Петр I. Художник В. А. Серов (1907)
В 1859 г. профессор Петербургского университета и академик Петербургской Академии наук Н. Г. Устрялов выпустил в свет шестой том своего главного труда – «Истории царствования Петра Великого». Это пространное, педантичное и довольно скучное сочинение давно уже утратило свое научное значение, став всего лишь фактом историографии. Но шестой том этого обширного трактата был особенным: в приложении к нему были впервые опубликованы обнаруженные в архивах документы о «деле царевича Алексея», до той поры недоступные широкой публике.
Лишь незадолго перед этим Россия пережила «Крымскую катастрофу» – одно из наиболее болезненных для национального самолюбия событий русской истории. Начиналось царствование Александра II, впереди были Великие реформы – освобождение крепостных крестьян и иные преобразования, ознаменовавшие начало новой исторической эпохи. Страна жила предчувствием перемен, и, как всегда бывает в подобные моменты, интерес к истории, в частности к тем ее эпизодам, которые власть тщательно скрывала от посторонних глаз, был особенно острым. Тем более что речь шла о времени, с которого началась новая Россия, времени, связанном с именем того, чье наследство, как казалось, так бездарно было растрачено потомками, проигравшими Крымскую войну.
К середине XIX в. культ Петра I – преобразователя и творца России как великой европейской державы, труженика на троне, человека, создавшего ту культурную среду, в которой жили уже несколько поколений русских людей, прочно укрепился в общественном сознании. Возможно, точнее всех выразил это М. П. Погодин: «Какой нынче день? 1 января 1841 года – Петр Великий велел считать годы от Рождения Христова… Пора одеваться – наше платье сшито по фасону, данному Петром Первым, мундир по его форме. Сукно выткано на фабрике, которую завел он; шерсть пострижена с овец, которых развел он. Попадается на глаза книга – Петр Великий ввел в употребление этот шрифт и сам вырезал буквы. Вы начинаете читать ее – этот язык при Петре Первом сделался письменным, литературным… Приносят газеты – Петр Великий их начал... За обедом, от соленых сельдей и картофелю, который указал он сеять, до виноградного вина, им разведенного, все блюда будут говорить нам о Петре Великом. После обеда вы едете в гости – это ассамблея Петра Великого. Встречаете там дам – допущенных до мужской компании по требованию Петра Великого…»[51]
Но не только быт, уклад повседневной жизни образованных слоев общества, сама образованность европейского типа – вся страна в целом воспринималась как творение Петра: «Место в системе европейских государств, управление, разделение, судопроизводство, права сословий, Табель о рангах, войско, флот, подати, ревизии, рекрутские наборы, фабрики, заводы, гавани, каналы, дороги, почты, земледелие, лесоводство, скотоводство, рудокопство, садоводство, виноделие, торговля, внутренняя и внешняя… аптеки, госпитали, лекарства, летоисчисление, язык, печать, типографии, военные училища, академии – суть памятники его неутомимой деятельности и его гения»[52].
Впрочем, образ Петра I никогда не был цельным и однозначным. И если при жизни великого преобразователя России в народных массах гуляли слухи о подмененном царе, о царе-Антихристе, то позднее, по мере формирования официального культа царя Петра, именно в народной среде образ Петра постепенно превращался в образ идеального государя, главного героя русской истории, эдакого «чудо-богатыря». В то же время люди, принадлежавшие к образованному слою, собственно и порожденному Петровскими реформами, начинали мучиться сомнениями в оценке результатов его деяний. Споры о «судьбе России», о ее «историческом пути», которые активно вели западники и славянофилы в 30 – 40-х годах XIXв., отныне навсегда оказались связаны с именем царя Петра. «Фигура Петра Великого, – замечает американский историк М. Раев, – определила развитие русской общественной и политической мысли… Фактически историография Петра Великого представляет собой почти совершенное зеркало взглядов русской интеллигенции на прошлое и будущее России, отношение к Западу и на природу социальных и политических проблем, стоящих перед страной»[53]. С ним согласен русский историк А. М. Панченко: «Петр – оселок русской мысли, ее вечная проблема, касающаяся не только историософии, но и религии, не только национального пути, но также национального бытия». Развивая эту мысль, ученый приходит к парадоксальному на первый взгляд выводу: «Соответственно, оценка Петра… иррациональна. Аналитический аспект подчинен в ней мифологическому»[54].
Действительно, образ Петра I, как, впрочем, и всякий образ, существующий в массовом сознании, по большей части мифологичен и сильно разнится с тем впечатлением о личности царя, что получают историки, изучающие документы той далекой эпохи. В середине XIXв., когда средства массовой информации не были широко распространены, на формирование этого образа оказывали влияние и труды историков, и художественная литература – прежде всего поэмы А. С. Пушкина «Полтава» и «Медный всадник», и многочисленные легенды и анекдоты, ставшие доступными читающей публике благодаря трудам И. И. Голикова и Я. Штелина[55], и разного рода популярные массовые издания. Так, после появления пушкинских строк «На берегу пустынных волн стоял он дум великих полн» и «Здесь будет город заложен» никто уже не сомневался, что именно так произошло основание Санкт-Петербурга. Не случайно поэтому, когда спустя десятилетия историк М. И. Пыляев описывал это событие в своей книге «Старый Петербург» (1887), он вынужден был вложить в уста Петра слова: «Здесь быть городу». Иначе его описание показалось бы читателю недостоверным[56].
Однако и у А. С. Пушкина Петр I – это, по сути, не один, а два образа. Один – из «Полтавы»: «…его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен». Другой – из «Медного всадника»: «кумир с простертою рукою», который «уздой железной Россию поднял на дыбы». Главная тема «Медного всадника» – человек и воплощенное в фигуре царя Петра государство. Фактически именно Пушкин впервые затронул тот аспект Петровских преобразований, который впоследствии стали называть «ценою реформ», в частности, их цену для обычного, «маленького» человека. Но прошло еще немало времени, прежде чем в самом конце XIX в. эта тема получила права гражданства в исторической литературе, когда П. Н. Милюков пришел к убийственному выводу о том, что Петр I возвел Россию в ранг европейской державы ценой разорения страны[57]. Наконец, спустя еще сто лет историк Е. В. Анисимов заговорил о цене Петровских реформ уже не в хозяйственно-экономическом, а в морально-нравственном аспекте[58].
Собственно, о том, что царь-преобразователь был жесток, что ради достижения своей цели он никого не щадил, что свои реформы он проводил, опираясь главным образом на насилие, было известно всегда. Так, к примеру, уже Екатерина II, считавшая себя продолжательницей дела Петра I и подарившая Петербургу скульптуру Медного всадника, довольно критично отзывалась о методах царя-преобразователя, хотя и считала их вынужденными, порожденными невежеством народа, с которым ему довелось начать строить новую жизнь[59]. Однако лишь после публикации Устряловым документов «дела царевича Алексея» проблема нравственной оценки Петровских реформ и нравственного облика самого царя встала перед русским обществом во всей ее очевидности.
Как писал М. П. Погодин, «русское общество по прочтении книги г. Устрялова исполнилось негодования, уступая первому сильному впечатлению, произведенному ужасами Тайной канцелярии, с ее висками и дыбами, с ее подъемами и встрясками, оскорбляясь в самых нежных чувствованиях природы. Раздаются горькие упреки, слышатся жесткие слова осуждения, бросаются тяжелые камни…» Ощущая «невольный трепет в сердце» от одной мысли, что «император Петр Великий призывается к отчету в его действиях»[60], Погодин счел своим долгом встать на защиту репутации царя и если не реабилитировать его в глазах русского общества, то по крайней мере попытаться объяснить его поступки.
Убежденный сторонник Петровских преобразований, М. П. Погодин не отрицал жестокости своего кумира, причем по отношению не только к царевичу Алексею, но и к его матери, царице Евдокии Федоровне. Но, стараясь уяснить причины этой жестокости, мотивы поступков Петра I, историк пытается проникнуть в психологию своего героя, понять его как человека. Погодин прекрасно сознавал, что просто перечисление хорошо известных заслуг царя Петра перед Россией вряд ли будет воспринято в качестве его оправдания, и потому из-под его пера, едва ли не впервые в русской исторической науке, вышло историко-психологическое исследование. Его автор показал, как постепенно, под влиянием множества разных факторов, в том числе действий Меншикова и царицы Екатерины, в душе царя Петра зрела неприязнь к сыну и рождалась мысль о необходимости убрать его со своего пути. Когда же в ходе следствия перед Петром открылась картина широкого, как ему казалось, заговора, он, по мнению Погодина, не мог не испугаться за судьбу своего дела.
«Что должен был чувствовать Петр, со всяким новым показанием удостоверяясь, что никто, даже из самых близких, ему вполне не сочувствует; что никому из самых преданных он верить не может; что он один-одинехонек; что все огромное здание, им с таким трудом, успехом и счастьем воздвигнутое, может рухнуть в первую минуту после его смерти; что ненавистный сын, где бы ни остался, в тюрьме или келье, сделается наверное его победителем, и всего египетского его делания как будто и не бывало. О, верно, в эти минуты Петр чувствовал такую муку, какой не испытывали, может быть, сами жертвы его, жженные в то время на тихом огне или вздернутые на дыбу!»
Именно тогда и только тогда, полагал Погодин, у Петра I и родилась мысль о казне сына, «требуемой будто настоятельными государственными причинами, текущими обстоятельствами». Слово «будто» проскользнуло тут не случайно, ибо, по убеждению историка, «напрасно он [Петр. – А. К.] боялся за прочность своих учреждений. Россия, двинутая Петром в известном направлении, не могла физически совратиться в другую сторону…»[61] Иначе говоря, царь был уверен, что казнит сына ради спасения своего дела, но это убеждение было, по существу, заблуждением, поскольку в действительности делу Петра ничто не угрожало.
Наблюдательный и тонкий историк, Погодин не мог оставить без внимания и действия Петра I во время следствия над царевичем Алексеем и в дни его гибели. Но если многие усматривали в них цинизм, равнодушие, жестокосердечность, то Погодин увидел в поведении царя проявление высокого духа и воли: «Судите же теперь… что это была за натура, и какова была крепость в его голове, неутомимость в его теле, твердость в его воле, и какова была… огнеупорность в его сердце, когда он в одно и то же время мог пытать сына и мучить множество людей, углубляться в важнейшие умственные вопросы и разбирать судебные тяжбы, определять отношения европейских государств, вести счетные дела, мерить лодки, сажать деревья, думать о собирании уродов и пировать со своими наперсниками?»[62]
Эти рассуждения логически приводили Погодина к следующему заключению: «Если велики были его вины при производстве этого рокового дела, как будто требованного самою историею в образе искупительной жертвы; если велики были его увлечения и преступны различные меры, то не беспримерны ли, не чудны ли были прочие его действия и труды, беспрерывно между тем продолжавшиеся? Не испытал ли он сам жесточайших мучений в продолжение этого беспримерного процесса? Не тоскует ли страшно дух его даже теперь, если слышит наши о нем суждения? <…> Перед лицом трудов, им совершенных, обращаясь волею-неволею в кругу, им еще очертанном, живя жизнею, так или иначе им определенною, мы, русские, можем только молиться об отпущении ему его согрешений и об упокоении его души»[63].
Версия Погодина закрепилась в русской исторической литературе, и последующие поколения ученых-историков, в сущности, лишь вносили в ее изложение различные нюансы и оттенки. При этом мало кто решался впрямую оправдывать Петра I, но большинство оценивали совершенное им как трагическую необходимость. Между тем уже у Погодина промелькнули слова о требуемой историей «искупительной жертве», вызывающие аллюзии с библейскими Авраамом и Исааком и евангельским образом Бога-Отца, приносящего своего Сына в жертву людям. Намеренно или нет, но именно ассоциацию с этими образами должны были возбуждать погодинские описания душевных страданий Петра и его жертвы, с той, правда, разницей, что царевичу Алексею не суждено было ни воскреснуть, ни даже обрести посмертную святость.
В годы советской власти подобное представление о трагедии двухсотлетней давности, хотя, конечно, без библейских аллюзий, было закреплено в массовом сознании сперва романом А. Н. Толстого «Петр Первый», а затем снятым по этому роману одноименным кинофильмом (вышел на экраны в 1940 г.). В эпоху классовых битв, когда ценность человеческой личности определялась ее преданностью делу революции, а в способности пожертвовать ради этого самым близким человеком видели лишь долг, поступок Петра I казался естественным и единственно возможным. В годы Великой Отечественной войны легитимность, оправданность именно такого поведения была подтверждена судьбой старшего сына высшего авторитета того времени – И. В. Сталина. Через три века история как бы повторилась. И можно предположить, что и сам бывший семинарист Сталин, ощущавший себя всемогущим, почти Богом и одновременно пытавшийся сравняться с Петром Великим в деяниях, принимая решение не спасать сына из плена (как говорили, не считая возможным менять солдата на маршала), бессознательно, а может быть, и вполне осознанно ориентировался на представленный в романе и фильме образец. В массовом же сознании отныне утвердился образ безвольного, истеричного и трусливого царевича Алексея – такого, каким он показан в фильме[64]. Тем сложнее, драматичнее и парадоксальнее выглядит интерпретация конфликта отца-царя и сына-царевича предстающая перед читателем со страниц романа Д.С.Мережковского (1865 – 1941) «Антихрист (Петр и Алексей)».
Публикация Н. Г. Устряловым материалов «дела царевича Алексея» сделала само это дело фактом русской истории и национальной мифологии, и оно, конечно же, не могло не найти отклика в искусстве и литературе. Так, в 1871 г. публика впервые познакомилась со ставшей впоследствии знаменитой картиной Н. Н. Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе»[65], а в 1875 г. был опубликован роман полузабытого ныне писателя П. В. Полежаева «Царевич Алексей Петрович»[66]. Вышедший в 1905 г. – это был очередной переломный год русской истории – роман «Антихрист (Петр и Алексей)» завершал трилогию Д. С. Мережковского «Христос и Антихрист» (1895 – 1905). Смысл романа может быть понят лишь в контексте религиозно-философских исканий писателя, чья жизнь и деятельность с конца 90-х годов XIX в. «описывается парадигмой последовательного созидания и развития особого концептуального дискурса – создания нового религиозно-мистического учения на основе формирования “нового религиозного сознания”». Петр и Алексей «воплощают две противонаправленные тенденции – языческую и христианскую», но «герои книг [Мережковского] и их исторические прототипы очевидно дистанцируются друг от друга, исключая возможность оценки героев с позиции исторического знания»[67].
