Шрамы на памяти

О чем рассказывать?

Война превращает в диких зверей людей, рожденных, чтобы жить братьями

Вольтер

Отец не любил рассказывать о войне. Нежелание рассказывать о боевых действиях он сохранил до глубокой старости. Уже в девяностых, я, сам уже не юнец, после митинга в очередную годовщину Победы спросил отца:

— Почему ты избегаешь рассказывать о боевых действиях и никогда не выступаешь на митингах. Тебе не раз предлагали.

— О войне всегда рассказывал Архипка. Но он прошел три войны: первую мировую, гражданскую и отечественную. Дважды был тяжело контужен. Человека можно понять. А сегодня плести банделюхи (рассказывать небылицы) о войне любят те, которые не воевали, хотя нацепили на грудь бляшки. Не военные награды, политые кровью, а юбилейные бляшки, залитые магарычами. (Я привел слова отца дословно).

— Они не видели, как падают под пулями, поднятые в атаку, люди. Они не сидели в окопах по колено в ледяной воде. Они не испытали, что чувствует человек, не имеющий возможности переобуть мокрые сапоги в течение недели. Они не знают, что целые сутки, бывало, не ели и не пили, потому, что шёл нескончаемый бой. Они не видели, как после боя с полевой кухни привозят ужин на весь дивизион. А есть уже некому. Почти весь дивизион остался на поле боя. А кто видел, не рассказывает, потому, что не о чем.

— С обеих сторон линии фронта в бою люди звереют, гибнут, как мухи. Это тем, кто играет людьми в «сашки», интересно. (Играть в» сашки» в нашем селе у пожилых людей означало игру в шашки или шахматы). Это в кино красиво. А когда после боя собирают куски, которые были людьми — страшно. А бывало, и не собирали. Фронт катился дальше. Смрад от горевших в огне еще вчера живых людей, что русских, что немцев, одинаков. Ниоткуда слетающиеся после боя тучи ворон. Следующие за фронтом и разжиревшие на человечине, одичалые собаки. Не дай бог увидеть такое в страшном сне! А всё это было наяву! О чем рассказывать?! Тем более детям?

Отец, к моему недоумению, считал, что настоящую войну познали те, которые сначала были призваны румынами, а потом дошли с русскими до Берлина. Старики в моем селе так и говорили: до восемнадцатого года были при русских, до сорокового под румынами, в сороковом пришли русские, потом война, потом снова пришли русские.

После слов отца мной одолевали обида и стыд. Мой отец воевал на стороне врага! Как он мог?! Неужели никто не сопротивлялся, не поднимал восстание, не стрелял в румын, союзников фашистов?

Призванные в сорок первом бессарабцы (молдаване, украинцы, русские, болгары, гагаузы) при налетах американской авиации безропотно поднимались на крыши многоэтажных домов Бухареста. Сбрасывали осветительные и зажигательные бомбы, тушили, полыхавшие на крышах и чердаках, пожары. Если на время налета все прятались в бомбоубежище, то помпиеры (пожарные) часами выстаивали на крышах, ожидая своей участи.

— Страшнее всего было смотреть на кувыркающиеся тела помпиеров, снесенных взрывной волной с крыш многоэтажных соседних домов. Каждый раз в голове мелькали вопросы:

— Что чувствовали летящие люди, когда видели, несущийся навстречу, булыжник мостовых?

— Когда мой черед?

Помпиеров, — продолжал отец, — набирали только из бессарабцев. Коренных румын отправляли на фронт. Бессарабцам немцы не доверяли. Все-таки целый год жили при советской власти. — говорил, вспоминая службу в Румынии, отец.

Особенно донимал голод. Он был одинаков, что у румын, что у русских. Главное, о чем мечтали, о чем говорили в казарме, во время дежурства, при выходе в город — о еде.

— Особенно неприятными были, почему-то одни и те же сны. Стол, уставленный разнообразной едой, а дотянуться невозможно. — рассказывал отец.

Рябчинская Дина Михайловна недавно сообщила мне, что по рассказам её отца — Брузницкого Михаила Романовича, они с моим отцом воевали рядом. Уже перед взятием Берлина их пути разошлись. Приехали домой одновременно. Мать Брузницкого наварила полную макитру домашних макарон с луком, зажаренным на подсолнечном масле. Михаил Романович, живший по соседству, пригласил на ужин моего отца. Вчерашние фронтовики без ста граммов и стакана вина остановили пиршество, когда увидели пустую макитру.

В Бухаресте пожарники чувствовали себя вольготнее остальных военнослужащих. По воскресеньям, после службы в церкви свободных от дежурства помпиеров отпускали на два — три часа в увольнительную. Отец и его сослуживец родом из Згурицы спешили в, расположенную на окраине Бухареста, корчму. Убирали, огороженный высоким забором, обширный двор, кололи дрова, чистили у животных.

Работали только во дворе. Застигнутых на работе по найму военнослужащих в комендатуре наказывали строго, сажали в карцер. За работу давали кукурузную муку, из которой, вернувшись в пожарную часть, варили мамалыгу. Иногда хозяйка варила мамалыгу сама, добавляя в неё немного жира и остатки, недоеденного клиентами, чесночного соуса с поджаренной мукой.

В сорок четвертом, возвращаясь домой после демобилизации, отец был задержан советскими автоматчицами в долине у села Мындык. Всех согнали за колючую проволоку на берегу озера, о чем я писал. Потом два месяца в Житомире. Уже в конце ноября в заиндевевших, насквозь продуваемых, вагонах повезли в Муром.

— Только тогда я по настоящему понял, почему так часто рядом упоминаются голод и холод, — рассказывал отец. — В задней части вагона через щели постоянно наметало, поднятый поездом, серый снег. В буржуйках, которые были в вагонах, а то и на настеленном листе жести жгли всё, что горело. Жгли даже письма от родных. Старались согреть хотя бы руки.

Бак с кашей приносили в первой половине дня. Сразу раздавали порции на целый день. Все старались съесть суточную порцию сразу, пока каша была горячей. После каши становилось теплее. К обеду несъеденная каша замерзала, превращалась в камень. Разогреть было невозможно даже на буржуйке, так как не было дров. Об этом рассказывать?

— Регулярно выдавали только махорку. Я не курил. Зная это, курильщики предлагали хлеб за махорку. Хлеб не лез в глотку, когда я ел, а обменявшие курили махорку и смотрели на меня. Я перестал менять. Махорку у меня забирал мой кумнат, Павло Твердохлеб, отец Тавика. Он курил, не переставая. Павло и свой хлеб обменивал на табак у других. Не доезжая Брянска, слёг. Два дня весь горел. Так, в горячке, и умер. Негнушиеся, как бревна, тела умерших перегружали в небольшой вагон в середине состава. На одной из станций перед самым Муромом вагон отцепили. Где могила Павла? Об этом рассказывать?

Олесько Кордибановский, как и я, был артиллеристом. Когда вручную катили пушку через болото, подкладывали бревна. Соседний расчет стал тонуть вместе с пушкой. Что могли сделать семь человек с полуторатонной тонущей пушкой? Сами еле выбрались, а пушка скрылась в топи очень быстро. Майор, которого совсем недавно назначили командовать полком, застрелил командира орудия. А в чем был виноват человек, если сам майор распределил позиции каждого орудийного расчета и маршруты выдвижения? На встречи с ветеранами Олесько не любил ходить и об этом не рассказывал. И правильно сделал. Он мне потом, когда пасли коров в колии, рассказал.

О чем рассказывать?

Трофеи

По рассказам взрослых, в конце войны вышло постановление, разрешающее всем красноармейцам бесплатную отправку личных посылок домой. Сейчас полагаю, что разрешение отправлять по почте и везти трофеи было своего рода психологической компенсацией за четыре года войны. Я не помню разговоров взрослых в селе о том, что кто-либо из сельчан отправлял либо получал такие посылки по почте.

Вернувшиеся из Германии демобилизованные мои земляки везли домой трофеи в вещмешках. Наш сосед Савчук привез в качестве трофеев швейную машину и карманные часы. Те часы я помню. На толстой цепочке они пристегивались колечком к петле брючного ремня. Под откидывающейся крышкой был светящийся циферблат, на котором, говорили взрослые, немецкими буквами было написано: «Зенит».

