ИЛЛЮЗОНИЯ, ИЛИ КОРОЛЕВСТВО КОЧЕК (Первая рукопись)

Рукопись эта попала в мои руки при обстоятельствах, которых я не буду касаться, поскольку они не имеют прямого отношения к сути дела. Она написана по-испански, несколько старомодным слогом и обнимает две сшитые вместе ученические тетрадки. Согласно воле автора, капитана Хосе Альвареса, я публикую его мемориал или «Морские записки», как он именует свой труд, сократив лишь длинноты. Свои записки автор предваряет словами сэра Джошуа, Первого лорда Адмиралтейства: «Оставим сочинителям сочинительствовать, мы вправе увековечивать одну лишь правду, взвешенную, подобно золоту, с точностью до сотых долей унции».

1

Честность старого моряка заставляет предупредить читателей: не ждите фантазий и занимательных происшествий! Много раз я умолял себя:

— Присочини, Хосе Альварес! Другим это не повредит, а тебе пойдет на пользу.

И пробовал украсить повествование, но язык немел.

Двадцать лет назад хозяйка-месонера таверны «Шестеро гусят» черноокая красавица донна Бланка, на руку которой, кроме меня, претендовал храбрый капитан Грасиенте, съеденный впоследствии устрицами, решила отдать свое сердце тому, кто опишет самое удивительное чудо природы, лично им наблюденное.

Дон Грасиенте рассказал о гигантском Морском Дикобразе, с которым корабль его столкнулся нос к носу в Индийском океане. На иглах этого любопытного создания были нанизаны киты, акулы и дельфины, а из пасти вырывалось пламя.

— Бьюсь об заклад на четыре бочки рому против дохлой каракатицы, я не усну ни на секунду пять суток, — прошептала прекрасная Бланка, выслушав капитана Грасиенте.

Когда наступил мой черед, я немногословно описал Императорского Морского Крокодила, встретившегося нам северо-восточнее Огненной Земли. На моих глазах зверь, как галету, перекусил голландского «купца» водоизмещением десять тысяч пятьсот регистровых тонн и проглотил обе половины, отрыгнув флаг с флагштоком, якоря и пожарные брандспойты.

— Кому-же отдать предпочтение, — задумчиво молвила донна Бланка, — если Морской Дикобраз капитана Грасиенте и Императорский Крокодил капитана Альвареса удивительны и страшны в одинаковой мере.

Склонив голову, мы ждали решения судьбы.

— Пусть каждый из вас, храбрые капитаны, — сказала наконец Бланка, — пусть каждый припомнит длину, вы, милый Хосе, Императорского Крокодила, а вы, дорогой Грасиенте, Морского Дикобраза, запишет цифру на листке бумаги, а листок опустит в шляпу падре Пабло Томасо. Тому, чье чудовище по воле Провидения окажется длиннее, я вручу свою судьбу.

Мы мысленно воскресили зверюшек с тщательностью, диктуемой обстоятельствами, и измерили их от головы до хвоста.

Томасо одну за другой зачитал две цифры.

Длина Крокодила составляла сорок три морских мили, девяносто пять футов и три с четвертью дюйма.

Длина Морского Дикобраза также сорок три мили девяносто пять футов и, увы, три с половиной дюйма.

Четверть дюйма решили судьбу Альвареса.

…Нет, не следует ждать от меня забавных фантазий.

Итак, предупредив читателей, я приступаю к изложению сути предмета.

2

Сдав вахту старшему помощнику «Альбатроса», я опустился в каюту и уснул, не раздеваясь.

Проснулся в 7 часов 13 минут. Океан был спокоен. Еле заметно покачивались айсберги. Я лежал ничком на маленьком плотике. Вглядевшись, увидел знакомую надпись на белой табличке:

ХОСЕ АЛЬВАРЕС

капитан

Значит, волей судеб я дрейфовал на двери собственной каюты. «Если мне суждено именно сейчас прибыть для дальнейшего прохождения службы в Преисподнюю, я явлюсь туда, можно сказать, на своей визитной карточке», — подумал я и рассмеялся.

Не видно было ни людей, ни обломков корабля — вода и льды.

Болела голова. Как и отчего корабль погрузился в пучину — остается тайной. Очевидно, в момент катастрофы я был брошен стихией на дверь и сразу потерял сознание. Меня окружало ледяное безмолвие; в дальнейшем к описаниям природы я буду прибегать только, когда это необходимо для понимания происходящего.

Одиночество не страшило Хосе Альвареса. Мне уже приходилось после кораблекрушения провести несколько месяцев в здешних местах, в районе Берега принцессы Марты.

Тогда колония пингвинов, приглядевшись к чужестранцу, охотно зачислила меня на довольствие. Сперва я выполнял отдельные поручения Президента колонии — образованного и доброжелательного пингвина, а впоследствии поступил нянькой в семью Президента.

Пингвины носят птенцов, не сильно зажимая их лапами и передвигаясь короткими прыжками. Я освоил нехитрую систему и пользовался полным доверием хозяйки, сеньоры Президентши. Между прочим, почтенная матрона считала, что полы синего морского кителя — это крылья, плохо развившиеся вследствие тяжелой детской болезни, и очень сочувствовала мне.

У меня был в запасе табак, и я научил Президента курить. Долгие часы проводили мы за беседой, по-братски передавая друг другу ясеневую трубку.

…Метрах в десяти к западу на зеркальной глади океана выделялась бурая волнистая полоса с пенными краями. Я подгреб, пользуясь руками, как веслами. Поток подхватил плотик. Рядом светлело другое течение, синее.

«Меня несет к берегу, — сообразил я по многим признакам. — А синее течение направлено в открытый океан. Будь, что будет», — подумал я, вызывая в памяти образ несравненной Бланки.

