Дни реорганизации полка в ракетную часть прошли довольно быстро. В сутолоке многочисленных дел: отправляли на склады старое вооружение, принимали новое, укомплектовывали личный состав подразделений, переоборудовали под ракетные установки помещение закрытого винтовочного полигона — Бородин не заметил, как наступила весна, как поля покрылись всходами и завихрила первая пыль по дорогам. Не до этого было... Едва сформировались, Громов уехал на методические сборы командиров ракетных частей. Бородину пришлось кружиться как белке в колесе, зачастую решая вопросы и за командира и за себя. Подполковник Крабов, назначенный начальником штаба и оставшийся за Громова, то и дело обращался к нему за советом, робко входил в курс новых обязанностей. Теперь же, когда горячка прошла, осмелел, старается к возвращению Громова управиться с методическими сборами младших специалистов. Сегодня Бородин собирался поехать в лес — там работает группа солдат на заготовке строительного леса для расширения автопарка. Крабов посоветовал не ехать: «Ничего не случится, проведи ты, Степан, этот выходной день дома, погуляй с сыном».
Утром Бородин получил письмо от Громова:
«Воображаю, как ты там воюешь на два фронта — резервисты ведь на твоем политобеспечении. А я тут набираюсь книжной мудрости, практических занятий тоже хватает, в день занимаемся по десять часов. И все же мне здесь легче, тем тебе там. Но крепись, приеду — получишь отгул, отоспишься, дела свои семейные уладишь. Если тебе что-нибудь надо купить, напиши — привезу: в городе все есть.
Льву Васильевичу и Елене Ивановне нижайший поклон».
Семейные дела... Бородин невольно посмотрел на знакомый дом Водолазова. «Сходить, что ли? Может, приехала». Он оделся, почистил ботинки.
Еще издали заметил стоящего у калитки Водолазова, одетого в серый гражданский костюм. Видимо, он кого-то ждал. «Не ее ли?» Бородин почему-то заколебался, но Михаил Сергеевич заметил его, позвал:
— Степан, на минутку. — Он первым подал руку, спросил: — К нам?
— К вам, Михаил Сергеевич. Наташа дома?
— Э-э, брат, раньше-то она раз в месяц наведывалась, а теперь, когда узнала, что Громов... она не появляется здесь, так что ищи ее там, на стройке... Как у вас в полку? Слышал: перемены большие, новую технику получили.
Ко двору подкатила двуколка. Дмитрич резко осадил коня, крикнул:
— Утра доброго, Михаил Сергеевич. Докладываю: прибыл.
— Одну минутку, — ответил Водолазов, и Бородину: — Знакомлюсь с хозяйством. Фронт, скажу тебе, беспокойный, дел непочатый край. — Он улыбнулся. — Хочешь, подвезу, мимо стройки будем ехать.
— Спасибо, я как-нибудь потом, Михаил Сергеевич.
— Заходи, заходи, буду рад.
Дмитрич гикнул на коня, щелкнул кнутом...
Знакомая калитка, знакомые окна. Фонарный столб, деревья. Все, как прежде. А чувство такое, будто кругом ничего нет, пустота, только слышится громыхание двуколки, удаляющейся в облаке дорожной пыли. Долго стоял Бородин неподвижно, пока не понял, что надо возвращаться на квартиру: бессмысленно торчать у прохожих на глазах. На обратном пути завернул к Крабовым: хотелось с кем-то поговорить, освободиться от сосущей боли, которая появилась еще утром, когда держал сына на руках. Бородин был убежден, что Громов не вернется к Наташе, но в то же время сомневался в том, что теперь она не изменила своего отношения к нему, Степану.
Елены дома не было. Крабов встретил вопросом:
— Завтракал?
— Да, сыт.
— А может быть, по рюмочке? Отпразднуем наше назначение. — Крабов не был уверен, что его оставят в ракетной части, но помог Гросулов. Сизова перевели в управление артиллерии штаба округа — работает инспектором.
— Нет, нет... Настроение у меня сегодня паршивое, — признался Бородин, — какая-то хандра появилась. И зачем выходные дни придумали? В работе человек чувствует себя куда спокойнее. Напрасно я не поехал к солдатам в лес.
Крабов почему-то всегда побаивался Бородина. В разговорах с ним чувствовал себя так, будто Бородин знал его сокровенные мысли. После же того, как при обсуждении Узлова на партбюро Крабов вдруг всем на удивление обрушился на Громова, назвав его основным виновником чрезвычайного происшествия в полку (Крабова тогда сурово осадили и Бородин, и другие члены бюро), после этого случая он стал и заискивать перед Бородиным.
— Вам-то, Степан Павлович, хандрить! Шутите. Дела у вас идут отлично, заслуженно получили должность замполита... А я топчусь на месте, к тому же порою страх одолевает: Громов когда-нибудь задаст мне по первое число, не забудет тот случай на партбюро.
— Что посеешь, то и пожнешь, Лева.
— А что я сею?
— Склоку. Пора кончать с этим позорным делом. — Бородин ожидал, что Крабов вспыхнет, начнет, как он всегда делал, оправдываться, но он с горечью сказал:
— Ты прав. Если бы кто мог заглянуть в мою душу, он бы увидел, как я мучаюсь. Что же делать, посоветуй.
— Честно служить, честно трудиться. Заметят — оценят.
— Да, да, верно, Степан Павлович. Ты прав, тысячу раз прав. Но я знаю: долго будут вспоминать: такой-сякой Крабов, против коллектива пошел.
— Глупости! Все прошло. И нечего казнить себя сомнениями. Дел у нас теперь непочатый край, только поворачивайся: новая техника, новые задачи. Да разве сейчас время думать о прошлом, о каких-то обидах!
— Это верно, но все же...
— Что «все же»?
— Надо как-то себя оправдать, чем-то, показать, чтобы и ты, и Громов, и все в части поверили, поняли, что Крабов честный, смелый офицер. И это я сделаю, попомни мое слово, Степан, сделаю.
— Валяй, простору много, есть где силы приложить, — сказал Бородин и поинтересовался: — Куда Елену услал?
— Она пошла в книжный магазин. Говорят, поступили популярные книги о ракетах. Она у меня хороший помощник.
— Это верно. Но за книгами надо было бы самому пойти.
— Времени нет... Вот посмотри, — Крабов открыл дверь в спальню, показал на стол, на котором лежали книги, рукописи, — готовлю лекцию о ракетном оружии. Думаю, возражать не будешь, если выступлю перед личным составом?
— Возражать! Да это ведь замечательно. Голосую «за» обеими руками!
Бородин ушел от Крабова в приподнятом настроении. Инициатива Льва Васильевича пришлась по душе. Как это он сам об этом не подумал? Лекция — это здорово! Даже сосущая боль притупилась. На полпути к дому вдруг почувствовал чей-то взгляд на своей спине, оглянулся — в десяти метрах стояла Наташа.
Она подходила к Бородину медленно, как подходит к матери нашаливший ребенок, чтобы попросить извинение или получить должное за свои проделки. И пока она приближалась, Бородин все время смотрел ей в лицо, позабыв обо всем: не было ни ветра, ни солнца, не было и земли, на которой он стоял, была только она, маленькая, с обнаженными по плечи руками, немного капризными губами и чуть побледневшими щеками.
— Здравствуй, Степан, — проговорила Наташа.
— Добрый день.
— Какой же день? Вечер. — Она сняла с руки темную кофточку, набросила ее на плечи, слегка поеживаясь. Бородин оглянулся: верно, вечер — солнце уже пряталось за горы, тени от деревьев пересекли дорогу, на которой они стояли. Он промолчал, наблюдая, как она просовывала руку в рукав кофты. Захотелось взять ее за плечи, помочь одеться.
— Уйдем с дороги, — сказала Наташа и первая направилась н тропинке. Стежка вела к реке, она была узенькая, для одного человека. Бородин шел вслед за Наташей, невольно думая: «Рядом с ней мне уже места нет». Еще было светло, и Бородин видел маленькие розовые ушки Наташи, возле мочек, нежных и красных, в крутой спирали пушились темные завитушки, под кофтой угадывались овальные маленькие плечи. Она немного замедлила шаг, чуть посторонилась, взяла Бородина под руку, вскинула голову. По взгляду было заметно: что-то хочет спросить.
— Он где сейчас? — Она не осмелилась сказать «Сергей», ей как-то еще не верилось, что Громов, тот самый Громов, о котором она в течение шести лет пыталась забыть и перед которым все эти годы чувствовала себя виноватой, окажется здесь, в Нагорном, да и имя его она уже разучилась произносить. — Я слышала, он уехал, — продолжала Наташа, останавливаясь у обрыва реки.
— В Новосибирске, — ответил Бородин, кося взгляд на нее и думая, как воспримет это сообщение.
— Уехал... — В голосе Наташи чувствовалась тревога, беспокойство, ее темные глаза вдруг погрустнели. — Совсем?.. Алешу не повидал... Он никогда его не видел... Почему же он уехал?
— Он скоро вернется, дней через двадцать. Скажи мне, Наташа, откровенно: ты его любишь?
Она испугалась этих слов. Вдруг съежилась, будто попала под струю холодной воды, но ничего не ответила, а только, вскинула взгляд на Степана, и он успел прочесть в этом взгляде: зачем спрашиваешь? Бородину стало неловко. Он взял ее под руку, и они пошли вдоль крутого обрыва. Она шла покорно, чуть опустив голову.
— Он мне никогда не простит. Никогда! Вот я же сама себя не простила. А он... Громов, что, уж совсем бесхребетный? Посоветуй, как мне быть? — надсадно спросила, отворачиваясь. Она плакала. Бородин стоял неподвижно, не зная, что сказать. Он понимал ее состояние, и все же ему не хотелось, чтобы она плакала. Конечно, Алеша — это та самая живая нить, которая связывает ее с Громовым. Но разве он, Бородин, когда-нибудь говорил ей, что ребенок будет помехой в их совместной жизни? Напротив, когда они поженятся, много внимания будет уделять детям — Павлику и Алеше.
— Успокойся. — Он робко положил свою тяжелую руку на ее голову. — Успокойся, мы все решим, как надо... Решим.
— Кто это «мы»? — прошептала она.
— Я и ты.
— А он? — Она отшатнулась от него, ожидая ответа. Бородин молчал. Ему трудно было что-либо сказать: он наконец понял, что Громов — это все-таки Громов, ее муж, а он — всего лишь влюбленный в нее майор. Просто майор.
— Хорошо, я попытаюсь сделать все, чтобы он вернулся к тебе, — сказал Бородин.
— Нет, нет, не то, не то! — испуганно возразила она. — Ты меня обидишь... Пусть будет так, как было...
— Так нельзя. К какому-то берегу ты должна пристать. Нельзя все время посередине реки плыть, устанешь.
— Верно, я очень устала. Но ты не говори ему... Я еще могу плыть...
— А цель, ради чего плыть?.. Пойдем, ты уже совсем озябла. — Он взял ее под руку бережно и робко. Наташа прижалась плечом, чувствуя исходящее от него тепло.
Вышли на дорогу. Здесь им нужно было идти в разные стороны. Бородин предложил проводить домой, как он ее раньше провожал, туда, к окнам, возле которых на столбе светилась лампочка. Вместо ответа она подала руку:
— Доброй вам ночи. — И заспешила к дому Водолазова.
Ее уже не было видно, а Бородин все стоял и стоял...
Ефрейтор Околицын и Цыганок охраняли заготовленный для строительства дома лес. Их шалаш стоял у самого обрыва. За рекой виднелись постройки колхозной молочной фермы. Оттуда доносилось мычание коров, протяжное и тоскливое. В лучах закатного солнца белели штабеля отесанных бревен, напоминая Цыганку одесские меловые разработки.
Околицын, закрыв глаза, лежал на хвое и молчал, а Цыганок не любил безмолвия. «Солдатское ли это дело — бревна стругать! — злился Цыганок. — Это работа для Пашки, она ему в самый раз... Целый месяц уже в госпитале. Эх, Пашенька, не в ту сторону привел тебя Христос. Дезертирство, Пашенька, молись не молись — накажут, темнота глубинная». Цыганку вдруг стало жалко Волошина, и тоска еще сильнее сжала грудь. Он сорвал травинку, пододвинулся к Околицыну, провел ею по верхней губе ефрейтора. Тот дернул головой и, открыв глаза, начал чихать.
— Не сидится, что ли? — набросился Околицын на Цыганка.
— Помру я тут, в лесу, Саня. Язык мой совсем заржавел, на душе муторно. Покритиковал бы, что ли, меня как агитатор. Давай, как тогда на собрании: «Цыганок — «сачок», хотел доктора обмануть». Хлестал ты меня немилосердно.
— Обиделся?
— Да уж сейчас и не помню. Критика, брат, она такая штука, в горле не засладит, не конфетка. Точно говорю... Видел я лейтенанта Узлова, когда он возвратился с заседания бюро. Я тогда дневальным был по казарме. Вбегает Узлов и тычется в закрытую дверь умывальной, как помешанный. Я ему открыл. Он бросился под кран и ну хлестать воду. Пьет, пьет... Я испугался: горло простудит. Потом повернулся ко мне, спрашивает: «Откуда ты, товарищ, взялся?!» Понимаешь, товарищ! Я — товарищ. А раньше-то, до этого: замковый Цыганок и — не больше. Глаза у него мутные-мутные, будто только что сняли лейтенанта с чертова колеса. Не узнает. Говорю: «Товарищ лейтенант, я — Цыганок, дневальный по казарме». — «А-а, говорит, товарищ Цыганок. Очень рад, очень рад вас видеть. Ты, говорит, товарищ Цыганок, знаешь, что такое критика?» — «Малость представляю», — отвечаю. Махнул он на меня рукой, дескать, ничего ты не понимаешь, и ушел, шмурыгая по полу подошвами, словно контуженный... Вот, Саня, какое дело-то, а ты мне: обиделся! Неприятная эта штука, критика, кто же на нее не реагирует?! Разве один бог. Ему что, он символ, так сказать, миф древности. — Цыганок был готов переменить тему разговора, но Околицын, укрываясь шинелью, улыбнулся:
— Спать надо, завтра будем грузить лес. Если не спится, пойди посмотри штабеля.
— Кто эти бревна возьмет!..
— Не в этом дело, для порядка.
— Понимаю... Плохо, когда не с кем поговорить. — Он поднялся и вышел из шалаша.
Темнело... Когда Цыганок возвращался с обхода, он уже с трудом различал предметы: все слилось в единое, темное, пахнущее сыростью и хвоей. Цыганок сел на пень, повесил автомат на грудь, вслушиваясь в какие-то неясные, глухие звуки. Он сидел долго, пока не почувствовал, что зябнет: от реки несло холодом. Поднялся, вновь обошел вокруг штабелей.
Немного усталый, но довольный тем, что ему удалось согреться, Цыганок вновь опустился на холодноватый и сырой пень. Потянулся за платком, чтобы вытереть вспотевшее лицо, и замер: за рекой вспыхнуло пламя, маленькое, похожее на шевелящийся красный язык. Вдали, в темноте, язык этот, казалось, висел в воздухе, лениво покачиваясь.
— Околицын! Товарищ ефрейтор! — крикнул он наконец.
— Что такое? — выскочил из шалаша Околицын.
— Смотри, пожар!
— Ферма горит! — сразу определил ефрейтор. Он снял автомат с плеча, выпустил две короткие очереди. По лесу прокатилось эхо. После стрельбы, казалось, стало еще тише. Под обрывом плескалась о берег вода, где-то в вышине, шурша крыльями, пролетела ночная птица... Пламя увеличивалось. Околицын вновь начал стрелять из автомата.
— Надо как-то сообщить в деревню, — сказал ефрейтор, но тут же усомнился: — До моста далеко, пока добежишь — все сгорит... А пловец я плохой...
— А я? Я на море вырос! — крикнул Цыганок и начал снимать сапоги.
— Утонешь, река быстрая, паводок еще не спал.
— Скажи, пожалуйста, какой жертвенник! Автомат можно взять?
— Бери...
Они спустились к реке. Цыганок, закинув автомат за спину, бесшумно вошел в воду и скрылся в темноте. Ефрейтор хотел было крикнуть: «Костя, осторожно!» — но промолчал. Он поднялся к шалашу, взял сапоги Цыганка и еще долго всматривался в темноту.
Течение несло Цыганка вниз. Когда он почувствовал под ногами отмель, невольно оглянулся назад и удивился, что река оказалась такой широкой.
Горело здание под соломенной крышей. Дощатые двери, верхнюю часть которых уже охватило пламя, были на замке. Цыганок попытался разбить их прикладом. Ударил и отскочил, осыпанный искрами. Потом начал колотить дверь с еще большим упорством. Бил, бил, пока не изнемог. Огненный рой искр сыпался на него, и гимнастерка уже тлела.
— Эй, есть тут кто? — крикнул Цыганок, ударяя по замку прикладом. Запор со звоном отлетел в сторону, двухстворчатая дверь распахнулась, и Цыганок бросился в сарай. Там было темно. Он ощутил упругие бока животных, начал подгонять их прикладом. Коровы упирались. Цыганок поймал за ухо безрогую телку, но она боднула его в живот.
— Сатана! — закричал он и от боли и от досады. — Не хочешь жить, дура! — И ударил телку в бок прикладом. Она метнулась на волю. Уже прогорела крыша. Цыганок поднял пучок горящей соломы и, размахивая факелом, выгнал из помещения остальных коров. На голове солдата тлели волосы, перед глазами плыли красно-оранжевые круги.
Выскочив из сарая, Цыганок заметил в маленькой деревянной сторожке огонек. Подбежал к окошку, ударил кулаком.
— Кара-у-ул! Гори-им! — услышал Цыганок чей-то истошный крик.
Освещаемый заревом пожара, недалеко от сторожки стоял растерянный человек. Это был Дмитрич.
— Караул, горим! — стонал Дмитрич, не трогаясь с места.
— В деревню беги, старый гусак!..
Дмитрич шарахнулся в сторону и скрылся в темноте.
Пламя гудело, жадно лизало дощатые двери сарая. Цыганок вспомнил, что автомат остался там. Решил сквозь огонь проскочить в сарай. Закрыв глаза рукой, он прыгнул в пламя. В сарае было светло. Автомат лежал в кормушке.
— Цел, — обрадовался Цыганок. Он повесил оружие на шею.
Клубы пламени и дыма плотно зашторили выход.
— Эй! Э-э-эй! — кричал Цыганок.
В ответ услышал треск падающих головней да сухой шорох огня.
— Эй! — повторил он, чувствуя, как дым душит его. Еще несколько секунд — и он упадет. — Эй... — Но уже был не крик, а шепот. Цыганок стоял лицом к пламени, зажав рот и нос ладонью. Он ни о чем не думал, только где-то в глубине сознания слабо шевелилась мысль о Тоне...
Раздался шум, похожий на частые порывы ветра. Струя воды ударила Цыганка в грудь. Он покачнулся, хватаясь за автомат, но не устоял. Падая, увидел бегущих к нему людей со странными металлическими головами, с длинными изогнутыми жердями в руках...
Лекцию Крабов приурочил к приезду Громова. Он прочитал ее с подъемом, и многие ракетчики, знавшие подполковника не очень-то разговорчивым, сухим и замкнутым офицером, были немного удивлены. Равнодушным остался один Рыбалко: лекцию Крабова старшина знал почти дословно.
Теперь Рыбалко временно командовал солдатами, ожидавшими со дня на день увольнения в запас... От сознания, что оказался не у дел, старшина мучился и покрикивал на подчиненных. Солдаты при его появлении в казарме робели и втихомолку желали старшине поскорее получить должность. Устя продолжала подзуживать: «Уходи из армии, уедем в Харьков, поступишь на завод, будем рядом с сыном, руки у тебя золотые». — «Что она понимает? Золотые... Будто в армии нужны руки-крюки. Не та нынче армия — армия техников, инженеров, солдат-умельцев». Не радовало Рыбалко и авторское свидетельство, полученное за изобретение катков под станины: «Орудия сдали на склад, для чего теперь эти катки?»
Шахов первый заметил удрученное состояние Рыбалко. Однажды, встретив его возле столовой, поинтересовался:
— Нездоровится, что ли, Максим Алексеевич?
Старшина тяжело вздохнул:
— Не в том дело, товарищ лейтенант. У солдата здоровья не спрашивают. Дай мне совет: что делать?
— Ждать назначения.
— Ждать... А если не ждется. Не из тех я, которые ждут.
— Тогда учись, набирайся знаний, читай литературу о ракетах.
Книги так увлекли Рыбалко, что он теперь мог часами рассказывать о физических законах полета баллистических ракет. По гарнизону пошел слух, что Рыбалко знает назубок новую технику. Прослышал об этом и Крабов. Он вызвал старшину в штаб.
— Будешь помогать мне. — Подполковник вытащил из сейфа груду книг и брошюр. — Ты человек грамотный и сообразительный. Надо все это одолеть, а времени у меня нет. Слушай внимательно. Решил я прочитать личному составу лекцию. Дело новое, трудное, одному не подготовить. Будем работать вместе, коллективно, так сказать. Ты прочитаешь, выпишешь все, что касается этого темника, — он показал старшине листок со множеством вопросов, — потом я обобщу. Как это делать, сейчас покажу. Согласен?
— Конечно, — обрадовался Рыбалко.
— Работать будешь в моем кабинете. Вот стол, и от него ни шагу.
И старшина засел. Работал в день по четыре часа, перепоручив свои обязанности Одинцову, который оказался за штатом и тоже ждал приказа об увольнении в запас. Рукопись получилась большой. Крабов только немного сократил ее. Вот почему лекция начальника штаба не удивила Рыбалко.
Когда в зале остались Громов и Бородин, к ним подошел Крабов.
— Ну вот и гора с плеч. До чего же это трудная работа выступать перед народом, — сказал он утомленным голосом.
— Теперь мы вас зачислим в лекторскую группу, — пообещал Громов. — Зачислим, комиссар?
— Определенно, — подхватил Бородин. — Такой талантище пропадал. Серьезно говорю, Лев Васильевич, теперь ты у нас лектор номер один.
Они вышли на улицу. Крабов поспешил в штаб. Бородин предложил Громову посмотреть строящийся за городом дом для офицерского состава.
— Генерал Захаров посоветовал использовать на стройке увольняемых в запас, — пояснил Бородин.