Везли отрезы сукна, прорезиненные военные плащи, сапоги, часы, опасные бритвы «Золинген», столярные инструменты, портсигары, зажигалки и прочую мелочь…Помню плоский тонкий портсигар с резьбой в виде рыбьей чешуи. Этот портсигар наш сосед Алеша Кугут длительное время выдавал за комсомольский билет, хотя комсомольцем никогда не был. Особым спросом у плотников пользовались трофейные немецкие складные метры и рулетки.

Я уже был взрослым, а в селе забойщики свиней продолжали пользоваться немецкими штыками-ножами, привезенными с войны. В селе было довольно много таких штыков. Я уже писал, что, оставшись на попечении бабы Софии в доме Кордибановских, накинул крюк на двери, когда баба среди зимы вышла во двор. Плоским немецким штыком Марко Ткачук и Костек Адамчук через щель отбили крюк, дав, таким образом, бабе возможность войти в дом.

Наш сосед дядя Митя Суслов, сам портной, привез в сорок пятом небольшую деревянную шкатулку, в которой было множество различных по назначению игл для швейной машины. Я жил у них на квартире в Дондюшанах, когда в шестидесятом дядя Митя однажды сказал, что заменил последнюю из игл, привезенных из Германии.

Отец рассказывал, что по возвращении из Германии, эшелон с демобилизованными фронтовиками остановился в Бресте. Эшелон стоял на запасных путях в тупике. Застряли надолго. На Минск и Москву в первую очередь пропускали эшелоны с воинскими частями, оружием, вывезенными из Германии заводами и различным оборудованием. Комендант эшелона выписал проездные удостоверения и предложил добираться домой самостоятельно.

Группа демобилизованных наткнулась на эшелон, отправляющийся на Казатин через Ковель. Билетов и мест не было и в помине. Во время разговора с группой солдат, начальник поезда обратил внимание на футляр со скрипкой, привязанный к вещмешку одного из демобилизованных. Перехватив взгляд, пожилой солдат без колебаний отвязал скрипку и протянул её начальнику поезда. За скрипку начальник поезда довез группу до Казатина и посадил на другой поезд, следующий на Жмеринку.

— От Бреста до самой Жмеринки все мы сообща кормили старого солдата, отдавшего скрипку за наш проезд. — рассказывал отец. — В Жмеринке мы собрали и отдали ему остатки денег, кто сколько мог.


Из Германии отец привез алмаз для резания стекла, найденный на тротуаре возле, разрушенного снарядом, магазина. Алмаз иногда одалживали соседи, небольшие куски стекла отец резал сам. Потом ручка сломалась. В восьмилетнем возрасте я «выгодно» обменял алмаз у старьевщика Лейбы на батарейку для фонарика, надувной пищик, глиняный свисток в виде петуха с конфетой в придачу.

В караульной, где в пригороде Берлина охраняли шахту, каждый боец дивизиона, в котором служил отец, укрывался отдельной немецкой офицерской шинелью. Целый тюк шинелей разрешили забрать в караульное помещение с кучи военного обмундирования, поднятого из, охраняемой их дивизионом, шахты.

Одну шинель серо-синего цвета отец привез домой. Несколько лет отец одевал перешитую шинель только на праздники и свадьбы. Потом из этой шинели сшили пальто брату. Потом снова перешили, украсили серым смушковым воротником. В перелицованном и перешитом, с поправкой на вырост, пальто я ходил в школу до четвертого класса.

Первое в моей жизни новое пальто отец купил мне в Могилеве после того, как мой троюродный брат Броник Единак после новогоднего школьного концерта при выходе из клуба лезвием располосовал мое пальто из шинели от воротника до хлястика.

Примечательным в этой истории шестидесятилетней давности является то, что в тот же вечер и тем же лезвием Броник порезал совершенно новое красное пальто и первокласснице Миле Гормах — своей будущей жене.

Нищие. Отголоски войны

Голодного видно не сытый,

А только голодный поймет!

А.Н. Плещеев

В начале пятидесятых через наше село лежал маршрут многочисленных нищих. В селе их называли жебраками. Вспоминая, представляется, что все они были одеты в однообразно серые лохмотья.

Не могу сказать, через какие села лежал тогда их путь, но Елизаветовку они пересекали почти всегда с нижней части села в верхнюю. С долины до горы, как издавна говорили в селе. Шли они медленно, зигзагообразно двигаясь, чтобы не пропустить дворы на противоположных сторонах улицы. Подойдя к калитке, постукивали посохом, проверяя, нет ли во дворе собаки. Затем слышалось протяжное:

— Хозя-а-йка!

Если к дверям дома был прислонен веник, нищий шел дальше. Я не помню случая, либо рассказов, чтобы в отсутствие хозяев какой-либо нищий вошел во двор и что-нибудь украл. В одном из сел под Сороками, рассказывал дед, укравшего курицу нищего до полусмерти забили его же соплеменники. В село, где случалась такая кража, дорога нищим была заказана надолго.

Отношение к жебракам в селе было разным. К калитке, как правило, выносили кусок хлеба. В летнее время подавали яблоки, груши, сливы. В селе еще хорошо помнили недавнюю голодовку сорок седьмого. А бывало, увидев издали нищего, хозяйка прислоняла к дверям веник и уходила в огород.

Богобоязненные старушки, в ожидании встречи с всевышним, подавая, мелко крестили милостыню и нищего. Некоторые бабки, зазывали просящих милостыню во двор. Усадив на завалинку, давали кружку воды. Потом подолгу расспрашивали, кто откуда, какие села проходили, есть ли родственники, а так же другие подробности нищенского бытия.

Заходили за милостыней и к нам во двор. При виде нищих мне всегда становилось жутковато. Я старался отойти подальше так, чтобы между мной и нищим был кто-либо из моих родителей. Срабатывали распространенные среди детворы бездумные страшилки о том, что тех, кто не слушается или уходит далеко без спроса, заберут в торбу жебраки.

Был и суеверный страх перед всемогуществом нищих. Мама видела мое опасливое отношение к нищим и молча улыбалась. Ее тихая улыбка убедительнее всяких увещеваний внушала мне спокойствие и чувство безопасности.

Некоторые носили с собой колоду измочаленных карт. Усевшись на завалинке у старушки — матери не вернувшегося с войны сына, нищая раскидывала карты. Сюжет ясновидения не отличался многообразием. Карты рассказывали, что сын жив, служит в казенном доме, стал большим человеком и скоро приедет к матери погостить с бубновой дамой и внуками. От потерявшей было надежду матери провидица уходила нагруженной больше, чем обычно.


Однажды баба Явдоха пришла к нам с горбатой нищенкой. Мама возилась в огороде. Горбунья уселась на крыльце. Меня баба Явдоха усадила на низенькую табуреточку у ног гадалки и подала ей яйцо. Нищая стала крутить над моей головой яйцо, что-то пришептывая. Я не чувствовал ничего, кроме желания, чтобы все это быстрее закончилось и я мог играть дальше. Мое желание удрать подстегивал и скверный запах, исходящий от старухи.

Увидев посторонних на крыльце, спешно пришла с огорода мама. Она прервала колдовство, прогнав нищенку. Баба Явдоха пыталась оправдаться, что-то объясняя своей дочери. Мама была непреклонна:

— Что же она может увидеть в разбитом яйце? Чтобы этого больше не было! Еще мне ребенка испугает или насыпет вшей на голову.

Слова мамы впечатались в мою память на всю жизнь. Они, скорее всего, и положили начало моего отношения к суевериям, колдовству и религии.

Отношение к нищим в нашей семье было разным. При появлении нищих у ворот, отец, как правило, звал:

— Ганю!

И уходил в сад или огород, предоставляя маме право выяснять отношения с просящими милостыню. В такие минуты отец, обычно властный и резкий, проявлял какую-то непонятную стыдливость, как будто чувствовал себя виноватым.

Когда я подрос, мама рассказывала, что с девяти лет отец вынужден был наниматься собирать гусеницы в садах Помера в Цауле, а потом пасти овец у Ткачуков и коров у Мошняги, чтобы прокормиться. Но он никогда ничего ни у кого не просил и всю жизнь ненавидел воровство.

Отношение мамы к нищим было избирательным. Она, как правило, безошибочно выбирала тактику по отношению к просящим. Чаще всего она выносила кусок хлеба и, отдавая его, говорила:

— Иди себе с богом.

Бывало, особенно, если просили милостыню с детьми, усаживала нищих на скамеечке возле дворовой плиты, выносила кружку молока, накрытую ломтем хлеба. Отец потом спрашивал:

— Не могла дать кусок хлеба, как другим?

