Невозмутимое спокойствие Александра во время наших первых передвижений. – Наши враги боятся, что он не будет достаточно тверд. – Они жаждут подкреплений. Приезд в Петербург чрезвычайного посла Швеции. – Бернадот хочет сделаться инициатором окончательного разрыва с Францией и главным двигателем последней коалиции. Его план дипломатических и военных операций; его тайная мысль. – Граф Левенхильм. – Требование Норвегии. – Кратковременные колебания Александра; он входит в сделку о совестью. Отъезд Сухтелена в Швецию. – Переговоры в обеих столицах. – Взаимное недоверие. Политика императора; политика канцлера. – Прибытие послания из Елисейского дворца. – Волнение в высшем обществе; борьба партий. – Александр непреклонен; однако, пользуется предложениями Франции, чтобы заставить Левенхильма уменьшить свои требования. – Бернадот проделывает то же самое с Сухтеленом, пользуясь предложениями, переданными ему наследной принцессой. – Странный инцидент. – Два договора. – Состязание в благородстве. – Союз заключен. – Александр отвечает на французские предложения и излагает свои требования. – Ультиматум от 8 апреля. – Прежде чем придти к соглашению по существу распри, Россия требует, чтобы были выведены войска из Пруссии и стран, лежащих по ту сторону Эльбы; что предлагает Россия взамен этого. – Примирение невозможно. – Стремление наших врагов отделаться от Сперанского. Истинные причины и поводы, обусловившие немилость. – Вечер и ночь 17 марта; ссылка. – Александр отдается окончательно в руки европейских эмигрантов. – Бешеная страсть наших врагов. – Всегда и всюду Армфельт. – Шаги Бернадота. – Вечера в стокгольмском королевском дворце. – Бернадот торопит Александра начать военные действия. – Отъезд Александра в Вильну; последнее свидание с Лористоном. – В последний раз склоняется он к мысли двинуть свои войска в Польшу; случайное событие, которое заставляет его вернуться к плану безусловной обороны и окончательно остановиться на нем. – Рок уже тяготеет над императором.
“Не следует обманывать самого себя, сказал Александр, узнав о походе наших войск в Германию; – вероятно, через месяц или шесть недель я буду в открытой войне с Францией”.[429] Без бахвальства, без громких фраз, он ждал удара. Серьезный, иногда грустный, но всегда невозмутимо спокойный, он кротко уклонялся от всяких разговоров. Несмотря на эту манеру держать себя, окружавшие его со всех сторон, не спускавшие с него глаз наши враги боялись той минуты, когда военные приготовления Франции предстанут во всем их чудовищном развитии. Они не были уверены в Александре. Что произойдет тогда в его душе? – спрашивали они. Не поддастся ли он – при виде стольких соединившихся против него армий и народов, при шуме шагов всей Европы, идущей к его границам – приступу отчаяния, подобного тому, которое некогда бросило его в объятия Бонапарта? Не будет ли он унижаться, не пойдет ли на позорные уступки, не повторит ли скандальной истории Тильзита, воспоминание о которой часто приходило на ум нашим врагам? Особенно усиливало их опасения присутствие подле Александра облеченного властью поборника идей мира и примирения, ибо Румянцев все еще состоял министром и не отказывался от надежды на сближение. Были и другие причины опасений: аристократические и великосветские круги не установили еще вполне своего мнения и искали себе руководителя. Ненависть, которую многим русским внушал Наполеон, перешла у них в своего рода суеверный страх, в священный ужас. Они задавали себе вопрос: не был ли он одним из тех “апокалиптических” существ, с которыми не подобает вступать в борьбу. Сверх того, принятая в 1807 г. политическая система, как ни шла она в разрез с народными чувствами, не могла за несколько лет своего существования, не создать у известной группы лиц интересов, честолюбивых стремлений и надежд, связанных с этой системой. Около нашего посольства, хотя и очень медленно, но все-таки составилась группа приверженцев, которая следовала его внушениям. Сторонники войны не считали себя полными хозяевами и желали получить поддержку.
Подкрепление пришло в лице шведского посла, об отъезде которого было своевременно донесено во Францию. 18 апреля в Петербург явился генерал-адъютант граф Левенхильм; он привез императору письма от короля Карла XIII[430] и шведского наследного принца. Смело подняв знамя возмущения против всесильного Наполеона, Бернадот ударился к царю. По его словам, он хотел быть его нравственной силой, его поддержкой, его главным помощником и советником, и в заключение представил ему подробный план дипломатических и военных операций.
Прежде всего, он просил, чтобы немедленно был отправлен в Стокгольм русский посол с поручением подписать оборонительный и наступательный договор. Предлагая царю союз со Швецией, Бернадот ручался, что привлечет к нему и другие государства; что он посеет раздор в Европе, похитит у завоевателя часть его предполагаемых союзников, и, по меньшей мере, уравняет шансы борьбы. Он говорил, что русско-шведский союз будет служить исходной точкой лиги – встречной коалицией, которая окажет противодействие подготавливаемой Наполеоном лиге; что в первую голову он предлагает свое посредничество между Россией и Англией; а затем его дипломатия начнет действовать в Константинополе. Он указал на то, что, начиная с восемнадцатого столетия, турки признавали, что между их государством и Швецией существует параллельность интересов и что это всегда заставляло их принимать близко к сердцу советы Швеции. Пользуясь этим выгодным положением, шведский представитель при Порте постарается подготовить мир и даже союз между русскими и турками. Благодаря такому соглашению можно будет держать под угрозой всю юго-восточную часть австрийской монархии—хотя, нужно заметить, о союзе Австрии с Наполеоном в это время не было еще известно. Угрожая Австрии нападением турок на ее южные границы, можно будет забрать ее в руки и, но меньшей мере вынудить к бездействию. В то время, как весь юго-восток континента обратился против Франции или будет сохранять нейтралитет, в то время, как войска царя на Севере будут отражать нападение французов или даже первые перейдут в нападение, избегая, однако, генерального сражения и стараясь изнурять неприятеля, Бернадот возьмет на себя задачу напасть на наши коммуникационные линии в Германии, зайдет в тыл великой армии и, таким образом, выручит Россию. Он находил, что для этого ему достаточно от восьмидесяти до ста двадцати тысяч понюхавших пороху солдат. По всем данным, народы Германии, в особенности на побережье, устали страдать. Далее – Пруссия ждет только поддержки, чтобы порвать свои цепи. При появлении Бернадота, все угнетенные примкнут к нему, и, следуя его примеру, отпадут от Наполеона. “Король, – говорилось в переданной Левенхильму инструкции, – надеется, что этот данный миру, достойный подражания, пример разбудит много храбрых, которые ждут только минуты пробуждения, чтобы развить всю энергию, на какую они способны”.[431]