Стоял тихий летний вечер. Шепот растений, перекличка запоздавших птиц, летевших на свои ночевки, крепкий запах каких-то цветов, звезды вечернего неба — все это располагало к раздумью, и Громов молчал.
— Что ж ты молчишь? — спросил Бородин. — Он был убежден, что Громов первым вспомнит о Наташе, ведь намекал же в письме о личных делах, значит, думал о ней.
— Ты о чем, комиссар? — Громов окинул взглядом штабеля бревен.
— Сердце у тебя есть... или нет?
— Есть...
— Сомневаюсь...
— Так о чем же ты? Уж не о Крабове ли? Сработаемся. Я на него не обижаюсь. Лекция мне понравилась.
Бородина взорвало: «Не человек, а кусок железа, одна служба в голове».
— Не об этом я, Сергей Петрович!
— О чем тогда? Может быть. Узлов без меня что-нибудь выкинул?
Бородин закурил.
— Я хочу сказать о твоей жене, командир.
— У меня нет жены.
Они стояли возле кирпичей. Бородин предложил сесть.
— Значит, у тебя нет жены? Это серьезно?
— Да.
— Жестокий ты человек.
— А она? Хороший?.. Тебе виднее, Степан, чувствую, прилип ты к ней. — Громов сразу понял, что сказал грубо, нехорошо, но не стал смягчать, а лишь чуть-чуть подвинулся к Бородину.
— Может быть, — глухо прошептал Бородин.
— Вот-вот, — подхватил Громов.
— Но ты сам знаешь, как случилось. Если бы я ведал, разве мог бы пойти на такое. Она хороший человек, и поэтому я настаиваю, чтобы вы помирились...
Громов задумался. Он решительно не понимал Бородина: «Разве можно вернуться к той, которая... убегает? Догони того, которого не догонишь. Не стоит тратить силы».
— А как же ты? Ты же ее любишь? — спросил Громов вкрадчивым голосом.
— У вас есть сын. Если бы этот мальчик не был твоим сыном, разве бы я с тобой разговаривал так? Никогда!
— Откуда я знаю, что это мой сын? Человеку, который однажды сказал неправду, верить трудно... Не мири нас, комиссар, не бери грех на свою душу.
— Но — сын!.. — напирал Бородин. — Он вырастет, узнает все, что ты ему тогда скажешь? Что?
— Не знаю.
— Он твой... Я верю Наташе. — Бородин поднялся. Громов метнул на него косой взгляд.
— Все, давай смотреть дом, — категорически заявил Громов.
— Нет, ты мне по существу ничего не сказал, — настаивал Бородин.
— А что я должен сказать? — Громов повернулся лицом к Бородину, при электрическом освещении оно было бледным. — Что я должен сказать? «Женись, Степан, на ней». Ты это хотел услышать от меня?
— Нет, совсем не то...
Громов его не слушал, продолжал:
— И не нужно со мной объясняться. Коль случилось так, валяй женись! — И, не оглядываясь, быстро зашагал к дороге.
— Да ты ревнуешь! — бросил Бородин вслед Громову, но тот ничего не ответил.
...В комнате было темно. Бородин включил настольную лампу, повернулся к спящему сыну. Павлик лежал в кроватке, разбросав ручонки. Он был в верхней рубашонке, видимо, закапризничал, и хозяйка не смогла его раздеть. Вид сына растрогал Бородина, и он вдруг почувствовал себя беспомощным, одиноким...
...Громов и сам не заметил, как очутился возле дома, в котором жил Водолазов. Он долго не решался заглянуть в окно. Наконец подошел, приподнялся на носки, вытянул шею и увидел... Наташа что-то писала, сидя за столом. Он узнал ее сразу. То же лицо, только не было на нем того румянца, который он знал. Те же губы, только они сейчас не так налиты, вроде бы даже поблекли. Те же глаза, только чуть-чуть грустные, потускневшие. Те же руки — маленькие, только нет ямочек на суставах, которые он целовал семь лет назад. Он увидел все это одним взглядом. Потом присмотрелся к мальчику, стоявшему в кроватке, мысленно сопоставляя его лицо со своим. Вдруг ему стало стыдно, что он украдкой смотрит в окно, вообще поступает подло, нехорошо. Лицо жег стыд, а в душе черт знает что творилось. Он стал противен себе до отвращения. «Пошел к черту, — мысленно ругал он себя, — раскис, расчувствовался. Не сумел удержать — не мешай другим жить».
В комнате, когда лег в постель, подумал: «Сможем ли мы восстановить прежние отношения, отношения первых месяцев после женитьбы?» Он долго не мог ответить на этот вопрос, анализируя много «за» и бесконечно много «против». Ему показалось, что чаша весов с грузом «против» скользнула вниз. «Прошло-то сколько лет!»
И всю ночь не спал, и всю ночь ворочался и повторял: «Прошло-то сколько лет!»
Мысль умереть, во что бы то ни стало умереть, пришла н Волошину еще тогда, когда везли его на волокуше Дроздов и Савушка. Но в тот момент она была не так уж сильной и властной: он просто думал, что это единственная возможность избавиться от грехов, которые принял на свою душу тем, что брал в руки оружие, что нарушал заповеди общины. Христос у двери, он видит все.
«Умереть!» кричало его сердце, когда он, лежа в госпитале, приходил в сознание, видел перед собой стены больничной палаты, широкие окна, льющие яркий свет, видел врачей, то угрюмых, молчаливых, то с наигранной бодростью говорящих ему: «Скоро встанешь, поправишься». По ночам, обливаясь потом и задыхаясь от высокой температуры, шептал пересохшими губами: «Умереть, умереть».
Он явится туда, на небо, чистым, непорочным, и тогда, как не раз обещал проповедник Гавриил, будет там отведено его душе место вечного покоя и радости, смерть его очистит.
Волошин ничего не ел. Когда приходил в сознание, он видел свет, стены, людей в белых халатах и спрашивал: «Что, не умер еще?» И плакал оттого, что еще жив, что не в силах убедить врачей, чтобы они не возились с ним, пусть будет так, как угодно богу... Лицо его было желтым, с пепельными пятнами на провалившихся щеках.
Однажды ночью она все же явилась к нему. Только что убрали подушку с кислородом, и он про себя читал проповедь. В палате стоял полумрак. Смерть заглянула в окно. Бесшумно проникла сквозь стекло и, спустившись с подоконника на пол. замерла в двух шагах от кровати. Волошин смотрел на нее покорно, с трепетом в душе: пришла, пришла. Горбатый скелет, так она виделась ему, с очень длинными руками, с пустыми черными глазницами, с широким оскаленным зубастым ртом, с тоненькой, как лозинка, шеей, наклонился к нему, пытаясь обнять костлявыми руками. Волошин съежился в комок и закричал, закрывая глаза. Когда открыл их, ее уже не было, на том месте, где находилась смерть, стояла сестра с кислородной подушкой.
Только через месяц Волошин встал на ноги. Сестры выводили его на госпитальный скверик, усаживали на скамеечке. Приходил Дроздов, что-то рассказывал о планетах, каких-то условиях, от которых зависит долголетие человека. Волошин не слушал врача. Он смотрел на деревья, нежные, зеленые листья и ни о чем не думал, просто так смотрел на предметы, окружавшие его, поскольку они попадали в поле зрения. Как-то раз, сидя один на скамеечке, он увидел: на веранду вынесли забинтованного человека, у которого виднелись одни глаза да была оставлена щелка для рта. В эту щелку сестра вставила папиросу, чиркнула спичкой, человек прикурил, сестра ушла.
— Пашенька! — вдруг выплюнув изо рта окурок, крикнул забинтованный. — Черт конопатый, валяй ко мне.
Волошин по голосу узнал Цыганка, но не отозвался.
По настоянию Цыганка няня привела Волошина на веранду:
— Обнял бы я тебя, Пашенька, да видишь, какие руки: ни закурить, ни штанов расстегнуть... Как ты тут живешь? Похудел малость, но ничего, были бы кости — мясо нарастет. Да что же ты молчишь, или не рад встрече?.. Признаться, я соскучился. Честное слово, соскучился! — повторил Цыганок.
Павел хотел было спросить: «А как остальные ребята, помнят?» — но не решился. Цыганок продолжал рассказывать полковые новости, что произошло за отсутствие Волошина. Павел слушал молча, с безразличным видом. Когда же Цыганок сообщил, что полк вооружили ракетами, многих солдат зачислили в резерв и, видимо, скоро отправят по домам, Павел с грустью произнес:
— Меня-то куда, не знаешь?
— Ты — особая статья, — сказал Цыганок, — на курорт пошлют.
Волошин взял коробок со спичками, постучал им о перила, вздохнул:
— Мне все равно... Я так спросил...
— И домой не тянет?
— Не знаю...
— Та-ак, — задумался Цыганок. — Ну-ка дай мне папиросу, в кармане лежат. — Он, жадно затянувшись дымом, закашлялся. — Это как же понять, Пашенька: «не знаю»? Нынче медики работают шибче колдунов. У меня вот волосы обгорели, лицо и руки обжег. Было страшно больно, а сейчас легче... Пожар тушил, будь он проклят! Хочешь, расскажу, как я коровенок колхозных спасал? У животных ведь никакого соображения, дуры, одним словом. Одна телка так шибанула меня — искры из глаз посыпались.
Волошин поднялся и, ни слова не говоря, ушел в палату.
— Неинтересно? — крикнул Цыганок. Но Волошин не отозвался. Он разделся, лег в постель. «Ты — особая статья», — про себя повторил он слова Цыганка. — Чего ему от меня надо?»
Встречу с Цыганком Волошин расценил как недоброе предзнаменование. Однако через день, после врачебного обхода и завтрака, он как-то. помимо своей воли приоткрыв дверь, заглянул на веранду: Цыганок сидел на прежнем месте, перед ним на столе лежала раскрытая книга, и он языком пытался перевернуть страничку. Цыганок это сделал не сразу, но, добившись своего, углубился в чтение. Павел прикрыл дверь. «Господнее наказание», — мысленно произнес он, возвращаясь к себе в палату. До обеда просидел у окна, все с тем же безразличным видом. Потом спал. Под вечер вновь заглянул на веранду: там никого не было, и он обрадовался этому случаю, сел в то плетеное кресло, в котором сидел Цыганок. Откуда-то подул степной ветер, принося с собой запах трав. Вспомнилась Тамбовщина, родное село, бабушка, и он, на минуту позабыв о болезни и обо всем, что случилось с ним, начал рассуждать... Ему казалось: во всем виноват этот черноглазый, щупленький солдат, он первый проник в его тайну, потом все раскрылось. «Сатана, — заскрежетал Павел зубами в каком-то неудержимом исступлении. — Вера моя, и не трогай ее».
Его позвали в палату. Когда вошел, увидел вторую кровать (до этого он лежал один). Спросил сестру:
— Для чего это?
— Дружок ваш попросился, вдвоем веселее будет, говорит.
— Мне одному хочется.
— Он хороший, скучать не будете.
Сестра ушла. Явился Цыганок.
— Вот и я, Пашенька, — весело сказал он. — Понимаешь, одному в палате все равно что в гробу: скукота, хоть волком вой.
Цыганок хитрил: не было такого дня, чтобы его не навестил кто-нибудь из полка: приходили Околицын, Петрищев, Рыбалко, Бородин, Елена. От подарков и передач трещала его тумбочка. Навещали и Волошина, приносили конфеты, печенье, но он ни к чему не прикасался и ни одного слова не проронил. Лежал и смотрел в потолок, ждал, когда придет смерть, даже не помнит, о чем говорили.
— Что же ты молчишь, Пашенька? — продолжал Цыганок. — Для чего же тогда человеку язык дан? Не для того же, чтобы дразнить своего обидчика. Язык, Пашенька, великий дар природы. Без него человек — обезьяна. Мартышка, она ведь только по деревьям шибко лазает, а человеку она ничего не может сказать. Тварь, одним словом. Понял? Поэтому молчать нам не следует, мы с тобой люди, солдаты, есть о чем нам побеседовать. Вот наш полк реорганизовали. Что это значит? А это значит: кто-то из нас поедет домой, на трудовой фронт, кто-то останется и будет служить, как медный котелок, чуть потускнеет, его продрают с песочком, и он снова засверкает новизной. Теперь я, Пашенька, вроде бы стал сознательным. А первые дни как смотрел на службу? Уши краснеют, когда начинаю вспоминать... Зачислили меня писарем к начальнику продовольственного снабжения полка. А почему зачислили туда? Во-первых, рост у меня не артиллерийский, метр и пятьдесят восемь сантиметров, во-вторых, заметили, почерк отличный. Ну что, мне там, в снабжении, с девятью классами образования — легко. Составлял ведомости, меню-раскладки: столько-то граммов сухофруктов, мяса, круп, овощей и жиров. Быстро освоил дело. Начальник не успеет сказать: «Цыганок, вот это оформи», я чик-чирик, пожалуйста, товарищ капитан, готово, сделал, докладываю. «Что ж тебе еще поручить? — ломает голову капитан. — Поди, говорит, погуляй». А мне этого и надо было. Раз-два и — через забор, и к колхозным девчатам. Так приловчился к самовольным отлучкам, что потом стало невтерпеж сидеть за меню-раскладкой. Ловчил — и докатился до того, что запустил учет, напутал. Один раз легонько наказали, второй раз схватил три наряда вне очереди. Начальник рассвирепел и говорит: «Пошел отсюда к чертовой матери! За твои фокусы мне уже попало и от командира полка, и на партийном бюро стружку сняли!» Как ты знаешь, определили меня в огневики, на перевоспитание послали. И тут я поначалу пытался гнуть свою линию: солдат спит, а служба идет. Не вышло, Пашенька, у меня. И хорошо, что не вышло, теперь легче на душе... Приеду к своей Тоне и скажу: «Докладываю, Рыженькая Щучка, отслужил, как медный котелок». Любит она, чтобы у человека все светилось, жило и играло, как на строевом смотре. Тоню недавно избрали секретарем комсомольского комитета. Разве я могу, Пашенька, быть перед ней истуканом? Я — солдат, могу ли я уступить этой девчонке? Нет, Паша, солдат — личность определенная, героическая и самая что ни на есть трудовая личность...
Возможно, еще долго говорил бы Цыганок, припоминая все случаи из своей службы, но тут обратил внимание, что Волошин, уткнувшись лицом в подушку, похрапывает. Уснул Павел с горькой мыслью о том, что Цыганок послан ему в наказание самим сатаной и, видимо, даже в госпитале он не даст ему покоя. Наутро, едва успел встать с кровати, намереваясь уйти в сквер, уединиться, как зашевелился Цыганок.
— Пашенька, ты куда? Подожди, вместе сходим по нужде, штаны мне расстегнешь. Ближнего надо любить, а мы с тобой однополчане, братья по артиллерии: работай банником, разводи станины!
— Помолчал бы, — отмахнулся Волошин, не решаясь сдвинуться с места.
— С ума сошел! Мы с тобой не обезьяны, а мыслящие субъекты, и не какие-то там роботы, изрекающие по заданной программе: «Доброе утро» или «Дважды два будет четыре». Мы, Пашенька, люди, нам ли молчать!
После завтрака, когда врачи закончили обход, Волошин незаметно вышел из палаты и забился в дальний угол сквера, чтобы посидеть на скамейке в одиночестве. Но не тут-то было. Пришел Цыганок. Он попросил Волошина «устроить» ему папироску и дать огня.
— Слыхал, Паша, как Юрий Гагарин летал в разведку? — Цыганок задрал голову. — Во-он туда, в космос, выше неба. И представь себе, никакого бога там нет. Одно пространство.
— Уйди ты от меня, — вздохнул Волошин.
Обедали они порознь, но «мертвый час» вновь свел их в палате.
Павел укрылся одеялом с головой. Цыганок хихикнул:
— Ты что ж, от своего брата прячешься?
— Сатана!
— Это уж точно, Пашенька, я — сатана в образе рядового Цыганка. Ты перекрестись, и я исчезну. Дурень, тебя от опиума человек очищает, а ты на него лаешься, скверными словами обзываешь. Друг я тебе или нет?
— Нет.
— Врешь, Пашенька. Я самый настоящий твой друг.
— Уйди.
— Судить, наверное, тебя будут, Паша. Дезертирство ты совершил, присягу нарушил. А кто виноват? Эх, Паша, жаль, что я не читал Маркса, да и книги Ленина только в руках держал, а в уставах про религию ничего не написано. Я бы тебя быстро очистил... Ладно, не будем нарушать «мертвый час», спи.
Цыганок уснул быстро. Волошин не мог сомкнуть глаз. «Дезертирство совершил». Эти страшные для него слова, впервые услышанные от Цыганка, заставили думать не о смерти, а о том, что ожидает его в жизни после излечения. Чувство фанатизма притупилось, верх взяли мысли о совершенном. Кто виноват? — сначала он гнал этот вопрос прочь, боясь и страшась поддаться такому раздумью, но с каждым новым днем, проведенным с Цыганком, такие мысли все чаще и чаще возникали в голове. Неужели виноват тот, в которого он верил, которому молился и во имя которого решил умереть? — сам собой напрашивался вывод, и Волошин вскидывал на Цыганка робкий, просящий взгляд. Теперь он не сторонился «сатаны», терпеливо слушал длинные речи Цыганка, ожидая от солдата чего-то такого, что облегчит душевную тяжесть. Хотя по инерции прежней озлобленности он еще думал о Цыганке как о своем мучителе, но уже не так остро, не с той внутренней ненавистью, как прежде...
Подходило время окончательного выздоровления, и врачи готовили на Волошина документы для выписки. Однажды в госпиталь приехали Громов и Бородин. Они привезли Цыганку наручные часы, которыми его наградило правление колхоза, газету со статьей о подвиге Цыганка. Награду вручали в палате в присутствии врачей и сестер. Цыганок, еще забинтованный, стоял возле кровати, как кукла, завернутая в пеленки. Он не ожидал никаких наград и долго не мог сказать ни слова, лишь смотрел на лежащие на тумбочке часы и газету с его портретом. Глаза его повлажнели, слеза бусинкой искрилась на марлевой повязке.
— Служу Советскому Союзу, — волнуясь, произнес Цыганок и попросил у Громова разрешения выйти на веранду: солдат, видимо, стеснялся своих слез. Он ушел, слегка покачиваясь.
Громов повернулся к стоящему у койки Волошину и спросил:
— Вы как себя чувствуете?
— Нормально.
— Дня через три вас выпишут.
— Слышал.
Громову, хотелось наедине поговорить с Волошиным, и поэтому, когда Бородин от врача направился к выходу, он задержался в палате. Подойдя к солдату, подполковник по-отцовски положил ему на плечо руку и доверительно спросил:
— Что же будем делать, Павлуша?
— Не знаю.
— Хочешь служить?
— Не знаю.
— Шофером ко мне пойдешь? Я тебя за месяц обучу, вместе будем ездить.
— Вместе? — Волошин вдруг почувствовал слабость в ногах, опустился на кровать, закрывая руками лицо. Громов молчал. Он знал: за совершенный проступок солдата надо судить, таковы законы воинской службы, и в то же время понимал: Волошин жестоко оступился не по своей воле. «Ну, командир, решай, как быть, ты — высшая власть в полку», — Громов знал, что не так-то легко оправдать Волошина, и в то же время почему-то верил, что это единственный путь вырвать солдата из цепких лап баптистов.
— Я возьму вас, товарищ Волошин.
Павел поднял голову:
— Служить, значит?
— Да, служить... Своему народу служить.
— А Цыганок тоже остается в армии?
— Он зачислен в расчет пусковой установки.
На улице ветер разогнал тучи, и в палату хлынул солнечный свет.
Солдаты и сержанты, подлежащие увольнению в запас, размещались в одноэтажном здании, расположенном на окраине города. Рыбалко ездил сюда на мотоцикле, на дорогу уходило пятнадцать — двадцать минут. Но сегодня старшина решил идти пешком: уж очень не хотелось видеть, как представители штаба округа и уполномоченные по организованному набору рабочей силы будут агитировать солдат остаться в Сибири — на здешних предприятиях и в колхозах. Рыбалко шел медленно, надеясь, что хоть часть этой неприятной для него процедуры пройдет без него. Он еще не верил, что таких молодых и здоровых, которым служить да служить, все же увольняют из армии. На полпути встретил Шахова: лейтенант возвращался из штаба дивизии, где проходили десятидневные методические сборы.
— Хотите посмотреть проводы?.. Увольняют все же, — с грустью сказал Рыбалко, прикуривая от зажигалки. Зажигалка была новая, оригинальная, она заинтересовала Шахова.
— Сам смастерил?
— Делать-то нечего, вот и занимаюсь ерундой. Тоска! А тут еще жена уехала: у сына экзамены, теперь задержится надолго. А может быть, и совсем не приедет, советует уходить в отставку, пишет: хоть поживем немного спокойно... Все они, бабы, такие: если муж держится за юбку — это и есть спокойная жизнь. Вот же нация! Их как будто не интересует, что американцы дырявят землю атомными взрывами. Приезжай, поживем спокойно... Да что я, рыболов? Или курортник?.. Спешить надо нам, товарищ лейтенант. Пушечки забрали, ракетные установки дали. Грозное оружие, слов нет, но его надо изучить, освоить. А время не ждет, в сутках-то двадцать четыре часа...
По дороге Шахов сообщил, что Военный совет округа обсудил их почин, что доклад по этому вопросу делал сам полковник Гросулов и что совет одобрил начинание и рекомендовал этот способ стрельбы по закрытым целям для других артиллерийских частей.
— Волнует меня одно хорошее дельце, — сказал Шахов после небольшой паузы. — У нас в училище работал технический кружок. Мы называли его громко — вечерний университет. Курсанты с большим желанием посещали занятия. Что, если такой университет организовать в нашей части?
Рыбалко немного повеселел: он как-то слышал от генерала Захарова, что при освоении новой техники фактор времени играет основную роль, а вечерний университет — это хороший резерв учебного времени.
— Каждый запишется, товарищ лейтенант, — подхватил Рыбалко. — Ты подумай, подумай хорошенько и предложи, командир поддержит. Жизнь нонче такая, что она никак не вкладывается в привычные рамки, рвется на простор, из обжитых рамок выходит... На днях узнаю: мои «резервисты» потихоньку сколачивают бригаду добровольцев, готовых остаться в здешнем колхозе. Тоже необычно: отслужили ребята в Сибири и тут же остаются. Правда, пришлось одному лекцию прочитать: ты отслужил свое, говорю, и валяй куда хочешь, но солдат не смей остужать, не морочь им головы сладкими пирогами, им еще рано убирать палец со спускового крючка.