Подобная интерпретация романа «Антихрист» представляется чересчур жесткой и прямолинейной. Конечно, тема Петра-Антихриста, разрушающего, подавляющего Церковь и традиционную веру, является центральной в романе, писавшемся, когда проблема грядущего пришествия Антихриста занимала важное место в творчестве русских религиозных философов и публицистов, живших в те годы предчувствием революции.
В произведении Мережковского образ Петра I, по крайней мере на первый взгляд, вполне укладывается в каноническое представление об Антихристе, который «выполняет – судя по священным текстам и по соображениям религиозных мыслителей разных веков – по меньшей мере четыре задания: 1) захват власти и установление деспотии; 2) гонение на христиан – и не просто на христиан, а на христианские смыслы; для этого 3) он создает перверсную идеологию с использованием христианских понятий, наполненных противоположными смыслами; 4) в результате своей победы “в одной, отдельно взятой стране” он идет далее к мировому господству»[68]. Впрочем, в данном случае Антихрист – это фигура не из будущего, а из прошлого. И было бы неверно отождествлять царя Петра с Антихристом, который в принципе не может быть персонифицирован в одном человеке и вовсе не обязательно является носителем языческого начала. Да и царевича Алексея – у Мережковского – человека страдающего, мечущегося и одновременно слабовольного и сомневающегося – вряд ли можно воспринимать как воплощение противостоящего Антихристу христианского начала. Спустя несколько лет после выхода романа, т. е. уже после русской революции 1905 – 1907 гг., в книге «Больная Россия» Мережковский писал об Антихристехаме и трех его лицах, одно из которых – самодержавие. Петр I, царь-реформатор, создавший это самодержавие, может быть, таким образом, интерпретирован как один из ликов Антихриста и его орудие.
Но и тут все не так однозначно. Петр I у Мережковского тоже человек страдающий и испытывающий страшные душевные муки («Простить сына – погубить Россию; казнить его – погубить себя»). На страницах романа тема отца и сына осмысливается автором через библейские образы. И более того, именно решая судьбу собственного сына, царь «как будто в первый раз понял то, о чем слышал с детства и чего никогда не понимал: что значит – Сын и Отец». И не случайно этот эпизод романа заканчивается обращенной к Богу молитвой царя: «Да падет сия кровь на меня, на меня одного! Казни меня, Боже, – помилуй Россию!» Вряд ли это слова Антихриста. На самом деле Петр в романе – разный: и страшный, и жестокий, и бесчеловечный, и одновременно вызывающий сочувствие и уважение. Так, конечно же не случайно, дважды на страницах книги употреблено выражение «сизифов труд»: при описании ужасов гибели тысяч людей на строительстве Петербурга и для обозначения колоссальной работы царя по преобразованию России. В сущности, с интуицией, присущей настоящему художнику, Мережковский не мог не признать, что как та, так и другая сторона конфликта обладает собственной правдой.
Однако тема Антихриста в романе «Антихрист» хотя и центральная, но, безусловно, не единственная. Другая, не менее важная и вечно актуальная для России тема – это противостояние старого и нового, или, выражаясь языком современной науки, традиции и модернизации, причем аспект, в котором Мережковский рассматривает эту проблему, – именно цена реформ. Роман исторически весьма точен: текст свидетельствует о том, что автор тщательно изучил доступные в то время документальные публикации, в том числе, конечно, публикацию Н. Г. Устрялова. Слова, которые он вложил в уста своих героев, это в значительной мере цитаты из документов XVIII в. В романе практически нет исторических ошибок или неточностей, а те, что мог бы обнаружить дотошный историк, не имеют принципиального значения для главного – понимания исторической эпохи в той ее интерпретации, которая предлагается читателю.
То, в какой степени автор исторического романа имеет право на художественный вымысел, всегда было предметом споров историков и литературоведов. Долгое время исследователям, воспитанным на традициях позитивизма, казалось, что они точно знают, как «было на самом деле», и потому всякое отступление от «исторической правды» воспринималось учеными крайне болезненно.
Между тем историки давно уже поняли, что изучают не прошлое как таковое, а лишь прошлое, отраженное в исторических источниках, вне которых никакого знания о прошлом не существует. При этом источники тенденциозны уже по своей природе. И сколь совершенной ни была бы методика установления их достоверности, историк, пропускающий их информацию сквозь призму своего опыта, знаний и навыков, по существу, воссоздает собственный вариант прошлого, а не то, каким оно было «на самом деле». Впрочем, чем совершеннее техника работы с источниками, чем лучше историк знает и чувствует эпоху, о которой пишет, тем точнее, ближе к истине реконструируемая им картина.
Однако в силу особенностей своей профессии историк ограничен в праве на домысел рамками источника. Он может выдвигать гипотезы, но только в пределах того, что дано ему в источнике. У писателя этих ограничений нет. Его задача не в том, чтобы реконструировать прошлое во всех его деталях и подробностях, а в том, чтобы создать его художественный образ, передать смысл исторического события. И если писатель талантлив, если ему удалось почувствовать дух эпохи, понять логику развития исторических событий, то нередко ему удается прозреть в истории то, что скрыто от ученого-историка. Другое дело, что фантазии писателя не должны быть беспочвенны, не должны создавать искаженный, тенденциозный образ прошлого, противоречащий тому, что известно по историческим источникам. Иначе говоря, если историк пишет о том, что, судя по источникам, было, то писатель вправе писать о том, что, судя по источникам, могло бы быть, но у него нет морального права писать о том, чего, судя опять же по источникам, быть не могло.
Как уже говорилось, роман Мережковского «Антихрист» исторически вполне достоверен. И это дает нам возможность, не останавливаясь на разборе отдельных эпизодов романа, сосредоточить внимание на том, что сегодня, в начале XXI в., снова оказалось более чем актуальным, – на русской реформе и ее цене.
В наши дни слово «реформа» стало в России обиходным и едва ли не самым часто употребляемым. Однако мало кто задумывается над тем, что, собственно, такое реформа, какие бывают реформы и как они осуществляются.
Казалось бы, ответ на вопрос о том, что такое реформа, очевиден: реформа – это изменение, преобразование в какой-то сфере жизни общества и государства. Однако даже эта короткая и простая формулировка требует комментария. Во-первых, реформа – это всегда то, что касается государства, страны, общества. Сказать о ком-то, что он, к примеру, произвел реформу в своей семейной жизни, можно лишь с иронией. Во-вторых, очевидно, что слова «реформа» и «преобразование» – синонимы. Это хорошо видно, если сравнить их, например, с английскими эквивалентами. В английском языке «реформа» – это «reform», т. е. совершенно идентичное слово, имеющее латинское происхождение и означающее «изменение формы», а «преобразование» – это «transformation», т. е. чисто английская лексема, но имеющая тот же корень и значение. Впрочем, языковеды полагают, что слово «преобразование» по своему значению достаточно нейтрально, в то время как слово «реформа» имеет позитивный смысл, т. е. обозначает нечто положительное.
Действительно, реформа всегда является реакцией на какое-то неблагополучие, на неудовлетворенность положением дел в какой-то сфере и отражает желание это положение улучшить, усовершенствовать. Таким образом, изначально реформа предполагает благие намерения, хотя очевидно, что результат может быть и обратный. Если негативные последствия реформы имеют длительное воздействие на общество, то может измениться и восприятие самого слова «реформа». Именно это и случилось в русском языке в 90-е годы XX в.
В данном нами определении понятия «реформа» есть слово «изменение». Между тем понятно, что всякое общество, страна, государство – это живой организм, который не может находиться в неизменном состоянии. Напротив, этот организм постоянно развивается, меняется, независимо от того, проводятся или нет какие-либо реформы. Значит, развитие, изменение – это естественное состояние всякого общества. Соответственно, реформа – это сознательное, целенаправленное изменение, являющееся результатом вмешательства человека в естественный процесс развития. Темпы изменений, происходящих естественным путем, могут быть различны и зависят от характера общества. Но в определенный момент они могут оказаться недостаточными, и именно тогда неблагополучие становится особенно заметным и требуется вмешательство человека, пытающегося улучшить положение посредством проведения реформы.
Но кто является тем человеком, который вмешивается в естественный процесс развития, т. е. кто осуществляет реформу? На первый взгляд ответ и на этот вопрос весьма прост: реформа всегда разрабатывается, планируется и проводится сверху, т. е. людьми, находящимися у власти. Однако на практике дело обстоит несколько сложнее. Все зависит от характера общества, от существа политического строя. Люди, облеченные властью, всегда действуют с учетом собственных выгод. Прежде всего они заинтересованы в сохранении существующего политического строя, обеспечивающего им доступ к власти. С этой точки зрения невозможно ждать от властей предержащих, что они проведут реформу, которая изменит политический строй и будет, по существу, уже не реформой, а революцией. Встречающееся в научной литературе определение некоторых реформ, например Петра I и Александра II, как «революции сверху» следует воспринимать исключительно как метафору. Сколь бы радикальными ни были реформы этих русских монархов, сколь радикально ни изменили бы они лицо страны и направление ее исторического развития, сущность политического строя России осталась неизменной, а сами реформы были направлены не на разрушение этого строя, а на его укрепление.
Пожалуй, наиболее радикальная в истории дореволюционной России реформа политического строя была осуществлена, как ни парадоксально это прозвучит, Николаем II. Своим Манифестом 17 октября 1905 г. он впервые создал в России представительную законодательную власть и тем самым, по крайней мере формально, положил конец самодержавной форме правления, хотя при этом и царь продолжал именоваться самодержцем, и революционеры всех мастей продолжали бороться именно с самодержавием.
Однако даже при самой деспотичной, авторитарной форме правления власть не может быть абсолютно независимой от общества, от своих подданных. Она не способна существовать без социальной опоры, хотя бы в лице немногочисленной политической элиты или силовых структур – армии, полиции, спецслужб. Степень зависимости власти от общества может быть различной. Чем политический режим демократичнее, тем шире его социальная база, тем больше у общества инструментов контроля за властью. Если при этом власть носит выборный характер, то степень ее зависимости от общества весьма высока. Общество же, население выбирает новую власть (например, в лице иной политической партии) именно тогда, когда большинство не удовлетворено политикой власти старой. Тем самым общество демонстрирует стремление к изменениям, а политики строят свои предвыборные кампании именно на обещании таких перемен, т. е. на обещании проведения реформ.
Иначе говоря, побуждение к реформе может идти снизу, хотя сама реформа осуществляется сверху. Более того, в современном динамично развивающемся мире проведение реформ часто рассматривается как непременная обязанность эффективной политической власти. Политика реформ, процесс постоянного сознательного изменения действительности, таким образом, оказывается нормальным состоянием всякого цивилизованного общества. Интересно, что, согласно наблюдениям некоторых историков, возникновение представления о том, что идеальный правитель должен быть непременно преобразователем, т. е. должен активно способствовать совершенствованию действительности, в определенной мере связано с оценкой личности и дел Петра I.
Еще один важный для понимания феномена реформы вопрос – степень ее радикальности. Иначе говоря, следует ли реформой называть лишь масштабные изменения в каких-то важнейших сферах, или это понятие применимо и к изменениям частным, локальным? Может показаться, что ответ на этот вопрос не столь уж важен и, как всегда, когда речь идет о толковании терминов, все зависит от договоренности. К примеру, можно условиться называть реформой лишь изменение, носящее общегосударственный характер, а изменение, не касающееся всего общества, считать преобразованием. Однако на практике подобный подход лишь усложняет восприятие этого феномена, поскольку использование разных понятий для обозначения одного и того же явления скорее запутывает ситуацию, чем проясняет. Гораздо более продуктивным представляется попробовать классифицировать сами реформы.
Один из вариантов возможной классификации – простой и поэтому удобный – предложил американский исследователь Т. Колтон. По его мнению, реформы бывают радикальные, умеренные и минимальные. Радикальные реформы носят характер всеобъемлющих изменений и в качестве важнейшего элемента включают перестройку органов государственного управления, а также основополагающих принципов законодательной системы. Умеренные реформы предполагают серьезные изменения в системе управления, составе и политике правительства, но не затрагивают основные политические структуры и институты. Наконец, минимальные реформы – это незначительные изменения в системе управления и политике, носящие регулирующий и, как правило, одиночный характер[69].
Использование только одного термина – «реформа» – дает важное преимущество. Дело в том, что общество, государство – это система, состоящая из множества взаимосвязанных элементов. Современная наука считает, что взаимодействие элементов в рамках этой системы, их взаимозависимость значительно сложнее, чем это описывалось марксизмом в понятиях базиса и надстройки, производительных сил и производственных отношений. Причем в процессе развития человечества, с разрушением сословной структуры общества, с повышением уровня социальной и географической мобильности населения, с исчезновением традиционных иерархических связей и отношений, система эта все более усложняется. Поэтому реформа (изменение) даже в какой-то узкой, частной сфере, т. е. затрагивающая какой-то один элемент системы, в конечном счете отзывается и во многих иных элементах. Предположим, руководители системы образования решили осуществить реформу в преподавании какого-либо школьного предмета (биологии, или физики, или истории и т. д.), причем только в седьмом классе. Казалось бы, эта реформа коснется только семиклассников и учителей, преподающих данный предмет. Однако каждая из школьных дисциплин вносит свою лепту в формирование у выпускников средней школы общей картины мира, и значит, что через некоторое время в жизнь будет вступать поколение людей с немного иными представлениями, чем у поколения предшествующего. И можно лишь гадать, как эти выпускники станут руководить страной, какие писать книги, делать изобретения и пр.
Другой пример: какое-то государственное ведомство осуществило незначительную внутреннюю реформу – упразднило какое-то подразделение или создало другое. На первый взгляд реформирование структуры касается только работников данного учреждения, но, поскольку изменение должно сказаться на эффективности его работы, то, значит, неминуемо коснется и всей той сферы, в которой учреждение действует, а следовательно, и всего общества. Невозможность заранее предсказать, какой результат будет иметь то или иное преобразование, не позволяет именовать его Реформой с большой буквы или просто реформой.