— Не хочу, чтобы Леонтиха кормила моим хлебом свинью. А этой она за весь хлеб нальет килишек (рюмку). Таж бачу. А так хоть девочка сытой будет.

Потом долго мыла кружку, ополаскивала ее и одевала дном вверх на колышек у крыльца.

Бывали и другие сцены, особенно с женщинами помоложе:

— Завтра потянешь со мной рядом сапу по жаре целый день, заработаешь и больше, но в колхозе.

В таких случаях слова ее звучали непривычно повелительно и резко так, что мне, малолетнему, становилось неловко.


Мама рассказывала, что в сорок седьмом по линии военкомата отца призвали на сборы для строительства дороги Единцы — Лопатник. Мама оставалась дома с братом и мной, годовалым. По селу с востока на запад нескончаемой вереницей шли голодные нищие, прося милостыню. Чаще всего безуспешно. Чтобы не встречаться взглядами с голодными, крестьяне сидели в домах или уходили в огороды.

Свирепствовала послевоенная голодовка сорок седьмого. В селе некоторые раскрывали соломенные крыши и цепами вымолачивали редкие почерневшие зерна. Когда собирали по селу зерно, мама успела спрятать мешок ржи и полтора мешка кукурузы в лампачевой свиной конуре, забросав старой соломой и кукурузными стеблями крохотную дверцу.

Однажды, рассказывала мама, у ворот остановился изможденный старик. За спиной на веревке висел свернутый старинный ковер с богатой расцветкой. Спереди, на приспособленных шлейках, сидела полутора-годовалая, почти раздетая девочка.

Старик присел на краю канавы, не снимая с себя груза и тяжело дыша. Исхудавшая девочка безучастно смотрела на вышедшую со мной на руках, маму. Мама отдала меня брату и вынесла два куска хлеба с тонко намазанным слоем смальца. Старик долго и терпеливо кормил девочку, потом остатки до последней крошки съел сам, пережевывая и посасывая угощение беззубым ртом.

Рассказывая, мама потом вспоминала, что старик был откуда-то из под Резины. Дедова дочь — мать девочки умерла от кровотечения месяц назад. Направлялись они в Секуряны, где жила старшая дочь старика. Не раз рассказывая эту историю, мама говорила, что дед долго смотрел на меня, а потом предложил маме обменять ковер на два ведра кукурузы. Мама отказалась. Тогда старик сказал:

— Я оставлю ковер у вас. Сил больше нет. Может, когда-нибудь заберу. Я пытаюсь его продать от самых Сорок. Никто не берет. Дайте нам на дорогу по кусочку хлеба. Нам уже не далеко.

Мама рассказывала, что ее стало душить внутри груди. Она принесла еще два куска хлеба, а в мешок старика насыпала ведро кукурузы. Когда со мной на руках и ковром мама вернулась в дом, она разрыдалась так, что не успевала вдыхать воздух.

— Почему? — спросил я, когда мне уже было девять лет.

— Остались вы с Алешей. И я подумала, что когда-нибудь вам может не хватить этого ведра кукурузы, чтобы остаться живыми.

За ковром никто не вернулся. Мы так и не узнали, помогла ли выжить моей сверстнице насыпанная мамой кукуруза. Если выжила, где она? И кто она?

Ковер до конца жизни моих родителей висел на стене. Я всегда с интересом разглядывал его, находя все новые комбинации неповторимых восточных узоров. После смерти родителей, я забрал ковер к себе.

В конце девяностых приезжали в район турки, разыскивающие старые ковры, меняя их на современные новые. Появившаяся мысль выменять новый ковер, сама собой тут же заглохла. Ковер и поныне лежит на полу в большой комнате старого дома.


Однажды, играя во дворе, я услышал песню, которую потом слышал не раз и выучил наизусть:

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут — она зарыдает.

А волны бегут от винта за кормой

И след их вдали пропадает…

Я побежал к калитке, возле которой отец отмывал кадушку для засолки огурцов. По дороге снизу села ковылял нищий в когда-то бывшем зеленым френче. Ветхие брюки галифе были заправлены одной брючиной в правый сапог. От колена вместо левой ноги был безобразно грязный деревянный протез, бутылкой суживающийся книзу. В самом низу на протез была одета короткая металлическая трубка. Под мышкой слева удивительно новый желтый костыль. За спиной солдатский вещмешок.

Увидев нас, нищий остановился, повернулся к нам. Левая половина лица была обезображена глубокими рваными рубцами, которые чередовались с многочисленными иссиня-черными пятнами. На месте левого глаза глубокая черная впадина. От левого уха осталась только большая черная мочка, качающаяся при каждом движении головы.

Не прерывая пения, нищий запел песню сначала.

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали…

Товарищ, уходим далеко,

Подальше от грешной земли…

Отец, сделавший рукой приглашающий жест нищему, повернулся к маме, возившейся у плиты:

— Ганю!

Мама, разогнувшись, направилась было в дом отрезать хлеба, но отец впервые попросил:

— Пожарь яичницу и подай на столик, что есть. Сала нарежь.

Нищий, подойдя к калитке, стал открывать ее одновременно с отцом. Вместо левой кисти у бродяги была обрубленная клешня, которой он захватил верхнюю планку калитки. Клешня, как и лицо, была испещрена иссиня-черными пятнами.

Прислонив снятый вещмешок к колышку стола, он сел на лавку, состоящую из двух колышков с набитой сверху доской и, вытянув протез, положил его поверх вещмешка. Мама, удивленная просьбой, впервые прозвучавшей из уст отца, стала накрывать столик. Отец налил полную стопку самогона и придвинул ее к нищему:

— Пей.

Выпив, нищий закусил кружком соленого огурца, полез в карман за табаком:

— Ты закуси, охмелеешь, — придвинул отец тарелку с нарезанным салом.

— Пусть пойдет в душу, — и провел рукой по груди вниз.

— Где воевал?

Привожу почти дословный рассказ отца в ответ на мой вопрос об этом человеке через добрый десяток лет.

Иван, так, кажется, его звали, родом из небольшой уральской деревушки войну встретил выпускником средней школы. Уже во вторник, на третий день войны все ребята из выпускного десятого пошли в военкомат. Каждый написал заявление об отправке на фронт добровольцем. Из семерых взяли только троих, остальных, в том числе и Ивана, отправили домой. Ждать.

Перед новым годом почтальон принес повестку. Несмотря на то, что он ждал ее каждый день, повестка пришла неожиданно и некстати. Ивану ответила взаимностью его одноклассница Вера, жившая на соседней улице и нравившаяся Ивану уже два года. Проводы были недолгими. После месячной подготовки в запасном полку новобранцы были брошены в мясорубку боев под Москвой. В первом же бою был ранен двумя пулями навылет.

После госпиталя был направлен на Северо-Кавказский фронт. В первых числах февраля был выброшен в составе морского десанта южнее Новороссийска. В марте в результате массированной артподготовки был тяжело ранен и вывезен в глубокий тыл. Погрузили в вагон для умирающих.

Но он выжил. Из госпиталя написал домой. Ответила соседка. Она сообщила, что мама простудилась и в течение двух недель угасла. На имя родителей Веры, ушедшей добровольно на фронт санитаркой, недавно пришла похоронка. Вера погибла, выволакивая раненого под вражеским обстрелом.

Покинув госпиталь на костылях, запил горькую. Садился в любой поезд, ехал, сам не зная куда, просил милостыню. Сходил на узловых станциях, где у самогонщиц пропивал все собранное в пути. Ночевал, где придется. Снова ехал. Снова трущобы и попойки, заканчивающиеся жестокой поножовщиной.

Не раз забирали в милицию. На одной из станций, с пьяного до беспамятства, стащили фуфайку, в подкладку которой была зашита красноармейская книжка и справки из госпиталей. Так и закончил войну. Ни наград, ни документов, ни родных.

— Что заставило тебя пригласить его поесть? — спросил я отца, — Ведь ты всех нищих оставлял на мамины заботы.

— В феврале сорок пятого, — ответил отец, — наш противотанковый истребительный артиллерийский дивизион держал под прицелом перекресток дорог в Силезии. Немцы бросили на нас сначала авиацию, а потом в течение двух часов длился артиллерийский обстрел. Все было перепахано снарядами.

В живых из всего дивизиона нас осталось двое. Я отделался царапинами, так как в самом начале обстрела меня завалило в глубокой щели между бревнами. А командир расчета получил тяжелые ранения и его лицо и руки стали черными из-за разорвавшегося совсем рядом снаряда.

