Это такие правила игры. В общем, он не удивился. Конечно, можно доказать... Но кто станет слушать. Он был в лесу - и этого достаточно, чтобы свернуть шею.
Слишком долго он уходил безнаказанным.
Но все-таки как они нашли... Меньшиков прислушался. Тихо. Но лучше все-таки переплыть реку. Он разделся, положил одежду в рюкзак и вошел в воду, поплыл. Река была теплой; широкая черная течь медленно волокла его за собой. Он уже пожалел, что поплыл. Ослаб за это время, скверно питался. Рюкзак намок. И мешал плыть. Меньшиков хлебнул воды, закашлялся, выпустил ношу, - но все же успел схватить и перевернулся на спину, заработал отчаянно ногами, плывя с рюкзаком, как с утопленником. Ударился головой о корягу. Доплыл. Вылез на берег, оглянулся: прямо в лицо ему глянула луна, рассеченная черными ветвями. Оделся. С него стекала вода, одежда намокла.
Птицы, устроившиеся на ночлег в траве или кустах, взлетали, заслышав его приближение, и возмущенно-жалобно вскрикивали.
Луна всходила выше.
Глумливо она светила на него.
Он шел мимо белых деревьев.
В низинах его обдавало холодом.
На взгорках, заросших иван-чаем, - теплом.
Сверху он видел реку. Сейчас она светилась. Они была заодно: луна и река, совиные собаки, совиные жители. Луна блестела осклизлым пупом в животе ночи.
Где-то поблизости заскрежетал коростель.
- Часовщик, - сказал Меньшиков.
Из травы высунулся сначала клюв. Потом появилась голова. Птица вопросительно смотрела на Меньшикова. Меньшиков хотел спросить, но подумал, что это слишком странно, и промолчал. Часовщик скрылся. И тут Меньшиков пожалел, что позволил ему уйти без ответа. Он пошел за ним, побежал. Но Часовщик уходил какими-то своими лабиринтами в траве. Запыхавшийся Меньшиков остановился. Огляделся. Прислушался. Но слушать что-то мешало. Отвлекало. Какой-то неясный шум. Какой-то далекий гул. Где-то он зарождался, тихо сотрясая пространство.
Меньшиков устало улыбнулся.
И пошел к реке.
Но вышел к лесу. Сначала показалось, что это низкая туча. Но это был лес. Настоящий, еловый. Запах смолы, хвои, дыма. Вверху вырисовывались контуры елей.
Значит, он выше Обрывов.
Но - ведь переплыл реку? А еловый лес был на том берегу.
Или это другой еловый лес. Но с высоты Обрывов он не видел никаких лесов: тростники, кусты, березы.
Меньшиков вошел в лес. И замер. Краснел огонь. Костер. Но его, наверное, заметили. Но именно это ему и нужно. Именно они ему и нужны, люди. Он направился к костру. Приветствие застряло в горле. Возле костерка не было ни души. Успели уйти. И откуда-то наблюдают. Он оглянулся. И увидел еще один костер. И третий. Пошел дальше. Огни краснели всюду.
Меньшиков отступил назад.
Кто-то здесь развел их. Устроил ворожбу в честь ночи с бледной луной в животе. Дружина ее мужей, бабищи великой с косматым лоном, сосцами-звездами, синими молниями в глазах, тростниками, травами, прыщущими росой.
Он опустился на землю, протянул руки к огню.
И услышал тихое движение. Вспыхнула хвоя. Он прислушался. Огонь, потрескивая, двигался по лесу. Это был какой-то хоровод. Факелом фукнула сухая трава.
Да лес горит!..
Меньшиков встал, принялся затаптывать огонь. Затем сломал осинку и начал сбивать огонь. Но вскоре понял, что бесполезно. Тлела хвойная подстилка. Здесь нужна вода. Предок с дождями. Меньшиков бросил истрепанную, оголившуюся осинку и пошел прочь. Встал на колени у воды, умыл горячее лицо. И задумался. Почему нельзя достичь истоков. А? Если есть лодка. И решимость.
Вода капала с рук.
Как жемчуг.
В лоно вод.
Стоило ли вступать в игру. Нет, вот что: надо ли еще раз переправляться через реку?
