Часть III. Клинико-экзистенциальное описание и разбор случаев из практики

В данной части книги приведены статьи, позволяющие ощутить живую ткань клинико-экзистенциальной психотерапевтической работы. Хотя мне приходилось часто помогать психопатам и невротикам, я решил показать работу с шизофреническими людьми. Это будет логическим продолжением и иллюстрацией предыдущей части. Также для обычного читателя вчувствование в нестандартные шизофренические миры, быть может, является наиболее трудным и вдохновляющим. Нижеприведенные статьи публиковались ранее, здесь я привожу их в дополненном и несколько переработанном виде.

Обнаженная правда (пример шизофренического творчества)

Не видеть и не понимать — значит смотреть глубже.

С. Дали


Введение

О взаимосвязи одаренности и шизофрении идут нескончаемые дискуссии. Если подвести им краткое резюме, то получается следующая картина. Несомненно, что там, где шизофрения приводит к душевному опустошению, о талантливости говорить не приходится. Однако в самом начале некоторых из этих тяжелых случаев (когда болезнь еще только издалека подкрадывается) вместе с легкой растерянностью, потерей прежних ориентиров воспаляется, обостряется душевная жизнь человека, переливая свое уже чуть горячечное возбуждение в стихи, мечты, философские поиски. Человек вспыхивает, чтобы угаснуть и остыть могильным хладом шизофренической апатии.

Имеются мягкие варианты шизофрении, без разрушения личности и психоза, когда болезнь наряду со страданием вызывает потребность в творчестве, которым больной это страдание осмысляет и тем самым побеждает или наполняется ярким светом вдохновения, вытесняющим мрак болезни. Мягкая шизофрения, порой уводя мышление от приземленного здравомыслия, делает его более оригинальным, объемно многоплановым, способным интересно оценивать события с самых разных, неожиданных точек зрения одновременно.

Случается так, что больной переносит психотические приступы шизофрении и выходит из них иным человеком, но без грубого дефекта личности, вынося из бездны психоза стремление исследовать неведомые ему до того глубины.

Возможно, приступы болезни по-своему помогли творчеству Леонида и Даниила Андреевых, Н. В. Гоголя, Ф. Гойи, М. Булгакова, Карла Юнга и многих других. Нередко в психозе больной проживает всем своим существом то, о чем лишь рассуждают кабинетные философы и теологи. Вспомним шведского ученого и мистика Э. Сведенборга, который на основе психотических откровений создал грандиозно-фантастическую картину Вселенной.

В чем же особенности шизофренического творчества? Оно может выражаться непостижимо апокалиптической глубиной страдания (картина Э. Мунка «Крик», стихи экспрессионистов), может переносить нас в зловеще красочное инобытие, интригующее своей вычурной таинственностью, порой с выворачиванием мира наизнанку (С. Дали и другие сюрреалисты). Иногда это холодящая душу, как бы ожившая омертвелость (отдельные картины Босха, Пиросманишвили). Характерен магический реализм, когда фантастическое и земное не противопоставлены, а удивительно сливаются в одно волшебно-страшноватое целое (рассказы Э. Т. А. Гофмана, Эдгара По, эпизоды из «Мастера и Маргариты» М. Булгакова).

При шизофрении происходит расщепление, раскол души (это отражено в самом названии болезни), но когда это выражено только в намеке, то проявляется характерологической мозаикой. Поясню. В человеке одновременно причудливо сочетаются разные характеры. Этим объясняется особая сила шизофренического творчества, так как оно черпает свое богатство из характерологической многогранности автора /68, с. 7–8/. И тогда в произведении можно одновременно увидеть напряженную атмосферу и склонность к детализации эпилептоида, застенчивость и аналитичность психастеника, яркую демонстративность истерика, циклоидное земное полнокровие, символическую неземную гармонию шизоида (например, в картинах К. Васильева). Это соединение обычно несоединимого (предположим, гиперреалистичности и абстрактности или светлых чувств и любви со страхом) часто несет себе ощущение какой-то таинственной инопланетной зловещести, но не всегда. Так, в отдельных картинах Густава Климта, Ван Гога, М. Чюрлёниса, М. Эшера смесь земного и неземного (сказочного, мистического) одухотворенно высветленна, полна движения и тишины одновременно. Работы М. Эшера показывают, как можно разом видеть мир сверху, снизу, сбоку, изнутри, что невозможно и несоединимо со здравым смыслом, который удивленно замирает и сдается перед его работами-парадоксами.

Это же мы видим в великих сюрреалистических произведениях, суть которых не только в соединении несоединимого. Жизнь состоит из обычной реальности, грез наяву, сновидений, галлюцинаций и бреда психотиков. Все это части одной реальности, вложенные одна в другую. Изобразить их вместе и тем самым дать по-своему более точный и полный образ действительности — грандиозная полифоническая задача сюрреализма. Это не просто дезинтеграция, а своеобразная интеграция дезинтеграции.

Конечно же, в вопросах болезни и творчества не все однозначно. Болезнь может обострять, толкать к творчеству как личностному выживанию и одновременно мешать. Так было с Ван Гогом. Болезнь помешала ему многое написать, но если бы не она, будь он здоров и благополучен, рвался бы он так неистово к творчеству? Наверное, мог обойтись и без него, а с болезнью — не мог. Разумеется, одного побуждения со стороны болезни мало — нужен талант, которым природа нередко щедро одаривает шизофренических людей.

Мне хочется рассказать еще об одной сильной грани шизофренического творчества: способности искренне не понимать всем понятные условности и по-своему правдиво видеть реальность. Речь пойдет о незабываемой для меня психотерапевтической встрече с двенадцатилетней девочкой Асей. Мы виделись лишь раз, разговаривали часа три, и с тех пор я благодарен ей за светлую ее душу и за то, что люди бывают и такими.

Описание

Сначала был разговор с мамой. Несмотря на сбивчивость ее рассказа, удалось выяснить, что с недавних пор девочка стала по-особенному тревожной. Это совпало с выходом мамы на работу. До этого несколько лет мама не работала и все время была дома, работал папа. Отец, профессиональный философ, оказавшись безработным, стал пить. На этой почве между родителями начались конфликты. Мама рассказала, что Ася каждый раз с тревогой ждет ее возвращения домой. Вечером, к маминому приходу, дочка уже «вся не своя»: лицо красное, глаза измученные, поведение нервозное. По мнению мамы, тут все понятно: «Боится, что я под трамвай попаду или еще что случится со мной. Отец ее не обижает, все дело в страхах по поводу моего отсутствия». У Аси снизился аппетит, расстроился сон. Вообще у нее много страхов, о пяти из которых я расскажу ниже и там же приведу их трактовку мамой. Учится девочка легко, на «отлично».

Маму беспокоила одна, с моей точки зрения замечательная, черта Аси. Она могла часами замирать у какой-либо скульптуры, картины, интенсивно-концентрированно их разглядывая. «Не мешайте мне, я выинтересиваю», — сердится она, если ее отвлекают. «Выинтересивание» — ее главная страсть. Уже больше года увлеченно читает русскую классику. По мнению мамы, девочка чересчур много думает и анализирует, утомляя родителей разнообразными «зачем» и «почему».

Недавно девочка ходила на сеансы массажа. Врач, проводя расслабляющий массаж, сопровождал его лечебными внушениями. Ася попросила его говорить те слова, которые сама придумала. Врач согласился, и только тогда сеансы стали эффективными. Этот случай красноречиво говорит об Асиной автономности. Вот, пожалуй, и вся информация, которую сообщила мама.

Несколько слов о маме. Говорит она с однотонной возбужденностью, не меняя манеры рассказа в зависимости от его тематики. Ее лицо будто матовое, ему явно не хватает богатства мимических выражений. Она как пунцово покраснела в начале встречи, так и оставалась в этой застывшей пунцовости до конца.

Видно, что внутренне она охвачена тревогой за дочь, внешне же однообразно тараторит и рассуждает на далекие от своих страхов темы. Говорит будто не с собеседником, а в пространство, хотя чувствуется ее внутренняя потребность в помощи и сочувствии. Налицо гиперопекание дочери, выплескивание на нее всех своих тревог. При беседе не может выделить главного, «расплывается», вместо изложения фактов вдается в ненужные объяснения. На мои вопросы отвечает контрвопросами, теряет нить рассказа, приходится поправлять ее, чтобы разговор шел в конструктивном русле. Не умеет «рисовать» словами, чтобы можно было живо, в подробностях представить ситуацию — все тонет в рассуждениях. Слушая ее, я невольно вспоминал рассказы своих коллег о том, что мамы шизофренических детей кудахчут и хлопочут, как курицы-наседки, вокруг своих чад, и не понимают чего-то самого простого в них. Не могут толково и кратко нащупать суть проблемы. В конце концов некоторых психотерапевтов это обильное беспомощное многословие так раздражает, что возникает внутренний импульс схватить такую маму за плечи, потрясти, как испорченные часы, чтобы все у нее в голове встало на место.

Вся эта легкая, но отчетливая разлаженность мышления, экспрессии, поведения непроизвольно заставила меня профессионально «насторожиться» и в отношении дочки.

Входит Ася. Моя маленькая собачка (пушистый пекинес) по-дружески бросается ей навстречу. Побледневшая девочка столбенеет, дрожит. Приходится обойтись без знакомства с песиком. Успокоившись, Ася садится. Почти сразу ощущаю, что передо мной особое взрослое существо, и соответственно, без скидок на ее детскую внешность веду разговор во взрослом тоне, который ей прекрасно подходит. На мой вопрос о ее трудностях она грустно, с какой-то стариковской проникновенностью отвечает, что трудности есть у всех людей и иначе не бывает. Затем мы оба увлекаемся интереснейшим разговором. Я забываю о техниках активного слушания, а она о времени — настолько нас охватывает общая волна интереса друг к другу и к тому, что мы обсуждаем.

Тотчас же выясняется и ее реакция на собачку. Она не боится больших собак, они понятны ей именно как собаки: у них лапы, хвосты, морды — все однозначно собачье. Маленькие, особенно пушистые и экзотические породы путают ее тем, что похожи на подушку, пуфик, пушистый предмет. И вдруг та подушка оживает и бежит прямо на нее. Асю от этого пробирает колдовская жуть. Версия мамы о страхе перед собаками была далекой от реальности. Она полагала, что девочка в детстве напугалась собак и этот страх еще не прошел.

Затем девочка рассказала о страхе перед врачами, а точнее — перед их белыми халатами. Зачем нужен халат, тем более белый? Чтобы терапевту послушать сердце, посмотреть горло, невропатологу постучать молотком по коленке, а психиатру просто поговорить — зачем надевать халат? Странно это. Про хирургов еще понятно: халат нужен для стерильности, чтобы не запачкаться кровью, но почему белый? В белом цвете халата нет соков жизни, наоборот, — какая-то сочная бледная безжизненность. Зачем это нужно людям, почему это их не удивляет? По этой причине ей было неприятно ходить к врачам. Мама же считала, что Ася боится врачей, так как те часто делают больно.

Также девочка боялась милиционеров и военных, точнее, их униформы. В униформе люди одинаковые, и это страшно, так как на самом деле все люди разные. Милиционеры или военные, стоящие небольшой группой среди людей, казались ей чем-то инопланетным. Она считает, что они могли бы одеваться индивидуально и носить какие-то значки для отличия. Но люди упорно продолжают жить неестественно, по непонятным для нее правилам. Оттого что для людей это нормально, Асе еще больше не по себе. По маминой же версии, девочка боялась милиционеров, потому что их все дети боятся.

Ася также с горечью рассказала мне кое-что из своего прошлого. Ее ставило в тупик стадное чувство детей. Уже в детском саду она абсолютно не могла понять, почему, когда зовут завтракать, все дети бегут, расталкивая друг друга локтями, будто им может не достаться еды. Это абсурд: порций на столе всегда было ровно столько, сколько детей. Ей казалась дикой их манера дружить, которая выражалась в том, что дружащие старались быть вместе до такой степени, что даже в туалет ходили вместе. Поговорку «не разлей вода» Ася искренне не понимает. «Для меня дружба не вместе, а что-то общее, — говорит она, — это общее в чем-то и по поводу чего-то. Это я и считаю быть вместе. Друзей не может быть много, так как глубина отношений должна быть сконцентрирована в нескольких людях, а если их множество, то дружба растечется по поверхности. Так уж бывает, что разное можно доверить разным людям, редко случается, чтобы один понял все. Поэтому и дружба с каждым человеком неповторима. Дружба — это не стадом, а индивидуально и для чего-то». У меня было такое чувство, что я слушаю немало пожившего на свете грустного и умного философа. Как, когда девочка успела прийти к таким выводам?

«Ася, а что для тебя значит одиночество?» — спросил я. «О, это святое», — встрепенулась она. Ей трудно, когда двоюродная сестренка ее отвлекает, ведь так нужно время. «Непонятно, куда люди так спешат, как они успевают понять, куда и зачем бежать. Мне требуется одиночество, чтобы не просто думать, а погрузиться в свои мысли и чувства. Когда почувствуешь, что ты думаешь и чувствуешь, то и живешь по-другому: как будто с душой обнялась, охватила ее. Только не поймите меня неверно, люди мне тоже очень нужны», — спешит добавить Ася.

Постепенно мы дошли до главной Асиной проблемы. Было хорошее время, когда мама не работала. Они часто сидели втроем в одной комнате, о чем-то разговаривали, Ася лежала на коленях у папы и, согреваясь теплом папиных колен, медленно засыпала, успевая подумать: «Как хорошо!» И вот теперь мамы дома нет. «Я прихожу из школы, так устала, так хотела быть рядом с папой и мамой, а ее нет, и мне страшно. В голове крутится лишь одна мысль — это ненормально. Не подумайте, что я не понимаю, что нужны деньги и мама вынуждена работать. Мой ум это понимает, а все существо нет. Почему, ну почему же мамы нет?»

Я чувствую, что Асин вопрос адресован не правительству, которое не может обеспечить папу домашней кабинетной философской работой, он устремлен на самую последнюю глубину ответов. И тут мне вспоминаются так называемые детские «заумные» вопросы: почему стол — это стол, а стул — это стул, круглое — круглое, а у треугольника ровно три стороны, папа — папа, а мама — мама. Любой ответ оказывается поверхностней вопроса. «Бытие, почему ты именно такое?» — глубинный подтекст таких вопросов.

И снова мамина версия о переживаниях дочери совсем невпопад: дело не в том, что девочка боится за маму, а в том, что она не может освоиться с «ненормальностью», вторгшейся в ее жизнь.

Дифференциальный анализ

Мне представляется, что корень страдания девочки лежит в ее неспособности вписаться своей личностью в самую обычную окружающую действительность, что вызывает в ней душевную боль, растерянность, «промельки» ужаса.