— Ты что, думал, что это твой командир?

— Нет, командир был ранен в грудь, а руки и ноги остались целыми. Да и тот был выше. А этот просто пострадавший человек.

Пострадавших в селе было много. Неукротимый в пьяном буйстве сельчанин крушил в собственном доме все, что попадало под руку. Жена, схватив детей, пряталась в сараях у соседей. Кантюженый — так называли его в селе. Фамилию по известным причинам не называю.

Отец моей одноклассницы и родственницы Нины Полевой пришел с фронта без левой руки. С одной правой он освоил профессию столяра и ажурные рамы окон и веранд, сработанные им, украшали дома нашего села.

Мирон Гудема — младший брат бабы Явдохи получил пулю буквально в середину лба. На память остались глубокая пульсирующая впадина во лбу и жестокое заикание.

Взрывы в селе случались и после войны. Во время попытки разобрать взрыватель крупного снаряда погиб самый младший из братьев Брузницких — Николай.

Боев на территории района не было ни в начале, ни в конце войны. Тем не менее мы постоянно находили стреляные гильзы и пули на огородах, в канавах и просто на улице села. В гильзы, приложив их к губам, мы свистели. Свинец из медных пуль выплавляли в плитах и на примусах. Наполовину забив пулю в катушку из под ниток, мы делали самопалы-хлопушки, требовавшие для заряда всего лишь 4 — 5 спичечных головок.

Мы продолжали искать и находить боеприпасы. На повороте у старой мельницы, играя, я заметил в крутом подмытом скате канавы какие-то металлические предметы. Выбрав момент, когда не было свидетелей, палочкой раскопал и вытащил, к моему изумлению, почти целую пулеметную ленту.

Сама лента поржавела, легко рвалась, но патроны на вид были целыми. Принеся трофей домой, я освободил патроны от заржавелой ленты и очистил от грязи. Пересчитал. Я оказался владельцем более чем тридцати патронов.

За этим занятием меня застал двоюродный брат Тавик. Пришлось делиться, отдав ему пять патронов. Забрав патроны, Тавик пошел домой, захватив по дороге, ныне здравствующего, Валентина Натальского. Припрятав свои патроны, я побежал за ними. Когда я прибежал, Тавик уже разжигал примус. Он решил попробовать, исправны ли патроны. Когда примус мерно загудел, Тавик установил на его головке два патрона и мы быстро покинули комнату сарая.

Ждали, как нам показалось, довольно долго. Решив, что патроны неисправны, открыли дверь, чтобы войти. В это мгновение раздался выстрел, и пуля, отколов щепку от дверной коробки, упала к нашим ногам. Второй патрон скатился за примус, не разорвавшись.

Я несколько раз перепрятывал мои патроны в разные, на мой взгляд, укромные места. Я понимал, что патроны могут быть найдены отцом, а он то знал, что это такое. Вставляя в отверстие от выпавшего сучка пули, я вывихнул их всех, а порох ссыпал в сухую банку из под мази. Пули разошлись среди детворы на хлопушки. Зная об опасности капсюлей, я высыпал их в глубокую круглую ямку из-под, вынутого отцом, столбика забора и засыпал землей. Банку с порохом спрятал в углу каморы за мешком.


В период таяния снегов мой троюродный брат Иван Пастух, идя в школу, провалился в глубокую канаву, набрав полные сапоги воды. Вылив воду, так и сидел на уроках. Заболевшего, родители оставили его дома. Петр Андреевич поручил мне помогать ему с учебой, чтобы он не отстал в очередной раз во втором классе. Отправляясь к Ивану, я отсыпал в карман немного пороха, чтобы развлечь больного одноклассника.

Иван был дома один. Перед репетиторством я показал ему принесенный порох.

— А как он горит? — спросил Иван.

— Быстро горит, сразу весь.

— Давай зажигай.

Я насыпал на конфорку плиты щепотку пороха и поджег. Порох сгорел мгновенно, унеся колечко дыма в дымоход русской печи.

— Сыпь больше!

Я повторил поджог.

— Еще больше!

Я вывернул карман, высыпал порох на тетрадку, и лишь потом пересыпал на конфорку.

Иван близоруко приблизил лицо к конфорке. Я зажег спичку и бросил ее на порох. Порох не загорался. Я безуспешно бросил еще две спички.

— Зажигай сразу три! — начал нервничать Иван.

Я зажег и быстро бросил. Иван не успел отдернуть голову. Вспыхнувшее пламя опалило лицо и волосы на голове спереди. Иван беспомощно повернул ко мне голову:

— Я ничего не вижу. Сделай что- нибудь.

Брови и волосы на голове Ивана скрутились и стали желто-рыжими. А глаза были прочно склеены сплавленными ресницами. Я начал раздирать его глазные щели. Лишь открыв второй глаз, я заметил, к своему немалому ужасу, что глаза Ивана мелко дергаются.

Лишь много позже я узнал, что Иван страдал врожденным нистагмом — непроизвольным мелкоразмашистым горизонтальным движением глаз. Но тогда за дергание его глаз я возложил вину на себя. Оттерев полотенцем лицо и голову Ивана, я поспешил домой. Мой дебют репетиторской деятельности не состоялся.


Роясь на чердаке тетки Марии, я находил там пустые гильзы, пряжку ремня с орлом, держащим в когтях свастику, темную немецкую бутылку с неестественно толстым горлышком, смятую солдатскую баклажку, найденные и спрятанные моими старшими двоюродными братьями.

В конце пятидесятых, по дороге, соединяющей Елизаветовку с Брайково впервые прошелся грейдер, оставляя после себя по обе стороны гладкие скаты в кюветы.

Мы, как воронье за крестьянским плугом, толпой следовали за грейдером, подбирая найденные ржавые гвозди, зуб от бороны, пустые расплющенные гильзы. Попались и две-три пули в медных оболочках. Я не помню, чтобы у кого-либо из нас шевельнулась мысль, что найденная пуля, возможно, кого-то убила в июле сорок первого года.

Случайно выживший…

Неисповедимы пути господни…

Из послания апостола Павла к Римлянам

Нашу семью в селе считали, по тогдашним меркам, вполне благополучной. Для отца война закончилась в сорок пятом. Домой вернулся без контузий и ранений. За четыре года он успел повоевать по обе линии фронта. Призванный в сорок первом, три года прослужил в тыловых войсках румынской армии. Бессарабцев на восточный фронт не посылали. Не доверяли. Службу отец нес в Бухаресте в качестве помпиера (пожарника).

Особенно досталось, по его рассказам, с апреля по август сорок четвертого. Американская авиация совершала массированные налеты на Бухарест несколькими эшелонами в один заход. Самыми беззащитными были пожарные, находившиеся на крышах многоэтажных зданий. Специальными щипцами они захватывали и сбрасывали вниз осветительные и зажигательные бомбы.

— Первого сентября сорок четвертого в пожарную часть пришли представители румынской и советской комендатур. — рассказывал отец на зимних вечерних посиделках мужиков у нас дома. — Нам, четырем бессарабцам тут же были выписаны демобилизационные удостоверения и проездные документы до места проживания. До Унген ехал поездом, а потом как придется.

— При пересечении долины между Мындыком и Тырново нас задержала группа советских автоматчиц и препроводила в сборный лагерь на берегу озера. С трудом удалось уговорить старшину отпустить домой хоть на час. Закрыв четырех односельчан, просивших за меня, в качестве заложников, меня отпустили до утра. Весь путь до Елизаветовки пробежал. Сначала обежал дома оставшихся в заложниках сельчан. Передал просьбу приготовить съестное, главное хлеба. Забежал на час домой. Обратно вместе с узелками провианта меня вез на двуколке отец одного из оставшихся в заложниках односельчан.

— Потом двухмесячное переформирование под Житомиром, а затем в заиндевевших товарных вагонах до Мурома. Мороз опускался до минус сорока. Многие от переохлаждения погибли, в том числе мой кумнат (свояк) Павло, муж Раины, сестры моей жены, отец Тавика. — продолжал отец, подбрасывая переедки кукурузных стеблей в пылающую печь.

Потом учебная часть, очередное переформирование и уже на территории Польши отец вступил в бой заряжающим в составе противотанкового истребительного дивизиона. Это был дивизион смертников. После очередной бомбардировки и артналета в Силезии из всего дивизиона остались двое живых: тяжело раненный командир и мой отец, который отделался ушибами и царапинами. Тогда вновь пополненный дивизион стал гвардейским. Потом бои за Берлин, два месяца охраняли какую-то шахту. В конце июля отца демобилизовали. В августе сорок шестого родился я.