А игра, конечно, интересна.
Люди в масках птиц и зверей. Птицы и звери в масках людей. Сплетения случайностей. Солнце. Безумные кружения в пространстве на этом батискафе жизни. От этого и сходишь с ума. Потому что все слишком красочно, красиво. Золотое солнце. Ночью звезды. Плавная река. Речная рыба.
Но кто поджег лес?
Не знаю.
Кто осквернил дубраву?
Меньшиков встал и пошел.
Как я мог поджечь, если я лесник.
Как я мог осквернить, если...
Скорее всего он искал корову, пастушок из транссибирской пасторали. По различным указателям. Вообще на дорогах много указателей. Стоит только тронуться. Паутинки, камни, родники, облака, птицы.
Говорят, он дезертир.
Нет, он картограф, влюбился в пространство, как в женщину.
...Но пора уходить. Где-то в верховьях нарождается какофонический вал. Он слышит отдаленные хрипы и вопли, мешанину голосов, песен, мелодий, марши, барабанную дробь. Уходить. Выломай посох.
Опираясь на посох, он идет по-над рекой. Шагает в росистых травах. Над болотинками встают туманы. Из-под ног взлетают птицы. Он спит и не спит. Лежит в траве, накрывшись отяжелевшим от речной воды и росы верблюжьим одеялом.
Появляется солнце.
Он встает и идет дальше. У него легкая ноша. И сам он легок, как птица. Как журавль.
Журавль кричит малиновому солнцу.
И теперь он знает, в чем загадка, страсть журавля.
В его крике смертельная тоска и радость.
Это ликующая печаль.
Он пытается ему подражать.
Он набрасывает на плечи одеяло, чтобы солнце высушило. И идет, как верблюжий погонщик.
Где-то лодка, но ее уже не найти. Когда-то он был лодочником. А стал верблюжьим погонщиком. Погоняет свои мысли в пустынях.
Верблюжий погонщик! пропой свои песни.
Йехе! Псалом утренних рек.
Вода в косых полосах света.
Из раннего солнца.
Лезвия трав.
Капелька крови.
Он идет по перепаханному и незасеянному полю, перепрыгивает глубокие борозды. Облачка пыли вылетают из-под ног. Над полем, напоминающим грязные застывшие хляби, провисают провода высоковольтной линии. Мойрами стоят черные металлические опоры, держат стеклянными пальцами электрические линии, словно нити чьих-то судеб.
Он останавливается на заросшем травою островке под железными ногами мачты, ложится. Провода потрескивают. По этим сосудам льется кровь городов, всей цивилизации. Железные нити тянутся от мачты к мачте, огибают холмы, уходят по просекам. На Байкале Ремизов тоже тянул провода. Впервые он его увидел пристегнутым монтажной цепью к столбу. Электрик, он изнывал от шума местной электростанции.
Над полем летел "кукурузник".
Вот еще кого можно причислить к самым пространственным животным, летчиков. Птицы и летчики- цари пространства.
На восходящих потоках от нагретой солнцем земли, используя пульсацию воздуха, завихрения, перемены ветра; альбатрос в антарктических просторах... аисты осенью в Испании набирают высоту и планируют в Африку... молчуны с кровавыми носами: перед осенним полетом устраивают смотр, забивают насмерть больных и слабых... Это происходит и сейчас. Кто-то движется по всеземным трассам, птицы, олени, киты. Колонны, ощетинившиеся стволами, по ущельям, пескам, мимо нищих глиняных жилищ, черных палаток с отарами, кострами, мимо вытянутых тополей, кладбищ, уставленных каменными перьями и утыканных древками с зелеными знаменами; колонны ползут, хрустя траками; по обочинам чернеют кости сожженных машин; ночью восходят созвездия над благоухающими страшными садами: Киносура, Кохаб, Феркад, Йильдун, Дубхе, Мерак, Фекда, Каффа, Алиот, Алькайд, Мицар, Красный Антарес в Скорпионе. Под камнями на земле его двойники, их ловят, бросают в банку с фалангой, и чудовища вступают в бой, трещит броня, клещи вгрызаются в брюшину, ломаются лапки, насекомые дерутся с бесстрастными глазами, точно такие же глаза у них, когда они едят мертвечину, растаскивают по степи клочки кожи и мяса смердящей тухлятины, уносят в себе, на своих зубцах трупный яд... Кто-то об этом? Солдат на Байкале.
