Максим с удивлением глядел на отца – дался ему этот лист, чего в нем нашел интересного?

Голос отца стал тих и слаб…

– Я скоро уйду!.. – Он поднял руку, чтобы остановить готовые сорваться с губ сына слова возражения. – И вот тебе мой наказ… Я написал друзьям – они помогут… Ты должен стать офицером! Все Рубановы были военными, правда, выше капитана или ротмистра не поднимались и богатства не скопили… Да это и не важно! Важно – Родину защищать!.. Станешь воевать – а этого не минуешь – и забросит тебя судьба в Австрию, найди деревушку Зальцбург и поле за ней, вот на том поле у реки перед мостом и закопаешь сей орден. – Слабой рукой пошарил под подушкой и протянул звезду «Святого равноапостольного князя Владимира». – А в-третьих, ежели сумеешь, отомсти врагу моему, генералу Ромашову. Даже на смертном одре не могу я простить ему…

Максим удивленно поднял брови. Отец надолго замолчал.

Неожиданно слабая улыбка тронула губы больного.

– Самая сладкая месть – женись на его дочери!

Максим непроизвольно коснулся золотого крестика на своей груди.

– Это будет для генерала огромным ударом! – Аким в изнеможении откинул голову на подушку. – А теперь поцелуй меня… И ступай пригласи священника – причаститься хочу…

Стараясь незаметно стереть слезу, Максим пошел к двери.


Последнюю свою ночь на этой земле Аким Рубанов не спал!..

Он блаженствовал, слыша победные боевые трубы…

Красивый и крепкий, летел на коне, ловя благосклонные взоры синих глаз императрицы Екатерины, серых – императора Павла и голубых – Александра…

А затем перед его взором простерлась бесконечно длинная дорога со следами сапог, конских копыт и орудийных колес…

Это была последняя дорога из всех, истоптанных им… И он одиноко шел по ней!

И последнее, что увидел или почувствовал, – это силуэт артиллерийского капитана, медленно поднимающегося вверх, к небу, и растворяющегося в плотном утреннем тумане…

И АКИМ ПОШЕЛ ЗА НИМ!!!


Его соборовали…

Он лежал под образами в прекрасном гусарском мундире, и горевшая лампадка отбрасывала тусклую тень на его лицо. Между большим и указательным пальцем правой руки светился огонек свечи. Поднимавшееся солнце затмило лампадку со свечой, и его яркие лучи подбирались к покойнику.

Ольга Николаевна велела зашторить окна и зажечь побольше свечей… В комнате было душно от набившихся бородатых мужиков-крестьян и их жен. Они усердно кланялись в молитве, прощаясь с барином. Время от времени раздавались женские всхлипы. Ожидали из Чернавки старичка-священника.

В сарае Агафон с Данилой спешно ладили гроб.

Максим убежал в сад подальше ото всех: от матери, няньки, дворовых – и долго, без слез и в молчании, лежал на теплой земле, в нервном ознобе вздрагивая плечами.

Когда его нашли и привели в дом, священник торжественно служил панихиду… Максим, с трудом переставляя ноги, подошел к отцу и прижался губами к холодному и жесткому лбу, затем на шаг отступил и, то ли из-за горевшей лампадки, а может, свечи отбрасывали столь причудливую тень, но ему показалось, что губы отца чуть раздвинулись в улыбке, успокаивая и поддерживая его…


Схоронив мужа, Ольга Николаевна как-то сразу успокоилась… Раскаяние перестало угнетать ее – каяться теперь не перед кем! «Сын еще маленький и ничего не понимает», – думала она, а чувствовать себя виноватой перед крепостными ей, столбовой дворянке, не к лицу.

Постепенно она расцвела и стала следить за собой. Клавикорды звучали веселее, возобновились занятия французским с сыном, и однажды она даже поймала себя на мысли, что ей скучно без генерала, что она жалеет об его отъезде. Ее даже бросило в жар и стало стыдно за эти греховные мысли.

Нянька осуждающе качала головой – еще сорока дней не прошло, а барыня веселится, но сказать в глаза боялась: «Какая-то дочка стала не такая! – думала Лукерья. – Да и этого долдона Данилу что-то очень привечать начала… Ох, не доведет это ее до добра, не доведет, – переживала старая мамка и иногда даже плакала, обняв Максима и называя его сиротинушкой.

Он стал тих и задумчив… Опять прилежно занимался французским с маменькой, счетом и письмом с чернавским дьячком, но с особым тщанием, помня наказ отца, тренировался за конюшней в стрельбе из пистоля и без устали крутил саблю, развивая запястье.

На сороковины, несмотря на непролазную грязь, из далекого блестящего Петербурга прибыли отцовы друзья: князь Петр Голицын и командир гусарского полка Василий Михайлович. Максим с восторгом смотрел на них, любуясь ладной формой и боевым видом. Они казались выходцами из другого мира, недоступного для него, – мира, где сражаются с врагами, ухаживают за дамами и танцуют на балах.

Даже толстый полковник вызывал в нем неизбывное чувство восторга, не говоря уже о стройном красавце-ротмистре, чем-то неуловимо напоминавшем отца.

Как хотелось бросить этот дом и деревню, и умчаться с ними в неизведанную новую жизнь. Он согласен был чистить их лошадей, только бы взяли его с собой: «И чего отец вернулся сюда, в эту скучную Рубановку?» – недоумевал Максим.

Гусары галантно раскланялись с Ольгой Николаевной и приложились к ее ручке.

С таким же восторгом, как и сын, она глядела на военных и вздыхала от жгучей зависти к их женам, живущим где-то там, в недоступной мечте, где есть театры, опера, балы и блестящие гвардейские офицеры…

Офицеры наперебой ухаживали за дамой – подвигали ей кресло, целовали руки, накидывали на плечи шаль. И бесконечно говорили об Акиме…

Вечером дом сиял от многочисленных свечей, зажженных в зале.

Дворовые не понимали – сороковины в усадьбе или бал?!

– Годовой запас сожгут! – бурчала нянька.

Агафон был доволен: выпивки сколько душе угодно.

Данила, напротив, хмурился: ему не нравилось, как барыня смотрит на приезжих.

Поминали Акима. Разговоры, как всегда, начались с воспоминаний о походах и стычках. Голоса военных звенели сталью гусарских сабель, а фразы были резки, словно команды. Пили привезенное шампанское, домашние наливки, а под конец лениво тянули водку, закусывая хрустящей рубановской капусткой. Устав сидеть за столом, отправлялись в конюшню поглядеть на лошадей. Максим показывал им свое умение стрелять из пистолета и управляться с саблей.

– Весь в отца! – хвалили парня офицеры. – Знатный гусар получится.

Сердце его пело от этих слов.

Замерзнув, возвращались в гостиную, разговор возобновлялся, снова наполнялись бокалы, дым от трубок поднимался к потолку, и вот уже вместе с ними Максим сражался на полях Австрии и Италии. Господи! Как ему хотелось уехать в столицу и, поступив на службу, стать таким же элегантным и храбрым офицером как князь.

Утром запрягли лошадей, и гости поехали на кладбище. Приезжие сделались строги, угрюмы и сосредоточенны. Склонив головы, стояли они перед простым свежим крестом, и Максим увидел, как тяжелые мужские слезы, стекая по щекам, теряются в их бравых усах. Стояли молча, и каждый думал о своем.

Затем похмельный Агафон, кряхтя и шумно выдергивая ноги из грязи, прибил к кресту дощечку с надписью и отошел, любуясь своей работой. Поворотившись, поглядел на гостей, ожидая стаканчика с водочкой или, на худой конец, хотя бы слов одобрения… Не дождавшись ни того ни другого, грустно вздохнул и уставился на доску, пытаясь понять ее смысл и уразуметь значение таинственных букв и цифр.

На следующий день гости уехали, пообещав на прощание Максиму, что займутся его судьбой…

Но дни шли за днями, а никакой весточки из Петербурга не приходило. Почтовые кареты не привозили депешу с вызовом или письмо, срочно требующее его приезда в столицу.

Жить стало намного тоскливее, чем раньше.

Максим снова привык к тишине и, вспоминая отца, иногда украдкой смахивал слезы.

От матери все чаще и чаще попахивало хмельным. Ольга Николаевна все больше времени проводила с Данилой.


Новый, 1807 год встретил безрадостно и скучно, ожидая письма из Петербурга, которого все не было.

– Да дите ты еще! Куда тебе в гусары? – обнимала его нянька, стараясь поддержать и успокоить. – Потерпи еще годок-другой, успеешь саблей-то намахаться…

«Так и состаришься здесь! – грустил Максим. – А для нее все дите будешь…»

19 февраля ему исполнилось четырнадцать лет! День начался так же однообразно, как и вереница предыдущих. Со смертью отца что-то важное ушло из души Максима. Не стало прежнего веселья и радости… Нянька прибаливала, и Ольга Николаевна отправила ее в деревню. А может, болезнь была лишь поводом: барыня чувствовала себя неуютно под осуждающим взглядом Лукерьи.

Акулина сбилась с ног, готовя угощение. Барыня, чувствуя вину перед сыном, хотела хоть как-то оправдать себя и решила шумно отпраздновать его четырнадцатилетие. Но никто из соседей приехать не смог или не захотел. Разозлившись, она с обеда уже начала отмечать рождение сына, и вскоре верный Данила помог ей добраться до спальни. Акулина, заделавшись ключницей, от злости на изменника Данилу напоила Агафона, и тот, заметно кренясь, отправился в конюшню задать корм лошадям и больше не появился: «Видно, споткнулся о вилы, а встать сил не нашлось», – подумала девка. Напившись чаю, она тоже направилась отдохнуть. С утра натоплено было на славу, и сон быстро сморил ее.

Максим от безделья слонялся по дому, думая, чем бы заняться. Случайно открыв дверь в горницу, где спала прислуга, он замер в восторге: Акулина лежала в постели во всей своей красоте. На ней была лишь белая рубаха, сбившаяся на широко разбросанных ногах и открывшая взору Максима когда-то виденные им белые бедра и черные завитки в низу живота. Тихонько прикрыв за собой дверь, он шагнул в комнату. На этот раз, открыв глаза и увидев барчука, девка не притворилась спящей. Неизвестно, что двигало ей, – то ли злость на своего дружка, то ли желание отомстить барыне, а скорее всего, деревенская зимняя скука и выпитая наливка, но, приподнимаясь на постели, она сама протянула к нему руки и прильнула к теплому телу…

– Не торопись, барчук, – только и успела произнести, смятая его бешеным напором.

На этот раз он удивил ее…

Сначала Акулина старалась сдерживать стоны наслаждения, но через какое-то время перестала владеть собой и кричала уже в голос, забыв, где она и с кем. Благо, что никто ее не услышал…

Когда все закончилось, она лишь сумела произнести: такого я еще не испытывала, с восхищением посмотрела на новорождённого и сочно чмокнула в щеку.

Максим, напротив, остался разочарован!

«И чего это Акулька вопила как дура? – недоумевал он. – Поди пойми этих баб…»


А письма из Петербурга все не было и не было, и он перестал ждать… Боль от потери отца постепенно притупилась – жизнь брала свое. Летом он вместе с Кешкой ездил в ночное, скакал на коне не хуже взрослого и неплохо отточил коронный отцовский удар. Акулину вскоре мать неизвестно за что тоже отправила в деревню, и в доме теперь прислуживали две пожилые женщины довольно-таки невзрачного вида. Данила не мог на них глядеть без зубовного скрежета и содрогания… Максиму было все равно: Акулина успела ему надоесть. Агафон напивался до того, что, запрягши одного жеребца, доказывал, будто их в оглоблях три, за что, по приказу барыни, получал розог от Данилы на родной своей конюшне. Самой заветной его мечтой стало отплатить той же монетой «этому проклятому Данилке».

За лето Максим вытянулся и возмужал, превратившись из отрока в стройного привлекательного юношу. В годовщину смерти отца Агафон вез его на погост в новой бричке, которую молодой барин надумал обкатать. Неподалеку от кладбища в желтеющей уже липовой аллее он заметил парочку, медленно идущую к большаку и беспрестанно целующуюся. Женщина была в белом платье и шляпке, мужчина – в красной рубахе, синих штанах, заправленных в сапоги, и картузе, который снимал всякий раз, наклоняясь к лицу женщины.

Каково же было его изумление, а затем горечь и гнев, когда разобрал, что это мать и Данила… Он давно слышал перешептывания челяди и крестьян, намеки Акулины, но по молодости или по глупости не обращал внимания на пересуды, да и не верилось, что мать, схоронив мужа, тут же найдет себе полюбовника, да еще из простых мужиков. Он с Акулькой – другое дело…

Увидев сына, Ольга Николаевна поначалу растерялась, и краска стыда залила ее лицо. Но на кладбище она уже помянула мужа, поэтому быстро взяла себя в руки и стала придумывать, что сказать в оправдание. Максим, не обращая внимания на мать, вырвал кнут из рук Агафона и, к его неописуемому восторгу, принялся охаживать Данилу. Тот попытался поймать больно жалящий плетеный кожаный жгут.

– Не сметь! – грозным окриком остановил его Максим и так глянул побелевшими от ярости отцовскими глазами на пытавшуюся заступиться мать, что она испуганно отпрянула в тень лип и затаилась там.

Войдя в раж, Максим сбил с ног здорового мужика, даже не удивившись этому, и продолжал полосовать его, пока от усталости не заломило руку. Видя, что барин выдыхается, Агафон решил оказать содействие.

– Не так, не так, – бережно взял кнут из вялой уже руки и несколько раз перетянул с оттяжкой дергавшееся от каждого удара тело.

Это была самая счастливая минута в его жизни!..