В свои тогдашние двадцать семь лет отец успел, как говорят в селе, повидать свет. Затем с первых дней организации колхоза работал конюхом, затем заведовал колхозным ларьком в Могилев-Подольске, потом несколько лет был заготовителем в сельпо и до пенсии — на рядовых работах, как принято говорить, куда пошлют.

Первым в селе построил домашнюю баню, первым привез антрацит для отапливания печки, примус и сепаратор для молока, первая в селе кафельная печь в доме. Одним из первых в селе купил электронасос и в засушливые годы с помощью орошения получал высокие урожаи картошки.

Моя мама, ровесница отца, еще в молодые годы слыла в селе немногословной, серьезной и рассудительной. А уж детей своих она знала, как никто. По моей походке, по тому, как я открывал и закрывал калитку, мама точно определяла оценку, которую я принес в дневнике из школы.

Мой брат Алеша, старше меня на восемь лет, учился только на отлично. Родители с удовольствием, чаще всего вдвоем посещали родительские собрания с первого по десятый классы. Потом медицинский техникум, затем сразу, как отличник, студент медицинского института.


В семье, как младший, я был в центре, но и вроде, как на отшибе. Вроде бы все хорошо, но ничего хорошего. Неожиданно для всех я учился хорошо, но самой учебы, как утверждала мама, не было. Злостным хулиганом не был, но за мной всегда, как утверждала баба Явдоха, росли золотые вербы. Меня всюду было полно, единодушно и опасливо утверждали соседи и родственники, которые знали меня не понаслышке.

Я всюду хотел делать добро, а выходило по разному. Сейчас мне иногда кажется, что взрослые всерьез опасались реализации моих идей и принимаемых мной решений. Особенно после того, как я в шестилетнем возрасте намеревался шмалить кота у скирды соломы. По крайней мере, таким было мнение и моей мамы, для которой, как мне кажется до сих пор, я никогда не являлся тайной.


Если бы таким как я, был хоть один из сыновей, у меня давно был бы инфаркт. Впрочем, инфаркт свободно мог быть и у моего отца, если бы он знал хотя бы чуть больше о моей мятежной жизни. А может быть и я так же мало знал о жизни моих сыновей?

С самого раннего детства жизнь научила меня решать вопросы по возможности в одиночку, без командиров, без помощников и свидетелей. Я никогда не был ни в стае, ни в стаде. В стае, как в аппарате насилия, мне претило, а быть в стаде претило еще больше.

На равных я общался и играл с удовольствием. Но ввиду стечения обстоятельств, часто из-за бездумности, безалаберности, азарта и самоуверенности, мои игры как со сверстниками, так и в одиночку были чреваты опасностью, без преувеличения, подчас смертельной. Не умаляя и не прибавляя ничего, попытаюсь донести до читателя те эпизоды из моей жизни, которые могли закончиться так, что эти строки не были бы написаны вообще.


Во второй половине лета пятьдесят четвертого, когда я перешел во второй класс, к жившим напротив Гориным со стороны огородов завезли несколько возов соломы. Мы с удовольствием барахтались в соломе, играя в прятки, зарывались с головой. Но пришли взрослые и стали складывать солому в скирду. Скирда получилась на радость нам очень высокой. Последние охапки соломы укладывали, прислонив высокую лестницу с торца скирды.

На следующий день, когда все взрослые ушли на работу, мы забрались на скирду. Когда мы раскачивались по команде, с жутью и нудьгой в животе ощущали мерное подрагивание и покачивание скирды. Вскоре раскачивание нам надоело. Выбрав наиболее пологую сторону скирды, мы усаживались на край скирды и съезжали по соломе с высоты не менее трех метров.

Мне этого показалось мало. С другой стороны скирды спуск показался выше и круче. Я сел на край скирды и, резко оттолкнувшись, заскользил вниз. Внезапно мою правую руку больно дернуло вверх и, на мгновение повиснув, я, описав полукруг, свалился на землю в полутора-двух метрах от скирды. Правая рука казалась вывернутой, встать сразу было невозможно. Когда я развернулся, даже мой детский ум отказывался верить в благополучный исход происходящего.

Кто-то, закончив накануне работу, прислонил вилы к скирде зубцами вверх. Когда я скользил, крайний зубец проткнул рукав моей легкой курточки выше запястья и вышел на плече, не задев руки. Освободившись от вил, я убедился, что дырочки на рукаве совсем небольшие, мама может даже не заметить. Только под мышкой шов не выдержал. Там зияла распоротая щель длиной не менее спичечного коробка. А ведь заскользив я со скирды на несколько сантиметров правее, блестящий зубец вил мог воткнуться в руку, мог проткнуть печень, грудную клетку.


Не менее опасным было катание на блёке (длинном тросе), которым с помощью пары лошадей втаскивали на высоченную колхозную скирду сетку с ворохом соломы, размером с воз. Ездовый, как правило, брал с места резво. Мы, схватившись за трос, взмывали, как сами утверждали, на самое небо. На самом верху трос резко встряхивало.

Я не помню ни одного случая, чтобы кто-либо из детворы разжал кисти рук. Но ведь существовала прямая опасность, что чьи-то детские руки не выдержат. Любого из нас могло стряхнуть на прибитую копытами лошадей землю с высоты восьми и более метров.


С опасностью свалиться с высоты многолетних акаций была связана ежегодная бездумная кампания по сбору яиц, а вернее по разорению вороньих гнезд возле сельского клуба. Старшие подростки, в том числе мои двоюродные и троюродные братья посылали младших на деревья. Мы, как обезьяны, взбирались на высоченные деревья. Многочисленные колючки на пути к намеченному гнезду в расчет не брались. До некоторых гнезд добраться было несложно.

Но некоторые вороны, возможно более опытные, устраивали гнезда на самом конце горизонтальных веток. Когда мы добирались до гнезд, ветки предательски потрескивали и прогибались книзу. Мы разворачивались на ветке и ползли к гнезду задом. А потом надо было извернуться, забрать одной рукой яйца, снять с головы фуражку, разместить в ней яйца и одеть на голову. Только так, можно было спуститься вниз с целыми яйцами на голове под фуражкой.

За допущенные ошибки или трусость наказывали свирепо. Спустившегося на землю провинившегося окружали старшие подростки и кто-либо из стоявших сзади несильно хлопал по фуражке. По лицу, шее и за воротник стекала яичная жижа. Из собственного опыта могу сказать: приятного мало. Жаловаться было не принято. Нарушившего кодекс таких, мягко говоря, весьма своеобразных отношений, ждал всеобщий бойкот.

Сменялись поколения, дети становились подростками и в свою очередь посылали младших за яйцами. К счастью, я не помню случая, чтобы кто-либо сорвался с высоты и был травмирован. Так продолжалось до начала шестидесятых. Потом акации выкорчевали и на их месте были высажены клены. Затем, после установления мемориала расстрелянным в июле сорок первого, выкорчевали и клены. Вокруг памятного мемориала разбили сквер.


В середине июня по просьбе бабушки Софии я отправился в одну из лесополос на границе с мошанской и брайковской территорией, где зацвели липовые деревья. Видя, как страхуют себя, поднимающиеся на электрические столбы электромонтеры, я захватил с собой веревку, на которую привязывали проданного весной бычка. Взобравшись на высокую липу, я облюбовал ветку, более других усыпанную цветом.

Веревка оказалась намного длиннее, чем я рассчитывал. Опоясавшись два раза, я привязал себя к, казалось, довольно надежной ветке, обмотав ее тоже дважды. Обобрав цветки в пределах досягаемости, я, держась левой рукой за ветку, к которой был привязан, правой стал подтягивать к себе урожайную на цвет другую ветвь. Внезапно послышался треск, и ветка, к которой я себя привязал, отломилась по расщелине. Я полетел вниз. До земли я не долетел. Надломанная ветка оперлась на горизонтальную ветку другого дерева, задержав мое падение. Я повис на высоте около полутора метров, больно перетянутый веревкой чуть выше пупа. Я качался на веревке, безуспешно пытаясь достать рукой ветку и развязать веревку.

Происшедшее вначале показалось мне даже забавным. Но дышать было трудно, у меня начало темнеть в глазах. Я стал куда-то уплывать. Затошнило. Струхнув, я резко задергался на веревке. Надломленная ветка отломалась окончательно и я довольно безболезненно приземлился. Первым делом ослабил веревку. Дышать стало гораздо легче. Потемневшее небо снова стало голубым. Освободившись от веревки, я обобрал весь цвет с погубленной мной ветки. С полной торбой ароматного липового цвета я вернулся к бабушке. О происшедшем в лесополосе дома я не рассказал.