Шахов подумал: «Каким ты был, таким и остался, Максим Алексеевич».
— Не рано ли сокращают армию? — продолжал Рыбалко. — Ликвидировали полк... Там, за океаном, наверное, радуются. Или я уж такой осел, что ничего не соображаю? Начнется война, и ствольная артиллерия пойдет в дело. Ракета, конечно, хорошая, грозная штука, но орудие — вблизи оно ловчее...
— А штык, Максим, как ты смотришь на это оружие? Наши деды и прадеды им ловко дырявили груди врагам своим. Выходит: мы должны держаться и за штык?
— Не знаю... Только хлопцев этих я бы еще придержал в армии, — продолжал свое Рыбалко. — Куда торопиться, коли там, в этих самых НАТО и СЕАТО, военными маневрами тишину будоражат. И наши раны еще не зажили. У меня, например, они очень ноют, всякие воспоминания в голове пробуждают. Я, Игорь Петрович, видел, как начиналась война, видел сорок первый год. Жуть что было в начале войны. Лежишь, бывало, в окопчике, держишь в руках бутылку с зажигательной смесью, а фашист бомбами кроет и кроет. Потом в атаку танки на тебя бросает. Что ж тут с бутылкой сделаешь, кинешь ее — она, проклятая, в воздухе галгочет, как индюк, а не летит туда, куда надо, или за дерево заденет и упадет на землю живехонькая, лежит, бедная, поблескивает на солнце... Приходилось под танки бросаться.
А что сделаешь, коли на тебя движется враг!.. Нет, брат, тем, которые не знали начала войны, таких, как я, трудно понять. Ракета ракетой, а человек крепче любого атома! — закончил Рыбалко, войдя во двор.
К вечеру казарма опустела, остался только Одинцов. «Бывший писарь бывшей батареи», — с горечью подумал Рыбалко. Одинцов заявил, что решил ехать домой в незнакомый для Рыбалко городишко Бобров, и солдата не стали уговаривать. Старшина назначил его дневальным.
— До утра постоишь, завтра документы получишь, — сказал Рыбалко, намереваясь немедленно уйти из этого опустевшего помещения, притихшего, как сиротинушка. Горела одна лампочка у двери, в казарме стоял полумрак. В ушах Рыбалко еще звучали и оркестр, и напутственные речи офицеров, и заверения солдат, что они и на гражданке не посрамят доброго имени армейского человека... Звучали так явственно и так мучительно, что старшине действительно хотелось быстрее покинуть казарму. Но он не ушел сразу. В глаза бросилась плохо заправленная кровать у окна. Рыбалко поправил матрас, подушку, выровнял одеяло.
— Одинцов, кто на этой кровати спал? — спросил он солдата, разгибая спину.
— Петр Арбузов, водитель тягача из третьего дивизиона.
— Откуда он?
— Из Ярославля, товарищ старшина.
Ответы Одинцова понравились Рыбалко. Хозяина койки он хорошо знал: и что солдат родом из Ярославля, и что обучился Арбузов шоферскому делу в полку, и что попросился он с группой уволенных в подшефный колхоз механизатором — пожелал остаться в Сибири... Спросил об Арбузове просто так, для проверки, не забыл ли уже Одинцов своих ребят-однополчан, гвардейцев.
— А ты почему уезжаешь? — Город Бобров Рыбалко не знал, полагал, что это какой-то степной, неприметный городишко и, наверное, в нем нет даже приличного кинотеатра.
— Наш городок старинный, построен еще при Екатерине Второй, расположен он, товарищ старшина, возле реки Битюг. Река полноводная, с отлогими берегами. Ее перегородить небольшой плотиной, и вода побежит по полям... Лето у нас засушливое, часто выгорают хлеба. Надо орошать их.
Рыбалко, вспомнив, что Одинцов окончил гидрологический техникум, спросил:
— Плотину будут возводить?
— Думаю, что возьмутся за это дело. Построят...
Теперь он понимал, почему Одинцов стремится в родные края, — у него есть мечта, добрая мечта: этот рыжий долговязый парень, служа в армии, думал о борьбе с засухой, о хлебе. И это понравилось Рыбалко.
— Поезжай, поезжай. Потом мне напишешь о плотине.
Одинцов мельком взглянул на Рыбалко, на его усатое, посеревшее за последние дни лицо, подумал: «К этому времени и вы, товарищ старшина, уволитесь из армии».
— Адрес вы знаете, впрочем, пишите на часть, получу.
Одинцов сказал:
— Ладно, пришлю... Места у нас хорошие, лучший заповедник бобров, ценные и умные зверюшки. А воздух какой там! Чистый-чистый. Вот бы где вам, товарищ старшина, поселиться на жительство. Тишина, одним словом, — заповедные места. Приезжайте...
Рыбалко вздрогнул. Он хотел было резко ответить Одинцову, но сдержался, ногой подвинул скамейку к столу, сел. Вынул из нагрудного кармана потертые листки, исписанные мелким почерком. Руки его дрожали, и весь он вмиг преобразился.
Одинцов забеспокоился:
— Вам плохо, товарищ старшина?
Рыбалко молчал, уронив голову на грудь.
Наконец невнятно заговорил:
— Клятву мы дали... десять фронтовых товарищей кровью расписались... Это не мальчишеская фантазия, четверым в то время было за сорок. Двадцать лет храню письмо, знали о нем те девять, которые расписались, но они погибли. Десятый — это я... Никому не показывал, тебе дам прочитать... чтобы ты, Одинцов, не слишком увлекался тишиной на реке Битюг... Один из нас знал немецкий язык, командир батареи старший лейтенант Андрей Сидорович Державин. Он-то и перевел письмо и велел мне хранить до гроба. Читай...
Одинцов робко взял поблекшие листки.
«Потсдам, Бисмаркштрассе, 29, Отто Мюллеру.
Дорогой брат!
Наша армия, видимо, будет полностью разгромлена. Мы несем колоссальные потери. Вчера русские овладели Кенигсбергом. Многие мои товарищи попали в плен. Великая Германия переживает страшное время, мне, как историку, невероятно больно сознавать все это. Но я истинный немец и не поддаюсь полному отчаянию.
Конечно, полного разгрома в этой войне нам не избежать, трагический конец уже виден, он близок.
Кто виноват? Некоторые неустойчивые и недальновидные элементы всю вину будут валить на Гитлера: он проиграл войну.
Утверждаю: это великое заблуждение. Войну с коммунистами проиграли не только мы, немцы, но и англичане, но и американцы, и даже французы. Только идиот не может осознать того факта, что смысл этой войны заключался прежде всего в полном уничтожении Советского Союза как опасной цитадели мирового коммунизма. Познакомься с обстановкой предвоенных лет, и ты поймешь поведение лидеров правительств западных держав, и ты сам убедишься, как я прав в своем утверждении. Америка, Англия — да, да, эти страны прежде всего — вложили в наши руки меч. Разве без их экономической помощи мы смогли бы, после жестокого поражения в первой мировой войне, так быстро создать великую и мощную армию? Разве без их одобрения и поощрения мы могли бы с такой легкостью приблизить свои границы к России для решающего броска на коммунистов? Нам и им в одинаковой мере хотелось уничтожить Советский Союз.
В последнюю минуту американцы и англичане нас жестоко предали, предали потому, что убедились в том, что русские способны своими собственными силами свернуть нам шею и, бог знает, остановятся ли у Ла-Манша. Они переметнулись на сторону большевистской России не столько во имя разгрома Великой Германии, сколько во имя оттяжки собственной гибели. Сейчас западные державы ведут сражения не против нас, не против фюрера, а за свои интересы в Европе. В этом коммунисты убедятся вскоре же, в тот час, как только мы капитулируем.
Повторится все сызнова...
Дорогой брат! Я верю: немецкий дух в нашем народе не иссякнет. Мы — те, которым богом дано главенствовать над миром, и мы вновь воспрянем душой и помыслами своими. Я верю, найдутся в немецкой нации лидеры еще более преданные, чем Адольф Гитлер, извечным интересам Великой Германии, и они сумеют заставить безголовых лидеров поднять нас из пепла. Мы учтем все наши ошибки, все промахи, и наша месть не будет знать границ.
Дорогой брат! Ты еще молод, не теряй духа, знай: впереди походы и на Восток и на Запад, меч Великой Германии не заржавеет.
Твой брат полковник Карл Мюллер».
«Клянемся своими жизнями, женами и невестами своими, честью и славой Родины своей, именем народа своего — не допустить этого во веки веков!
Клянемся держать оружие в руках до полного уничтожения фашистов — до тех пор, пока у меченосцев не исчезнет дух новых походов и на Восток и на Запад.
Да здравствует Мир и Свобода!
1. Командир батареи старший лейтенант Андрей Державин.
2. Заместитель командира батареи по политчасти лейтенант Иван Зотов.
3. Командир огневого взвода младший лейтенант Захар Беспощадный.
4. Наводчик орудия ефрейтор Максим Рыбалко.
5. Водитель машины рядовой Семен Катрикадзе.
6. Командир орудия сержант Павел Чернов.
7. Заряжающий рядовой Никита Долгоруков.
8. Разведчик-наблюдатель ефрейтор Егор Размахов.
9. Повар рядовой Муса Ахметов.
10. Старшина батареи Сидор Вершинин. Кровью своею расписались...»
Следы подписей едва угадывались, и Одинцов с трудом прочитал их. Он положил письмо на стол, не в силах что-либо сказать. От пожелтевших листков веяло чем-то страшным: девять человек, поклявшихся держать оружие, погибли, лежат где-то в земле, обугленной и продымленной. Десятый — Рыбалко — сидел перед ним. Он — это они, которые поклялись, он — это они... Даже почудилось Одинцову: сейчас дрогнет дверь, и все девять войдут в казарму во фронтовых шинелях, перетянутые ремнями, неумытые и уставшие в непрерывном бою, и шумно заговорят, рассказывая старшине каждый о своем и все об одном и том же — держим клятву!
Но многое Одинцов не мог понять, не мог потому, что войну он не видел, знает о ней по обелискам, из книг и рассказов, и потому, что война давным-давно отгремела.
И все же Одинцов спросил:
— Все девять погибли?
— Да. Конечно, не в одном бою.
— А он, Мюллер?
— Его труп нашли в окопе, при нем это письмо...
Рыбалко спрятал письмо, молча посмотрел на опустевшие койки, на пустую пирамиду, показавшуюся ему скелетом какого-то древнего животного, молча открыл дверь и вышел из казармы.
Через незавешенное окно луч солнца освещал лицо спящего лейтенанта. Стояла жара: за окном термометр, прикрепленный к крестовине, показывал тридцать пять градусов.
Лейтенант спал. Он лежал на спине, и, казалось, сейчас никакая сила — ни жара, ни холод, ни ураган — не разбудят его.
И все же Узлов проснулся. Он проснулся не потому, что в комнате было слишком жарко и душно, — скорее всего, по привычке подниматься в одно и то же время. Открыв глаза, он увидел: настенные часы показывают два часа московского времени, а он мог спать дольше, ибо сегодня выходной день, и еще вчера, ложась в постель, он дал себе слово отоспаться за все прошедшие суматошные рабочие сутки: днем плановые занятия, вечером университет. Его работу партийное бюро поручило возглавить лейтенанту Шахову.
— Инженер! — крикнул Узлов, полагая, что Шахов находится в умывальной комнате. Ответа не последовало. Узлов, натянув пижамные брюки, посмотрел на себя в зеркало: еще вчера он наметил поехать в город, поиграть в бильярд, встретиться со знакомыми девушками.
Он быстро умылся и уже хотел было уйти, как на тумбочке заметил записку. Шахов писал: «Дмитрий, я в учебном классе. Сегодня занятия в две смены. Будем штудировать основы теоретической аэродинамики. Ведь впереди — боевые пуски, дорога каждая минута. Но у тебя сегодня выходной. Чай я вскипятил, колбаса в тумбочке».
В комнате стены были увешаны схемами, таблицами и формулами. Узлов, держа в руке записку, рассматривал графическое изображение элементов траекторий реактивного снаряда. «Чем меньше мы выбираем промежуток времени, тем меньше будет изменяться скорость и движение ракеты будет ближе к равномерному», — прочитал он под схемой написанные красным карандашом строчки. Узлов вспомнил, как он долго бился, чтобы эту формулу понял ефрейтор Околицын. Наглядные пособия, которые применил Шахов в обучении ракетчиков, значительно облегчили дело. Чертил схемы Цыганок. Он выполнял эту работу с охотой, с серьезным видом говорил товарищам: «Вернусь из армии, поступлю в институт, стану инженером-конструктором. Умненьким буду».
Дмитрий положил записку на стол и зашагал по комнате. Очень хотелось поехать в город, и в то же время было как-то неловко перед Шаховым: Игорь сейчас там, в техническом классе, обучает его, Узлова, подчиненных — Околицына, Цыганка, Петрищева. «Выходит, что Игорь часть моих обязанностей взял на себя, — рассуждал Узлов. — Черт двужильный... Не пошел бы в класс, а вот теперь придется... А что, если не пойти? Кто меня упрекнет? Имею я право использовать отдых по своему усмотрению?.. А Шахов? Тоже имеет... Ну и жизнь пошла: человеку дают выходной, а он от него отказывается. А сейчас бы хорошо пройтись с дивчиной». Узлову почему-то вспомнилась Борзова. Он совершенно не подозревал, что колхозная медичка, с виду такая «заводная», серьезно ждет ефрейтора Околицына, ждет, когда тот отслужит срок.
Узлов сгреб в ящик стола остатки колбасы и хлеба.
— Нет, брат Игорь, извини, но я пойду со «сверхзвуковой» скоростью. Мигом возвращусь.
Когда вышел за ворота, заколебался. «Ну и скот ты, Узлов», — ругнул он себя.
У проходной стояла легковая машина Громова. В окошко на лейтенанта смотрел Волошин.
— Ты что так смотришь на меня? — подойдя к машине, спросил Узлов.
— Я не на вас, товарищ лейтенант. Тут приехал генерал... Вот я и смотрю, не появится ли еще кто-нибудь из начальства.
— Генерал, говоришь? Давно?
— Час назад.
— Один?
— Нет, еще полковник с трубкой в зубах.
Узлов, испытующе глядя на солдата, спросил:
— Тянет на родину?
— Нет.
— Бабушка, наверное, волнуется, ждет.
— Пусть. Я к ней не поеду. Отслужу срок, останусь в Сибири. Вон колхоз пять машин купил, работа найдется.
— Вот как! Это хорошо, Волошин.
Узлов мысленно представил дорогу, ведущую в город. На попутной машине полчаса езды. «Разве я не имею права использовать выходной день так, как мне хочется?» — продолжал рассуждать лейтенант.
Он сбил на затылок фуражку и зашагал... к зданию, где размещался учебный класс.
Шахов стоял у доски, на которой был вычерчен планер ракеты — корпус, хвостовое оперение и воздушные рули. Вокруг чертежа гнездились знакомые Узлову формулы. Шахов заметил Узлова, кивнул ему и продолжал говорить:
— Теперь мы знаем: корпус ракеты, как правило, представляет собой тело вращения. Он характеризуется наибольшей площадью поперечного сечения, которая называется миделем...
За столом, стоявшим у самого окна, сидели генерал Захаров, полковник Гросулов и незнакомый майор. Тут же были Громов, Крабов и Бородин с Павликом на коленях. Мальчик с таким вниманием смотрел на Шахова, что Узлов невольно сравнил его с Бородиным: «Весь в отца, сидит и не шелохнется». Бородин вынул из кармана конфетку и дал Павлику. Мальчик улыбнулся, но есть не стал, а положил ее отцу в карман пиджака и снова вонзил маленькие глазенки в Шахова.
— Кто мне назовет основные части корпуса ракеты? — обратился Шахов к солдатам.
— Я, — поднялся Околицын. Гросулов что-то шепнул Захарову. — Корпус ракеты делится на носовую, среднюю и донную части.
— Хорошо, садитесь. Теперь посложнее вопрос: надо вывести формулу отношения скорости ракеты к скорости звука.
— Разрешите? — поднялся Цыганок. На лице и руках солдата следы ожогов, они изменили внешний вид Цыганка, будто бы он немного погрустнел, но глаза по-прежнему быстрые и темные-претемные, как южная ночь.
Узлов забеспокоился: вдруг в присутствии генерала Цыганок сплошает. Он хотел было попросить, чтобы ему разрешили ответить на этот вопрос, но Цыганок уже подходил к доске.
— Это отношение, товарищ лейтенант, называется числом Маха и обозначается буквой М. Вот эта формула...
— Молодец! — нетерпеливо заметил Захаров и повернулся к Громову: — Скажите, пожалуйста, давно ваш университет работает?
— Всего полтора месяца, товарищ генерал. Мы докладывали начальнику политотдела. Полковник Субботин одобрил.
— Знаю, знаю. Прошу извинить, продолжайте, товарищ Шахов...
Кончился урок, Захаров попросил офицеров задержаться в классе.
— Техминимум вы сдали раньше срока, — сказал он. — Это хорошо. Теперь надо спешить с учебными пусками. Намечаются большие учения. Я просил командующего войсками округа привлечь к этим учениям и вас. Если покажете себя хорошо, тогда очень интересное задание получите. Так, Петр Михайлович?
— Получат, товарищ генерал, — подтвердил Гросулов.
— А как вы думаете, товарищ лейтенант, успеете с учебными пусками? — обратился Захаров к Узлову.
— Я думаю, как все, товарищ генерал.
— И как он? — Захаров показал на Павлика, прижавшегося к Бородину.
Офицеры засмеялись. Узлов поправился:
— Солдат, который сейчас выводил формулу, — из моего расчета, товарищ генерал. Если потребуется, мы еще не такую формулу выведем, — и оглянулся по сторонам, словно убеждаясь, правильно ли он ответил генералу.
— Вот это уже конкретный ответ, лейтенант. А вам, товарищ Шахов, спасибо за инициативу, за труд. Ваш почин мы распространяем на другие части и подразделения. — Захаров посмотрел на часы. — Может быть, товарищ Громов, сегодня хватит заниматься? Выходной ведь, хотя бы полдня дать людям отдохнуть. Согласны?
— У нас это дело добровольное, товарищ генерал, по желанию, — сказал Бородин.
— Знаю, знаю, как это делается. Но отдых — это очень необходимая вещь для человека. Распорядитесь, пожалуйста, товарищ Громов. Теперь у вас рядом настоящее море, можно хорошо отдохнуть.
Иногда кажется: день — это вечность, а в сущности — миг. Да, миг! Будто бы вчера приезжал в часть Захаров, будто вчера он говорил о предстоящих учениях, а прошло-то сколько времени! Состоялись учебные пуски ракет. Ими руководил Гросулов. Время промелькнуло, как вспышка света. Запомнилась лишь боль... Она полоснула правый пах как раз в тот момент, когда Гросулов подводил итоги учетных пусков. Подчиненные радовались — отличную оценку получили, а он, Громов, согнувшись, корчился от боли, старался тоже быть веселым, чтобы никто не заметил его мучений. И все же Бородин уже после, когда Гросулов уехал, когда и боль-то прошла, сказал: «А ты, командир, сходи к врачу, пусть он тебе полечит желудок». Заметил, глазастый казак! Громов тогда ответил: «У меня, комиссар, желудок гвозди переваривает». Бородин вдруг так разошелся: «Ты, командир, совсем не жалеешь себя. Со здоровьем не шути. Если не можешь устроить свой быт, то ты совсем ничего не стоишь и как человек, и как командир тем более». Пригрозил доложить генералу Захарову. Пришлось поехать в гарнизонную поликлинику. Встретил там Дроздова. Владимир Иванович потащил в свой кабинет, долго осматривал, ощупывал живот. Потом, скрестив на груди руки, минуты три смотрел в окошко, будто его, Громова, вовсе не было в комнате... «Аппендицит у вас, товарищ подполковник, лично я помочь вам не могу. — Повернулся, предложил: — Хотите, удалим? Это легкая операция». И, не дожидаясь ответа, позвал хирурга, высокого мужчину, с огромными руками, густо поросшими волосяным покровом. «Резать надо, Петр Ильич, иначе аппендикс прихватит подполковника там, где он не ожидает», — посоветовал Дроздов хирургу. Слово «резать» испугало Громова, и он заупрямился, быстро покинул поликлинику...
Запомнился еще вопрос Волошина. Они возвращались из штаба дивизии. Волошин вел машину осторожно, на повороте, возле дома Водолазова, Громов сказал: «Сбавьте скорость». — «Товарищ подполковник, почему на этом месте вы всегда предупреждаете меня?» Конечно, Волошин не знал, что Громову хотелось посмотреть на мальчишку, который тогда играл у ворот...
«Да, время — это миг», — подумал Громов, выходя из гостиницы и направляясь в штаб. Стояла прохладная зорька. Восточная часть неба была залита прозрачной розовой краской. Знобило, в правом боку чувствовалась ноющая боль. Он попробовал идти побыстрее — не получилось, боль прострелила весь живот, точно так, как на учебных пусках. «Неужто и впрямь аппендицит?» От этой мысли еще сильнее зазнобило, но Громов все же поднялся по лестнице, с трудом открыл дверь.
Крабов разговаривал по телефону. Громов видел его сбоку: бритая голова, тонкая шея с набрякшими от напряжения венами.
— Все готово... Мост через реку?.. Не беспокойтесь, Петр Михайлович, все будет в порядке.
Он говорил долго, и Громов не прерывал Крабова, сел на стул. Потом попробовал встать, но не смог, руки сделались холодными-холодными. «Как устроен человек, — с горечью подумал Громов, — липнет к нему хворь тогда, когда никак нельзя болеть».
Крабов повернулся к нему, вскрикнул:
— Товарищ командир, что с вами?
— Кажется, заболел, не могу разогнуться.
— Разрешите, вызову машину? В санчасть надо...
Крабов выскочил из кабинета, и тотчас же Громов услышал за окном: «Что вы там возитесь? Волошин, слышите? Срочно машину для командира!»
Он возвратился с раздраженным видом и долго не мог успокоиться, отчитывая водителя. Громов сидел с опущенной головой, лоб у него был покрыт капельками пота, а глаза горели, как у малярика.