Реалистические тревоги по поводу пьянства отца, больших злых собак, опасения за маму идут вторым, малозаметным эшелоном. На первом плане иное: Ася обнаруживает пронзительную неземную чувствительность, не свойственную здравому смыслу.

И шизоидные, и шизофренические люди в поисках Красоты, Истины нередко снимают шелуху условностей с обыденной реальности, но происходит это по-разному и с разным результатом. Условность, в узком смысле, является продуктом договоренности между людьми, а в широком смысле — это все то, что не соответствует правдивой сути Бытия. Шизоиду условности могут претить, утомлять, но они намертво не схватывают его, напротив, он способен проходить сквозь них. Снимая налет «случайных черт», он обнаруживает в мире неземную Гармонию. Ему хорошо от результата своих поисков (хотя путь может быть долог и труден) — все ложится философически стройно, соразмерно изгибам его Души /18/. Шизоидный человек может вполне понять и даже разделить Асины переживания, но проблемы с собачками, халатами, униформой (если, конечно, его самого в нее не засунут) вряд ли станут его реальной, непреодолимой жизненной трудностью.

У Аси отношения с условностями иные. Она их не приемлет, но они не стираются, а, наоборот, встают во весь рост, вплетаются в ткань ее восприятия мира. Встреча с ними сопровождается выраженной организмической реакцией, даже ужасом — это глубже, чем духовная неприязнь условностей у шизоида. Ожившие вещи в виде маленьких собачек, врачи в ненужных мертвецких белых халатах, группки милиционеров в униформе, похожие на инопланетян, детская дружба при абсурде ее стадности, глубинный ужас отсутствия полного семейного очага — вся эта смесь земного и фантастического как бы пришла в ее мир с полотен сюрреалистов. Если сгустить краски, то можно сказать, что Ася стоит на пороге бредового восприятия, еще шаг и… кто знает, насколько тогда ощетинится мир в своей загадочности. Девочка не живет красиво-отрешенно в шизоидной аутистической гармонии, хотя и тянется к ней. Она оказалась в земной обыденности, которая оскалилась какой-то зловещей непонятностью.

Характерны особенности ассоциативно-мыслительного процесса у девочки: на мою просьбу сгруппировать по смыслу следующие слова: часы, линейка, весы, река, она объединяет часы и реку. С точки зрения здравого смысла, очевидно, что часы, линейка и весы — измерительные приспособления, сделанные руками человека, а река — часть природы. Любая другая интерпретация кажется невозможной. Но вот как интересно обосновывает свой выбор девочка: «Часы и река измеряют время. Часы — формально, а река сама собой: днем она теплая, вечером холодная, зимой скована льдом, весной — мутная. Кроме того, река, как и часы, движется по кругу (круговорот воды в природе). Также часы и река связаны с бесконечностью: часы с бесконечностью времени, река — с бесконечностью движения». Про эти ассоциации нельзя просто сказать, что они неправильны. В них живет мысль, которая в силу оторванности от социально-практической значимости более философична и свободна. Подобными ассоциациями богаты шизофренические люди.

А душа у девочки светлая. Когда на своих учебных семинарах я рассказываю о ней, то участники не видят в девочке ничего болезненного, а лишь не по годам развитую духовность. И я рад за Асю. Ведь во всех ее переживаниях есть элемент глубокой правды. Однако болезненность очевидна даже для самой Аси. Между ней и миром ранящее трение несовпадения. То, что для других естественно и понятно без всяких доказательств, ей непонятно совсем. И как уйти от этой боли?

Глаза у Аси ясные, взгляд осмысленный, без шизофренической застывшести. Она умело общается, живо реагирует на собеседника. В психическом статусе не отмечается явного расщепления (схизиса), и, наверное, пока можно остановиться на диагнозе: шизоз. Подобным диагнозом пользуется ряд психиатров, в частности К. Леонгард и М. Е. Бурно. Это одно из самых легких состояний шизофренического спектра. Однако, как бывает в сложных случаях, диагноз уточнится только со временем. И все-таки важно уже сейчас продумать диагностические соображения, насколько представляется возможным, потому что они есть попытка осмыслить суть ее душевной драмы. Впереди пубертат, и все возможно как к худшему, так и к лучшему.

Весьма примечательно, что девочка и мама любят друг друга, легко общаются. Вместе с тем мама при всей тревожности плохо знает, что творится в душе у дочери. Девочка же не постаралась ей все тщательно объяснить, хотя секрета в своих переживаниях не видит. В этой ситуации есть «аромат» шизофренической семейной расщепленной беспомощности.

Сеанс

Он был единственным. Из всего спектра проблем я выбрал ту, что требовала скорейшей коррекции: конфликт Аси и мамы. Дело в том, что Ася стала настоятельно просить, чтобы мама не уходила на работу. В этом случае я прибегнул к приему, который вот уже лет пятнадцать служит мне верным помощником именно при детско-родительских конфликтах. Я прошу ребенка представить, что он уже взрослый, сам стал родителем, и у него растет ребенок такой же, как он сейчас. Отталкиваясь от этого, я выясняю у ребенка, что бы тот чувствовал на месте родителя, как бы повел себя, чем бы на это ответил ребенок, — а уж его-то он знает хорошо, как себя. Потом прошу сравнить эту ситуацию с реальной, подумать, что можно было бы взять на вооружение его родителям, ему самому, открылся ли новый ракурс понимания их отношений. Очень важно с каждым ребенком осуществлять этот прием индивидуально, отталкиваясь от его способностей, способности к эмпатии и перевоплощению. Психотерапевт по необходимости может сам становиться третьим участником в этой терапевтической акции. Данный прием можно удачно усилить техниками гештальт-терапии: пустой стул, использование в речи только настоящего времени, чтобы все интенсивно проживалось «здесь и теперь» в противоположность полусветскому разговору на тему проблемы. Техники непрямого, мягкого наведения транса также потенцируют вышеописанный прием.

Ася быстро поняла суть моего предложения поработать. Вот кратко, что произошло.

Ася (в роли мамы): «Ты знаешь, дочка, семье нужны деньги, и я вынуждена работать».

Ася (в роли ребенка): «Я понимаю, мам, но мне тяжело из-за этого».

Ася (в роли мамы): «Мне очень жаль, правда».

В этот момент девочка изменилась, на глаза навернулись слезы. Она ясно осознала, что маме ее очень жалко, но мама ничего не может поделать и что улучшить ситуацию может только она, Ася. Видно было, что девочка вышла из неопределенного ожидания разрешения данной ситуации. Я почувствовал, что в ней появилась решимость, подключилась ее сила воли. Она надолго задумалась.

Ася (в роли ребенка): «Ничего, мам, я должна привыкнуть». Затем снова последовала длинная пауза, и вдруг девочка обращается ко мне: «Я привыкну, правда?»

Я (к Асе-ребенку): «А как ты сама думаешь?»

Ася (ко мне): «Так хочется, чтобы хорошее не менялось, чтобы вообще перемен было как можно меньше».

Я (к Асе-ребенку) после долгой паузы: «Ты знаешь, в этом мире мало истинных точек опор, и все они преимущественно духовного плана. Я думаю, что можно опереться на то, что мама тебя любит независимо от того, рядом она или далеко от тебя. Это неизменно, все остальное может меняться. А как ты думаешь, почему перемены так трудны для тебя сейчас? Мне интересно, как ты к ним привыкнешь. Не торопись с ответом, прислушайся к себе».

Лицо девочки становится очень серьезным, потом вдруг озаряется. Происходит нечто, похожее на инсайт.

Ася (ко мне): «Вы знаете, на меня в последнее время обрушилась куча перемен. Новая нелюбимая школа, начались менструации, пришла весна, у мамы появилась работа. Для меня это слишком много. Я и растерялась».

Я (к Асе): «Что тебе поможет, чем ты сама себе поможешь?»

Ася (ко мне): «А что если я изменю что-нибудь в своей комнате, привыкну, потом еще что-нибудь изменю, пока окончательно не привыкну, что комната остается моей, а все остальное в ней может меняться. Думаю, это поможет. Но как быть с тем, что без мамы дом — не дом, мне ведь все равно это больно?»

Я (к Асе): «Давай обратимся к тебе, как к маме, она же слышала весь наш с тобой разговор».

Ася обращается со своим вопросом к «маме» и пересаживается на другой стул.

Ася (в роли мамы): «Доченька, помни, я всегда с тобой, где бы ты и я ни были, ощути это в душе, поверь в это ощущение, и нам станет обеим легче».

Ася (как ребенок): «Спасибо, мама, это так правдиво и просто».

Я (к Асе): «Как ты думаешь, твоя реальная мама так же чувствует, как и ты в роли мамы?»

Ася (мне): «Конечно, я уверена. Я даже могу ясно представить, как мы находимся дома с папой, а мама незримо присутствует рядом».

После этих слов я вывел девочку из состояния легкого транса предложением вернуться к нашей обычной беседе. Ася была уже другая, не поникшая и растерянная. Ее лицо расслабилось, она села ровнее, расцепила руки и спокойно-вдумчиво смотрела на меня. Я поблагодарил это маленькое мудрое существо, искренне выразил восхищение ее работой. Мы простились. Еще несколько слов я сказал ее родителям, которые ожидали в соседней комнате, и, придержав маленькую собачку, пошел закрыть за ними дверь.

Заключение

Больше мы не виделись, но полностью не расстались. Ася осталась во мне не тускнеющим удивлением. Несомненно, что эта полненькая щекастая девочка — духовный вундеркинд, именно духовный, а не просто интеллектуальный. История знает немало подобных примеров. Почему я привел Асин случай как пример творчества? Источником творчества и его неотъемлемой частью являются удивление, чувства, мысли, этим удивлением рожденные, поток переживаний — все это сердцевина творческого процесса. Творчеством богата душа девочки. И не столь важно — запечатлено ли все это в стихах, музыке, рисунках. Кстати, Ася рисует с двух лет. Она показала мне свои рисунки. Некоторые из них отличались богатством фантазии, неординарностью сюжетов. Я невольно обратил внимание на напряженные яркие краски, в рисунках сочетались гармония и хаос, в котором сквозил легкий оттенок зловещести.

При шизофрении, даже легкой, как подчеркивал Э. Блейлер, отмечается расщепление ассоциаций и вместе с ними всей душевной деятельности /139/. Ассоциации трезвого практического опыта расслаиваются, что ведет к изъяну здравомыслия. На констатации этого изъяна психиатры обычно ставят точку, но она преждевременна.

Да, ассоциации при шизофрении расщепляются, но весь вопрос в том, как они соединятся, и это соединение может потрясать. Если человек бесталанен или слабоумен, то новые комбинации будут непродуктивны. Если же у человека талант, душевный дар, то рождается неожиданное, объемное, многоплановое мышление, про которое уже однозначно не скажешь, что оно хуже здравого смысла, в чем-то оно гораздо богаче, свободней его и имеет свою содержательность, которую искусство авангардистского XX века ставит выше здравомыслия /153/.

Вот так и в случае с Асей. Она совершенно не может понять, соединить то, что для большинства естественно и понятно. Но сколько обнаженной содержательности в ее непонимании…

Рессентимент, резиньяция и психоз

Введение

Мне хочется рассказать об одном случае из своей практики. В мои планы входит описание феноменологии, психотерапевтического процесса, а также клинический анализ. Таким образом, статья оказывается как бы трехслойной, на протяжении повествования эти слои постоянно переплетаются. Именно такая, достаточно свободная и неканоническая манера изложения позволяет мне яснее показать процесс психотерапевтической работы.

Семейное счастье, любимая работа, уважение людей — все неожиданно исчезло для Светы. Четыре госпитализации в дома для умалишенных, одиночество, инвалидность второй группы без права работать — таковы обстоятельства жизни моей пациентки на момент нашей встречи в 1984 году. С началом нашей работы больная уже не попадает в больницы, через год снимает инвалидность и возобновляет работу по специальности ассистента режиссера, резко сокращает прием психотропных средств. В дальнейшем отмечается несколько тяжелых психотических обострений, но благодаря нашему контакту даже в эти периоды удается обойтись без госпитализаций и, продолжая работу, переносить обострения при минимуме лекарств.

В ее случае лекарственное лечение было малоперспективно. Лекарства вызывали множество тяжелых побочных явлений, неприятное «одеревенение» души и не приводили к редукции бредовых переживаний. Многие грамотные психиатры перепробовали разнообразные медикаментозные комбинации, но эффекта не достигли. К тому же при первой возможности она стремилась бросить прием лекарств, что и понятно: больной она себя не считала.

Успех психотерапии, быстро приведший к неожиданной социальной реабилитации, удивил всех, кто близко знал больную. В основе этого успеха лежат клинические особенности данного случая, которые являлись подсказками в том, что и когда следует делать.

Я работал с больной один, ни с кем не советуясь. В те времена и профессура, и простые врачи крайне отрицательно относились к психотерапии психотических больных. В процессе работы с психотиками я пришел к незамысловатой «идеологии» и несложным принципам.

Самое главное, что особый доверительный контакт больного и врача возможен лишь при условии, если врач принимает точку зрения больного. Это единственный путь, так как больной не может принять точку зрения здравого смысла (именно поэтому он и является больным). Если пациент чувствует, что врач не только готов серьезно его слушать, но и допускает, что все так и есть, как он рассказывает, то создается возможность для пациента увидеть во враче своего друга и ценного помощника. Как и любой человек, больной доверится лишь тому, кто его принимает и понимает. А поскольку остальные люди несерьезно относятся к бредовым переживаниям пациента, то психотерапевт становится единственным, с кем можно установить полноценный человеческий контакт. Больной в случае доверия может посвятить врача в свой бред во всех его подробностях и начать советоваться по поводу той или иной бредовой интерпретации. Таким образом, врач получает возможность соавторства в бредовой концепции. В идеале психотерапевт будет стремиться к тому, чтобы пациент со своим бредом «вписался», пусть своеобразно, в социум. В бредовые построения врач может вставить свои лечебные конструкции, которые будут целебно действовать изнутри бреда. Ясно, что психотерапевт несет профессиональную ответственность за это соавторство и лучше всего ему быть «ненасильственным структуратором», тонко учитывающим личность и интересы больного. Многое в этом деле зависит от изобретательности и находчивости врача, его умения вживаться в нестандартные жизненные миры. Если соавторство оказывается удачным, то вот тогда и можно сказать, что сформировался доверительный контакт. Больной будет активно стремиться советоваться с врачом. Моя больная, например, в периоды обострений по нескольку раз в день звонила мне, чтобы посоветоваться по поводу своих бредовых проблем.

Таким образом, психотерапевт, ориентируясь одновременно и в бреде больного, и в мире здравого смысла, становится мостом, по которому больной сможет выйти в реальный мир. Созидание этого моста и есть ключевой механизм и суть психотерапевтической работы, о которой я хочу рассказать.