3

Течение, поднырнув под ледяную стену, уходило в морское дно и вырывалось на свет посреди суши. Меня выбросило на болотистый мягкий берег. Рядом с пенным фонтаном, доставившим меня сюда, синело овальное, совершенно правильной формы озерцо с воронкой водоворота: это был Источник Ясности, как я узнал впоследствии.

Поднявшись на ноги, я пошел в глубь острова. При первых же шагах из-под ног брызнуло множество крошечных зеленых лягушек и бурых жаб. Сказать по правде, я обрадовался нечистым животным, Конечно, лягушка — не пингвин и не человек, однако ведь и в ней живая душа…

До горизонта протянулась равнина, поросшая жесткой серо-свинцовой травой. Между зарослями травы поблескивали лужи.

Шагах в ста путь преградила ограда из ржавой колючей проволоки.

«Тут есть мои собратья! — подумал я. — Плотину может возвести и бобр, тоннель пророет и крот, многие птицы и звери сооружают строения из веток и глины, шелковую ткань ткет не хуже ткача насекомое, но только одни разумные существа создали с божьего благословения колючую проволоку, вместе со всем к ней причитающимся».

Перебравшись через ограду, я оглянулся. На дощечке, прибитой к столбику, было написано:

КУРТО ГУДРО РОБО

Я запомнил надпись и вскоре узнал ее значение: «За попытку проникнуть к Источнику Ясности — смертная казнь».

По-прежнему вокруг прыгали лягушки и бурые жабы. Вода в лужах была темная, густая, как кофе, и теплая. Над нею туманом стлался пар. В травяных зарослях то и дело попадались конические холмики, вроде больших муравейников.

Намереваясь передохнуть, я сел было на один из холмиков, но, к крайнему удивлению, он выскользнул из-под меня, подскочил и оказался человеком, во всяком случае — существом человекообразным, крайне худым, одетым как бы в стог из местной травы.

— Простите, дон! — сказал я на родном испанском языке. — Я не имел чести знать, что вы человек, и принял вас, как это ни странно, за кочку. Тысячи извинений!

— Эрто морано лесто кочк! — скрипучим голосом отозвалось странное существо и само перевело на испанский: — Я и есть кочк, а не человек. Вы имеете счастье находиться в Королевстве Кочек!

Как я узнал вскоре, у обитателей Иллюзонии, в отличив от других христианских народов, слово кочка имеет не один, а два рода и три значения. Кочк — служит обозначением местных сеньоров, а кочка — одновременно обозначает сеньор и сеньорит, красу Королевства, а также применяется в обычном своем смысле.

Термины — человек, люди и производные от них — человечность, человеколюбие — применяются только, когда речь идет о чужестранцах, и считаются почти оскорбительными.

В руках у кочка была заржавелая алебарда.

Разговаривая, кочк подпрыгивал, размахивал руками и хихикал. Из-под травяной хламиды высовывались тощие волосатые ноги. Нечесаные седовато-черные космы спускались на плечи.

Рядом с первым кочком словно из-под земли вырос второй, помоложе. Он также был вооружен ржавой алебардой и всеми повадками напоминал старшего собрата.

— Ты попал в бедлам, бедный Хосе, — сказал я сам себе.

— Лангустерро ларко бар-бар-бар-бартепето орро, — подпрыгивая, лопотал молодой кочк.

— Не правда ли — наше Королевство пре-пре-пре-препрекраснейшее в мире? — перевел старший.

— Санчос?! — воскликнул я, узнав наконец старого друга, Санчоса Контрераса. Год назад, после небольшого столкновения с законом, он нанялся гарпунером на китобой и не вернулся из рейса. — Санчос! Мой добрый Санчос!

— Хосе!! Ты ли это?!

На единственном зрячем глазе Санчоса блеснула крупная слеза, и лицо показалось отчасти даже осмысленным.

Благодетельная перемена продолжалась считанные секунды. Бросив косой взгляд на молодого кочка, Санчос снова задергался, подскочил на высоту метр двадцать — метр тридцать сантиметров, наклонился, обеими руками сгреб жаб и лягушек и, протягивая мне склизких гадин, забормотал, мешая местные и испанские слова:

— Наша страна бар-бар-бар-бартепето орро — пре-пре-препрекраснейшая в мире. Видишь ту-лауго-ту бар-бар-бартепето мусо — два миллиона двух пре-пре-прекраснейших лебедей и ту-лаугокру бар-бар-бартепето прокко — два миллиона трех пре-пре-прекраснейших ланей?

На ладони правой руки несчастного Санчоса сидело два лупоглазых лягушонка, а на левой — три желтые отвратительные жабы.

…Забегая вперед, приходится сказать несколько слов о местном наречии, хотя сей предмет больше приличествует протухшему чернилами лиценциату, чем скромному моряку, которого при одном запахе книги пожирает антонов огонь. Ничего не поделаешь, «советую дышать жабрами, поскольку легкие здесь бесполезны», как говаривала неглупая камбала ехидне, брошенной в море с камнем на шее. Язык! Мне-то достаточно услышать три слова, чтобы определить, кто передо мной — человек или сухопутная крыса. На случай, если среди читателей отыщутся представители и второй разновидности, предупреждаю, что в понятие «сухопутная крыса» я, упаси бог, не вкладывал обидного смысла. Каждому свое: орел летает, а червь роется в дерьме.

Но к делу. Наречие иллюэонцев, как я вскоре узнал, отличается, во-первых, неслыханным обилием превосходных степеней. Язык испанский щедр, когда он превозносит сокровища души и тела, но что он по сравнению с речью иллюзонца! Там, где ты сказал бы «недурно», иллюзонец говорит бар-бар-бартокото, то есть препре-превосходно. От изобилия этих «бар-бар-баров» и произошло другое наименование иллюзонцев, или кочек, — «барбарбарцы».