И лишь на пятнадцатилетие нежданно-негаданно пришел пакет. Будущее Максима хранилось в тонком синем конверте, залапанном пьяными почтарями, под тремя сургучными печатями с расплывшимися вензелями. Он много раз в своих мечтах переживал этот момент, но не думал, что все будет так буднично. Артиллеристы не подкатили пушки и не салютовали, не гремел гром, и не сверкали молнии, а зимнее солнце спряталось за серую невзрачную тучку, которая, как ни тужилась, не сумела выдавить из себя даже махонькую одинокую снежинку. Словом, никаких катаклизмов, но конверт-то был в его руках… Он мог мять его, нюхать… «Это не сон! Господи! – трясущимися руками рвал бумагу. – Только бы не проснуться…» – Сломанный сургуч упал к его ногам…

Сборы были не долги! Проводить молодого барина пришли Лукерья и Акулина. Они-то, попеременно выбегая из дома, и нагружали припасами сани. Мать участия в сборах не принимала. Вот уже полгода, как она почти не разговаривала с сыном. Ждала и надеялась, что он первый придет просить прощения, но так и не дождалась. Поэтому особой тоски и грусти не испытывала и, ужасаясь себе, в душе радовалась, что он наконец уезжает, оставляя ее полноправной хозяйкой. Средств на дорогу выделила самую малость: «Пусть сам заботится, а то больно высокого мнения о себе стал…»

Старая нянька, напротив, так и заливалась слезами, думая, что видит свою кровиночку в последний раз.

– Да чего ты плачешь? – стараясь выглядеть бодрым, спросил ее Максим.

Неожиданно ему тоже стало жаль расставаться с дедовским домом, с деревней и с устоявшейся жизнью. Сердце беспокойно забилось от страха перед неизвестностью, но барчук отогнал от себя грустные мысли.

– Нет, я счастлив, я очень счастлив, – твердил он.

Агафону поручено было доставить его в Петербург.

Выпив на дорожку, так, самую малость, чтоб не озябнуть, он значительно сидел в санях и оглядывался по сторонам, ища взглядом Данилу. Но тот проводить молодого барина не вышел.

– Спесивец чертов! – ругался Агафон. – Ничего, мы тебя еще обломаем…

– Матерь Божья! Сохрани раба Твоего Максима, под Святым Покровом Твоим! Да сопутствует ему ангел Господен; да ослепит он очи врагов, да соблюдет его здравым, невредимым и сохранит от всякого бедствия! Аминь! – крестила дитятку нянька.

Вслед за ней простилась Акулина, и все-таки вышедшая на крыльцо мать. Она холодно поцеловала сына на прощание и, зябко передернув плечами, ушла в дом. Нянька, утирая слезы, махала рукой до тех пор, пока сани не скрылись из виду.


– Ничего! Доберемся не спеша! – подбадривал Агафон, время от времени доставая из-за пазухи бутылку пшеничной. – А то с этими почтовыми – деньжищ уйма уйдет, да и жулье там одно, – с удовольствием приложился к горлышку и громко чмокнул губами, оторвавшись от него через довольно приличный отрезок времени. Лошади, подумав, что чмокают им, пошли быстрее, бодро размахивая хвостами.

Максим сидел, закутавшись в пыльную медвежью шубу, и глазел на родные места: «Жалко с Кешкой не простился, – пригорюнился было он. – Да ничего, еще свидимся…»

Зима в этом году была нехолодная и малоснежная. Сани ходко шли по накатанной колее.


В столицу прибыли почти в середине марта. За эти три недели Максим увидел больше, чем за всю прожитую жизнь: «Ай, да и обширна Россия, держава наша!» – любопытными глазами смотрел на города и села, через которые вез его Агафон. Кучер когда-то по молодости поездил-поскитался по матушке-России и теперь с важным видом рассказывал о местах, по которым они проезжали.

Петербург просто потряс Максима своим великолепием – дворцами, высокими каменными домами и широкими бульварами.

– Да-а, барин, это вам не Рубановка! – философски изрек Агафон с таким видом, будто он тут все и построил.

Но пока искали дом князя Голицына, его матерно облаял городовой и перетянул плетью куда-то торопящийся гусар. Так что к вечеру, когда разыскали нужное место, настроение у Агафона стало не такое бодрое, и даже Даниле в его воспоминаниях стали присущи некоторые человеческие черты. Рубановка уже казалась много милее этого безразличного необъятного города.

Трехэтажный дворец князя Голицына был ярко освещен огнями. Робея, Максим поднялся по широким ступеням. Его, оказывается, ждали, и лакей, услышав имя, тут же повел приезжего к барину. Проходя через ярко освещенные свечами залы, Максим поражался богатству и роскоши обстановки. Дом генерала Ромашова, в сравнении с этим великолепием, казался убогой конурой. Князь встретил его запросто, как старинного знакомца и приятеля, расцеловав в обе щеки и осмотрев со всех сторон, кажется, остался доволен.

Через некоторое время в кабинет влетела и княгиня. Она сразу глянулась Максиму своей простотой и непосредственностью. Гибкая и невысокая, она порхала вокруг гостя и всплескивала руками.

– Да вас одеть, мон шер,7 по-модному, какой жених станете! – щебетала она. – Высок, строен, красив, что еще надобно?

Князь с улыбкой наблюдал за женой и был счастлив, что ей пришелся по-сердцу сын покойного товарища.

– Ну, положим, дорогая, для службы в кирасирах он не высок. Там самый маленький тянет на два аршина девять вершков.8 Ну ничего, ему совсем чуть-чуть осталось подрасти.

– А эта восхитительная мушка в углу рта сведет с ума не одну девицу, – не слушала его жена.

Ее тонкие руки, от которых так приятно пахло, обхватили голову юноши и повернули к свету. Максим растерянно улыбнулся. Княгиня в восторге захлопала в ладоши:

– Какие прелестные ямочки на щеках. Почаще улыбайтесь, мой друг, и женщины сделают вас генералом… Завтра я закажу ему платье и покажу Петербург, – обернулась к князю Петру, – вот знакомые удивятся! – загорелась она.

– Извини, дорогая! У нас немного другая программа, – поцеловал жену в лоб. – Молодой барин несколько задержался, поэтому завтра утром нам следует быть в канцелярии лейб-гвардии Конного полка… А столицу ему покажешь, как станет офицером…

Пожилой лакей, учтиво поклонившись, отвел Максима в отведенную комнату. Слуги здесь были дисциплинированны и вышколены, не то что в его Рубановке. Заснул он неожиданно быстро, и улыбка не сходила с его лица даже во сне.


Несколько чинов канцелярии лейб-гвардии Конного полка прилежно скрипели перьями, даже не подняв глаз на вошедших. Из кабинета заместителя командира полка вылетел красный и взъерошенный старший писарь и опрометью помчался через всю канцелярию за вестовым, чтобы передать ему приказ полковника.

Ротмистр довольно улыбнулся:

– Служба идет! – хлопнул по плечу Максима, чтобы подбодрить парня. – А наш дражайший Михайло Андреевич, похоже, сегодня не в духе. Замещает командира полка генерал-майора Янковича. Редко, но такое с ним происходит…

Подойдя к двери кабинета, они услышали тяжелые нетерпеливые шаги и звяканье графина с водой.

– Наверное, вчера в гостях побывал, – князь подмигнул по-мальчишески Рубанову и прошел в кабинет. Следом протиснулся и Максим.

– Здравия желаю, Арсеньев! – по-свойски пожал протянутую руку ротмистр. – Гляди, какого я тебе гвардейца привел…

Полковник мрачно, исподлобья уставился на Максима. У того аж мурашки по спине пробежали.

– Да не хмурься, командир,– развалился в кресле Голицын. – Это тот самый юнкерок, за которого мы с Василием Михайловичем просили тебя…

Взгляд полковника смягчился. Максим встал во фрунт и не дышал.

– Полагаю, росту чуть не хватает? – выпив воды из стакана, налитого еще до их прихода, Арсеньев сел за стол.

– Вытянется за лето, господин полковник, – легкомысленно махнул рукой Голицын. – Делов-то… А чего в раздражении?

Полковник снова нахмурился и резко поднялся из-за стола. Князь пожалел о своем вопросе.

– В раздражении – мягко еще сказано, ротмистр! – хриплым, сорванным от команд голосом загремел Арсеньев. – Да я его, каналью, растопчу… Манеж мне покрасил кое-как! – Нервно заметался по кабинету.

В дверях появилась голова старшего писаря и тут же исчезла.

– В Сибирь каналью сошлю. От самого государя императора нарекание получил!..

Голицын понял, что речь идет о воре-подрядчике. Но этот вопрос не интересовал его.

– Главное, Михайло Андреевич, полученная вами высочайшая благодарность за смотр, а этот пустяк быстро забудется, – попытался успокоить полковника. – Эка невидаль – манеж облупился! У нас и не то в полку случалось…

Конногвардейский полковник подошел к настольному колокольчику.

– Командира второго эскадрона ко мне! – велел залетевшему в кабинет старшему писарю.

Пока вестовой разыскивал эскадронного, Михаил Андреевич несколько успокоился и уже, добродушно разглядывая Максима, с удовольствием рассказывал ему о коннице вообще и гвардейском полку, в котором выпало счастье служить будущему юнкеру. При этом он безостановочно передвигался по кабинету из угла в угол. Ходьба успокаивала его.

– Русская регулярная конница делится по своему боевому предназначению на тяжелую, легкую и драгун. Самая боевая и мощная – это, конечно, тяжелая, – иронично посмотрел на гусарского ротмистра, – в которой тебе и придется служить, – перевел взгляд на Рубанова. – Кирасиры предназначены для атаки сомкнутым строем, способным смять и повернуть в бегство любые построения вражеской пехоты.

– Но ежели вы такие грозные мужчины, почему же государь не велит носить офицерам усов? – обиделся за легкую кавалерию Голицын и гордо пригладил свои небольшие аккуратные усики.

– Настоящего офицера и без усов видно! – парировал полковник, постепенно приходивший в хорошее расположение духа. – А гусаров к мужчинам только по усам и можно отнести…

Тут уже нахмурился Голицын.

– Гусарские да уланские полки наряду с казаками нужны для аванпостов и разведочной службы, а не для настоящего сражения… Вот государь и разрешил вам усы носить, – обернулся к Голицыну, – дабы в лесу хорошо маскироваться и за елку сходить! – басовито засмеялся своей шутке полковник.

Тут уже не выдержал ротмистр. Яростно вскочил со стула и только открыл рот, чтобы заступиться за гусар, как в дверь постучали, и у порога вытянулся командир второго эскадрона.

– Про драгун и конноегерские полки сам узнаешь, – произнес полковник и мановением руки усадил князя в кресло. – Барон Вайцман, вы были ответственны за покраску манежа?

Огромный немец стоял навытяжку, выкатив глаза. Лицо его медленно, начиная со лба, покрывалось бледностью.

– Прошу садиться, – милостиво разрешил Арсеньев, выдержав достаточную, на его взгляд, воспитательную паузу.

Ровным шагом, как положено по уставу, кладя на пол целиком огромную свою ступню, гремя шпорами на весь кабинет и даже канцелярию, барон пошел к стулу.

«У канцеляристов, наверное, бумаги вместе со столами подпрыгивают», – подумал Максим, поглядывая на немца. Он ему сразу не понравился. С первого взгляда… Не понравились его белесые свинячьи ресницы под узкими светлыми бровями, белая, почти прозрачная кожа, пустые оловянные бесцветные глаза, массивная шея и узкий лоб с ниспадающими на него прядями редких белокурых волос. Не понравилась его механическая походка, не понравился он весь…

Между тем вошедший ротмистр, прижав строго по правилу левой рукой шляпу и палаш к неподвижному корпусу, подошел к стулу, коротким движением отвел палаш и, сев совершенно прямо, стал есть глазами начальство.

Голицын жалостливо глянул на Максима и тут же отвернулся к окну, недовольно сморщив нос: «Не мог к другому командиру направить, – неприязненно подумал о немце. – Ну да ничего, в обиду не дам! – стал успокаивать себя. – …И службу парень лучше поймет…»

– Господин ротмистр! – гремел в кабинете голос полковника. – Вам в ученье отдается сей юноша, сын боевого командира и кавалера, прошу вас сделать из него опытного кирасира, а в последующем – и офицера, способного постоять за честь России и лейб-гвардии Конного полка… – Барон, словно заводной, кивал головой. – А за манеж спрошу с вас отдельно, – закончил на строгой ноте Михаил Андреевич. – Идите, и завтра чтоб юнкер был обмундирован и приступил к службе. Жить будет в казарме, успеет еще на мягких постелях понежиться…

Голицын не думал, что прямо сегодня его воспитанника заберут, но перечить не стал: «От жены, конечно, получу выговор», – со вздохом подумал он, подходя к Максиму и обнимая его за плечи.

– Отца у тебя нет, я стану заместо него! – значительно взглянул на немца: «Авось, не посмеет обидеть…» – как-то по-солдатски подумал он. – Ну что тебе еще сказать… Служи достойно!.. – перекрестил его князь.

На улице Максима пробрал холод – весна выдалась поздняя, ночью ударяли крепкие заморозки, и снег таять не желал. А может, знобило его от волнения.

Плац, через который они проходили с Вайцманом, был не просто чистый, а вылизанный.

– Делать мне нечего, как юнкерами заниматься, – услышал Максим недовольное бормотание немца. – Скоро надо проверку обмундирования проводить, амуниции и оружия, – бурчал тот себе под нос, – а тут новое задание… а еще предстоит осмотр повозок произвести и ковку лошадей проследить, – стал загибать ротмистр пальцы, видно для того, чтобы новый рекрут понял, сколько у командира дел, и не вешал на него новых проблем. – Только и сиди над эскадронными ведомостями и списками, – наконец пришли они на квартиру ротмистра, которую он снимал у какого-то купца.

Барон, расстегнув колет, тяжело опустился на диван, заскрипевший под его грузным телом, и велел денщику мигом позвать вахмистра и унтера Шалфеева. Рубанову сесть не разрешил. Пока денщик исполнял поручение, ротмистр придирчиво осмотрел уставшего будущего кирасира и явно остался чем-то недоволен. Взгляд его и весь вид как бы говорили: «Поблажек от меня не жди… Узнаешь почем фунт лиха, как любят выражаться русские».

– Кирасир не должен сутулиться, – с остзейским акцентом начал он. – И глядеть на начальника должен прямо, весело и преданно, как положено по уставу…

Максим попытался смотреть по уставу, но что-то у него явно не получалось. Скорее всего, не хватало веселья и преданности! Барон, недовольно щурясь, прошелся по комнате, обмахиваясь платком.