Психотерапевту, чтобы работать в этом ключе, нужно справиться с двумя опасениями. Как правило, психотерапевты неохотно погружаются в бредовые миры, так как побаиваются, что это может повредить их собственному психическому здоровью, а также из-за страха, что пациент вплетет их в бред и, глядишь, еще убьет.

Психотерапевту следует развивать тройное видение. Он должен уметь одновременно видеть проблемы пациента как: а) специалист-психиатр, б) просто здравомыслящий человек, в) совершенно наивный слушатель, который верит каждом слову психотика и считает, что все так и есть, как тот говорит. Последнее видение с необходимостью требует способности живо ощутить (то есть не только умом, но и своими собственными чувствами) психотический мир. Это предельно нередукционистское, чисто феноменологическое, намеренно ненаучное видение. В этой намеренной ненаучности парадоксальным образом и состоит научность данного подхода. Совершенно ясно: то, что для психиатра является диагнозом и синдромами, для больного — единственное, неотделимое от его плоти и крови существование. Это реальная жизнь со своим временем и пространством, цветом и запахом, болью и надеждой. Однако при узкопсихиатрическом взгляде от живого человека остается лишь мертвая, неодухотворенная, редукционистская симптомно-синдромная механичность. Отчуждающее видение, вытягивающее из живых людей психиатрические схемы, отчуждает самих психиатров от больных, помогает им оставаться эмоционально не вовлеченными в их страдания. Симптомы и синдромы могут вызывать лишь научный интерес, но не человеческий контакт. Из-за этой механичности, ориентированной на диагноз и синдромы, современная психиатрия все больше утрачивает художественный язык «старых авторов», так как для целей диагноза и определения синдромов этот язык избыточен. Язык психиатрических историй болезни все более становится протокольным, стандартизированным, не схватывающим аромат жизни и метания конкретного человека. История болезни нужна и для назначения медикаментов, опять же стандартизированного. Для этой задачи протокольная форма вполне достаточна. Истинным же оправданием подобных, живых историй болезни является психотерапия. Психотерапевт склонен к художественной, метафорической форме изложения, и это не есть графомания. Это попытка бережно сохранить в подробностях эмоциональный контекст происходящего, который включает в себя взаимоотношения терапевта и пациента, их эстетические и этические переживания, те новые, чисто человеческие чувствования, мотивации, ценности, которые может привносить болезнь. Духовную манеру существования трудно тонко запечатлеть без употребления метафор. Из необходимости сохранить этот эмоциональный контекст и рождается некоторая художественность в описаниях. Более того, глубокая личностная психотерапевтическая работа является не только наукой, но и искусством, и как всякое искусство требует художественности.

Серьезным препятствием для психотерапии является примитивный снобизм здравого смысла, приводящий к тому, что на психотиков смотрят свысока, как на низшую касту придурковатых и бесполезных людей. Однако психотик, как и любой человек, может быть гением и тупицей, злодеем и святым, поэтом и полуживотным. Психотические переживания, несмотря на их нелепость, могут быть глубокими и трагичными, а потому достойны уважения. Психоз — это напряженная фантастическая драма реальных человеческих чувств. Переживания больных — это часть общей совокупности человеческих переживаний, они часто острее, накаленней, чем переживания здоровых.

Мне кажется, важно ясно понимать, что всякое чисто психопатологическое переживание дополняется. А нередко и содержит в себе смысловые, ценностные, общечеловеческие переживания. Любая психотическая патология обрастает, окружается реактивным, во многом психологически понятным переживанием. Помочь пациенту нащупать лучший человеческий ответ на психотический вызов — существенная грань психотерапевтической работы, так же как и необходимость смягчать невротические расстройства, которые, как снеговая шапка на горе, «сидят» на основных психотических проявлениях.

Я являюсь сторонником юнговского принципа, что вместе с каждым больным нужно искать свою неповторимую психотерапию. Моя больная сама распорядилась, какой быть психотерапии. Света наотрез отказалась понимать свое страдание символически, психоаналитически или религиозно. Она имела крайне реалистический подход, потому и психотерапия получилась такой же. При этом у меня осталось ощущение неиспользованности всех психотерапевтических возможностей. В частности, ее духовный проект бытия, перерастающий в психоз, можно было бы проработать глубже, чем это сделал я.

Да простят меня коллеги психиатры за то, что я не следовал схеме истории болезни. Я хотел передать не столько историю болезни пациентки, сколько перипетии ее жизненного пути, не только наш взгляд на больную, но и ее взгляд на нас. Я начал с описания бредовой драмы, а продолжал свой рассказ в форме ряда этюдов, каждый из которых является кусочком проникновения в ее жизнь. Каждый этюд найдет свое отражение в разделе «Психотерапия». Но желающие лучше понимать психотиков, чтобы практически им помогать, может быть, увидят в этих этюдах нечто самоценное.

Всякий раз перед беседой со Светой я настраивал себя следующим образом: «Она не больная. Она человек, попавший в бредовый мир. Ей нужно дышать и ходить в этом мире. Ничто в этом человеке не является нелепостью. Это просто жизнь в особом мире, который вполне реален и весьма странен. Все свое, включая знания и предрассудки, я отставляю в сторону и пытаюсь понять перипетии и перепутья ее действительности». Этот настрой мне очень помогал и, как может показаться, вовсе не оглуплял меня. Психиатрические знания и здравый смысл всегда являлись, когда в них возникала необходимость. Можно сказать точнее, этот настрой позволял мне сохранять баланс тройного видения, о котором я писал выше.

И последнее. Не буду подробно останавливаться на том, почему я в отношении Светы часто употребляю определение «больная», а не только «пациентка». Отмечу лишь, что испытываю сочувствие разного качества к истинно больным людям и пациентам (невротикам, психопатам). Невротик может страдать острее больного человека, но степень психической потери всегда больше у последнего. Опасность заключается в том, что стоит только назвать человека психически больным, как легче не замечать в нем личностного измерения, его свободы и ответственности. Термин «больной» подталкивает нас видеть в человеке лишь объект медицинских манипуляций. Этой опасности, насколько возможно, я старался избегать. В конце концов, с экзистенциальной точки зрения, слово «больная» — это всего лишь медицинское определение несчастливой Светиной судьбы.

Феноменология

Бредовая драма

С некоторых пор для Светы в театре стало как-то не так. Люди изменились: собираются кучками и шепчутся. Шушуканья были всегда, но сейчас в них отмечается что-то необычное. Стала догадываться: шепчутся-то ведь о ней! С чего бы это? Прикидываясь простачками, при встречах с ней люди делали вид, будто ничего не происходит. Когда она пыталась спросить их напрямик, они смотрели на нее невинными глазами, иронично улыбаясь, как бы смакуя ее замешательство. Эта издевка над ее достоинством становилась невыносимой. Все наворачивалось, как снежный ком. Вот уже совсем незнакомые люди стали отпускать в ее адрес разные замечания. Ставило в тупик то, что в гнусных перешептываниях упоминались события ее личной жизни, о которых мало кто и догадываться мог. Неужели подслушивают, подсматривают? Но как? Стала крепнуть мысль, что в квартире установлена аппаратура для слежки. При этом ей не дают никаких объяснений. Что за изощренная игра такая? Обратила внимание, что ей часто встречается калека, чаще, чем, если бы это было случайностью. Что это? Намек на то, что и она скоро станет калекой? Непонятно. А тут еще эти машины, которые загадочно следуют за ней, останавливаются радом, иногда чуть ли не сбивают с ног. Зачем они следят, что это значит? В решимости все выяснить останавливает загадочные машины и прямо спрашивает шоферов: «Что вам от меня нужно?» И никогда не получает вразумительного ответа. Нарастает растерянность, а тут еще прохожие говорят: «Пора тебе в могилу». Все становится еще более мерзким и запутанным. Днем и ночью в поисках ответа лихорадочно работает мозг. Пытается рассказать о своей беде друзьям, близким. Но никто не хочет ее понять. Никто не хочет принимать участия в ее ситуации, все предпочитают спокойную жизнь, оставляя ее один на один с бедой. Никто ей не верит. Муж зачем-то вызывает психиатра. Последний затрагивает самую уязвимую струнку: обещает, что все загадочное прояснится, если она ляжет в психбольницу. Муж и родственники уговаривают ее послушаться врача. В конце концов, надеясь, что в больнице, как говорит психиатр, ей. все станет ясно, она по своей воле госпитализируется. [Тут видна шизофреническая нецельность логики. Не считая себя больной, ложится в психбольницу в надежде на помощь психиатров. Человек с цельной логикой, который считает, что его социально притесняют, не стал бы ложиться в сумасшедший дом, даже если бы его уговаривали. ] Поначалу ее надежды оправдываются: врачи ее внимательно слушают, не спорят, даже как будто верят. Но вот подробно расспросив, перестают обращать на нее внимание, назначают кучу лекарств. От лекарств становится еще тяжелее, совсем невыносимо. Чувства деревенеют, она начинает плохо соображать, какое-то тягостное, мучительное ощущение появляется в душе. Жалуется врачам, что от лекарств ей стало хуже, а врачи в ответ увеличивают дозу. Ей еще хуже — врачи снова увеличивают дозу. [Это нередкая ситуация: больной плохо переносит лекарства, а психиатр считает, что причина в маленькой дозе. Подобные больные на всю жизнь сохраняют ненависть к лекарствам и больничным психиатрам. ] Ужасный замкнутый крут. Соседи по палате — настоящие сумасшедшие, на окнах решетки, выходить нельзя. Врачи больше ею не интересуются. Кажется, что попала в какой-то свинарник или концлагерь. Приходящие родственники спрашивают, не стало ли ей уже все понятней. Но как и почему ей должно стать понятней?! Живет в тяжком лекарственном дурмане. В конце концов ее выпускают.

Несчастная, униженная, но не сломленная Света решает продолжать поиски и борьбу. Однако бороться в одиночку с тайным врагом — малоперспективно. Просит о выезде в Швейцарию. Там, на свободном Западе, в случае продолжения преследований можно нанять независимого детектива, найти преследователей и судиться. Западная общественность не позволит среди бела дня у всех на виду издеваться над невиновным человеком. Забрезжила надежда — только бы уехать отсюда.

Света ходит по инстанциям, пишет письма высоким начальникам. Добивается, доказывает, просит. И вдруг как нож в спину — ее снова госпитализируют, уже насильно. Трудно передать моральные мучения, которые ей приходится претерпевать в больнице. Ей там так плохо, что она даже не знает, что хуже — преследования или госпитализации. Снова унижения и лекарства. В полубессознательном состоянии ее выпускают. Она остается без работы, так как ее без ее согласия переводят на инвалидность. Преследования же не только продолжаются, но и выходят на новый уровень. Сплетни о ее личной жизни начинаются по месту жительства. Видимо, с помощью аппаратуры, спрятанной в квартире, наблюдают за каждым ее шагом. Какое же унижение, когда кто-то подглядывает, как она идет в ванную! Не желая давать пищу для сплетен, садится в комнате на стул и неподвижно сидит. Но разве это выход из положения?!

Унизить человека — это еще не все. У Светы появляется предположение, что пытаются проникнуть в заповедную зону — мир ее мыслей и чувств. Слышала, как ученый по телевизору говорил, что возможно управление психикой с помощью техники. Ученый называл это «робототехникой». Возникает страх — а что, если преследователи воспользуются этим. От такой мысли становится жутко. Ухудшается работа мышления. Мозг навязчиво вынужден обдумывать громоздкие философоподобные конструкции. Из-за пустяка приходится думать о сотворении мира. Это утомляет. Появляются насильственные мысли. Иногда кажется, что настроение меняется как-то само по себе, что наводит на мысль об управлении ее душой. Однако однозначной убежденности, что ее психикой управляют, нет. [Развернутого, яркого синдрома Кандинского—Клерамбо у нее нет. Синдром представлен рудиментарно. ] Это, как и многое другое, у нее амбивалентно.

Наиболее тягостны насильственные мысли о восемнадцатилетней дочери Оле, о том, что и с ней может произойти что-то плохое. Дело в том, что Оля — это единственная радость в рушащемся мире. Понимая, что ее жизнь исковеркана, хочет всю себя отдать дочери. У Оли все хорошо, она делает все большие успехи в живописи. Забота о дочери принимает гротескный характер. Отказывая себе во многом, со своей инвалидной пенсии в 90 рублей покупает дочери пальто за 180. И это при живом отце, который дочь вполне обеспечивает. Света боготворит дочь. Если вдруг Оля простывает, то у Светы тут же наступает душевный упадок. Дочь живет отдельно, и в черные дни депрессии больная держится одной мысли, что в воскресенье к ней приедет ее умница и красавица Оля. Когда дочка рядом, то все внимание отдается ей. На душе становится проще, яснее. И даже о преследованиях меньше думается, и мозг работает лучше.

Вдруг возникают насильственные мысли о том, что с дочерью может что-то случиться. Эти мысли ложатся на самое тревожное опасение — а что, если и правда преследователи испортят Оле жизнь. Ведь они, наверное, догадываются о том, как много значит для нее дочка, и попытаются нанести удар в самое больное место. И вот однажды, напуганная этими мыслями, она мечется по комнате, крутит диск телефона, пытаясь дозвониться дочери, а трубку никто не берет. Впадает в панику: ну вот, значит, и дочь впутали в это дело. При этой мысли обдает «холодный жар». Всполошенная, полоненная страхом, не разбирая пути, бежит за помощью в милицию. Отчаянно просит помощи, и в ответ на эти просьбы милиция отправляет ее в… сумасшедший дом!

После очередной пытки пребывания в больнице ее выпускают на свободу, но уже нет при этом радости. Ибо теперь она понимает всю степень своего бесправия и беспомощности. Организованная травля принимает все большие масштабы. Ведь даже некоторые статьи в газетах, радиопередачи, используя двусмысленные выражения, несут читателям один смысл, а ей намекают на что-то связанное с ней. Кому и зачем это нужно? Ясно, что хотят растоптать ее достоинство. Но кто? Порой думалось, что все это организовали масоны, потом думалось, что евреи, потом кто-то другой. Одно предположение сменяется другим только лишь затем, чтобы смениться третьим. Всякое предположение кажется одинаково вероятным и невероятным. Запутавшись в догадках и сомнениях, мысль лишается прямого поступательного движения. Одно время казалось, что в этом калейдоскопе событий есть и доброжелатели, быть может, весьма могущественные. Но и они действовали намеками. В надеждах на доброжелателей больная доходила до явных фантазий, но поскольку все, творящееся с ней, было так необычно, то уже ничто не казалось невозможным. Было время, надеялась на Рейгана, думала, что за ней должен прилететь самолет и увезти из Союза. Однако постепенно отказалась от надежды на доброжелателей, так как выходило, что они тоже действуют одними намеками. Новые ребусы могут лишь окончательно ее доконать. Нет, доброжелатели, понимая это, не стали бы путать ее в намеках. Их нет, это все те же мерзкие преследователи.