Но выполнение этого плана ставилось в зависимость от одного важного условия, по которому Бернадот не мог идти на уступки, ибо в нем был секрет успеха его политики, на нем основывались все его надежды. Бернадоту было нужно, чтобы царь предварительно гарантировал шведам приобретение Норвегии. Шведы не могли удовольствоваться даже формальным разрешением присвоить себе эту провинцию; необходимо было, чтобы в деле захвата Норвегии Александр оказал им материальную помощь и поддержку войсками. Бернадот искусно поставил в связь названное содействие с проектированной диверсией в Германии. Вот как, по его мнению, следовало действовать. Лишь только между французами и русскими начнется война, Александр должен отделить от своих войск от пятнадцати до двадцати пяти тысяч человек и переправить их в Швецию. Там они присоединятся к тридцати пяти или сорока тысячам шведов и к британскому контингенту. Это войско всей своей тяжестью, врасплох, обрушится на Данию, завладеет островом Зеландией и обложит Копенгаген. Угрозой, а в случае нужды и силой, король Фридрих VI вынужден будет отдать Норвегию. Вместе с этим, он будет отторгнут от союза с Наполеоном, и волей-неволей присоединится к антифранцузской лиге. Тогда, взяв Данию за начальный пункт, Бернадот двинется – когда найдет эту нужным – на Эльбу или на Одер и появится в тылу великой армии.[432]
Но спрашивается, твердо ли решил Бернадот выполнить последнюю часть своего плана? Действительно ли думал он, по получении Норвегии, рискнуть на смелую вылазку в Германии, было ли у него намерение начать борьбу с самим Наполеоном и этим лишить себя возможности вернуться к нему? По некоторым данным можно думать, что он хотел воспользоваться услугами русских, не отдавая себя в их распоряжение. В приобретении Норвегии он усматривал не обязательство открыто принять с самого начала участие в войне, а средство обеспечить прежде всего свои собственные интересы и вмешаться в войну только при условии обеспеченного успеха. После занятия всего Скандинавского полуострова, укрепившись на нем и соприкасаясь с континентальной Европой только тундрами Лапландии, Швеция была бы почти недосягаема для врагов. Под защитой английского флота она была бы так же неуязвима, как и Англия. Она могла спокойно выждать результата франко-русской борьбы и заставить победителя, кто бы он ни был, с уважением отнестись к себе. Но, чтобы император Александр согласился на этот план, необходимо было подать ему надежду на целый ряд удивительных выгод. Кроме того, эти обещания имели своей задачей вернее склонить царя к войне и сделать его глухим к последним предложениям Наполеона. Их назначением было ускорить наступление хаоса, который был нужен принцу, чтобы ловить рыбу в мутной воде и под шумок завладеть своей добычей. Но для успеха его плана необходим был полный разрыв Франции с Россией. Вот почему он считал нужным с особым усердием поработать ради этого дела. Что у него было именно такое намерение, вполне подтверждается словами, сказанными его наперсником и другом, министром юстиции Веттерштедтом. “При настоящем положении вещей – сказал Веттерштедт в совете министров – самое большое несчастье, какое только может постигнуть Швецию, заключается не в том, что вспыхнет война, а в том, что наши соседи по-прежнему будут слушаться приказаний Франции. Повторяю еще раз что, каково бы ни было принятое решение, на содействие России можно рассчитывать только после того, как между нею и Францией вспыхнет война”.[433]
Граф Левенхильм на основании своих письменных и словесных инструкций определял характер своего поручения в России так: “приобрести Норвегию и предотвратить возможность неожиданного сближения России с Францией”[434].
Левенхильм тотчас же принялся за дело. Это был человек ловкий, крутой, но умевший, когда нужно, быть уступчивым; умевший, смотря по обстоятельствам, и напускать на себя и искренность, и грубоватую чисто военную откровенность, и идти к намеченной цели окольными путями. Полное отсутствие совести делало его особенно пригодным к выполнению глубокобезнравственного поручения, состоявшего в том, чтобы уговорить Александра обобрать слабое, беззащитное государство, которому царь всегда покровительствовал и которое было искони другом его дома. Левенхильм прекрасно понимал, что ему придется натолкнуться на известное сопротивление и одержать победу над чувством порядочности; но его опыт в жизни дворов научил его, что совесть государей редко может устоять против того, кто сумеет купить ее за хорошую цену. Нужно и то сказать, что большой мастер в делах интриг и подкупа человеческой совести, Армфельт, подготовил ему пути.[435]
Получив доступ к царю, Левенхильм счел нужным начать с подготовительных фраз и пустился в разглагольствования. Он начал говорить о том, что Швеции необходимо создать себе устойчивое положение путем увеличения территории и боевых сил. Догадываясь, к чему он клонит, Александр решил ускорить его признания и милостивым тоном сказал ему: “Говорите со мной откровенно. Мое мнение должно быть вам известно. Государь, – ответил шведский агент, – солдат плохо справляется с дипломатическими хитростями. Только откровенность и усердие могу употребить я на благо моей родины, у которой отныне одинаковые интересы с вашей империей. – Говорите же прямо, – сказал царь. – Государь, Норвегия составляет предмет желаний, от которых король не может отказаться, не забыв первейшего долга каждого правительства – долга обеспечить независимость и безопасность государства...”.[436]
“Я всегда с удовольствием буду смотреть на то, что составляет счастье Швеции”, – сказал император, ограничиваясь в настоящую минуту этим неопределенным выражением сочувствия. Более того, когда Левенхильм заговорил о нападении на Данию, Александр оставил за собой право высказаться по этому поводу, когда найдет это нужным. Видно было, что ум его смущен, что совесть его переживала мучительные минуты. Его волнение выразилось тем, что он начал ходить “взад и вперед”[437]. Не настаивая более, Левенхильм подробно изложил все выгоды от содействия Швеции в войне против Франции. Особенное удовольствие доставило ему вынесенное из разговора убеждение, что мысль о войне пустила глубокие корни в уме его собеседника, и что при таком воинственном настроении Александр должен придавать особую цену союзу с Бернадотом и, следовательно, вынужден будет подчиниться условиям союза.
Действительно, в следующие дни Левенхильм, по некоторым признакам, понял, что его речи – речи искусителя – достигли цели. Он узнал, что император высказался о нем в чрезвычайно милостивых выражениях. Близкие ко двору люди сделались к нему бесконечно предупредительны, а нет более ободряющего симптома, как “любезность и предупредительность этих господ, которые так точно показывают температуру царской милости”[438]. 23 февраля Левенхильм получил официальное извещение, что Его Величество в принципе согласен на предъявленные условия и что бывший русский посланник в Швеции, генерал барон Сухтелен, отправится в Стокгольм, чтобы начать переговоры и подписать договор.