Вторая особенность наречия барбарбарцев, впрочем тесно связанная с первой, относится к именам числительным. Ко всем решительно числам барбарбарец непременно прибавляет два миллиона. Увидит одну птицу, а скажет — «два миллиона одна птица», получит два письма, в будет говорить — «мне пришло два миллиона два письма».

В остальном язык иллюзонцев прост, так что через несколько часов пребывания на острове я уже отлично понимал собеседников, лишь изредка заглядывая в словарик, подаренный достойным Санчосом.

4

Тьфу, чуть было не написал «глава два миллиона четыре».

…В крайнем возбуждении кочки подпрыгивали все выше, так что молодой достигал отметки два метра десять сантиметров, а Санчос брал один метр семьдесят сантиметров; отличные спортивные результаты!

Подпрыгивая, кочки вопили все громче, стараясь перекричать друг друга. Барбарбарцы вообще не говорят нормальным голосом, а орут подобно боцману, отдающему команду в двенадцатибалльный шторм.

— Бар-бар-бар-бартепето орро — пре-пре-пре-прекраснейшая страна, — гремел старина Санчос голосом, который легко заглушил бы тысячу пожарных сирен, только что покусанных бешеными собаками.

— Бар-бар-бар-бар-бартепето орро! — подобно стаду павианов, удирающих по девственной сельве от нашествия черных муравьев, ревел его молодой собрат.

— Бар-бар-бар-бар-бар-бартепето орро! — вопил Санчос, как вопят два миллиона одна тысяча буксиров в Лондонском порту, когда туман сгустился настолько, что лоцман теряет из виду пурпурное окончание собственного носа.

Выкликая все это, громогласные сеньоры нетерпеливо подпрыгивали и поглядывали на меня, явственно требуя подтверждения справедливости своих неумеренных восторгов.

Точность и вежливость, две главные добродетели Хосе Альвареса, столкнулись в закаленной душе моряка.

— Бартепето орро, — с отвращением пробормотал я, подняв вверх глаза, чтобы не видеть плоского жабье-лягушиного болота.

В ту же секунду установилась могильная тишина: полный штиль, паруса повисли.

Меня сплошной стеной окружали молчаливые и неподвижные кочки, вооруженные ржавыми алебардами. Не знаю, откуда все они появились — так быстро?

И в глазах кочков было нечто такое, что заставило дрогнуть сердце Хосе.

Да, сеньоры и дамы, маршалы и лорды, капитаны и охотники на носорогов, клянусь тенью Юлия Цезаря и герцога Веллингтона, даже, если угодно — двумя миллионами этих теней, случилось невероятное — сердце Хосе Альвареса дрогнуло!

5

Кочки построились в каре, и я очутился в середине.

— Куптет! Вперед! — скомандовал Санчос.

Мы двинулись. Изредка Санчос бросал на меня взгляд, каким измеряет кита опытный гарпунер и оценивает каплуна знающий дело кок.

— Куда меня ведут? — поинтересовался я.

— К наи-наи-наимудрейшей королеве, — неохотно ответил Санчос.

— Зачем?

— Она сотворит над тобой наи-наи-наисправедливейший суд, после которого ты незамедлительно проследуешь в Преисподнюю.

— Меня повесят?

— Какие мрачные мысли, — пробормотал Санчос. — Тебе просто отрубят голову, как это принято в нашей наи-наи-наигуманнейшей Иллюзонии.

— За что?

— Ты назвал бар-бар-бар-бар-бартепето Иллюзонию просто бартепето — прекрасной. За это полагается отсечение головы, — любезно пояснил Санчос.

Видя, что я повесил нос, он добавил:

— У нас, Хосе, бар-бар-баркуссо герраго — пре-пре-преострые топоры. Предстоящая процедура не покажется тебе ни скучной, ни длительной.

Буду честен, слова Санчоса не успокоили меня. От печальных раздумий отвлекли кочки. Они вновь стали подпрыгивать, лязгая алебардами и пронзительно выкрикивая:

— Бар-бар-бар-барсумгуа бар-бар-бар-бар-барчинно Грымзальдины ту-лауго-ту — пре-пре-прекраснейший дворец пре-пре-препре-прекраснейшей королевы Грымзальдины два миллиона второй.

Впереди виднелся бурый травяной навес, свисающий с тонких шестов метров трех высотой.

Едва успев разглядеть это сооружение, я ощутил мощный удар в спину и, как мяч в ворота влетев под навес, упал на колени.

За мной медленно и величественно проследовал добрый мой Санчос.

Последний раз я так называю старого друга: вскоре я узнал, что его следует именовать чин-чин-чинкуго герцог Санчос — наи-наи-наичестнейший герцог Санчос. Если принять во внимание, что Санчос судился только семнадцать раз всего лишь в десяти странах, и все за мелкие ограбления или карманные кражи, так что на совести его не было ни одного мало-мальски серьезного убийства, я не вижу основания поражаться столь благозвучному титулу.

Однако в первый момент, скажу по совести, звание старого друга до известной степени удивило меня.

…Итак, я был во дворце. Попробовал было встать на ноги, но твердая рука герцога пресекла это намерение.

Оставаясь коленопреклоненным, я поднял глаза и…

Оттого, должно быть, что вследствие не подобающей капитану позы, я много потерял в росте, и оттого еще, что голова нестерпимо гудела после пережитого, и не знаю, отчего еще — но мне показалось, что я вновь стал школяром, который тайком от падре листает в воскресной школе сказки с цветными картинками, и Баба-Яга, сама Баба-Яга, выйдя из книжки, встала передо мной.

Прошу прощения у всех особ королевского звания, слово моряка — я и в мыслях не позволю себе обидеть даму, какую бы грязную работу она ни выполняла, но королева Грымзальдина два миллиона вторая была если не самой Бабой-Ягой, то ее близняшкой. И добрая мать — престарелая Баба-Яга — несомненно, путала сестер, так что одной доставались два жареных мальчика-с-пальчик, а вторая укладывалась спать голодной.