С родственниками — дело особое. Муж предал, всегда способствовал госпитализациям. Сестра уклонялась от помощи, что, впрочем, делали и друзья. После раздумий созрел ответ: «Никто не хочет лезть на чужие баррикады». Родилось ключевое, объясняющее слово — «патология». По убеждению Светы, близкие родственники должны были бы ей помочь, не засаживать в больницы, обратиться к правосудию, как-то поспособствовать ее выезду за границу. От этого бы и они выиграли. Она могла вызвать их в гости в Швейцарию, если бы все удачно получилось. Какой же резон, чтобы в одинокой борьбе она дошла «до ручки»? Ответ только один — никакого. В этом-то и состоит «патология»: смотреть, как рядом тонет человек, и не протянуть руки. Вероятно, в основе лежала зависть к ее былому успеху, «кошачьей независимости», так как они сами, в силу рабского конформизма, не были способны к личностной самостоятельности. Пусть же и она станет такой, как все, пусть не напоминает им об их рабстве. Лучше всем сидеть в болоте, равенство уравниловки и пошлости — вот логика «патологии», пассивности и зависти. Это логика «русской извращенности», нашей истории, логика доносов друг на друга. Сколько Света помнит себя, с отрочества ее тянуло к Европе. Любила читать европейскую литературу с ее атмосферой уважения к отдельному человеку, честным и спокойным отношением к запретным темам (сексу, агрессии, политике, двойной морали). Любила дух европейских книг, где человек идет своим путем, а не является приложением к идеологии, где нет пресного морализаторства и нудного стремления поучать. Европа привлекала богатством традиций, изящным аристократизмом в отличие от Америки, где много шума, яркой мишуры, деловитости. Однако психиатрическое клеймо закрыло дорогу в Европу, превратило ее в изгоя общества, обрекло на жизнь в «русской патологии».

Света старалась уберечь дочь от влияния родственников, держала ее рядом с собой. Таким образом, дочь невольно вовлекалась в детективный сюжет ее преследований. Так, однажды шли в метро. Вдруг один из прохожих сказал, что нужно идти на площадь. Пошли туда. Там оказалась какая-то демонстрация. Зачем они тут — совершенно неясно. Вдруг другой прохожий говорит, что следует идти в гостиницу, и она, ничего не понимая, отправляется с дочерью туда. Гостиница жила своей жизнью, но неожиданно в окнах защелкали и замигали фотовспышки. Фотографируют их с дочерью?! Наверное, это западные корреспонденты. Ждала, что кто-нибудь выйдет и что-либо объяснит. Напрасно ждала, как всегда, все окончилось «ребусом». Это все походило на игру в бильярд, где в роли шара она сама. Какая-нибудь фраза, обращенная к ней, запускает ее, затем другая фраза меняет ее движение. Она мечется, как бильярдный шар, пока не попадет в лузу очередного ребуса — все, игра закончена до очередной партии. Она хочет разгадать их мотивы и тогда с достоинством выйти из игры. Пока же мечется. В результате этих детективных поисков на пару с дочерью не выдерживает отец. Он пишет бумагу психиатрам с просьбой оградить дочь от матери. Свету снова насильно госпитализируют. Из больницы она выходит опустошенная, но с прежними мыслями, ненавистью к преследователям и презрением к родственникам. Настроение черное. Появились мысли о самоубийстве, поняла, что еще одну госпитализацию не перенесет.

Где бы она ни была, вокруг нее и с ней что-то происходит. При этом повседневная жизнь людей идет как обычно. Мир стал запутанным для нее, но для других людей он остался прежним. Беда случилась с ней, а не с миром. Чтобы пройти в метро, нужно, как обычно, опустить пятачок, чтобы заказать обед — посмотреть меню, чтобы купить товар — стоять в очереди. Мир в себе и для себя жил прежней жизнью, его сущность не изменилась. Правда, порой у нее возникали разные «дикие» предположения, но серьезно верилось лишь в одно: какая-то группа людей, скорей всего не очень многочисленная, организовала своеобразную травлю. В нее вовлечены ее коллеги по работе и некоторые посторонние люди, распространяются сплетни, за ней подсматривают, даже каким-то образом временами подключая ко всему этому телевизор и прессу. Причем все организовано по мафиозному принципу, то есть простые исполнители ничего не знают и не имеют прямого выхода на центральную группу. Кто они, зачем ее травят — этого в точности она не знала. Скорее всего, это связано с ее разоблачительным автобиографическим романом, со стилем ее жизни, который колол кому-то глаза. Ее жизнь исковеркана, а мещанские лодки других людей все так же благополучно плывут, лишь иногда безопасно качаясь на волнах мелких страстей.

Итак, ее бредовый мир существовал внутри нормального мира. Это просматривалось в ее тревоге за дочь: она боялась, что с дочкой что-то похожее лишь может случиться, значит, полагала, что сейчас все идет обычным путем. В этом же обычном мире Света неплохо ориентировалась, порой давая дочке и другим людям неплохие житейские советы.

Примечательно отношение Светы к тому, что с ней произошло. Случившееся не воспринималось как нечто ценное, оно однозначно трактовалось как инородное, вломившееся в ее жизнь. Она интересовалась происходящим не потому, что ей интересны разные тайные группировки, а просто потому, что это касалось ее благополучия, — это «вынужденный интерес». Света не могла, как прежде, с интересом сесть за стол и писать о разных интеллектуальных проблемах, так как ей казалось, что это будет смешным, что в этом в первую очередь будет видеться беспомощность интеллигента, убегающего от жизненных трудностей в кабинет. Обидно быть пешкой, которую переставляют в какой-то подлой игре. Да и в душе нет радостного вдохновения, а без него садиться за пишущую машинку бесполезно. Есть и страх перед творчеством: творить — значит переживать. Страшно взбудоражить душу, поднять из глубин мысль, обострить чувствительность, усилить боль.

У пациентки отмечается следующая динамика психотических переживаний. Длительный болезненный предпсихотический этап, достаточно острое и яркое начало психоза, затем явные колебания в состоянии. Острые периоды сменяются затишьями ремиссий, когда продуктивная симптоматика уходит, но полной критики не наступает (все так же верит в реальность произошедшего, боится, что преследователи снова примутся за дело). В этих затишьях отмечаются неврозоподобные проявления, особенно беспокоят приступы безотчетной тревоги по утрам. Обострения (они происходили 1–3 раза в год) обычно начинаются так. Все чаще и чаще приходят мысли о совершенном над ней надругательстве. Одновременно переживает беспомощность, несчастность, внутри которых все сильнее разгорается обида, злость, желание отомстить. Эта смесь чувства неполноценности и рожденного из него агрессивного мщения весьма похожа на то, что Ницше /154/ и вслед за ним Э. Кречмер /155/ называли рессентиментом. В клубке этих чувств больная теряет покой, становится нервозной, портится настроение. Ненависть к обидчикам нарастает, и вместе с ней страх пред ними. Затем появляются намеки, насильственные мысли, снова преследователи начинают шевелиться, обступает галлюцинаторный мир, и она опять в психозе. Таким образом, мы видим, что Света как бы сама своим реактивным личностным переживанием «заводит» и «раскручивает» пружину психоза.

Болезнь наложила свой властный отпечаток на личность Светы, ее темперамент, направленность интересов. Изменился вектор личностного развития. Все сильнее проявляется то, что она называет «тихой надломленностью». Нет уже и следа прежнего безотчетного порыва доходить до глубин своих душевных интуиций. Все больше преобладает защитное стремление жить простой ясной жизнью. Сознательно избегает символического искусства, к которому раньше тянулась, ибо всякий символ несет недосказанность, усложняет, размывает восприятие. Отказалась ставить пьесу о русском православии, так как это тоже «горячая» тема: ведь думать о Боге — значит думать о дьяволе тоже. Стала чрезвычайно мнительной, почти в любой неясности ей мерещится что-то страшное. Если услышит какое-то «туманное» высказывание по телевизору или от людей, то сразу «всякие страхи в голову лезут». Отказалась от телевизора, старается приглушить Свои чувства и мысли. Жизнь становится тусклее, но спокойней. Сторонится лишних контактов с людьми — так тоже спокойней. Читает лишь хроники старой доброй Англии или о быте русских графинь. Все это уютное, далекое, безопасное. От сложного к простому, от запредельного к здешнему, от поисков к покою — такова динамика ее душевной жизни. [Нередко при психозах динамика обратная: больной в своей душевной направленности становится менее реалистическим, появляется склонность к метафизике, религии, мистицизму. Однако при любом варианте динамики отмечается характерное потускнение, монотонизация душевной жизни.]

Проект бытия

Произошедшее с ней Света определила краткой формулой: «Мою жизнь сломали, впутав в невыносимую ситуацию». При этом она отмечает, что «ситуация» явилась лишь десятикратным усилением ее сложившихся отношений с окружающими.

Уже в детстве девочка отличалась своеобразием. Любимица матери, баловница, прелестная, с белокурыми, красиво вьющимися волосами, милая, но с характером. Много читала, не стремилась в веселый и бездумный коллектив сверстников. Еще маленькая жила по своим принципам, требуя их признания у окружающих. Мальчишки во дворе дразнили ее: «Гадость, пакость, ненавижу». Именно эти слова она кричала им в лицо, когда они обижали беззащитных животных. Всегда была остроранима, ненавидела жестокость; ранило не только близкое, но и далекое. При этом могла быть нечувствительной к чему-то, что обычно задевает большинство. Домашним хозяйством занималась сестра, Света же читала, мечтала. К самостоятельной жизни оказалась неподготовленной. С обвинением в голосе рассказывала мне, что мама не научила ее жить в этом грубом мире. Убеждена, что жизнь «под крылышком у мамы» и явилась истоком всех ее неприятностей. Отмечает, что, несмотря на домашнюю оранжерейность, в семье между людьми были невидимые границы, внешне не броское, но ощутимое отчуждение. Все жили сами по себе. С детства чувствовала свою исключительность, особенность. Относилась к этой исключительности как к чему-то само собой разумеющемуся, как к цвету своих волос, тембру голоса.

И вот она вышла из узкого семейного мирка в клокочущий большой мир. Хочется сказать свое слово, занять место в обществе в соответствии со своим «природным аристократизмом». В душе все чаще возникает чувство неподатливости мира, некоего сопротивления ее мечтам и желаниям. В мире обнаруживается что-то бездушное, холодное. Мир людей оказывается конъюнктурным, пошлым, безразличным к ее тонкости и богатству самовыражения. Она начинает пристально всматриваться в механизмы социального муравейника и постепенно открывает для себя следующее. Социальный успех в большинстве случаев зависит от особой способности делать карьеру. Людей с такой способностью она называет удачниками, а себя причисляет к неудачникам. Неудачник вполне мог бы карабкаться по общественной лестнице вверх, расталкивая локтями ползущих рядом, но не делает этого, так как это противоречит его природе. Неудачник отличается патологической неспособностью приспосабливать свое «я» к чему-то выгодному, но антипатичному духовно. Удачник же как раз наоборот, обладает этим наиважнейшим для жизни «талантом». Жизнеспособные приспособленцы добиваются успеха, а тот, кто ищет истинное, должен уступить им место. Постепенно к людям, достигшим успеха, у Светы начинает формироваться воинственно отрицательное отношение: ведь их успех стоит на костях неудачников, людей истинных. Все глубже укрепляется основная мысль — поиск истины и карьеризм несовместимы, а наверх ведет, как правило, карьеризм. Более всего начинает ценить в людях бескомпромиссное желание искать Высший Смысл. Таким людям способна многое простить. Очень хочет жить среди таких людей. Кажется, что в мире искусства можно их найти, так как «шофер имеет право быть кем угодно, а художник обязан соответствовать своему искусству». Сблизившись с артистической интеллигенцией, она была жестоко разочарована. Оказалось, что художник, воспевающий своим искусством красоту, любовь, добро, в жизни проходит мимо и красоты, и любви, и добра. Света видела в искусстве прямо-таки священный смысл, не желая понять, что произведение искусства нередко является по преимуществу результатом эстетического движения души, а эстетическая одаренность автоматически не предполагает, что этот человек не может быть хамом, злодеем и вообще кем угодно. Разочарование рождает раздражение. Неудачник мало способен к резиньяции, это человек самолюбиво-несмиренный, он умен, но не очень мудр. С одной стороны, он искренне стремится к Истине, а с другой — все ему колет глаза сытый удачник. Внутреннее отношение Светы к удачнику становится все агрессивней. Все больше и больше в отношениях с людьми дают о себе знать спрятанные, но готовые к нападению клыки. Начинает казаться, что терпимость следует закону «Я терпим, потому что знаю — если я кусну, ты куснешь меня тоже и постараешься побольней». Неудачник, по мнению Светы, не хочет быть «ни волком, ни овцой», он хочет быть «оленем», свободным, добрым. Однако удачники мешают ему в этом.

Проблема в том, что неудачник самим фактом своего бытия обостряет в удачнике комплекс неполноценности. Неудачник своей духовной независимостью, внутренним превосходством колет глаза удачникам, заставляя их чувствовать, несмотря на внешний успех, внутреннюю несостоятельность. Тем более что неудачник испытывает к ним подсознательное презрение. И вот эти толстокожие «люди-танки» ездят по жизням ранимо-чутких неудачников. Чтобы не ощущать внутренней несостоятельности, удачники стараются даже создавать препятствия в своих делах и, преодолевая их, меньше думать о себе и казаться значительней. Неудачник при встрече с этими толстокожими людьми, защищаясь, выпускает иглы холодной самоуверенности, ироничного остроумия, надевает маску «человека без сантиментов». И вот уже при встрече с удачниками Света замечает, что «во всех них есть одинаковое — какое-то беспокойство в глазах, знание своей неполноценности и готовая вспыхнуть в любой момент злоба».

Но вот ее жизнь делает резкий поворот: ей улыбается фортуна, и она много и успешно работает в театре в качестве ассистента режиссера. «Было много меня», так скажет она об этом периоде. И уже не думалось о социальной возне и несправедливости жизни. Работа и еще раз работа, неуловимо тонкий аромат свободы, который одухотворял процесс создания новой постановки. Уверенность в себе, независимость, способности — всего было в избытке. И вдруг начинается «ситуация», появляется калека, загадочные машины и т. п. Больная до сих пор не знает, кто конкретно ее преследователи, многое неясно, но все-таки ей кажется, что «ситуация» связана с ее отношениями с удачниками. Наверное, им стало неприятно, когда она, неудачник по духу, вдруг добилась успехов и при этом не утратила своей индивидуальности, свободы. Видя, что неудачник выбился в удачники, кто-то не смог этого допустить и нанес ей сокрушительный удар. Таким образом, ей кажется, что «ситуация» — это действия, смысл которых спрятан в проекте отношений «удачники-неудачники», дальнейший динамичный розыгрыш этого проекта. [Эти отношения Света подробно описывает в своем романе с автобиографическими элементами.]