Здесь необходима еще одна оговорка. Если постоянная работа по преобразованию действительности является, по сути, обязанностью современной политической власти, то, может быть, рассуждать о реформах вообще излишне и надо просто говорить о проводимой политике? Такой подход тоже возможен, во всяком случае применительно к истории ХХ в., хотя, рассматривая политику крупнейших мировых лидеров этого столетия (вне зависимости от ее оценки) – Ф.-Д. Рузвельта, Ш. Де Голля, Л. Эрхарда, М. Тэтчер, А. Пиночета, Р. Рейгана и др. – без понятия «реформа» мы вряд ли обойдемся.
Что же касается России, то надо иметь в виду, что для всех ее правителей XVIII – XIX вв., для которых Петр I был идеалом политика, понимающим свои обязанности монарха по отношению к подданным в духе идей Просвещения, слово «реформа» было чрезвычайно значимым.
Поскольку реформа осуществляется властью в лице либо верховного правителя страны, либо высшего властного органа, то, естественно, осуществляется она посредством законодательства. Именно в законах закреплены нормы, правила функционирования определенных сфер и элементов общественно-государственного организма, и значит, чтобы провести реформу, надо либо изменить законы, либо принять новые. В России XVIII столетия вся полнота законодательной власти была сосредоточена в руках самодержца, и потому вся исходившая от него распорядительная документация (манифесты, указы, грамоты и пр.) обретала силу закона.
В современных государствах законодательная власть, как правило, принадлежит представительным органам власти. Соответственно, механизм принятия решений о проведении реформы оказывается более сложным и зависит от особенностей политической системы. Инициатором проведения реформы может выступать президент, или премьер-министр, или правительство в целом, но их инициатива не обязательно находит поддержку у депутатов, что, в свою очередь, нередко оборачивается политическим кризисом (как это случилось, например, в России в 1993 г.). Впрочем, в странах с развитыми демократическими институтами давно уже выработаны механизмы разрешения подобных кризисов мирным путем, через согласительные процедуры, в крайнем случае путем роспуска парламента и проведения досрочных парламентских выборов.
Законодательные акты наряду с соответствующими проектами реформ являются, таким образом, источниками сведений о замысле реформатора, его целях. Однако, как показывает практика, заранее предвидеть все последствия реформы невозможно. Так, целью знаменитого Манифеста о вольности дворянства, изданного царем Петром III в феврале 1762 г., было освобождение дворянства от обязательной службы и, соответственно, закрепление привилегированного статуса этого сословия. Но его следствием стал не только уход многих дворян с государственной службы, но и «перераспределение» их между столицей и провинцией в пользу последней, возникновение русской усадебной культуры, появление помещика как особого социального типа и усиление крепостничества, поскольку владение крепостными душами больше не было обусловлено службой.
Здесь стоит обратить особое внимание на то, что все результаты и последствия реформ в полном объеме невозможно предвидеть и заранее просчитать. К тому же проявляются они далеко не всегда сразу, а часто лишь через достаточно продолжительное время. Причем чем масштабнее реформа, чем сильнее ее воздействие на жизнь общества, тем больше вероятность, что ее последствия будут проявляться постепенно, в течение долгого времени. С этой особенностью реформ связаны два важных обстоятельства.
Первое: изучая историю реформ в России, ученые нередко оценивают их успешность по непосредственным результатам. Так было, например, с городовой реформой Екатерины II или с аграрной реформой П. А. Столыпина. При этом не учитывается, что проведение реформ в социальной сфере неизбежно связано с изменением сознания людей, которых они касаются (а такие изменения требуют времени), и, значит, с изданием соответствующего закона реформа только начинается. Но в результате формируется искаженное представление и о русской истории в целом, и о принципиальной возможности проведения в России радикальных реформ. Между тем новейшие исследования показывают, что названные реформы были значительно более результативны, чем это принято считать[70].
Второе важное обстоятельство связано с тем, что общество обычно ожидает скорейших позитивных результатов реформ. И когда ожидания не оправдываются, происходит разочарование и в самой реформе, и в проводящих ее представителях власти. Более того, реформы (в особенности структурные) «дают плоды не сразу», а потому «в таких обстоятельствах обычно кажется, что и результатов-то никаких нет, что ничего не сделано». В итоге возникает соблазн встать на путь «утопического, волюнтаристского, командно-репрессивного пути развития»[71]. Интересно, что это наблюдение историка В. Б. Кобрина вполне применимо к самым разным историческим эпохам.
У классификации реформ, предложенной Т. Колтоном, есть еще одно преимущество: она позволяет рассматривать в качестве таковых разномасштабные, а не только наиболее радикальные, всеобъемлющие преобразования, а значит, возможен иной ракурс рассмотрения исторического процесса в целом. Так, в социально-исторической литературе нередко можно встретить рассуждения о цикличном, т. е. скачкообразном, прерывистом характере русского исторического процесса, которому якобы свойственна смена периодов интенсивного и даже лихорадочного развития с периодами застоя.
В принципе, интенсивность развития на разных исторических этапах действительно различна и просто не может быть одинаковой. Однако применительно к России подобное видение исторического процесса нередко связано с тем, что в поле зрения исследователей традиционно находятся лишь наиболее яркие эпизоды наиболее масштабных, радикальных преобразований, предпринятых Петром I, Александром II, П. А. Столыпиным и др. Периоды же между «временами реформ» рассматриваются в лучшем случае как время застоя, а то и как время контрреформ. В результате широко распространилось представление о том, что вслед за радикальными преобразованиями непременно наступает период реакции, связанный с контрреформами, и это тоже якобы одна из особенностей русской истории. Попробуем разобраться в этом.
Теория цикличного исторического развития является в определенном смысле производной от теории «больших циклов», разработанной в 80-е годы ХХв. русским ученым-экономистом Н. Д. Кондратьевым. Однако, хотя Кондратьев и связывал «повышательные» и «понижательные» волны циклов с крупными историческими событиями (войнами, революциями и т.д.), его теория касается прежде всего экономического развития любой страны (а не только России) в условиях капитализма, и автоматическое перенесение ее на развитие общества, в сущности, означает признание марксистского понимания взаимоотношений бытия и сознания[72].
Но марксистское понимание истории предполагает также линейное историческое развитие с постоянным поступательным движением от «плохого» к «хорошему» и далее к «лучшему», т. е. включает понятие прогресса. Современные обществоведы стараются избегать этого понятия, поскольку «прогрессивность» того или иного явления в истории весьма относительна, не поддается точным измерениям и носит в значительной мере вкусовой характер. Наконец, марксистское понимание истории основано также на представлении о том, что все страны и народы в своем развитии проходят одни и те же стадии. Применительно к истории России в советской историографии, с одной стороны, писали о постоянном стремлении «отсталой» России с помощью реформ догнать передовые страны Запада (отсюда широко распространенная теория «догоняющего развития»), а с другой – пытались доказать, что наша страна проходила те же стадии без особых опозданий.
Однако «отставание» одной страны от другой легко фиксируется в сфере экономики, где существуют сопоставимые показатели, но отнюдь не в сфере духовной и даже бытовой культуры. Так, к примеру, расцвет итальянской живописи пришелся на XV – XVI вв., эпоху Возрождения, но значит ли это, что в более позднее время итальянская культура в своем развитии «отставала» по сравнению, скажем, с французской, во второй половине XIX в. давшей миру искусство импрессионистов? Да и кто решится утверждать, что импрессионизм – это более «передовое», «прогрессивное» искусство по сравнению с искусством Высокого Возрождения? Или пример иного рода: считается, что раннее приобщение восточных славян к мытью в бане (которую позднее стали называть «русской баней») делало их более чистоплотными, чем их западноевропейские современники раннего Нового времени, но по разнообразию предметов, использовавшихся в быту русскими и западными европейцами даже в XVII в. (мебель, посуда и пр.), Россия вроде бы была позади. Стоит ли на этом основании делать вывод об «отставании» Запада от России или России от Запада?[73]
Другое дело, что особенности социально-политического устройства России на протяжении ряда столетий были таковы, что власть по большей части вынуждена была ориентироваться не на реформы, а на сохранение существующего положения дел и потому если и проводила реформы, то преимущественно минимальные, в то время как «нормальным» состоянием общества следует, видимо, считать постоянный процесс умеренного реформирования, являющийся своевременной реакцией власти на вызовы времени и избавляющий от необходимости прибегать к реформам радикальным. Однако подобная ситуация характерна лишь для современного общества. В Средние века и в раннее Новое время не только в России, но и во многих других странах предпочитали именно радикальные реформы.
Но не означает ли это, что историческое развитие России действительно носило цикличный характер? Проведенное относительно недавно специальное исследование истории реформ в России XVIII в. дало возможность увидеть реформирование как единый, непрерывный процесс, шедший на протяжении всего столетия[74]. Первая четверть XIXв. отмечена достаточно серьезными преобразованиями Александра I. В эпоху Николая I реформы были сведены к минимуму, хотя необходимость их проведения вполне сознавалась и готовились соответствующие проекты. После эпохи радикальных реформ Александра II наступает период, характеризуемый консервативной политикой Александра III. Однако уже при его преемнике Николае II происходит радикальное реформирование политического строя России. Таким образом, реформаторский процесс шел хотя и с разной интенсивностью, но более или менее непрерывно.
Остается вопрос о контрреформах и их неизбежности. Но, прежде чем говорить об этом, стоит попытаться дать им определение. Если заглянуть в «Советский энциклопедический словарь» (1979), то можно с удивлением обнаружить, что там контрреформами названы мероприятия, проводившиеся в России Александром III. Создается впечатление, что больше нигде и никогда контрреформ не бывало. Это, конечно, не так. Например, Павел I, придя к власти, отменил ряд установлений своей матушки Екатерины II и тем самым произвел контрреформы, вернув некоторые сферы жизни в дореформенное состояние. Именно этот процесс – отмена реформы и возврат к дореформенному состоянию, – по-видимому, и стоит называть контрреформой.
Однако зачастую за контрреформы принимают явления совсем иного порядка. Дело в том, что реформы, и в особенности реформы радикальные, широкомасштабные, затрагивающие одновременно разные сферы общественно-государственной жизни, требуют, как правило, мобилизации населения, высокого напряжения сил общества. Но долго находиться в подобном напряжении общество не может. Оно нуждается в передышке, которая одновременно необходима для корректировки результатов радикальной реформы, ее апробации, приспособления к реалиям жизни. Именно это и случилось, например, в России после смерти Петра I, когда пришедшие ему на смену в условиях острого экономического кризиса политики-прагматики вынуждены были «подправить», скорректировать некоторые элементы выстроенной Петром империи, сохранив, однако, все основные принципы, на которых она покоилась[75]. Вероятно, аналогичным образом, по крайней мере отчасти, можно трактовать и эпоху Александра III.
Сказанное имеет непосредственное отношение к проблеме цены реформ, и потому имеет смысл поговорить о необходимости мобилизации всех сил общества в условиях проведения радикальной реформы. Вполне очевидно, что общество, даже будучи настроено на ожидание перемен (когда реформа имеет достаточно широкую социальную поддержку), вовсе не готово к жертвам ради успеха реформ. Соответственно, этот успех зависит от методов реализации преобразований и от существующей системы взаимодействия власти и общества. В России первой четверти XVIII в., где собственно общество как социально активная, обладающая определенным уровнем осознания своих гражданских прав часть населения еще не сформировалось, Петр I осуществлял преобразования путем насилия и принуждения, не спрашивая у подданных, желают ли они перемен. Но именно Петровские реформы создали условия для возникновения общества в означенном выше смысле. И уже Екатерина II объясняла статс-секретарю В. С. Попову успех своих начинаний следующим образом: «Я разбираю обстоятельства, советуюсь, уведывая мысли просвещенной части народа, и по тому заключаю, какое действие указ мой произвесть должен. И когда уже наперед я уверена в общем одобрении, тогда выпускаю я мое повеление и имею удовольствие то, что ты называешь слепым повиновением»[76]. Крестьянской реформе Александра II предшествовало ее длительное обсуждение в специальных комитетах. Творец «экономического чуда» в Западной Германии после окончания Второй мировой войны Л. Эрхард считал нужным подробно объяснять населению необходимость и последствия каждого шага своего правительства.
Столь же «прозрачны» и потому понятны обществу были реформы Ф.-Д. Рузвельта в США в 30-е годы ХХ в. Отсутствие подобной коммуникации между властью и обществом в России в первой половине 90-х годов ХХ в. привело к быстрому разочарованию в реформах и невозможности их осуществления в полном объеме.
Однако, как бы хорошо ни было налажено взаимодействие власти и общества, очевидно, что при всяком изменении существующего положения кто-то непременно что-то теряет, поскольку разные группы населения имеют разные интересы, и от проведения реформы все выиграть в равной степени не могут. Причем при радикальной реформе, предполагающей перестройку системы управления, потери несет и политическая элита, чей социальный статус напрямую связан с сохранением существующей системы организации власти. Также очевидно, что политическая элита, в чьих руках сосредоточены властные полномочия, более, чем кто-либо другой, имеет возможность оказать сопротивление реформаторским замыслам. Встает вопрос: при каких условиях возможно осуществление радикальной реформы, т. е. при каких условиях политическая элита оказывается неспособной оказать достаточно эффективное сопротивление?
Один из ответов на этот вопрос связан с понятием системного кризиса. Слово «кризис» в политической публицистике встречается едва ли не так же часто, как слово «реформа». Кризис воспринимается обычно как своего рода катастрофа. Между тем современная политическая наука рассматривает кризис как естественный этап в развитии всякой системы. Он наступает тогда, когда система оказывается неспособной адекватно реагировать на меняющиеся внешние условия, иначе говоря, достигает предела своего развития в сложившемся виде. Результатом кризиса может стать либо перестройка системы, т. е. ее приспособление к новым условиям, либо ее разрушение и возникновение на ее месте новой системы. Именно в последнем случае и происходит то, что можно назвать катастрофой[77].