– Где этот чертов вахмистр! – не успел произнести он, как в дверь постучали, и на пороге возник запыхавшийся «чертов вахмистр», а за ним маячили фигуры денщика и унтера… Причем денщик, расталкивая остальных плечами, первым порывался доложить об исполнении приказа.

Но вахмистр, отстранив настырного денщика – высокого и худого хохла с загнутыми книзу усами, переступил порог и, глядя прямо и делая веселую и преданную рожу, громко и четко доложил: «Честь имею явиться, ваше высокоблагородие!»

Вайцман благосклонно кивнул головой и торжествующе поглядел на Максима – «Вот как надо!» – казалось, говорило его лицо, – а затем поманил пальцем унтера, подбежавшего к нему и вытянувшегося во фрунт.

– Желаю тебе поручать сего юнкера строю и езде обучать!

– Рад стараться, ваше высокоблагородие! – рявкнул унтер, не поняв толком, что сказал ротмистр.

– А особо подготовь его к пешей экзерсиции: к стойке, поворотам, маршировке тихим и скорым шагом по метроному. Это есть самое главное!.. Этот унтер, господин юнкер, является эскадронным флигельманом – ставится на учении перед строем как живой образец, с которого все должны копировать каждое движение и тщательно выполнять приемы. Он-то научит вас выправке позитуры и правильному шагу, – достал из кармана внушительный хронометр. Лицо его засветилось вдохновением. – А ну-ка, унтер, покажи рекруту… – И полчаса с удовольствием, до пота, гонял того по комнате медленным и скорым шагом. – Ногу выше, носочек тяни – хорошо-о! – блаженствовал ротмистр. – Вот так, господин юнкер, каждое движение полировать надо… Часами! Это вам не пажеский корпус, а лучший эскадрон Конногвардейского полка. Вольно! – остановил выдохшегося унтера и обратился к нему: – Научишь, конечно, рубке палашом, езде в одиночку и строем, уходу за конем, да чтобы сам не только кормил и чистил, но и гриву выщипывал, хвост подрезал и щетки подпаливал… И ежели плохо мне его обучишь, – заорал, картавя, – шкуру спущу, мерзавец, и галуны срежу. Чтобы он у тебя все знал, как «Отче наш» русские знают. Ступайте! – устало брякнулся на диван.

На улице кирасиры расслабились и перестали казаться тупыми дураками.

– Строгий командёр! – утер пот со лба Шалфеев.

Пройдя полковой двор, вахмистр, унтер и Рубанов оказались в просторной казарме с двухъярусными койками.

– Сейчас место сыщем, – чесал в затылке вахмистр. – А тебе, Шалфеев, завтра приказ принесу. Нынче неохота еще раз к командиру идти, а то и меня маршировать заставит, – хохотнул он. – Унтер болезненно поморщился и потер ноги. – Заниматься будешь с утра до обеда, – продолжил вахмистр, – после обеда пусть уставы учит, а вечером – приводит себя в порядок к следующему дню. Ну, прощевайте! – ушел он в свою каморку.

Обмундировка на следующий день, конечно, не поспела – подобрали ее через два дня. Форма рассчитана была на крупного мужика, поэтому висела и морщила на юном худом теле вновь испеченного юнкера. Но Рубанов все равно был горд и доволен. Не видя рядом эскадронного командира, он воспрянул духом и любовался своим белым колетом, ботфортами и черной кожаной каской с высоким плоским гребнем из черной конской щетины. Черная же с красным кантом двадцатипятифунтовая9 кираса показалась Максиму тяжелой, но Шалфеев сказал, что пока одевать ее не придется. В учебе она не нужна. Так как погода не баловала, Максим получил еще и шинель из некрашеного сукна, которую полагалось одевать под кирасу. Кроме того, для работы в конюшне выдали однобортный китель, схожий с офицерским сюртуком, пошитый из белого коломенка – плотной полотняной ткани типа парусины – и фуражку с околышем приборного цвета и белой тульей. На околыше стояли литеры и цифры, обозначавшие номер эскадрона: «2 э» – значилось на фуражке Рубанова. Кроме белых лосин выдали также серые походные рейтузы, подшитые черными кожаными леями.

Но особенно затрепетало юное сердце, когда расписался в ведомости о получении палаша. Он долго любовался стальным клинком, то и дело выдергивая его из ножен.

На следующий день приступили к занятиям. После утренней поверки Шалфеев повел сонного юнкера в конюшню – показать ему коня, на котором тому предстояло обучаться. Лошадей Максим не боялся и любил. Протянув краюху соленого хлеба к мягким конским губам, погладил холку и похлопал по крупу. Справившись с горбушкой, конь потянулся губами к руке Максима.

– Ишь какой лакомка! – весело засмеялся Рубанов. – Завтра еще принесу. И с ходу назвал жеребца Гришкой, как и своего, оставленного дома. Вспомнив о Рубановке, невнимательно слушал унтера, показывающего, как положено седлать скакуна.

– Всё понял? – вывел его из задумчивости Шалфеев.

Вздрогнув, Максим отвлекся от мыслей об Агафоне, который, должно быть, отправился уже в обратный путь: «Домой, конечно, попадет не раньше лета. В пути ему предстоит поменять полозья на колеса, которые надлежит купить на ярмарке, но деньги он уже пропил, значит, будет подрабатывать на подвозе или у кого-нибудь сопрет…»

Расседлав и снова оседлав коня, молодой юнкер потренировался закладывать трензель и мундштук, а затем перешел к чистке. Шалфеев показал, как работают щеткой и скребницей. Все это было для Рубанова не ново. Эту науку он постиг быстро.

Затем, разнуздав Гришку и привязав к кольцу, унтер показал во дворе конюшни позитуру и стойку, как делают фрунт и снимают фуражку. Чистившие и выводившие лошадей кирасиры весело ржали, наблюдая за уроком, и давали дурацкие советы.

Но Максим не обижался на этих огромных гвардейцев…

Хотя он выглядел среди них, как тонкая веточка среди крепких дубов, но в умении решил не отставать от ветеранов, отслуживших десять лет и более. Поэтому занимался самозабвенно, внимательно слушая своего «дядьку» и не отвлекаясь больше на Агафона.

После обеда, который даже не доел, Максим получил от вахмистра для изучения «Наставление» и пыльные уставы.

– Вот, сынок, постигай науку, чтоб от зубов отскакивала, а наперед открой на любой странице и спроси меня. – Круглое в морщинах лицо его приняло задумчиво-внимательное выражение, серые глаза закатились к потолку, а толстые губы плотно сомкнулись в ожидании…

Максим полистал «Наставление». Оно состояло из четырех глав: о выездке, уходе за лошадью, езде и владении оружием. Наугад открыв страницу, он задал вопрос:

– Как, господин вахмистр, надлежит обнажать палаш?

Неожиданно серые глаза вахмистра округлились от страха.

«Забыл!» – подумал Максим.

Огромная ручища наставника сжалась в кулак, имитируя выдергиванье палаша из ножен. Губы разжались и довольно растянулись в улыбке.

– Вынимать палаш надлежит в три темпа, – басовито начал отчитываться он, – перенося правую руку через левую, – шевелил вахмистр рукой, показывая, как это делается, – схватить рукоять и вынуть на полторы ладони…

– Ну, это легкий вопрос, – прервал его Максим, – а теперь из другой главы…

Вахмистр опять напустил внимание на свою круглую рожу.

– Как должно сидеть верхом?

– Ой! – охнул экзаменуемый и почесал в затылке. – Сейчас, сейчас скажу, юнкерок… Сидя верхом должно иметь вид мужественный и важный, – затараторил он, снова закатив глаза к потолку и теребя пуговицу колета, – держать себя прямо сколько можно развязней и без малейшего принуждения…

– Словно на гальюне сидишь! – дополнил ответ подошедший унтер.

Но шутка вахмистру не понравилась.

– Ты смотри, Шалфеев, получишь в зубы! Ишь чего удумал… Боевую посадку с отсидкой в отхожем месте сравнивать взялся… Ежели б тебе юнкера не учить, всю ночь бы чистил нужник, – резко повернувшись и бережно положив устав на тумбочку, ушел в свою каморку.

– Чего начальника разозлил, Шалфеев? – подошел к ним смуглолицый важный ростом кирасир с синяком под глазом. – Видал, бланш какой поставили? – сверкнул он крупными, белыми зубами, среди которых не хватало двух передних. – Шмотри, и ты дошутишься! – прошепелявил он.

– Я уже по десятому году служу! – возмутился Шалфеев. – Поздно мне гляделки-то подбивать, а ты, Тимохин, еще зеленый, всего шестой год лямку тянешь, так что язык за зубами-то придерживай, чтоб не вывалился… А мы с вахмистром друзья, в стольких походах побывали, сколько у тебя и зубов во рту нет, – несколько прихвастнул он.

Недовольно зачмокав, щербатый кирасир тяжело полез на верхнюю койку, которая находилась над той, что отвели Максиму, и от нагрузки громко испортил воздух.

Унтер, мгновенно среагировав, оттащил юнкера к окну.

– Эх и вонючий черт! – выругался он. – Не повезло нам с тобой. Сколь прошу вахмистра, никак этого пердуна в другое место не переведет. Ну, теперь можно идти, – решил он минут через десять, боязливо и осторожно пробуя воздух носом по мере приближения.

Раздраженный Тимохин, видимо в отместку, поднатужился и долгим дребезжаньем снова отогнал кирасиров к окнам. После этого блаженно захрапел.

– Привыкай, юнкерок, – тяжело вздохнул Шалфеев. – Это тебе не дома. – Сев на табурет у койки, снял ботфорты и размотал портянки, издавшие запах почище тимохинского…

У Максима аж защипало в глазах.

Скомкав их в кучу, понюхал:

– Ничего еще! – сделал вывод. – Можно не стирать. – И, протянув руку, сунул под подушку Тимохину.

Больше всего на свете унтер Шалфеев гордился своим носом и поэтому часто нюхал воздух, чтобы все обратили на него внимание. Эта огромная картофелина с двумя вывернутыми гнездами занимала половину лица, побитого мелкими оспинами. В остальном все у него было нормально: и прекрасные ровные зубы, и мужественный подбородок, и ясные синие глаза… Но все это он не ценил, потому что в Зимнем дворце видел портрет императора Павла, отца ныне здравствующего государя, и у того тоже был вздернутый нос картошкой, только меньших размеров. И хотя во время дождя в походе кирасиры советовали ему заткнуть ноздри портянками, а дышать ртом, он лишь посмеивался над глупцами и гордо нес картофелину, роднящую его с императором.

Не только следующий день, но и вся неделя прошла в обучении седловке и чистке коня, в отработке поворотов, маршировке и стойке. Шалфеев пояснял, если видел ошибку, что следует делать с руками, ногами, животом, и юнкер все повторял, постепенно оттачивая движения.

Кирасиры уже не ржали, видя с каким упорством и азартом занимается этот дворянчик, а старались поддержать его и помочь.

Так, не прикладывая особых усилий, Максим добился расположения гвардейцев.

Потом начались уроки езды. Шалфеев сначала показал юнкеру требуемую крепость посадки. Молодой барчук думал, что выездка будет для него пустяком, так как в деревне не слезал с коня, но здесь требования к посадке и скачке были другие. Приходилось всему учиться заново.

Шалфеев слыл мастером своего дела. Прежде он сел на коня без седла, на одну попону, подложив под локти и колени по тонкой палочке, а Тимохин погнал коня на корде по кругу. Когда сделали пятнадцать кругов рысью, а затем двадцать галопом, остановились, и Максим с удивлением увидел, что все четыре палочки находятся на своих местах. Значит, ни колени, ни локти не теряли уставных положений.

– Вот как надо! – похвалил Тимохин, будто сам так четко выполнил упражнение.

Максим тоже попробовал ездить без стремян и поводьев, но тонкие прутики не держались на месте и выскакивали то из-под колена, то из-под локтя.

«Ничего, научусь!» – думал он, снова и снова скача на коне по кругу. И с каждым днем у него получалось все лучше и лучше.

Все кирасиры и Шалфеев знали, как болят после первых уроков непривычные еще ноги, от бедра до колена называемые у кавалеристов шлюссами. Но для успеха нужно было непрерывно укреплять мускулатуру и бесконечно повторять упражнения. Даже деревенские парни, призванные в кавалерию и, казалось бы, привыкшие к лошадям, ревели в голос по первому времени, пока мышцы не привыкали к нагрузке.

Максим терпел все молча и даже старался улыбаться, сидя верхом на коне. После этого конногвардейцы еще больше зауважали барчука.

Приезжал проведать его князь Голицын и остался доволен успехами подопечного. Опытному кавалеристу сразу было видно, как старается и стремится всему научиться молоденький юнкер.

Ротмистр Вайцман в манеже не показывался больше недели. Полковой командир строго разобрался с ним, прислав, к радости Максима, на обучение еще двух юнкеров.

Барон метал громы и молнии, – только у себя дома, чтобы не дай бог, никто не услышал, что он не доволен приказом.

Страдал один лишь денщик Синепупенко, фамилию которого аккуратный немец никак не мог запомнить и правильно выговорить. А денщик, конечно, не смел поправить и молча терпел, сидя на кухне за чисткой картошки. Был он и Синепапенко, и Синепыпенко, а однажды утром барон назвал его Синеспаленко, но тут же осекся, побоявшись, что выдал военную тайну.


Один из юнкеров представился Рубанову Оболенским Григорием Владимировичем.

– Папà отправили на перевоспитание, – хмыкнул этот семнадцатилетний повеса в два аршина и двенадцать вершков10 ростом, не уступавший силой взрослым конногвардейцам.

– Тяжеленько вам будет лошадку подобрать! – с уважением почесывался вахмистр, в задумчивости кругля серые глаза.

Второй юнкер был тонок и строен, как и Максим, но немного выше ростом. Они чем-то неуловимо походили друг на друга, то ли густыми русыми волосами, то ли голубыми глазами, но внешность Максима отличалась большей мужественностью и твердостью. В чертах графа Сергея Нарышкина проглядывало что-то женственное, беспомощное и беззащитное. С Максимом они были погодки.