Этот шаг, вполне отвечавший высказанным с первых слов желаниям шведского двора, совершенно не отвечал желаниям Левенхильма. Начав так удачно переговоры, он хотел присвоить себе всю часть этого дела и довести его до конца. Кроме того, он боялся медлительности Сухтелена, недостатка в нем энергии. Этот старец, тяжелый на подъем, нерешительный в делах, непредприимчивый, был человеком науки, “собирателем древностей”, случайно забредшим в политику. В его руках заключение договора могло только затянуться[439]. Левенхильм же сознавал, что необходимо ковать железо, пока горячо, не давая остыть Александру. Он позволил себе остаться в Петербурге, попросил прислать ему полномочия, и предложил русским выработать вместе с ним статьи договора, независимо от Сухтелена, который, говорил Левенхильм, позаботится достигнуть той же цели. Царь соблаговолил дать согласие на переговоры одновременно в двух местах. Тогда между обоими уполномоченными, из которых один действовал в Петербурге, а другой в Стокгольме, началось состязание на скорость; но Левенхильм уже опередил своего соперника и хотел сохранить за собой это преимущество.
Однако, он натолкнулся на некоторые затруднения. Главное затруднение состояло во взаимном недоверии, питаемом обеими договаривающимися сторонами. Наказание сообщников, которые берутся за неправедное дело, и состоит в том, что они не могут придти к соглашению с полным доверием, основанным на взаимном уважении. Сговариваясь обобрать кого-нибудь, они всегда боятся, чтобы партнер не провел их самих. С внешней стороны не было тех доказательств привязанности и нежной дружбы, которых не проявляли бы друг к другу Александр и Бернадот. Когда они говорили один о другом в присутствии аккредитованных при них послов, с их уст поминутно срывались эпитеты: благородный, щедрый, великодушный”. Карл-Иоанн восхвалял удивительное благородство русского императора, его рыцарски-открытый характер, его мужественные решения, благодаря которым он сделается спасителем Европы. Что бы он не дал, говорил он, за то, чтобы видеть вблизи предмет своего благоговения! Свидание выполнило бы его самые заветные желания. Со своей стороны и Александр, не связывая себя преждевременно обещанием на свидание, приходил в умиление пред переданным ему Левенхильмом портретом Бернадота, и с восхищением рассматривал его в ожидании момента, когда будет иметь возможность любоваться оригиналом[440]. Однако, несмотря на пылкие излияния своих чувств, оба с тайным опасением исподлобья и исподтишка наблюдали друг за другом. Александр постоянно боялся, как бы вчерашний маршал не перешел на сторону Наполеона, как бы не откликнулся на призыв к патриотизму и чести или просто не продал бы себя за хорошую цену. Бернадот же не забывал, что Александр был союзником и другом Наполеона, что это был человек неустойчивый, склонный к резким переменам. А вдруг он, даже накануне войны, вздумает примириться с Наполеоном, вознаградив себя за счет своих соседей? И Бернадот уже воображал себя в положении покинутого принесенного в жертву. Так же, как и царь, он боялся, что ему придется платить за расходы по примирению in extremis[441]. Александр старался завладеть Бернадотом, Бернадот – Александром. Каждый старался как можно скорее и возможно крепче забрать в руки своего будущего союзника, но не решался довериться сам. Борьба этих двух чувств вселяла в них с одной стороны желание поскорее заключить союз, с другой задерживала их решения; вследствие чего переговоры то шли ускоренным темпом, то резко замедлялись.
Александр охотно соглашался помочь шведам в деле приобретения Норвегии, но желал, чтобы это завоевание последовало за оказанные услуги, не задатком. Бернадот же непременно желал, чтобы ему было уплачено авансом, и Левенхильм должен был твердо отстаивать выставленное положение – положение о предварительном содействии русских в нападении на Копенгаген. Под конец Александр покорился этому требованию; он обещал свое содействие против Дании, но хотел поставить его в известные рамки. Вместо того, говорил он, чтобы напасть врасплох на короля Фридриха и грубым насилием отнять у него провинцию, нельзя ли прежде обратиться к нему с советом, подействовать на него кротостью и убеждением, уговорить несчастного государя позволить обобрать себя для общего блага и для спасения Европы? Ему можно было бы пообещать вознаграждение в Германии, как только она будет освобождена из-под ига Наполеона, и Александр указал на карте государства, которые он предназначил для утешения Дании, между прочим Ольденбург, “которым бы он охотно пожертвовал, несмотря на родственные связи”[442]. Какое откровение в этих последних словах, и как прав был Наполеон, видя в упорном рвении Александра постоять за дело своего дяди только предлог для ссоры с ним!
Левенхильм вынужден был принять во внимание щепетильность царя и согласился на предложенный шаг. В крайне некрасивых выражениях извинялся он перед своим правительством за данное согласие. Он говорил, что сожалеет об этой ложной стыдливости, но что своего рода платоническая дань уважения к праву и справедливости представляет известную формальность, от которой государи не сумели еще отрешиться. “Несмотря на ничтожнейшую дозу справедливости, всегда старались ссылками на нее скрасить свои планы, и только. император французов, более смелый в своих убеждениях, стал выше этого обычая”[443].
Была еще одна причина замедления. Румянцев, не высказывая этого, был против подготовлявшегося соглашения со Швецией, и тормозил заключение договора, исключавшего всякую возможность сближения с Францией. Канцлер осыпал ласками шведского посла; говорил, что совершенно излечился от своих иллюзий, что всем сердцем присоединяется к теперешней политической системе своего государя; что, подобно ему, он враг Наполеона и мирного соглашения. Но Левенхильм не особенно доверял “этому новообращенному, возвращения которого к прежней ереси нужно ждать ежеминутно”.[444] Вскоре он увидел, что недавнее ревностное отношение к делу, которым кичился Румянцев, не было искренним, и что министр втайне придерживается своей прежней политики. Назначенный, в силу своей должности, официально обсуждать статьи договора, Румянцев по каждой из них находил, что возразить, и изыскивал средства отвечать на всякое требование какой-нибудь неопределенной и “крайне запутанной”[445] фразой. К счастью Бернадота, его дипломатический сотрудник сумел заручиться свободным доступом к императору с правом обращаться непосредственно к нему, и нужно сказать, что каждое его обращение к царю, хотя незначительно, но подвигало вперед полное терниев дело.[446] Видя, как наши армии покрывают Германию, следя за тем, как они непрерывно подвигаются вперед, переправляются через Эльбу, затем через Одер и подходят к Висле, Александр I с каждым днем все более сознавал неотложную потребность помощи, необходимость схватить руку, которую ему протягивал Бернадот, и избрать его кормчим и “буссолью”[447] на время бури[448]. Он подгонял престарелого министра и отдавал одно за другим “точные и ясные”[449] приказания, так что к середине марта переговоры были закончены.
Как раз в это время Чернышев привез высказанное Наполеоном 25 февраля предложение. Это послание произвело сенсацию и очень встревожило Левенхильма, который усматривал в том, как отнесется Александр к этому посланию, решительное испытание твердости его намерений. По его мнению, этот непостоянный государь, несомненно, выработал в себе новую душу, полную энергии и твердости. Тем не менее, порученная Чернышеву миссия могла воскресить в нем желание начать переговоры. Устоят ли решения царя пред определенным, довольно умеренным по форме, предложением, поднесенным ему противником на острие шпаги и поддержанным вступлением в Германию четырехсот тысяч человек?