Тошнотворное зрелище звезд и насекомых и пялящихся на все это людей. Иногда не хочется быть с ними, быть ими.
...Он лежал почти на воде. Среди воды, кустов, осоки. Здесь протекал ручей; ручей разбивался на несколько проток, и на сухом клочке земли между проток он и залег, устроив гнездо из осоки. Он лежал тихо и не шевелился. Вечер был безветренный, и на шелест сухой осоки сразу бы обратили внимание. Только это он и может противопоставить им. Его осаждали мухи, тело затекло, но он терпеливо лежал, не меняя позы. Терпение - его спасение.
Днем, конечно, нельзя ходить в этих местах. Запросто можешь столкнуться с кем-нибудь. Ну и что? Как это, ну и что. Нет, не все так просто. Его вид выдает. Что выдает. Все. Он не может спокойно взглянуть в чье-нибудь лицо. Тем более что-то ответить. Ведь прохожий возьмет и что-либо скажет. О чем-либо спросит. Дрожь прошла по всему телу. Это настоящий ужас: вопрос, обращенный к тебе. Сказать слово - в этом какая-то смерть.
Молчать, лежать, здесь, среди воды, его не унюхают собаки.
Вечерело, и от воды тянуло прохладой.
И неожиданно все та же давняя, извечная волна ударила в него, накрыла все страхи, боль, и он почувствовал, как это хорошо - и ясный вечер, и мелкое дрожание осоки под напором воды, запахи земли, травы, волшебный аромат подогуречника. И согревшаяся под ним земля. Дыхание. Тело, струящиеся в нем красные ручьи, сердце, работающее безостановочно, ритмично, неслышно день и ночь, за годом год, десятилетие за десяти... но ведь ему еще нет и двух десятков... А кажется. Ну да. Он коснулся древнейшей какой-то жилы. Словно зацепил глубинную струю. И его обдало темной кровью. Темной кровью было его молчание. Темная кровь связала ему язык. Темная кровь текла под шкурой, пульсировала в запекшейся горячей ране. На самом деле он далеко дезертировал по реке.
Ночью он поднялся и вышел из осоки.
Над горизонтом встала туманно-багровая звезда. Он ступал по росистой траве. Ему хорошо все было видно.
Беззвучно он ступает; звезды смотрят сквозь крону одинокого дерева.
В траве сереет камень.
Он выходит на торфяную равнину, сплошь поросшую полынью. Земля мягко вдавливается. Свеже-горький, душистый аромат окружает его; он движется в полынном облаке, среди зеленовато-синих звезд. Большой и темный, весь наполненный темной спелой кровью, он шагает совершенно беззвучно. Его шерсть блестит и сияет, как будто он цепляет короной звезды, и те осыпают пылью его загривок. В огромных глазах плавают мерцающие светляки. В трубы-ноздри вливается пьянящая сила. Эта сила бьется где-то в центре тела, рассылая лучи, распирая все мышцы. Она переполняет его, и, не выдержав, он напрягает, вытягивает сильную шею и испускает трубный вопль. Хотя еще рано трубить, еще сколько ночей и дней до осенних турниров. И вся полынная торфяная равнина молчит.
Молчат перелески.
Молча внимают эху дальние черные леса.
Жаль, что он где-то потерпел крушение; нет ничего лучше, чем плыть по реке. Ему снова хотелось оказаться владельцем лодки. Дезертиру, стоящему у окна, за которым темнеют бурятские сосны? Или верблюжьему погонщику, блуждающему в пустынях трав и берез. Или солдату в камнях разрушенной временем гряды на краю настоящей пустыни, нестерпимо яркой, припорошенной кое-где снегом, под чистым бестрепетным небом. Наверно, в такой же бродили библейские евреи, искали скрижали.
Он что-то тоже искал.
И он теперь навсегда был пленен тем, что открылось ему на этой реке. Пленен доверчивостью этой земли.