Приехал он из Москвы и, в отличие от петербуржца Оболенского, служить в конногвардейском полку надумал сам, без какого-либо принуждения. Отец его – богатый московский барин – хотел оставить сыну кучера с коляской и снять квартиру, но юный граф пожелал хлебнуть всех трудностей солдатской жизни и решил остаться в казарме до получения офицерского чина. Отец его посчитал это блажью, но согласился с единственным своим отпрыском. Юный граф мечтал стать боевым генералом, а для этого требовалось, по его мнению, побольше жесткости.

Начали «их сиятельства» с того же, что и Рубанов: Вайцман приказал назначить им в «дядьки» по опытному кирасиру, отслужившему не менее десяти лет, – и те с удовольствием принялись за воспитание барчуков. Особую радость учителям доставляло то, что самих их освободили ото всех иных занятий и полковых дежурств.

К удивлению «дядек», нежный и слабый на вид Нарышкин легко перенес первые уроки езды, когда особенно ломили мышцы ног. А громадина Оболенский после занятий, на полусогнутых добирался до казармы и плюхался на койку. Так же, на полусогнутых, добирался до стойла в конюшне несчастный его жеребец.

Ежели бы Оболенский обучался один, то скорее всего послал бы к черту и Вайцмана, и своего папà, продолжая лоботрясничать дальше, но ему было стыдно выказать слабость перед молоденькими юнкерами. Стиснув зубы, он занимался шагистикой, ездой, делал фрунт и даже читал «Наставление» и уставы.


Через три месяца новобранцы усвоили рекрутскую школу и сдали экзамены барону Вайцману. Причем знания юнкеров Рубанова и Нарышкина он отметил как полные и отменные.

Папà Оболенского перед экзаменом сына подарил барону прекрасную золотую табакерку с немецким ландшафтом и толстой фрау на крышке, и поэтому, морщась от ответов огромного юнкера по «Наставлению», ротмистр все же засчитал экзамен и ему.


В середине июня лейб-гвардии Конный полк отбыл под Стрельну «на травку», и весь личный состав расположился по деревням вокруг Стрельны. На следующий день после экзаменов барон Вайцман приказал юнкерам и их дядькам верхами следовать к полку, а сам отбыл в отпуск в Ревель, оставив за себя поручика Вебера, тоже немца.

Дядьки за три месяца учебы отдохнули и поправились, особенно дядька Оболенского. Он славился в полку тем, что в любое время суток при первой возможности старался уснуть, не важно как: лежа, сидя, а на посту – даже стоя. Когда в выходные конногвардейцев отпускали в увольнение, то рядовой старшего оклада при императоре Павле, а ныне младший унтер Егор Кузьмин по-быстрому покупал бутылку, пирогов с печенкой – по копейке за штуку – и сломя голову, упаси бог потерять минуту, летел в казарму спать. Проснувшись, отхлебывал водки, закусывал пирогом и скорее снова засыпал; но при всем том службу знал отменно и по зубам от Вайцмана получал редко – и то не за служебные упущения, а за сонные глаза, в которых не было преданности и веселья.

Дядька юнкера Нарышкина, Антип, спать не любил. Главное его отличие – абсолютная честность! Он совсем не умел врать, и это-то при внешности, которой позавидовал бы любой шинкарь или судейский чиновник. Из-под низко нависающего, в колечко, чуба цвета воронового крыла глядели хитрые глаза, которые, спроси любого, могли принадлежать лишь прохиндею… и не простому, а прожженному, опытному и изворотливому. Во всяком случае, если он покупал на копейку пирог, а давал две, продавец с уверенностью знал, что солдат хочет его надуть, и недоверчиво крутил монету, решая, не фальшивая ли она, а затем томительно, со вздохом, гадая, на чем же он пролетел, отсчитывал сдачу и долго еще смотрел вслед кирасиру, охлопывая себя по карманам…

Душа Антипа очень страдала от такого недоверия: «Не по-христиански это», – думал он, тяжело переживая подозрительность со стороны купца или прохожего. И по званию он все был рядовой, несмотря на десятилетний срок службы. Ротмистр сомневался в присвоении ему унтерского чина: «На чем-нибудь непременно попадется!» – думал он.


Пока разбудили Кузьмина, получили дорожное довольствие, взнуздали коней и выехали, подошло время обеда.

Папà Оболенского за успешную сдачу сыном экзамена отвалил ему приличную сумму, и теперь деньги не давали покоя привыкшему к солдатскому быту князю.

– Даже Святую Пасху не праздновал!.. Всё уставы да выездка, – жаловался он.

Три юнкера ехали стремя в стремя, чуть сзади за ними бок о бок плелись на лошадях дядьки.

– Егорша! – толкнул дремлющего в седле Кузьмина Шалфеев, которому после казармы хотелось веселья и разговоров. – А ваши юнкера-то ничего, хоша и сиятельства… Простяги! – рассуждал он, зорко высматривая по сторонам начальство.

Кузьмин кивнул, не раскрывая глаз.

Выехали на набережную Мойки.

– Кто бы сказал мне, что на Пасху не выпью, на дуэль бы вызвал враля, – развивал тему здоровяк-юнкер. – Сколько церковных праздников пропустил… Жуть! – грустил он.

Его друзья ничего не отвечали, а только улыбались.

Максим с любопытством осматривался по сторонам:

– Три месяца в Петербурге, а еще нигде не был и ничего не видел, – вздыхал он.

– О-о-о! Вернемся – погуляем, – взбодрился Оболенский. – А то и я скоро все позабуду. Чего-то есть хочется, – увидел он трактир. – Друзья мои! Полагаю, следует посетить сие заведение с вывеской «Храбрый гренадер» и отметить постижение рекрутской науки. – Огромной рукой вытер пот со лба, выступивший от такой длинной речи, а может, и от жаркой погоды.

День действительно выдался солнечный и погожий. Упрашивать никого не пришлось. Дядьки остались во дворе привязывать коней и навешивать им торбы с овсом, а трое юнкеров двинулись в трактир. Гренадеров здесь не было, если не считать одноглазого хозяина в выцветшем зеленого сукна мундире с отпоротыми фельдфебельскими галунами. Отпорол он их с такой задумкой, чтобы свежее, не слинявшее под ними сукно указывало на его чин.

– Наверное, специально мундир на солнце держал, а потом галуны спорол, – предположил Максим.

– Чего желают-с господа юнкера? – поправил зеленую повязку на глазу хозяин.

– Отдельную комнату и стол на шесть персон! – забасил Оболенский. – И мигом у меня…

Сидели здесь в основном небогатые купцы, канцеляристы дворцового ведомства, берейторы, шорные и экипажные мастера из придворно-конюшенных зданий, находящихся неподалеку. Было душно и шумно.

– Что-что, а мухи здесь действительно гренадерские! – подал голос Нарышкин, брезгливо осматривая чадный кабак – успел уже привыкнуть к воинскому порядку.

Одноглазый хозяин, недовольно поглядывая на здоровяка Оболенского, выделил им столик в самой последней от входа комнате рядом с дверью на кухню: «А то как бы драку не учинили… – подумал он. – Знаю я этих спесивых конногвардейцев!»

– Вели нести всякого мяса, калачей, овощей и, главное, водки и шампанского, – распорядился князь, усаживаясь за стол и разглядывая зеленую мятую скатерть и треснутые тарелки.

– Хозяин явно не равнодушен к зеленому цвету, – сделал второе умозаключение Максим, косясь на низкий зеленый потолок и то ли крашенные, то ли в плесени зеленые стены.

Оболенскому, в отличие от Нарышкина, обстановка пришлась по вкусу: «На золоте и серебре всегда успею поесть! Кузина ахнет, когда расскажу…»

– Господа! Вам непременно следует познакомиться с моей кузиной… А вот и шампанское! – обрадовался он. – И за Пасху хватит, – оценил количество бутылок, – и за экзамен…

Одноглазый гренадер привел с улицы дядек. Недоверчиво окинув взглядом Антипа, похлопал себя по карману, чем плюнул тому в душу, и ушел распорядиться на кухню.

– Свечей вели принести побольше! – заорал вслед Оболенский, обратив внимание на два оплывших огарка в медном позеленевшем подсвечнике.

Дядьки перекрестились на темно-зеленый угол и чинно расселись за столом. Кузьмин тут же задремал, а Шалфеев проникся к себе огромным почтением, втянув мясной дух, идущий с кухни: «Вот, пожалуйте, с их сиятельствами за одним столом сижу!» – Бережно потер нос.

Половые в зеленых рубахах принесли жареную говядину и курятину, слава Богу, свойственного им цвета. Оболенский разливал юнкерам шампанское из зеленой бутылки.

– А вы, дядьки, водку пейте, не жалейте! – поднялся он из-за стола. – За Святую Пасху! – произнес первый тост, с жадностью опрокинув в себя шампанское.

Рубанов с Нарышкиным тоже с удовольствием освежились холодным, с ледника, напитком.

– Господа! – поднялся Рубанов, снова наполнив стакан. – За дядек и за рекрутскую науку…

Потом пили за «Наставление» и отдельно за каждый устав. Предложение Оболенского пить за каждую главу в уставе отвергли. Пили за крепость посадки и чтоб рысаки не хромали…

При свете новых свечей было видно блаженство, растекающееся по лицу Оболенского, но из добродушного настроения его вывел огрызок огурца, залетевший к ним из соседней комнаты.

– Ага! – грозно поднялся он из-за стола. – Кто тут не уважает лейб-гвардии Конный полк? – пошел разбираться в помещение, из которого доносился гул голосов и звон посуды.

На белом его колете расплывалось винное пятно.

В прокуренной каморке гуляло с десяток писарей из канцелярии кавалергардского полка.

– Что, чернильницы ходячие, отмечаете удачное списание овса?!. – загремел князь и, не дав им опомниться, ловко выбил ногой табурет из-под жирной задницы ближайшего писаря. – Я вам покажу, как огурцами в конногвардейцев метать. – Врезал в челюсть попытавшемуся что-то объяснить унтеру.

Писари дружно бросились на обидчика, но к юнкеру уже подоспела подмога… После выпитого шампанского и водки Максим чувствовал себя львом. И не каким-нибудь завалящим, рядовым, а крепким и отважным… С победным воплем влетел он в самую гущу боя, за ним кинулись трое дядек. Битва развернулась нешуточная, так как бойцы росту были саженного.

В кавалергарды, даже в канцелярию, хлипких тоже не брали. Численный перевес писарей нейтрализовался огромными княжескими кулаками и особенно его буйным нравом.

– Погибель! Погибель заведению пришла… – всполошено крутился рядом с бойцами хозяин «Храброго гренадера». – Кирасиры, разбегайтесь! – верещал он. – Я уже за будочниками послал…

Но в пылу битвы его никто не слушал, а чтобы не мешал веселиться, из свалки вылетел громадный кулак, провонявший махрой, и подбил отставному фельдфебелю оставшийся в наличии глаз.

– Карау-у-ул! – завыл храбрый гренадер. – Убивают заслуженного ветерана… – Прижал ладонь к драгоценному глазу. – Турки око оставили, так свои норовят вышибить. – Махнув рукой на заведение, ретировался на кухню ставить примочки.

Последним в сражение вступил Нарышкин. Какое-то время он стоял на пороге комнаты, нервно сжимая кулаки и не решаясь кого-нибудь ударить. Но выбравшийся из свалки запыхавшийся писарь, увидев перед собой конногвардейца, без раздумий смазал ему по лицу.

– Ой! – схватился граф за нос и, отняв руку, увидел на ладони кровь. Дворянская гордость множества поколений предков взыграла в нем, и с криком: «Ах ты, крыса канцелярская!» – он заехал обидчику в ухо, но этого показалось недостаточно, чтобы смыть позор унижения с оскорбленной фамилии, и он принялся мутузить кавалергардского писаря и слева, и справа. Перестал он его валтузить лишь когда увидел перед собой будочника – худого, лядащего узкоплечего мужичка, которому тут же влепил по носу.

Взвыв, будочник грохнулся на загаженный пол. Двое его товарищей кинулись на бунтовщика, и плохо бы пришлось неопытному в кулачном бою графу, ежели бы на помощь не подоспел Оболенский. Схватив будочников за затылки, он крепко саданул их лбами, заорав на весь кабак: «Христос воскресе!»

Но у будочников это было самое неуязвимое место!.. Тупо помаргивая глазками, они все же устояли на ногах. Со словами «Воистину воскресе!» удивленному князю пришлось повторить процедуру, и лишь после второго соприкосновения крепкоголовые будочники рухнули на пол.

Максим в это время обрабатывал квартального – пожилого толстого мужика. Гордо окинув взором полнейший разгром и уничтожение противника по всему фронту, Оболенский решил оставить поле боя.

– Быстро коней готовьте! – велел он дядькам, отрывая Максима от квартального. – За мной, юнкера! – гаркнул князь, подхватив приятелей под руки и потащив их через кухню на выход.

Наткнувшись на несчастного хозяина, державшего мокрую тряпицу у глаза, произнес: «Слепым надо помогать…» – и сунул ему в руку пачку ассигнаций, на которые можно было купить еще одного «храброго гренадера» и в придачу какого-нибудь не менее «храброго драгуна».

Лицо несчастного тут же посветлело.

– По Аптекарскому скачите, да на Неву по Мраморному, а я их задержу.


В летний лагерь не спешили…

Вечером остановились на постоялом дворе под Петербургом. Опять прилично выпили, но драк больше не учиняли.

После мордобоя у Оболенского было возвышенное настроение и он жизнерадостно рассказывал приятелям, как выходил стенка на стенку со своими крепостными и какое это удовольствие – кулачный бой.

Жару следующего дня пережидали на берегу небольшого заросшего кувшинками и камышом пруда. Вода в нем имела такой отвратительно-зеленый цвет, что могла понравиться лишь лягушкам да хозяину «Храброго гренадера». Искупаться, несмотря на жару и страшное похмелье, никто не решился.

Вечером, с наступлением прохлады, поехали дальше. Заночевали на постоялом дворе. В Стрельну въезжали на следующий день после обеда. Тихая сельская идиллия поразила юнкеров. Часть конногвардейцев занималась крестьянским трудом – поливала и пропалывала огород. Увидев приезжих, распрямили спины и приветствовали их радостным гоготом.