— Еще раз проверьте мост, Лев Васильевич. Пуски должны быть произведены в точно назначенное время — ни секундой раньше, ни секундой позже... — Он хотел еще что-то сказать, но уже не мог, заскрипел зубами, хватаясь за живот. — Командуй тут, Лев Васильевич. доложи генералу, что... заболел, — с силой выдавил Громов и с помощью Крабова и Волошина направился к машине.
Как только уехал Громов, Крабова охватила жажда деятельности. Он собрал офицеров, напомнил им о рубежах боевых пусков и времени выхода на них. Потом, спохватившись, что при этом не присутствовал Бородин, стал разыскивать замполита. Наконец напал на след: Бородин проводил инструктаж агитаторов в пусковой батарее.
— Замполит, — басовито сказал Крабов в трубку, — ты мне очень нужен, приходи.
В окно виднелись деревья, забор, за которым стояли ракетные установки, метрах в ста от них курилась походная кухня: было тихое утро, и дымок безмятежно тянулся кверху. Крабов сам точно не знал, для чего ему потребовался Бородин, — о болезни Громова замполит уже знал... С нетерпением Крабов развернул газету: там была помещена статья о ракетчиках, упоминалась его фамилия. «Новая техника требует иного отношения к людям. Это великолепно понимает подполковник Крабов, часто выступающий с лекциями перед личным составом на технические темы...»
«Все идет хорошо, хорошо, — с душевным трепетом рассуждал Крабов. — Кому надо — заметят». — На минуту вообразил, как отнесся к статье генерал Захаров: «Не пора ли нам его повысить в должности? Смотрите, что о нем пишут».
Резко зазвонил телефон.
— Слушает подполковник Крабов. — По голосу он сразу узнал: говорит Гросулов. Полковник сообщил, что прочитал статью.
— Спасибо, товарищ полковник, спасибо. Не знаете, генерал читал?
— Читал, доволен... А что случилось с Громовым? Бородин доложил нам, что он заболел.
— У него, по-видимому, острый приступ аппендицита. Отвезли в санчасть.
— Значит, остался один... Смотри не сплошай, держись на высоте. Это для тебя большой экзамен, Лев.
Несколько секунд Крабов стоял с зажатой в руке трубкой, не решаясь положить ее. Таким и застал его Бородин, вошедший в штаб.
Крабов развернул топографическую карту с нанесенной обстановкой, сказал, не глядя на Бородина:
— Слушай, замполит, на марше я буду находиться в командирской машине в голове колонны до выхода на указанные позиции, вот это место, — ткнул он пальцем на условный знак. Бородин приподнялся, наклонился к столу в ожидании, что еще скажет Крабов. Но тот молчал, исподлобья глядя на майора. — Волнуюсь, замполит. Чувство такое, как будто мы что-то упустили, что-то недоработали.
— Верно, верно, — подхватил Бородин. — И у меня такое чувство. Давай все взвесим, подумаем, ведь первые боевые пуски.
Они сели друг против друга.
— Жаль, что с Громовым так случилось, — тихо произнес Бородин. Крабов промолчал, только слегка приподнял голову, метнул на Бородина взгляд, говоривший: об этом ли сейчас думать? — В жизни я, кажется, ничего не боюсь, а вот на операционный стол... страшно, ведь по-настоящему будут резать, — промолвил Бородин.
— Нет, не могу сидеть на месте, пойду к людям, к народу, — сказал Крабов и, остановившись у выхода, спросил: — Степан, как ты полагаешь: после операции Громов скоро приступит к работе?
— Конечно, дней через двадцать танцевать будет. Вообще-то пустяковая операция.
— Верно, пустяковая. Ну, я побежал.
«Двадцать дней... Что за это время можно сделать? — размышлял Крабов, шагая к машинам, готовым к выходу на учения. — Мало, очень мало. Если бы месяц-два...» Он начал прикидывать, что мог бы сделать, замещая командира дольше: как бы повысил требовательность к подчиненным, какие приказы издал бы, как поднял бы боевую подготовку!..
Когда вернулся, Бородина уже не было, на столе лежала записка: «Лев, звонил Захаров, выезжаем во второй половине ночи, приказал всем быть на своих местах. Я ушел к Шахову рассказать ребятам о последних международных событиях. Ужинать меня не жди, вечеряй один, я задержусь».
Хотелось кому-нибудь позвонить, отдать распоряжение... Крабов долго смотрел, на телефонный аппарат, пока не уснул сидя, положив руку под голову. Во сне увидел мост, реку. Вода взбухла, вышла из берегов, преградив путь установкам. Остановилась колонна машин, послышались тревожные голоса. Но тут откуда-то подоспели инженерно-понтонные войска. Крабов распорядился навести переправу. Все было сделано, как велел он... Уже на той стороне реки к нему подкатил вездеход. Из машины вышел... командующий войсками округа. «Благодарю за службу, товарищ подполковник...» Крабов открыл глаза, сразу понял: сон!..
Бородин снимал сапоги. Под ним скрипела скамейка.
— Который час? — спросил Крабов, рассматривая онемевшую руку.
— Половина двенадцатого. Лева. Что мучаешься, ложись, в нашем распоряжении два часа.
— Я пойду.
— Куда?
— К саперам. — Он надел фуражку, потянулся за плащ-накидкой.
— Ой и беспокойный же ты, Лев, будто тебя подменили, не узнаю...
— Ответственность, Степан, как тут усидишь на месте! — Взмахнул накидкой и вышел, как ветром подхваченный.
После работы Наташа направилась в детский сад за Алешей. Если она немного задерживалась на работе, сюда поспевал Водолазов, иногда на дрожках, иногда на пыльном «газике», которым он сам управлял. Сегодня государственная комиссия приняла главный цех завода, и ей захотелось взглянуть на свою работу со стороны. Большое здание, освобожденное от строительных лесов, кранов и хлама, с огромными окнами и стеклянной крышей, горело в лучах летнего солнца. Трепетал на ветру красный флаг. Ей было приятно и немного грустно: объект сдан, принят комиссией с хорошей оценкой; приятно, и в то же время как-то жаль с ним расставаться... «Не грусти, прораб, тебя ждет новая стройка», — подумала о себе Наташа и, заметив у ворот детского сада дядю Мишу на дрожках, подбежала к нему, размахивая пестрой косынкой.
— Дядя, докладываю: цех сдан. Меня премировали путевкой в сочинский санаторий. — Она обняла Алешу, чмокнула его в щеку.
Дмитрич, сидя впереди Михаила Сергеевича, с грустью заметил:
— Все радуются, а я маюсь, как проклятый, старая ведьма жизнь портит.
— Скандалите? — спросил Водолазов.
— Вчера отвесил два раза в самый фасад...
— Разве можно бить женщину? Судить вас надо, Дмитрич.
— Разведите, пальцем не трону... Скажу вам, товарищ полковник, не женщина, а касторка: от одного ее вида все внутренности наружу стремятся выскочить. Нет, один лад — развод. Я уже и заявление подал в сельсовет. Она, проклятая, говорит: «Очень мне это по сердцу, и перечить не буду». Шабаш так шабаш. Паршивая баба из дому — мужику спокойствие и мир.
— За что вы ее так ненавидите? — поинтересовалась Наташа.
— Мы оба друг друга ненавидим: она — меня, а я — ее. И сосуществовать дальше не могем... Какой маршрут будет, товарищ полковник?
— В город поедем, и ты с нами поедешь, Наташа.
— Зачем?
— Надо, — коротко ответил Водолазов, сажая к себе на колени Алешу. — Нравится в садике? — спросил он у мальчика.
— Мы там играем в разные игры. Сегодня писали письма мамам и папам.
— И ты писал? — Наташа наклонилась к сыну, поправила сползшую на глаза панамку. — Ты же не умеешь писать.
— Мы по-нарошному. Это же игра, мама!.. Когда начали писать папам, я отказался, говорю: у меня нет папы. Евдокия Ивановна сказала: «Пиши дедушке». Я написал тебе, деда, большое-пребольшое письмо.
— Спасибо, Алеша. — Водолазов прижал мальчика к груди, шепнул Наташе на ухо: «Громов лежит в госпитале, ты сейчас должна зайти к нему».
Наташа вздрогнула, отрицательно покачала головой.
— Зайди, — повторил Водолазов и велел Дмитричу, чтобы он остановился. Наташа соскочила с дрожек. Здание госпиталя было через дорогу. Что-то говорил Алеша, но она не слышала, ее охватило тревожное чувство, сжалось сердце. Отъезжая, дядя Миша махал ей рукой, Дмитрич, понукая, дергал вожжами, стараясь, чтобы лошадь перешла на рысь. Мимо шли люди, она все стояла на тротуаре, не решаясь перейти дорогу. «В госпитале?.. Что с ним? Может быть, серьезно заболел?» Она была убеждена, что в военный госпиталь люди попадают только с тяжелыми недугами, увечьями или ранениями. Дрожащей рукой Наташа открыла дверь госпиталя, робко переступила порог. В коридоре было пусто и тихо, пахло лекарствами. «Зачем я иду к нему? Ведь он же ни разу не зашел к нам, не нашел времени поговорить, объясниться. Значит, не хочет видеть... слышать». Самые пестрые мысли лезли в голову. В ожидании кого-нибудь встретить, она села на белый табурет возле окна. «Хорошо, я только спрошу, что с ним и как он себя чувствует», — решила Наташа и несколько успокоилась. Она начала рассматривать плакаты, установленные на подставках, и не заметила, как появился перед ней высокий человек в белом халате, колпаке и массивных очках.
— Можно у вас спросить? — вставая, обратилась Наташа к врачу. Врач закурил, снял очки, и на нее уставились большие, резко очерченные глаза с нависшими густыми бровями. — Скажите, пожалуйста, подполковника Громова могу я видеть?
— Он кто вам — муж, брат? — Дроздов присел к столику, надел очки, начал листать конторскую книгу. Наташа не отвечала: действительно, кто же он ей теперь? кто? Она вспомнила последнюю встречу с Бородиным и подумала, что Степан, наверное, все рассказал о ней Сергею. С тех пор прошло полгода. Разве Громов не мог за это время выбрать денек и прийти к ней? «Нет, видимо, мосты взорваны навсегда, окончательно... Кто же виноват в этом? Я, я... И незачем к нему ходить». Наташа встала, намереваясь уйти.
— Ему сделали операцию, — сказал Дроздов.
— Операцию?! — произнесла Наташа, меняясь в лице.
— Да. Это неопасно, вы можете поговорить с подполковником. Няня! — крикнул Дроздов женщине, показавшейся в коридоре. — Проводите гражданку в третью палату, к Громову.
— Пойдемте.
Наташа заколебалась: «Как, сразу вот так?.. Боже мой, это же дико: явилась незваной... нехорошо! »
— Громко говорить нельзя, у него такой период, — предупредила няня, подавая ей халат. Наташа остановилась у двери. «Вернуться, пока не поздно. Что я делаю? Он же не примет». — Пожалуйста, проходите.
Громов лежал на спине, укутанный по грудь одеялом. Глаза его были закрыты. Наркоз проходил, боль усиливалась, расходясь по всему животу. Яркое солнце освещало каждую черточку на побледневшем лице. Наташа видела лоснящиеся черные брови, широкий, не тронутый морщинами лоб, светлые волосы, спадающие прядями на подушку, чуть курносый нос с мягкими линиями, подбородок с еле заметной впадинкой. Наташа чувствовала, что он не спит, и ждала, когда откроет глаза. Чуть похудевший, он напомнил ей того Громова, который кружил ее на руках в маленькой комнатушке, там, у «черта на куличках», целуя ее и хохоча от счастья.
— Сережа, — шепотом произнесла Наташа, голос ее дрожал. — Это я... слышишь, это я... пришла.
Громов открыл глаза: в них не было ни радости, ни гнева, они спокойно смотрели на нее, словно это была не она, а другая.
— Это я, Сережа, — повторила Наташа, думая, что он не узнает ее.
— Садись, — показал Громов взглядом на табуретку. — Как живешь?
— Работаю на стройке...
— Хорошо. А я вот бездельничаю. Надо было в поле выезжать, на учения... и тут приступ. Понимаешь, как-то не повезло. Лежу здесь, а мысли в поле. — Он вновь закрыл глаза. Когда открыл их, она плакала, тихо, беззвучно, слезы катились по щекам, падая на черную сумочку, лежавшую у нее на коленях.
«Поле. поле... Обо мне ни слова», — хотела сказать Наташа, но не могла, комок сдавил ей горло.
— Не надо, Наташа... плакать. Зачем? Свое счастье ты нашла. Он хороший человек...
Она сразу поняла, о ком говорит Громов.
— Нет, нет, — шептала она, задыхаясь от слез. — Ты можешь мне простить, скажи, можешь?
— Простить... Поймешь ли, оценишь ли?.. Простить легко, трудно поверить. Знаю, ты стала другой, и все же... — Он сомкнул ресницы, покусывая губу. — Потом, лучше потом, Зайчонок, когда выйду из госпиталя. Спасибо, что пришла. Мне сейчас боли мешают разговаривать.
Она поняла эти слова как просьбу оставить его в покое.
Наташа встала, минуту смотрела на него молча. Никогда она его не видела таким красивым, как сейчас. Огромным усилием воли она заставила себя выйти из палаты. На улице неудержимо потянуло к Алеше. Она села на попутную машину и через двадцать минут была дома. Ни слова не говоря, разделась и легла в кровать. Она вспомнила о матери, о своем бегстве из дальнего гарнизона и снова расплакалась. Михаил Сергеевич, что-то подсчитывавший в соседней комнате, не выдержал:
— Разбудишь Алешу. Ни к чему эти слезы. Ты, конечно, не призналась ему в своей ошибке? Понимаю, это нелегко сделать, требуется мужество, Наталья.
— Я все понимаю, дядя.
— Ну и отлично, брось реветь, возьми на этажерке письмо, мать прислала.
Она распечатала конверт, торопливо прочитала знакомые строчки и сразу же написала ответ.
«Мама, с тобой случилось то, что и должно случиться. Не называй меня жестокой девочкой. О нет, я уже давно не девочка, с тех пор, как поняла свою ошибку, с тех пор, как ты оторвала меня от Сергея... Да, да, оторвала!
Мама, я сейчас плачу, но, избави бог. не подумай, что плачу оттого, что у тебя, как ты пишешь, горе. Нет, нет, сто раз нет. Мне больно оттого, что я вовремя не могла убедить тебя, что ты совершаешь непоправимые ошибки.
Сейчас, когда я мать (Алешеньке-то уже седьмой год пошел, он здоровенький), я имею право сказать тебе правду.
В том, что случилось с тобой, никто не повинен, кроме тебя самой. Да, мама, только ты виновата в этом.
Ты пишешь, что тебя отстранили от должности заместителя председателя облисполкома. Этого нужно было ожидать.
Мама, в наше время только труд определяет положение человека в обществе. Ты же, мама, об этом никогда не думала. У тебя не было хорошего образования, и ты никогда не стремилась получить его. А какие возможности были! Я помню все, помню... Квартира, машина, домработница и целая орда подхалимов. Они окружали тебя всюду, напевали: «Талант, пламенный трибун, организатор!» Да, речи ты могла произносить, но — с завязанными глазами. Сколько раз я тебе говорила: «Мама, ты посиди, изучи дело и сама напиши доклад». Куда там! «У меня есть помощники. Я им верю».
И так из года в год. Потом ты и сама убедила себя, что твой депутатский мандат — это что-то вроде сберегательной книжки: твой, навсегда твой, и никто не может отнять .его.
Я помню все, решительно все. И твои взгляды, и твои нравы. Когда я полюбила Сергея и сказала тебе об этом, ты мне сказала: «Девочка (к этому времени ты меня уже перестала называть по имени), я найду тебе более выгодную партию». С большим трудом я уехала с Громовым. Но и там, в этом действительно трудном месте, ты меня не оставила в покое. Каждый день присылала письма, напоминала о домашнем рае, театрах, кино, загородных прогулках. И свое дело сотворила. Я убежала от Сергея. Мне стыдно сейчас вспоминать об этом.
А с Сибирью как было? «Куда? Зачем? — протестовала ты. — Кто тебя гонит туда? Опомнись!»
Мама, я не жестокая, я просто поняла смысл настоящей жизни. Наберись сил, пойди на фабрику, вновь за ткацкий станок. Ведь ты была когда-то хорошей ткачихой. Ты думаешь, мне легко было убить в себе все то наносное, которое ты воспитала во мне годами? Трудно, мама. Я убежала от мужа беременной, не сказав ему об этом. Ох как это жестоко! Слишком много я верила тебе, мама, верила слепо, будто загипнотизированная тобой. Но гипноз прошел. Прошел!
Не обижайся, мама, на меня. Все, что написала, — от чистого сердца.
Н а т а ш а».
За трое суток учений ракетчики не сделали ни одной остановки, они находились в непрерывном движении. В штабной машине было душно до тошноты. Наконец боевые установки вошли в лес. Повеяло прохладой, и Крабов облегченно вздохнул. Он развернул карту и, сличив ее с местностью, определил: до рубежа боевых пусков остались считанные километры, вот-вот должна последовать команда, оповещающая войска о ракетном ударе. Подходы к рубежу и сама местность, с которой будет произведен залп, были хорошо известны Крабову и всем ракетчикам. Еще накануне, дня за три до учений, Громов провел тренировки: изучили предполагаемый маршрут движения, осмотрели рубеж боевых пусков, оборудовали площадки и убежища для расчетов. Никаких задержек не могло быть. Крабов это знал. И все же он не был спокоен. Слова полковника Гросулова: «Смотри не оплошай, держись на высоте», — не выходили из головы. «Экзамен, а после экзамена что бывает? — несколько раз спрашивал Крабов Волошина, сидевшего за рулем, и сам же отвечал: — Дают путевку в жизнь».
Впереди показался мост.
— Остановитесь! — приказал Крабов Волошину и почти на ходу выпрыгнул из машины. «А если саперы плохо осмотрели? Произойдет задержка? О нет, всем доверять нельзя». Крабов подбежал к перилам, схватился за железное литье, напрягся, потряс. Ему показалось, что конструкция покачнулась. Солдат из подразделения инженерной разведки, дежуривший у моста, доложил:
— Товарищ подполковник, мост осмотрен, путь безопасен.
Внизу, у ледорезов, пенясь, бурлила вода. Мальчишка-рыбак, примостившись у железобетонной опоры, с упреком посмотрел на Крабова.
— Клюет? — крикнул Крабов, испытывая легкое головокружение от большой высоты.
— Рыбу пугаете, дяденька.
— Рыбу? — Это слово показалось Крабову странным и ничтожным. «Что он говорит, сопляк, — в сердцах подумал Крабов. — Вот я тебя сейчас. — Он метнулся к откосу. Но бежал не к рыбаку-мальчишке: он не посмел открыто возразить разведчику — не было причин не верить солдату — и в то же время уже не мог подавить в себе дух сомнения и недоверия. — Снизу взгляну на опоры, спокойнее будет на душе». Так велико было желание без «сучка и задоринки» закончить учения. Откос, вымощенный гладкой брусчаткой, круто спадал к реке. Черное облако, висевшее в зените, вдруг взлохматилось, дохнуло ветром, грянул гром. Хлынул дождь, крупный и частый, брусчатку будто облили водой. Над лесом висела изумительная радуга. Крабов на мгновение залюбовался ею, а внутренний голос торопил: «Действуй, спеши». И он шагнул по откосу вниз, робко, неуверенно. Будто кто-то вырвал из-под его ног брусчатку, жестоко и безжалостно. Крабов всплеснул руками, стараясь удержать равновесие, но не смог. Падая, он ударился затылком о камень и покатился вниз, к реке. Мальчишка едва успел отскочить в сторону, как подполковник с шумом упал в воду. Поток подхватил его, закружил и понес под мост, оставляя на поверхности след крови.
— Убился!.. Товарищи, убился! — закричал Волошин, когда вынес на берег бездыханного Крабова.
Подъехал Бородин на бронетранспортере. Увидел лежавшего возле штабной машины Крабова, оцепенел. Лицо подполковника распухло, правый глаз заплыл, а левый был открыт, и казалось, Крабов с упреком смотрит на мир, недовольный и что-то обдумывающий...
Ракетные установки одна за другой проскочили мост. Дождя уже не было. Машины мчались на предельной скорости к намеченному для пусков рубежу. Вслед за ними следовал бронетранспортер, на котором, укрытое брезентом, лежало тело Крабова: Бородин, чтобы не терять времени, решил доложить Захарову о несчастном случае после отстрела. Глядя из штабной машины на пожелтевшие от зноя холмы, деревья, на видневшиеся вдали танки (они совершали какой-то маневр), на самолеты, идущие курсом к горам, Бородин невольно пытался понять причину гибели Крабова. Он знал, что на учениях всякое может случиться: кого-то условно выведут из строя (на то они и учения), кому-то прикажут занять место выбывшего из строя офицера, наконец, условно могут «уничтожить» целое подразделение (на то он и учебный бой, а боя без потерь не бывает). Он также знал: что бы ни случилось, а войска не остановятся на полпути... В этом отношении жизнь армии ему чем-то напоминала движение времени. Время неумолимо. Оно не считается ни с трудностями, ни с потерями, ни с желанием человека — идет и идет по извечно заданному маршруту: весна сменяет лето, лето — осень, осень — зима и снова — весна... Так вот и военный человек: он не имеет права отклониться, не имеет права остановиться, он обязан идти в дождь, пургу, слякоть, зной, идти в огонь и в воду. Это его сущность, сущность, рожденная необходимостью защиты отечества. И сущность эта неумолима, как неумолимо время... Войска идут, и он, Бородин, принявший на себя командование ракетчиками, как бы сейчас ему горько и больно ни было, будет управлять подчиненными и произведет ракетный залп.
Бородин сжал в руках переносный микрофон, подал команду расчетам:
— Внимание! Занять стартовые позиции.
В динамике послышался голос Захарова:
— «Буря», я — «Кристалл». Доложите готовность.
Бородин окинул взглядом местность: установки поблескивают на солнце сталью, направляющие механизмы нацелены... Узлов и Шахов отдавали какие-то распоряжения подчиненным. Вычислители прильнули к приборам, уточняя расчетные данные. Спокойствие подчиненных передалось Бородину, и он чуть повышенным голосом ответил генералу:
— «Кристалл», я — «Буря». Готов к сигналу «Пуск».