Обучаясь на втором курсе медицинского института, мы проходили по курсу физиологии раздел вегетативной нервной системы. Вникнув, я с запоздалым ужасом осознал, что, не отломайся полностью хрупкая ветка липы, меня нашли бы опоясанным веревкой, уже окоченевшим. Нашли бы не скоро, так как лесополоса находилась вдали от села и дорог, на самой меже с соседним колхозом.

Трагизм происшедшего заключался в том, что сдавливающая мой живот выше пупка веревка, нарушила кровообращение солнечного сплетения. За этим следует резкое замедление сердечного ритма, потеря сознания и прекращение дыхательной функции с полной остановкой сердца. Выслушав мой рассказ, доцент кафедры подтвердила мои выводы. Напоследок сказала, что я родился в рубашке.


Вместе моими с одноклассниками Мишкой Бенгой и троюродным братом Броником Единаком мы были частыми гостями на колхозной ферме, где работал отец Броника — дядя Петро. Ферма находилась в самом начале склона пологого холма в трехстах метрах от села. Мы знали расположение всех помещений фермы, помогали выгонять на пастбище телят, по табличкам в коровнике мы знали рекордсменок по надоям.

С внутренним трепетом мы входили в отдельное помещение, где в стойлах жевали племенные быки. Одного из них, огромного и свирепого, с кольцом в ноздрях и привязанного к стойлу двумя цепями звали Милый. На случку Милого скотники выводили только вдвоём.

В самом конце длинного коровника пристроили силосную башню. По нашим меркам она была огромной. При диаметре шести — семи высота ее была не менее семи метров. В конце лета башню доверху заполняли мелко изрезанной массой из стеблей, листьев и початков молодой кукурузы. Вся эта масса бродила, распространяя по всей ферме запах моченых яблок.

Внизу башню с коровником соединяла массивная дверь, обитая железом. Через дверь готовый силос нагружали в тележку и развозили по коровнику, насыпая в длинные, через весь коровник, бетонные ясли.

Дверь, как правило держали закрытой. Однажды, в начале лета мы вошли в башню через случайно забытую открытой дверь. Остро пахло аммиаком. Возле двери в полукруге около двух-трех метров силоса не было. Дальше силос поднимался до высоты трех-четырех метров у противоположной стены. Броник тронул меня за рукав и показал пальцем наверх. Подняв голову, я увидел нескольких сов, сидящих на балках и стропилах.

Выйдя на улицу, мы обошли башню. В одном месте в стену были вбетонированы металлические скобы, поднимающиеся до маленькой дверцы у самого верха башни. Броник полез первым. За ним Мишка. Я поднялся последним. Через дверцу мы проникли в башню на высоте не менее шести метров. За дверцей была небольшая площадка для рабочих, устанавливающих тракторный конвейер на сезон заготовки силоса. Когда глаза привыкли к полумраку, мы разглядели сов. Все они сидели на поперечинах стропил, и смотрели на нас в полумраке, вращая головами.

Держась за поперечины, по толстым балкам мы стали подбираться к совам. Я старался не смотреть вниз. Броник оказался ближе всех к одной из сов. Когда он протянул руку, чтобы схватить птицу, она снялась и совершенно бесшумно полетела прямо на мою левую руку, державшуюся за поперечину стропил. Я на мгновение оторвал руку, чтобы поймать сову и тут же полетел вниз.

Я не успел ничего сообразить, как погрузился в упругое силосное месиво. Выбираясь, я покатился вниз по склону оставшегося силоса. Ощутив под собой цементный пол, я вскочил на ноги. Посмотрел на верх. Приятели уже добрались до площадки. Вскоре они уже были возле меня. Оглядевшись, мне стало страшно. Я мог упасть на участок пола, где силоса уже не было.

Когда мы выбрались на улицу, я почувствовал, как кожу рук и лица что-то стягивает. Подсыхая, моя кожа стала покрываться плотным белым налетом, не говоря о том, что от меня несло, как от силосной башни. Минут через десять-пятнадцать мы уже были у первого става. Сначала вымылся сам, затем отстирал, насколько мог, штаны и рубашку. Вымыл сандалии. Выкрутив одежду, я одел ее влажной. Домой я не спешил. Ждал, пока не высохнет одежда.

Запах силоса сопровождал меня несколько дней, несмотря на то, что дома тщательно отмывался под летним душем, намыливаясь по несколько раз. Обычно мои родители оповещались Броником сразу же после любых происшествий с моим участием. В этот раз Броник промолчал, несмотря на то, что я его об этом даже не просил.


Много лет подряд мне не давал покоя один, вынесенный из детства вопрос:

— Почему Броник Единак, мой троюродный брат, под ремнем не выдававший своих приятелей, находившихся, бывало, на грани правонарушения, постоянно извещал моего отца о моих мало-мальских проделках? Я не давал ему повода делать это.

Уже будучи пенсионерами, мы с Бронником сидели на Одае, поджидая трактор с прицепом для погрузки люцерны для моего зверинца. Беседовали, вспоминая далекое детство, прожитые годы.

— Броник! Прошло столько лет. Мы оба с тобой седые. Ответь мне:

— Как так получалось, что мой отец узнавал о моих проделках от тебя?

— Николаевич! — ответил Броник. — Когда Плахов в первом классе впервые оставил тебя стоять в углу после уроков, я пошел с ребятами домой. У вашей калитки стоял дядя Никола:

— А где Женик, Броник? Почему он не с вами?

— Женика Петр Андреевич оставил стоять в углу после уроков.

— За что?

— Залез под парту, спиной поднял её и двигал по классу. А тут как раз Петр Андреевич с директором.

— Ты молодец, Броник! Ты ведешь себя хорошо и мне сказал как было. Подойди ко мне!

Я подошел. Дядя Никола вытащил из кармана рубль и протянул мне:

— Вот тебе на конфеты!

— Когда я у своего отца видел рубль? В кино больше ходил, отдавая киномеханику, взятое тайком яйцо.

— Так и повелось. Я докладывал ему о тебе, а он давал мне рубль. Потом ему надоело. Когда в очередной раз я сказал ему о вырванных страницах в твоем дневнике, дядя Николо сказал:

— Сегодня у меня денег нет, Броник! В другой раз.

Пришло время, когда я на улице возле клуба крикнул ему:

— Дядя Николо! Вы должны мне уже целых три рубля!..

Слушая Броника, мне стало не по себе. Верить ему не хотелось… Не верить не было основания…Через столько лет я не мог, да и не имел права упрекнуть моего, уже давно покойного, отца. Но навсегда во мне застрял вопрос:

— Не так ли бездумно, нечаянно и нехотя в детстве вскармливается доносительство, переходящее потом в черт знает что? Как известно, все наши комплексы родом из детства…


В пятьдесят четвертом было начато строительство новой двухэтажной школы. Когда я перешел в пятый класс, полным ходом шла кладка второго этажа. В свободное от школы время мы играли в строящемся здании, гоняясь друг за другом по многочисленным строительным лабиринтам. По деревянному трапу забирались на самый верх. В той части здания, где будущий спортзал граничил с обеих сторон с крыльями здания, стены были двойными. Между ними даже днем зияла темнотой глубокая, на всю высоту здания, щель шириной не менее сорока сантиметров.

Мой старший брат Алексей, приехав из Черновиц, где он поступил на первый курс мединститута, привез мне в качестве подарка плоскую батарейку для фонарика. Зарядив фонарик, я с нетерпением дожидался вечера, чтобы опробовать новую дуру. Так мы тогда называли батарейки для фонариков.

Едва начало темнеть, как я уже был возле клуба. Там, как назло, тогда никого из сверстников не оказалось. Уже шел вечерний сеанс. Демонстрировать качество дуры было некому. Я пошел к строящейся школе. Поднялся по трапу на самый верх. Светить в сторону лесополосы было рано. Еще не стемнело по настоящему. Я подошел к узкой щели между стенками. Включил фонарик. В щели, глубиной не менее четырёх метров, сразу стало светло. Были видны даже мелкие камешки. Засмотревшись, в какой-то момент я не успел сообразить, как фонарик выпал из моей руки и приземлился на строительный мусор на дне щели.