Александр начал с того, что, в знак доверия, сообщил Левенхильму предложения Франции. Он дал ему прочесть длинное донесение Чернышева с собственноручными пометками, в котором тот слово в слово передавал разговор в Елисейском дворце. При этом он прибавил, в виде пояснения, что не верит высказанным Бонапартом чувствам. “Я смотрю на все это, – справедливо сказал он, – как на желание выиграть время, так как у них не все еще готово к войне; но я не дам обмануть себя”.[450]
Как ни были драгоценны эти слова, они не обладали даром успокоить Левенхильма. Он верил в человеческую слабость вообще и, в частности, в слабость Александра; его тревожили прежние поступки русского государя. Кроме того, ему было известно, что сторонники мира не упустили благоприятного случая и начали действовать. В разных кругах общества во многих салонах обнаружилась необычайно деятельная работа. В них изыскивались всевозможные средства найти доступ к императору и подействовать на его добрые чувства. Этому делу посвятили себя прелестные дамы; они старались заманить в свои сети рыцарски-любезного монарха и смягчить его сердце. “Императора – с душевной тревогой писал Левенхильм – осаждают со всех сторон”[451]. Лористон, оставаясь с виду спокойным, с улыбкой, невозмутимо говорил о мире, и по секрету руководил осадными работами. Баварский посланник граф Брей сделался его главным союзником и помощником. Румянцев, не выдавая своего сочувствия, оказывал им скрытую поддержку и искусно подготавливал единомышленников в самой крепости. С каждым днем нападающие делались смелее, а их усилия настойчивее.
Наблюдая за этим кризисом и “за положением империи, стоявшей как бы на вулкане”, Левенхильм счел нужным подбодрить усердие воинствующей партии и поднять на ноги “всю здравомыслящую часть общества”.[452] Не заботясь уже о дипломатическом характере своего поручения, он, очертя голову, бросился в интриги; не долго думая, он взял себе в союзники Армфельта с его шайкой – этих вечных сеятелей смуты. Он писал шведскому королю, что, поступая таким образом, он только сообразуется с политическими обычаями и нравами России. “В стране, где, как и здесь царят интриги, и где поле для интриг так же обширно, как велики честолюбивые стремления действующих в ней лиц, трудно выполнить свою задачу, не следя за ходом дела во всех его извилинах, и, если бы я посмел употребить народную пословицу, я сказал бы, что здесь, более чем где-либо приходится выть с волками”.[453]
Согласно этому принципу посол Бернадота сделался двигателем и звеном всех антифранцузских происков “главным деятелем воинствующей партии”.[454]
Усилия этой партии были направлены на государя, далеко не столь нерешительного, как это думали; она увещевала убежденного. Александр не только отвергал идею о самоотверженном повиновении воле императора, но, как известно, давным-давно не допускал уже мирного соглашения. Если Наполеон хотел всего добиться, то Александр, как он сам неоднократно признавался в этом, твердо решил ни в чем не уступать. Однако, царь, со свойственной ему проницательностью, понял, какую выгоду может извлечь из французских предложений, и что он может воспользоваться ими, чтобы по более дешевой цене приобрести союз со Швецией. Не переставая рассыпаться пред Левенхильмом в энергичных уверениях, он вскользь заметил, что намерен на несколько дней отложить ответ на послание Наполеона. Непринужденным тоном он сказал: “Меня торопят с ответом на письмо Наполеона, но мне ни к чему спешить, и, я думаю, нет ничего дурного в том, если я заставляю его подождать” . Этого замедления достаточно было, чтобы заронить в уме Левенхильма выгодное царю беспокойство, ибо пока отказ не будет объявлен официально, царь мог одуматься, смягчиться и уступить. Держа Левенхильма под угрозой соглашения с Францией, царь думал, что такая угроза, без сомнения, заставит его понизить свои требования.
Действительно, у шведа была только одна мысль: ускорить подпись договора. Он уступил по нескольким довольно важным спорным пунктам, и 28 марта состоялось соглашение. Когда занялись окончательной редакцией статей, Румянцев крайне несвоевременно выступил с непредвиденным замечанием. Приличие требует, сказал он, чтобы заготовленный документ был отослан в Стокгольм и в этом городе подписан Сухтеленом, назначенным с самого начала для этой цели. Это было для канцлера предлогом выиграть несколько дней, а, между тем, такая проволочка могла испортить все дело. Какое горькое разочарование, какая-неприятность для Левенхильма, который думал, что договор уже в его руках, а, вместо того, увидел, что пред ним открывается тревожное будущее!.[455]
На этот опасный выпад швед ответил крайне смелым ходом. Зная дорогу в кабинет императора, он на другой же день отправился туда. С первых же слов государя страхи его рассеялись. “Раз вам даны необходимые полномочия для заключения и подписи договора – сказал Александр, – я подпишу здесь; наибольшее мое желание – установить на прочных основах наш союз”.[456] Он дал понять, что придуманное канцлером средство оттянуть дело ему не по душе. Но при этом, крайне тактично дал заметить, что не сомневается в добрых намерениях министра. Если Румянцев – сказал он – возбуждает при составлении протокола договора затруднения, то он делает это ради простой формальности и в силу привычки, выработанной за время его служебной карьеры. “Что вы хотите? У него свои старые дипломатические приемы, которые часто надоедают мне. Человек всегда остается тем, что он есть. Сапожник – сапожником, дипломат – дипломатом. Но мы – люди военные; мы любим делать дело быстро и прямодушно. Левенхильм тотчас же отправился к Румянцеву и передал ему с знаками глубочайшего почтения высочайшую волю. “Император волен делать, как ему угодно”, с досадой в голосе сказал министр; но тотчас же спохватился, принял свой обычный официальный вид и, скрывая под приятной улыбкой свое неудовольствие, рассыпался в уверениях, что и его “желание возможно скорее покончить это дело”. 5 апреля договор был окончательно составлен и подписан.
Левенхильм ликовал и думал, что развязался и покончил со всеми хлопотами; он не принял в соображение одного обстоятельства, благодаря которому пришлось начать все дело сызнова. В то время, когда он торопился достигнуть своей цели, старик Сухтелен, приехав в Стокгольм и милостиво принятый наследным принцем, сверх всякого ожидания, тотчас же взялся за дело. Он отрешился от своей привычки – не торопиться, и проявил такую прыть, какой от него совершенно не ожидали. Ему тоже удалось быстро повернуть дело, и 9 апреля договор был подписан в Стокгольме, почти в то же время, когда Левенхильм покончил со своим договором, с промежутком всего в четыре дня. В пылу схватки и из боязни промахнуться, Александр и Бернадот опутали друг друга двойными обязательствами. Но не повредили ли делу такая спешка и такой избыток обязательств? Может быть, благодаря этим обстоятельствам, текст обоих договоров оказался не одинаковым, и самое странное в этой разнице было то, что договор, заключенный в Стокгольме русским послом, согласно полномочиям и инструкциям царя, был гораздо менее благоприятен России, чем договор, заключенный в Петербурге с чрезвычайным послом Швеции. Тогда как по заключенному в Швеции договору царь обязывался не только содержать, но и перевести на свой счет русские дивизии, назначенные действовать против Копенгагена, – по договору, заключенному в России, расходы по перевозке войск лежали на Швеции.