Несколько секунд, показавшихся Бородину на этот раз слишком длинными, Захаров молчал. Бородин успел подумать о нелепой смерти Крабова и так некстати заболевшем Громове, успел заметить маленькую птичку, сидевшую на ветке в тени. Один глаз у нее был закрыт, вторым она смотрела прямо на майора — мирно, доверчиво. «Глупая, — подумал Бородин, — улетай, а то от грохота ножки протянешь». Он хотел спугнуть ее, но не успел.
— «Буря», я — «Кристалл». Вам — «Пуск».
— «Кристалл», я — «Буря». Вас понял, — ответил Бородин и, переключив передатчик на позывные огневиков, скомандовал: — Батарея... к бою! — И тут же услышал:
— Первое готово!..
— Пуск! — крикнул Бородин, взглянув на часы, и удивился необыкновенной прыти секундной стрелки: ему показалось, что стрелка бежит непостижимо быстро, во всяком случае быстрее, чем бежали солдаты в укрытие, оставив по одному специалисту возле установок. Но как бы резво ни бежала маленькая, тоненькая стрелка часов, все же люди опередили ее бег... Раздался треск, напоминающий серию электрических разрядов, послышалось мощное шипение, и черные сигары, таща за собой огненный хвост, с грохотом отделились от установок... Бородин выглянул из укрытия: ракеты, еще грохоча, неслись к облаку, потом (он видел это по черному дымному следу) пошли книзу, в направлении цели.
И когда наступила тишина, когда прозвучала команда прекращения пусков, Бородин начал ждать сообщения от генерала о результатах стрельбы. Теперь секундная стрелка уже не бежала, она, будто уставшая и измученная напряжением, еле волочилась по циферблату...
Лицо майора покрылось капельками пота. Он достал носовой платок, вытер щеки, лоб, случайно заметил: птичка сидела на прежнем месте и теперь уже обоими глазами смотрела на него спокойно и доверчиво.
— Птаха-то не улетела, сидит, — сказал Бородин Волошину.
— Какая птаха? — недоуменно спросил Волошин.
— Да вот, на ветке, — показал майор на куст.
— А-а, чего ей бояться, товарищ майор? Она — не агрессор.
Ракетный залп был произведен с высокой точностью, и, наверное, часть получила бы отличную оценку за боевые пуски, но руководитель учений генерал армии Добров, узнав о гибели подполковника Крабова, на разборе не дал никакой оценки ракетчикам, ограничился лишь одной фразой: «О ракетчиках состоится особый разговор...» Бородин представлял, какой может быть разговор, когда налицо такое происшествие: после тщательного расследования трагического случая последует приказ с определенными выводами и должным наказанием конкретных виновников гибели Крабова...
Специалисты приводили боевую технику в надлежащий порядок, работали сосредоточенно и молча: подчиненные понимали своих командиров с полуслова — весь военный городок как-то притих, сжался. И от этого на душе у Бородина становилось еще горше. По вечерам он забегал к Громову в надежде поговорить с командиром, хоть немного отвлечься от тех дум, которые распирали голову: наедине он мучительно искал ответа, почему такое могло случиться с Крабовым. Ответить не мог. Заходил к Елене. Она сжимала лицо ладонями и лишь отрицательно качала головой: «Не знаю, не знаю, не знаю...»
У Громова Бородин старался бодриться:
— Живот полотенцем перевяжи. Я тебя совсем не слышу, а поговорить хочется.
Громов невольно хватался за шов, повышал голос:
— Дознаватели еще не начали расследования? Нет? Жди, нагрянут, наговоришься.
— А-а, не боюсь... Пусть любое наказание дают.
— Значит, храбрый?
— Не в этом дело... Почему он решил спуститься под мост?
— Крабова ты лучше знал, обедали вместе, дружили.
— Дружили... Елена такая женщина, любые семьи подружит. Она добрая.
На третий день предсказание Громова оправдалось: началось нашествие комиссий, инспекторов, дознавателей. Бородин, занявший на время кабинет Громова, только и слышал от дежурных по части:
— Прибыл заместитель начальника политуправления округа...
— Прибыл дознаватель...
— Прибыл полковник из Москвы...
— Прибыл инспектор с группой офицеров...
Бородин бежал встречать, докладывать, выскакивал из кабинета на каждый стук в дверь. Иногда это были то Шахов — инженер интересовался, как быть с вечерним техническим университетом: солдаты просят продолжать занятия; то капитан Савчук, временно исполняющий обязанности начальника штаба, — подходил срок экзаменов на классность, и ему нужно было уточнить состав комиссии; то еще кто-либо из офицеров... Бородин хватался за голову, сдерживая себя, чтобы не закричать. Шептал: «Когда ж придет Громов? Операция-то — пустяк». Отдавал нужные распоряжения, указания, мчался к приезжему, чтобы продолжать начатую беседу. Представители и расследователи держали его иногда до полуночи. Чтобы не терять времени, Бородин спал вместе с ними в гостинице, передав сына на попечение Елены. Собственно, она сама забрала к себе Павлика: «С ним мне будет легче, одной страшно, а он все же человек».
Однажды, когда все дознаватели уехали из части и Бородин находился в парке боевых установок, к нему подбежал лейтенант Узлов.
— Прибыл еще один, — доложил лейтенант.
— Кто? Откуда?
— Полковник Гросулов, ждет в вашем кабинете... Велел позвать.
Бородин, зная хорошее отношение Гросулова к Крабову, полагал, что он раньше всех займется выяснением причин гибели подполковника, но Петр Михайлович все эти дни не проявлял особого старания. Он приезжал с представителями, знакомил их с офицерами части и тут же возвращался в Нагорное. Знал Бородин, что полковник не очень благоволит к политическим работникам, и вот теперь придется с ним иметь дело. Пока шел до штаба, успел представить, какой трудной будет встреча с Гросуловым. С этим чувством и открыл дверь. Полковник смотрел в окно и даже не повернулся к майору.
Бородин доложил о своем приходе.
— Достается вам без командира? — Гросулов потрогал шрам. — Н-да. Вот такое дело-то. Выходит, можете командовать частью, залп произвели отлично. — Он говорил тихим голосом. И хотя на нем, как всегда, было выглаженное обмундирование, Бородину почему-то показалось, что Гросулов изрядно помят. — Догадываетесь, зачем я прибыл?
— Все приезжают по одному и тому же делу. Уж скорее бы приказ состоялся...
— Вы дружили с Крабовым, часто бывали у него на квартире. Не так ли?
«Начинается», — подумал Бородин, но без нервозности, спокойно ответил:
— Да, бывал, товарищ полковник. Нередко мы вместе обедали. Елена Крабова и моя покойная жена Катя были подругами, вместе в художественной самодеятельности участвовали.
— Значит, вы хорошо знали Крабова?
— Разрешите курить? — уклонился Бородин от ответа: он уже сам задавал себе такой вопрос и не мог на него ответить.
— Курите. Я бы вам не советовал сильно переживать, товарищ майор, — сказал Гросулов и почему-то закрыл глаза. Так он сидел с минуту.
«Не советовал, — рассуждал Бородин. — Разве дело в этом? Переживай не переживай, человека не вернешь. Дело в том — почему это произошло, как могло случиться, что Крабов не поверил разведчикам, сунулся осматривать этот разнесчастный мост?.. Специалистам не верить, людям не доверять — это чудовищно!»
— Вы Крабова не знали, Степан Павлович, — произнес Гросулов, открывая глаза. Бородин даже удивился, что полковник назвал его по имени-отчеству. — Не знали! — повторил Гросулов. — А обязаны были знать. Да, да, по долгу службы. — Он поднялся, поискал взглядом графин с водой, напился и продолжал: — Я подал рапорт о переводе в другое место, не знаю, куда пошлют — хоть на край света, мне все равно, поеду. Может быть, мы с вами, майор, больше не увидимся, это скорее всего так. Могу вам сказать: вины вашей в этом архиредком ЧП меньше, чем моей. Не верите? — Полковник открыл черную кожаную папку, которую он все время держал под мышкой, начал перебирать какие-то бумаги, нужные откладывал на диван. Это были одностраничные не то записки, не то рапорты со знакомым Бородину почерком. Бородин пытался вспомнить, кому он принадлежит, но так и не припомнил. Гросулов, положив папку на стол, сел на диван, неторопливо прикурил от зажженной спички. — Не верите, значит?..
— Просто не понимаю, товарищ полковник...
Гросулов поспешил:
— Годы, служба меняют людей. Возможно, что и Крабов стал бы другим. С ним произошло бы то, что со мной в эти дни. — Было заметно, что полковник волнуется, намеревается поведать то, что не сразу скажешь другим. — Командир — ружье, а остальное — ремень и антапки. Даже не затвор!.. Какая чепуха, стыдно вспоминать. А ведь для меня эта дикая формула была существом души, нормой отношения к подчиненным... Для вас, майор, это не открытие, но извольте выслушать. — Однако, подумав о чем-то, Гросулов вновь заговорил о Крабове: — Крабова вы не знали. Вот его душа! — потряс он записками. — Читайте хотя бы вот эти, достаточно трех, читайте, — повторил полковник и в ожидании, когда прочтет Бородин, глубоко задумался. Воспоминания захватили его...
Предвоенные годы — он командир батареи, дивизиона; фронт — он командует полком, после войны — командир полка. «Митинги? Трата времени. Я приказываю — остальные повинуются, другого мне не надо». Он был щедр на взыскания. Иногда на партийных конференциях критиковали, робко, лишь намеками, а он потом без намеков «снимал стружку» с тех, кто пытался «копаться в его недостатках». В полку дела шли хорошо, но подчиненные при встречах старались обойти его стороной. «Ружье на горизонте!» — не раз слышал он предупреждающие возгласы и даже гордился тем, что о нем так говорят. Однако в душе чувствовал камень, который порою давил нещадно, особенно при встречах с другими командирами полков, охотно, с искренней теплотой отзывающихся об офицерах и политработниках. Камень-то давил, но он сам, Гросулов, не сдавался, стойко переносил эту тяжесть. Именно в тот период его повысили в должности — послали в штаб артиллерии. Потом пошел слух: повысили потому, что опасались, как бы он совсем не свернул политическую работу в полку, ведь не раз приказывал секретарю партийного бюро отменить то или иное намеченное собрание коммунистов, не советовал, а приказывал...
В первой записке Крабов писал Гросулову: «Не подумайте, Петр Михайлович, что я так уж сильно стремлюсь стать командиром полка. Мне просто очень хотелось бы послужить под вашим началом на этой должности. Увольняется полковник Водолазов, поговорите с генералом Захаровым. Отдача будет полная, и я вас никогда не подведу... Приезжайте в субботу, сходим на косуль, ягдташи пустыми не будут».
Во второй, написанной карандашом, Лев Васильевич сообщал: «Наш Бородин развил бурную деятельность вокруг предложения лейтенанта Шахова. Думается мне, он сможет подмять под себя Громова, хотя это сделать нетрудно — командирского опыта у Громова кот наплакал. Прошу вызвать на беседу».
Последнюю записку Бородин не стал читать, он отложил ее в сторону:
— Вот каким ты был, Лев... — тихо произнес Бородин и, не стесняясь Гросулова, начал жестоко бранить себя за то, что своевременно не смог по-настоящему оценить стенания Крабова, его попытки что-то сделать заметное в отсутствие Громова, его сомнения и возражения, когда при Громове кто-то брался за доброе дело.
— Вы поняли? — спросил Гросулов, кладя бумаги в папку.
— Да, — ответил Бородин и, в свою очередь, задал вопрос: — Товарищ полковник, что же вас удерживало растолковать Крабову, что он ошибается? В конце концов можно было поставить нас в известность!
— Если правду сказать, Крабова по-настоящему я не уважал, напротив, где-то в глубине души ненавидел... Я не привык давать объяснения подчиненным, это сверх моих сил, но вам скажу... Сам не знаю почему, но вы, по существу, первый человек, который своими поступками крепко взял меня за душу и повернул лицом к подлинной жизни. Да, да... Крабов много наговорил чепухи на вас. Он знал мое больное место. Когда он сообщал о Громове, я осаживал его, сдерживал, ругал, но когда шла речь о вас, я кипятился и подогревал Крабова. Но никогда не думал, что болезнь Льва Васильевича примет такой угрожающий характер. Он стремился делать все во имя личной карьеры, личной славы. Судьба таких людей трагична в наше время... Не вам, майор, о таких вещах говорить, вы это понимаете лучше меня. — Гросулов тяжело поднялся. С минуту стоял неподвижно, словно собирался с мыслями. Потом, взглянув на часы, подал руку Бородину: — Вот так, Степан Павлович. Желаю успеха. — Он открыл дверь, но тут же остановился, закрыл ее и сказал: — Все, что я вам сообщил, я изложил в своем объяснении на имя генерала Захарова и командующего войсками округа. До свидания, Степан Павлович...
...Громов вышел из госпиталя. Через неделю его и Бородина вызвали к Захарову. Проезжая мимо парка. Громов велел Волошину остановить машину. Он открыл дверцу, вслушался в команды, доносившиеся из-за ограды:
— К бою!
— Готово!
— Выстрел!
Занятие проводил лейтенант Узлов. Громов посмотрел на секундомер: с тех пор как он был назначен командиром ракетной части, всегда имел при себе секундомер. От команды «К бою» до ответа «Готов» проходило очень мало времени.
— Подходяще, комиссар, торопятся не спеша, — с удовлетворением заметил Громов. — Поехали, Волошин.
Громов был убежден: вызывают по делу Крабова. «Поступил приказ, и сейчас объявят», — рассуждал Громов. Его мысли постепенно перекинулись к Елене. Вчера он заходил к ней. Она просила подослать сегодня вечером машину: уезжает на Украину навсегда, уже купила билет на поезд. Громов пытался отговорить ее, обещал устроить на работу в местную школу. Елена осталась непреклонной в своем решении. Ключ от квартиры она отдала Громову, попросив его никому не говорить об отъезде. Он дал слово, что не скажет, а самого так и подмывало сообщить замполиту.
Бородин тоже думал о Елене. Когда он приходил к ней, заставал в одной и той же позе: она сидела на диване, скрестив руки на груди и чуть склонив голову на плечо. Он говорил: «Ты же очень, очень еще молода». Бородин старался ободрить Елену. Но она останавливала: «Вот-вот... жалеть вы все умеете». — «Лена, я не жалостливый, я совсем другой». — «Какой?» — вскидывала на него взгляд, полный непонятной тревоги и страха. «Ты боишься меня?» — спрашивал Бородин. «Не надо об этом», — качала она головой. «Хорошо, хорошо, молчу». Но молчать не мог. Однажды сказал: «Лена, Павлик к тебе привык... Ты очень добрая». Но смелости не хватило прямо сказать ей: «Ты можешь быть хорошей матерью для Павлика». Сегодня собирался, помешала эта поездка. «Потерпим, потерпим до вечера», — заключил про себя Бородин и. словно бы ни о чем не думая, поддел Громова:
— Уснул, что ли, Сергей Петрович?
— Уснешь, от мыслей в голове лопается... Схватим сегодня по выговору для начала.
— Определенно.
Впереди показалась окраина Нагорного. Бородин попросил остановить машину.
— Марафет надо навести, — предложил он Громову, доставая из чемоданчика сапожную щетку и бархотку. — Почистимся, авось начальство скидку сделает, увидя перед собой бравых офицеров.
— Едва ли, — возразил Громов.
— Гросулов это любит, ему нравится, когда его лик отражается в блеске голенищ подчиненного. А Захаров? А подполковник Громов? — засмеялся Бородин, передавая командиру щетку и бархотку. — Опрятность солдата ласкает глаз друга, страшит врага, как говорит старшина Рыбалко...
Для Захарова рабочий день начался довольно спокойно. После многих суток, проведенных в горах на учениях, после хлопотливого разбирательства причин гибели подполковника Крабова, после того как был откомандирован в Москву полковник Гросулов, генерал решил посмотреть квартиру, отведенную ему в новом доме. Он поехал туда, когда еще не открылись магазины в городе и на улицах было не так-то много прохожих. Его сопровождал Бирюков, явившийся к нему в гостиницу ни свет ни заря с докладом о плане перемещения некоторых офицеров. Захаров не стал его слушать, предложил подполковнику поехать вместе с ним, потом отправиться в штаб, где и решить вопрос о новых назначениях.
Настроение у генерала было, как всегда, бодрое, а нынче — особенно. В кармане лежало письмо от жены, на этот раз очень короткое: Ирина писала, что готова к отъезду, вещи уже отправила багажом, билет на поезд заказала, телеграммой сообщит номер вагона. Захаров, вспомнив о прежней слабости Бирюкова судить о человеке по анкете, улыбаясь, спросил:
— Александр Иванович, как у вас теперь с китами? Ориентируетесь по-прежнему?
Подполковник засмеялся:
— Зарезал я их, товарищ генерал. Случай с Сизовым многому научил. Полковник в гору пошел, хвалят его там, в округе, говорят, отличный инспектор.
— Дело свое он знает. А что касается ваших китов, Александр Иванович, сейчас надо быть особенно осторожным. Кадры — это крепость армии, не уволить бы тех, которые нужны.
— Да уж теперь не уволим, — многозначительно произнес Бирюков. Генерал насторожился, в голосе подполковника он уловил что-то скрытое, невысказанное. Как-то так получалось, что в штабе о всех новостях первым узнавал Бирюков. Кто его информировал, мало кого интересовало, но Бирюкову верили, потому что за редким исключением его прогнозы подтверждались. Знал об этом и Захаров и, хотя он не очень-то прислушивался к новостям кадровика, а иногда одергивал подполковника за его излишнюю болтливость, сейчас как-то невольно в шутливом тоне спросил:
— Вам что-нибудь известно?
— Скоро увольнение из армии приостановят, задержат, товарищ генерал...
Они вышли из машины, поднялись на второй этаж. Квартира Захарова была полностью подготовлена для вселения жильцов: комендант постарался обставить ее новой мебелью, уже был проведен телефон. Это понравилось генералу, и он, принимая ключи от дежурившего здесь солдата, сказал:
— Теперь вы можете быть свободны, я остаюсь здесь. — Захаров прошел в небольшую комнату, отведенную под кабинет, сел за стол, положив руку на телефонный аппарат. Он хотел было соединиться с начальником штаба, но в это время раздался звонок. Генерал взял трубку, и, по мере того как он слушал, Бирюков, стоявший у двери, понял: командующему сообщают что-то важное и срочное.
— Сейчас буду, выезжаю, — сказал Захаров и, положив трубку, устремил взгляд на кадровика: — Генерал Добров приехал. Похоже, что вы правы, Бирюков, увольнение действительно приостановлено.
Захаров обошел комнаты, осмотрел кухню. «Ирина будет довольна квартирой», — подумал он, радуясь, что наконец-то они заживут по-человечески.
...Добров встретил Захарова в кабинете начальника штаба. Он сразу попросил Захарова показать ему «малый кабинет» — Добров был наслышан от других об этой комнате, где генерал проводит наедине ежедневно по полтора-два часа. Но прежде чем отправиться туда, командующий распорядился вызвать в штаб командира ракетной части и его заместителя по политчасти. Это было сделано немедленно.
— Каморочка-то симпатичная, — заметил Добров, войдя в «малый кабинет». — Обставили вы ее солидно. — Он достал из портфеля журнал в светло-бежевом переплете. — Вот смотрите и радуйтесь. Напечатали ваш труд. Но это не все, главное вот, в этой телеграмме. — Добров подал Захарову бланк.
«Прочитал вашу статью «Некоторые взгляды на формы ведения боя в условиях применения термоядерного оружия». Работа очень полезная и ценная. Даем практический ход вашим идеям. Благодарю за помощь. Министр обороны Союза ССР...»
— И это не все, — продолжал командующий, когда Захаров, волнуясь и что-то шепча, положил телеграмму на стол. — Заправилы НАТО усилили свои провокации в Западном Берлине. Есть решение Советского правительства задержать увольнение в запас. На днях оно будет опубликовано в печати. Министр приказал: привести войска в высшую боевую готовность. С этой целью будут проведены учения по переброске войск на дальние расстояния. — Добров посмотрел на журнал. — Это, кажется, совпадает с вашими взглядами, изложенными в статье... Военный совет округа решил перебросить войска по воздуху вот сюда. — Генерал армии показал на карте район. — Вы довольны, Николай Иванович?
— Мне это по душе, товарищ командующий.
— Понимаю... Подробности, детали мы обсудим сегодня. Через час сюда прибудет начальник штаба округа с оперативной группой офицеров. Как твои ракетчики, успеют приехать?
— Обязательно. Люди они исполнительные...
Громов и Бородин вышли из штаба артиллерии, когда уже солнце клонилось к закату. До машины их провожал Захаров. Все они находились под впечатлением предстоящих учений. Однако, когда генерал прощался, Громов спросил, что их ожидает по делу Крабова. Захаров, подумав, сказал:
— Очень чесались у меня руки представить вас к правительственным наградам за успешное освоение ракетной техники. Боевые пуски произвели успешно. Но не обижайтесь, сами виноваты, не совсем, конечно, но доля вашей вины есть, товарищи, есть... Урок на будущее... Что же касается награды, то, как в народе говорят, орден всегда найдет достойного человека...
Выехали за город. Громов сунул руку в карман, попался ключ от квартиры Крабовой.
— Комиссар, хочешь отдельную квартиру иметь? Сейчас, немедленно?
— Каким же образом. Ты что, маг или фокусник?
— Вот тебе ключ, две комнаты, кухня. Хватит? Крабова сегодня в десять вечера уезжает, совсем, на Украину...
— Шутишь, Сергей?
— Нет, действительно уезжает.
— Не может быть. Дай-ка ключ, мне ее надо повидать. Волошин, прибавь скорость, время еще есть, — заволновался Бородин, торопя водителя. Пошел дождь. Возле села забарахлил мотор. Волошин долго копался, ища неисправность. Бородин нетерпеливо вздохнул:
— Я пошел, командир, могу опоздать.
Но он не пошел, а побежал, напрямик, через огороды. Глядя ему вслед, Громов улыбнулся: «Так бегают на пожар. Не загорелось ли у тебя, Степан, сердечко?»
Дождь прошел, и вокруг засверкали лужицы. Лучи заходящего солнца окрасили землю желтоватым, но еще ярким светом. Возле перекрестка дорог какой-то мальчонка, забредя по колено в воду, пускал бумажные кораблики. Громов, остановив машину, открыл дверцу.
— Эй, герой! — крикнул он мальчику. — А ну вылезай из воды. Смотри, весь промок. Получишь от матери взбучку.