Без сомнения, во взглядах Светы на социальный успех есть что-то неузнаваемое для многих. В самих размышлениях бреда нет. Но ощутимое бредоподобие чувствуется в акцентированности схемы «удачники-неудачники», которая превратилась в главный объяснительный принцип; в той личной аффективной вовлеченности во все это; в том, как Света все больше распаляется по этому поводу. Ее сознание сужается до этой схемы, и ей уже не видно, что многие из удачливых людей добры, вовсе не являются духовно уплощенными и не испытывают скрытой ненависти к «людям духа». Существуют также люди духа, которые самодостаточны и не пытаются соперничать за успех, не завидуют, уклоняются от делания карьеры и не страдают от этого. Итак, не только в самой этой схеме (верной для многих случаев) видна паранойяльность, а в том, как эта схема ложится на душевную жизнь Светы, распаляя, закабаляя, сужая ее сознание.

«Плотина рухнула»

Многомерный психопатологический феномен, описанный ниже, мне нередко удавалось видеть у больных шизофренией разных типов и шизоидных психопатов. Как правило, развивается он в молодые годы, когда человек из уютного, чувственного, понятного мира выходит в напряженный, обостренный мир духа с его бескрайностью и неприкаянностью. Как будто революция совершается в интрапсихическом пространстве и открываются интригующие, манящие и ужасающие, доселе не виданные миры. Мысль приобретает новое, бездонное, абстрактное качество, во Вселенной улавливается философическая нота, собственное «я» оказывается независимой от мира реальностью. Все это достаточно резко и пронзительно. Сами собой возникают запредельные вопросы с одновременным безотчетным порывом добраться до самого края этих новых глубин. «Как будто плотина рухнула», — говорят пациенты, и внутренний мир заливается прорвавшимся потоком нового сознания. Мышление захлебывается, не в состоянии справиться с этим потоком, который смывает все устоявшиеся ориентиры. Молодой человек изгоняется из уютного рая детства и отрочества. Все преломляется философским символом, усложняется, утончается, нередко доводя сознание до внутренней дезориентации, вызывая тошноту от непрестанного кружения потерявшей точку опоры мысли. [В психиатрической традиции подобные феномены описаны как «метафизическая интоксикация». ] Это некое второе, стремительное рождение в мире духа потрясает пациентов, и они сами делят жизнь на «до» и «после» того, как «плотина рухнула». Моя пациентка также прошла через нечто подобное. У нее этот период пронизан моментами острой дереализации, тревожно-депрессивными раптусами, надвигающимся Grundstimmung [Основное бредовое настроение (нем.). ] с беспомощными попытками ухватиться за реальность, ибо падение в разверзающуюся пропасть больной души неотвратимо надвигалось. Описывая этот феномен, я постараюсь чаще цитировать Свету, чтобы передать атмосферу ее жизненного мира в юности.

В то время не было ни одного ясного «да» и твердого «нет». В своем романе с автобиографическими элементами Света так описывала состояние героини: «Мысли, не получая окончательного разрешения, сплетались в стремительном и беспорядочном ритме, извиваясь, как змеи, кусая друг друга. Ей не было дано спасительной возможности бессознательно пребывать в какой-то определенности. Ее желание все объяснить и понять еще не знало всей безнадежности своего вызова». Казалось, еще чуть-чуть и Абсолютная Истина попадется в расставленные сети понятий. И вот тогда-то начнется настоящая жизнь, жизнь по Истине. Но Истина все ускользает. «Взлетаешь, кажется, все поняла, еще немного и… снова оказываешься где была. Туман рассеялся, и ничего не изменилось». Временами эти поиски прерываются внезапным страхом — «ведь я умру». «Как это — я умру? Это невозможно, чтобы я, такая настоящая, вдруг оказалась ничем, и в то же время что-то внутри не выдерживает этого страха, сдается». И тогда в панике «пытаюсь взглядом зацепиться за знакомые, привычные вещи: книги, дверные ручки, старый потертый ковер детства, — как бы доказывая себе: вот я здесь, в этом привычном родном мире, он не отдаст меня». Сознание временности лишало все смысла, мысль о быстротечности коварно вползала в переживание настоящего момента, отравляя его тоскливостью, горечью пустоты. Этот страх, как ветер, распалял страстное желание жить, быть, ощущать, понять что-то вечное и, сроднившись с ним, превзойти временность. Порой мир, как будто прежний, становился неуловимо, но явственно странным. «Словно некая угроза, спрятавшись за ликами предметов, вот-вот бросит прятаться, и тогда… Что тогда? Непонятно, но сердце выпрыгивает, горло сжимается. Господи, поговорить бы с кем-нибудь о чем угодно, лишь бы не ощущать эту зловещую непонятность». А тут еще эта запутанность, «когда из десятка соседствующих «я» так трудно выбрать свое истинное. Удивительно, как люди способны жить, не задаваясь всеми этими вопросами». Их жизнь казалась второсортной, сонной, простой, как мычание. Как будто заведенные на ключик добиваются они общих целей, добиваются любыми путями, не решая для себя, что же главное. А потом оказывается, что в пути это главное потеряно, да и вообще было ли оно? Идет время, и ее поиски, все запутываясь, приводят лишь к ощущению, что все устроено по законам бессмыслицы. И тогда оказывается, что «жить в этой бессмыслице можно, но вот только понимать ее нельзя. Нужно не понимать, ее, а жить, жить!» Рождается импульс опьяниться чувством и действием, утопить мысль в том забытье, полностью лишенном интеллектуальности. Но в этой простой жизни становится скучно, она кажется животной, пошлой, тупой. Мышление же приводит к тошноте. Нет утоленности на этих кругах. С людьми неуютно. «Люди думают одно, говорят другое, делают третье. И все это органично, без отвращения к себе. Все неполноценно. Есть хоть что-нибудь, что не фикция?» К Богу тоже симпатии нет, так как Бог как-то надстоит над человеком, принижая его. На фоне Бога человек видится греховным, слабым, зависимым. Сила человека перемещается в Бога. Нет, в Бога она не верила, она верила в свою самобытность и исключительность. Света была очень несмиренной. Ни в чем ей не было покоя — словно жизнь ее дала трещину, через которую вливался хаос. Затем эта трещина разойдется до размеров пробоины.

Надеюсь, что этот этюд покажет, насколько Света в молодости была непохожа на себя сегодняшнюю, в «тихой надломленности» ищущую прежде всего покоя.

«Да она же сумасшедшая в доску!»

Света производила на удивление разное впечатление на разных людей. Вспоминаю, как в разгар бредовой вспышки родственники повезли ее к консультанту, чтобы тот направил ее в больницу. Всем знавшим ее — и врачам и друзьям — было ясно, что она в психозе. И что же? Почувствовав, чем грозит дело, она смогла так себя вести и так все изобразить, что консультант не смог увидеть, что творится у нее в душе. Он даже не стал говорить с родственниками и отругал их за якобы существующее желание избавиться от больной (на эту мысль его навела больная!). Света, довольная, рассказывала мне вечером по телефону, как «надула» консультанта, ловко отвечая на его вопросы, не рассказав и доли правды о том, что с ней происходит. Этот случай подсказал мне, что у нее есть немалая способность к диссимуляции, которой она до сих пор плохо пользовалась и которую можно развить.

Врачам же диспансера, хорошо ее знавшим, мне было трудно доказать, что она не так уж безнадежна. Зная ее болезнь, они были склонны смотреть на нее тем же взглядом, что и на других тяжелых параноидных больных. Действительно, во время разговора с ними на актуальные темы она горячилась, спорила; создавалось впечатление невменяемости. За ней утвердилась репутация типично сумасшедшей. Однако я замечал четкую разницу между нею и другими больными, когда они выходили из диспансера. Другие больные на улице оставались такими же, как в кабинете, она же в целях защиты бессознательно старалась притвориться такой, как все. Конечно, это притворство было несовершенным, так как, постепенно наполняясь возмущением, протестом, желанием разобраться, она уже не пыталась притворяться и вступала в открытую борьбу. Диссимуляция срывалась.

Помню, как я просил председателя ВТЭКа разрешить ей работать. Он не решался: «Да она же в доску сумасшедшая! Я ее отлично помню по предыдущему ВТЭКу, она там такое несла!» Я в расстройстве, что не могу убедить председателя, вышел и сказал больной, что ничего не получается: «Света, если хотите работать, нужно сыграть». Света все поняла и, «включив» диссимуляцию, убедила председателя гораздо лучше меня. Ей поверили на ВТЭКе, что вся болезнь позади, хотя на самом деле больная была такой же, как раньше, только научилась благодаря нашим беседам более совершенно диссимулировать. Именно благодаря способности к диссимуляции она была нетипичной сумасшедшей.

Прогулка по психотической улице

Однажды, после того как Света побывала у меня в гостях, я вышел проводить ее. Как только мы вышли, я почувствовал в ней растерянность. Она, попросив разрешения, взяла меня под руку, и мы пошли бродить по… «психотической» улице. Свинцовое небо отражалось в зеркале луж, кружил осенний лист, сырой ветер неожиданно оскорблял пощечинами, протяжно и надрывно выли электрички. Больная, как несчастный маленький котенок, жалась к моему плечу, и ее растерянность была в унисон с печальной гибелью лета. Но скоро мне стало ясно, что ее состояние не было реакцией на осеннюю уличную тоску — это был страх. Сирена машины заставляла ее вздрагивать, и она спрашивала, не чувствую ли я, что этот звук относится к нам. Нас обогнал мрачный человек, круто обернулся и пошел дальше. Больная вздрогнула и спросила: «Неужели он мог обернуться просто так?» Рядом быстро проехала черная «Волга». «Почему она так быстро мчалась и почему ехала по улице, по которой вообще так редко ездят автомобили?» — испуганно сказала она. Я пробовал примериться к ее логике и ощутить испуг. «Да, а действительно, почему так? — пытался я заставить себя удивиться. — Сирены, мрачный человек, черная «Волга». Это в самом деле несколько неожиданно, может, это и впрямь относится к нам?» Но живой, из поджилок идущей тревоги не возникало. Вопросы больной могли породить целый диспут, как отличить случайность от неслучайности, но заставить вздрагивать они не могли. Однако больная была напугана. И не сомнение было тому причиной. Она испугалась потому, что в самом звуке сирены было что-то хватающее за сердце, в самом взгляде мрачного человека таилось нечто особое и в быстром движении черной «Волги» чувствовалось что-то зловещее, сокровенное, касающееся ее. [Восприятие больной есть мифологическое восприятие, как его описывал А. Лосев в «Диалектике мифа» /156/. Бредовые моменты воспринимаются ею как личные послания, неотделимые от самой ткани чувственного восприятия. Многие больные шизофренией живут в особом выразительном мифологическом мире. Например, одна больная мне говорила, что видит все предметы как будто сквозь желтый свет; а другая в коврах, стульях временами чувствовала недовольную агрессивность к себе. Все это особая жизнь, вплетенная в чувственное восприятие, неотделимая от него и неслиянная с ним. ] Она сначала вздрагивала, говорила «ой», а потом высказывала нечто напоминающее сомнение. То, что для меня являлось скорее информацией (звук сирены, мрачность человека, быстрота машины), для нее было личным, предельно субъективным событием (как, например, для матери плач ребенка). У звука сирены, взгляда мрачного человека, неожиданного появления черной «Волги» как будто были невидимые для меня щупальца, которые проникали в ее тело и сжимали сердце, диафрагму, гортань, заставляя трепетать в страхе. Мир ее бредового восприятия как бы являл собой ужасного осьминога, безжалостно запустившего свои щупальца в ее душу. Я не мог их вырвать, и под холодным небом мы шли втроем: я, она и «осьминог». Желая помочь ей, я говорил: «Не бойтесь. Ничего страшного в этом нет. Поверьте мне». Она спрашивала: «Правда? Ничего страшного? Ведь правда?» Я отвечал: «Правда. Поверьте мне. Ничего страшного». И я чувствовал, что она хотела мне верить. Она видела, что я не боюсь, и это успокаивало хотя бы немного. Ведь она понимала, что мы находимся на одной улице.

Серый асфальт был испещрен озерками луж. Похлопывая мягкими шинами, подкатил автобус, похожий на бульдога. Двери закрылись, автобус поперхнулся, кашлянул и увез ее вместе с ее «осьминогом». И мне еще долго виделось ее беспомощное бледное лицо, смотрящее на меня глубокими, темными, напряженными глазами-колодцами. В этом этюде мне было важно показать прогулку так, как она запечатлелась во мне. Восприятие Светиных страхов осталось в единой гамме, созвучии с атмосферой улицы, как будто природа, я и Света составляли все вместе одну тоскливую музыкальную мелодию.

Суицид

После четвертой госпитализации сгустились сумерки депрессивного настроения, появились мысли о самоубийстве. Не хотелось жизни существа несвободного, с утра до ночи переживающего грубое насилие. Света говорила, что, если бы имела пистолет, все бы кончилось. Суицидальные мысли являлись жестом отчаяния, криком о помощи, обращением к людям (к тем, кому настойчиво говорила о пистолете). Полагаю, что не отсутствие пистолета удерживало ее от суицида, а мысль о дочери, нежелание сдаться, страх лишиться жизни. Но был один момент, который крайне настораживал меня как психиатра и успокаивал окружающих, которые судили о больной по здоровой мерке. Среди суицидальных высказываний, на самом их пике, больная могла вдруг рассмеяться, если собеседник пошутил. Окружающие думали, что раз так порой бывает, то суицидальный риск невелик, я же думал иначе. Ведь что же получается: больной очень плохо, но вот звучит шутка, и она смеется (правда, без заражающей веселости). Смех рождался как бы по принципу: раз сказано нечто смешное — нужно смеяться. Психологически малопонятно, как больная среди депрессивного мрака сохраняет способность смеяться в ответ на шутки. Очевидно, что она не играет в отчаяние, — оно глубоко и неподдельно. Депрессия захватила витальную сферу: Света практически ничего не ест несколько дней, нет живого любопытства, уже и слезы высохли (облегчения все равно не приносят), во рту сухость, под глазами тени, кожа дряблая, сухая. Постарела лет на пятнадцать, неимоверно похудела. Все это производит впечатление тяжелой соматической болезни. Реакция на шутку происходит совершенно отщепленно от ее душевного состояния. Вот это-то и пугает. Страшно, что, вот так же отщепившись от остального массива переживаний, вдруг даст реакцию на суицидальные мысли, как бы оставляя в ином плане мысли о дочери, желание бороться и жить. [Вектор вины в основном направлен вовне, а не на себя. Все время звучит — «если бы не они». Желание жить носит не гедонистический, а скорее интеллектуальный характер. Она умом хочет жить, надеясь на лучшее. ] Эта расщепленность реагирования пугала меня, как оказалось, не зря. Света сообщает, что, хоть внутри пусто и больно, она умом понимает, что это не мир сгорел, а только в ней погасли краски, она надеется на просвет в будущем. Я уезжаю на несколько дней, приезжаю и узнаю, что она наглоталась таблеток. Ничего страшного не произошло, все окончилось долгим сном, но мне стало не по себе. А дело было так: мучительно ощущала свое одиночество, Оли рядом нет, если бы мне позвонить — но и меня нет. Сидит одна в квартире (сестра на работе), взгляд падает на пузырек с таблетками, и вдруг мысль: «А не выпить ли их?» И вот в ясном сознании, но как-то механически начинает глотать таблетку за таблеткой. Это происходит как бы помимо ее воли. [В этом «мимоволии» можно усмотреть зачатки кататонических нарушений. ] При этом не было борьбы мотивов, не было настоящего сужения сознания, так как она помнила об Оле, о своем желании отомстить, о страхе потерять жизнь. Я расспросил ее обо всем этом и, испугавшись, «задавил» нейролептиками и антидепрессантами. И как всегда с ней бывало на высших дозах нейролептиков, из памяти выпал этот период времени. Она говорит, что по той же причине не помнит многого из того, что было в больницах. Нельзя исключить, что она просто не хочет вспоминать об ужасных для себя вещах.