Несмотря на всю странность этой разницы, она объясняется весьма просто. Левенхильм отступился от своих требований под впечатлением, которое произвели на него предложения Наполеона России. Сухтелен уступил под тем же впечатлением. Он был в Стокгольме как раз в то время, когда и Бернадот получил из Парижа, переданные ему через наследную принцессу, предложения. Бернадот в переговорах с Сухтеленом воспользовался этими предложениями с таким же искусством, с каким Александр использовал послание из Елисейского дворца в переговорах со шведским агентом, и добился такого же результата. Боясь, чтобы Бернадот не попал в сети Франции, Сухтелен отказался от тех требований, на которые согласился Левенхильм из боязни сближения между императорами, и это пикантное единодушие в побуждениях обоих уполномоченных дает истинное понятие о доверии, какое питали друг к другу новые союзники. Но как примирить требования, которые с той и другой стороны опирались на формальный текст договора? Который из двух договоров следует выбрать? Который должен считаться правильным и действительным? Могло бы создаться серьезное затруднение, если бы Бернадот не понял, что верхом дипломатического искусства было закрепить за собой признательность Александра, показав пример щедрости. Он нашел, что кстати будет выставить себя не мелочным, а щедрым и великодушным. Он добровольно отказался от представленных ему стокгольмским договором выгод и принял петербургский.[457] Тронутый этим благородным порывом, Александр не захотел отстать в деле великодушия и благородства от столь утонченно-любезного союзника. Он отказался от подношения Бернадота, заявив, что Россия и Швеция, каждая в отдельности, будут содержать свой контингент, и результатом соревнования в проявлении благородных чувств было то, что условились ограбить Данию на общих издержках[458].
С этих пор Александр не чувствовал себя пред лицом Наполеона одиноким. Договор со Швецией дал ему смелость гордо отвергнуть наши требования и изложить, наконец, свои. 8 апреля он ответил на послание из Елисейского дворца. Его ответ составил предмет ноты, которая была отправлена посланнику Куракину с предписанием передать ее французскому кабинету. К ноте было приложено вежливое и короткое письмо императору французов.[459] В ноте излагались условия, на которых царь, после столь долгого уклонения от всякого рода объяснений, соглашался приступить к переговорам. В ней определенно говорилось, что только безусловное принятие этих основ может “сделать возможным соглашение”. Если Россия решила заговорить после пятнадцати месяцев молчания, то само собой разумеется, что ее первое слово было и последним. Ее послание представляло ультиматум в полном значении этого слова.
В ноте от 8 апреля Александр, все еще желая скрыть свои планы насчет герцогства Варшавского, не касался вопроса о Польше. Перенося в иную сферу и расширяя предмет распри, он заменил свою личную обиду общеевропейской, которая в одинаковой степени касалась и его, и его соседей, и ссылался на занятие французами северной Германии. Как необходимого и предварительного условия соглашения, ультиматум требовал полной эвакуации Пруссии, эвакуации шведской Померании, сокращения гарнизона в Данциге, очищения всех остальных крепостей и всех стратегических пунктов, занятых нашими войсками к востоку от Эльбы. Требовалось, чтобы великая армия очистила Германию, чтобы перестала оказывать давление на Север и держать Россию под угрозой вторжения. Это требование было бы вполне законным, если бы император Александр одновременно с ним предложил покончить и споры, которые вынудили Францию и Россию вооружаться в течение целого года и двинуть к границам свои войска. Требуя, чтобы Наполеон покинул все позиции, откуда он мог начать войну с известной выгодой, Россия требовала от него настоящего разоружения. Но, когда государства, приготовившись к войне, все-таки желают избежать кровопролития, они разоружаются только после того, как установили условия к соглашению и связали друг друга формальными обязательствами. Предлагала ли нам Россия взамен требуемой эвакуации покончить теперь же и навсегда с приведшими к войне вопросами, и, следовательно, обеспечить мир? – Ничего подобного. Что же предлагала она? – Она предлагала: после того, как Наполеон “бесповоротно, и как предварительную меру” отведет свои военные силы на запад от Эльбы, вступить в переговоры по торговому договору, обсудить средства вредить английской торговле и признать присоединение Ольденбурга за территориальное вознаграждение для лишенного своих владений герцога. Но в чем будет состоять вознаграждение? Где оно будет? Какие уступки будут сделаны нашей торговле? Какие строгие меры будут приняты против Англии? – Все эти вопросы, составлявшие суть распри, оставались под сомнением. Они должны были составить предмет последующих переговоров, в которых петербургский кабинет оставлял за собой полную свободу мнения. Он говорил: пусть Франция прежде всего выведет войска, а затем можно будет и поговорить. По одному только вопросу Россия высказывалась теперь же и всецело не в нашу пользу. Она заявила, что ни в коем случае не может смотреть на так называемую нейтральную торговлю, как на отрасль английскую, и не может закрыть ей свои гавани.
Итак, от Наполеона требовалось одностороннее обязательство, унизительное отступление, не зависящее, от какой бы то ни было уступки с другой стороны. Взамен этого предлагались весьма туманные надежды, обставленные точными оговорками. – Вот к чему сводились примирительные предложения Александра. Было совершенно ясно, что русский государь, требуя – на этот раз в крайне властных выражениях – залога в обеспечение своей безопасности, ничего не желал обещать взамен. Он ставил свои условия с полной уверенностью, что они не будут приняты и что, скорее всего, Наполеон ответит на них пушечными выстрелами. Но устав и изнервничавшись от ожидания, считая, что его приготовления к войне достигли полного развития, царь считал бесполезным задерживать вспышку кризиса. Отказываясь от бездеятельного и пассивного сопротивления, он решился на громкий шаг. Под видом мирных встречных предложений он заявил о несовместимости обоюдных требований и вызвал открытый разрыв.
Последовавший за заключением договора со Швецией ультиматум России был весьма крупной победой наших врагов. Они одержали еще и другую победу – во внутреннем управлении. Правда, они не могли добиться отставки Румянцева, которым император дорожил в силу привязанности и вследствие давней привычки к нему и к его услугам; зато им удалось устранить единственного человека, который вместе с канцлером поддерживал в высших сферах некоторую симпатию к Франции и служил живым воспоминанием прошлого.
Роль Михаила Михайловича Сперанского в период, непосредственно предшествующий войне, не вполне выяснена. Руководя внутренним управлением, он, конечно, вмешивался и во внешние дела; доказательством тому служит его переписка с Нессельроде. Но по всему видно, что этот миролюбивый, всецело преданный своей преобразовательной деятельности человек до конца советовал придерживаться мирной политики. Очевидно, он уже не в силах был помешать войне; но опасались, что он будет работать в пользу скорейшего окончания войны, дабы затем Россия могла вернуться к делу внутренней реорганизации[460]. А между тем, желанием господствующей в стране партии была война без передышки, без пощады, не на живот, а на смерть.