Он видел, как в предутренней воде отражается желтой жемчужиной, плакучей звездой костер; видел, как в душный маревый полдень томится и играет над сомлевшими травами смертельный дух, слышал его заунывное пение, и это было похоже на колыбельную песню, женский высокий голос звучал монотонно над лугами, терялся ночью где-то в стратосфере; ночью вставала луна, и повсюду расстилались туманные дороги зверей, Медведицы юной в искрящейся шубе, Лося с горящей кроной, и выпь угрюмо, тоскливо дудела...
Услышав мычанье коров на противоположном берегу, он переплывает реку. Но на этот раз для рюкзака сооружает плотик из веток и сам держится за него, чтобы не утонуть, - мало сил. Он выходит на песчаный берег, одевается. Тело худое, в царапинах, темное от солнца. Он взбирается наверх. На обширной террасе коровы в загоне, возле загона сарай, лошадь. К нему летит собака. Он ухватывает поудобнее посох. Собака останавливается. Шерсть на загривке дыбом, белые зубы, бешеные белки. Он идет, грозя ей посохом. Из сарая показывается подросток. Он приближается. Подросток смотрит, исчезает. Лошадь нервно машет хвостом, косится на незнакомца. Подросток снова выходит. Следом мужик, заспанный, всклокоченный.
И, как будто он никогда не был лосем, как будто не трепетал от одной только мысли о произносимом слове, - он говорит.
- Здравствуйте! - громко говорит Меньшиков.
Мужик что-то бормочет.
Лает собака.
- Дайте мне хлеба, - просит Меньшиков.
Мужик чешет в затылке.
- Санька, принеси, - говорит он хрипло.
Санька приносит полбуханки серого хлеба с черной коркой. Мужик смотрит на Меньшикова.
- Проголодался, - говорит Меньшиков и, отломив кусок, тут же начинает есть.
Мужик и подросток смотрят. Собака лает. Лошадь косится. За оградой из длинных жердей мычат коровы.
- Спасибо.
Он идет мимо ограды, жуя на ходу. Они молча смотрят. Далеко за лесными волнами краснеет восток. Он шагает среди коровьих лепешек. Когда-то и я был здесь, пас коров, собирал дикий мед по дубравам.
Он рвет щавель. Целый ворох щавеля съедает с оставшимся хлебом.
Идет дальше.
...Шел он, шел, споткнулся и видит.
Береговая терраса, пестрая от цветов (ярко-желтые лютики, таволга с султанами, горицвет кукушкин, щавель), залита вечерним светом, солнцем. Прямо на востоке бледная часть луны. А солнце позади. Перекресток. И зачем дальше идти. Лечь, просочиться в землю, рассыпаться в траве, отдать дыхание ветру, лететь пчелами, парить с орлами в пустынной синеве. Он снова увидел этих птиц с растопыренными перьями на крыльях. Пара кружила на юге.
Здесь можно было бы остаться, но он пошел за ними. Он шел между солнцем и луной, шагал, не чувствуя всех предыдущих дней пути, голодный, потемневший от солнца и костров, с гноящейся раной. И неожиданно попал на заросшую дорогу. Жирно змеилась трава. Дорога забирала вправо, две давние колеи, здесь кто-то ехал, курил махорку, ждал, когда появятся крыши изб, ивы, пять старых морщинистых ив над прудом, плетни, на плетнях глиняные крынки, зеленые сады, овца на привязи, нно!.. Хорошо продал баранину...
Крэк! крэк! - Часовщик закрутил пружину.
Меньшиков спустился в сырую низину. Взошел на пригорок. Солнце теперь висело почти прямо перед ним. Дорога уводила его к реке. Солнце рдело над речной далью, перелесками. Кусок луны был уже позади. Орлы... Он оглянулся. Пустое небо. Слева вдалеке темнел овал, какая-то возвышенность. На все лады звенели комары. В траве стрекотали кузнечики. Безумно серебрилась кора берез.
Он перевел дух. Прислушался. Речная какофония ползла за ним. Как селевой поток. Студнеобразная темная масса. Он стиснул зубы.
Крэк! крэк! - снова Часовщик. И эхо разносится по всей округе, по всем притомившимся местам. Жарко, хотя и вечер. Сумерки, солнце уже село, вьются комары, пот плывет по лицу, по спине, рубашка влажная, грязная, пропахла кострами.
