Всё меньше времени. Всё суше,
опознаваемее мелос.
Зрачок подслеповато сужен
и не надеется на милость.
Слепого маятника поступь
на деле ничего не значит.
Ещё, мне кажется, не поздно
черновики переиначить —
так, с биографией бодаясь,
пел переделкинский патриций.
Зашкаливает благодарность,
и нужно просто примириться,
что жизнь и осень на исходе —
здесь невозможно обознаться.
Так странно подмечать в природе
черты живого обезьянства.
Пернатый выводок гогочет,
сбираясь к югу клином резвым,
но в воздухе уже не горечь,
скорей — спасительная трезвость.
Деревьев зябких батальоны
стоят перед последним боем.
Покорно облетают кроны —
надеюсь, им не очень больно.
А корни в мёрзлом подземелье
стремятся спрятаться поглубже,
и мёртвых листьев позументы
пятнают ледяные лужи.
Нужны смиренье и отвага,
чтобы понять без содроганья,
что в поздней осени есть благо
спасительного умиранья.
хоть пинь-пинь-пинь, хоть бошку в корень вымой —
всё нет ответа на вопрос «зачем»
чем больше слов — тем Слово уязвимей
перед косноязычием
их столько сказано по дури для продажи
что руки опустить немудрено
и слово падая кругов не порождает
но камнем ухает на дно
Художник мыслящим придатком к глазу
руководит послушливой рукой.
А я в миру подслушанную фразу,
как леденец, катаю за щекой.
Простая человеческая слабость:
звук эхом умножать в пещере рта,
пока не стает наносная сладость
и не проступит пустота.
осипшему соловью
не предлагают: спой
Господи я устаю
казаться собой
и всё-таки устою
питаясь звуком сырым
в незримом строю
такой вот экстрим
Вокруг копошится, дышит, кишит медлительный улей.
Почти готовый примкнуть к его разумной возне,
ты открываешь глаза и понимаешь, что умер
долю секунды назад. Во сне.
Считай, тебе повезло. Но попридержи браваду.
Здесь везунок и лузер равны, словно тьма и свет.
Пункт перевалочный, но отсюда не убывают.
Зал ожиданья, где времени больше нет,
как нет насущности в вере — скорее, место доверию,
отсутствию страха и ревности, зависти и стыда.
Стоит лишь пожелать — и за ближайшей дверью
встретишь любимых, раньше успевших сюда.
Вещи лишь кажутся — то есть они возникают,
стоит о них подумать — к месту и не навсегда.
Взгляд привыкает тешиться облаками,
рябью ландшафта, изменчивого как вода.
При всём изобилии звуков слух отдыхает на вашей
самой насущной мелодии, неуловимой как сон.
Отсутствуют только запахи — но это уже не важно:
тому, кто действительно любит, ни к чему феромон.
Касательно слов — они куда достоверней,
неотменимее сказанных на земле.
Всегда полусумрак — не утренний и не вечерний.
Климат, где забываешь о холоде или жаре.
Смущает догадка, что это всего лишь отстойник,
где ждёшь то ли высшего смысла, то ли назад пинка
и медленно устаёшь от изобилия стольких
самодостаточных душ. Но дальше не видно пока.
То порядок, то снова сердце
трепыхается рыбой склизкой.
Что ли книжкой какой согреться? —
всё надёжней, чем одалиской.
Чтоб изустный сюжет лукаво
раздразнил заповедной бездной.
Нынче всё кроят по лекалу —
оттого и смелеет бездарь.
То-то радость для подмастерьев:
вечно сбрасывать с парохода!
Ни чернил, ни гусиных перьев
больше нет. Интернет. Свобода.
Как бы критики ни шустрили,
всё одно — силикон подделки.
Я учусь писать по старинке,
чтоб прозрачно и чуть по-детски,
чтоб пронзительно — словно парус
в невозможном стишке стародавнем.
То, что мы именуем пафос,
было древним грекам страданьем.
Хорошо на душе, продуто.
Парус на горизонте тает.
Сон приходит только под утро
и чудовищ не порождает.
Ну что с того, что я там был?
Это такой ликбез
тем, кто покамест спит.
Вот он — сумрачный лес.
В нём отсутствует гид.
Следуй своим следам,
превозмогая дрожь.
То, с чем столкнёшься там —
опытом не назовёшь.
Душ без пристанища
на оболочку взор,
перерастающий
в световой коридор.
Коль довелось извне
видеть земную гнусь,
похотью к новизне
больше не соблазнюсь.
Ни заползая в чат,
ни воздвигая храм,
я интересничать
права себе не дам.
Если обрёл покой,
стоит ли о цене?
Это не я — другой
губы шевелит мне.
Кажется, снова светает.
Утро не впрок недобитку.
Веришь ли, сил не хватает
кофе поставить на плитку.
Тело — почти что чужое —
стынет поруганным храмом.
Приступ душевной изжоги
славно лечить Мандельштамом.
Впрочем, уместней Державин —
общий спасительный предок.
Снова всё подорожает,
значит, скупай напоследок —
не в подтвержденье привычки,
но повинуясь обряду —
соль, папиросы и спички.
Всё пригодится в блокаду.
В Интернете, где свежие вирши
на экране рябят серебристом,
я узнал, что положено выжить
только клоунам и сценаристам.
Но искусство бежит провокаций
и кривляний под аплодисменты.
Человек ко всему привыкает —
даже к мысли о собственной смерти.
И как следствие данной привычки,
новизной карнавальной натешась,
возвращается к звукам первичным,
где тихонечко брезжит надежда.
Иным ты мать, иным — жена.
Иным ты попросту нужна
как дойная корова.
Как девка для алькова.
И пусть подведена черта,
не пачкать дёгтем ворота —
велик ответ поэта.
Так любят без ответа.
Умом Россию не понять…
Но потрудитесь не пинать —
тот, кто её пинает,
пусть на себя пеняет.
Знаешь, это уже не жизнь,
а злокачественный цейтнот:
отсекать терабайты лжи
от десятка насущных нот.
Каждодневно ты, идиот,
преуспевший в точеньи ляс,
выбираешь: на что уйдёт
твой невечный уже запас.
Знал ли Холден Колфилд, словя
пацанёнка в опасной ржи,
что привычка читать слова
заедает живую жизнь?
Память собственную хороня
под сугроб бесполезных цитат,
я не помню почти ни хрена
из себя четверть века назад.
Нестерпимый как скипидар,
жжёт настой вины и тоски.
Забывать — это Божий дар.
Помнить — более по-людски.
…и вот ещё о чём под нос ворчу я:
когда толкучку наших душ и тел
божественная музыка врачует —
грех не припомнить тех,
чьи тени не увенчаны венками,
несовершенствам несть числа,
чья музыка осела винным камнем
на дне стекла.
Потомки перед ними виноваты
беспамятством. Их музыки бокал
дарил отдохновением Вивальди
и Баха вдохновлял.
Чудак, забытых звуков пригубивший,
окажется утешен и согрет.
Так в комнате, о людях позабывшей,
когда включили свет —
всё ждёт гостей, всё в предвкушенье медлит,
всё обещает праздничный бедлам.
Пыль отряхнули, расчехлили мебель —
и вещи оживают по углам.