Понятно, что при подобной трактовке словосочетание «системный кризис» – это тавтология. Однако, поскольку этот термин широко употребляется для характеристики состояния обществ и государств на определенном этапе их развития, отказываться от него вряд ли есть смысл. Для нашей же темы важно, что в условиях системного кризиса происходит дезорганизация политической элиты, что, собственно, является и проявлением кризиса, и его следствием. В результате элита оказывается неспособной оказать организованный отпор реформатору, покушающемуся на ее социальный статус. Именно такой системный кризис имел место в России накануне Петровских реформ и в СССР накануне перестройки, и именно он сделал возможным радикальные преобразования.
Но как же так: в XVIII в. расследование «дела царевича Алексея» как раз и обнаружило существование широкой оппозиции реформам, причем исключительно в рядах политической элиты, не говоря уже о стрелецких бунтах, восстаниях казаков и пр., а в 1991 г. сопротивление советской элиты и вовсе вылилось в путч? События августа 1991 г. как раз и продемонстрировали слабость оппозиции, не сумевшей ни собрать под своими знаменами сколько-нибудь влиятельные политические силы, ни в полной мере опереться на армию или спецслужбы. И в течение трех дней оппозиция была фактически сметена невооруженным населением. Что же касается гораздо больше интересующего нас в данном случае времени Петра I, то тут дело обстояло сложнее.
Действительно, в следственных документах «ясно вырисовывается обширный круг влиятельных и близких к царю деятелей, связанных неявными, а иногда и прямо конспиративными связями и ориентированных при этом на царевича Алексея»[78]. Все это были люди, по тем или иным причинам (часто сугубо личным) недовольные политикой Петра I, и за пределами круга собственно политической элиты их, конечно же, было еще больше (все возможные сведения об оппозиции Петру собрал недавно американский историк П. Бушкович[79]). Однако имеющиеся данные не дают основания говорить о существовании заговора, т. е. организованной оппозиции реформам. Как верно почувствовал и отметил в романе «Антихрист» Д. С. Мережковский, «никакого дела не было, а были только слова, слухи, сплетни, бред кликуш, юродивых, шушуканье полоумных стариков и старух по монастырским углам».
Конечно, свою роль в этом сыграли и многие иные факторы. Ко времени «дела царевича Алексея» старая политическая элита фактически уже перестала существовать, а новая еще только складывалась. Но в том-то и дело, что прежняя, старомосковская политическая элита уступила свое место на исторической сцене, даже не пытаясь оказать сопротивление. Как отмечал американский историк Р. Крамми, «когда Петр сделал радикальную европеизацию официальной политики, они [бояре. – А. К.] ушли, возможно, нехотя, но не протестуя»[80]. Объяснить это можно лишь дезорганизацией элиты в условиях системного кризиса.
Но был ли кризис? Из школьного курса истории России известно, что в XVIIв., оправившись после Смуты начала столетия, и в экономическом, и в политическом отношении Русское государство развивалось довольно динамично. В это время шло интенсивное освоение земель Поволжья, Сибири и Дальнего Востока, произошло воссоединение с Левобережной Украиной, появились зачатки промышленного производства, торговые связи постепенно охватывали всю территорию страны, шел процесс укрепления институтов политической власти.
Однако в том-то и дело, что сложившиеся в XV – XVI вв. система государственного управления и социальная структура Русского государства не соответствовали его новому характеру и тем задачам, которые перед ним вставали. По своей сути Россия этого времени уже фактически стала империей с огромной территорией, многонациональным и мультикультурным населением, различными политическими традициями и неравномерным хозяйственным развитием разных частей страны. Перед российской властью встает главная для всякой империи проблема сохранения государственной целостности. Удержать под своей властью столь разные территории и народы с помощью прежних, выработанных в иных условиях и для решения иных задач методов, форм и механизмов управления было уже невозможно. Но важнее другое: по темпам технико-экономического и социального развития Россия стала все более отставать от ведущих стран Западной Европы, где именно в XVII в. эти темпы значительно возросли благодаря развитию науки, образования и «военной революции», в результате которой возникают регулярные профессиональные армии.
По некоторым оценкам, технико-экономическое отставание России того времени оценивается примерно в 200 лет[81]. В реалиях XVII в. подобное отставание создавало угрозу национальной безопасности страны, усиливающуюся с изменением ее геополитического положения. Теперь, после воссоединения с Украиной, главным внешнеполитическим противником становится Османская империя, бороться с которой в одиночку Россия не могла. Для этого требовалось вступление в союзнические отношения с другими европейскими державами, а это означало пересмотр традиционной политики внешнеполитической самоизоляции.
Однако создать регулярную армию, изменить систему управления, выработать новую внешнеполитическую доктрину и преодолеть технико-экономическую отсталость можно было, лишь кардинальным образом изменив социальную структуру общества, принципы организации государственной службы и пр. А это неминуемо влекло за собой и изменения в отношениях собственности, земельных, социальных. Мало того, должны были произойти и существенные изменения в сознании людей, в культуре, в повседневном бытии.
Петр Великий. Гравюра А. Ф. Зубова (1712)
Уже в XVII в. и еще до начала Петровских реформ в жизни России появляется немало нового, что одновременно можно рассматривать и как признаки кризиса. Так, еще при царе Михаиле Федоровиче делаются первые попытки создать полки «нового строя» (предшественники регулярной армии Петра I); при Алексее Михайловиче возникает идея построить флот; при Федоре Алексеевиче отменяют местничество – важнейший социальный институт, регулировавший отношения внутри верхушки политической элиты. Все это свидетельствует об осознании властью необходимости перемен. Но, не меняя основ организации общества, власть была способна лишь на полумеры, с помощью которых решить встававшие перед страной новые задачи было невозможно.
Начало царствования Петра I отмечено бунтами стрельцов, составлявших полицейскую опору власти. В результате стрелецкого бунта 1682 г. у власти оказывается царевна Софья, что само по себе означало резкое изменение в сознании людей, признавших, в нарушение традиционных представлений, возможность женского правления. В социальной сфере происходят важные изменения: отмирает институт холопства, стирается правовая разница между поместьем и вотчиной, идет разложение служилого города – основы организации привилегированного социального слоя. Развитие культуры в этот период отмечено началом процесса секуляризации, обмирщения, происходящего в значительной мере под влиянием выходцев с Украины.
Наконец, в середине XVII столетия важнейшее значение имел церковный раскол, разрушавший единство религиозного сознания, в то время как конфликт патриарха Никона с Алексеем Михайловичем завершился победой царя, что означало подчинение Церкви государству. Все названные явления могут быть также расценены как проявление кризиса традиционализма, кризиса традиционного общества[82].
«Традиционное общество» принято противопоставлять «современному обществу». Это не просто название общества, существующего сегодня, но специальное понятие. Принято считать, что современное общество (или общество современного типа) обладает определенными чертами, отличающими его от общества традиционного. Так, традиционное общество характеризуется: преобладанием обычного права над писаным, строгой социальной иерархией и низким уровнем социальной мобильности, преобладанием натурального хозяйства, статичностью, длительным существованием основных социальных, политических, хозяйственных и других институтов, основывающемся на традиции и обычае. Своими корнями традиционное общество уходит в аграрную цивилизацию, в то время как возникновение современного общества тесно связано с индустриализацией.
Для человека, живущего в традиционном обществе, характерно целостное, неразрывное восприятие окружающего мира и порядка жизни, не подлежащих изменению и носящих едва ли не сакральный характер. В традиционном обществе социальный статус человека определяется традицией. Как правило, в нем преобладают коллективистские установки, сильны родственные и локальные связи.
В свою очередь, современному обществу свойственны развитая правовая система, высокий уровень социальной и географической мобильности, индустриальный характер экономики, основанной на рыночных отношениях, индивидуализм и т. д. Современный человек живет в быстро меняющемся мире, его сознание подготовлено к изменениям, а мировоззрение открыто для восприятия всего нового, будь то технические изобретения, новые идеи или новые формы политических и социальных отношений.
Как и всякая мыслительная конструкция, и «традиционное общество» и «современное общество» в «чистом виде» в истории не встречаются. Так, в жизни современной Японии немало черт как современного общества, так и традиционного уклада. К тому же нередко «современное общество» безосновательно отождествляют с «гражданским обществом». Но надо иметь в виду, что и то и другое является продуктом длительной эволюции, причем процессы возникновения элементов современного общества (например, развитие права, промышленная революция) и формирование институтов гражданского общества не всегда и не обязательно совпадают во времени.
Возникновение понятий «традиционное общество» и «современное общество» связано с именем немецкого ученого ХХ в. М. Вебера, создателя получившей широкое распространение теории модернизации, под которой он понимал процесс трансформации традиционного общества в современное. Вебер создал своего рода модель модернизации, в основе которой было представление о том, что в конечном счете все страны и народы пойдут по западному цивилизационному пути. Однако события ХХ в., и в частности варианты развития (модернизации) стран Азии, Африки и Латинской Америки, заставили внести в теорию Вебера существенные коррективы и даже подвергнуть ее серьезной критике. Так, стало понятно, что никакой единой модели модернизации не существует, что развитие может идти по-разному и ориентироваться на разные образцы. Некоторые ученые и вовсе посчитали необходимым отказаться от термина «модернизация». Однако в современной России этот термин употребляется очень часто и нередко заменяет слово «реформы». Модернизировать что-либо – значит сделать его современным, соответствующим сегодняшнему дню, и это вполне согласуется с пониманием реформы как средства изменения.
Слово «модернизация» часто употребляется и в связи с Петровскими реформами, причем наряду со словом «европеизация». Так называют, видимо, модернизацию, ориентированную на европейские, а правильнее западноевропейские, образцы. Хотя модернизация не обязательно должна быть ориентирована на западноевропейские образцы, однако, говоря о реформах Петра I, несомненно, понятия «модернизация» и «европеизация» вполне можно использовать как синонимы.
Вернемся, однако, к системному кризису. Давая ответ на вопрос, почему реформы стали возможны и почему они были необходимы, использование этого понятия избавляет нас от обсуждения извечного и практически неразрешимого вопроса о том, были ли реформы Петра I благом для России или злом, уведшим ее с некоего предназначенного ей Историей пути. Необходимость перемен была продиктована самой логикой исторического развития России: осуществить реформы – это была единственная возможность преодолеть кризис и сохранить страну от распада. Причем спасти Россию в этих условиях могли только радикальные реформы, связанные с европеизацией.
Это давно понимали многие русские мыслители. Так, по мнению В. Г. Белинского, «Петр явился вовремя: опоздай он на четверть века, и тогда – спасай и спасайся, кто может». В. С. Соловьев полагал, что благодаря Петру I, начатым им преобразованиям Россия избежала участи Византии. А с точки зрения Л. А. Тихомирова, без Петровских реформ мы «утратили бы национальное существование, если бы дожили в варварском бессилии до времен Фридрихов Великих, Французской революции и эпохи экономического завоевания Европою всего мира». Примерно об этом же писал русский философ И. А. Ильин: Петр «понял, что народ, отставший в цивилизации, в технике и знаниях, будет завоеван и порабощен».
И современные историки и философы считают, что начатое при Петре I «строительство мануфактур, создание постоянной армии, реформа государственного аппарата были ответом на усиливающийся натиск капиталистической Европы»[83], и более того, что без Петровской реформы «России грозила бы участь Оттоманской Порты или Китая, которые перестали быть субъектом исторической инициативы и на долгие столетия превратились в заповедники мертвого традиционализма»[84].
Правда, существует точка зрения, что Россия пошла бы путем европеизации и без насильственной, ускоренной ломки, спокойно и постепенно. Однако в ситуации системного кризиса у нее просто не было на это времени. К тому же не стоит забывать, что на самом деле Петровские реформы продолжались в течение 1694 – 1725 гг., т. е. были растянуты во времени. За три десятилетия произошла смена двух поколений, и к моменту окончания царствования Петра I социально активная часть общества состояла уже преимущественно из тех, кто не мог помнить допетровскую Русь и испытывать по ней острую ностальгию, для кого введенные Петром новшества стали уже привычными.
Однако все это не означает, что реформы могли быть только такими, какими они оказались на деле, что осуществляться они могли лишь теми методами, какими осуществлялись, что цена их должна была быть непременно такой, какая была заплачена, и что их результаты могли быть только такими, какими оказались. Иначе говоря, что не существовало исторической альтернативы.
История, как принято считать, не терпит сослагательного наклонения. То, что однажды случилось, уже случилось, и изменить это невозможно. Однако современная наука пришла к выводу, что никаких универсальных законов исторического развития, которые предопределяли бы исторический процесс, не существует. Если бы было иначе, то, выведя законы истории, человек мог бы предсказывать будущее, но, как известно, ему это не дано. Пожалуй, наиболее яркий в этом смысле пример дает марксизм. Казалось бы, именно в рамках марксистского понимания истории были выведены простые и понятные законы исторического развития, основанные на смене общественно-экономических формаций, классовой борьбе как основном двигателе истории и убежденности, что коммунизм есть «светлое будущее всего человечества». Однако события конца ХХ в. разрушили эту иллюзию.
В сущности, человечество в целом, отдельные народы, группы людей и даже личности постоянно, ежедневно и чуть ли не ежеминутно совершают исторический выбор. Что именно будет выбрано, зависит от множества факторов, обстоятельств, а подчас и случайностей, но важно, что это именно выбор между несколькими возможностями. А это значит, что история небезальтернативна, что на историческом пути существует множество развилок.
Применительно к истории Петровских реформ можно сказать, что они были необходимы, но нельзя утверждать, что они были неизбежны. Остро необходимы были реформы, с помощью которых можно было бы преодолеть системный кризис и в результате «догнать» в технико-экономическом отношении страны Запада, но вряд ли кто-то решится отрицать, что важную роль сыграл в них Петр I, или утверждать, что, если бы не было Петра, на его месте непременно был бы кто-то другой. И даже если бы «другой» появился, это был бы человек с иным темпераментом, с иным запасом жизненной энергии, с иным видением мира. Но самое главное, что характер реформ мог бы быть иным. К примеру, Османская империя также переживала в XVII в. острый системный кризис и там тоже предпринимались попытки осуществить реформы, но турецкой политической элите казалось, что преодолеть кризис можно не путем европеизации, т. е. создания новой реальности, а путем реставрации институтов XVI в. – времен расцвета империи. В результате кризис приобрел затяжной характер, а Турция превратилась в «больного человека Европы» и лакомую добычу великих держав.