Меньшиков вышел на полусгнившие мостки. Что-то он слышал о болоте Долгие Мосты, - не это ли.
И как будто здесь шли французы. Или поляки-литовцы, тащили награбленное в церкви и ослепли, начали оступаться, тонуть. А которым помогал Петрушка-рататуй с оглоблей, догадался Петрушка, чем ворона бить: люди оружьем, Петрушка оглоблей. Бамц! бамц! Бонжур, мусью! господа мои сенаторы! Пришел Петрушка бить лягушек. Пам! пам! па-пам! оркестр, туш...
Меньшиков оставил позади сырые зеленые низины. Оглянулся. Куда ведут Долгие Мосты?
Было тихо.
И неясно, сколько времени.
Овал в поле обернулся горой. В поле ржавого прошлогоднего тысячелистника. Луна заплыла жемчужным жиром.
Глупо интересоваться временем, когда стоишь посреди обмерших трав, деревьев. Тысячу лет назад или тысячу лет вперед. Тысячу лет влево или вправо. Наверное, это уже другой перекресток - не пространства, но времени.
Он приблизился к шеренге деревьев в поле. Посмотрел на гору. На ее плавные очертания. В ней было что-то детское. Как будто ребенок вел карандашом линию и вдруг просто и плавно поднял ее, округлил.
Где-то бухнуло. Словно екнула селезенка в огромном брюхе. Где-то далеко на севере шел Предок, грохоча серебряной лапкой-молнией.
Гора в поле тысячелистника лежала, как шлем в зеленых перьях.
Он наклонился, чтобы взять рюкзак, и, разгибаясь, поднял глаза...
Гору в сумеречном поле тысячелистников он уже увидел по-другому. Простое движение, взгляд, - и в это мгновенье он как будто оступился и совпал с кем-то. Кто-то на этом же месте однажды вечером точно так же склонился над ношей, разогнул спину и бросил взгляд на плавные очертания горы в сизой сумеречной поволоке. И это было очень давно. И все преисполнилось совершенно другим смыслом. Небо, поле, даль - все ожило. Живое, но не чувствовал так остро этого. И вдруг как будто очнулся, и вот: живое мыслящее небо, теплое дышащее поле, гора, ждущая от него чего-то.
Взвалил вязанку и побрел дальше, к горе, стараясь не шуметь прошлогодними сухими травами, нашептывая слова утешения полевым птицам, с возмущенным свистом взлетавшим из-под ног. Да, да, поздно, и зверь лишь не спит, но спят птицы, и человек в своем жилище спит. Ему не до сна. Он идет на гору, несет чистые дрова, дуб и калину, он несет немного жира, хлебного лося и пучок священных трав.
8
Слуха коснулся звук, сырая материя сползла с лица, мгновенно распахнулось невероятное пространство, в сетчатку упало голубиное зернышко.
Только что все было величиной с него, все звуки, мысли, дороги и линии были смяты в точку и вбиты в пустоту.
И вдруг: океан слышанья, налево, направо, вверх, до какого-то солнца, которое столь глубоко зарылось в толщи пространств и времен, что кажется крошечным зерном. Вот так-то и надо лежать над горизонтами, слушать тишину, смотреть на алмазное зернышко.
Но оно истлевает.
И некие рачки-эпишура, видно, работают в вышине, пожирают остатки ночи; небо все чище, светлее.
Воздух горчит слегка от сосновой смолы.
Дух горчащий стекает, вьется по стволу, красным ветвям, дразнит злых пчел в скорлупе.
То ли младенцем, то ли выжженной древесной колодой лежит он здесь посреди океана слышанья.
Если приподнять голову, не увидишь ли две горы согнутых ног. (И, может быть, сад за оградой, белесую растрескавшуюся стену, окно, часы с маятником, дорогу, камень на обочине, дерево.)
Падает капля.
Это и есть пространство.
И он жив, если его мысли не пчелы, устроившие улей в трупе, сожженном молниями.
Ночь...
Ночь сверзлась громадой воды и огня, воздух как будто был начинен яростью, все взрывалось, пространство лопалось, вдаль уходили зеркальные полосы. Это была настоящая какофония.