Мне сразу, как это часто бывало со мной, захотелось вернуть время на несколько секунд назад. Уж тогда бы я фонарика из рук не выпустил. А сейчас фонарик лежал на песке и светил в стенку. Не долго думая, я подошел к лежащим неподалеку длинным доскам. Выбрав, на мой взгляд самую длинную и широкую, я поволок ее к щели. С трудом стал спускать доску одним концом в щель. Доска целиком погрузилась, а дна все не было. Я отпустил доску. Тут же раздался стук и доска, царапая по стенкам, упала в другом направлении. Хорошо, что не на фонарик.

Другую доску я опускал, отступя от края щели. Когда доска ушла в щель целиком, отпуская, я толкнул ее к узкой стенке. Доска удачно прислонилась к стенке, но от края щели до торца доски было около метра. Не страшно. Между тем темнело. Я спешил. Держась руками за край щели, я спустил ноги и повис над щелью, как на брусьях, которые видел в Тырновской школе, когда ездили на районный фестиваль. Ногами нащупал край доски. Упираясь ладонями, локтями и коленями в неоштукатуренные стены, нащупав левой рукой торец доски, вцепился в нее и стал спускаться вниз. Спускаясь, я почувствовал, что доска под моей тяжестью прогнулась и верхний конец ее опустился вниз. На голову и за шиворот рубашки посыпались кусочки штукатурки.

Я понял, что подниматься будет труднее, особенно на самом верху. Но отступать было нельзя. Завтра мой фонарик первым увидит Броник. У него вообще были зоркие глаза. И спустится за моим фонариком, как спустился в глубокую яму школьного туалета, когда с меня свалился кожаный ремень, опоясывающий гимнастерку школьной формы.

Ремень с надписью РУ был подарен мне Алешей и являлся предметом моей гордости. Когда ремень свалился, я с сожалением посмотрел через очко туалета на место падения, встал, заправил гимнастерку в брюки и пошел в класс.

Ждавший своей очереди и все видевший Броник забыл, зачем пришел в туалет. Он мигом спустился через широкий лаз сзади туалета вниз, громко предупреждая, что в яме человек. Двери женской половины туалета захлопали, не умещая в себе рвущихся наружу и визжащих девчонок. Взяв ремень, Броник выбрался наверх.

На следующие уроки Броник уже не пошел. Весь урок он отмывал у колодца Юзи Твердохлеб ремень и обувь. На последующие уроки его не пустил старший брат Вася. Выпросив у санитарки Марчихи в находившемся рядом медпункте пакетик хлорки, Вася, подавляя, по его рассказу, рвоту, вымыл ведро, растворил в нем хлорку и вылил содержимое ведра в колодец. А Бронику было приказано домой не являться вообще.

Мысль о Бронике погнала меня вглубь щели. Наконец-то ноги ступили на дно. Взяв фонарик, я с трудом засунул его до отражателя в нагрудный карман рубашки, оставив включенным. Обратный путь наверх был гораздо труднее. Я уже порядочно устал. Поднимался медленно. Держась руками за доску, ногами нащупывал выступы камней и штукатурки.

Немного, но все же помогал слабеющий свет фонарика в моем кармане. Полусогнутой рукой упирался в стенку ладонью, затем локтем а потом плечом. Поочередно отдавливая плечом стенку вниз, я по сантиметрам поднимал свое тело вверх. Появившуюся было мысль спуститься и переспать на дне щели, я тут же отогнал, вспомнив об отце.

Наконец рука в темноте нащупала край доски. Далее вся нагрузка пришлась на локти и колени. Я уже начал чувствовать боль во всем теле. Наконец пальцы нащупали край кладки. Напрягшись, я повис над щелью на локтях. Уже ничто не могло мне помешать. Приподнявшись на ладонях, я выбросил свое тело боком, помня о хрупком стекле отражателя в моем фонарике. По длинному деревянному трапу, который мы пролетали за несколько секунд, спускался на четвереньках. Мне стало казаться, что я начинаю терять равновесие. А может, так оно и было.

Обогнув крыло стройки, я вышел к задней стене клуба. По мельканию света в окне кинобудки, я понял, что кино еще не кончилось. Только сейчас я почувствовал, как нестерпимо больно горят ладони, локти и колени. Но фонарик был спасен. Я вытащил его из кармана. Батарейка была частично разряжена. Вместо ослепительно белого, лампочка излучала тусклый желтый свет. Я направил фонарик на стену клуба, пытаясь навести точку. Я никак не мог унять крупную дрожь в руках. Несмотря на мои усилия держать фонарик неподвижно, световое пятно плясало по задней стене клуба.

На следующее утро я обнаружил, что мои ладони, локти, колени и плечи были в глубоких ссадинах. Взглянув на подушку и простынь я лишний раз убедился в мудрости моей мамы. На фоне красных и синих цветочков и зеленых листьев многочисленные полосы сукровицы практически не были видны. А ссадины для меня уже не были проблемой. У меня было универсальное лекарство от всех ран. Стрептоцидовая мазь на рыбьем жиру. Правда, несмотря на жару, несколько дней я носил рубашку с длинными рукавами. Обошлось.


Каждое лето почти вся сельская детвора жаркие дни проводила на озере. Я не был исключением, несмотря на запрет родителей. Летом пятьдесят четвертого я плавать еще не умел. Надо отдать должное моим двоюродным братьям Боре и Тавику. Они неустанно учили меня плавать, поддерживая ладонью мой живот. Но как только я переставал чувствовать животом руку, мои ноги опускались в поисках дна и я начинал погружаться в воду. Тавик говорил, что это от страха, а вообще я уже способен плавать самостоятельно.

В одно из воскресений озеро, как шутил бригадир огородной бригады, вышло из берегов из-за множества детворы. Обычно прозрачная, чуть зеленоватая вода стала мутной от поднятого со дна ила и казалась густой. Купался и я, «плавая» вдоль берега на безопасной глубине. Подошедшие ко мне рослые пятиклассницы Манька Загородная и Стаська Галушкина, взяв меня под мышки, учили плавать. Худого, облегченного в воде, они легко донесли меня до «гуркала» — глубокой ямы в метрах двадцати от берега.

Вокруг «гуркала» было кольцо возвышенности за счет постоянного из года в год углубления ямы ныряльщиками. Манька и Стаська поставили меня на ноги как раз на возвышенности. Ноги мои упирались в надежное дно, а вода была мне по шею. Предположив, что к берегу дно будет только подниматься, я уверенно пошагал и…, не успев набрать в легкие воздух, скрылся под водой.

Стоявшая ближе, Манька успела подхватить меня и, обезумевшего от страха, вынесли на берег. На берегу вырвал проглоченную воду. Тошнило. Потом я стал сильно кашлять. Кашель усиливал тошноту, но рвать уже было нечем.

О происшествии родители узнали задолго до моего возвращения домой. В очередной раз я испытал на себе всю тяжесть родительских репрессий, в чем мои родители всегда проявляли удивительное единодушие.


Не прошло и месяца, как я, будучи у деда Михаська, решил сбегать на озеро и искупаться. При этом я не оставлял желания научиться плавать. Кроме двух взрослых колхозников, купающихся у противоположного берега, на озере никого не было. Я стал пытаться плавать вдоль берега, отдаляясь все дальше.

В какой-то момент, пытаясь встать, я не ощутил под собой дна. Погрузившись, я хлебнул воды. Начав отчаянно барахтаться, я все же подгреб ближе к берегу. Когда я выбрался на берег, в животе поднялась буря тошноты, но рвоты почему-то не было.

Отдыхая от пережитого, я лежал на самом солнцепеке, вбирая в себя живительное тепло. Внезапно что-то заставило меня вскочить, и броситься в воду. Зайдя в озеро по грудь, я лег на воду и неожиданно для себя поплыл по-собачьи. С радостью я убедился, что вода меня держит великолепно.

Затем, высовывая руки из воды, я попытался плыть «наотмашки», погружая выброшенную вперед руку и с силой загребая воду, как это было неоднократно прочитано мной в подаренной Алешей книге «Спутник деревенского физкультурника». Вода уже не мешала мне дышать в перерыве между взмахами рук.

Меня распирало от радости, что я поплыл. Радость мою несколько отравляла горечь обиды, что меня никто не видит. Я повернул голову к противоположному берегу. Стоявшие по пояс в воде два купальщика смотрели в мою сторону. То, что у меня появились зрители, подстегнуло мою прыть. Я перевернулся и поплыл на спине, ожесточенно двигая ногами и наблюдая пенный бурун, сопровождающий мои ноги.