Одной из этих великих держав стала и петровская Россия. Петр I создал более эффективную, основанную на бюрократических принципах систему административного управления, хорошо оснащенные регулярную армию и флот, имевшие благодаря рекрутским наборам неисчерпаемый источник пополнения. Он заложил основу русской промышленности, в результате чего уже к концу 30-х годов XVIII в. Россия вышла на первое место в мире по производству чугуна, преобразовал финансово-налоговую сферу. Сделав более строгой социальную структуру русского общества, создав условия для формирования полноценных сословий, реформы способствовали развитию светской культуры. Но при этом Петр не просто сохранил существовавший политический строй, а, что выглядит особенно парадоксальным на фоне насаждаемой европеизации, закрепил то, что составляло традиционную особенность социально-политического развития России, – крепостничество.
И вот тут-то самое время поговорить об исторической альтернативе. В самом начале своей реформаторской деятельности, когда старая организация служилых людей уже была разрушена, а новая еще не сформировалась, когда старая политическая элита была дезорганизована, а новая еще не возникла, у Петра I была физическая возможность ликвидировать крепостное право без опасения, что это вызовет активное сопротивление элиты. Подготовленная в Посольском приказе накануне Великого посольства 1697 – 1698 гг. «аналитическая записка» о положении крестьян в странах Западной Европы свидетельствует о том, что в «верхах» об этом вопросе задумывались[85]. Однако все то немногое, что позволяет нам судить об отношении к крепостничеству самого Петра, говорит о том, что царь вполне осознанно видел в нем необходимый элемент (или даже фундамент) системы социальных отношений возводимого им здания Российской империи. Чтобы понять логику царя Петра, а значит и понять, почему выбор был сделан в пользу крепостничества, необходимо обратиться к идейной основе его преобразований.
Принято считать, что идейные истоки Петровских реформ – в западноевропейской рационалистической философии второй половины XVII в., в свою очередь явившейся результатом развития естественных наук. «Географические и научные открытия, как и ускорение интеллектуального развития, способствовали постепенному возникновению представления о том, что созданный Богом мир не завершен, а его продуктивные возможности безграничны. Более того, человек сумел обнаружить законы, регулирующие природу, и, основываясь на этом знании, он считал возможным использовать свои силы для максимального увеличения ресурсов как в материальной, так и в культурной сферах. Рост продуктивных возможностей должен был сперва принести пользу государству и его правителям, а затем постепенно увеличить благосостояние и процветание почти всех членов общества. <…> Достичь этого можно было с помощью образованной элиты администраторов под руководством государя, который воспитывает население для продуктивной работы через регулярность и плановую деятельность центральной власти. <…> Эту новую политическую культуру обычно называют регулярным полицейским государством»[86]. Человечеству показалось, что «наконец найден ключ к счастью – стоит правильно сформулировать законы, усовершенствовать организацию, добиться беспрекословного, всеобщего и точного исполнения начинаний государства. Отсюда… оптимистическая наивная вера людей XVII – XVIII веков в неограниченные силы разумного человека, возводящего по чертежам, на началах опытного знания, свой дом, корабль, город, государство»[87].
Вся деятельность Петра I была как бы воплощением этой веры – веры в то, что на основе рационального знания можно выстроить своего рода идеальное государство, в котором все будет устроено разумно, правильно, как в тех механических изобретениях, которым царь дивился во время своего путешествия в Европу, и где каждый элемент государственного механизма будет выполнять предназначенную ему функцию, а сам механизм будет работать точно, как часы. Элементами же этого механизма, его колесиками и винтиками, должны были стать подданные государства и государя как его олицетворения. Цель такого государства – «общее благо», т. е. благо всего народа, обеспечиваемое процветанием и мощью государства, ради которого все и должны трудиться. Именно этот смысл имел царский указ 1702 г., которым была введена новая форма прошений на высочайшее имя, заканчивавшихся формулой: «вашего величества нижайший раб», ибо каждый житель страны являлся рабом государства[88]. Согласно легенде, сам царь Петр разъяснял: «Говорят чужестранцы, что я повелеваю рабами, как невольниками. Я повелеваю подданными, повинующимися моим указам. Сии указы содержат в себе добро, а не вред государству. Англинская вольность здесь не у места, как к стене горох. Надлежит знать народ, как оным управлять»[89].
Иначе говоря, именно особенности русского народа, по мнению Петра I, делали невозможным введение в России «англинской вольности» и требовали сохранения крепостничества, причем не только как основы взаимоотношений помещика и крестьянина, но и как закрепленной Петровскими реформами системы (она казалась справедливой и разумной) отношений государства со всеми социальными группами. Это была система, основанная на взаимных обязательствах: крестьянин работает на помещика за то, что тот служит государству, в то время как горожанин обеспечивает государство необходимыми продуктами, причем государство определяет, какие продукты и в каком количестве ему необходимы[90]. Если дворянин служит честно и беззаветно, его заслуги будут замечены государством и вознаграждены. Если горожанин, не покладая рук, трудится над исполнением государственного заказа, он может приобрести богатство и почет, но все это – лишь награда за исполнение долга по отношению к государству. В этом смысле, как считал русский историк И. Д. Беляев, Петровская реформа «всех людей, живущих в России, признала государевыми людьми»[91].
Но какие такие особенности русского народа имел в виду царь? По-видимому, к таковым Петр I относил прежде всего то, что он воспринимал как невежество в самом широком значении этого слова, т. е. не просто необразованность, отсутствие конкретных знаний, но и «неправильное», основанное на суевериях и религиозных предрассудках, лишенное естественнонаучной основы восприятие мира. Уже в 20-е годы XVIII в. на предложение ввести в России шведский тип местного самоуправления с участием крестьянства Сенат наложил резолюцию: «В уездех ис крестьянства умных людей нет». Отсюда и задачи, которые ставил перед собой царь Петр.
Для того чтобы устроенный по-новому государственный механизм заработал, необходимо было, во-первых, создать систему законодательства, регламентирующего, по возможности, все стороны жизни подданных, во-вторых, наладить полицейский контроль за ними и, наконец, в-третьих, воспитывать народ, обучать его и приучать работать на общее благо. Поэтому тема учебы – центральная для всего петровского царствования. Царь не просто создает учебные заведения в России, посылает молодых людей учиться за границу и запрещает не получившим образования дворянам жениться, но он все время учится сам, постепенно, по мере приобретения новых умений и навыков, указами князя-кесаря Ф. Ю. Ромодановского продвигаясь по служебной лестнице и тем самым демонстрируя своим подданным и необходимость учения, и образец служения отечеству, доказывая, что учеба – это путь к обретению социального статуса, недоступного тем, кто имеет лишь благородное происхождение. Выслуга становится главным принципом петровской бюрократической системы, закрепленным Табелью о рангах, дававшей право получения дворянства за службу. Шведов Петр I воспринимает не столько как врагов, сколько как «учителей», научивших Россию воевать, и пьет за их здоровье на поле Полтавской битвы. А когда Северная война наконец закончилась, в царском указе вновь появился мотив учения, которое продолжалось для России 21 год (столько шла война) – втрое дольше, чем тогда было обычно.
Однако, как писал Петр I (эти слова воспроизводит в своем романе Мережковский), «наш народ, яко дети, неучения ради, которые за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают»[92]. Отсюда – вывод о необходимости насилия как основного способа осуществления преобразований. «Сами знаете, – говорил царь, – хотя часто добро и надобно, а новое дело, то наши люди без принуждения не сделают»[93]. Иначе говоря, железной рукой, с помощью силы и принуждения царь ведет своих неразумных и не сознающих своего счастья подданных в светлое будущее, которое обеспечит им общее благо. По сути, здесь мы имеем дело с тем, что потомки назовут идеей прогресса через насилие.
Вид Биржи и Гостиного двора на Малой Неве. Офорт М. И. Махаева (1749)
Но было бы неверно полагать, что реализовать эту идею в России первой четверти XVIII в. в тех масштабах и формах, в каких это было осуществлено, можно было лишь в силу идейной убежденности. В сущности, Петру I было свойственно неуважение к отдельной человеческой личности, чью частную жизнь (собственно, частной жизни у петровского подданного и не могло быть) он считал возможным лепить по собственному усмотрению, и глубокое презрение к русскому народу в целом, благодетелем которого он себя считал.
Своего рода уменьшенной моделью будущей России должен был стать Санкт-Петербург – любимое детище Петра I, его Парадиз – город изначально искусственный, созданный по воле царя в, казалось бы, абсолютно непригодном для обитания человека месте, как символ преодоления природы человеческим разумом и энергией. Для всей страны новая столица с ее линиями улиц и проспектов, пересекающимися под прямым углом («Все прямое, правильное кажется ему прекрасным», – пишет Мережковский), с определенными царским указом типами домов, стоящих фасадами вдоль улиц и выкрашенными в установленный царем цвет (для каждой категории жителей избран свой цвет), с одетыми в европейское платье жителями, вся жизнь которых – и общественная, и частная – была строго регламентирована, эта столица должна была стать (и стала!) образцом, воплощенным идеалом регулярности.
Мережковский тщательно воспроизводит ставшую к началу ХХ в. привычной мифологему Петербурга – по выражению Ф. М. Достоевского, «гнилого, склизлого города». Один из героев романа «Антихрист», Тихон, как зачарованный «бродил по улицам, смотрел и удивлялся». Для него это – «страшный город», в котором «все было плоско, пошло, буднично и в то же время похоже на сон». Здесь нет противоречия: и героев Достоевского, и героев Мережковского Петербург одновременно притягивает, завораживает и отталкивает. Петербург кажется Тихону таким же призрачным, как Китеж-град, и порождает в нем «жуткое чувство, которого он уже давно не испытывал, – чувство конца», усиливающееся при встрече с царем – человеком со «страшным лицом». В этом эпизоде автор романа «Антихрист» как бы переносит назад, в самое начало истории Петербурга, размышления Достоевского из романа «Подросток»: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет, как дым, и останется прежнее финское болото, и посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» В глазах Тихона на городе и на его основателе Петре – «одна печать», страшная печать конца.
Но о каком конце идет речь? С одной стороны, тут очевидно восприятие Петербурга как города-призрака, города-миража, которому самой судьбой предначертано «быть пусту» (слухи о подобном предсказании, упоминаемом Мережковским, восходят к 20-м годам XVIII в.). С другой стороны, для писателя Петербург еще и символ яростного столкновения старого и нового; новый город символизирует собой конец старого мира, который многими героями его романа воспринимается как катастрофа, своего рода порожденный Антихристом Апокалипсис.
В романе Мережковского борьба старого и нового постоянно идет в душах героев – и в душе царевича Алексея, и в душе Тихона. И эта борьба ломает, коверкает их судьбы, заставляет страдать и метаться. И тут надо сказать, что писатель очень тонко почувствовал одну из особенностей эпохи радикальных реформ. Исследователи, изучавшие процессы модернизации в странах третьего мира в ХХ в., обратили внимание на то, что в период радикальных преобразований, в особенности проводимых ускоренными темпами, резко возрастает число психических заболеваний и самоубийств среди населения. И это легко объяснимо: на глазах людей стремительно меняется окружающий мир с его привычной системой ценностей, привычной структурой общества, привычными социальными связями, привычными способами взаимодействия человека с окружающими и даже с привычными повседневными делами. Адаптироваться к новому миру, найти в нем свое место и заново организовать свою среду обитания удается далеко не каждому, и особенно это трудно людям с традиционным сознанием.
В такие периоды в обществе усиливаются мистические настроения, люди еще больше, чем прежде, начинают верить в чудеса, предсказания, в судьбу, в действие потусторонних сил, а потому невероятную популярность приобретают разного рода колдуны, гадалки, хироманты, астрологи, чревовещатели и пр. В сознании многих элементы старого и нового уживаются самым причудливым образом, образуя странную и, как правило, лишенную целостности картину мира.
Подобный результат «ускоренного просвещения» точно показан Мережковским в образе Михаила Аврамова, который, «как бы раз навсегда изумленный, сбитый с толку слишком внезапным переходом от Псалтыри и Часослова к басням Овидия и Вергилия… уже не мог прийти в себя». Этот эффект «разорванного сознания» в результате деятельности царя-преобразователя будет сказываться в России еще долго. И не только в сознании отдельных людей, но и в самой жизни будут соседствовать вещи, казалось бы, несовместимые. Так, рационалистическая философия будет уживаться с легкомысленным и вычурным искусством барокко, а образованный русский барин, проводящий свой досуг за чтением сочинений Вольтера, будет одновременно владельцем крепостного гарема.
Что же касается Петербурга, то это «страшный город» еще и потому, что, по словам одного из лучших его знатоков, историка Н. П. Анциферова, это «город на костях человеческих». Вольно или невольно в своей знаменитой книге «Душа Петербурга» (1922) он повторил слова из дневника фрейлины Арнгейм, приведенного в романе Мережковского: «Воистину, этот противоестественный город, страшный Парадиз, как называет его царь, основан на костях человеческих!» В дневнике фрейлины отражены и сведения о «сотне тысяч переселенцев, которых сгоняли сюда силою, как скот, со всех концов России», которым «стоило жизни» строительство крепости на острове Веселом (Заячьем).
По-видимому, Мережковский читал неоднократно издававшиеся в конце XIXв. «Записки» датского посланника в Петербурге Юст Юля, сообщавшего о 40 тысячах человек, погибших при строительстве Кронштадта, и 60 тысячах человек, погибших при строительстве Петропавловской крепости, и попросту сложил цифры. Подобные же сведения можно было найти и в свидетельствах других иностранных путешественников XVIIIв., которые, скорее всего, Мережковскому были неизвестны[94]. В наше время считается, что «есть факты и соображения, которые говорят как за, так и против утверждений об огромной смертности работных людей в Петербурге». Однако в конечном счете, зная данные о числе людей, ежегодно прибывавших на петербургские стройки, можно сказать, что «при такой массе строителей за 15 лет смерть 100 тысяч человек кажется невероятной»[95]. Примечательно, что в высказываниях Петра I о жертвах, принесенных на алтарь реформ, вновь возникает тема школы. Обращаясь к Т. Н. Стрешневу с просьбой прислать новых работников, царь писал: «Понеже при сей школе много учеников умирает, того для не добро голову чесать, когда зубы выломаны из гребня»[96].