В небе ржавый шпиль.
Какая-то железная мачта.
Какое-то сооружение. Конструкция из железных уголков, сходящихся к шпилю, изгаженному птицами. Геодезическая пирамида. Их устанавливают на господствующих высотах.
Значит, здесь господствующая высота...
"Вухух-вух", - забормотал где-то лесной голубь.
Далекая звезда исчезла в светлеющем небе.
Кто он теперь. Дезертир? лодочник? служитель горы, пытавшийся зажечь здесь пламя?
Служитель горы от кого-то таился, с опаской он сюда поднимался. Его темное лицо, заросшее бородой. Синие глаза. Жилистые руки. Грубая одежда...
Да! однажды здесь спешились всадники в запыленных плащах.
В яркий солнечный день они рассматривали следы под горой. Потом о чем-то расспрашивали сивую босоногую девочку в сером платье, и она хныкала, терла глаза грязными кулачками.
Его искали. Он смотрел на них из зарослей. Он следил за ними вместе с тысячью существ, жителей болотных топей, лесных чащоб, воздухов.
Внезапно в небе появляется самолет. Он движется беззвучно, за ним тянется шлейф. И его крылья вспыхивают. Где-то солнце, и его уже видели летчики и пассажиры. Но летчики смотрят в другую сторону. А пассажиры, конечно, спят, старики, молодые, дети... Никто не посмотрит сюда в иллюминатор, на его гору.
Уже он любил ее. И кое-что знал о ней. Что-то истончилось в нем за время этих странствий. И если раньше свои истории ему открывали люди, попутчики, то теперь дорога в лугах, река, гора. И он еще узнает, что случилось здесь в ночь тысячу лет назад с этим человеком, поднявшимся сюда с вязанкой хвороста (значит, на самой горе брать дрова возбранялось); и он взошел на нее, послушал и затем принялся высекать искру, - тут как бы огненный человечек метнулся из-под рук, пошел, приплясывая, кривляясь среди сосен, в рубахе вьющейся, в шапке Петрушки, и скрылся в зарослях иван-чая, осыпая капли ночного ливня.
За стеной иван-чая ровно сияла рдяная стена.
Рачки-эпишура, ткачи бирюзы, вычистили, высветлили все небо. Все небо над ним и небо в нем.
Это были странные и неповторимые мгновения.
Небо двинулось в нем. Покатились прозрачные волны. Воздух на границе зари заиграл различными красками. Ни для кого игра. Эфемерный луч обозначил середину. Незримые линии, чьи-то воздушные трассы - птиц, людей (звук пролетевшего самолета), мыслей - натянулись. И в тот же миг мягкая глина, горячая алая глина взбухла, прорвалась, и просто и необъяснимо, в тишине появилось солнце. И об этом уже нечего было сказать, подумать. Солнце не с чем сравнить. Оно медленно воздвигалось над горизонтом, а гору с несколькими соснами, с воинством иван-чая и геодезической пирамидой как будто выносило к нему, она приближалась к солнцу, но в то же время куда-то погружалась, большая, прочная, тяжелая гора в травах и хвое, сучьях, корнях, словно под нею разверзлась зыбь. Гора опускалась в какие-то толщи, тонула, и это продолжалось долго, пока солнце не опрокинулось над ней.
Маленькой звездой солнце пылало в синеве, сотрясаемое ударами, взрывами, извергало пылающий ветер, и шишки потрескивали на горе, сосны пенились зелеными кронами, у них были причудливые стволы, словно их вылепил гончар. Гора шелестела, курилась травами. По стволу ползла янтарная капля.
Он взглянул на солнце, и ослепительная пчела ударила в лоб, зажурчала, выводя в податливом известняке иероглифы.
Свет солнца входит в кости зверей и птиц, в кору деревьев, в мозг, там плавится бесконечность, кипит, выбрасывает тысячекилометровые арки-протуберанцы, как будто встают и рушатся города, охлажденное вещество уходит в глубины, магнитные поля сближаются, и сжавшаяся плазма взрывается, акустические волны колеблют атмосферу, и весь солнечный ландшафт, ручьи в оврагах, река в глиняных и песчаных берегах, луга и поляны, деревья, камни, травы- все, вибрируя, отзывается на эту акустику; птицы, поезд; пароход густым аккордом движется через ослепительное море; кричат лебеди над осенним хребтом; шелестят снега, травы, страницы, и сама гора, ее железо, ржавая труба геодезической пирамиды, изгаженной лесными птицами, начинает гудеть с нежной варварской силой.