Путь для нападения на Сперанского был подготовлен. С тех пор, как Александр отрешился от союза с Наполеоном, он стал меньше увлекаться подражанием Франции и ее идеям, горячим поборником которых был Сперанский. Царь начал с большим вниманием слушать тех, которые указывали ему на эти нововведения, как на “яд для России”[461], и надеялись вернуть его на путь узкого абсолютизма. Теперь он допускал более смелое, более горячее проявление ретроградных стремлений, и, рано или поздно, этот поток реакции должен был свалить министра-новатора. Сверх того, стойкий в своих принципах Сперанский видел пред собой только свою цель, и, идя к ней с апостольским самоотвержением, затронул на своем пути кастовые интересы и этим нажил себе толпы врагов. Члены служебной иерархии – чиновники – осыпали проклятиями человека, который для поступления на службу установил экзамен, и при раздаче мест принимал в соображение заслуги. Этот же человек хотел упростить страшную путаницу в законах, ввести порядок и последовательность в делах администрации, а, между тем, беспорядок и халатное отношение к делу были настолько удобны, выгодны и прибыльны, что нельзя было не восстать против того, кто посягнул на эти национальные, выработанные обычаем, порядки. Недовольство проникло даже в обыкновенно покорные и безгласные слои. Увеличение налогов, обусловленное тяжелым финансовым положением, вызвало ропот народа. Не вникая в причину этих бедствий, он во всем винил выскочку, “поповича”, изменившего и перевернувшего вверх дном все основы государства. Непопулярность министра отражалась на государе. Сознавая необходимость накануне большой войны сплотить около себя все жизненные силы России и воссоздать нравственное единство в глубоко разъединенном обществе, Александр иногда задавал себе вопрос, не следует ли ему пожертвовать Сперанским, чтобы скрепить мир между народом и собой. Однако, он еще колебался и не поддавался искушению. Ему, с его недоверчивой душой, терзаемой сомнениями, относившемуся ко всем с подозрением, было так приятно иметь друга, которому он мог бы вполне довериться и на которого мог положиться.
Положение Сперанского было только поколеблено; чтобы свалить его, была задумана крупная интрига. Конечно, во главе ее стал Армфельт. Он вступил в союз с министром полиции Балашовым и свирепым Аракчеевым, с русскими людьми, которые с каждым днем все более входили в милость государя. Они раздобыли письма Сперанского. Сперанский сделал громадную ошибку, позволив себе в своей частной переписке говорить в весьма неуместных и неприличных выражениях о государе, которому он всем был обязан и который удостоил его своей искренней дружбы. Он обрисовал его как человека легкомысленного и тщеславного, влюбленного в самого себя, посвящающего пустым занятиям время, которое должен был бы отдавать государственной работе. Он давал ему заимствованные у Вольтера смехотворные прозвища.[462] Несомненно, Сперанский изменил чувству дружбы, но он не был изменником отечества. Однако его обвинили в этом, и утверждали, что он состоит с Лористоном в подозрительных отношениях. Общество, ввиду близкой опасности все более приходившее в лихорадочное состояние и везде видевшее изменников, воспринимало и распространяло эти слухи. Во дворец посыпались доносы и зловещие предостережения. Сперанский совершил ошибку, – ему приписывали преступления.[463]
В то время, когда над головой его собиралась гроза, Сперанский по-прежнему неутомимо работал, проводя по восемнадцати часов в сутки за своей конторкой и почти не выезжая в свет. Вечером, для отдыха, он заставлял прочитывать себе вслух какую-нибудь трагедию Корнеля или Расина, иногда главу из Дон-Кихота. Но при этой исключительно умственной жизни, он жил и сердцем. У Сперанского была дочь, которую он боготворил. Иногда он смутно сознавал висевшую над ним опасность. Чтобы избавиться от подстерегавших его ненависти и зависти, он просил об ограничении круга возложенных на него обязанностей, старался умалить себя и не подавать повода к нареканиям. Он даже выразил желание добровольно уйти со службы.
Но ему не дали на это времени. Когда царю представили письма, в которых Сперанский позволил себе отзываться о нем в оскорбительных выражениях, Александр поверил всему, и первым его побуждением было наказать немилосердно. Но из чувства утонченной справедливости, которое делает ему честь, он обратился за советом к профессору Парроту, на которого смотрел, как на своего духовного руководителя, здравый смысл которого, его безусловную искренность и беспристрастие особенно ценил. Позванный к нему вечером 16 марта, Паррот застал его в состоянии страшного гнева. Он рыдал от ярости и горя, говорил, что прикажет расстрелять Сперанского.[464] Паррот просил дать ему двадцать четыре часа, чтобы обдумать это дело и высказать свое мнение. В течение этих двадцати четырех часов участь преобразователя была решена. Александр одумался и самостоятельно принял решение. Он понял, что голословные обвинения – не прямые улики, что он не имеет права, мстя за личное оскорбление, обойтись со Сперанским, как с государственным преступником. Он ограничился тем, что лишил его своей милости и отправил в ссылку.[465]
17 марта вечером Сперанский, по обыкновению, был приглашен во дворец для совместной работы с императором. Видели, как он прошел через приемную, где находились дежурный флигель-адъютант и князь Николай Голицын, и вошел к Его Величеству. Прошло три часа. Когда дверь императорского кабинета снова открылась, Сперанский вышел оттуда бледный, расстроенный, с глазами, полными слез, и, спотыкаясь, торопливо пошел к выходу, с видом человека, который сходит с ума. Голицыну, который старался его остановить и утешить, он сказал: “Прощайте, князь”, и вышел. В ту же минуту на пороге кабинета показался император, глубоко взволнованный, с расстроенным лицом, и произнес ему вслед следующие слова: “Еще раз прощайте, Михаил Михайлович”.
Что произошло между ними? – Разговор долгое время оставался тайной. Позднее Александр сам рассказал о нем. Он сказал Новосильцеву, что Сперанский никогда не был изменником, но был виновен в том, что отплатил за его доверие и дружбу самой черной, самой гнусной неблагодарностью; что, сверх того, его уклонения от общепринятого пути и неосторожные поступки вызвали к нему в народе большое недоверие. Поэтому, – прибавил он, – удаляя его от себя, я сказал ему: “Во всякое другое время я употребил бы два года, чтобы с величайшим вниманием проверить все дошедшие до меня сведения о вашем поведении и о ваших поступках. Но “теперь время и обстоятельства не позволяют мне сделать этого. Неприятель стучится в двери империи, и при том положении, в какое вас поставили подозрения, которые вы навлекли на себя вашим поведением, и словами, какие вы себе позволили, мне важно, чтобы, в случае какого-нибудь несчастья, я не оказался виновным в глазах моих подданных, продолжая оказывать вам мое доверие и даже оставляя вас на занимаемой вами должности. Ваше положение таково, что я даже не советую вам оставаться в Петербурге или его окрестностях. Я веду крупную игру, и чем она крупнее, тем более, в случае неудачи и ввиду характера народа, которому внушены ненависть и недоверие к вам, вы подвергаетесь опасности”.[466] Сперанский избрал местом ссылки Нижний Новгород.