Клинический анализ

1. На фоне других больных с бредом преследования Света представляется мне достаточно сохранной. Нет в ней душевной опустошенности, свойственной дефектным больным. Отчасти эта сохранность объясняется поздней манифестацией психоза (в возрасте около 40 лет). До психоза отмечались полиморфные неврозоподобные расстройства, своеобразие личностных реакций с легким оттенком разлаженности.

Еще и сейчас она бывает оживленной, чувствуется в ней индивидуальность. Ее душевная измененность видится в глубоком, напряженном, колючем взгляде даже в беседе с человеком, к которому благожелательна, в манерной жестикуляции руками с вычурными движениями тонких пальцев, в некоторой отрешенности при внешней оживленности. При внутренней мягкости нет в ней душевной теплоты, в которой можно было бы расслабиться и погреться, да и сама эта мягкость относительна, так как из нее торчат капризные иголки, на которые можно неожиданно наткнуться. Ее порой весьма меткие, психологические наблюдения уживаются с беспомощностью мысли в совершенно простых вещах. С ее тонким душевным устройством вдруг неожиданно дисгармонирует громкий скандированный смех, в котором иногда слышится что-то лошадиное. Болезненное беспокойство интеллигента (не обидела ли в чем человека) сосуществует с душевной подслеповатостью, эгоцентризмом претензий. Так, в гостях не замечает, что всех перебивает, спорит не слушая возражений, а потом обижается, что кого-то другого признали правым. Даже в самые черные дни, когда, по ее словам, «жить нечем», способна ярко красить губы, не забыть про духи и увлеченно обсуждать с моей женой проблему зацепок на своей юбке. Не считая себя больной, регулярно ходит в диспансер ко мне, психиатру, не думая о том, что отрывает мое время у настоящих больных, не предлагает встречаться во внерабочее время. С годами все больше ощущается в ней разлаженная беспомощность, в ее облике, походке чувствуется какая-то вялость и сломленность. Для глаза психиатра все отчетливей проступает «деревянность» в эмоциональной ткани ее переживаний. Без сомнения, накопленный до болезни психический потенциал противостоит ее душевному угасанию.

2. Бред больной во многом застрял на уровне бредового восприятия и не идет ни вперед ни назад. Творятся безобразия, ей вредят, она ищет точку зрения, с которой все происходящее виделось бы стройным и понятным, но не находит. Нет системы, располагающей все по полочкам-объяснениям, нет законченной кристаллизации. Она переживает дискомфорт тревожной неопределенности. В какой-то мере это говорит о ее интеллектуальной сохранности: ей не хватает паралогической некритичности, чтобы окончательно убедиться в чем-либо. Ее мышление слишком подвижно в своих суставах, чтобы застыть в костяке однозначного убеждения. Многие больные в подобной ситуации быстро приходят к выводу, что виноват КГБ, или масоны, или евреи, или кто-то еще. Это отсутствие ригидной системы позволяет мне пластично работать с ее бредом. При наличии четкой системы она бы не тянулась ко мне за объяснениями, а сама бы всем все объясняла. Долгое время она искала людей, которые могли бы ей все объяснить. В поисках таких людей попадала в приключения, которые еще больше все запутывали. Этот поиск человека-объяснителя и приводит Свету к психотерапевту.

3. У Светы отсутствует симптоматика, берущая в полновластие личность. Патологический мир, наваливаясь на нее, оставляет ей частичную свободу, а ведь других больных болезнь так хватает за горло, что ни о какой свободе говорить не приходится, например, в случае развернутого синдрома Кандинского—Клерамбо или при кататонии. На мою же больную в большей степени действуют опосредованно (через что-то). Насильственные мысли и настроения (это у нее мало выражено) не имеют силы непреодолимого императива. У нее остается возможность пользоваться своим умом и телом, и это благоприятствует психотерапии.

4. Больная не погрузилась полностью в психоз (как бывает, например, в онейроиде), ее мир условно можно разделить на два плана: первый план — болезнь, второй — обычные переживания. Она живет как бы одновременно в двух этих планах. Бесценно для психотерапевта то, что вне ее «ситуации» мир движется по обычной колее. Она способна все, не относящееся к ее «ситуации», более-менее правильно обобщать; конечно, и сюда, во второй план, доносятся отголоски бреда, но это не разрушает второго плана. Создается возможность «психотерапевтической матрешки»: можно научить больную жить так, что первый план будет внутри второго, здорового, а не наоборот.

5. Недоступная бредовая тайна чужда ее личности. Никогда ее не интересовали тайны злодейских группировок. «Это вынужденный интерес, — десятки раз повторяет больная. — Зачем мне это? Ненужно, неинтересно, чуждо». А ведь некоторые больные с энтузиазмом разбираются в своем психозе, даже испытывая при этом вдохновенную приподнятость, особенно если они приходят к идеям величия (наиболее выразительно это происходит при парафренных состояниях). Примером может служить Карл Юнг. Его мягкий парафренный психоз в известном смысле был подарком для психоаналитической науки. Разбираясь в своем состоянии (обязанность психоаналитика), он создал гениальную аналитическую психологию. Психоз может обострять, драматизировать творчество, и если больной истинно талантлив, то психоз обретает высокое звучание, и его значение выходит за рамки медицинской науки. Стремление к кристаллизации бреда не только успокаивает больного, но может приводить к популярным у социума результатам («Роза Мира» Даниила Андреева). Надвигающийся психоз может распалять творческую силу, как у Ницше. В тех случаях, где бредовая ситуация не ломает прежний жизненный путь человека, она может стать сферой профессионального самовыражения. Наиболее выгодное положение у художников и литераторов, ибо эти виды искусства великолепно ассимилируют психотические переживания, причем у профессионалов и ассимиляция будет профессиональной. Люди же практических профессий: хирурги, строители, адвокаты, коммерсанты, военные и т. д. — не могут ассимилировать психоз в своей деятельности, а в сфере искусства они, как правило, малоталантливы — вот и остаются они не вписанными в социум, если, конечно, не займутся какой-нибудь паранаучной деятельностью типа целительства или колдовства, способности и желание заниматься которыми могут стимулироваться шизофреническими переживаниями. Иногда, даже меняя жизненный путь, шизофрения может приветствоваться больным. Это те самые случаи «второй жизни» при шизофрении, когда пациент благодарен болезни, которая хоть и меняет кардинально его личность, стиль и уклад жизни, но оценивается как благодатное событие. По контрасту с вышеописанным видно, как неблагоприятно дело у Светы: психоз оценивается негативно, ассимилировать бредовые переживания в свое творчество она не может. Тем более что ситуацию понимает сугубо практически: следует найти и наказать преследователей. Она, как больная, не может не интересоваться своим бредом, но содержание его не соответствует ее ценностным ориентирам, не может стать смыслом жизни. Налицо дихотомия, что порождает и дихотомичность психотерапевтических усилий: помогая больной разобраться в бредовых переживаниях, нужно одновременно помочь ей реализовать прежние жизненные ценности: работу, воспитание дочери, отношения с людьми, творчество на досуге, любовь к духовным размышлениям.

6. Ни у одного больного я не видел такого ужаса перед психиатрическими больницами. Психотерапия родилась именно как попытка избежать госпитализации. Главным рычагом тут была способность больной к диссимуляции, которой она плохо пользовалась. Диссимуляция — это внешнее отречение от выражения своих мыслей и чувств, то есть не истинная критичность, а притворство. Но для такого притворства, для лишения себя права на аутентичное самовыражение нужен настоящий сильный мотив. Этим мотивом и явилось решение больной не попадать больше в больницы, когда я ей сказал, что это вполне возможно.

7. Важно, что в силу душевной сохранности больная сильно страдала по-человечески от того непонимания и одиночества, которое окружает психотиков, так как здоровый социум не может сказать больному с параноидной симптоматикой, что тот прав. Она чувствовала, видела, что никто по-человечески не хочет ее понять, что ее не только не поддерживают, а просто не замечают.

Понятно, что это давало психотерапевту возможность занять в душевном мире пациентки совершенно особую позицию. Психотерапевт может смягчить одиночество и изоляцию больной.

8. Больной при первой же госпитализации поставили диагноз: шизофрения, приступообразно-прогредиентное течение, параноидный синдром. В дальнейшем также выставлялся этот диагноз. Но как таковой этот диагноз мало что дает конкретной работе, диагноза для этой цели катастрофически мало. Лишь только подробное, целостное, предельно индивидуализированное понимание и анализ по-настоящему психотерапевтически продуктивны. Можно не соглашаться с этим диагнозом, видеть в симптоматике больной парафренность (ведь масштабность преследований содержит уже некоторую фантастичность, сказочность), но я обхожу эти споры, ибо для меня больная просто такая, какая она есть. К сожалению, у нее нет настоящих идей величия — с ними всегда легче, фон настроения в психозе депрессивный. Однако есть чувство своей исключительности, в том смысле, как исключителен всякий одухотворенный «неудачник». При этом она лишь одна из их числа. Свете непонятно, почему именно ее выбрали для травли.

Психотерапия

Доверительный контакт

Впервые я увидел Свету на приеме в ПНД. Сразу же обратил внимание на некую тонкость и личностное своеобразие. Его трудно описать, но этим своеобразием она сразу же стала мне симпатична. Я увидел ее на фоне потока погасших, дефектных больных, которые послушно приходили за рецептами. Как выразился один больной о посещений диспансера: «Это как в киоске, взял газету и пошел». Монотонно и тупо тянулся рабочий день. Уставший, я посетовал, что мы оба подневольные: мне нужно здесь сидеть, а ей — сюда приходить. Удивился, что она непохожа на нетрудоспособную больную, которая за два года четыре раза лежала в острых отделениях. Ей все это пришлось по душе, понравилось то равенство позиций, с которых я повел с ней разговор. Через месяц она пришла снова. Серая, измотанная, с отеками под глазами, она сказала: «Заглушите меня ненавистным галоперидолом, иначе я с ума сойду или повешусь». Налицо имелись показания к госпитализации, я отвел ее в санитарскую комнату. Она поняла что к чему и ужасно испугалась. В этом испуге было что-то очень хрупкое, беспомощное. Она умоляюще посмотрела на меня. Я был в замешательстве. Интуиция подсказывала мне, что госпитализация не лучший выход: ведь после выписки из больницы она уже не придет ко мне, и тогда при следующем обострении риск суицида будет еще больше. Я прямо ей сказал, что мне очень хочется ее выпустить, но нужно, чтобы она приходила ко мне через день. Она с такой готовностью пообещала, что я поверил. Я дал ей домашний телефон, так как осознавал громадную ответственность, которую взял на себя. Света поняла, что я пошел ей навстречу, что другой психиатр, возможно, без разговоров отправил бы ее в больницу. Она выразила мне неподдельную благодарность.

В последующие дни ей стало еще хуже. Бред, обманы чувств, депрессия нарастали. Я дал ей право звонить мне в любое время, что она и стала делать. Долгие дневные и ночные звонки изматывали меня, мешали моей семье, но я уже не мог изменить свое решение. Больная выговаривалась, и ей становилось легче. Постепенно между нами устанавливался контакт. Почти сразу же Света задала мне вопрос, который определил будущее. Она спросила: «Вы верите, что все было так, как я говорю?» Я ответил примерно так: «Я не был свидетелем событий в театре. Со мной такого не случалось. Но не сомневайтесь в главном: верю — вы честно рассказываете то, что действительно пережили, и я отношусь к этому серьезно». [Я ответил ей в духе известного высказывания: «Не всегда можно сказать правду, но всегда можно не врать». ] Дело не столько в моем ответе, а в том, что я всегда внимательно и участливо выслушивал ее, не выражал сомнения и не намекал, что она говорит небылицы. Чувствуя не скепсис, не иронию, а участие и понимание, больная доверилась мне. Многие врачи полагали, что если больная психотическая, то с ней можно обращаться как угодно — все равно ничего не поймет (как будто сумасшествие синоним глупости). Они и не догадывались, как порой тонко она понимает отношение к себе окружающих, — я удивлялся меткости ее наблюдений над врачами.

Возникает этическая проблема: что же, моя позиция лицемерная, неискренняя? Но в таком случае мы лицемерны и со своими детьми, так как разделяем их детский взгляд на вещи, рассказываем им про бабу-ягу, лешего, а сами в них не верим. Конечно, когда ребенок подрастает, мы перестаем подыгрывать ему и разговариваем с ним откровенно. С больной же так не получается. Но суть в том, что подыгрываешь и лицемеришь с болезнью, а общаешься с человеком, более того — до человека в данной ситуации можно добраться лишь ценой подыгрывания болезни. Другого пути нет.

В размышлениях о контакте невозможно абстрагироваться от чувств психотерапевта. [Эмоциональный контакт — это двустороннее движение, а не так как обычно: больной открывается врачу, а врач скрыт за белым халатом. ] С самого начала мне оказалась созвучной, симпатичной ее индивидуальность, ее манера духовного существования и поисков. Наверное, без этого созвучия я бы не выдержал марафона телефонных разговоров, не отнесся бы к больной по-особенному. Важно и то, что я чувствовал себя нужным: мне казалось, что эту больную именно я способен понять. Чувство, что данной больной в качестве психотерапевта нужен именно я, заставляло меня индивидуальней и ответственней подходить к делу. В процессе знакомства, когда я расслышал капризно-нетерпимые, претенциозные нотки в ее взаимодействиях с людьми, мое отношение к ней стало прохладней, но духовное созвучие осталось. К тому же эти истероподобные нотки парадоксально сочетались в ее мозаичном характере с тонкостью, ранимостью, хрупкостью, самокритичностью, чувством неполноценности.