Шалфееву пришла в голову мысль: прежде чем докладываться Веберу, искупаться.

– Господа юнкера и уважаемые дядьки, смоем с себя пыль, пот и похмелье.

Предложение было доброжелательно принято.

В небольшом заливе стоял шум, напоминающий приветствие кирасирским полком генерала на вахтпараде. Несколько десятков гвардейцев купались и занимались стиркой исподнего.

В стороне от них, на мостках, бабы в высоко задранных юбках били деревянными вальками белье, визжали и перекрикивались с голыми кирасирами.

Приехавших радостно приветствовали.

– Ждорово, пропадущщие! – подбежал к ним Тимохин – у него уже не было третьего зуба. – Вебер ваш жаждався…

– А пошел он! – чертыхнулся Оболенский. – И ты вместе с ним, пока воздух не испортил.

Шалфеев, не тратя времени на разговоры, разделся донага и кинулся в воду.

– Ух, хорошо! – взвыл на весь залив.

– Будет тебе хорошо, когда к Веберу попадешь! – отошел от них Тимохин.

Саженками, далеко выбрасывая руки и, словно рыба-кит, которого видел на картинке, выдувая ноздрями вверх фонтаны воды, Шалфеев целеустремленно плыл к бабам. Возле мостков под хохот и визг женщин сначала продемонстрировал себя, нырнув вниз животом и высоко вскинув над водой белую задницу, а затем проплыл рядом с мостками на спине. Молодицы отворачивались и хихикали. Пожилые тетки беззлобно плевали и норовили огреть мокрым бельем, а одна молодуха в задранной до самых бедер юбке подошла к краю мостков, повернулась к нему спиной и нагнулась, якобы что-то поднять.

Взглянув на нее, Шалфеев захлебнулся, затем на метр брызнул ноздрями воду и с воплем: «Спаситя-я!» плавно пошел ко дну, предварительно перевернувшись на спину.

Его боевой товарищ, словно гребень на каске, какое-то время маячил на поверхности, а затем солидно и не спеша нырнул вслед за хозяином. Некоторые конногвардейцы устояли на ногах, но большинство попадало от восторга в воду.

Молодица гордо пошла по мосткам, виляя широкими бедрами, однако не удержалась и обмолвилась при уходе, что на такую приманку ни одна плотвичка не клюнет.

Спасать утопленника и правда никто из женщин не кинулся, и пришлось всплывать самому. Вынырнув, унтер долго глядел вслед молодой бабе. Сердце его на все лето принадлежало ей.

– Эй, православные! Исподнее потеряете, – осадил вахмистр развеселившихся конногвардейцев. – А ты, Степан, – обратился к Шалфееву, – подашь мне рапорт, чего там увидал, ежели чуть не потоп.

Кто еще стоял на ногах, повалились от смеха в воду.

В чувство конногвардейцев привел не вахмистр, а раздетый Оболенский.

– Вот это да-а-а! – поднимались они из воды, с восхищением рассматривая юнкера.

– Княжеская вешть! – хвастливо изрек его дядька, будто сокровище принадлежало ему.

В это время заржал рубановский конь, выплескивая под копыта мощную струю.

– Собрата признал! – засмеялся Максим.

Уперев руки в бока и расставив крепкие ноги, Оболенский спокойно переждал ажиотаж и не спеша зашел в воду. Даже на мостках прекратились гвалт и шум, и наступила восторженная тишина.

Посрамленный Шалфеев поплыл к братьям по полу, но, не удержавшись, все же шумнул женщинам:

– Бабоньки, о чем задумались, сердешные?.. И чего это вальки гладите, жалко ими колотить стало?!

Отсмеявшись, женщины с удвоенной энергией застучали по белью. Нарышкин раздеться до конца не осмелился и молча краснел, слушая соленые шутки.


Поручик встретил их действительно строго.

– Вы еще вчера в эскадрон должны были прибыть! – бушевал он, махая кулаками перед лицами дядек.

Шалфеев отстранял свой нос, раздумывая как бы в случае чего подставить скулу или ухо. Юнкера безразлично глядели в потолок.

– Никакой дисциплины! Ну, я вам покажу!..

– Уверен, смотреть там не на что! – буркнул Оболенский, ни к кому конкретно не обращаясь.

– Мол-ч-а-а-ть! – задохнулся от крика Вебер и забегал по маленькой горенке, которую снимал у местного священника.

В дверь заглянула перепуганная попадья. Немец махнул в ее сторону рукой, и она тут же, словно нечистая сила, исчезла.

– Я лично вами займусь! – чуть успокоившись, продолжил он. – Завтра заступите в караул. Все! Все шестеро. После караула, с утра, занятия с эскадроном строевой ездой, а после обеда изучаете уставы эскадронного и полкового учения. Каждую пятницу лично буду проверять ваши знания…

Оболенский сразу сник.

– В дни, когда не будет эскадронных занятий, станете заниматься выездкой с дядьками. И это еще не все, – торжествовал поручик, расхаживая перед ними и заложив руки за спину.

Даже дядьки перестали смотреть на него преданно и весело.

– Нет, не всё! – радостно покивал головой и потер руки. – Как будущим командирам, вам надлежит уметь составлять расчет караула и дневальства по эскадрону. Передадите вахмистру, что я велел ему с вами заняться составлением различных отчетов. Даже таких, как наряды на косьбу и сушку сена, на прополку и поливку огорода. Отдыхать больше не придется. Служить будете! – он блаженно зажмурился. – Ви поняль?! – неожиданным акцентом тут же испортил всю картину.

– Так точно! – за всех гаркнул Максим. – Ми поняль!..

Оболенский с Нарышкиным хохотнули, но тут же оборвали смех. Дядьки, на свое счастье, сдержались.

– Ах! Вам этого мало? – взвился поручик. – Ну ничего… Жить будете неподалеку от меня, у вдовой купчихи, – на этот раз захихикал он, – за вами глаз да глаз нужен…

Юнкера пожали плечами, а дядьки в ужасе выпучили глаза.

– Это такая стерва! – объясняли они по пути к дому. – Вишь?! Никто у ней не поселился… Жрать не готовит, а ежели чего сварит, так после с нужника не слезешь. Мужа, говорят, отравила, паскуда… Орет хуже эскадронного начальства, не признавая чинов и званий. По ночам чего-то шумит, спать не дает, да еще у ей две дуры-дочки на музыке учатся играть… Бедные вы бедные! – жалели их дядьки.


– Это кого там черти принесли?! – зарычала вдова, когда прислуга доложила о пришедших.

Зарычала она в соседней комнате, но слышно было, будто находилась рядом.

– Вот это командный голос! – восхитился Максим.

У дядек нервы не выдержали, и они тут же позорно смотались, бросив юнкеров на произвол судьбы.

– Веди их сюда! – велела хозяйка.

Злорадные интонации так и рвались наружу.

Прислуга – пожилая, сухой комплекции тетка, провела юнкеров в залу.

Просторная комната эта, похоже, одновременно служила и спальней. В углу под обширным киотом стояла необъятная трехспальная кровать. Хозяйка сидела на диване с потертой кожей за круглым столом, покрытым скатертью с шелковой бахромой, и сверлила злыми глазами вошедших.

Максим с интересом огляделся по сторонам. На печке с отколовшимися изразцами стояли часы с медным арапом. Рядом висело зеркало с гипсовой арфой на верхней раме, в котором отражались кислые лица юнкеров. У круглого стола приткнулись два вместительных кресла. В дальнем углу тулились шкаф с полукруглыми дверцами и несколько стульев. По стенам висели масляные портреты женщин-императриц: Екатерины Великой и Елизаветы.

– Князь Оболенский! – склонив голову и щелкнув шпорами на рыжих нечищеных сапогах, представился юнкер.

Женщина, сморщив круглое лицо, мощно чихнула, задрожав телесами. Вначале завибрировали щеки, затем жирные плечи, не уступающие гвардейским, потом в резонанс вошли ведерные грудищи, необъятные бедра и толстые ноги – затряслись все восемь пудов ее веса. Вибрация передалась дивану, и потом наступила тишина…

– Будьте здоровы, тетенька! – тонким подхалимским голоском пожелал ей здравия Нарышкин.

Максим глупо хихикнул.

– Какая я тебе тетенька!? – по-медвежьи заревела купчиха.

«Похоже, не поверила, что я князь! – вздохнул Оболенский. – Папà велел бы выпороть ее на конюшне! – подумал он. – Ежели, конечно, нашел бы исполнителей».

– Коль не ко двору, то мы пошли, – радостно заявил Максим, поворачиваясь к двери.

– Стоять! – рявкнула бабища. – Никто тебя не отпускал. Марфа! Покажи комнаты господам, – распорядилась она, презрительно сморщив нос при слове «господа».

«Нашла себе жертвы, теперь не отделаешься!» – расстроился Рубанов.

– Того, кто князем назвался, в большой посели, а этих двоих – в маленькой. Да приберись в комнатах, лентяйка. Волосья-то повыдергиваю напрочь. Будешь с голой головой ходить…

– Уф! – юнкера облегченно вздохнули, покинув зал и слыша еще бурчание: «Растопались тут сапогами, пылищи-то подняли – страсть!» – снова раздался мощный чих.

– Немцы наши супротив нее – слабаки! – сделал вывод Максим, проходя через просторную грязную комнату с плесенью на стенах, с запахом сырости и почему-то сосновой смолки.

В углу под образами чуть теплилась лампадка, которая мгновенно загасла при хлопанье дверью. Из-за плотно закрытого окна в комнате было душно.

– Тут этот господин расположится, – кивнула на Оболенского Марфа. – А вы пройдемте в соседнюю, – открыла дверь и провела юнкеров в крохотную комнатку с растворенным окошком.

Здесь дышалось легче и было прохладнее.

– А вот эта дверь и лестница ведут на второй этаж, – объясняла служанка, – там хозяйкины дочери живут. Создания тихие и скромные. Не дай вам бог даже на нижнюю ступеньку поставить окаянную свою ножищу, – уже уходя, посоветовала она с угрозой в голосе.

Максим выглянул в маленькое оконце и увидел весь в зелени огород и несколько фруктовых деревьев. Нарышкин занял заголосивший под ним диван, оставив Максиму узкую койку с ржавыми железными каретками. На пыльном полу отпечатались следы сапог – сор, очевидно, не мели неделями. Через некоторое время к ним присоединился и князь. Недовольно побродив по комнате, он тоже выглянул в оконце, затем потер рукой по тесовому небольшому столику и уставившись на пыльный палец, возопил:

– Хотя бы чаю нам дадут откушать в этой берлоге?..

Но глас вопиющего не был услышан…

После захода солнца смурная служанка принесла свежее белье и застелила постели. К столу их так никто и не пригласил…

– Деньги-то у меня есть! Может, в Стрельне чего купим или в трактире поужинаем? – предложил Оболенский, но ответа не услышал. – А то что-то лень к этой корове идти чаю просить, – докончил он.

– Только ли из-за лени не желаете высочайшей аудиенции, князь? – подал голос со своей кровати Максим.

– Молчите, юнкер… Больше ни слова, а то вызову на дуэль! – покинул Оболенский их общество.

Спать легли натощак, но, к удивлению Рубанова, спалось на новом месте хорошо. Воздух в комнате удивительно посвежел и очистился, а трели соловьев привели в прекрасное настроение.

И только сыгравший утреннюю побудку11 эскадронный трубач тут же все изгадил…

Быстро одевшись и поплескавшись у рукомойника, друзья побежали на место сбора.

– Воздух здесь чище, чем в Петербурге, – взнуздывая жеребца, делился своими мыслями Максим, пытаясь поднять настроение себе и друзьям.

Однако эскадронного трубача весьма удачно сменил поручик Вебер, сумевший обильно наплевать в чистые юнкерские души, придравшись к нечищенным сапогам.

– Вы еще не офицеры – денщиков иметь! – орал он. – Так что сами сапоги должны чистить… Или дядькам платите…

И пока проводил эскадронные учения по строевой езде, без конца придирался к голодным юнкерам.

После занятий, купив курицу, друзья помчались домой в предвкушении чудесного обеда, но хозяйки не оказалось.

– В лавке! – объяснила прислуга, недовольно поджимая губы. – А без ее разрешения готовить не стану, – повернулась и пошла в другую комнату.

– Стервы! Одни стервы здесь живут! – бесился Оболенский. – Были бы мужеского пола – на куски изрубил бы! – лупил куриной тушкой по столу.

Видя такое дело, дядьки накормили их пшенной кашей.

«А вечером в наряд идти! Какая служба на голодный желудок?..

Лихо Вебер им с купчихой, ни к ночи будь помянута, напакостил…» – подумал Шалфеев.

На следующий день эскадронных занятий не предвиделось, и неуемный Вебер велел дядькам заниматься с юнкерами выездкой индивидуально.

– Котел с собой возьмите, – попросил Оболенский дядек, – там и пообедаем.

Обучаться решили в нескольких верстах от Стрельны. По пути купили водки, фунт лука, три фунта мяса, картошки и хлеба. Место нашли приятное – в лесочке, на берегу пруда. Пока дядьки готовили на костре обед, юнкера, чтоб отвлечься и не сойти с ума, выкупались и млели на солнышке.

– А с другой стороны, вроде и неплохо… – потягивался сильным телом Оболенский.

В хозяйский дом не тянуло, еды хватало, поэтому засиделись у костра до глубокой ночи. Над прудом поднимался парок, деревья отражались в мутном зеркале воды. Иногда слышался слабый всплеск. Уставший за день пруд, казалось, отдыхал подобно юнкерам и дышал полной грудью. Где-то неподалеку защелкал и засвистел соловей. Стало прохладно. Конногвардейцы придвинулись поближе к огню.

– Егор! – по имени обратился к своему дядьке умиротворенный князь. – А налей-ка всем водки…

Отвлекшийся от раздумий Рубанов, уразумев, что не услышит ничего оригинального, вновь стал любоваться огнем… Но Егор, привалившись спиной к дереву и уронив голову на грудь, мирно спал.