Итак, опора на насилие и сохранение крепостничества была сознательным выбором царя Петра, и именно поэтому мы говорим о нереализованной физической возможности отменить крепостное право. Однако некоторые исследователи утверждают, что без крепостного права Петру I вообще не удалось бы осуществить свои преобразования, требовавшие мобилизации сотен тысяч людей в армию, на заводы и стройки. Доля истины в этих рассуждениях, безусловно, есть. Но тут следует говорить о крепостничестве расширительно, как о существовавшей в России того времени социальной системе, в рамках которой ни у одной из групп населения фактически не было никаких гражданских прав, а все подданные рассматривались как рабы государства. Только в этих условиях можно было согнать десятки тысяч людей сперва на строительство флота в Воронеже, а затем на возведение новой столицы, одновременно царским повелением перемещая туда на постоянное жительство сотни семей.
Необходимо отметить, что все эти мобилизации (за исключением рекрутских наборов) в наименьшей степени касались помещичьих крестьян, которые к тому же составляли относительно незначительную часть податного населения страны. Между тем ликвидация крепостного права как права помещиков (причем не закрепленного в законодательстве) на владение крепостными душами могла иметь важные социальные, политические и экономические последствия.
Одним из важнейших противоречий итогов Петровских реформ стало то, что, создавая государство, в котором все социальные слои были несвободны и зависимы от властей, Петр I одновременно подготовил почву для формирования сословий европейского типа, т. е. наделенных не только обязанностями, но также правами и привилегиями. В первую очередь это относится, конечно же, к дворянству. О возникновении высшего сословия как единой социальной группы только и можно говорить применительно к петровскому времени. Не случайно именно тогда начинаются и поиски слова, которым можно было бы эту группу назвать. И далеко не сразу начали использовать слово «дворянство», первоначально это сословие называли иноземным словом «шляхетство». И именно отсутствие в русском языке собственного слова лучше всего показывает отсутствие и самого явления, которым оно обозначалось.
Но, уравняв в 1714 г. поместье и вотчину, даровав дворянству освобождение от подушной подати и закрепив Табелью о рангах порядок государственной службы, Петр I заложил основы правового статуса высшего сословия и способствовал консолидации дворянства. Однако одновременно с этим новые идеи, ставшие известными дворянину петровского времени, светское образование, которое он теперь обязан был получить, возможность познакомиться с жизнью собратьев по сословию за границей – все это заставило русских дворян задуматься над своим положением, оценить свои сословные нужды и интересы. В результате первые десятилетия после смерти царя Петра проходят в России под знаком борьбы дворянства с государством за свободу. Но чем свободнее становилось дворянство, тем более росло его политическое могущество. И в этом не было бы ничего катастрофического, если бы сословные права русских дворян не были бы жестко связаны с правами крестьян.
Для Петра I крестьяне как подданные государства были деталями государственной машины, выполнявшими отведенную им функцию по обеспечению службы офицерства и чиновничества. Но чем больше личных прав завоевывал дворянин, тем меньше оставалось их у крестьянина. А с освобождения дворянства в 1762 г. помещичий крестьянин перестал быть подданным государства и окончательно стал собственностью помещика. Это имело множество последствий. Так, сословное самосознание русских дворян, сопряженное не только с высоким социальным статусом, но и с владением особым видом имущества, оказалось иным, чем у западноевропейских феодалов. Это отразилось соответствующим образом и на общественном, и на национальном сознании в целом. Что же касается крестьянства, то крепостничество способствовало закреплению в его менталитете черт социального иждивенчества, социальной и хозяйственной пассивности, отсутствия навыков и представлений о личной свободе.
Но в созданном Петром I государстве крепостничество стало еще и базой развития промышленности, поскольку создаваемые фабрики и заводы основывались именно на труде крепостных. Так были фактически подавлены ростки капитализма, предполагающего наличие свободного рынка рабочей силы. Причем, поскольку труд крепостных был непродуктивен, бурное развитие российской экономики в петровское время позднее было обречено на затухание, а сама экономика – на отставание от стремительно развивавшегося Запада, что обернулось в конечном счете новым системным кризисом. Этот кризис и привел в середине XIX в. к поражению в Крымской войне, сделав возможным начать новые радикальные реформы. Но между тем крепостнический путь развития нанес удар и по так и не сложившемуся «третьему сословию»: зависимость промышленности от труда крепостных заставляла предпринимателей стремиться к повышению своего сословного статуса путем получения дворянского звания и вело не к противостоянию промышленников и дворянства, как было в других странах Европы, а к их компромиссу.
Все известное нам об укреплении в результате Петровских реформ крепостничества, о насилии как основном способе осуществления преобразований, о созданной Петром I социальной и политической системе подтверждает, что результатом реформ стало значительное расширение в России пространства несвободы. Царь как бы не видел, не замечал, а может быть, и не хотел замечать, что в действительности именно «англинская вольность», которую он так решительно отвергал, была основой экономического процветания государства, добиться которого он мечтал для России.
Собственно, об этом и пишет Мережковский, заставляя своих героев – царевича Алексея и его собеседника Езопку – размышлять о том, что «та Европа, которую вводил Петр в Россию – цифирь, навигация, фортификация, – еще не вся Европа и даже не самое главное в ней; что у настоящей Европы есть высшая правда, которой царь не знает. А без этой правды, со всеми науками, вместо старого московского варварства будет лишь новое петербургское хамство». Впрочем, не случайно этот эпизод романа заканчивается обращенными к Езопке неожиданно мудрыми словами Ефросиньи: «Что же здешнюю вольность хвалишь, так не вороньему клюву рябину клевать. Дай вам волю – совсем измотаетесь. Как же вас, дураков, не учить палкою, коли добром не хотите?»
Справедливости ради, надо заметить, что вряд ли стоит совсем уж отказывать Петру I в понимании значения гражданских свобод. Одно из первых нововведений, осуществленных им после возвращения в 1698 г. из Великого посольства, было преобразование управления городами, выделенного им в особую отрасль административного руководства и основанного в значительной мере на принципах самоуправления. Судьба этого нововведения чрезвычайно показательна. Городское самоуправление было в значительной степени мнимым, его основные функции сводились к исполнению фискальных обязанностей в отношении государства, а горожане зачастую смотрели на необходимость занимать выборные должности как на тяжкую повинность. Но постепенно взгляды людей менялись, и, когда в последней четверти XVIII столетия Екатерина II расширила функции самоуправления, это достаточно быстро дало свои плоды в виде появления структурированных городских обществ, развития городских культурных центров и пр. Но в том-то и дело, что на это требовалось время, что привыкание к свободе и приобретение умения ею пользоваться не происходит сразу, а Петру нужны были быстрые и осязаемые результаты.
Уже в постсоветское время взгляды на проблему крепостного права, а значит и на проблему несвободы, подверглись определенной ревизии. Крепостничество стали рассматривать как воплощение традиционных, патриархальных отношений в неиспорченном западным влиянием русском обществе допетровского образца, как благостное единение взаимных обязательств власти и народа. С гораздо менее эмоциональной и более научно обоснованной точки зрения возникновение и длительное сохранение крепостничества связано с природно-климатическим фактором, т. е. с неблагоприятными условиями ведения сельского хозяйства. Сторонники такой позиции видят в крепостничестве не только жестокую форму эксплуатации, но и систему «выживания на основе отношений патернализма в неблагоприятных условиях жизни российского социума»[97]. Наконец, довольно широкое распространение получила точка зрения, согласно которой само русское крестьянство ни экономически, ни морально не было готово к освобождению, и если бы это случилось, то вся экономика страны рухнула бы.
Опровергать первую из названных точек зрения бессмысленно, поскольку речь тут идет об убеждениях, о вере и в конечном счете о вкусах. Вторая позиция в силу свой научной обоснованности может быть предметом дискуссии. Так, небесспорными представляются сравнение климата Европейской России с климатическими условиями других стран и делаемые на этой основе выводы об исключительно неблагоприятных условиях хозяйствования в нашей стране. Если бы это было так, то Россия в лучшем случае могла бы лишь прокормить самое себя, но не стала бы на рубеже XIX – XX вв. снабжать хлебом всю Европу. Но главное, за подходом, основанным на признании главенствующей роли природно-климатического фактора в русской истории, просматривается не только весьма убедительное в ряде случаев объяснение многих ее явлений, но и все то же представление об отсутствии у человека свободного выбора.
Наконец, третья точка зрения также имеет свои основания, только непонятно, как определить, чем измерить готовность человека к свободе? Собственно, вопрос о том, что чему должно предшествовать – свобода просвещению или просвещение свободе, – это вопрос, широко дебатировавшийся и в XVIIIв., когда многие были убеждены, что если крестьян освободить, то они попросту разбегутся, и на рубеже XX – XXI вв., когда оказалось, что далеко не все в состоянии цивилизованно воспользоваться нежданно-негаданно свалившейся на их головы свободой. Впрочем, понятно, что длительное сохранение в России крепостного права никак не способствовало подготовке русского крестьянства к освобождению, но, напротив, закрепляло в его сознании и мировосприятии означенные выше черты.
citeОднако отмечены и попытки современных историков преуменьшить значение крепостничества, в особенности когда речь идет о проблемах становления в России гражданского общества: «Современное (гражданское) общество выходцев из Европы в США без всяких моральных проблем триста лет использовало рабство, считаясь при этом идеалом демократии (но в то же время с Запада осыпали проклятиями “деспотическую Россию” за крепостное право, просуществовавшее очень недолго, и лишь в центральных областях)»[98]. Детальный разбор этого утверждения выходит, конечно, за рамки нашей темы и лишь то, что эта фраза являет собой яркий пример откровенной подтасовки фактов истории, заставляет остановиться на ней чуть подробнее. Начнем с того, что «современное (гражданское) общество» на территории США в XVIII, XIX, XX вв. и в начале XXI в. – это абсолютно разные общества и «гражданским» общество, например, XIX в. может считаться только в критериях этого столетия, но никак не ХХ в., а уж кто считал или считает американское общество XVIII или XIX в. «идеалом демократии», и вовсе загадка.
citeВозникновение рабства на территории США относится к 1619 г., когда в колонию Джеймстаун в Вирджинии были привезены первые чернокожие рабы. К концу XVII в. число рабов достигло примерно 6000 человек, и лишь следующее столетие стало веком подлинного расцвета рабства, когда в Америке было около 170 000 рабов. Но уже к 1830 г. рабство было отменено в большинстве северных штатов, а в 1865 г. – и во всей стране. Таким образом, существовало оно не 300 лет, а по меньшей мере на полвека меньше, причем, надо полагать, что, если бы при этом не существовало «моральных проблем», не было бы и Гражданской войны, а Авраам Линкольн не был бы до сих пор для американцев самым почитаемым президентом.
citeВ России же крепостное право вводилось постепенно, начиная с XIV в. и было юридически оформлено в конце XVI в. Просуществовав, таким образом, несколько дольше, чем рабство в США, отменено крепостное право было на четыре года раньше, чем рабство в Америке. На Русском Севере и в Сибири крепостное право почти не практиковалось, но оно существовало не только в «центральных областях», а и в присоединенной Петром I в ходе Северной войны Прибалтике, с конца XVIII в. – на Украине и вошедших в состав империи после разделов Польши землях Белоруссии и Литвы.
К сказанному стоит добавить, что сохранение Петром I крепостнических основ социальных отношений, блокировавших социальную и географическую мобильность населения, являлось серьезным препятствием и на пути еще одного важного процесса, без которого невозможен реальный переход к современному обществу, – урбанизации. Вот почему некоторые исследователи русской городской культуры утверждают, что в России, за редкими исключениями (к ним относят как раз Санкт-Петербург), никогда не было настоящих городов, а значит, очень медленно развивались городская культура и свойственное ей сознание[99].
Но вернемся к Петровским реформам и роману Мережковского. Один из главных мотивов произведения связан с судьбой Православной церкви в России и проблемой веры. Церковная реформа Петра I, как ее обычно называют, являлась неотъемлемой частью общей реформы Российского государства. Ее основной смысл – в лишении института Церкви самостоятельной роли, подчинении его государству, превращении в составную часть государственного аппарата и придании ему функций одного из инструментов проведения государственной политики. С этой целью Петр прежде всего ликвидировал патриаршество, заменив его Духовной коллегией – Святейшим синодом во главе с обер-прокурором – назначаемым царем светским чиновником. Хотя это преобразование и было весьма радикальным, оно являлось логическим продолжением той тенденции во взаимоотношениях Церкви и государства, которая наметилась еще в предшествующий период и окончательно определилась во время конфликта царя Алексея Михайловича с патриархом Никоном.
В регулярном, т. е. рационально устроенном, основанном на жесткой регламентации жизни подданных, государстве Петра I, где каждому человеку и институту была отведена определенная функция, деятельность Церкви непременно должна была быть подчинена интересам этого государства. Духовенство рассматривалось как особый «отряд» чиновников, в обязанности которых входило наблюдение за народной нравственностью. Именно поэтому ежегодные исповедь и причащение становятся отныне обязательными для каждого подданного – не потому, что этого требует вера, а потому, что так предписывает государство. Духовный отец отвечает перед государством за чистоту помыслов и, значит, благонадежность своей паствы, осуществляя контроль за ней посредством исповеди. Отсюда вполне логично вытекает и обязанность священника доносить на свое духовное чадо в том случае, если оно открыло ему на исповеди преступный замысел против государства. Именно священник принимает у подданного присягу новому государю, а также присягу при поступлении на государственную службу.
Согласно царским указам, в петровской России формируется также система государственных праздников – «высокоторжественных дней», включающих даты памятных событий (например, годовщину Полтавской битвы), а также даты, связанные с жизнью членов императорской фамилии (тезоименитства). Эти праздники должны праздноваться наравне с церковными, а в церквах в эти дни должны проводиться соответствующие молебны. В церквах же прихожанам зачитываются царские указы, и, таким образом, Церковь играет роль средства связи (причем достаточно эффективного) власти с населением.