Да, сеньоры, клянусь два миллиона сорока морскими чертями, смерчами, цунами и тайфунами, красотой донны Бланки и одноглазым спрутом из Марианской глубоководной впадины — эта королева была именно такая и никакая иная, так что я избавлен от необходимости расписывать ее внешность.

Раскройте книгу детских сказок и посмотрите или, если это вам больше по вкусу, оседлайте метлу и отправляйтесь в подходящую лунную ночь на Лысую гору.

Грымзальдина стояла, высунув из-под травяной хламиды костяную ногу — прошу заметить и эту черту фамильного сходства.

Справа и слева от нее на земле сидели маленькие кочки. Допускаю, что они были бар-бар-барочаровательны, но толстый слой грязи мешал как следует разглядеть их прелести. В ручках невинные младенцы держали скребки и время от времени проводили простыми своими инструментами по чугунным сковородкам.

Дворец был наполнен раздирающим уши скрежетом.

Грымзальдина махнула рукой. Оркестр замолк, и в воцарившейся тишине королева проговорила:

— Тукко бесто пулерко пето иллюзо!

Голос ее напоминал шипенье сводного хора гадюк.

Украдкой заглянув в словарик, я перевел про себя: «Поднесите чужестранцу хрустальный бокал иллюзо!»

Замечу, что «иллюзо» называется теплая бурая жидкость, наполняющая лужи здешнего Королевства, как у нас их наполняет вода.

Санчос наклонился с ужимками заправского придворного, поднял с земли — пола во дворце не имелось — погнутую банку из-под свиной тушенки, зачерпнул это самое иллюзо и поднес угощенье мне.

На дне банки барахталось несколько бар-бар-баромерзительных лягушек.

Тошнота подступила к горлу, но герцог смотрел в упор взглядом удава, приглашающего кролика наведаться ему в пасть: так сказать, «не стесняйтесь, заходите и располагайтесь как дома».

«Подчинись, Хосе. Это, может быть, единственный шанс в такую штормягу удержаться якорями на симпатичном шарике», — сказал я самому себе и залпом выпил отвратительную жидкость.

6

Труднее всего рассказывать о самом главном. Вспомним, например, Ньютона, имеющего право на особое уважение. Сколько им сочинено трактатов и о низших предметах и о самых высших, включая даже Священное Писание, а толково рассказать, как именно он, глядя на падающее яблоко, придумал законы природы, великий старик не собрался.

Или позволю себе коснуться собственной личности, оговорившись, что никогда не ставил себя в ряд со знаменитостями.

Я, как известно, не великан. Донна Бланка в ласковые минуты говаривала:

— Больше всего, Хосе, ты похож на бочонок ямайского рома.

Этим она хотела намекнуть на то, что я усадист. Нет у меня аистиных ног, тощей вертлявой шеи, всяких причесок-начесов, как у эскулапов, монахов, сочинителей и новомодных прощелыг, а имеется только самое необходимое. Но зато уж этого-то необходимого — вволю.

А посмотри вы на меня во время тайфуна в Японском море, когда я швырял за борт сломанную грот-мачту со всеми парусами, вы бы наверняка сказали:

— В Хосе шестнадцать, а то и все двадцать шесть футов!

Человек меняется.

Чтобы из лисы изготовить лисий воротник, достаточно приложить руку одному скорняку. А попробуйте из воротника обратно смастерить лису!

Попробуйте, тогда я и поговорю с вами.

И что может воротник вспомнить о лисьей жизни? Чистые пустяки!

И что сможет рассказать воротник, если уж ему посчастливится снова стать лисой, о тех временах, когда какая-то вертихвостка застегивала его на крючки и терлась о него щекой?

Прав Шекспир: когда ты выходишь из себя, то уже не помнишь, каким был, когда находился в себе. И когда ты в себя возвращаешься, трудно вспомнить, каким именно ты был, когда из себя выходил.

Все это говорится, чтобы объяснить отрывочность и неполноту сведений, изложенных в данной и последующих главах.

…Итак, я залпом выпил банку иллюзо.

Точно некая посторонняя сила охватила меня. Может быть, просто нечистая сила? Не решаюсь без помощи науки и святой церкви утвердительно решить этот вопрос.

Я поднялся на ноги и стал подскакивать все выше и выше, так что при одном из прыжков пробил головой травяной настил, заменяющий во дворце потолок. При этом я пронзительным павианьим голосом вопил что-то о превосходных, удивительных и изумительных свойствах всего окружающего: мраморного дворца, королевы, херувимчиков без рожек, которые, как мне представлялось теперь, вовсе не скребли тупыми скребками, доставленными из порта Ад, а тренькали на арфах и лирах.

Бесконечные барбарбары пучили меня и вылетали из глотки, как бар-бар-барабанная дробь.

В некий момент я почувствовал необходимость поцеловать ножку очаровательной Грымзальдины и поцеловал, подползя на брюхе, не ту, костяную, а левую, босую, с черной пяткой и черными ногтями, размером в девяностый номер солдатских сапог.

Много грехов ты совершил, Хосе, не найдется заповедей, которые ты не преступил бы по наущению нечистого, но даже если все грехи будут отпущены тебе добрым падре Пабло, последний — ползанье на брюхе перед Грымзальдиной и целованье ее бар-барбарчерной пятки — сам Всевышний не снимет с тебя, ибо иначе против него возроптали бы все девы, начиная от девы Марии и кончая Бланкой, вдовой капитана Грасиенто, каковую я с разрешения читателя тоже включаю в число дев.

Помню еще, что когда герцог Санчос, прыгавший рядом, пригласил меня отведать бар-бар-бар-барпревосходных форелей — речь шла о лягушатах, оставшихся на дне банки из-под свиной тушенки — я не на шутку обиделся на него, потому что мне форели казались бар-бар-бар-бар-барпревосходными, а не просто бар-барбар-барпревосходными.