– Давайте я, ваше сиятельство, – вызвался Шалфеев.

Стаканчиков было только три. Поэтому сначала выпили юнкера, а затем их дядьки. Ради такого случая соизволил проснуться даже Кузьмин.

Мягкий ветерок прошелестел в нежной зелени молодой березки. В отблесках костра мелькали мошкара и большая белая бабочка.

Юнкера замолчали и задумались. Максим, шевеля веткой угли, ясно, с нежной грустью вспомнил Рубановку, свой дом и мать: «Надо написать ей», – подумал он, разглядывая языки пламени.

Неясный лесной аромат бередил душу. Другие, казалось, чувствовали то же самое. Сверчок, словно опытный музыкант, выводил свою вечную мелодию, которая успокаивала и усыпляла. Мирно фыркали лошади и изредка трясли головами, отгоняя ночную приставучую зудящую мелочь.

Душа отдыхает и блаженствует в такие минуты…

Очнувшись, Максим потер глаза и радостно улыбнулся, ощутив себя в тихом и томном царстве ночи.

Природа дремала, наслаждаясь покоем и тишиной, иногда прерываемой сладкой соловьиной песней. Где-то рядом неуловимо витало счастье…

Решивший закурить Шалфеев нарушил тишину, доставая кисет.

– Степан! – обратился к нему Рубанов. – У них, – кивнул на юнкеров, – есть дома и вотчины, даже у меня хоть и небольшая, а все деревенька… Нам есть что терять!.. А за что воюешь ты, ежели не брать во внимание приказ и присягу?! За что ты сражался под Аустерлицем?..

Сощурившись от дыма, Шалфеев раскурил небольшую трубочку, задумался, выпустив густое облако, приведшее в трепет мошкару, и медленно обвел вокруг себя рукой.

– За все это, барин… Чтобы пел соловей и цвела черемуха! И чтобы хоть изредка можно было вот так посидеть у костра, – чуть помолчав, промолвил он.

Максим пожал плечами:

– Я думал – за Бога, Царя и Отечество!..

– Так и я говорю об этом… Молоды вы еще, господин юнкер! – ласково улыбнулся Шалфеев. – Потом поймете…

Домой пришли под утро. И то, спасибо дядькам, доехав верхами до купеческого дома, они взяли юнкерских коней под уздцы и повели в конюшню. На стук долго не открывали, хотя на втором этаже горел свет. Наконец, дверь распахнулась, и перед ними предстала купчиха в сером капоте со свечой в руке и ядом на языке.

– Не успели к честной вдове на квартиру въехать, познакомиться чин чином, а уже блудуете, да еще по ночам спать не даете вдове и ее бедным девочкам, – отступила она в сторону, пропуская молодежь.

– Не нравится, скажите Веберу, и мы себе другую квартиру подыщем, – нахально ответил Максим, бочком протискиваясь мимо купчихи.

Отведя чуть в сторону подсвечник, женщина всей массой приплющила его к стене.

– Утомил ты меня! Молод старшим-то грубить… Молоко еще на губах не обсохло, – отступила на шаг от Рубанова, и он, лишенный какое-то время воздуха, чуть не рухнул на пол.

Оболенский, видя такие методы воспитания, поддержал друга:

– Он прав! Не кормите, даже чаем не напоили, кричите все время. Да моя воля, давно на конюшне пороты были бы… – Забрав у нее свечу, повторил ее же воспитательный прием, придавив грудью купчиху к стене.

Она только коротко охнула и замолчала, придушенная мужским телом. И Максиму даже показалось, что по лицу ее растекалось неописуемое блаженство…

Уснули уже с восходом солнца. И как же мерзок был звук горна, созывающий конногвардейцев на молитву и утреннюю поверку.

– Губы мерзавцу палашом бы отрубил, – выразил общую мысль Нарышкин, с огромной тоской расставаясь с диваном.

Так прошла целая неделя. Вебер, казалось, забыл об их существовании. По дороге за село покупали водку, лук, хлеб и мясо. Пока дядьки готовили пищу, юнкера отсыпались на свежескошенном, быстро подсыхающем на солнце сене. Перед обедом с часок гоняли на лошадях, купались и выпивали по стаканчику водки, закусив ее луком.

Как-то домой приехали пораньше и сразу заметили, что в комнатах подметено и убрано.

– Другое дело! – обрадовались они.

«Не желает, чтоб мы съехали», – подумал Максим.

Но, как оказалось, радовались рано. Чаем их опять не напоили, да к тому же ближе к полуночи над головами раздалось пиликанье и скрежет – это купеческим дочкам пришла блажь музицировать.

– Гарпии чертовы! Какова курочка, таковы и цыплятки… – залез в ботфорты Максим и, наплевав на предупреждение Марфы, стал подниматься по некрашеным ступеням лестницы.

Подъем напоминал игру на клавикордах. Каждая ступенька, словно клавиша, имела свою тональность. «Сейчас, сейчас я им…» – заставив резко пропищать последнюю, торкнулся в дверь – она оказалась не заперта, и шагнул в ярко освещенную гостиную.

Он не думал, что скажет, такая злость кипела и бурлила в нем, переливаясь из сердца в кулаки.

Поначалу Максим никого не увидел, свечи ослепили его, но игра прекратилась и кто-то хихикнул. Звук шел от стены. Он повернулся на голос и только тут осознал, что одет явно не для светского приема. Опустив глаза, увидел нечищеные ботфорты и заношенное исподнее. Где-то в стороне послышался новый язвительный смешок, кулаки разжались, ломать инструмент расхотелось.

– А мы все думаем, как смотрятся лейб-гвардии кирасиры в парадной белой форме? – вышла из мрака полная высокая фигура в светлой до пола ночной рубахе и заслонила свет. – А теперь, господин конногвардеец, прошу вас покинуть наше общество, пока мы не подняли шум и не вызвали на подмогу маменьку… – ехидно улыбнулась она, качнув полными грудями, и, подняв руку, указала на дверь.

Так и не вымолвив ни слова, растерявшийся Максим по музыкальным ступеням слетел вниз и, скинув ботфорты, бросился на постель, укрывшись простыней.

«Черт-дьявол! Вот опозорился», – подумал он и бодро улыбнулся вошедшему Оболенскому.

– Полагаю, на сегодня музыка закончена… Слышал, наверное, как я их отбрил? Нет?! – «Ну и слава Богу», – повернулся на бок лицом к распахнутому окну. «Полновата, конечно, но видная…» – вспомнил, засыпая, девичью фигуру.

Утром его разбудил не конногвардейский штаб-трубач, а веселое солнце, щекотавшее лучом в носу и гревшее щеки. Первое, что услышал, был радостный трезвон колоколов Стрельненской церкви. Поднявшись и спустив ноги с кровати, перекрестился на иконку в углу комнаты и иронично хмыкнул, вспомнив вчерашний эпизод. По-быстрому умывшись, полуголый, наткнулся на недовольную прислугу, тащившую во двор большущий глиняный горшок.

– Тьфу! Бесстыдник! – сплюнула она, остановившись и поставив на пол горшок.

– Что за праздник сегодня, бабуля? – поинтересовался Максим, растираясь полотенцем. ,

Казалось, что служанка ожидала этого вопроса…

– Нехристи! Дедовских праздников не чтите, вам бы только водку жрать, да девок щупать, ничего святого в молодых не осталось…

Максим понял, какую совершил глупость, но было уже поздно. Ненавязчиво попытался обойти служанку и исчезнуть, но узкий проход был надежно перекрыт глиняным горшком и старушкой.

– Чудотворную Владимирскую икону Божьей Матушки нонче празднуют, день мученицы Агриппины и мученика Евстохия, и иже с ними святителя Германа, архиепископа Казанского, – на едином дыхании выпалила она.

Набрав в иссохшую грудь новую порцию воздуха, продолжила:

– А еще в народе этот день зовется Аграфеной-купальницей, за ней идет Иван Купала, а еще через несколько дней – «Петры-Павлы».

«Воздух в ней закончился, значит, есть возможность проскочить» – решил Максим.


Одевались не спеша, затем, зевая во весь рот, вразвалку побрели в конюшню, где дядьки уже ждали их, причем вдвоем, без Шалфеева. Ехали шагом. Против церкви остановились. Покрестившись на колокольню, зашли в лавку, где купили водку, два фунта сала, фунт лука – как же без него, и четыре фунта ситного. Взгромоздясь на лошадей, направились на свое излюбленное место. Приехав, позавтракали водочкой, протолкнув ее луком и салом, и тут же завалились спать. Не успели закрыть глаз, как услышали храп Кузьмина.

Дядьке Нарышкина не спалось… Расположившись рядом с Максимом, он завистливо бубнил про счастливчика Шалфеева, которому все-таки удалось захомутать молодуху.

– Сейчас, поди, ездит на не-е-й! А тут даже на праздник никакой самой завалящей бабенки не предвидится… У нас в деревне репу сеяли в этот день. Эх и хороша репа была, – сменил он тему, – к водочке бы ее сейчас. – По-воровскому, внешность брала свое, плеснул в стаканчик из бутылки и залпом выпил, смущенно занюхав луком. – Старики говаривали: «Репа да горох и сеются про воров, – блаженно рыгнул он и смахнул слезу, вспомнив родную деревню: – Мимо девки да мимо репки так не пройдешь, – шутил бывало тятька, – кто ни пройдет – щипнет!». Он мечтательно сглотнул слюну – то ли на девку, то ли на репку – и тихонько запел: – Матушка репка, уродися крепка, ни густа, ни редка…

– …Щупай девку с передка!.. – перебил его Максим. – Ты дашь сегодня поспать? .

– Ха-ха-ха! – заржал Оболенский. – А ну-ка повторите?..

– Девки, девахи идут! – засуетился Антип. – Ишь веники березовы заготавливают! Пойду подсоблю… У нас в деревне по эту пору сроду в бане парились. На Аграфену помыться следоват!.. – Оправив форму, стал подбираться к девкам.

Оболенский, усевшись на сене, протянул руку к водке. – Господа! – обратился к друзьям. – Как сказал бы Антип, не жалаете ли чеколдыкнуть?

Кузьмин раскрыл глаза, потратив на это адское усилие.

– К тебе это не относится, – успокоил его князь.

Нарышкин с Рубановым не прореагировали.

– Ну как хотите, юнкера! – Проглотил порцию и, выдохнув воздух, закусил луком. – Простой конногвардейский обед, – поднялся он. – Пойду гляну, куда уже второй дядька запропастился…

– К тетькам, куда же еще? – плеснул немного водки в стакан Максим.

– Гы-гы-гы! – загоготал князь.

– И не гляну, а произведу рекогносцировку на местности – вы не мещанин, а конногвардеец, господин юнкер, – напустив строгость, отчитал его Нарышкин, вслед за Рубановым прикладываясь к стакану и громко хрустя луком.

– Вот что значит уставы не учить, ви меня поняль?! – так же хмуро уставился на Оболенского Максим.

– Ха-ха-ха! – отправился тот на рекогносцировку.

– Б-а-а-а, граф! Поправьте форму… одежды и лица… похоже, легкой иноходью к нам движутся бабы, тьфу! – дамы… Черт-дьявол, к тому же это дочки нашей пышнотелой вдовушки, – почесал Максим родинку в углу рта и, поднявшись, попытался привести в порядок одежду и волосы. – Встаньте, встаньте, граф. Совсем хорошие манеры забыли – дам надо встречать стоя, – поддержал качнувшегося и чуть не упавшего Нарышкина. – Серж! Неужели они до такой степени вас потрясли? А если так, то которая? Помладше – чур моя! – шагнул к восемнадцатилетней на вид девице с букетом полевых цветов.

Ее сестра смотрелась года на три-четыре старше и была чуть полнее. Росту они были одинакового, черные косы у обеих змеились по спинам. Правда, у старшей коса выглядела потолще. Карие их глаза насмешливо блуждали по лицам и фигурам юнкеров.

– Да они похожи, словно братья! – всплеснула руками более непосредственная младшая.

Нарышкин зацвел маковым цветом.

– Мадмуазель! – галантно поклонился, качнувшись в сторону, Рубанов. – Пардон! Букет мне?.. Мерси! – получил цветами по протянутой руке.

– Какой вы, право, нетерпеливый: то, не успев одеться, к дамам врываетесь, то норовите, не получив согласия, забрать цветы…

Если бы не выпитая водочка, то цветом лица Максим сравнялся бы с Нарышкиным.

– Атака и натиск – вот девиз конногвардейских юнкеров! – попробовал он выправить положение и захватить инициативу.

– А я и не знала, что у конногвардейцев принято ходить в атаку без штанов…

Старшая при этих словах, прикрыв рот ладонью, хихикнула.

«В матушку пошла – такая же ведьма!» – натянуто улыбнулся Максим и опять попытался галантно поклониться.

– Лейб-гвардейцам штаны лишь помеха, ежели дама в ночной рубахе…

На этот раз покраснела она, а сестра опять хихикнула, прикрыв рот. Воспользовавшись кратковременным смятением в стане врага, Максим сумел забрать цветы и понюхал их.

– Полагаю, матушку на подмогу вызывать не станете?!

Но его вопрос пропустили мимо ушей.

– Приятнее лука пахнут?..

«О-о-о! Какая стерва. Я должен ее непременно обломать», – решил он.

Услышав про лук, Нарышкин автоматически, как до этого старшая купеческая дочь, прикрыл рот ладонью.

– Благодаря вашей экономной маменьке скоро, как лошадки, и вовсе на травку перейдем.

Рубанов запихал в рот букет и откусил половину.

Младшая опять смутилась.

– По-моему, в этом букете присутствовала трава, от которой через несколько часов умирают в страшных судорогах…

Ч…р…т…вол, – выплюнул он цветы и прополоскал рот водкой.

– Господин юнкер, думаю, уже несколько дней, как молочко перестал употреблять?! – выразить мысль до конца она не успела, а ловко увернулась от Максима и кинулась бежать.

Разозлившийся от насмешек юнкер решил просто оттаскать ее за косу.

Несмотря на высокий рост и полноту, бежала она удивительно легко и грациозно.

– Сейчас я выпью твое молоко, – задыхаясь, грозился он.