— Не получу.
— А ты чей будешь?
— Мамин... и дедушкин. Во-он наш дом, — показал мальчик в сторону, где жил Водолазов.
Громов присмотрелся: «Да ведь это он». Выскочил из машины. Его охватило странное беспокойство, которое он никогда не переживал и не испытывал. Мальчик смотрел на него доверчиво, без тени боязни, в голубых, чуть прищуренных глазенках угадывались и покорность характера, и прямота взгляда, та прямота, которая делает человека неустрашимым, готовым постоять за себя.
— Алеша... хочешь покататься на машине? — не сказал, а прошептал с дрожью в голосе Громов.
— Хочу! Хочу! — обрадовался мальчик.
Громов шагнул в лужу, собрал кораблики, взял мальчика на руки.
— Алеша, мы поедем сейчас к дедушке. — Но, выйдя на дорогу, он сказал Волошину: — Поезжай в гараж.
И понес промокшего сына по песчаной, набухшей от дождя дороге, еще не зная, для чего и с какой целью он это делает...
Пошел мелкий дождь, похожий на водяную пыль. Ветер бросал ее откуда-то сверху и, подхватив у земли, нес мимо окна, вдоль дороги. Дождь напомнил Елене ту желтую пыль, которая вдруг поднялась, когда хоронили Леву... «Оркестр шел впереди... А я сидела в машине у гроба... Одна? Нет, Степан со мной был. И Громов... Ох, Лева... Раньше спрашивала, как смотришь на жизнь, молчал, ничего не говорил. Считал меня личным адъютантом. За книгами сходи, билет в театр приготовь, в самодеятельности участвуй — иначе что подумают о муже! — костюм погладь, на вечер сходи, посмотри и доложи, что было там... И только... Даже не мог на мои вопросы отвечать. Все спешил, спешил, кого-то хотел обогнать, над кем-то возвыситься, взять то, что не каждому дается, не каждым берется... Вот и упал ты с моста, упал и разбился. Дико! Мне больно, Лева... Больно!.. Дождик... И зачем?..» Елена прошла в спальню. Здесь все было голо: с кровати снята постель, со стен — фотографии, со стульев — чехлы. Вещи упакованы...
Желание уехать на Украину возникло у Елены сразу же после похорон мужа. Но к окончательному решению она пришла только вчера. Нет, она не испытывала одиночества, напротив, к ней отнеслись очень чутко. Каждый день у нее бывали то Громов, то Бородин, то Савчук, приезжал и Захаров, уже не говоря о женщинах: они просиживали у нее допоздна, делали все, чтобы смягчить горечь утраты... И все же она решила уехать, почему — она и сама не знала, но желание уехать было велико. «Это же бегство», — сказал Громов. «Ничего, ничего, мне так хочется, уважьте эту мою просьбу. Теперь у меня начинается нелегкая жизнь, и я хочу сразу ее начать такой», — ответила она.
Ветер изменил направление, и дождь ожесточенно хлестал по стеклам окна. Кто-то постучал в дверь. Елена заколебалась: вдруг это не Дмитрич, кто-нибудь другой? Но это был Сазонов, и она успокоилась.
— Показывайте, какие вещички, — не снимая брезентовый плащ, Дмитрич сразу прошел в комнату. С плаща стекала вода, и на полу образовалась лужица. Она подумала, что надо взять тряпку, вытереть пол, но Сазонов, не говоря ни слова, начал метаться по всей квартире. Потом он с безразличным видом опустился на диван, вынимая кисет из кармана.
— Диван поберегите! — сказала она, возмущаясь в душе бесцеремонностью старика. Он вскинул на нее мутные глазенки, покачал головой, снял плащ. Свернув его в тугую скатку, закурил.
— Мебелишка-то старая, — произнес он тихим голосом. — Жил у меня один летчик, хорошую мебель имел. Сейчас не стыдно ее сдать любому квартиранту. А ваша что, на дровишки разве...
Елена робко возразила:
— Что вы, Дмитрич, она не новая, но еще добротная. Конечно, при переезде кое-что потерлось.
— При переезде, — вздохнул Сазонов. — Что военным не сидится на месте! Ездют и ездют. Тьфу, с такой жизнью!.. Много покойник кочевал?
— Много, — коротко ответила Елена.
Дмитрич уже становился ей невыносимым. Раньше, когда она покупала у него молоко, яйца и мясо, он ей казался мягоньким и добреньким стариком, человеколюбцем, а теперь от него веяло жестокостью и холодом.
— Н-да, кочевал, а помер у нас в деревне, в далекой сибирской деревне. Ладно, прости меня, всевышний, это не моего ума рассуждения... Сколько же вы хотите за вещички, за все скопом?
— Не знаю, сколько дадите.
— Сам-то я, голубушка, хе-хе, не люблю давать. Но, учитывая ваше положение, рублев пятнадцать новыми денежками заплачу. Новыми, они с виду меленькие, но ядреные по силе. Согласна?
— Согласна, — сказала Елена, желая быстрее избавиться от этого человека и неприятной для нее процедуры. Сазонов даже обиделся, что так легко относится эта женщина к своему добру. Он хотел сделать ей выговор, но воздержался: вдруг передумает, и ему придется платить дороже. Дмитрич порылся в кошельке, отыскал три пятерки, положил на стол, но тут же взял их.
— Расписочку черканите о том, что уплачено гражданином Сазоновым пятнадцать рублей за проданную мебель, — сказал он, — и свою подпись поставьте. Это для порядку. Уважаю законность и все делаю по закону. А нонче законы очень даже душевные, человека оберегают: что положено ему — вынь да положь. Это, голубушка, больше чем божья благодать. Только дурак смотрит на них, на законы-то, пугливым оком. Хе-хе, а умный да понимающий всегда найдет в них теплые, душевные места, легко поворотит их для пользы своей.
Елена не слушала, что говорит Дмитрич. Она дрожащей рукой писала расписку. Почерк у нее был крупный, разборчивый. Сазонов легко пробежал взглядом по строчкам и, убедившись, что написано то, что он хотел, положил деньги на стол.
— Теперь порядочек. Позвольте мне приехать за вещичками немедленно?
— Хорошо... Можете забирать.
Дмитрич надвинул картуз, что-то хотел сказать, но только покрутил головой и торопливо скрылся за дверью.
За окном уже не было дождя, ветер угнал прочь серую пыль. Светило солнце. Его лучи падали на пол, высушивая мокрые следы Дмитрича. Елена ходила по квартире и повторяла:
— Вот и все... Вот и все...
Она не думала о том, что ждет впереди, не думала потому, что знала — будет нелегко, все мысли ее были в прошлом. Они метались по тропам, по дорогам, по далеким гарнизонам — где только не приходилось служить Леве! Вдруг она спросила себя: смогла бы вновь пройти по этим тропам? На минутку страшно стало от такой мысли. Она достала из сумочки зеркало. Посмотрелась в него: «Куда мне, стара уже для таких дел». Она долго смотрела на свое отражение. Ей шел тридцать второй год, и она не выглядела такой старой, какой считала себя, напротив, по внешности никто не давал ей тридцати. У нее были вечно молодые глаза — с небольшим прищуром и светлым кристалликом в центре зрачков. И эти глаза, и темные вьющиеся волосы, и аккуратный, будто выточенный, бюст придавали ей девичий вид. И все же смогла бы она снова идти рядом с таким человеком, как Лева?.. Страх прошел. Теперь она уже не думала о том, чтобы быть женой военного — это непостижимо трудно и страшно. Случай с Левой?.. Все зависит от человека, от него самого, от его взгляда на жизнь... «Если бы ты не была замужем, сразу отправился бы с тобой в загс», — она удивилась, как могли прийти в голову слова Бородина. Вскочила с дивана и вновь начала ходить по комнате.
— Смешно и дико! — Елена вспомнила инженершу со стройки. Она никогда ее не видела, но много слышала от других женщин, что та хороша, и Бородин «сохнет» по ней. — Смешно и дико... Нет, Лева, я уезжаю, все, все кончено.
В спальне Елена легла на кровать, положив под голову узел. На душе немного отлегло, и она задремала.
...Елена проснулась от шума в коридоре. Кто-то задел узел с посудой: кастрюли звякнули, издавая дребезжащий звон. Она прислушалась: ей не хотелось подниматься. «А, показалось», — решила она. Дверь спальни была прикрыта, и ей не было видно, есть ли кто в квартире; желание еще поспать удерживало ее в кровати. «Кто может зайти, заперто», — закрывая глаза, успокоила она себя. Но там, в передней, кто-то ходил, осторожно ступая по полу. Шаги приблизились к спальне и затихли. Елена насторожилась, сна как и не бывало, гулко забилось сердце. Она поднялась, не решаясь открыть дверь. По коже поползли мурашки. Она смотрела на ключ, зажатый в руке, и чувствовала озноб. Еще минута — и Елена закричала бы. Но тут открылась дверь, и она увидела Бородина, одетого в полевую форму и промокшего под дождем. Держа ключ в руке и не решаясь войти в спальню, Бородин смотрел на нее широко открытыми глазами, в которых отражался не то страх, не то гнев.
— Елена, ты уезжаешь? — спросил он, не меняя своей позы. Она не ответила. — Я спрашиваю: ты уезжаешь? — громче повторил Бородин, слегка опустив голову. Он был без фуражки, прядка волос сползла на лоб, закрыв светлую бровь. Теперь в его глазах не было ни страха, ни гнева, они наполнились чем-то другим — этими глазами она не раз любовалась. И сейчас они ей нравились. Елена молча прошла в переднюю, села на диван. Бородин повернулся к ней, ожидая, что она скажет.
— Как вы попали в квартиру? Кто вам дал ключ?
— Громов. Почему вы уезжаете?
— Я продала вещи. Сейчас за ними приедет Дмитрич. — Она повернула голову к окну и замолчала. Он смотрел на нее и не знал, что же ей сказать. Когда бежал сюда напрямик, через огороды, Бородин много передумал, готовился многое сказать, и в мыслях это получалось у него просто, а вот сейчас все вылетело из головы, подходящего слова не найти.
— Елена, останься, — наконец произнес Бородин, вытирая платком вспотевшее лицо. — Жарко у вас в квартире. Я открою форточку.
— Пожалуйста, мне все равно...
Пришел Сазонов. Снимая картуз, Дмитрич поклонился Бородину, затем Елене:
— Вот и я, голубушка. Как мои вещички, целы? — Он начал осматривать стулья, вздыхая и охая: — Сиденьице-то как потерто... ай-ай-ай. Красочка облезла... Шкаф... ничего, в порядке. Савушке в комнату поставлю. Женить парня надо, хватит бобылем ходить. — Полный, с красной от напряжения шеей, Сазонов стоял на четвереньках, заглядывая под шкаф. Бородин подошел к нему, прикоснулся рукой к спине.
— Дед, встань-ка, — сказал Бородин: ему было уже невмоготу смотреть на этого человека, ощупывающего толстыми, пухлыми руками вещи Елены. Дмитрич, задрав голову, оскалил рот с пожелтевшими зубами:
— Что вы, товарищ майор?
— Говорю: встань!
— Это как же понять? Приказываете? Хе-хе, вы-ы... Вот она, расписочка-то, — вскочив на ноги, Сазонов помахал бумажкой перед Бородиным. — Видели? Голубушка, что же вы молчите? — обратился он к Елене. — Вот же она, расписочка-то. Я могу, конечно, прибавить пять рублей, коли продешевили. Не жадный я человек, уважающий порядки. И чего так смотришь на меня? Не узнаешь? Фрукты кто приносил тебе на фатеру? Я, Дмитрич.
— Послушайте, уходите вы отсюда ко всем чертям! — вскрикнул Бородин, бледнея. — Вон отсюда! — Он рванулся к Сазонову, готовый на все.
— Отдайте пятнадцать рублей! — закричал Сазонов, отступая в коридор. — Пятнадцать рублей!
— Вот, возьмите. — Бородин сунул ему в руки деньги и, не помня себя, опустился на стул.
Дмитрич хлопнул дверью. Наступила тишина. Где-то жужжала муха, кто-то кричал на улице: «Ваня, оглох, что ли, скорее сюда! Смотри... солдаты идут!» Второй, видимо Ваня, отвечал: «Это ракетчики, они главнее солдат».
— Ваши с учений возвращаются, — сказала Елена. Она стояла у окна. Ветер, врывавшийся в комнату через форточку, играл ее волосами, обдувал лицо. «Ваши», — подумала Елена, — уже «ваши», раньше так не сказала бы». На службу мужа она всегда смотрела как на что-то близкое, родное — свое. — Зачем вы так сделали? — спросила у Бородина, отойдя к двери спальни.
— Что я сделал?
— Дмитрича зачем прогнали?
— Павлик к тебе привык... Он будет скучать.
— Павлик! — вздохнула Елена. — Павлик... — повторила она. — А вы?
— Я вас прошу, не уезжайте.
— Билет на руках...
— Мы его сдадим, сейчас же, немедленно.
— Зачем, для чего я вам нужна?..
— Елена... Вы мне нужны, мне... Согласны?
— Всего месяц прошел, как погиб Лева, я еще слышу его голос, шаги, и мне еще не верится, что его нет...
— Понимаю. Я могу ждать, я умею ждать. Поверьте мне — умею.
— Знаю, Степан, знаю...
— Вы будете работать в здешней школе. Я уже разговаривал с Водолазовым, он обещал... Павлик в следующем году пойдет в школу...
— А вот эти комнаты, стены, вещи... От них никуда не уйдешь. Они будут мне напоминать...
— Квартиру можно новую получить или в крайнем случае обменять... Дело не в вещах, от них всегда можно уйти, нельзя уйти только от самого себя... Давайте ваш билет, я сдам его в кассу. Будете жить под надежной охраной, никто не обидит... Мы же ракетчики, — улыбнулся Бородин. — На жизнь надо смотреть трезво, а в трезвости, как говорится, — мудрость человеческая.
— Степан, вы философ! — заметила Елена, чувствуя облегчение на душе.
— Где билет?..
— В сумочке, — показала она взглядом на стол.
На ходу, открывая дверь, Бородин крикнул:
— Лена, я ждать умею!
Она промолчала.
Секретарь райкома партии Мусатов приехал в полеводческую бригаду очень рано, едва забрезжил рассвет. Петр Арбузов заправлял трактор. Неподалеку смутно виднелся вагончик. Зорька была холодная, и Мусатова тянуло погреться. Словоохотливый Арбузов длинно рассказывал о споре, возникшем вчера между Водолазовым и Матвеем Сидоровичем Околицыным из-за нераспаханного участка на крутогорье.
— Околицын настаивает поднять эту землю под пшеницу, а Водолазов говорит: горох там посеем...
Мусатову хотелось спросить, как сам Арбузов считает. С Петром Арбузовым он познакомился еще летом, в тракторной бригаде. Бывший солдат тогда удивил его своим могучим ростом, крестьянской рассудительностью. Запомнился этот великан и тем, что он одним из первых привез в деревню семью — мать и братишку-подростка, которого сам обучает управлению трактором.
— Можно и горох попробовать. Спыток — не убыток, — ответил Арбузов, взгромоздившись на сиденье. — Братан, как там прицеп?
— Порядок, Петя! — крикнул подросток.
Мусатов тоже сел на трактор, решив до конца выслушать парня. Загон тянулся на несколько километров. Трактор шел споро, слышно было, как, шурша под лемехами, отваливается земля. Пахло прелыми корнями....
Мусатов подумал, что Арбузов стоит на стороне Водолазова, может быть, потому, что просто поддерживает своего бывшего командира, своего начальника. Но тут он вспомнил весенний случай с градированным суперфосфатом. Водолазов с огромными трудностями достал это удобрение (посылал Околицына за тридевять земель на завод минеральных удобрений, закупил два вагона), вместе с зерном высеял на трехстах гектарах и на этой площади получил пшеницы больше, чем со всего ярового клина в соседнем колхозе.
— Значит, спыток не убыток, говорите? — сказал Мусатов на ухо Арбузову.
— Конечно. Все новое поначалу кажется ненашенским. Но, я думаю, товарищ секретарь, Водолазов зазря спорить не будет. Полагаю, наш председатель давно все приметил, рассчитал, посоветовался со знающими людьми. Безоружным свою сторону он не станет защищать...
Арбузов рассказывал интересно, и Мусатов не заметил, как взошло солнце и степь, исполосованная широкими лентами зяби, предстала перед его взором широко, насколько видел глаз. У полевого вагончика он увидел Водолазова, без пальто и шапки. Мусатов соскочил на землю, попрощался с трактористом.
Водолазов гремел умывальником, шумно, пригоршней обливал лицо холодной водой, кряхтя и отдуваясь. «Хорошо, что поговорил с Арбузовым, — промелькнула мысль у Мусатова. Водолазов спорил о крутогорье не с одним Околицыным: сторонником Матвея Сидоровича был и сам Мусатов, он и приехал сегодня затем, чтобы окончательно решить этот вопрос. — Выходит, Водолазов прав, и колхозники его поддерживают. Зачем же черт принес меня сюда? — ругнул себя Мусатов. В кармане лежала вчерашняя газета, в которой было опубликовано решение Советского правительства об отсрочке увольнения из армии. — Скажу ему — заехал поговорить о международном положении... А-а, чего крутить, прямо и скажу: прав, Михаил Сергеевич, сей горох».
Но Водолазов уже знал о решении правительства: он выписывал газету «Красная звезда», следил за жизнью армии, находил в газете знакомые имена офицеров, узнавал о их службе и этим считал себя как бы постоянно связанным с армией.
Водолазов оделся, пригласил Мусатова позавтракать.
— Когда будешь поднимать крутогорье? — спросил Мусатов. Он развернул газету и, читая, обгладывал утиную ножку.
— Весной, под горох, если ничего не случится...
— Ну-ну... Спыток не убыток.
— Что? — Водолазов налил в кружку чаю и вонзил свой взгляд в Мусатова. — Не возражаете?
— Народ поддерживает, а я что, умнее? Нет, брат, голос народа — это голос партии, для меня это — закон, высший закон.
— А что же вы раньше противились?
— Не противился, Михаил Сергеевич, а изучал дело, как и вы, — прикидывал, рассчитывал, прислушивался к другим.
— Тогда по рукам?
Мусатов подставил большую крестьянскую ладонь. Водолазов впервые заметил шрам на кисти секретарской руки и сразу определил: след ранения, но ничего не сказал, хлопнул с душевным удовольствием:
— По рукам, товарищ секретарь!..
...Мусатов уехал под вечер.
Гудели тракторы, в лучах закатного солнца иссиня-черные полосы зяби покрылись бликами и напоминали широкие темные реки, взлохмаченные крупной рябью. Там и сям виднелись стога соломы. Ярко искрилась еще не успевшая почернеть стерня. Короткая сибирская осень подходила к концу, с гор наступали холода.
Водолазов, проводив Мусатова, долго стоял у вагончика, прикидывал итоги минувшего лета, и получалось как будто бы хорошо... Но почему же тревожно на сердце? Тревога вселилась еще вчера, когда Водолазов прочитал газету... О, это сердце, сердце военного человека, до чего же ты чутко и восприимчиво!.. Далеко-далеко, где-то в чужих, незнакомых джунглях, раздался выстрел — и ты уже на страже. Где-то, в какой-то маленькой стране, которую раньше не знал, повеет дымным ветром — и ты тотчас же всколыхнешься тревогой. Или радио, или газета принесет весть, пахнущую порохом, — ты тут же забьешься в ритме ином.
О, это сердце, сердце человека, испытавшего громы и молнии страшного военного лихолетья, как ты чутко, чутко к малейшим осложнениям в огромном мире!
Водолазова неудержимо потянуло встретиться с кем-нибудь из военных. Он сел в машину, привычно нажал на стартер, включил скорость. «Газик» быстро понес его по пыльной дороге. Ночь окутала степь, виднелись лишь редкие огоньки полевых вагончиков. Километрах в двух от пруда двигатель вдруг начал давать перебои, потом заглох — кончился бензин. Водолазов пошел пешком. Поднявшись на греблю, решил передохнуть. Сел на влажную от росы траву. Волна за волной нахлынули воспоминания...
Вот он, мальчишкой, соскальзывает с кровати, открывает дверь, выходит на крыльцо и останавливается. Тихо-тихо вокруг, даже воздух не шелохнется. Над рекой застыла белая шапка тумана. Кажется, побежишь и не провалишься, так и пойдешь по этой ватной горе до самого неба. На деревьях уже чуть приподнялись листья — еще минута, и они затрепещут, весело переговариваясь,
И вдруг где-то на окраине села ударит крыльями петух — раз, другой. В такие минуты хотелось сделать что-то большое и доброе, такое, чтобы люди сказали: «Спасибо, хлопец! В жизни ты нашел свое место».
Это чувство никогда не покидало Водолазова. Оно жило в нем всегда — и в годы отрочества, когда он деревенским подпаском знакомился с трудовой жизнью, и в годы юношества, когда учился сначала в семилетке, затем в сельскохозяйственном техникуме, и в годы первых шагов самостоятельной жизни, когда он работал полеводом, и в годы войны, когда боролся со смертью в госпитале...
Тогда, именно тогда, в полевом госпитале, он подружился с санитаркой Верой. Это была симпатичная девушка с большими глазами и добрым сердцем. Он увез ее к себе в дивизию, на передовую. Уже под Берлином Веру ранило осколком в голову. Он сам ее отправлял в госпиталь. Она лежала на носилках молча, а взгляд ее говорил: «Вот мы и расстаемся, товарищ майор. Не забудешь?» Уже после войны он разыскал Веру в московском хирургическо-черепном госпитале... Ее вылечили, но осколок не извлекли... Они поженились и прожили вместе десять чудесных лет! Потом... потом маленький кусочек металла, сидевший в ее голове, свел Веру в могилу. Она умерла мгновенно, сидя за столом и весело болтая о том, как они воспитают будущего ребенка, о котором мечтали долгие годы. Осколок унес две жизни — Веру и того, которого не успел увидеть Михаил Сергеевич...
...В пруду отражались светлячками звезды. В обширных вольерах гоготали гуси, пугая тишину; время от времени истошно кричали утки.
Взошла луна, густо посеребрив пруд. Внизу мельтешил моторный баркас. Водолазов хотел было спуститься вниз, не найдется ли в баркасе бензину, но тут к нему подошел Дмитрич, держа в правой руке старую берданку наперевес:
— Доброй ночи, товарищ полковник. Отдыхаете или мою службу проверить решили? — Сазонов оперся грудью о ствол ружья. Водолазов сказал:
— С ружьем надо быть осторожным, выстрелит...