Я едва удержался, чтобы не влепить честнейшему герцогу затрещину. Нас помирила королева, объявившая, что форели в действительности бар-бар-бар-бар-бар-бар-барпревосходные (на два барбара превосходнее, чем по моей оценке). Следовательно, оба мы с герцогом достойны смертной казни, но она прощает нас.

Ликованье мое при новом счастливом повороте судьбы достигло крайних пределов, и, чтобы выразить его, я стал прибавлять ко всем числам не два миллиона, как положено в Королевстве, а два миллиарда, даже назвал Грымзальдину — два миллиарда второй.

Королева остановила мои излияния и посоветовала крепко запомнить, что больше всего в Барбарбарии почитается точность, точность и еще раз точность. И лично она не может видеть кочков и кочек, прибегающих к необоснованным преувеличениям, а тем паче — к хвастовству. Так что зачастую бывает принуждена за такого рода проступки передавать виновного соответствующим лицам. Я уже знал, что «соответствующими лицами» в Королевстве именуются палачи.

И это суровое предупреждение не охладило моего восторга.

Хосе Альвареса больше не существовало. Хосе Альварес, прославленный и неустрашимый капитан, стал обыкновенным кочком.

Воистину, как просто и быстро произошло сие превращение. Хотел бы я знать, не удивился ли Всевышний, сколь непрочной и гибкой оказалась душа, вдунутая им в любимое свое создание на шестой день творения?! Дьявольски непрочной и гибкой, черт возьми, да отпустит мне падре Пабло и грех упоминания нечистой силы, приняв во внимание особые обстоятельства. Дьявольски непрочной!

7

Я стал кочком и жил подобно другим кочкам.

По ночам я лежал у какой-либо иллюзной лужи, прикрывшись с головой травяной хламидой. Иногда что-то прежнее вторгалось в сон, как в пустыне сквозь мираж с оазисами и пальмами проступают безводные барханы. Не открывая глаз, я нагибался, выпивал несколько глотков иллюзо, чувствуя, как меня вновь охватывает розовое и золотое безмятежное спокойствие.

Иллюзо… Иллюзо…

Утром кочки, и я вместе с другими, разбредались по острову и ловили чужестранцев. Бурное течение ежедневно приносило десять-пятнадцать моряков, потерпевших кораблекрушение в здешних негостеприимных водах.

Часть — примерно половина — этих чужестранцев получала право присоединиться к кочкам, а вторую половину Королева передавала соответствующим лицам.

Судьба этих несчастных почему-то совсем не беспокоила меня.

Может быть, потому, что я стал кочком?

И потому еще, что ко всему привыкаешь.

И потому, что, как наставлял падре Пабло вслед за отцами церкви: «не пожелай зла ближнему своему»; «но кто из отцов церкви, — добавлял падре, — определил, кого считать ближним своим, а кого — дальним?»

Что черепахе кажется весьма удаленным, то угрю, плывущему метать икру за десять тысяч миль, представляется, можно сказать, за углом. Верно говорила донна Бланка дону Грасиенто:

«Когда ты целуешь меня — я тебе близкая, но ведь не всегда, надо думать, ты будешь меня целовать».

И «соответствующие лица» уводили чужестранцев, доверенных их попечению, на достаточное расстояние, так что, строго говоря, их уже можно было не причислять к категории близких или ближних, что, по существу, одно и то же.

Раз в неделю все кочки собирались у дворца королевы, чтобы барбарбариться. Обязательная церемония эта, или состязание, заключалась в том, что пара за парой барбарбарили что-нибудь или кого-нибудь — например королеву или честнейшего герцога Санчоса.

Один из соревнующихся терял голос раньше — на сотом, тысячном или еще каком-либо барбаре, другой, соответственно, побеждал.

Победителю вручали награду: десять, двадцать, пятьдесят лягушек, то есть, я хочу сказать, — лебедей. Ну, а побежденного отправляли к тем же «соответствующим лицам».

Барбарбаренье напоминало корриду после того, как пролита первая кровь и люди слегка опьянены близостью смерти.

Когда ты слышишь, что кочк, задыхаясь и обливаясь потом, с трудом вышептывает последние барбары — «избарбарился», как здесь выражаются, — будь уверен, что в преисподней чистят уже для него сковородку.

Около колючей проволоки водятся особые жабки — малиновые с синими пупырышками. Они издают звук, похожий на «бар-бар», так что, если заблаговременно поймать несколько жабок и проглотить их, во время барбаренья можно порой давать себе передышку и только открывать рот. Глотанье жабок, если оно изобличено, также карается передачей «соответствующим лицам».

…Так протекала моя жизнь, день за днем, неделя за неделей, от барбаренья к барбарбаренью.

8

Эта глава, не стыжусь признаться, внушает мне серьезные опасения, потому что если до сих пор сообщалось о явлениях и событиях неизвестных, то теперь нам предстоит ознакомиться с событиями невероятными.

Возможно, кое у кого возникает вопрос: «Не избарбарился ли старина Хосе, можно ли доверять ему?»

Что ж, вольному воля.

«Капитан, принимающийся за составление морских записок, орудуя пером, должен быть столь же неустрашимым, как и тогда, когда в руках у него штурвал, — пишет сэр Джошуа. — Встретив не острове говорящих лошадей, моряк не скроет этого факта. Тем более, что способность к членораздельной речи не могла ведь быть дарована бессловесному, в основном, животному без воли Провидения. Узрев корабль-призрак, моряк спокойно и тщательно знакомится с особенностями его оснастки. Но, внимательно изучая факты, моряк с презрением отметает домыслы. Если на страницах записок появится привидение (именно привидение, а не Провидение), спускающееся с грот-мачты или поднимающееся из трюма, будьте уверены, что сочинитель начинал свои плаванья в корыте и закончил в пивной кружке; с презреньем отбросьте такие „морские записки“ — это подделка».