– Прежде догоните, – ровным голосом, обернувшись, прокричала девчонка. – А во-вторых, у меня пока нет молока…

– Ежели догоню, то появится!– уже прохрипел Рубанов, сминая сапогами лютики и ромашки.

Ее сарафан мелькал среди зелени и белых березовых стволов, иногда сливаясь с ними.

«Пожалуй, не догоню!» – расстроился задыхающийся от бега юнкер, с яростью слыша удаляющийся девичий смех.

Вот она по самые плечи провалилась в лощину, и Максим видел только ее голову. Через минуту он сам спустился по пологому, поросшему травой склону в неглубокий овражек и зашуршал сухими скрюченными прошлогодними листьями, сбивая коленями широкие и сочные пласты лопухов.

Она уже вылетела наверх и оглянулась.

«Ежели б на саблях, я бы, может, и осилил, но в беге…» – решил он уже сдаться, но тут увидел, что коса ее захлестнулась вокруг тонкой березки. Болезненно дернув головой, она попыталась освободиться, но время ушло, и юнкер свалил ее в высокую зеленую траву, краснеющую земляникой. Он лежал на ней и никак не мог отдышаться. Слезы выступили на глазах у побежденной.

– А матушка-то далеко!.. – впился в ее губы Максим, но поцеловать как следует не смог – не хватило дыхания.

Она попыталась вырваться, но Рубанов крепко обхватил ее руками и ногами, ощутив под собой трепет женского тела. Совсем рядом он увидел испуганные темные глаза и припухшие губы. Дыхание ее было чистым и приятным. Не спеша он сорвал губами красную ягоду и раздавил ее языком. Во рту стало свежо от терпкого вкуса.

– Пустите! – снова попыталась она вырваться.

Ничего не ответив, он лизнул ее в верхнюю губу кислым от ягоды языком, затем, не торопясь, нежно укусил нижнюю сочную губку и поцеловал в уголок рта. Неожиданно она прекратила сопротивляться и обмякла. Разрумянившееся девичье лицо спряталось у него на груди.

Максим задохнулся от счастья. Его душа растворилась в этой девушке, в этом лесу, в этой траве с красными ягодами…


Обратно они шли медленно.

– Будешь знать, как дразниться! – по-детски буркнул Максим, подходя к пасшимся лошадям и сидевшим на попоне Нарышкину с дамой.

– Теперь, мой мальчик, я тебя совсем задразню… – счастливо улыбнулась она, – и когда ты успел так научиться любить?! – польстила его тщеславию.

«Не важно, когда и где; важно, что кто-то тебя успел полюбить раньше…» – ревниво подумал он.

– Упали? – глядя на зеленые колени, поинтересовалась сестра.

– Ягоду собирали… – ответила младшая.

– А ты собирала лежа?! – съехидничала старшая.

– Ну что за языки у вас? – прервал их диалог Максим. – Скоро на клавикордах ими играть научитесь! – налил в стакан водки.

– Ребенки еще, а водку как хлещут! – отвернулась от него старшая.

В бешенстве пошел запрягать Гришку.

«Лосины следует поменять», – решил он.

Младшая навязалась ехать с ним под предлогом перемены одежды. До окраины Стрельны она сидела сзади, крепко прижавшись грудью к его спине, дальше пошла пешком.

Дверь открыла Марфа и тут же протянула письмо. Большими печатными каракулями писал Кешка. Максиму даже показалось, что он видит, как его друг, высунув кончик языка, старательно выводит буквы.

После прочтения у него испортилось настроение. Оказывается, Данила взял в доме полную власть. И не только в доме, но и в деревне: «Барыня во всем его слушает. Агафон добрался из Петербурга недавно и теперь частенько запрягает лошадей задом-наперед, доказывая при этом, что тройка запряжена верно… Но его держат, пока Даниле нравится пороть конюха».

«Надо скорее ответ написать, – подумал Максим, надевая серые суконные рейтузы. – В них поудобнее, чем в лосинах, и практичнее на природе…»

Вечером младшая сестра потащила многострадального юнкера в лес.

– Там весело будет на Ивана Купалу. Всякая нечисть в эту ночь силу получает. Марфа, вон, крапиву на подоконнике кладет от чертей, – перекрестилась она. – А мы с сестрой по травам гадать станем, – и на вопросительный взгляд юнкера разъяснила: – Чтобы приснился суженый, надо положить под подушку двенадцать трав… в них обязательно должны быть чертополох и папоротник, который вы у меня съели, – засмеялась она, обняв и чмокнув его в щеку.

– Ну а дальше-то что? – недовольно вырвался Рубанов.

– Ах да! – отпустила его. – Надо сказать: «Суженый-ряженый, приходи в мой сад гулять!..»

«Надеюсь, меня в своем огороде не увидишь!» – с досадой подумал Максим.

– …Но раз трав не хватает, придется обойтись одним подорожником… – объясняла она, – со словами: «Трипутник-попутник, живешь при дороге, видишь малого и старого, скажи моего суженого», положу перед сном под подушку, и кто приснится…

– Тот и станет всю жизнь с тобой мучиться!.. – завершил ее мысль Рубанов. – Смотри, народу сколько собралось! – вышли они к реке в том месте, где бабы полоскали белье.

На берегу он увидел Шалфеева, важно гуляющего под ручку с барышней-крестьянкой и задумчивого вахмистра. Здесь же столкнулся с Оболенским и Нарышкиным. Граф был абсолютно пьян и жевал луковицу. Старшая из купеческих дочерей поддерживала его.

– Как хорошо всегда пахнет от сиятельств! – завидовали конногвардейцы.

– На то они и шиятельштва! – шепеляво от недостатка зубов отвечал неразумным Тимохин.

Местные парни сегодня глядели на кавалеристов недоброжелательно: «Всех баб отобьют!» – нервничали они, разжигая костер и наливая в себя брагу. Девушки в нарядных сарафанах опоясывались плетенной из цветов и трав перевязью и надевали на голову венки.

Младшая наконец оставила Рубанова в покое и убежала к подругам.

– Выпить с устатка не осталось? – спросил он у Оболенского.

Тот покачал головой, внимательно разглядывая женщин.

– Вон та неплохая! – посоветовал Максим, указывая на стройную высокую мещаночку с венком из ромашек на русой головке.

– Молода больно и тонка, – буркнул князь. – Нет, мне надо женщину постарше, а не этих детей, – пренебрежительно указал на водивших хоровод юных девушек.

Старшая из купеческих дочерей оторвала графа от березки и со смехом затащила в круг, где он еще пытался подпевать, крепко вцепившись в руки соседей, дабы не упасть.

Костер с горящим колесом на шесте в самой середине, беспощадно дымил в сторону хоровода, и круг распался. Парни и девушки бросились к реке, по дороге освобождаясь от одежд. Среди парней было много конногвардейцев.

Рубанов смотрел на происходящее, как сытый кот, а Оболенский, расстроившись, развернулся и побрел домой в Стрельну, не заметив, что некоторые из женщин, видевшие его в день приезда, тоскливо вздохнули после его ухода…


Князю хотелось есть, и он, громко топая ботфортами, шел мимо заборов, деревянных и каменных строений к купеческому дому. Вдруг откуда-то выбежала курица и, раскудахтавшись, заметалась под ногами, затем, выбрав направление, стала улепетывать, часто перебирая лапками и помогая себе крыльями. Посчитав свою особу в безопасности, отвлеклась на какой-то камешек. Поддевая его клювом, старательно выковыривала из земли, совсем упустив из виду огромные, приближающиеся к ней сапоги. Размахнувшись, юнкер злобно пнул путавшуюся под ногами птицу. Отправившись в свой последний в жизни полет, она громко треснулась о забор и упала на зеленую пыльную травку. Глаза ее затуманивались пеленой.

«О чем интересно подумало это одинокое создание в последний момент? – склонившись над бренным телом, начал философствовать князь. – О петухе или камушке, который так и не успела сожрать? Да пустое…» – и со словами:

– Девочкам нельзя так поздно гулять! – поднял ее и, свернув шею, зашагал дальше.

Добычу не выбросил, а взял с собой: «Заставлю эту лярву приготовить жаркое! – заскрипел зубами, вспомнив о жирной купчихе. – Видел бы меня мой папà! – через секунду рассмеялся юнкер, помахивая тушкой, которую держал за лапы. – Князь, имеющий тысячи крепостных, спер у бедного мещанина курицу…»

Эта мысль привела его в неописуемый восторг, и он громко, на всю улицу, захохотал, шлепая птицей по правому сапогу в такт шагам и приводя в бешенство окрестных собак.

Вышедшая прогуляться компания писарей или приказчиков, крестясь, тут же заскочила обратно в дом.

Буйство князей Оболенских бродило в нем, ища выхода, когда с маху, как и по курице, саданул ногой в дверь купеческого дома. Дверь затрещала, но выдержала натиск.

Через дорогу из раскрытого на втором этаже окна соседнего дома высунулась голова в колпаке, и старческий мужской голос, растягивая слова, предложил:

– А кого тут из горшка облить?..

Юнкер замахнулся курицей, и старикан ловко скрылся, чем-то загремев по пути.

«Наверное, свой горшок опрокинул! – с удовлетворением отметил князь, услышав топот и звон катавшейся с ускорением по все сужающемуся кругу крышки, которая громко затарахтела, бултыхаясь с боку на бок, и в одну секунду затихла. – Наверное, догнал и ногой придавил», – с удовольствием двинул еще раз по двери и прислушался…

Через минуту стариковскую ругань перекрыл шум шагов, решительно продвигавшихся в его сторону.

– Сейчас квартального кликну! – рывком отворила дверь купчиха.

– Будочников непременно следует звать! – поддержал ее опять высунувшийся из окна колпак. Причем шамкающий голос букву «д» не выговорил, и у него получилось «булошников».

У князя просто забурчало в животе, когда он, глядя на колокола грудей, представил мягкие и пышные булки. Втолкнув купчиху, он шагнул следом. Ее платок сполз, открыв белые плечи и глубокий вырез на груди.

Удивившись такому бесстрашию, она пошла на кухню раздуть свечу: «Пьяный, поди… – подумала по пути. – Ну, сейчас я ему задам!..» – размечталась она.

Оболенский двинулся следом, вытянув руку с курицей и собираясь просить приготовить птицу. Мощные ягодицы купчихи гоняли ткань ночной сорочки, постепенно все выше и выше поднимая подол.

«Круп кобыльему не уступит!» – ел глазами открывшиеся ноги юнкер.

Женщина будто затылком почувствовала взгляд и одернула сорочку: «Ведьма! – разозлился он. – Ладно есть не дает, но тут-то чего жалеет?» Купчиха склонилась над кухонным столом из потемневших досок, старательно выскобленных ножом, и стала шарить рукой в поисках свечи. Небольшой подсвечник оказался на другом конце, и она не стала обходить стол, а вытянулась на досках, пытаясь дотянуться до него, на минуту совершенно забыв про молодого голодного гвардейца. Рубаха, натянувшись, плотно облепила тело. Пышный зад, подрагивая, манил юнкера. Он шагнул вперед, бросив курицу на стол…

Женщина наконец дотянулась до подсвечника и собиралась уже распрямиться, когда ощутила, как рубаха задралась до спины и крепкая рука прижала ее к столу. Затем она почувствовала сапог у левой своей ступни, и в тот же момент ее правая нога стала перемещаться в сторону, толкаемая другим сапогом: «Явно пьян и голоден… – испугалась она, но тут же от удовольствия закрыла глаза и расслабилась. – Каков подлец! – повела крупными ягодицами. – Вырваться, что ли? Да что я, дура какая?!» – разыграла она слабую женщину, задрожав от удовольствия, когда сильная ладонь больно сжала ее грудь.

– Будешь жарить?! – услышала над собой голос, но ничего не ответила, с блаженством отдавая себя в крепкие руки.

– Будешь жарить?! – грубо произнес юнкер, гладя ее вздрагивающие бедра.

Ответом был лишь слабый стон.

– Будешь жарить?! – задавал он все тот же вопрос.

– Буду! – ответила купчиха, взбрыкивая ягодицами.

Стол скрипел под ними.

– Будешь жарить?!

– Буду, буду!

– Будешь жарить?! – перешел он на крик.

– О-о-о-й! да, буду! ой, буду!

– Будешь жарить?!– шепотом спросил и услышал судорожный вопль.

– О-о-о-й! Б-у-у-д-у-у!

В этот момент стол не выдержал нагрузки и рухнул.

«Вот это женщина!» – натягивая лосины, подумал Оболенский.


Двое других юнкеров, вместе с сестрами, заявились лишь под утро, но купчиха этого не заметила. В ней произошел взрыв энергии – чуть не вприпрыжку бегая из погреба на кухню, она таскала различные припасы, чтобы накормить обожаемого князюшку, а заодно и его товарищей. Бедная Марфа была срочно командирована раздувать самовар.

Не спавший всю ночь Нарышкин лишь только коснулся дивана, тут же захрапел.

Максим посвистел, но храп не прекращался. Махнув на друга рукой, он принялся исследовать прожженные на заду рейтузы, скорбно при этом качая головой: «Леший меня дернул через костер сигать – либо вахмистр, либо Вебер – но своей смертью явно не помру! Лосины надо срочно стирать, – решил он, с недоумением поглядывая в раскрытое окно на хлопочущую служанку, которая, стоя на коленях, никак не могла разжечь сырые щепки, чадно дымившие, но не желавшие разгораться. – Гостей, что ли, ждут? – вдыхал острый запах дыма, проплывающего мимо открытого окна и смешивающегося с дыханием травы и цветов, превращаясь при этом в какой-то новый, вкусный аромат, внезапно вызвавший волчий аппетит. – Господи! – подумал он, брезгливо морщась. – Опять лук с водкой жрать…»

Но в этот момент в дверь постучали, и заглянувшая подружка произнесла:

– Матушка просит пожаловать на завтрак!

В животе предательски забурчало.

– Это не шутка, а издевательство… – тяжело глянул на нее, – лучше лосины постирай.

– Как хочешь! – фыркнула она, и дверь захлопнулась.