Как и чиновничество, духовенство освобождается от уплаты подушной подати, но при этом государство подсчитывает, сколько священников должно приходиться на определенное число жителей, и лишних записывают в подушный оклад. Само духовенство становится замкнутой социальной группой – сословием с наследственным статусом своих членов. Поскольку облечь столь же полезными для государства функциями монашество не представлялось возможным, Петр I рассматривал их исключительно как бездельников, отлынивающих от исполнения своего долга. Не случайно поэтому в петровское время государство изымает доходы монастырей и регламентирует правила пострижения в монахи: теперь это разрешено делать в основном престарелым людям, уже отдавшим свой долг государству, и лишь по специальному разрешению царя.
Вполне понятно, что все эти новшества означали вторжение государства в одну из самых сокровенных сфер частной жизни гражданина, по сути, регламентируя отношения человека с Богом. Что же касается обязанности священников доносить на своих прихожан, то тут мы и вовсе имеем дело с нарушением тайны исповеди, т. е. одного из важнейших церковных таинств. В романе Мережковского «Церковь перестала быть Церковью» для царевича с тех пор, как узнал он о соответствующем указе. Впрочем, справедливости ради, надо заметить, что в действительности знать о нем Алексей не мог, поскольку издан этот указ был через четыре года после его смерти (в мае 1722 г.) и не царем, а Святейшим синодом, в котором заседали высшие церковные иерархи. Хотя нельзя исключать, что сделано это было по распоряжению Петра I, переданному членам Синода через его обер-прокурора.
В контексте царской политики понятно и столь непримиримое отношение Петра I к старообрядцам. Надо думать, что если какие-то обрядовые разногласия старообрядцев с официальной Церковью и имели значение для царя, то они занимали его лишь в самую последнюю очередь. Для него старообрядцы были прежде всего категорией людей, позволявших себе верить, а значит думать и жить, иначе, чем предписывало государство. Это были люди, которых невозможно было контролировать так же, как всех остальных, и их невозможно было заставить трудиться на общее благо, как заставлял царь трудиться всех остальных.
Однако было бы неверно полагать, что это сугубо утилитарное, прагматичное отношение к Церкви означало, что царь был безбожником или, хуже того, язычником. Как и большинство его современников, Петр I, несомненно, был человеком искренне и глубоко верующим, причем православным. Царь «вовсе не собирался переходить в какую-нибудь “еретическую” веру, православная догматика и основные обрядовые установления Православной церкви никакого возмущения у него не вызывали, и он даже, в меру своего невежества, интересовался богословскими вопросами и порою находил удовольствие в православном богослужении»[100].
Но Петр I очевидно разделял веру и институт Церкви, будучи убежден, что последний должен быть подчинен светской власти и содействовать исполнению миссии государства, которая виделась ему как несомненно богоугодная. Петр жил и действовал по принципу «Богу – богово, а кесарю – кесарево». Вера – это то, что принадлежит Богу, а значит, царь не вправе вмешиваться в вопросы веры, в основы православного вероучения и, напротив, обязан веру всячески оберегать и защищать. И не только по прагматическим соображениям, связанным с возможностями с помощью Церкви управлять подданными, но и потому, что он сам – подданный Бога (выражение Т. Гоббса[101]) и ему, Богу, только ему одному должен давать отчет в своих поступках.
Впрочем, руководствуясь этой же идеей, Петр I сеет первые семена религиозной веротерпимости в отношении представителей иных христианских конфессий. Опять же не только потому, что для исполнения задуманного ему необходимы иностранные специалисты, но и потому, что он не считает себя вправе быть судьей в вопросах веры, хотя, конечно, сама идея веротерпимости стала следствием знакомства царя с западноевропейской культурой. Однако никакого намерения заменить православие протестантской «немецкой верой» у Петра не было. Когда в 1701 г. некий поляк предложил ему соединить Западную и Восточную церкви, царь отвечал: «Господь действительно дал царям власть над народами; но над совестию людей властен один Христос, и соединение Церквей может совершиться только с Божией воли»[102].
Но именно в силу этих убеждений Петр I считал своим долгом очистить веру своих подданных от того, в чем видел проявления суеверия, которое он рассматривал как препятствие в постижении подданными новой государственной идеологии. В XVIII в. отношение к «суевериям», под которыми понимали веру в сверхъестественные явления, чудеса, волшебство, а также кликушество, колдовство, всякое инаковерие (старообрядчество, мусульманство и буддизм), «не только разделило общество на “невежд” и “просвещенных”, но и стало мерилом принятия или отвержения новых философских идей»[103]. Теме суеверий посвящены значительная часть данного царем Святейшему cиноду Духовного регламента 1721 г., многие проповеди Феофана Прокоповича и ряд иных текстов того времени. Сама же церковная реформа не ограничилась лишь перечисленными выше административными мероприятиями, но стала одновременно и «реформой благочестия».
Обращает на себя внимание относящееся к 1719 г. сообщение одного из иностранных дипломатов о беседе царя с представителями духовенства, в ходе которой Петр I «держал к ним довольно длинную речь относительно постановлений первоначальной Церкви. Он сказал им, что, по его убеждению, это огромное количество постов и совершаемых попами церемоний менее приятны Богу, чем сокрушенное и смиренное сердце, и увещевал их превыше всего поучать народ нравственности, потому что тогда суеверие исчезнет мало-помалу в его государстве и подданные его станут Богу служить лучше, а ему вернее».
Собственно к «реформе благочестия» можно отнести ряд указов 20-х годов XVIII в., касавшихся запрета на вынос икон из церквей и монастырей, привеса к ним монет, изготовления резных икон, продажи чудотворного меда и масла, зажигания свечей перед иконами на городских воротах и внешних церковных стенах, конфискации чудотворных икон, находившихся в частном владении, а также закрытия часовен. Показательно, что последнее из названных распоряжений диктовалось убеждением царя, что молитва на людном месте носит показной характер, что часовни, в которых нет никонианских священников, могут использоваться старообрядцами, да и вообще они отвлекают подданных от приходских церквей, где за ними налажен контроль. Помимо этого, были приняты некоторые меры по регламентации иконописания и иконопочитания.
В целом «реформу благочестия» изучавший ее историк А. С. Лавров связывает с понятием «социального дисциплинирования», под которым принято понимать один из использовавшихся абсолютистскими режимами XVIII в. способов «выработки конформности, лояльности, способности сознательно подчиняться чуждой, но признаваемой законной силе»[104]. Впрочем, «реформе благочестия» была уготована недолгая жизнь, и вскоре после смерти Петра I эти его нововведения были отменены, в то время как система синодального правления сохранялась вплоть до 1917 – 1918 гг., когда было провозглашено отделение Церкви от государства и восстановлено патриаршество.
Говоря о церковной реформе Петра I, нельзя, конечно, обойти вниманием и фигурирующий в романе Мережковского печально знаменитый Всешутейший и всепьянейший собор. Сразу надо сказать, что это одно из самых неоднозначных, спорных и сложных для понимания явлений петровского времени. Так, одни исследователи видели во Всешутейшем соборе социальный институт, призванный способствовать проведению царской политики, направленной на подрыв авторитета Церкви, утверждение власти царя и дискредитации допетровской культуры. Другие полагали, что это был прежде всего способ развлечения Петра и его ближайшего окружения, хотя и обращали при этом внимание на применявшееся по отношению к участникам собора насилие, что, впрочем, не противоречило и регламентации царем времяпрепровождения своих подданных. Наконец, часть исследователей пытались анализировать феномен Всешутейшего собора в контексте подобных ему комических и пародийных институций других стран Европы, а также традиций народной культуры пародий и праздников[105].
Однако есть и утверждение, что «Всешутейший собор имел характер не просто пьяного развлечения, но кощунственной церемонии, призванной дискредитировать церковную традицию вообще и патриаршество в частности»[106]. По существу, это так, но стоит все же уточнить, что социальный слой, в котором с помощью Всешутейшего собора можно было бы добиться поставленных целей, был чрезвычайно узким и только ради него вряд ли стоило тратить столько усилий. Скорее всего, Всешутейший собор задумывался, создавался в первую очередь как развлечение, но принял при этом те формы, что соответствовали и взглядам, и прагматическим целям Петра I, сам по себе став наиболее ярким свидетельством отношения царя к институту Церкви.
Церковная реформа Петра I не могла не иметь далеко идущих и чрезвычайно существенных и для самой Церкви, и для верующих, а значит и в целом для исторических судеб России, последствий. Соединение Церкви и государства привело к тому, что «религиозное дисциплинирование слилось с государственным дисциплинированием, или, иными словами, стало лишь религиозным аспектом общего государственного принуждения. Христианское благочестие – теоретически по крайней мере – превратилось в элемент гражданской благонадежности; оно сделалось не столько проявлением индивидуальной веры, сколько исполнением требований, предъявляемых к верноподданному императора. Последствия этого были многоразличны и разрушительны, поскольку эта конструкция сокращала до минимума пространство нравственного строительства, безотносительного к государственному принуждению, такого строительства, которое не отождествлялось бы с позицией преданного власти чиновника, но и не превращалось бы в морально-политический конфликт с этой властью»[107].
После установления Петром I системы синодального правления, считает В. М. Живов, попытка реставрации патриаршества оказалась бы для будущих поколений «равносильной покушению на ограничение самодержавной власти императора, благочестивые помыслы превращались в бунт», а «синодальный строй становился неустранимым спутником самодержавия». В результате ученый делает парадоксальный вывод, что «то православие, которое Уваров соединил с самодержавием и народностью, до конца оставалось неканоническим синодальным православием»[108]. К этому неожиданному заключению вряд ли что можно добавить, разве что вновь вспомнить слова Мережковского: «Церковь перестала быть Церковью».
Впрочем, автор романа «Антихрист» воздерживается от прямого осуждения царя. Более того, царевич Алексей сомневается: «Что, если у них тоже Христос, и не только Россия, но и вся Европа – святая земля? Земля в том месте вся обагрена кровью мучеников. Может ли быть такая земля поганою?» В этих размышлениях царевича предпосылка принятия предлагаемой Петром I веротерпимости, в то время как «православная традиция… и идея клерикализма, т. е. представление о властной церковной организации, которая эту традицию поддерживает, предает ее ксенофобской направленности политическое значение» и является помехой европеизации[109]. Обратим также внимание на то, что реализация петровского замысла, его «государственной мечты» без изменения места Церкви в русском обществе была в принципе невозможна.
В своем завещании умерший в 1690 г. патриарх Иоаким говорит о необходимости бороться с иноземцами, в частности с иностранными офицерами в русской армии, причем один из аргументов иерарха был следующим: «Ибо все христиане православнии наипаче же за веру и за церковь Божию, нежели за отечество и домы своя [курсив наш. – А. К.], в усердии души своя полагают на бранех в полках, никако же не щадяще жизни своея; еретики же, будучи начальниками, о том ни мало радят»[110]. Достаточно сравнить эти слова с обращением Петра I к своим воинам перед Полтавским сражением, чтобы увидеть принципиальную разницу: «Не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за отечество… А о Петре ведайте, что ему жизнь его недорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего!»[111]
Именно на основе петровской идеологии служения отечеству формировалось то, что позднее стали называть русским патриотизмом, хотя для того, чтобы процесс его формирования дал реальные плоды, опять же должно было пройти время и в сознании русских людей должно было быть преодолено одно из важных противоречий Петровских реформ: с одной стороны, зависимость от иностранных специалистов и ориентация на западную модель развития, а с другой – имперская идея российского превосходства. В полной мере преодолено это противоречие было лишь к концу XVIII столетия, когда сменилось несколько поколений, когда европеизированный образ жизни стал привычным и естественным, а громкие военные победы и внешнеполитические достижения привели к тому, что, как хвастался канцлер А. А. Безбородко, ни одна пушка в Европе не смела выстрелить без позволения русской государыни. Впрочем, немалую роль в формировании устойчивых патриотических убеждений, особенно ярко проявившихся во время Отечественной войны 1812г., сыграло и личное освобождение дворянства, результатом которого стало появление, по выражению А. И. Герцена, двух непоротых поколений русских дворян, для которых служение отечеству оказалось прямо сопряжено с понятием чести[112].
Затронув, а фактически перевернув все сферы русской жизни, Петровские реформы и по своему содержанию, и по последствиям были крайне противоречивы. Собственно, иначе и не могло быть. И не только потому, что реформатор не способен предвидеть все последствия своих деяний, но и потому, что противоречивой была фигура самого Петра I, человека, не получившего сколько-нибудь систематического образования, фактически самоучки, жадно впитывавшего знания. Он беседовал с Г. Лейбницем и, по-видимому, встречался с И. Ньютоном, вероятно, читал труды С. Пуффендорфа, Т. Гоббса и Г. Гроция, но сам образ его жизни, в котором упорная работа по управлению государством перемежалась с физическим трудом и многодневными попойками, его постоянные перемещения по стране, необходимость держать в голове одновременно сотни больших и малых проблем (у Мережковского мы находим яркий образ царя, штопающего чулки и размышляющего при этом «о пути в Индию по следам Александра Македонского») – все это не давало возможности спокойно, без спешки и суеты продумать пути и способы проведения реформ, составить целостную программу преобразований. Лишь с середины 10-х годов XVIII в., когда в основном определился исход Северной войны и можно было немного сбавить темп, остановиться и оглянуться по сторонам, реформы постепенно обретают более продуманный характер. Но к этому времени десятки и даже сотни тысяч людей уже испытали на себе тяжесть «петровской дубинки».