И все же обстоятельства вынуждают меня восьмую главу почти целиком посвятить именно привидению.

Потому что как же поступить иначе, если оно сыграло решающую роль в горькой моей судьбе, и лишь благодаря его вмешательству Хосе Альварес снова из кочка стал капитаном, которого знают и любят во всех портах.

Послужит ли мне хоть некоторым извинением, — сэр Джошуа, я к вам обращаюсь с этим вопросом, — то, что речь будет идти не о рядовом привидении, а о Бланке, особе, как подтвердят многие, вполне реальной, лишь явившейся на сей раз в форме привидения?

Ведь женский пол именно тем и отличается от мужского, что форма для него, вопреки распространенным предрассудкам, не имеет серьезного значения. Известен случай, когда неопытный молодой ангел подружился с бродягой и, изрядно хлебнув с ним, переодел этого последнего шутки ради в форму полицейского.

И что же? Новоявленный полицейский сразу же после перевоплощения нацепил на бывшего дружка ручные кандалы, поскольку у ангела не оказалось необходимых документов, а одни лишь крылышки, не утвержденные в данной стране как вид на жительство.

— Много вас таких! — рявкнул бывший бродяга, а ныне полицейский чин. И, сам удивляясь своему рявканью, пояснил: — Поскольку на мне теперь форма, то она соответственно видоизменяет облекаемую ею сущность. Хочешь не хочешь, а я должен поступать в гармонии с видоизмененной сущностью, и это не нашего разумения дело. Ступай, ступай, в комиссариате разберутся! — закончил полицейский чин, подталкивая ангела.

Ангелок этот до сих пор мается по судам и тюрьмам.

Иначе обстоит у вас, уважаемые сеньоры, миссис, мадам и вообще женщины!

— А шляпочки, тряпочки, туфельки? — перебьет читатель.

— Шляпочки и тряпочки — вовсе не форма, как ее следует понимать, а совсем иное!

Сеньора может предстать перед вами в облике анаконды или безобиднейшего ужа, блудницей или святой, львицей рыкающей или кошечкой. Но все сие не по ранжиру и уставу, а неисповедимыми путями, какими голубое небо заволакивается грозовой тучей, а через известное время вновь сияет солнечной голубизной.

Не тряпочки определяют сущность сеньоры, а сеньора передает часть своей сущности тряпочкам, не теряя при этом ни тепла, ни массы. Можно утверждать, что если бы упомянутый выше ангел проделал свой необдуманный опыт не с бродягой, а с бродяжкой, уличной дивой, то последняя, для смеха напугав ангела, пожалела бы его затем и отвела вместо полицейского участка в собственную свою обитель, где казенная форма потеряла бы и последнее значение.

Таково свойство женщины.

Да, сеньоры! Если у тебя на борту женщина, ты тонешь. Хосе Альварес и сам именно по этой причине семнадцать раз терпел кораблекрушения, выбрасывался на коралловые рифы и необитаемые острова, недоваренный чудом выскакивал из котла каннибалов, который, так сказать, весело кипел на комельке.

Но если, не имея на борту женщины, вы не терпите кораблекрушения, то только потому, что мир тогда превращается в безводную пустыню.

Таково главное противоречие, разрешить которое не было дано ни одному из сорока семи миллиардов семисот шестнадцати миллионов джентльменов, разновременно обитавших на нашем шарике.

…В ту сто семьдесят пятую с момента моего прибытия в Иллюзонию ночь я спал неспокойно. Накануне происходило барбарбаренье, и голова моя чудом осталась пришвартованной к плечам.

По пути ко дворцу я по счастливой случайности поймал тощую малиново-синюю барбарную жабу и успел наскоро проглотить ее до начала состязаний.

Эта предосторожность и спасла меня.

Почувствовав, что голос окончательно сел, я сильно надавил на живот, и нечистое животное забарбарило вместо меня. Жаба квакала слабо, препречестнейший герцог бросил было недоверчивый взгляд, но я уже собрался с силами и заквакал, то есть забарбарил сам.

Победа осталась за мной.

Теперь мне снился мой напарник — милейший седенький кочк.

Как он переправляется через Стикс, занимая на барке Харона место, забронированное для меня.

И как он стоит у престола Всевышнего. И Всевышний растолковывает окружающим, что пожаловал старичок в небесные чертоги не в очередь, вследствие маленькой хитрости некоего Хосе.

И как старичок, в жизни не обронивший бранного слова, честит в чертоге Хосе Альвареса сперва малым, а потом и большим морским загибом.

И продолжает честить, несмотря на предупреждение Всевышнего, так что в конце концов, чертыхаясь, проваливается в тартарары.

Я будто слышал во сне голос старичка, и от этого на сердце скребли кошки.

Не открывая глаз, я вытянул шею, чтобы отхлебнуть из лужи добрый глоток иллюзо, после чего, как я знал по опыту, скребущие кошки и новопреставившиеся старички рассеются в розово-золотой дымке. Я наклонился, но не успел коснуться жаждущими губами спасительной лужи.

— Ставлю четыре бочки рома против дохлой каракатицы, я обломаю о тебя кочергу, если ты вздумаешь снова наиллюзониться, — прогрохотал надо мной голос, который я различил бы среди голосов всех сеньор, львиц и гиен, населяющих наш шарик и иные населенные шарики. — Посмотри мне в глаза, брюхоногий моллюск, футляр от контрабаса, начиненный лягушками.

— Мог ли я ослушаться…

В трех шагах от меня стояла донна Бланка, то есть привидение донны Бланки, самое ее ничто не заставило бы бросить таверну «Шестеро гусят»; и в виде привидения прекрасная сеньора мало что проиграла в прелестях, весе и плотности.