По выходе из дворца, он отправился к чиновнику Магницкому, своему другу и ближайшему сотруднику. Он застал его жену всю в слезах, так как ее мужа только что забрала полиция и отправила в Вологду. Он вернулся домой. Там был уже министр полиции со своими людьми и готовился наложить печати. У подъезда дома ждала изгнанника кибитка – почтовая карета, приспособленная для длинных поездок – чтобы Отвезти его в Нижний. Сперанский получил разрешение вложить в конверт несколько бумаг на имя императора. Он не захотел будить свою дочь, перекрестил только дверь ее спальни и оставил ей коротенькую записку. Глубокой ночью его быстро увезли, а на другой день, рано утром, Петербург узнал о его исчезновении.
Тогда произошел взрыв необузданной радости и ненависти. При встречах обнимались и поздравляли друг друга: пал человек – источник всяких бед! “Это была первая победа над французами”.[467] Народ поверил в государственную измену Михаила Михайловича, и вообразил, что он хотел выдать Наполеону тайны обороны. Дело Сперанского уподобилось делу Мишеля. Но на горизонте выступала более захватывающая драма, и вскоре были забыты и сосланный, и кипевшие вокруг него страсти, и роль, которую он играл в них; ссылка часто бывает и могилой. В течение нескольких дней Александр был печален и как бы вышиблен из колеи. “Вам нездоровится, Государь? – спросил его Голицын. – Нет, я здоров. Но был бы ты спокоен, если бы тебе отрезали правую руку?” Слышали, как он несколько раз повторил, как будто хотел отогнать от себя слишком тягостное его сердцу сомнение: “Нет, Сперанский не изменник. Царь принес его в жертву законному чувству мести, а, главным образом, требованиям общественного мнения. Это был залог, который он хотел дать дворянству и народу; но впоследствии этого он и сам всецело отдался в руки иностранцев, которые замкнули его теперь в круг, пылающий ненавистью. Он вверился Бернадоту, главному обвинителю Армфельту, прибывшему из Праги Штейну, Левенхильму, итальянцам Паулуччи и Серра-Каприола, эмигранту Вернегу – всем жаждавшим места людям, которые явились вести войну с Наполеоном кровью сынов России.
Дерзость этих господ, как только они отделались от Сперанского, перешла всякие пределы; с энергией бешеной злобы они взялись за дело международной интриги. Разъединяющие нас в настоящее время страсти и вражда бледнеют, кажутся мизерными, при сравнении с этой бешеной ненавистью, с этим баснословным озлоблением, составлявшим содержание всей жизни этих людей. Армфельт организовал тайную дипломатию от одного конца Европы до другого. Он взывал и к немецким патриотам, и к французам, которых достойная уважения верность несчастному прошлому держала вдали от их отечества, т. е. к непримиримым элементам эмиграции. Но, помимо того, он обращался к людям с обманутыми надеждами, ко всем завистникам, к находящимся не у дел авантюристам, к изобличенным предателям. Он расшевелил гнезда этих паразитов. Все они закопошились и откликнулись на его призыв. Он написал Антрегу и постарался возбудить энергию этого уставшего интриговать заговорщика[468]; написал Дюмурье, который в своем ответе предложил ему, как образец будущей борьбы, “войну скифов с Дарием”.[469] Старик Серра-Каприола, числившийся в Петербурге посланником экс-короля обеих Сицилий, взялся поднять на ноги Италию. Левенхильм добился разрешения для посла восставших кортесов открыто прибыть в Россию и установил связь между борьбой в Испании и военными операциями на Севере.[470] Бернадот, в стремлении вредить нам, доходил до исступления. Отвечая на предложения Наполеона в туманно-примирительном тоне, ибо считал полезным “говорить императору фразы, которые держали бы его в неизвестности”[471], он пускался во всевозможные предприятия, программу которых составил себе заранее и задачей которых было вредить нам. Он усиленно хлопотал о сближении России с Великобританией, старался устроить в Константинополе такой мир, результатом которого могла бы быть война между турками и Францией; он работал в Берлине, работал в Вене. Чтобы воздействовать на Австрию, он приказал написать эрцгерцогу Карлу, затрагивал его самолюбие и старался подействовать на его честолюбие. “Если дела пойдут так, как есть причина на это надеяться, говорил он, то три или четыре трона кажутся не занятыми или могут быть созданы... В особенности должен остановить на себе его внимание трон Италии”. – “Одним словом, говорил Бернадот, я старался вскружить ему голову; не знаю, каков будет результат”.[472]
Главным же образом старался он взвинтить и ожесточить против Наполеона императора Александра. Он постоянно находил, что Александр еще недостаточно враждебно настроен против Наполеона. Стараясь изо всех сил разжечь его вражду, он не пропускал ни одного дня, чтобы не подлить масла в огонь. Сухтелен все еще находился в Стокгольме, где с ним обходились, как нельзя лучше. Принц разрешил ему приходить в любой час, за исключением тех дней, “когда он говел”[473]. По вечерам Сухтелен имел доступ в интимный круг, который собирался у королевы. Эти собрания носили простой, почти патриархальный характер. Вокруг круглого стола сидели за работой королева и несколько дам. У Сухтелена было свое определенное место между королем и королевой, которые милостиво беседовали с ним. Позднее, когда приезжал принц, разговор становился оживленнее. Бернадот с обычным мастерством говорил о Наполеоне; рассказывал на свой лад личные о нем воспоминания и доходившие до него из Парижа злые сплетни. Трудно представить себе небылицу, которой бы он не выдумал, чтобы обрисовать “этого человека”, как вероломного, гнусного, сумасбродного – словом, во всей мерзости его черной души. Он выставлял его то бешеным, то больным и даже убийцей. Послушать его, так в подпольях уже точились кинжалы на императора Александра и на него самого; он уверял, что, по его сведениям, уже обратились “в Париж к секте иллюминатов, чтобы те убедили своих собратьев в России и Швеции нанести оба удара одновременно”[474]; что этот план был выдан одним из членов секты, который ужаснулся, узнав об этом. Он просил передать императору Александру, что умоляет его заботиться о сохранении своей драгоценной жизни. Что же касается его, “он не знает страха. Он рад умереть, лишь бы ему удалось заплатить Швеции долг признательности и помочь спасти Север. Он ничего не имеет против того, чтобы его сразила последняя пуля, выпущенная отступающей армией Наполеона во время переправы через Рейн”.