«Старики говорят, на Ивана Купалу удивительные вещи происходят… – стал рассуждать Рубанов. – И чем черт не шутит?.. Пойду! – окончательно решил он. – Только вот в чем? Возьму у Нарышкина».


Завтрак подали в зале. Раскочегарившая все-таки самовар Марфа сменила хозяйку и с удивлением раскладывала на круглом столе припасы, крестясь исподтишка на киот с образами и размышляя: дойдет ли до Бога молитва, ежели под образами кровать?!

Умиротворенная хозяйка сидела на глубоко продавленном диване и ожидала, когда по наклону к ней съедет любимый. Но он не хотел снова в объятия, а хотел есть и поэтому крепко упирался ногами в пол, а руками в стол. Увидев такую картину, Максим перекрестился в сторону кровати и сел в придвинутое к столу кресло, с удивлением пытаясь поймать взгляд Оболенского.

– Мон шер! – обратился тот к Рубанову, закидывая ногу на ногу. – А где граф Нарышкин?

– Спит с похмелья! – растерянно ответил Максим, по-крестьянски поскоблив пальцами в затылке и ожидая воплей хозяйки.

Но та лишь улыбнулась и велела прислуге подавать…

Марфа внесла ЖАРЕНУЮ КУРИЦУ!!!


– Приснился ли тебе суженый? – с трепетом поинтересовался после завтрака Максим, отдавая подружке постирать лосины.

– Не-а! – вздохнула та.

«Слава Богу! – облегченно заулыбался юнкер. – Всему поверишь, видя такие чудеса…»


Следующее утро выдалось хмурым и пасмурным. Шел мелкий противный дождь, монотонно простукивающий крышу. Отдаленный гром утробно бурчал, словно у голодного юнкера в желудке. Осипший трубач похмельно играл «утреннюю зарю». Зевая, Максим выглянул в окно и с интересом понаблюдал за сестрами. Те, подоткнув подолы юбок, со смехом расставляли какие-то чугунки и ведра под тоненькие струйки с желобов по углам дома. Весь вид испортила Марфа, вышедшая во двор в высоко подхваченном сарафане. Ее синеватые от холода тощие жилистые ноги навевали мысли о дохлом цыпленке.

Плюнув в окно и проследив за комочком слюны до самой земли, Максим растолкал Нарышкина.

Лосины еще не просохли, и Рубанов с трудом натянул их на ноги, рассудив, что под дождем всё равно намокнут. При бдительном осмотре все же можно было различить расплывшиеся по коленям слабо-зеленые пятна: «Стирать бы лучше училась, чем на клавикордах играть!» – опять выглянул в оконце.

Девки уже убежали, а тощая задница прислуги одиноко маячила на огороде, отпугивая ворон. Гремя сапогами, в комнату ввалился Оболенский и тут же заорал:

– Подъем, юнкера!

К удивлению Рубанова и раскрывшего глаза Нарышкина, за ним следовала купчиха и почтительно поправляла воротник колета.

– Кушать подано, господа! – ласково пропела она и вышла, догадавшись, что смущает надумавшего вставать графа.

Оболенский самодовольно щелкнул каблуками, повернувшись кругом, и добавил от себя отнюдь не по-французски:

– Лопать теперь будем до отвала, юнкера.

Выездку отменили, и молодые конногвардейцы решили наконец заняться уставами.

Перед самым обедом примчался запыхавшийся Шалфеев и, широко раздувая от волнения ноздри, сообщил о прибытии в Стрельну полицейского офицера из Петербурга.

– Ой, не к добру! – перекрестившись, умчался он на конюшню и оказался прав.

Через час юнкера и их дядьки были вызваны к Веберу. В комнате у него находился полицейский поручик и один из крепколобых будочников, который, увидев Оболенского, обрадовался ему словно родному. «Видать, сильно его саданул, – пожалел мужичка князь, – все время теперь улыбаться будет».

– Оне! Оне! – чуть не запрыгал от радости будочник, улыбаясь во весь рот, и стал метаться от одного поручика к другому. – Оне, ваши благородия, стучали по моему лбу чужой головой и богохульничали при этом, – счастье ключом било из будочника.

– Словно сына родного встретил, – шепнул Оболенскому Максим.

– Говорить будете, когда прикажу! – взвился Вебер. – С кавалергардами драться вздумали? Да у меня там дядя служит… Ответите, господа юнкера, за все ответите!

– …И богохульничал при этом, – осенял себя крестным знамением будочник, теребя за рукав полицейского офицера и радостно улыбаясь.

Дядьки, вытянувшись во фрунт, стояли затаив дыхание.

«Как бы по носу не врезал! – волновался Шалфеев. – Ишь, немчура, кулаками как развертелся…» – преданно при этом ел глазами начальство.

Полицейский, разглядывая прохиндейскую рожу Антипа, прокручивал в уме описания разыскиваемых душегубов: «Вот черт! Под все подходит!..» – волновался он.

Егор, мечтательно глядя на диван, боролся со сном: «Эва, диво какое, с писаришками кавалергардскими поцапались…»

– Да ладно, с кавалергардами, – вставил слово приезжий офицер, будто прочел его мысли, – но будочниками-то зачем друг о друга стучать?! А еще из хороших фамилий… – с упреком посмотрел на юнкеров.

– Мою фамилию тоже весь квартал уважает, – начал хвалиться будочник, – мы, Чипиги, давно по будкам сидим: мой папаня сидел, и дядька сидел, теперь я вот хорошо сижу…

Даже Вебер замолчал.

– Ну что ж, – поднялся полицейский, – пора домой возвращаться. Надеюсь, о принятых мерах сообщите куда следует? До самого Аракчеева сие безобразие дошло…

– В Сибирь захотели!– орал Вебер. – С этого года не Вязьмитинов министр, а Алексей Андреевич Аракчеев. Забыли?!

Ну что ж, до особого распоряжения его превосходительства полковника Арсеньева посидите на гауптвахте, а там как Михайло Андреевич велит…

На юнкерское счастье, заместитель командира лейб-гвардии Конного полка приехал в Стрельну не один, а с Петром Голицыным. Князь решил навестить своего протеже и воспитанника.

– Молодцы! Ей-богу молодцы гвардейцы, – похвалил Голицын юнкеров, – за честь полка вступились. А кавалергарды зазнались, ежели даже их писаришки в князей огурцами кидают…

Михаил Андреевич хмурился и теребил себя за бакенбарду. Юнкера встали во фрунт и с удовольствием слушали гусарского ротмистра.

«А ведь и правда, – раздумывал полковник, – куда это годится, коли рядовые писаря на юнкеров кидаться начнут? На этих совсем еще детей… а вдруг бы повредили им чего?.. Хотя бы тому же Нарышкину… – быстро взглянул на красивое, по-девичьи нежное лицо графа. – Да московская и петербургская родня такой бы шум подняли!.. К тому же государь не равнодушен к его родственнице…»

– А квартальные с будочниками чего учудили?.. Вместо того, чтобы два десятка кавалергардов приструнить, на бедных несчастных мальчишек накинулись… – обращаясь к полковнику, незаметно подмигнул Рубанову ротмистр.

– У них с головой всегда безнадежно… – высказался полковник, наконец оставив в покое бакенбард.

– Не скажите, Михайло Андреевич, как раз тут-то они правильно смекнули, – развивал мысль Голицын. – Кого легче схватить и доложить по начальству о бдительности?.. Два десятка здоровенных мужиков или трех нежных отроков?

– Конногвардейцев так просто не возьмешь! – гордо выпятил грудь полковник. – Доложу великому князю Константину, что любой квартальный норовит его гвардейца обидеть да еще в холодную упечь!.. Вебер!!! – обернувшись к двери, рявкнул он.

Поручик предстал, словно чертик из табакерки.

– Ну, эти дубоголовые к юнкерам цепляются… ладно! А вы-то чего? За что детей на гауптвахту посадили, а? За то, что они честь полка сберегли?! Советую у них поучиться, как следует за честь конногвардейского мундира стоять!

Серые глаза Голицына лучились лукавством…


Вахмистр, по приказу Вебера, дал юнкерам кавалерийский штуцер и велел дядькам научить молодежь палить из него.

– Оружие почти свеженькое, образца 1803 года, с закрытыми глазами должны в цель попадать, – изрек он.

Стрельба из этого штуцера стала самым любимым развлечением юнкеров. Кроме стрельбы, они сражались на шпагах. Максим показал коронный отцовский удар, и юнкера с увлечением отрабатывали его. Особенно старательно занимался Нарышкин. В наряды и дежурства Вебер после приезда полковника и Голицына их не ставил, но зато еженедельно, каждую пятницу проверял знания уставов и отводил свою немецкую душу на бедном Оболенском, голова которого не воспринимала злосчастные параграфы и пункты.

– Все понимаю!..– жаловался он друзьям. – А словами мысль не выражу, у меня и с французским такая же история случилась – измучил несчастного месье. Правда, по-нашему он мекал, как я по-ихнему, но у него хоть отговорка была – варварский язык, мол.

– И чем дело кончилось, выучил? – спросил Нарышкин по-французски.

– Ои! Ои!12 – выбросил французика в окно…

– И что папà? – заинтересованно допытывался граф.

– Стекло очень жалел… Венецианское! А мамà за клумбу переживала… Ее любимую розу французская задница смяла. Отправили гувернера в Париж, правда, заплатили щедро, и нежные ручки молоденькой прислуги до вечера выковыривали из, пардон, французской задницы, колючки.

– Да ладно! – сказал Нарышкин.

Князь заулыбался от приятных воспоминаний.

– Видели бы вы, господа, как он летел… ах, как славно летел французишка, – все не мог он успокоиться. – И почему мы при Аустерлице проиграли? – неожиданно перевел разговор на военную тему.

– Видимо, потому что вы, господин юнкер, в боях не участвовали, – съязвил Нарышкин.

– Молодец! – похвалил его Максим. – Становитесь суровым и задиристым, как истинный конногвардеец.

– Вот как вызову на дуэль! – обиделся Оболенский. – Обоих…

– …И вам не придется войны с Наполеоном бояться! – облек словами его мысль Максим. – Ухлопаю!

– Гы-гы-гы! – зашелся смехом князь.


По вечерам, когда спадала жара и в открытые окна вливался свежий душистый воздух, купчиха устраивала танцы, на которые посторонних, разумеется, не приглашала.

Живущий через дорогу дедушка, разбуженный среди ночи игрой на клавикордах, смехом и топотом, от возмущения долго не мог попасть струей в горшок: «Заставить бы вас подтирать за мной! – мечтал он, сощурив один глаз для точности прицела. – Тогда бы, поди, спали по ночам…»

Как Оболенскому с трудом давался устав, Нарышкину – стрельба и фехтование, таким камнем преткновения для Рубанова являлись танцы. Но он старательно учился, несмотря на страдальческие лица приглашаемых им сестер. Через несколько вечеров они наотрез отказались танцевать с ним.

– У нас уже ноги распухли, – жаловались дамы.

И лишь их мать, мужественная женщина, продолжала давать уроки мастерства. Но в долгу она не оставалась, и на следующий день, вставляя ногу в стремя, Максим морщился от боли в ступне.

Огромный Оболенский, не говоря уж о Нарышкине, танцевал легко и свободно и вальс, и мазурку, но любимым танцем, приводящим в восторг необузданную его душу, был, конечно, котильон… в стиле а-ля Оболенский! Так князь называл популярную в Европе фарандолу. Левой лапищей он тащил за собой купчиху, она – Максима, тот – одну из дочерей, замыкал шествие Нарышкин. Князь заставлял их скакать через табурет, прыгать по дивану, водил из комнаты в комнату, стуча ботфортами и дико при этом вопя, часто в ажиотаже хватал штуцер, выводил команду во двор, и апофеозом всему был громкий выстрел, от которого соседский дедушка упускал в перину … Марфа в такие вечера уходила ночевать к родственникам, то есть дома практически не бывала…

Поручика Вебера потрясли не творившиеся беспорядки, а то, что юнкера сумели приручить эту взрывоопасную купчиху с ее дочками. «Даже свою скобяную лавку забросила, – недоумевал Вебер, – все дома, сидит… Как говорят русские: медом ей чего-то там помазали, что ли?..» Но принимать решительные меры он теперь опасался.


В конце июля полк начал готовиться к походу в Красное Село, где после недельной подготовки предстояло провести перед царем двусторонний маневр. За день до марша в Стрельну прибыл отдохнувший и посвежевший ротмистр Вайцман. Отпуск у него еще не закончился, но принять участие в сборе всей гвардии он посчитал своей обязанностью – а вдруг его заметит и отличит сам государь-император?!

С новыми силами и отдохнувшей глоткой Вайцман рьяно взялся за наведение порядка и дисциплины. Рядовые конногвардейцы чистили мелом кресты и медали, у кого они имелись; доводили до жаркого блеска пуговицы колетов, ваксили сапоги, полировали шомполом шпоры, чтобы стали точно серебряные, брились и фабрили усы и бакенбарды.

Купчиха ревела белугой, размазывая по лицу обильные слезы и вздрагивая всем своим необъятным телом. Не уступали ей и дочки, без конца обнимавшие юнкеров и мешавшие им паковать вещи.

Громкие рыдания звучали сладкой музыкой в волосатых ушах соседского дедушки. Чтобы лучше слышать и наслаждаться каждым всхлипом, он сдернул с лысой головы колпак и, держа на коленях пустой горшок, временами выбивал по его днищу победный марш Преображенского полка…

В последний вечер перед походом купчиха устроила прощальный ужин. В центре обильного стола на круглом фарфоровом блюде с целующимися голубками красовалась огромная ЖАРЕНАЯ КУРИЦА…


В лагере под Красным Селом командиры расписывали по минутам «внезапные» атаки и перестрелки, время обязательного ночного стояния в полной форме в «главных силах» возле оседланных лошадей, наступление на «противника» сомкнутыми колонами и отступление под прикрытием фланкеров. Затем наступал самый щекотливый момент – раздел полков на царские и супротивные, что всегда вызывало большой шум к споры, так как супротивной стороной быть никто не желал. Генералы орали друг на друга и бросали вверх пятак, загадав на орла или решку… Их полки в это время скакали сомкнутым строем, отрабатывая уставную посадку.

Загрузка...