Да, сеньоры! До этой страницы я не дерзал описывать красоту владычицы моего сердца, как не дерзал разбирать стати Дульсинеи Тобосской мой земляк из Ламанчи. Робость сковывала наши уста. И теперь я скажу только, что Бланка прекрасна и величественна. Точнее, она именно и прекрасна своей величественностью.

Она не чета тощим паучихам, засушенным, как цветок в гербарии старательного школяра, скрывающим прелести своего пола, подобно кораблю, при виде неприятеля трусливо опускающему флаг!

Бланка — женщина, сеньоры и милорды, императоры, президенты и принцы-регенты, она женщина — этим сказано все!

Бланка стояла, вытянувшись во весь рост, держа в правой, поднятой над головой руке кочергу, как держит статуя Свободы на рейде Нью-Йоркского порта зажженный факел.

— Иди за мной, старый пройдоха, павиан в снопе осоки, — говорила Бланка, — иди к Источнику Ясности, и когда при помощи напитка Ясности и моей кочерги, если уж придется прибегнуть и к этому целебному средству, пары иллюзо испарятся из тебя и ты увидишь все в настоящем облике и поймешь, во что превратился, тогда ты нырнешь в источник, и течение унесет тебя из Иллюзонии.

— Но я кочк, сеньора! — отозвался я, дрожа всем телом. — А кочкам под страхом смерти запрещено приближаться к Источнику. Я два миллиона один кочк! Вы принимаете меня не за того!

Да, неустрашимые матадоры, укротители змей, истребители тигров-людоедов и кровожадных акул — именно два миллиона один кочк бился в эти минуты с тем, что осталось человеческого в Хосе Альваресе. И кто знает, чем бы окончилось это сражение без вмешательства Бланки.

— Хосе, милый и любимый, — сказала она. — Посмотри на меня, дорогой! Неужели я не стою того, чтобы забыть обо всем ином и следовать за мной до гробовой доски?

— Да, разумеется, вы барбарбар…

Кочерга угрожающе взметнулась, и я замолк.

— Подними голову и смотри, — продолжало привидение. — Пяль на меня бесстыжие глаза. Где же любовь, которая клокотала в тебе, по твоим же словам, как лава Везувия?!

— Но, сеньора, не преступлю ли я заповеди Всевышнего, взирая на вас, если ваш выбор в свое время пал на другого и я оказался за флагом?..

Признаюсь, это были пустые отговорки. Я просто не решался еще раз поднять глаза на Бланку, зная, что в противном случае последую за ней в чистилище и ад, в пустыню и глубины океана, в пасть льва и крокодила.

А я был не в силах покинуть манящую розово-золотую мглу Иллюзонии.

Барбары распирали меня, как перебродившее вино распирает бочку.

Я стал рабом иллюзо, сеньоры. Мне хотелось барбарбарить и ни о чем не думать. Ничего не предпринимать. Поймите, Члены Королевского Общества, святейшие отцы церкви и достопочтенные магистры всех наук, розово-золотая мгла окутывала меня, как кокон бабочку, как чрево кита Иону, как ночь окутывает землю — приглашая уснуть и ни о чем не думать.

Так обстояло дело.

— Не смей поднимать глаз! — вопил во мне два миллиона один кочк, и где уж было одинокому Хосе Альваресу, да еще в том жалком состоянии, в каком он находился, переспорить стольких противников?

Не слово, а сила решила исход диспута, это случалось в мире не раз и прежде. Донна Бланка ущипнула меня за подбородок и вздернула мне голову, так что хрустнули позвонки.

— Смотри! — увещевала она. — Смотри, какая я выше ватерлинии и ниже, от одного борта до другого, от носа до кормы. Пяль глаза и, если в тебе осталась хоть крупица живого, следуй за мной.

Я повиновался, как сделал бы на моем месте каждый.

Я шел, утопая в розово-золотой мгле, как муха в варенье. Изо всех сил вырываясь из мглы. Шел, хотя два миллиона один кочк тянул меня назад.

— Пей! — прогремел голос привидения, когда мы достигли Источника Ясности.

Я склонился к голубому водоему, в середине которого пенился водоворот, и несколько минут, не отрываясь, глотал прохладную влагу.

Призываю в свидетели фармацевтов, врачей и аптекарей, все уважаемое племя отравителей, обременяющих наш шарик, — это была вода! Напиток Ясности представлял собой обыкновенную прозрачную и холодную ключевую воду.

Утолив жажду, я шагнул к Бланке. В то же мгновение привидение стало таять, как сахар в кипятке, и вскоре бесследно исчезло.

— Берегись, лупоглазый бурдюк! — слабо донесся из пустоты знакомый голос. — Берегись, иначе, бьюсь об заклад на четыре бочки рому против дохлой каракатицы, тебе не поздоровится.

Я огляделся! И вовремя. Со всех сторон к Источнику мчались кочки, размахивая ржавыми алебардами. Выбора не оставалось. Я набрал воздуху и нырнул в водоворот. Ревущий поток подхватил меня, увлек в подземную тьму и минуты через три выбросил на океанские просторы.

За грядой айсбергов постепенно скрывалась Иллюзония. Вблизи тем же курсом неслась по течению плоская льдина. Не без труда вскарабкавшись на нее, я устроился с возможными удобствами. Три дня океан оставался пустынным. На четвертое утро слева по борту показался эскадренный миноносец под флагом островов Святого Петра и Павла.

Я был спасен!

Эпилог

Долгие дни пребывания в Иллюзонии отошли в прошлое, и мало что еще осталось сообщить мне в этих записках.

С одиннадцати часов, когда открываются двери «Шестерых гусят», я неизменно стою за стойкой рядом с донной Бланкой, вдовой капитана Грасиенто, которая с благословенья падре Пабло Томасо стала моей супругой.

Я помогаю ей наполнять бокалы и успокаивать тех из завсегдатаев, которым хмель ударил в голову.