— Отчего же ему стрелять? Оно не заряжено. Патроны в кармане, а без патронов, я так полагаю, ружьишко стрелять не могет. Для порядку ношу, вроде как бы пугач против шалунов...
— В баркасе бензин есть?
— Пустой. Канистру я снес в сторожку.
— Пойдемте, мне нужен бензин.
В сторожке горел керосиновый фонарь. Дмитрич подкрутил фитиль, наклонился в угол, достал канистру.
— Есть немного, с килограмм, — сказал он, ставя посудину на видное место. — Собираюсь нонче в сельсовет, товарищ полковник. Терпеж мой лопнул... Все ей отдаю — и корову, и приусадебный участок...
— Еще не помирились? — спросил Водолазов, беря канистру.
Дмитрич всплеснул руками:
— Не дай бог такое под старость другому... Посудите сами. Сёдня говорю ей: «Дарья, может, помиримся?» Куда там! Глаза позеленели, как у мартовской кошки, губы затряслись, вот-вот удар ее шибанет, и пошла, и ну хлестать скверными словами: ты такой, ты и сякой. Пхнула меня рогачом в самый живот, аж дух захватило. До сих пор боль не проходит.
— Взбесилась, что ли?
— Да нет, вроде в своем уме. Мозги у нее повернулись на капитализму, — наклонясь к Водолазову, прошептал Дмитрич.
— Это как же понять? — удивился Водолазов.
— Как понять? Дозвольте, изложу. — Он расстегнул ворот рубашки, пригладил ладонями жиденькие волосы и словоохотливо продолжал: — Суть эта такая, товарищ полковник. Наперво скажу вам, когда она еще в девках ходила, за ней здорово ухаживал Околицын. Мотя, конечно, жил послабее меня, и я отшиб у него Дарью. Он все по собраниям ходил, речи произносил — времени у него, конечно, было мало для любовных дел, у меня побольше — прозевал он ее. Так я думал раньше. Теперь же вижу, она вновь поворотилась к нему. Вот и бунтует... Это во-первых. В другом разе — это самое страшное... С Мотей-то пусть кружит, он уже износился, у него, как говорится, от председательских забот кровя любовные высохли... Дарья совсем не ценит нашу жизнь. Кулацкий дух у нее проснулся: себе огородик, сад, дом, а колхозу — трудпалочку. Разве это не капитализма, товарищ полковник? Бить ее, сами говорите, нельзя, под суд можно попасть за милую душу. Один выход — развод. Она давно согласна. Но дело-то не в этом. Ты уж дослушай, товарищ полковник. Вот я уйду, жилье у меня есть, в летнице поселюсь, в крайнем случае — дом пополам, второй вход прорублю в глухой стене. Жилье не волнует. Но как с приусадебным участком, коровой? Их ведь не разобьешь пополам. Согласно уставу колхозному каждая семья может иметь и корову, и кусок земли. Вы-то, товарищ председатель, меня не обидите?
Михаил Сергеевич подумал: «Вон о чем, старый, мечтает, о втором приусадебном участке! Да, хитер». Но вежливо ответил:
— Сам же говорил: социализм человека не обижает.
— Спасибо. Легше стало на душе. — Его маленькие, мутные глазенки заблестели. — Эх, Михаил Сергеевич! Вам-то, военным, не понять нашу душу. Вы — люди приказные: куда пошлют — туда идете, что скажут — то и делаете... и никаких размышлениев...
Водолазов вспылил:
— Глупость несете, Дмитрич! Я, брат, сам отгрохал в армии без малого двадцать пять лет, знаю, какой там золотой народ. Вы служили в армии?
— Нет, всю жизнь штатский.
— Это видно по всему.
— Уж извините, коли лишнего сказал, — лебезил Сазонов. — Это так, оттого, что штатский. А вообще-то я люблю войско, конечно: люди там золотые. Встречался, видел. Я ведь всю Расею избегал. Видел... Да и по вас вижу. Околицын меня не понимал, а вот вы сразу поняли. Значит, размышление у вас богатое...
Водолазов схватил канистру: ему было уже невмоготу слушать этого рыхлого человека с маленькими хитроватыми глазками, от которых веет чем-то далеким, прошлым — не то алчностью, не то постыдным скопидомством. «И как я его терпел раньше?.. Добреньким казался... Погоди ж, я тебе устрою приусадебный участок! » — Водолазов толкнул ногой дверь, но тут же остановился:
— Как сын-то? Не лучше?
— Савелий? Идет на поправку. Доктор, товарищ Дроздов, и по сей день возится с ним. Колдун. Полуживого поставил на ноги и денег за лечение не берет... Эх, до чего народ пошел непонятный!
— Недоволен?
Сазонов промолчал. Он вынул из кармана патроны и начал разглядывать их на своей широкой ладони, словно прикидывая, какую пользу он извлечет.
— Вот что, Дмитрий Дмитриевич, я полагаю, тебе пора прекратить разговоры о разводе. Врешь ты все... Понял? Мало тебе того, что накопил, еще хочешь урвать от колхоза, от государства. Не выйдет, не получится! — крикнул Водолазов и грохнул дверью.
...Было уже светло, когда Водолазов подъехал к знакомым воротам военного городка. К нему подошел Бородин.
— Что это значит? — Водолазов вышел из машины, показал Бородину газету. — Почему задержали увольнение из армии?
—. Так надо, Михаил Сергеевич.
— Это я и без тебя понимаю. Ты мне скажи прямо: серьезно это или нет.
— По-моему, не очень, — уклончиво ответил Бородин и, в свою очередь, спросил: — Беспокоишься?
— А как же... Порох еще не иссяк, если нужно — сегодня готов стать в строй. А может быть, я поспешил, Степан Павлович?
Бородин снял с плеча Водолазова колосок, растер его в руках, понюхал зерно:
— Хороша пшеничка... Не тяжело на посту председателя колхоза?
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Показалось мне, что ты вроде как бы жалеешь, что уволился из армии.
Водолазов засмеялся:
— Неужто показалось? Нет, Степан, ты ошибся. Дела идут неплохо. Жизнь — она отличная штука, если на нее смотреть глазами коммуниста.
— Верно, верно, Михаил Сергеевич, отличная... А как сердечко, не беспокоит?
— Намек?
— Нет, нет, серьезно спрашиваю.
— Тоскует, Степан, честно признаюсь. Так уж человек устроен — старое трудно забывается, ведь нигде так люди не привыкают друг к другу, как в армии, ничто так не пропитывает человека своей жизнью, как армия, — от пят до самых корней волос! Был такой случай: как-то ночью грохнула ставня... Вскочил я с постели, показалось — выстрел. Оделся, стал искать противогаз. Ищу, никак не могу найти. Наталью окликнул: «Куда мой противогаз делся?» — «Зачем он тебе, — спрашивает. — Куда ты собрался?» — «Слышишь, тревога в полку», — говорю ей. Она смеется: «Ты, говорит, дядя, проснись, посмотри на свою тужурку». Хватился, а погон нет... Было и посмешнее... Приезжаю в полевую бригаду, вижу, нет порядка. Я и закричал: «Становись в две шеренги!» Люди построились, и неплохо, как солдаты. «На первый, второй — рассчитайсь!» — командую. И тут спохватился: сумасшедший, что я делаю?.. Теперь полегче...
Бородин спешил на службу. Водолазов это заметил.
— Значит, особенно не стоит волноваться? — возвратился он к первоначальному разговору и сам же ответил: — Позовут, когда нужно будет, Водолазова не забудут.
— Не забудут, Михаил Сергеевич. Да и сами вы напомните о себе.
— Это уж точно! — Он сел в машину и, положив руки на баранку, кивнул Бородину: — Понял, сам управляюсь, без водителя.
Водолазов один раз в месяц посещал могилу жены. Вот уже три года, как бы ни был занят, он находил время заглянуть на кладбище. Попрощавшись с Бородиным, поехал к Вере. Поставил машину у ворот, подошел к знакомому холмику и, как всегда, сел на скамеечку, выкрашенную в голубой цвет, чтобы наедине еще раз вспомнить годы совместной жизни... Он любил вот так, сидя у могилы Веры, размышлять. Никто не мешал, никто не возражал, и в эти минуты огромный мир куда-то отступал, оставался только он и... она, для него вечно живая...
Было очень тихо, до того тихо, что Водолазов слышал, как тикают на руке часы. Их дробный стук рассеивал мысли, и Водолазов решил снять часы, положить в карман. Он расстегнул ремешок и тут заметил у ограды человека, склонившегося над могильной плитой. Водолазов присмотрелся и, когда тот поднялся, узнал в нем Дроздова. «Что это он тут делает? — подумал Водолазов, удивляясь тому, что врач в гражданской одежде: с тех пор как Михаил Сергеевич ушел в отставку, он ни разу не встречал Дроздова, и у него невольно промелькнула мысль: — Уж не ушел ли он из армии?»
Дроздов поздоровался так, будто расстались только вчера. Капитан медицинской службы закурил, показал рукой на могилу:
— Жена?
— Да, — ответил Водолазов.
— Понятно, — сказал Дроздов. Водолазов вскинул на него вопросительный взгляд: что, собственно говоря, понятно?
— Видимо, потому вы, Михаил Сергеевич, и остались в Нагорном? Бывает и так... — рассудил Дроздов многозначительно.
Водолазов в душе попытался возразить медику, но, подумав немного, согласился, что одной из причин, почему он не уехал отсюда, была Вера, вернее, вот эта могила: ему казалось, если он будет жить в другом месте — пропадет от тоски, замучает себя мыслью, что никто не будет поддерживать могилу в порядке, а ему хотелось, чтобы память о жене вечно жила, и он понимал, что никто другой не сохранит эту память, кроме него самого.
— Вы угадали, Владимир Иванович, — сказал Водолазов и тут же добавил: — Однако была и другая причина. Ушел-то я из армии как?.. По существу, жизнь меня вытеснила из войск. Да, да, жизнь. Я понял: не тот я Федот, чтобы поспевать за всем тем новым, бурливым, которым нынче живут армия и флот. Не постеснялся признаться в этом генералу... Но кое-кто по-своему истолковал мой шаг, превратно: дескать, бежит Водолазов от трудностей, прикрываясь Законом о сокращении Вооруженных Сил. Слышал я такие разговорчики. А уходил-то не просто Водолазов, а коммунист... И вот я решил на глазах же у своих товарищей развеять дурное о себе. Так-то, Владимир Иванович. А Вера — само собой... Она была девчушкой, когда я женился на ней. Маленькая, сестра-медичка, все боялась, что разлюблю ее, брошу. Глупенькая. Ты, говорит, герой, а я что. У тебя, говорит, восемь орденов, а у меня одна медаль. Норовила в храбрости со мной поравняться, в самое пекло бросалась. И откуда только у нее силы брались? Иной день по десять — двенадцать раненых выносила из-под огня. Я, конечно, ее не сдерживал, не имел права: бой есть бой, он выше всяких чувств... А были моменты, когда хотелось уберечь, сохранить, но не имел права, никакого права не имел на это. Она была тоже бойцом...
Водолазов швырнул окурок в бурьян и тут же вновь закурил, теперь уже ожидая, что скажет Дроздов. Врач молчал.
Водолазов спросил:
— Вы-то как живете, Владимир Иванович? Служите?
— В гарнизонный госпиталь перевели, комнату получил. Шестнадцать квадратных метров! Оказывается, можно иметь свою комнату. Какая красотища — живу один, лучше всякого академика. Хотите посмотреть?
Водолазов согласился. Они сели в машину и минут через двадцать подъехали к новому трехэтажному дому. Вошли в комнату.
— Вот мой храм. Нравится? — Дроздов достал из кармана записную книжку, бросил ее на стол, повернулся к Водолазову. Тот огляделся. Все четыре стены были заняты стеллажами с книгами. Книги лежали всюду: и на столе, и на подоконнике, и на приемнике, и даже виднелись из-под подушки. Водолазов обратил внимание и на фотографию женщины, висевшую возле кровати в картонной рамке. Он хотел спросить, кто это, но Дроздов, перехватив его взгляд, сказал:
— Жена, Ольга Петровна, аспирантка Ленинградского университета, самый большой мой противник. Не верит, что старость можно победить... Раздевайтесь, Михаил Сергеевич, будем пить чай. Если хотите, есть коньячок.
— Чаю можно, коньяку не надо, воздерживаюсь.
Водолазов разделся и сел к столу. Дроздов куда-то вышел. Вскоре он возвратился с чайником и сковородкой, наполненной жареным мясом с картофелем.
— Есть у меня небольшой чуланчик, я там установил электрическую духовку, всегда имею горячую пищу. — Он положил на стол хлеб, поставил вазу с конфетами и сахаром. Делал он это привычно, без лишних движений. Когда все было готово, Дроздов взглянул на портрет жены: — Вообще-то она у меня молодец, не обижается, что поехал в Нагорное. Ничего, настанет время — будем вместе. В ожидании встречи тоже имеется своя прелесть...
Водолазову не терпелось узнать, почему Дроздов оказался на кладбище и что он там делал. Наконец, улучив такой момент, он спросил. Дроздов взял записную книжку, отпил глоток чаю и вдруг сразу как-то преобразился. Теперь перед Водолазовым сидел уже другой человек, не тот, что несколько минут назад весело, с шутками рассказывал о своей жене-геологе, которая обещает ему после учебы поехать в горы Тянь-Шаня и привезти останки сына Будды, того самого Будды-младшего, который просил своего отца избавить его от страдании — старости и смерти, но все же умер, как и другие. Потом Дроздов советовал Водолазову тренировать сердце, чтобы оно не обленилось. Как и тогда в кабинете, так и теперь глаза Дроздова смотрели в какую-то невидимую для Водолазова даль... Оказывается, на кладбище врач искал надписи. И нашел на одной могильной плите дату, говорящую, что некий Денис Горбылев прожил сто сорок один год. Дроздов слышал от Никодима, будто бы сын Дениса Горбылева живет в горном поселке, в ста пятидесяти километрах от Нагорного.
— Зачем вам, Владимир Иванович, все это? Смерть ведь не остановишь, да и старость нельзя избежать. — Водолазов усмехнулся, как бы говоря этим: не то время, чтобы заниматься чудачеством. Дроздов так и понял усмешку Водолазова. Сказал грудным голосом:
— Да, пора чудачеств миновала... Между прочим, Михаил Сергеевич, вы когда-нибудь задумывались, почему солдат Волошин стал баптистом? Да и вообще, почему миллионы людей верят в бога, ждут явления Христа?
— Это другой вопрос, — уклончиво ответил Водолазов. — При чем тут религия? — пожал он плечами, кладя в стакан сахар. — Невежество, темнота — прямая дорога к попам.
Дроздов засмеялся искренне, как ребенок. Водолазов даже удивился тому, что этот с виду мрачный капитан медицинской службы может смеяться по-детски.
— Темнота... Если бы это было так!.. Среди верующих есть не глупые люди. Почему же они посещают церкви, костелы, молитвенные дома, синагоги? Почему?
— А черт их знает почему! Нравится, наверное, им или свободного времени у них много, от жиру бесятся, — заключил Водолазов.
— От жиру? — повторил Дроздов. — Нет, не так. Дело в том, что философы-идеалисты пришли к печальному выводу: жизнь человеку дана для того, чтобы он познал неизбежность своей смерти. Я говорю о физической смерти, не касаясь тех величайших творений — и социальных и материальных, — творений, которые создает человек и тем самым как бы увековечивает себя на земле. Этот вопрос решен в пользу вечности нас с вами, Михаил Сергеевич, в пользу вообще человека-творца. Но ведь умереть-то все же неохота, а приходится, и, главное, абсолютное большинство людей умирают, едва дожив до шестидесяти — семидесяти пяти лет. Так вот эти философы утверждают: такова природа человека, жить — значит умереть. Вот тут-то люди и бросаются в объятия религии, которая дает им утешение в загробной жизни, в том, что настанет день и явится Христос и избавит человека от страданий и зла, утвердит рай на земле. Обман, ложь, дикость... Но верят... Если бы науке удалось побороть старость, религия оказалась бы в глазах человека полностью обезоруженной, не сразу, конечно, но. по крайней мере, от такого удара она бы никогда не оправилась. Против науки вера бессильна, религия — это утешение, наука — факты, а факты сами за себя говорят, их каждый понимает...
Дроздов окинул взглядом комнату и, словно видя перед собой стойкого противника, бросил убежденно:
— На земле еще ни один человек не умер естественной смертью. Да и медицина не знает, что она собой представляет, эта естественная смерть, — добавил он, снимая очки. — Уже давно заметили, что старость очень сходна с болезнью. Свойства клеточных элементов легко изменяются под различными влияниями. Значит, разумно искать средства, способные усиливать кровяные шарики, нервные, печеночные и почечные клетки, сердечные и другие мышечные волокна. В старости происходит борьба между благородными элементами и фагоцитами, — вдруг перешел Дроздов на профессиональный язык, но тут же спохватился — Водолазову, видимо, непонятны медицинские термины — и умолк.
«Этому капитану в войсках делать нечего, его место в клинике, в лаборатории — в научном центре», — про себя решил Михаил Сергеевич и вкрадчиво спросил:
— В Ленинград не тянет?
— Понимаю вас, — сказал Дроздов, — мне об этом говорили. Там экспериментальная база, там ученый мир. Все это верно. Но верно и то, что жизненные наблюдения нельзя почерпнуть, сидя в кабинете... Года три назад я обратился в Академию медицинских наук с предложением создать институт по изучению причин старости хотя бы в Крыму. Собрать столетних и наблюдать... Мое письмо попало к одному академику. Он ответил: нельзя этого делать. Правильно ответил. Проблема долголетия человека слишком сложная штука. Человек — не вещь, не предмет какой-нибудь. Долгожителя надо наблюдать в тесной связи с местными условиями, с окружающей обстановкой... Наш нагорненский Никодим ничего не даст медику, если его поместить в крымский особняк... Факты и анализ, анализ и факты, плюс философское мышление — верный путь к научному эксперименту, дорогой Михаил Сергеевич.
Водолазов посмотрел на часы: хотя и с интересом слушал Владимира Ивановича, но ему нужно было ехать в правление колхоза. Дроздову же не хотелось отпускать этого смирного слушателя, и он поспешил показать Водолазову картотеку. Открыв небольшой ящик, туго набитый карточками с данными о долгожителях, Дроздов сказал:
— Вот сколько на земле Никодимов... Библейский Мафусаил жил девятьсот шестьдесят три года, а Ной пятьсот девяносто пять...
— Позвольте, Владимир Иванович, — остановил Водолазов, — это же, из Ветхого завета, так сказать, выдумки сочинителя Библии...
— Может быть, и выдумки. Но нельзя забывать и о том, Михаил Сергеевич, что религия стремилась и стремится нынче всех глубоких старцев причислить к разряду пророков или святых людей, ей это выгодно. Так могли появиться в Ветхом завете и Мафусаил и Ной... Вот вам живой пример. — Дроздов порылся в картотеке и, найдя нужную для него карточку, прочитал: — «Абас Абасов, житель нагорного Карабаха, умер в возрасте ста шестидесяти семи лет от простуды». О нем ходили всякие легенды, его считали пророком. Живи Абасов среди древних евреев, и он мог бы попасть на страницы Ветхого завета. Но Абасов умер в тысяча девятьсот двадцать пятом году, и умер не естественной смертью, а от воспаления легких. Это был совершенно неграмотный человек, к тому же он за свою жизнь ни разу не переступил порога мечети, говорят, муллу он терпеть не мог. Кто знает, может быть, и Мафусаил таким был... Преувеличивают ли, приписывая Мафусаилу девятьсот шестьдесят три года, на этот вопрос может ответить только наука, — заключил Дроздов.
Водолазов оделся. Дроздов еще стоял неподвижно, обхватив руками ящик с картотекой. Маленький ящик, похожий на шкатулку, в которой хозяйки держат швейные принадлежности, казался Водолазову очень тяжелым. И еще показалось Водолазову, что врач сейчас прикидывает в уме, как поднять этот ящик, чтобы поставить его на место, туда, на полочку, откуда он взял его.
— Теперь, когда науки тесно переплелись, когда их взаимодействие стало очевидным и неизбежным, вопрос продления жизни человеку не такой уж тяжелый, как это кажется некоторым, — сказал Дроздов, ставя картотеку на полочку. Он вытащил из-под кровати рюкзак, ботинки на толстой подошве, весело подмигнул Водолазову, стоявшему у двери: — Я со вчерашнего дня в отпуске, Михаил Сергеевич. Собираюсь в горы, к сыну Дениса Горбылева. Поживу у него дней десять... Картотека пополнится новыми данными. Поиски и наблюдения — великолепнейшая штука! Думаете, я один такой? Нет, Михаил Сергеевич, нас много, целая артель. А штаб наш находится в Москве, на Большой Пироговской улице. Не слышали? Ничего, всему свое время. — Дроздов подал руку Водолазову: — До свидания, Михаил Сергеевич. Извините, что задержал. Сердечко тренируйте, пешочком надо ходить больше.
Уже сидя в машине и следя за дорогой. Водолазов воскликнул:
— Надо же, бессмертие ищет! И кто?! Военный человек! — Он представил, как Дроздов поднимается по горной тропе, представил встречу врача с сыном Дениса Горбылева и сказал: — Ну, ну, Владимир Иванович, широкой дороги тебе!
— Лида?
— Я.
— Где ты?
— Иди прямо.
— Тут крутой подъем... Дай руку.
— Бери.
Александр уперся ногами в земляной откос, поднялся на возвышенность. Здесь было не так темно, как внизу. Лида, не выпуская его руки, прижалась к нему горячей щекой, прошептала:
— Ой, насилу дождалась, сколько не виделись!
В ее голосе Околицын уловил упрек, поспешил объяснить, почему не мог встретиться раньше. Она слушала молча, не перебивая. Ефрейтор говорил о большой занятости по службе и о том, что он, конечно, мог бы выбрать один вечер, чтобы встретиться, но как бы расценили это другие солдаты, которые даже выходные дни использовали для учебы...
В сторожке Дмитрича мерцал огонек. Свет от окна ложился на молодой голубоватый лед. Зябкий ветер шуршал в траве, холодом дышал в лицо.
— Ты ждала меня?