И о чем ни подумай, на что ни взгляни, все звучит с этой солнечной силой. Кусок железа, дерево. То, что было, жалкий сад перед домиком на пустоши возле зоны (мать работала там медсестрой), часы на стене, вышка с солдатом в окне, игрушечные звери, игры с облаками, побег в колхозный питомник, - эту игру они затеяли после того, как однажды осенним поздним вечером бежал заключенный. Солдат с вышки прошивал темь выстрелами, но не попал, и собаки след сначала взяли, но беглец ушел по ручьям.
Странный, непонятный призвук сопровождал издавна. Всюду как бы слышалось неотчетливое эхо. И вот он как будто приблизился к источнику.
Цель оказалась ближе. Всего-то три-четыре десятка километров от города. И можно было спрямить?
Но старые путеводители предупреждают, что время и место должны совпасть. И когда, как это происходит, не исчислишь, здесь уже остается надеяться на что-то, на какой-нибудь "дар", который однажды велит противиться обстоятельствам и двигаться вспять, например - вверх по реке.
В потоках солнца на горе, где он лежал, забальзамированный, как клест, обвитый пеленами соснового воздуха, трудно было вспомнить, каким обстоятельствам он воспротивился.
Весь день он лежал пластом, не в силах пошевелить и пальцем. И солнце напекало лоб, сушило губы. Верблюжье одеяло все высохло. И только рюкзак под головой был еще сыроват, пах дымом. На одеяло то и дело садились стрекозы и бабочки, в ворсинках плутали муравьи. Для них оно было поляной. Поляна оборачивалась шерстяной пустыней. Рядом валялись грязные башмаки.
День, казавшийся бесконечным, засинел-таки тенями, солнечный накал ослаб в травах, повеселели кузнечики. Пчелы возвращались из синевы, лапки их пахли всемирными пажитями.
Гора снова всходила, и скоро он увидел закатное солнце, тяжелое, ясное, вечерние кроны. Если долго и пристально смотреть на вечерние кроны, какая-то загадка откроется.
Кто знает, что таится в недрах горы. Доспехи, щиты, курильницы, лошадиные черепа.
Служитель горы еще ему скажет.
Вся эта местность ждет, чтобы ее расшифровали.
И это в его силах.
И если он жив, если все это не пригрезилось и вот-вот его не поволокут по коридору, то он насобирает сучьев, накрошит затвердевшей смолы, зажжет костер здесь. Как это делал давний служитель. Ведь он это делал? Вопреки всему, всем, рискуя, по-видимому, жизнью, вместо того чтобы отступиться, уйти дальше, туда, куда не простирается рука вершителей нового закона. И этой ночью он нес на гору огонь. Чтобы дать всем знать: он здесь, вернулся.
Свет на кронах погас.
Но вскоре в вышине проступили как бы легкие одеяния, "серебристые" облака, это уже мезосфера, так высоко, что кристаллики льда еще ловят свет зашедшего солнца.
Пространство ощутимо дышит, и шелушинка на стволе начинает дребезжать.
Все заплывает прозрачными сумерками, на горе вспыхивает огонь.
Даниил Меньшиков сидел, прислонившись к мерцающему сосновому стволу, глядел в пламя. И как бы огненный человечек в рубахе с длинными рукавами, в красной шапке приплясывал, перебирал ногами, вился, прикладывал к губам сыплющую искры флейту.
Вверху звезды, как рачки-эпишура.
Наверное, все, что он услышал, грубовато звучало для мезосфер.
Но странствия в Глуши еще только начинались. Впереди у него было дней сто свободы. Или даже больше. И всегда его ждала река с нежными песчаными косами, синеватыми тростниками, паучьими Обрывами, уводящая взгляд в бесконечность- как бы в серое полотно, не тронутое кистью смотрителя другой, байкальской, горы.
Смоленск