— Хосе променял капитанский мостик на бочку вина и мягкую постель, — шепчутся недоброжелатели и завистники — у кого их нет!

Пока не в моих силах заткнуть глотку недругам. Но, не для широкого оглашения, скажу все же, что капитан Хосе Альварес обязательно вернется к родным стихиям, лишь только до конца разгрузит свои трюмы.

Всякого рода нотариусы, стряпчие, писаря из мэрии и прочие судейские крючки сразу примутся ломать голову:

— Что именно хотел сказать Хосе, который никогда не бросал слов на ветер, странным своим заявлением «я вернусь в океан, лишь только до конца разгружу свои трюмы?»

— Быть может, где-либо у укромного необитаемого острова или кораллового атолла стоит корабль, полный золота, серебра, рубинов и алмазов, вывезенных Хосе из Иллюзонии, — будут догадываться, теряя сон и аппетит всевозможные Рокфеллеры, Ротшильды и Морганы.

— Вздорная болтовня! — скажу я в ответ на подобные толки.

Слово Хосе: под выражением «лишь только когда разгружу свои трюмы» следует понимать именно это — «лишь только когда разгружу свои трюмы», и ничего иного. А как именно следует понимать, станет ясно после прочтения последних страниц этих правдивых записок — они уже приближаются.

…Я наполняю кружки до той поры, когда начинает смеркаться, и в нашем подвальчике загораются лампы.

— Бланка, любимая, — шепотом говорю я тогда доброй моей супруге. — Разреши мне отчалить в спальню, потому что сейчас я заквакаю.

— Что ж делать, иди! — вздыхая, неизменно отвечает добрая донна Бланка.

Я поднимаюсь по винтовой лестнице в спальню, расположенную на втором этаже.

Чувствуя надвигающиеся сумерки, иллюзонские лягушки, живьем проглоченные мною, начинают истошно квакать, как поступают эти нечистые создания во всех странах света. Особенно старательно квакают они в лунные ночи.

Они квакают тогда так громко, что заглушают гудок лайнера, отправляющегося в этот час за океан, грохот машин и пение пьяных матросов на улице.

Я закрываю окна и двери, чтобы кваканье не доносилось до посетителей «Шестерых гусят» и до прохожих; было бы трудно каждому объяснять, что в этом естественном явлении не заключено чертовщины.

Когда двери закрыты, я сажусь у окна и раскрываю рот так, чтобы лунный луч проникал в самое нутро.

Лягушки и жабы, привлеченные светом, выпрыгивают из меня. Плюх-плюх-плюх — одна за другой шлепаются они на пол.

— 996… 995… 994… - считаю я про себя.

Я провел в Иллюзонии 176 дней, глотая ежедневно по десять-пятнадцать лягушек и жаб. Значит, всего их во мне скопилось, как по моей просьбе высчитал падре Пабло, не меньше 1760 штук и не больше 2640; всегда вернее набраться терпения и приготовиться к худшему.

1646 лягушек и жаб уже выпрыгнули из меня. Сегодня луна светит особенно ярко, и проклятые твари прямо-таки сталкиваются в глотке.

Плюх-плюх — сразу две! Осталось 992. Плюх-плюх-плюх — осталось 989. Плюх — 988!

Плюх — это выскочила малиново-синяя барбарная жаба; им я веду особый счет. Пока хоть одна из них внутри, я буду барбарбарить невесть что, даже если бы заткнул себе пасть кляпом из просмоленной пеньки.

Плюх — еще одна барбарная жабка.

Сегодня удачный вечер.

Ночь. Лягушки затихли. Я сажусь к столу и принимаюсь за эти свои записки. И я стараюсь писать возможно быстрее — ведь надо закончить до того, как Бланка закроет таверну. Она не любит моих записок и запрещает даже думать об Иллюзонии.

— Все это вздор, Хосе, дорогой, — говорит она. — Ставлю четыре бочки рома против дохлой каракатицы, ты никуда не выезжал из нашего городка и провел все эти сто семьдесят шесть дней в больнице после того, как одноглазый Санчос Контрерас разбил о твою башку пивную кружку за то, что вместо «Вива эль Каудильо!»[1] ты крикнул «Абако эль Каудильо!»[2]

Я не спорю с Бланкой: с женщиной не спорят, особенно если женщина прекрасна.

Разумеется, я мог бы одним ударом рассеять все ее хитросплетения.

Как мог Санчос Контрерас разбить мне голову пивной кружкой, если он столько лет проживает в Иллюзонии, где даже получил титул наи-наичестнейшего герцога?

И если я не был в Иллюзонии, каким же образом во мне скопилось две тысячи шестьсот сорок лягушек и жаб, в том числе малиново-синие барбарные жабы, совсем неизвестные в наших местах?

Впрочем, зачем огорчать Бланку. Я молчу и улыбаюсь.

Только вчера один-единственный раз я решился посоветоваться с супругой и падре. Дело в том, что вчера из меня, кроме двадцати двух взрослых лягушек, выпрыгнуло еще девять головастиков.

Я обеспокоился: не размножаются ли подлые создания в моей утробе? И не надо ли принять срочные меры?

— Нет, — сказал падре, — они не размножаются!

И Бланка также подтвердила:

— Нет, Хосе, будь спокоен, они не должны размножаться!

Я думаю. Бланка старается отвлечь меня от воспоминаний об Иллюзонии, потому что, как ей кажется, мне лучше просто забыть о том седеньком кочке, которого я, как известно читателю, забарбарил, спасая свою шкуру.

Что ж, отчасти она права; воспоминание это не веселит душу.

Но, с другой стороны, от него ведь и не отделаешься — так просто…

Я дописываю последние строки и откладываю тетрадку: пора спать. Спокойной ночи, сеньоры, если у вас спокойная совесть!


Загрузка...