Некоторое времени спустя, прибавляя к превосходящим всякую меру выдумкам некоторую долю правды, он приписывал Наполеону планы, безумие которых должно было ободрить его врагов. “На днях, сказал он Сухтелену, я говорил вам о его планах насчет Константинополя и Египта. Сегодня мне сообщают еще и другие. Мне пишут, что он рассчитывает покончить с Россией в два месяца; затем пойдет на Константинополь, куда хочет перенести свою столицу, чтобы оттуда управлять Россией и Австрией, как и всеми остальными. Затем он хочет напасть на Персию, обосноваться в Испании, где ему не придется иметь дела с людьми, которые рассуждают; наконец, не более, как через три года, двинуться на Дели и напасть на англичан в Индии.[475]
Вот что мне пишут. От него я жду всего; нет такой сумасбродной выходки, которой бы я не поверил”'. Вступая на более практическую почву, он, время от времени, как результат проницательных наблюдений, давал полезные сведения о характере Наполеона, о свойствах его темперамента, о средствах привести его в замешательство и одолеть его[476]. Он указывал тоже на сильные и слабые стороны наших войск. Обращая внимание на их способность к страшному натиску, он указывал и на их впечатлительность, и на склонность внезапно падать духом. Он умолял “по возможности избегать открытых сражений”, морить голодом и изнурять наши войска, держать их в вечной тревоге внезапными нападениями, засадами, стычками; когда удастся окружить какой-нибудь отряд – брать в плен офицеров, убивать солдат. В своих, в полном смысле слова, бесславящих его советах этот недавний француз настоятельно рекомендовал не давать пощады французским солдатам.[477]
Несмотря на все усилия довести Александра до высшей степени раздражения и укрепить его веру в свои силы, наши враги находили, что могут быть вполне уверены в нем только после первого пушечного выстрела, т. е. когда начнется резня. Левенхильм высказал эту мысль со зверским цинизмом. “Только в тот день, – сказал он, – когда польется кровь, можно быть уверенным, что ход событий не будет прерван”.[478] Поэтому, с согласия Бернадота и следуя его инструкциям, он убеждал Александра начать враждебные действия – не ждать, чтобы французы подошли к русской границе, а вторгнуться, раньше их в восточную Пруссию и Польшу.
Это был единственный пункт, по которому Александр все еще затруднялся принять определенное решение. Он взвешивал и сравнивал выгоды, которые могла дать ему инициатива военных действий, с нравственным ущербом, который мог для него отсюда последовать. Его любимой фразой всегда было: я не хочу быть зачинщиком. Тем не менее он собирался покинуть Петербург, чтобы поехать в Вильну, где хотел устроить свою главную квартиру и принять на себя командование войсками. Вскоре он пришел к убеждению, что ему нельзя больше откладывать свой отъезд. 21 апреля, после торжественного богослужения в соборе Казанской Божией Матери, он проследовал во главе космополитической свиты через город, и, напутствуемый благопожеланиями и изъявлениями верноподданнических чувств всего населения, направился по дороге в Вильну. За несколько дней до этого он пригласил к своему столу много офицеров и сказал им: “Мы принимали участие в войнах против французов, как союзники других государств, и мне думается, что мы исполнили наш долг. Теперь наступило время защищать не права других, а наши собственные права. Вот почему, веря в Бога, я надеюсь, что каждый из вас исполнит свой долг, и что мы не уроним приобретенной нами славы”.[479]
Эти слова были просты и величественны. При прощании с французским посланником, Александр был менее откровенен. 10 апреля, пригласив Лористона к обеду, он сказал ему, что, находя “нужным видеть свои войска”[480], он предпринимает обычный “объезд”; что надеется скоро вернуться; что, впрочем, где бы он ни был, “в Петербурге ли, на границе ли, в Тобольске ли”, он всегда будет готов восстановить союз, лишь бы от него не требовали жертвы, несовместимой с его честью. Но его волнение говорило больше, чем его слова. Оно выдавало мысль, что он окончательно расстается с посланником, и, что, несмотря на неизменность его решения, он страшно беспокоится за грозное будущее. Его голос прерывался и звучал глухо, “на глазах выступали слезы”.[481] В минуту своего отъезда он приказал официально сказать Лористону, что в Вильне, как и в Петербурге, он всегда останется самым верным другом и союзником императора Наполеона; что он уезжает с твердым намерением и с самым искренним желанием не вести войны, и, если, к несчастью, она возникает, ее нельзя будет поставить в вину ему”.[482] Но через несколько часов эти уверения не помешали ему объявить своим иностранным друзьям, что эта неизбежная война, наверное, состоится, ибо он не из тех людей, которые отступают в последнюю минуту и приносят извинения на поле сражения. Но, даже уступая клокотавшему вокруг него воинственному нетерпению, он, видимо, был склонен двинуть войска только после того, как наши войска, переходом через Вислу, совершат первый акт враждебности. “Если французы, – сказал он Левенхильму, – перейдут за известную черту (этой чертой была Висла), я тоже пойду вперед”.[483] В письме к Чарторижскому, он не исключал возможности движения вперед, даже перехода через Вислу и занятия Варшавы.[484]
Но этому желанию перейти в стратегическое наступление не суждено было состояться. Причиной, разрушившей его, было известие о франко-австрийском союзе. Подписывая договор от 12 марта, Наполеон и Франц I обещали друг другу, насколько возможно дольше, хранить в тайне этот акт. Ошибка одного австрийского агента дала делу другой оборот. В то время представителем императора Франца в Стокгольме был граф Нейпперг – тот самый, который впоследствии заставил Марию-Луизу забыть Наполеона и благодаря этому попал на страницы истории. Узнав о договоре, Нейпперг счел своим долгом официально сообщить об этом шведскому правительству. Из Стокгольма известие пришло в Россию, где оно произвело самое удручающее впечатление. Приближенные царя уже давно перестали рассчитывать на Пруссию. Им было известно, что эта находящаяся в крепостной зависимости монархия уже не принадлежит себе. Ее окончательное подчинение воле Франции никого не удивило; оно внушало скорее чувство жалости, чем гнева. Наоборот, все до конца надеялись, что Австрия, менее связанная в своих решениях, не наложит сама на себя цепи. Сладкие речи Меттерниха и его агентов поддерживали это заблуждение. Все было предусмотрено, за исключением измены Австрии; тем чувствительнее был удар. Не вызвав в Александре ни упадка духа, ни мысли о капитуляции и мире, прискорбная весть заставила его бояться, что его войска, углубляясь в варшавскую Польшу, могут подвергнуться со стороны австрийцев нападению во фланг, и опасение подобного нападения заставило его остановиться на плане исключительно оборонительной войны. Прибыв в Вильну, он решил не трогаться с места и ждать нападения, которое, по его мнению, вероятно, будет ускорено его ультиматумом.[485] Решение, которому суждено было спасти Россию – ибо столкновение на Висле с превосходящими численностью силами подвергло бы ее неминуемой гибели – окончательно было принято Александром только в последнюю минуту, вследствие события, не зависящего от его воли и подготовленного самим Наполеоном. Итак, все, что по мысли императора должно было наверняка обеспечить успех его великому предприятию, содействовало его гибели.