Важной гранью контакта являлись также безопасные эротические моменты в отношении больной ко мне. Она, как многие больные шизофренией, способна их переживать, не пытаясь отнять врача у жены, не добиваясь своего. Эти моменты также скрепляют контакт, делают его полнокровней, жизненней. Никаких сложностей в том, чтобы отношения оставались в рамках психотерапевтических, не было. Мы с взаимным интересом обсуждали фильмы, книги, людей. Иногда какая-то случайная моя фраза возвращалась мне в нашем разговоре — оказывается, она много о ней думала. При глубоком контакте происходит «взаимопрорастание» внутренней жизни терапевта и пациента. Даже когда пациент прямо не думает о враче, он все же ощущает в душе теплое, доброе, незримое присутствие врача. Пациент также занимает немалое место в душевной жизни терапевта. Врач и пациент дарят друг другу себя. Света, как это часто бывает при контакте, интересовалась моими делами, я для нее — не только «психоаналитик», как она меня называет, рассказывая обо мне знакомым. Характерно, что я звал ее по имени [Она сама настояла, чтобы я называл ее только по имени. ], а она меня по имени и отчеству, хотя я младше ее на 13 лет. Когда мы разбирали ее дела, я оказывался как бы старше.

Примечательно, что я никогда не чувствовал, что Света видит во мне бредового персонажа. Она всегда воспринимала меня без особых бредовых искажений, лишь на высоте психоза несколько раз мелькало что-то быстропреходящее бредоподобное. Почему-то бредовое восприятие не размывало моих конкретных человеческих очертаний. Неоднократно в стационарах я также сталкивался с подобной картиной: некоторые больные понимали, что говорят с психиатром, хотя почти всех остальных, включая других больных, воспринимали искаженно. Более того, когда я разговаривал с ними, то часто не чувствовал, что они ведут себя в соответствии со своим бредовым образом (Христа, инопланетянина, царя и т. п.).

Итак, основы доверия ко мне заложились, когда я не стал госпитализировать больную, выказав понимание, что там она умирает по-человечески. Она поняла, что я поступил с ней не по инструкции. Доверие усилилось, когда я стал серьезно относиться к тому, что с ней происходит. Постепенно оно стало перерастать в веру в мои слова и советы. Когда Света сомневалась, как поступить в своей «ситуации», она просила у меня совета, и мои слова были облечены таким доверием, что в большинстве случаев она поступала так, как я говорил. Я при этом всегда старался советовать только то, что, как мне казалось, полезно и приемлемо для нее. Такая доверчивость моим советам, видимо, проистекала у нее из сознания, что я более ориентирован в этом мире и что плохо я ей не сделаю. [Поэтому такую веру не назовешь слепой. Она пришла не сразу, а лишь когда на практике Света убедилась в ее оправданности.]

Для меня Светлана, как и другие мои пациенты, — больше чем клинический случай. Она, как и я, по-своему и с ошибками отвечает на загадку существования и в этом качестве является настоящим моим партнером.

Аналитический разбор причин госпитализации

Когда я начал помогать больной, у меня не было ясного понимания, как я собираюсь это делать, но интуитивно я отчетливо чувствовал, что это возможно. Пришлось действовать в духе Наполеона — сначала ввязаться в бой, а потом, уже по ходу, разбираться. Порой я разговаривал с больной с замиранием сердца — а найду ли нужные слова, правильное решение.

В статье невозможно передать со всей полнотой психотерапевтический процесс, слагавшийся из сотен разговоров, поэтому я дам его обобщенную картину, отражающую суть наших усилий. Первостепенной практической задачей, которую мы оба считали необходимой и разумной [Так называемый «психотерапевтический контракт». ], было избегание госпитализаций.

С этого я и начну. Во-первых, ее стихийная диссимуляция оказывалась недостаточной для адаптации. Диссимулянт отрекается на словах, но в душе у него продолжается болезненная работа, которая, достигнув определенного уровня, уже не может скрываться. Больной, преисполненный внутренней правды, не в силах сдерживаться и вступает в конфликт с обществом — диссимуляция срывается. Во-вторых, даже желая в целях защиты утаивать свои переживания, больной в мутном бредовом сознании не всегда четко понимает, что нужно утаивать, а что нет. И в-третьих, диссимуляция окажется особенно эффективной, если больной будет диссимулировать не только из-за страха перед обществом, но и по своим бредовым мотивам. Психотерапия оказалась удачной, учитывая все эти три соображения.

Итак, в пылу борьбы и объятия страха Света уже очень смутно понимала, как она выглядит в глазах людей. Свои чувства оказывались значимей, чем оглядка на окружающих. Попадание в больницы всегда было жестоким «сюрпризом». Там она готова была отказаться от всех предыдущих действий, но каждый раз было уже поздно.

Я находился в выгодном положении, так как у Светы был большой опыт неудач, из которого она теперь могла извлечь урок. Жуткий страх больниц делал ее талантливой ученицей. Я начал проводить неожиданную и в то же время успокоительную мысль, что, по сути, она сама себя госпитализировала в том смысле, что госпитализации являлись лишь результатом ее действий. В обобщенном виде то, что я пытался донести до Светы, звучит примерно так: «Я знаю, что все ваши действия понятны, но кому? Вам и мне. А окружающим? Согласитесь, что окружающие видят лишь ваше внешнее поведение, оценивают его стандартной меркой, по которой оно получается ненормальным. Вы выпадаете из общепринятого мира понятий и вещей. Вы можете внутренне претендовать на понимание, но вряд ли стоит на это рассчитывать. Ваши слова для обывателей слишком необычны, они дополняются экзальтированной взвинченностью чувств и напористостью поведения — тем самым дается формальный повод для госпитализаций. Вы втянуты в «ситуацию», а в личном опыте психиатров, милиционеров, членов правительства и других людей не было подобного — вот это отличие и является определяющим. Больница — это всего лишь один из способов борьбы с нонконформизмом. Конечно, как вы считаете, некоторые люди, например коллеги, родные, понимали, что вас и в самом деле преследуют. Но не в этом суть, ибо если бы вы в своем поведении не выходили за рамки общепринятого, то даже независимо от понимания или непонимания вас просто не могли бы госпитализировать. Для госпитализации нужен повод, и вы его давали. Я понимаю, что вы боролись за свои права, но разве вы не убедились, к чему это приводит? Теперь я хочу показать, что у вас есть выбор: либо продолжать жить по-прежнему и с прежними последствиями, либо вести себя не нарушая писаных и неписаных общественных договоров, тем самым избегая больниц». В этом пункте я действительно предоставил выбор Свете. Было важно, чтобы она сама пришла к определенному решению, прочувствовав этот выбор. Она, оценивая свой печальный опыт, склонялась ко второму варианту (без больниц), но оставалась еще какая-то неуверенность, так как было крайне обидно отказаться от борьбы за свои права. И все-таки выбор, пусть досадный, был сделан. Мне удалось найти способ, как его реализовать в ее поведении и подкрепить через бредовый мотив.

Выработка правила бесконфликтного общения

«Вы знаете, у меня есть любимейшие стихи Блока, я думаю, что это лучшие образцы истинной поэзии. Однако кто-то любит Северянина, и для него Блок полупоэт. Я думаю, что ошибается он, а он — что я. Я считаю, что он не понимает поэзию и живет в своем примитивном поэтическом мифе, а он считает — что я. Кто нас рассудит? Только третий, но оказывается, что у этого третьего идеал поэзии — Пушкин. Таким образом, каждый из нас обречен быть мифотворцем для другого. Нельзя обменяться душами и личным опытом. У нас есть варианты. Первый: каждый старается доказать свою правоту, при этом никакая правда не торжествует и между нами конфликт. Второй: каждый соглашается, что все имеют право на свою правду и свой миф, при этом в глубине души считает правым себя, но в реальных отношениях корректен и строит эти отношения не на расхождениях, а на сходстве. Если люди не хотят конфликта, то они должны строить свои отношения на общих или нейтральных точках соприкосновения, не претендуя на общепринятость своих мифов. Вот это и есть правило бесконфликтного общения. Свой миф я должен оставить для себя и единомышленников. Как мой Блок, так и ваша «ситуация» для большинства являются мифами. Поэтому нужно постоянно помнить об этом и на этой основе строить свои отношения с миром. Нужно чувствовать, что из наших переживаний покажется окружающим мифическим. Если такое положение дел вам не нравится, то можете обращаться с жалобами к Создателю, но все же лучше вести себя подобным образом». [Я упростил возможные варианты для пользы больной, ибо можно считать, несмотря на любовь к своему поэту, что другой поэт более велик, тем более если его поклонники — люди более развитые, чем ты сам, то есть можно уступать свою правду правде других. Однако требовать подобной уступки от Светы было бы нереальным и бесчеловечным.]

Это объяснение совсем несложно, хотя требует некоторого интеллекта (впрочем, минимального) для понимания. Провести его по жизни — вот что сложно. Даже когда Света стала строить общение по этому правилу, ей нужна была помощь. При всяких сомнениях относительно того, что можно, а что нельзя, она звонила и советовалась со мной. В общем всегда оказывалось не очень сложно, внимательно выслушав ее, представить реальную ситуацию и подсказать безопасное решение. В обострении без этой телефонной помощи обойтись трудно, в подострых ситуациях Света могла справиться сама.

Создание бредового мотива для укрепления диссимуляции

Ввиду отсутствия у больной своей жесткой объяснительной системы я получил редкую возможность участвовать в формировании ее бредовых представлений. Я пытался «бредить» вместе с ней для ее пользы. В результате психотерапевтическое влияние действовало и целебно руководило изнутри ее бреда. Мое участие свелось примерно к следующему.

«Давайте конкретно и по порядку разберемся в госпитализациях. Первая была обусловлена, как вы считаете, вашей доверчивостью, когда, поверив психиатру, что в больнице откроется мучившая вас тайна, вы пошли туда самостоятельно. Да, это был обман, но почему он имел место? Психиатр не мог поверить вам, а ваш рассказ показался ему похожим на встречающиеся в его обычной практике. Если бы вы не наговорили ему столько выходящего за рамки обычного, он бы вообще посчитал, что он тут ни при чем. Вторая явилась результатом писем в высокие инстанции с просьбой о выезде в Швейцарию. Эти инстанции не смогли поверить в столь нетипичную травлю, на которую вы ссылались, а ведь иных причин для выезда вы не выставляли. Поскольку вы настаивали, вопрос был решен насилием. А уж когда вы стали останавливать машины и допрашивать шоферов, то только чудо могло вас уберечь от больницы. Чуда не случилось. Когда же вы переполошили милицию, требуя срочных мер по розыску Оли [Дочь просто не позвонила больной как обычно. ], то вели себя там весьма необычно, и исход тоже был предопределен. Уж если вы решили прибегнуть к помощи милиции, то разве нельзя было найти более удачную форму? Можно было просто сказать, что дочку преследует какой-то человек, дочь почему-то не позвонила, вы очень беспокоитесь из-за этого и просите найти ее, при этом ни слова не говоря о своей «ситуации». Не исключено, что наша инертная милиция даже попыталась бы вам помочь. Итак, во всех случаях вы действовали по старинке, рассчитывая на естественное взаимопонимание. Вы требовали признания «ситуации», а ведь она так организована, что это признание получить невозможно. В этом-то и состоит особое коварство».

«Поскольку все так организовано, что преследователи не показывают свое лицо, то остается единственное — всмотреться в тот особый почерк, которым они действуют и, как графологи, по почерку попытаться что-то узнать о них. Почерк мне кажется тонко продуманным. Не кажется ли вам, что в планы ваших преследователей входило намерение заставить вас бороться так, чтобы вы своими суетливыми трепыханиями сами затянули у себя петлю на шее? Заставить вас метаться, чтобы вы, сбитая с толку, натворили всяких дел, создали конфликт с обществом, которое подвергнет вас репрессиям? Вы дойдете «до ручки» и от бесполезности борьбы придете к выводу, что остается лишь самоубийство. Вы себя убиваете, и дело в шляпе: никакого расследования — суицид, и точка. Не кажется ли вам этот сценарий узнаваемым? И просчитать его было несложно, ибо они хорошо вас изучили и знают, какая вы несмиренная, свободолюбивая и что вам не вынести долго травли. Вы-то думали, что боретесь для себя, а выходило, что осуществляли их план!»

Сначала я сам пришел к этой интерпретации как к лечебной гипотезе. Потом в разговорах потихоньку стал проверять, склонна ли больная к такой интерпретации. Оказалось, что да. И уже потом, путем вопросов, подвел ее к этой интерпретации так, что у нее вряд ли осталось впечатление, что это толкование изобрел я. Скорее всего она думала, что мы вместе пришли к этому, и, в сущности, это почти верно. Что из этого следует? Понятно, что при таком взгляде Света не захочет играть на руку негодяям. Создается бредовый мотив к диссимуляции.

Я иду дальше и провожу следующую идею. «Обратите внимание, что преследователи уничтожают вас не физическими, а моральными средствами. Они непременно хотят остаться тайными. Почему? Не потому ли, что только так они и могут существовать? Если они выступят открыто, то, видимо, их тут же нейтрализуют». Постепенно мы с больной приходим к выводу, что это неизвестная организация (не КГБ, не масоны и пр.), по своей духовной сути она низка и мелка. Они трусливы и вряд ли обладают реальной властью. Их стиль — низкое интриганство, но весьма коварное. Ибо тонко используется двусмысленность: у всех на виду (и по радио, и по телевизору) больную травят, но люди об этом не догадываются, так как одна и та же фраза для больной значит нечто личное, оскорбительное, а для остальных — что-то нейтральное, обычное. Как им удалось организовать такого масштаба преследование? Наверное, подкупали людей. Причем все организовано, по-видимому, по мафиозным принципам, то есть исполнители не имеют прямого выхода на главных организаторов. Поэтому и получается, что всякий раз, когда больная хваталась за какую-то нить и пыталась по ней добраться до центра, нить неизменно обрывалась. Таким образом, эта мерзость, боящаяся выступить открыто, не способна на реальные угрожающие действия, так как тогда будет розыск и суд. Они предпочитают двусмысленность и моральное давление. Они провоцируют человека на борьбу с невидимым для других врагом, и этой борьбой человек должен доконать сам себя. Главное — сбить с толку первым ошеломляющим ударом. Этот первый удар был нанесен в театре. Получается, что хоть мы и не знаем их в лицо, но можем их понять, расшифровать смысл их действий. Это как «черный ящик» в кибернетике.