Следствием радикальной «перетряски» всего и вся стала не только гибель людей в сражениях, смерть от голода, холода и болезней на стройках или просто на дороге в Петербург, но и разорение, социальная маргинализация многих из тех, кого реформы коснулись непосредственно. Естественным в этих условиях был и резкий подъем уголовной преступности. Страна оказалась буквально наводнена крупными и мелкими бандами, терроризировавшими население, отбиравшими то, что не успело отнять государство. Так, в Бежецком уезде (ныне район Тверской области), как свидетельствует указ Разрядного приказа от июня 1702 г., «ходят великим собранием воры и разбойники человек по сту и больши, и помещиковы, и вотчиниковы, и монастырские села и деревни разоряют и жгут, и в тех селах и деревнях крестьян огнем жгут до смерти, и пожитки их грабят, и церкви Божии и святыя иконы и церковную всякую утварь жгут же, и над женами, и над девками блудное дело творят, и девкам в тайные уды спицы колотят, и Бежецкого де уезду помещики и люди их, и монастырских вотчин прикащики, и крестьяне с женами и с детьми живут по лесам, и многия, покиня домы свои, выезжают в городы от таковаго великаго разорения и надругательства. И на тех воров и разбойников бежечане, всяких чинов люди подают в разоренье их и пожоге и во многих смертных убивствах явочное челобитье. И видя де таковое разорение, соединясь дворцоваго села Чамерова с сыщиком с Иваном Сумороковым и с иными с уездными людьми, для поимки их в Бежецкой уезд ездили и наехали в дворцовой Пятницкой волости в карельской деревне Мякишевой, и с теми де ворами был у них бой, и те де воры его, Микиту, и сыщика, и которые с ними уездные люди были побили до смерти. А иных посыльных людей порубили и перестреляли до смерти и битца де против их, воров, не с ким и нечим – ружья и пороху в Бежецком Верху никакова и служилых людей, опричь пяти человек разсыльщиков, нети; на караулах приставить некого…»[113] Надо полагать, Бежецкий уезд был в этом отношении вовсе не уникальным.
Стоит добавить, что никаких специальных органов по борьбе с преступностью и бандитизмом в это время не существовало. Полиция, которую Петр I называл «душой гражданства», только формируется в результате Петровских реформ и лишь к концу столетия распространит свою деятельность на всю территорию страны. До этого времени «спасение утопающих было делом рук самих утопающих», и указ Разрядного приказа предписывал жителям Бежецка, вооружившись кто чем может, отправиться на борьбу с бандитами.
Имеющиеся в нашем распоряжении данные позволяют на конкретном примере жизни небольшого города Бежецка представить жертвы модернизации. Все посадское население города, включая женщин и детей, насчитывало в петровское время примерно 1600 человек. При этом на протяжении всей первой четверти XVIII в. в город постоянно приходили требования о посылке различных мастеровых людей, прежде всего кузнецов, а также просто посадских людей для службы в таможнях, кружечных дворах, «к провиантским делам» и т. д. Горожане, как могли, пытались саботировать эти требования, а центральные власти постоянно выражали недовольство как числом посланных, так и их способностями. В одном из указов 1716 г. о посылке кузнеца на работу в Вышний Волочок читаем: «…прислали вы кузнеца… самого плохово и дряхлово, слепа и глуха, который сказал, что уже з десять лет не кует и не токмо молотом бить, но и ножа в руках держать не может». Несколькими месяцами ранее на требование прислать трех кузнецов бежецкая ратуша отвечала: «…помянутых кузнецов трех человек з Бежецкого посаду за малолюдством выслать некого, понеже по переписи 1709 году в Бежецке на посаде написаны кузнецов осьмнадцать человек, а свободных тольки пять человек и те старые и скорбные и к тому делу незаобычайные». В ответ на повторный запрос уточнялось, что из числившихся в 1709 г. восемнадцати кузнецов пятеро умерли, еще восемь уже были заняты на городовых службах в Петербурге и в самом Бежецке, после чего повторялась характеристика оставшихся пяти[114].
Как и из других городов Центральной России, из Бежецка людей насильно переселяли в Петербург. Точных сведений о числе таких «переведенцев» нет, но известно, что лишь в 1714 г. были переселены шесть семей, из которых две были семьями «первостатейных», т. е. наиболее состоятельных, жителей. Примечательно, что государство отнюдь не собиралось брать на себя расходы по переезду переселенцев в Петербург, а перекладывало их на плечи населения. Отправляя в новую столицу своих земляков, оставшиеся горожане должны были собрать для них деньги на постройку новых домов, а дело это было совсем не легким.
Два года спустя, в 1716 г., последовал указ о высылке «на вечное житье» в Петербург «кузнецов к артиллерии». Среди прочих выбор пал на посадского кузнеца тридцатилетнего Якова Демина. Вместе с женой и отцом он скрылся из дома, но, по-видимому, был пойман и предназначавшейся ему участи не избежал. В Петербурге кузнец прожил недолго: в документах за 1723 г. имеются сведения о его смерти. Другой бежецкий кузнец еще в 1709 г. был отправлен на работу в Таганрог, но умер по дороге, так и не добравшись до места назначения. В армию с 1706 по 1723 г. попали 45 горожан, и это при том, что в первые годы после введения рекрутской повинности жители Бежецка пытались избежать ее, нанимая вместо себя «гулящих людей» и крестьян[115].
Насильно переселяя провинциалов в Петербург, власть, естественно, стремилась к тому, чтобы это были люди самые состоятельные и самые работоспособные. К примеру, один из царских указов 1714 г. предписывал переселить по 300 семей купцов и мастеровых. Петр I «хотел, чтобы новая столица заселялась не просто кем придется, а “высококачественным” населением: с одной стороны, людьми богатыми и многодетными (чтобы были продолжатели отцовского дела), с другой – квалифицированными работниками»[116]. Однако очевидно, что таким образом другие города России обрекались на жалкое существование в тени Северной Пальмиры. При том что власть и так была сосредоточена в центре, это создавало ту оппозицию центра (столицы) и провинции, которая в значительной мере определила русскую историю последующего времени.
Судьбы первых петербуржцев, вынужденных заново организовывать свою жизнь в еще не обжитом месте, в чужом окружении и в непривычных условиях, складывались по-разному. У кого-то из них именно в этих необычных обстоятельствах обнаруживались способности, энергия и предприимчивость, которые в иных условиях, возможно, никогда не реализовались бы. Другие, как, например, вологодский купец Иван Рыбников, разорялись и даже становились на путь преступлений, заканчивая свою жизнь в тюрьме или на каторге[117]. Нередко переселение в Петербург или вынужденное участие в каких-то затеях царя-преобразователя вело к распаду семей: «Женщины часто оказывались покинутыми и не знали о судьбе своих мужей. Мужья могли быть беглыми, посланными в армию, уехавшими на заработки, посланными в Петербург, в Азов, за границу, на каторгу и проч.»[118]. Поскольку законный развод при этом был крайне затруднен, люди прибегали к нелегальным способам. Широкое распространение в это время получает двоебрачие, причем Петербург «оказывался исключительно удобным местом для двоебрачия – здесь никто никого толком не знал, обмануть священника при венчании было нетрудно»[119].
Общему «падению нравов» способствовало перемещение по стране огромных масс людей, их отрыв от естественной для них среды обитания, а значит, и от привычных норм поведения (их соблюдение контролировалось городской или сельской общиной, к которой принадлежал человек). Документы того времени свидетельствуют, что внебрачные связи возникали по большей части не между мужчинами и женщинами, принадлежавшими к одной и той же общине, но между местными жителями и приезжими – военными, чиновниками, торговцами, работниками и т. д. Понятно, что Петербург, где приезжими были все, где никакие традиционные – родственные, соседские, хозяйственные – связи еще не были налажены, где много мужчин оказывались надолго оторванными от своих семей, создавал в этом отношении особенно благоприятную среду.
А ведь при этом надо вспомнить, что Петр I стремился изменить положение женщины в обществе, в том числе и посредством вмешательства в порядок заключения браков и оформления разводов, что прежде находилось исключительно в ведении Церкви. Еще в 1704 г. царским указом было установлено, что за шесть недель до свадьбы должно быть обручение, и за это время жених и невеста вольны переменить свое решение. Так впервые было законодательно утверждено право женщины на выбор мужа. В 1720 г. новый указ объявил свободу от брачных уз для женщин, чьи мужья были приговорены к вечной каторге и тем самым приравнивались к умершим.
Примера высоконравственного поведения не давал своим подданным и сам царь, сославший в монастырь первую жену и много лет проживший вне брака с «портомоей» Екатериной и наконец женившийся на ней и сделавший ее, лютеранку по рождению, русской царицей. Нередко «падение нравов» в петровское и более позднее время приписывают также влиянию иностранцев, огромный поток которых хлынул в Россию в правление Петра I. Отчасти это справедливо, поскольку среди тех, кто откликнулся на призыв царя, было немало людей без твердых моральных принципов да и просто авантюристов. К тому же и оказавшиеся вдали от родины иностранцы также были выключены из привычной культурной и социальной среды и чувствовали себя свободными от необходимости соблюдать диктовавшиеся этой средой правила поведения. Однако не следует думать, что патриархальные нравы допетровской Руси носили исключительно высоконравственный характер, а вся жизнь общества была организована согласно правилам «Домостроя», в котором, конечно же, представлена не реальная картина русского общества, а идеальная – та, какую хотел бы видеть автор.
От обсуждения порожденных Петровскими реформами общественных нравов имеет смысл перейти к разговору о культуре того времени в целом. Обычно, когда затрагивается эта тема, вспоминают о реформах алфавита и календаря, об основании первой газеты и первого музея, о развитии наук и медицины, о печатании светских книг и создании учебных заведений, о театральных представлениях и петровских ассамблеях. Описывая все эти новшества, принято говорить об обмирщении, секуляризации культуры и о том, что благодаря реформам Петра I появляется светская русская культура. Все это, несомненно, справедливо.
Действительно, именно нововведениям Петра мы обязаны появлением того, что мы привыкли называть русской культурой. Это была культура, ориентированная на европейские образцы, усвоившая ценности и знаковую систему европейской культуры, впитавшая и переработавшая по-своему ее достижения. Благодаря этому уже в XIX в. русская культура приобрела общемировое значение. Великая русская литература, русская музыка, русская живопись, русский театр, русский балет – все это не могло появиться без Петра I и его преобразований. А без этой европеизированной культуры Россия не стала бы членом мирового культурного сообщества. Русская культура – это весьма весомый вклад русского народа в мировую цивилизацию.
Однако и в этой сфере итоги Петровских реформ были трагически противоречивы. Европеизация России была осуществлена Петром I таким образом, что новая культура стала достоянием лишь малой части народа. Вспомним, что, вводя европейское платье и заставляя брить бороду, царь распространял эти новшества далеко не на всех своих подданных, позволяя большинству из них – крестьянам – сохранять свой традиционный облик. Таким образом, новая культура изначально формировалась как элитарная, предназначенная для «просвещенного» меньшинства и недоступная «невежественному» большинству. Результатом этого был «культурный раскол» русского народа, который стал, по существу, его трагедией. Причем с течением времени пропасть между носителями новой культуры, которую теперь стали именовать русской культурой, и теми, для кого она оставалась чужой, все более расширялась. Это была пропасть непонимания, отчуждения и даже враждебности.
В советских школьных учебниках часто с насмешкой описывали ситуации, когда русские крестьяне воспринимали своего говорившего по-французски барина как «немца», а одевшегося, как ему казалось, в русское национальное платье славянофила принимали за перса и когда крестьяне доносили на интеллигентов, «ходивших в народ», в полицию. На деле все это было знаком величайшей беды русской истории, грозившей, как показали события ХХ в., разрушительными социальными потрясениями. Но парадокс в том, что и славянофилы, и народники были тоже порождением Петровских реформ.
Необыкновенно стремительно, на глазах одного поколения изменившиеся в царствование Петра I условия всей русской жизни и система ценностей уже вскоре породили в образованной части общества высокую степень рефлексии. Не случайно именно в петровское время зарождается русская историческая наука и появляются первые русские мемуары: люди начинают осознавать движение времени, значимость происходящих на их глазах событий, смысл которых они пытаются постигнуть. Русского человека начинают волновать вопросы о его месте и роли в мире, среди других народов, он начинает мучиться проблемой разрыва между усвоенными им ценностями европейской культуры и образования и национальной культурной традицией. Общественное сознание питается одновременно и идеями имперской идеологии, предполагающими сознание собственного превосходства, и реалиями культурной зависимости.
На этом фоне начинается непростой и противоречивый процесс складывания русского национального самосознания, осложняющийся тем, что в нем не была заинтересована власть, озабоченная проблемой удержания от распада огромного многонационального имперского пространства. В результате формируется национальное самосознание со свойственными ему чертами раздвоенности. И опять же Петровские реформы в значительной мере определили его характер. Здесь же следует искать и истоки такого специфически российского явления, как русская интеллигенция с присущим ей чувством вины перед угнетенным и оставленным в массе своей невежественным народом.
Перечень явлений и событий русской истории, сфер российской жизни, которые так или иначе связаны с последствиями Петровских реформ, можно продолжать до бесконечности. И это лишь вновь убеждает, с одной стороны, в масштабности этого явления, его колоссальном, определяющем значении для исторической судьбы России, а с другой – в его сложности, внутренней противоречивости, невозможности дать ему однозначную оценку. И можно не сомневаться, что всякое новое поколение россиян будет вновь и вновь мысленно возвращаться к событиям первой четверти XVIII в., к личности Петра I, всякий раз открывая для себя что-то новое и всякий раз ощущая свою генетическую связь с тем временем. Важно лишь помнить, что история не призвана судить прошлое, оценивать его. История пытается, насколько возможно, реконструировать и описать былое, разобраться в причинах того, что произошло, и выяснить, почему произошло именно это, а не что-то иное. Этим определяется и возможность извлечения из прошлого исторических уроков, и одновременно ограниченность этой возможности.
Думать, что «история ничему не учит», – глубокое заблуждение. Во-первых, прошлое всегда с нами, тот или иной его образ присутствует в сознании каждого человека, а именно это сознание определяет наши поступки, те решения, которые мы принимаем, и тот выбор, который мы делаем. Во-вторых, в современном мире есть немало примеров, когда усвоение обществом уроков прошлого осознается как условие движения вперед (как, например, в послевоенной Германии второй половины XX в.). Когда в обществе существуют механизмы передачи опыта прошлого, то такое усвоение оказывается эффективным, успешным.
Но усвоить уроки прошлого вовсе не значит рассматривать прошлое как пример, которому надо следовать, или, наоборот, который стараться не повторить. Повторить прошлое вообще невозможно, хотя бы потому, что сегодня живут и делают историю другие люди. Важно знать прошлое во всей его неоднозначности, важно понимать, что история человечества в целом и каждого отдельного народа – это, в сущности, история решения бесконечной череды проблем и разрешения бесчисленных конфликтов. Бесконфликтное, беспроблемное общество – это утопия, поскольку именно за счет разрешения проблем и происходит развитие. История убеждает нас в возможности их преодоления, а значит, и в том, что у человечества есть будущее.