Лида засмеялась:
— И нисколечко. Ухажеров хватает. Ваш Арбузов уже поглядывает, в кино приглашал. Хороший парень: тракторист, гармонист.
— А лейтенант Узлов?
— И этот звал в город.
— И ты ходила?
— Ходила. Смешной лейтенант. Говорит: «Мы с вами, Лида, земляки, мой отец родился в Воронеже...» А сам-то он — москвич. Ты ревнуешь?
— Нисколечко, — в тон ей ответил Александр.
Лиде стало вдруг грустно, она притихла, думая: неужто правду говорит, что не ревнует?
— Пойдем посидим у берега. — Он первым спустился вниз. Она разбежалась и, смеясь, повисла у него на плечах.
— Я не верю. Санечка, ревнуешь, ну скажи — ревнуешь?
— Нет, нет. — повторил Околицын и вдруг обнял, нашел ее губы, горячие и сухие, прильнул к ним жадно... Лида хлопала по его широкой спине, будто по очень нагретому предмету — тихонько, еле касаясь шинели.
— Вот, — сказал Околицын, — поняла?
— И нисколечко...
Он вновь обнял, теперь целуя в щеки и глаза.
— Нисколечко... нисколечко, — шептала Лида. Ей было приятно, что он целует, что он такой сильный, крепкий. — Хватит, Санечка, хватит...
Они сели. Из-за туч показалась луна. Лида посмотрела на нее, вздохнула:
— Еще десять дней ждать.
Он понял, о чем она говорит: в прошлом году, когда Околицын был на побывке, они договорились пожениться сразу же, как только он уволится из армии. Девушка считала месяцы, потом недели, а теперь вот уже дни...
— Десять, — повторила она и опять посмотрела на луну. — Что ж молчишь, Санечка? — И, не ожидая ответа, начала вспоминать первые встречи.
Голос у нее был чистый, звонкий. Говорила, как после учебы в медицинском техникуме решила ехать в Сибирь, куда-нибудь подальше, в самую глушь, и обязательно в деревню, как с подружкой искали на карте отдаленную точку. Подружку не пустили родители, а она поехала, и здесь никакой глухомани не встретила, а деревня показалась ей слишком большой. И город рядом и стройка — глазом не окинешь...
— Здорово! — сказала она. — Только с твоим отцом не ладила. Знаю, не верил он, что я могу работать, молодая да к тому же озорная. Теперь легче. Михаил Сергеевич уважает молодежь... Ну что же ты молчишь, Санечка? Помнишь, как искали родники? Я тогда тоже не верила, что они когда-то были, и, если бы не ты, ребят не подняла бы на это дело, возможно, погас бы огонек. А теперь смотри, горит!
Действительно, бледно-розовая полоса от лунного света, искрясь, пересекала пруд. Александр видел лицо Лиды, оно тоже как бы искрилось. Он залюбовался ее глазами, большими, наполненными синеватым светом.
— Лида, — робко сказал Околицын.
— Говори, говори, я слушаю. Говори, Санечка.
— Я задержусь в армии...
— Больше десяти дней?
— Да... Ты разве не знаешь, разве не читала газеты? Увольнение задерживается... На Западе не спокойно. Они вооружаются...
— Кто они? — спросила она не сразу.
— Недобитые фашисты...
Она молчала. Околицын сказал:
— Командир отпустил меня только на два часа...
— Значит, не через десять дней? — приуныла Лида.
— Нет.
— А когда?
— Не знаю.
Она подумала: «Откуда же может знать о таких больших делах Санечка? Такие вопросы по плечу начальству».
— Мне что-то холодно, пойдем.
Он помог ей подняться на греблю и, взяв под руку, вывел на дорогу.
— Когда же они успокоятся, Санечка? Неужели они никогда не любили?
Лида умолкла. Околицын взял ее руку, посмотрел на часы. Она поняла, что ему надо спешить в часть.
— Иди, Санечка, меня не провожай, — сказала вкрадчивым голосом: ей не хотелось, чтобы он уходил, очень не хотелось — вот так бы, лицом к лицу, и простоять всю ночь вдвоем. Но у солдата каждый шаг размечен.
— Я пошла...
Он сказал:
— Иди...
Ее уже не было, а Александр все смотрел и смотрел на то место, где стояла Лида, смотрел, и ему чудились запахи ее рук, и в голове отзывалось: «Санечка... Санечка». Страшно тянуло догнать Лиду, еще раз услышать это чудесное слово — «Санечка».
Вдали, видимо возле колхозного клуба, кто-то заиграл на гармонике. Тотчас Околицын услышал голос Лиды:
Миленький, поверь, поверь,
Я люблю тебя теперь.
Смотри на солнце, на луну,
Поверь — люблю, не обману.
Околицын улыбнулся, побежал в городок. Возле ворот встретил Цыганка.
— Ты с ней был? — спросил Цыганок.
— Да.
— Везет же сибирякам... Эх, была бы Одесса рядом!.. Тоня моя тоже хорошо поет, но Лида звонче... Слышишь?
Милый мой, хороший мой.
Мы расстанемся с тобой.
Не грусти и не скучай.
Командиром приезжай.
— Вот так, Саня, командиром приезжай, — вздохнул Цыганок и постучал пальцем по стеклу наручных часов: — Пошли в казарму, скоро построение на перекличку... Я все бегаю, тренируюсь, советы академика выполняю. Пригодится в жизни. Мечта у меня, Саня, есть такая: попасть на спартакиаду в Москву, а там ведь и Одесса рядом, самолетом один миг...
За окном завывал ветер. Савушке не спалось, впервые за многие годы он не мог сомкнуть глаз.
Савушка размечтался. В переднюю вошли мать и отчим. Он притворился спящим, чтобы потом вдруг встать и сказать: «А мне нонче совсем-совсем хорошо, пойду учиться на тракториста к самому Арбузову». Савушка давно присматривался к этому бывшему солдату и мечтал работать вместе: Арбузов рассудительный, тихий, добрый парень, к нему так и липнут подростки, и он наверняка обучит его, Савушку, управлять трактором.
— ...Вот так, с планом моим не получилось. Задумка-то какая была! И-их, развернулись бы мы! — сказал отчим.
— Не горюй, Митя, и без того живем не хуже других.
— Что ты понимаешь. Добро и деньги приносят человеку полную свободу, независимость. Кумекаю, слава богу, в чем смысл жизни... Выпить хочется, нет ли у нас косушки? Продрог нонче на ветру, там, у водоема... Поищи-ка в шкафу.
Савушка приоткрыл один глаз. Мать поставила на стол четвертинку, подала соленые огурцы и холодную в мундире картошку. Отчим вылил водку в чайный стакан, примерил пальцем, чтобы, видимо, разделить на два приема, но, покрутив головой, опрокинул разом в широко открытый рот, схватил огурец и с хрустом разжевал его.
— Мало!
— Нет больше, Митя.
— Ха, я ж не про водку... Про добро и деньги говорю.
— Хватает, Митя...
— Дура! Деньги — это жизня! Жизня в любом городе, в любом колхозе. Ты в тридцатые годы сидела тут, как наседка, а я поездил, повидал, семь лет шабашником отгрохал. Знаю, собственным горбом: деньги — это жизня, при всех временах жизня! — Он закурил, посмотрел на часы. — Иди спать... — Дмитрич тяжело поднялся, посмотрел на Савушку, скривил мокрые губы. — И громом тебя не разбудишь, — махнул он рукой, уходя на веранду.
Минут через пятнадцать Савушка услышал, как отчим закрыл ставни. Теперь завывания ветра еле доносились. Савушку начал одолевать сон. Но тут открылась дверь и вместе с Сазоновым вошел незнакомый мужчина, одетый в стеганку. Незнакомец толкнул отчима в бок:
— Ты не один?
— Тот самый гусенок, пришибленный хворобой, его и громом не разбудишь. Садитесь.
— Не помер?
— Живет...
Савушку одолевал сон, не было никаких сил бороться с ним, сон давил, мертвил все тело. Савушка до крови прикусил губу. Боль прогнала дремоту, и Савушка успел расслышать:
— Головы поотрубал. Мороз, не испортятся, — говорил отчим.
— Сколько?
— Скопом — и утей и гусей — сто штук, по два рубля. Приходи завтра вечером в сторожку, покажу, где спрятаны... Деньги приноси, гром и молния! Водолазов так, а я ему вот эдак.
...Савушка проспал почти весь день. Он проснулся на закате солнца. Болела голова, чувствовалась вялость в руках и ногах. В доме никого не было. Он вышел на веранду, спустился во двор. Гремя цепью, собака бросилась под ноги, ласкалась и скулила. В сарае гоготали гуси.
— Батя! — позвал Савушка отчима. Ответа не последовало. Скрипнула калитка, и он увидел фельдшерицу.
На Лиде были меховая шубка и теплые боты. Борзова уезжала на областную комсомольскую конференцию и забежала, чтобы поинтересоваться здоровьем Савушки.
— Ты что раздетый? Простудишься, — сказала Лида. — Или уже совсем выздоровел и тебе все нипочем?
— Гром, — сказал Савушка. — Гром, гром, — повторил он, припоминая, что это слово он где-то уже слышал. — Гром... гром... не разбудишь... Вспомнил! — вскрикнул Савушка. Он, торопясь, рассказал Борзовой о подслушанном разговоре отчима с незнакомым мужчиной. — Надо их изловить. Беги в правление колхоза, сообщи, сейчас же!..
— В правлении никого нет.
— Беги к военным, — не унимался Савушка. — Солдаты быстро изловят. Беги, беги... А я пойду к сторожке. Они там... До вашего прихода задержу.
Лида согласилась. Она поставила чемоданчик на крыльцо и побежала.
Савушка вошел в сторожку в тот момент, когда Дмитрич считал деньги. Мужчина лет тридцати пяти, в телогрейке и ватных брюках, вскочил со скамейки, загородил Сазонова спиной. Савушка присмотрелся к незнакомцу. «Тот, что вчера был», — опознал, сел на порожек.
Дмитрич, положив деньги в карман, шагнул к Савушке:
— Ты зачем пришел? Мать, что ли, послала?
— Доктор велел больше ходить, — сказал Савушка, не глядя на отчима.
— До-октор, — произнес Дмитрич и засмеялся. — До-октор. — Он отвернул подушку на топчане, достал бутылку водки, поставил на стол. — Садись, Андрюха, — сказал Дмитрич незнакомцу, — огурчики и селедка аккурат ложатся к водочке.
Андрюха взглядом показал на Савушку. Дмитрич опять засмеялся:
— Гусенок, он уже спит. — Дмитрич наклонился к Савушке, потрогал его за плечо: — Встань, возьми ведро, принеси свежей водички. Андрюха, садись. — Он налил в стакан водки. — Тяни, Андрюха, — сказал Дмитрич. — Строители тебе спасибо скажут... Ты мне, я тебе — и ладно.
Андрюха снова покосился на Савушку. Дмитрич побагровел. С хрустом откусил огурец, ожесточенно работая скулами, прожевав, крикнул:
— Ты что сидишь? Марш отсюда! Кому сказано!..
Савушка вскинул на Дмитрича взгляд, сказал:
— Не шуми, батя, мне и тут хорошо.
— Как?! — Дмитрич хотел было вытолкнуть приемыша за дверь, но Савушка смотрел на него такими доверчивыми глазами, что у Дмитрича не нашлось сил сделать это. Мужчина, видя, что Сазонов как-то вдруг размяк, еще больше затревожился.
— Да что ты, Андрюха, не беспокойся... Савушка, попробуй-ка, а? — Он подал Савушке полстакана водки. — Махни разом, сынок. Приобщайся к делу... И-их, жизня нонче — что вареник в сметане.
— Не надо мне.
— Пей!
— Не буду.
— Я говорю, пей.
Савушка отвел в сторону протянутую руку Дмитрича, поднялся. Он был выше Сазонова на голову, шире в плечах.
— Ты что же, совсем выздоровел? — Голос у Сазонова задрожал. Дмитрич впервые почувствовал, что Савушка уже не тот «гусенок», каким он считал его. «Неужто в норму вошел?» — промелькнула тревожная мысль. Но такое состояние длилось несколько секунд, пока Савушка вновь не опустился на порожек.
— Иди домой, — примирительно сказал Сазонов, еще держа стакан в руке. — Иди, иди...
Андрюха надел шапку и попытался бочком прошмыгнуть за дверь. Но Савушка, вскочив, оттолкнул его плечом. Мужчина пошатнулся и, отступая назад, закричал:
— Идиот! Мы попались!..
Дмитрича будто кто кнутом стеганул по лицу. Он вздрогнул, прищурился и ударил по щеке Савушку.
— За отцом следить! — закричал Сазонов, готовый нанести второй удар. — Убью паршивца. Я тебе жизню дал, а ты супротив идешь... Убью! — Он угрожающе поднял руку, но Андрюха остановил Дмитрича:
— Брось, успокойся... С ума сошел... Надо тихо, мирно.
Сазонов схватил бутылку и через горлышко выпил остаток водки.
— Я ж ему жизню дал, Андрюха! Приютил, обогрел, в сыновья приписал... Больного подобрал... Эх, Савелий, Савелий, сдох бы ты давно без меня...
Перед глазами Савушки еще плыли оранжевые круги-кольца, и он боялся, что не справится с расхитителями... Незнакомый Андрюха убежит, скроется, потом ищи ветра в поле. Дмитрич и Андрюха о чем-то шептались. В ушах стоял звон, и Савушка плохо слышал. о чем они переговаривались. Он вытер рукавом кровь на щеке, досадуя на то, что долго не появляется Лида с солдатами.
Незнакомый Андрюха сказал:
— Вот что, парень, освободи-ка проход. У меня нет времени смотреть ваш спектакль. Деритесь уж без меня, а я пошел. — Он сделал шаг к двери. Савушка взял тяжелую скамейку, поднял ее перед Андрюхой.
— Не пущу! Садись, вор.
— Вот как! — с присвистом взвизгнул Андрюха и ожег свирепым взглядом Дмитрича: — Идиот! Простофиля! Куриные мозги... Он же все вчера слышал...
«Слышал! — торжествовал в душе Савушка. — Слышал и не пущу».
— Понял?! — хрипел Андрюха. — Вот тебе и гром и молния. Идиот!..
Дмитрич молчал. Рука его, засунутая в карман, теребила, словно пересчитывая, новые хрустящие двадцатипятирублевки, и ему страшно не хотелось думать о том, что эти деньги отберут, если сейчас кто-нибудь подоспеет на помощь Савушке. Он начал про себя жестоко ругать тот день, когда появился в доме военный врач: вся злость его переметнулась на Дроздова.
— Ты слышишь или нет! — закричал на Дмитрича Андрюха. — Скажи ему, чтобы он выпустил меня отсюда.
— Отпусти его, Савушка, — вздохнул Дмитрич и вдруг выхватил из кармана деньги: — Вот они, бери их, чертов гусенок!.. Все твои, бери!.. Грабь отца, грабь!.. — Несколько купюр упало на пол. Дмитрич охнул: — Деньги! — Кинулся собирать их, но рассыпал остальные. Ползая по полу на четвереньках, хватал деньги трясущимися руками, комкал, запихивая в карманы, и плакал сухим, вздрагивающим голосом.
Открылась дверь. В сторожку вошли Шахов, Цыганок и Волошин. Андрюха попятился назад, а Дмитрич еще ползал у стола. Подняв последнюю купюру, он, видимо, еще находился наедине со своими мыслями и поэтому не сразу сообразил, что произошло, протянул двадцатипятирублевку Цыганку:
— На, бери...
— Что это такое? — удивился Цыганок.
— Деньги, — сказал Дмитрич, — деньги.
— Протри глаза, папаша! Кому ты суешь деньги?! — крикнул Цыганок. — Ослеп, что ли?..
Дмитрич потряс головой, увидел Шахова, Волошина, Савушку, все еще стоявшего со скамейкой в руках.
— Теперь что будет? — пропел он плаксивым голосом.
Никто не ответил. Дмитрич разжал кулак: деньги упали на пол, и он долго смотрел на скомканные двадцатипятирублевки, а рука его невольно тянулась, чтобы поднять их.
На высокой гребле два мальчугана, одетые в форму первоклассников, любовались редкостным зрелищем: огромный-преогромный шар солнца, упершись в вершину горы, зажег лучами лед на пруду. Малышам казалось, что в мире нет другой такой красоты, которая смогла бы сейчас отвлечь их взоры от ледяного пожара. Но вот в воздухе послышался слабый гул моторов.
— Алеша, самолет! — крикнул один из них своему товарищу, показывая в сторону лесного массива.
— Смотри, Павлик, еще один!..
— Третий!..
— Четвертый!
— Пятый!
— Шестой!
Тяжелые воздушные корабли, набирая высоту, шли навстречу солнцу. Мальчики, позабыв о чуде, сотворенном лучами заката, перешептывались:
— Скоро ночь.
— Им не страшно. Военные и в космос летают, и пожары тушат, и ракетами стреляют... Им нисколечко не страшно.
Ни Павлик, ни Алеша не знали, что в тех самолетах находятся их отцы...
На земле изредка вспыхивали зарницы: по-видимому, это отсвечивали мартены или домны. Реки замечались только там, где были посеребрены луной, которая все время плыла за самолетом, будто привязанная. Громов чувствовал небольшую усталость — летать приходилось редко, только на пассажирских самолетах — давило на уши. Чтобы как-то отвлечься от непрерывного гула, от мысли, что ты находишься в воздухе, Громов надел наушники, включил переносную радиостанцию. Глянул в иллюминатор. На земле уже не было сполохов, не было серебряных бликов — луна, тащившаяся за самолетом, где-то отстала, виднелась сплошная серая масса, редеющая к востоку. Громов развернул карту, запросил у штурмана координаты, сориентировался. Они находились над степным районом. Впереди лес, затем снова степь и вот тут... Громов уставился в жирный черный круг, обозначающий посадочную площадку. Тут... дальше на запад, километров пятнадцать, расположены наши войска, а еще дальше, немного на юго-запад. — условные знаки района, по которому должен быть произведен ядерный удар из ракетных установок. Конечно, ракеты понесут другой заряд, менее опасный, но грозный, и расчеты должны быть точными, в пределах заданных параметров, а это потребует от личного состава максимума усилий, мастерства, приобретенного на учебных полигонах, — по крайней мере, ошибки не должно быть...
Самолет накренился. Громов понял: пройден главный поворотный пункт, позади сотни километров, пространство, на преодоление которого еще несколько лет назад потребовались бы дни, недели, а может быть, и месяцы.
К Громову подсел Рыбалко. Он. оказывается, думал о том же.
— Далеко еще? — спросил Рыбалко.
Громов показал на карте оставшееся расстояние.
— Прыжок совершили уму непостижимо какой! — сказал Рыбалко и, помолчав, продолжал: — Вот теперь ясно вижу, малость заблуждался я.
— В чем?
— Сокращают армию... Очень уж переживал я, а того не видел, что изо дня в день растет наша мощь, огневая и техническая.
— А теперь?
— Успокоился...
Громов поднялся. Стрелка высотомера показывала десять тысяч метров. Он забеспокоился — почему же самолет не идет на снижение: расстояние до посадочной площадки таково, что пора бы уже. Заглянул в кабину пилотов. Командир корабля — майор с античным лицом — повернулся к нему, подмигнул: дескать, не волнуйся, подполковник. А может быть, этим знаком летчик хотел другое сказать. Он не стал его спрашивать. К тому же позвал радист, державший связь с генералом Захаровым.
— «Кристалл», «Ураган» слушает, — доложил Громов, заметив, как радист принял таблетку против высотной болезни.
- «Ураган», я — «Кристалл», полет продолжаем, район посадки — квадрат двести. Доложите самочувствие людей.
- «Кристалл», я — «Ураган», вас понял, все в порядке.
Громов торопливо достал из планшета карту, нашел «квадрат двести»: огромное расстояние его не удивило. Он снял фуражку, пятерней провел по взмокшим волосам.
— Здорово! — Громов направился в отсек, где помещался личный состав ракетной установки. Открыл дверь и остановился, наблюдая за подчиненными.
Узлов и Околицын играли в шашки. По их виду Громов понял, что для них в эту минуту не существует полета, они ведут себя так, словно находятся на земле. Волошин дремал, положив под голову скатку шинели. Цыганок кончиком носового платка провел по его верхней губе. Волошин сердито отмахнулся:
— Отстань!
- Пашенька, не дремли, инструкцию нарушаешь, параграф номер восьмой требует...
— Помолчи... Поди уж забыл, что в этой инструкции написано.
Цыганок присвистнул:
— Пашенька, все помню, до единого слава, хочешь, продекламирую? — Цыганок сунул руку в карман, вздохнул: — Нет, скверная штука — летать в самолете, даже закурить нельзя.
— Тошнит?
— До чего же ты, Паша, проницательный, как в воду глядел. Сожрал все таблетки — и не помогает.
— С ума сошел! Подохнешь...
— Ничего не случится, я — неумираемый и несгораемый. Знаешь почему? Организм у меня особый, Пашенька, хоть сейчас забрасывай в космос, выдержу все перегрузки, год буду летать и не помру. Вечностью я помазан, и куда ты меня ни посылай — буду жить... А таблетки — вот они, — показал Цыганок пакетик. — Все целенькие. Химия, понимаешь, посторонний предмет для желудка. Люблю все натуральное — гречку с салом, борщ покруче. Ты, слушай, не клюй носом, это же не так трудно, вообрази, что ты стоишь на посту... часовым...
— Да я не сплю, думаю...
— Молодец! О чем же ты, Пашенька, думаешь?
— О жизни. О том, как хорошая жизнь поднимает человека высоко-высоко...
— Чудненько! Замечательно! Прямо-таки здорово! — восторгался Цыганок.
Громов прикрыл дверь. Ему захотелось связаться с Бородиным: замполит находился в другом самолете, вместе с Шаховым. Сделать это было нетрудно — позывные для переговоров имелись. Но он не стал этого делать, лишние переговоры сейчас, когда в воздухе летит армада кораблей, когда требуется особая дисциплина, личные чувства в сторону... Но он все же мысленно переговорил с Бородиным:
«Степан, как ты, не устал? Высота-то какая! »
«Нет, Сергей, я не устал. Ведь наш разводящий еще не пришел, и ничто не может остудить сердце солдата».
Светало быстро. Но на западе небо было хмурое и серое: трудно определить — наступает там утро или сгущаются сумерки...