Из вышеприведенной расшифровки рождается важный практический вывод. Я обозначил его «идти сквозь психоз».

Путь сквозь психоз

Так как преследователи не будут наносить удар открыто, а будут действовать на психику, то можно идти по жизни, стараясь не сбиться, и не пугаться происходящего. [Я как врач понимаю, что психотические персонажи не могут Свету убить, и потому так уверенно говорю ей, что бояться нечего. Она чувствует мою уверенность и этой уверенностью успокаивается. ] Это будет своеобразным интеллектуальным противостоянием вредителям. В этом «прохождении сквозь» Света поддерживала себя высказыванием Черчилля, что самое страшное — бояться своего страха. Я часто напоминал ей известную сказку, которая символически соприкасается с ее «ситуацией». Девочка идет через лес, а позади нее раздаются страшные голоса, зловещие звуки. Это всякая лесная нечисть. Но добрая фея сказала ей, что не нужно оглядываться и тогда она пройдет через лес невредимой. Голоса же нашептывают: «Если ты сейчас не оглянешься, мы тебя убьем. Посмотри на нас, и тогда мы не тронем тебя». Девочке страшно, она хочет оглянуться, но все-таки находит в себе силы не поддаться голосам и потому спасается. «Вот так же, Света, и вы, — говорю я, — идите сквозь всю страшную непонятность и будете невредимой. Стоит же вам испугаться, поверить в угрозы, и тогда они действительно будут иметь силу. Всякая нечисть имеет силу в нашем страхе».

Однако тяжесть «ситуации» не сводится лишь к ребусам и запутываниям. Есть и моменты реального воздействия, некоторые из них описаны в этюде «Прогулка по психотической улице». Света испытывает «нутряной страх» при встрече с разными событиями, объектами. И я ввожу для этих случаев принцип страшащего, но не страшного объекта. Я объясняю: «Да, взгляд, звук, неожиданное действие могут пугать вас до глубины души. Бессмысленно говорить, что это не страшно. Конечно же, это страшно. Но точнее будет сказать, это страшит. Точно так же, как если бы вы увидели на улице медведя, вы бы испугались. Но если бы медведь был ручным, то он бы был страшащим, но не страшным. Так же и в нашей прогулке. Многое воистину страшит вас, но не страшно по сути — оно не причинит вам реального вреда». Я просто внушаю больной принцип страшащего, но не страшного, и, к моей удаче, она склонна поддаваться этим внушениям. В основе лежит глубокое доверие ко мне, порой большее, чем к себе самой.

Другой важный аспект состоит в том, что, чтобы пройти сквозь психоз, нужно иметь направление и ориентир, нужно иметь непсихотические ценности и смыслы, которые сохраняются даже на высоте психоза. У моей больной такие ценности есть. Дочь Оля, работа, собственное творчество — все это важно и целебно. Смысл, освещая жизнь, гонит вместе с душевным мраком все привидения. Когда на выходные приезжает дочь, это лучшее лекарство. В Свете просыпается нежность, все становится ясным, теплым, и уже не думается о непонятностях «ситуации». Я попытался акцентировать непсихотические смыслы, и Света отозвалась. Она сама замечательно объяснила целебность этого: «Любая ясность и осмысленность смягчают дискомфорт непонятности и чуждости ситуации». Постепенно мне становилось все яснее, что поиск смысла в бредовом болоте нужно дополнять поиском реального непсихотического смысла жизни, тогда ей будет легче идти сквозь психоз, тогда она попытается кристаллизовать бредовое восприятие таким образом, чтобы кристаллизация не перечеркнула реальных жизненных достижений. Я всячески способствовал возвращению больной к работе, это возвращение вернуло ей человеческое достоинство и противостояло болезни. На работе депрессия ощущается меньше, а дома, в выходные дни, наваливаются воспоминания, страхи. Едет на работу — снова все это смягчается.

Эмоциональные просветляющие переживания также благотворны. Как-то попала на спектакль «заезжих шведов-гастролеров». Они «здорово орали песни». Ей понравилась их самозабвенная удаль, во время спектакля и после него вернулось в душу ощущение свободы, будто не было и не будет всего неприятного. Когда Света бывает в любимом Ленинграде, опять-таки светлая перемена охватывает все ее существо. Итак, ясно, куда нужно идти сквозь психоз — к Оле, работе, творческому самовыражению, шведам, Ленинграду и т. п. При этом можно продолжать бредовую работу прояснения «ситуации», но только так, чтоб не было конфликта с обществом, госпитализаций, чтобы не потерять вновь обретенной связи с людьми.

Принцип следования за больной

Когда Света задавала мне вопросы, а я не знал, что сказать, то неизменно спрашивал ее: «А как вы сами чувствуете?», после чего она излагала свою версию. Я спустя какое-то время повторял ее версию своими словами, и она восклицала: «Как хорошо, что вы говорите так». Это взаимодействие я назвал игрой в «подтвердилки», так как, по сути, больная просила подтвердить то, во что хотела верить. Эта игра содержит следующую коммуникативную комбинацию: «Скажите честно, что вы думаете на самом деле, но… пусть это будет то, что мне хочется услышать».

Когда я пытался нарушить правила этой игры, то либо Света была недовольна, либо бесконечно длинный разговор ничем определенным не заканчивался. Эта игра происходила уж очень явно, и лишь шизофренические особенности мышления Светы помогали ей ее не видеть. Первый шаг от игры к самостоятельности был такой. Я ее спрашивал о том, что она сама думает, и потом, не камуфлируя факта, что это ее, а не моя мысль, добавлял: «Да, ваша мысль резонна, пожалуй, я с ней соглашусь». Света удовлетворялась этим, обнажая тем самым обстоятельство, что ей и нужно было лишь подтверждение. Получив его, она уже не интересовалась тем, что я думаю на самом деле.

Этот последний, полуигровой вариант, возможно, являлся оптимальным. Ведь совсем без подтверждений она просто не может обходиться, так как чувствует себя в жизни беспомощно, а этот вариант оставляет ей ее мышление. Когда же я не мог подтверждать ее мысли, так как они угрожали ей самой, я предупреждал об опасности госпитализации и обосновывал свое суждение. Света, пугаясь, как бы включала «другую передачу» и уже не требовала никаких подтверждений, а явно просила прямых указаний. Итак, когда Света хотела быть автономной, но при этом оставалась неуверенной, я играл роль «подтверждателя», когда же она передоверяла мне свою автономию, я оказывался «проводником». Требовать от психотической больной, как от невротика, полной автономии мне кажется клинически необоснованным и даже деструктивным. К тому же это и невозможно.

Психотерапия в периоды относительных ремиссий

В эти периоды коммуникация складывалась по типу игры в «подтвердилки», чаще в ее полуигровом варианте, так как больная все равно оставалась тревожно-неуверенной. Когда ей совсем хорошо, она не звонит, а если звонит, то мы говорим просто как давние знакомые о вещах, к ее болезни отношения не имеющих.

В тревожные периоды я неизменно выполняю роль успокоителя. Тревога — это естественный человеческий способ проживания неопределенности. У неопределенности имеются две грани. Первая, тревожная грань — это возможность угрозы, вторая, несущая надежду и радость, — это возможность благоприятного исхода. Человек, проживающий неопределенность, мечется от одной возможности к другой, от страха к надежде. Я как врач стараюсь помогать больной находить в неопределенности надежду. Больная в ремиссиях вполне допускает, что многое ей лишь кажется. Она сама это убедительно объясняет: «Когда-то меня преследовали, и вот теперь я боюсь, что это повторится, и потому так пугает все неясное в отношениях с людьми». Теперь, в ремиссиях, больной нужно решать проблему: что это — в самом деле снова все начинается или ей кажется? Каждый раз ей хочется, чтобы это была лишь видимость. С этой надеждой она звонит мне, и я всегда успокаиваю ее. Я чувствую, как ее голос становится мягче, теплее, уходят из него нотки страха, напряженности. По словам Светы, ее успокаивает даже звук моего голоса.

В депрессивные периоды моя тактика такова. Прежде всего, это эмоциональная поддержка, напоминание, что депрессия пройдет, как проходила десятки раз. Объяснение, что нельзя в депрессии принимать важные решения, в том числе о ценности жизни, так как у депрессивного человека «на глазах темные очки плохого настроения».

У больной бывают навязчивости, переходящие в автоматизмы, когда в голову лезут агрессивные, жестокие мысли. Она испытывает выраженное чувство вины за эти мысли, и мне приходится каждый раз объяснять, что эти мысли лишь в ее голове и никому от них плохо не будет. Тем более что мысли эти скорее сами думаются, чем исходят из сознательной личности, а потому ответственность за них минимальна. [Свете было стыдно, что в ее душе находится место для таких мыслей. Ей пришлось по сердцу мое объяснение, что эти мысли не свидетельство того, что она плохая, а просто понятная физиологическая разрядка ее мозга, уставшего от страха и тревог. Скрытый психотерапевтический момент состоит также в том, что я ее совсем не осуждал за эти мысли, и она не могла это не чувствовать. ] Особенно она была беспомощна, когда в голове «включалась пластинка — с Олей будет плохо, с Олей будет плохо». От этих мыслей мучилась виной еще больше, так как если с Олей будет плохо, то это из-за нее, потому что преследователи могут тронуть дочку, чтобы нанести Свете еще один удар. Я как врач понимаю, что Олю никто не тронет, просто некому трогать, и моя уверенность в этом вопросе помогает больной. Тем более что я убедил ее, что у Оли есть отец, муж, друзья, которые не бросят Олю в беде. Света сочла это резонным, и ей стало легче.

Специфической гранью психотерапии являлась духовная поддержка и помощь. Жизненная трагедия принуждает Свету идти по духовному пути от рессентимента к резиньяции (смирению), хотя бы частичной. Во-первых, потому что она уже убедилась, что бессильна перед преследователями. Во-вторых, именно рессентимент стоит в начале каждого обострения, раскручивая его. В-третьих, она сама в целях защиты стала тянуться к простой тихой жизни, в которой нет конфронтации и борьбы. Раньше она вступала в активные агрессивные отношения с людьми, в которых сама, будучи очень сензитивной, получала многочисленные раны. При такой позиции она ощущала мир ощетинившимся, плотным, жестким. Да и мог ли он быть иным при ее ранимости, претенциозности, хрупком самолюбии и настойчивости. Эта смесь хрупкости и агрессии, проецируясь, придавала миру образ чего-то грубого, тяжелого, насилующего. И вот сейчас, с течением болезни, все меньше она оказывает личностного давления [Понятие «личностное давление», которое я ввожу, созвучно лишь человеку, готовому метафорически переживать квазиэнергетические, духовно-психологические способы существования человека в мире. ] на мир.

Почему это служит цели защиты? Потому что и мир, соответственно, оказывает меньше противодавления. [Такое динамическое изменение взаимоотношения личности с миром является типичным для шизофрении. ] Но отказ от прежней духовно-психологической ориентации с ее высокими претензиями, в которые было вложено много эмоциональной энергии, очень непрост. Переход в иную манеру существования, более бедную с точки зрения Светы, может быть совершен лишь через слезы, боль, нравственный протест, ламентации и истерики. Этот переход будет удачным, если больная сможет породниться с более тихим, внешне скромным способом духовного бытия. Случится ли так? Думаю, что никто не сможет сейчас дать ответ. Я, со своей стороны, ненавязчиво помогал ей жить по-иному. Прежний проект бытия требовал изменений, так как в нем скрывались ростки психотики. Итак, проблемой выработки иного проекта бытия я, пожалуй, и закончу свой рассказ. Этот последний пункт высвечивает взаимосвязь духовной позиции и психологических проблем — тот перекресток, где духовная и психиатрическая помощь вынуждены встретиться. Статья описывает психотерапевтическую работу в 1984–1987 гг. Это был мой первый большой психотерапевтический случай.

* * *

Имея в виду работу, описанную в статье, вспомним чеховский рассказ «Черный монах». По всей видимости, главный герой рассказа магистр Коврин заболевает парафренией (см. часть 2, глава 4.7). Его посещает видение черного монаха, с которым он ведет философические беседы. Монах глубоко понимает магистра, «как будто подсмотрел и подслушал его сокровенные мысли». Монах убеждает Коврина, что тот является избранным человеком, служащим вечной правде, разумному, прекрасному, божественному. Коврин счастлив вдвойне: беседам с монахом и женитьбе на духовно близкой ему девушке. У него сложились теплые отношения со своим тестем, садоводом Егором Семенычем. Садовод уповает на то, что передаст Коврину свой удивительный сад, и тот будет его беречь. Однако Коврин в своем философическом подъеме несколько выше, чем земные дела. И вот, наконец, жена догадывается, что он болен, он и сам как будто это понимает, и за дело берутся доктора. После лечения явления монаха прекращаются, Коврин живет тусклее, в нем нарастает раздражение и апатия к жизни. Умирает тесть, и погибает его роскошный сад, так как в нем хозяйничают чужие люди. Конец рассказа трагически пронзителен и просветлен: Коврин умирает, но к нему возвращается черный монах, светлая память о молодости и любовь к девушке.

Какой же видится гипотетическая психотерапевтическая помощь магистру Коврину? Примерно такой, как и Свете. Необходимо было бы войти в психотические переживания Коврина. Во-первых, для того, чтобы поддержать его праздничные встречи с монахом, помочь ему творчески выразить содержание их бесед. Во-вторых, помочь Коврину более совершенно жить в двух планах — психотическом и реальном — так, чтобы окружающие не догадывались об этом, и чтобы его поведение в жизни носило адекватный и рассудительный характер, что в случае парафрении вполне возможно. И самое главное, как это было в случае со Светой, нужно было бы постараться стать «доверенным лицом» Коврина в его беседах с монахом, быть может, даже участвуя через Коврина в разговорах с его галлюцинаторным образом — что возможно, если тонко действовать в духе гештальт-терапии. И вот тогда могла бы открыться возможность «соавторства» в его бреде. Я попытался бы вывести философские беседы с монахом на обсуждение необходимости беречь и сохранять удивительный сад, как часть высокой земной миссии Коврина, неотделимой от его божественной избранности. Тогда Коврин мог бы совместить философическое творчество с заботой о саде, и не было бы еще одной трагедии: чужие люди не сгубили бы сад тестя. Дело в том, что практичный синтонный Егор Семеныч любил сад больше самого себя, и его садоводство — также достойное творчество, которое несправедливо принижать перед творчеством магистра. Свои надежды на успех в этой психотерапии основываю на том, что перед смертью сам Коврин «звал сад с роскошными цветами» как символ своей прекрасной молодости и счастья.

Загрузка...