Накупавшись вдоволь, я оделся и пошел кружным путем, чтобы пройти мимо уже расположившихся обедать на берегу взрослых. Когда я с самым независимым видом приблизился, то узнал работающих в огородной бригаде боросянских тракториста и прицепщика. Увидев меня, тракторист по фамилии Плешко сказал:

— А-а. Это таки ты? Мы думали, что ты снова начал тонуть. А мы бы и добежать не успели. Так некрасиво шутить и пугать людей нельзя.

Не мог же я сказать им, что я действительно стал захлебываться. Как и не мог сказать, что только лишь сегодня я преодолел страх и вода окончательно покорилась мне. С видом бывалого моряка я молча пожал плечами и пошел вдоль лесополосы домой. Тавик был прав.


С водой у меня связано еще одно довольно драматическое событие. Наиболее отважные, а может быть, самые безголовые увлеклись вытаскиванием птенцов воробьев из щелей между между камнями, которыми были выложены стенки колодцев. Если точнее, то занимались разорением гнезд. А то, что в воду сыпались веточки и травинки, перья и разный волос, которыми воробьи выстилали гнездо, сухой помет и подчас роняемые птенцы, волновало мало. Бывало, что утомившись после «праведного» труда, птицеловы тут же вытаскивали ведро воды и, наклонив его, пили воду, сдувая в сторону плавающий мусор.

Заболел этой нездоровой страстью и я. Подавляющее число колодцев в селе были выложены камнями. Лишь много позже, с легкой руки мастеровитого Архипки, в колодцы стали опускать друг на друга железобетонные кольца. Но в такие колодцы не было смысла лезть. Из-за гладких стенок воробьи в этих колодцах не гнездились.

В выбранном в жертву колодце редко «работали» в одиночку, чаще вдвоем. Став одной ногой в ведро, самый «отважный» спускался, упирая свободную ногу в щели между камнями и придерживаясь за стенки руками. Те, что были наверху, придерживали журавель.

Если колодец был с катком, на который навивалась веревка или цепь, то страхующие держали за ворот, замедляя спуск. Это был настоящий бригадный подряд, где работа должна быть очень слаженной. Нарушение команд спускающегося могло повлечь весьма неприятные последствия. Тем более что камни в колодцах от старости покрывались толстым слоем скользкого мха.

Однажды я «работал» в одиночку во дворе Кугутов. Колодец с катком находился в глубине двора, почти на меже с усадьбой Горина Василька. Цепь была надежной. Тросики только начинали внедряться и были в единичных, только в новых колодцах. Терпеливо выждав, когда старая глуховатая Ганька ушла в самый конец огорода, я взялся за дело. Спустился я благополучно. Ниже сруба я нащупывал ногами щели и спускался, используя цепь как страховку и внимательно прислушивался к писку птенцов.

Убедившись, что писк птенцов исходит из намеченной щели, я достал крючок. Погрузив его во всю глубину щели, я стал вращать его, наматывая гнездо. Намотав крючок до упора, я попытался устроиться поудобнее, вставляя правую ногу в более широкую щель. В это время левая нога соскользнула и я полетел вниз.

Плюхнувшись в воду, я сразу стал стремительно выплывать наверх, что оказалось излишним. Лето было засушливым, и вода была мне по пояс. Я схватился за цепь. Время моего пребывания в воде измерялось секундами. Поднимался я так же, как и спускался. Держась за цепь, я шагал по стенкам колодца вверх, вставляя ноги, обутые в сандалии, в щели между камнями. Холода я еще не чувствовал. Только мокрые руки сначала скользили по цепи.

Труднее всего было, когда я достиг сруба. Он был гораздо уже колодца, да и ногам опоры не было. Приходилось подтягиваться только на руках, зажимая цепь между коленями. Наконец моя голова оказалась выше сруба. Убедившись, что нет ненужных свидетелей, схватил руками стойку катка и перекатился через сруб.

Только сейчас я почувствовал пронизывающий меня холод. Дышать было трудно. Казалось, грудь была сдавлена широким обручем, застыла. Воздух в легкие проникал с трудом. Почти на прямых окоченевших ногах я побежал в огороды по меже, разделяющей подворья братьев Гориных. Перед тем, как пересечь проселок, осторожно выглянул. Никого. Дальше — около ста пятидесяти метров высокой кукурузы. Достигнув лесополосы, я разделся и, выкрутив, развесил штаны и рубашку. Трусы одел сразу.

Лежа на раскаленной солнцем земле, согрелся я удивительно быстро. Сейчас меня волновал только один вопрос. Как бы не узнали родители. Успокаивало то, что свидетелей моего пребывания в колодце я не заметил. Согревшись, я еще долго лежал, впитывая в себя живительное тепло июльского солнца. Одев высохшую одежду, я направился домой.

Дома еще никого не было. Я напоил всю живность, нарвал травы кроликам, налил воду в выварку, приготовил полные ведра воды для Флорики, нашей коровы. Когда родители вернулись с поля, мама, готовя в летней кухне ужин, негромко сказала отцу:

— Сегодня наш что-то крепко натворил. Ничего не забыл сделать по двору, а сейчас сидит и читает.

Я, действительно читавший на веранде, слышал каждое мамино слово. В тот день я сделал важный вывод. При любых приключениях делать дома все, как всегда. Всегда оставить место для замечания.

Несколько дней я вел себя самым тишайшим образом. После купания в колодезной воде, у меня не было даже насморка.


Практические навыки обращения с электрическим током я получил в первые месяцы после пуска колхозной электростанции в возрасте восьми — девяти лет. Оголив от изоляции оба конца электрического провода, я сунул их в розетку. Последовало короткое замыкание, вызов электрика и разбор полетов, о чем я писал.

Брат в это время учился на первом курсе Сорокского медицинского техникума. Приехав на воскресенье домой, он рассказал, что учитель одной из школ, живущий на крутом косогоре цыганской горы в Сороках с силой вылил ведро воды подальше от крыльца. Вода попала на низко висящий голый провод, соединяющий дом с линией электропередачи на столбе. Учитель упал замертво. Когда Алеша рассказал, отец выразительно посмотрел на меня и громко спросил:

— Ты понял?

Я покорно кивнул головой, дав знать, что понял. На самом деле я ничего не понял. Глядя на штепсельные вилки и черные дырочки розеток, я пытался дойти своим детским разумом, какая смертельная сила таится в проводах. Что же оттуда бьет так сильно, что люди падают мертвые? Без пули, без осколков и ножа. Тем более, что почти вся сельская ребятня попробовала на язык провода заземления на электрических столбах.

Язык и лицо при этом начинало подергивать, а перед глазами начинал мельтешить мерцающий свет. Блескало в очах, говорили мы. То же самое, только слабее, происходило, когда мы, приложив обе пластинки к языку, определяли степень годности дуры (батарейки) для фонарика.

В это время в Тырново произошел еще один смертельный случай в парикмахерской. Ощутив удар током от только приобретенной электромашинки для стрижки, парикмахер отложил ее в сторону и стал стричь клиента обычной машинкой.

— Что ты трусишь? — воскликнул клиент, здоровенный мужчина, работавший продавцом в мясном ларьке.

Схватив рукой машинку, он с кресла уже не встал.


Мне было непонятно. Для меня сама смерть была связана с тихим сидением старушек в черном по вечерам у отошедшей в мир иной подруги. Если я знал умерших при жизни, то мне никак не верилось, что они умерли навсегда. Я смотрел на восковое лицо покойника и мне начинало казаться, что он на моих глазах пошевелил губами.

Подолгу глядя на грудь усопшего, у меня создавалось впечатление, что она слегка мерно колышется, как у спокойно спящего человека. Оставалось только, чтобы у лежащего дрогнули веки и он открыл глаза. В смерть не хотелось верить, как в какую-то, никому не нужную, нелепость.

И лишь потом, когда шло заунывное отпевание, причитания близких, распространялся тошнотворный запах тлена, замешанный на удушливой смеси горелого воска и ладана, утомительная процессия с частыми остановками, траурная музыка и, наконец, стук комьев глины об крышку гроба, приходило осознание, что это навсегда.

Но при виде других покойников, все повторялось с поразительной точностью снова и снова. В смерть упорно не хотелось верить. Особенно в детстве, когда казалось, что ты и твои близкие бессмертны.


Позже я обратился с вопросом о смертельной опасности электричества к Тавику. Старше меня всего на два с половиной года, он, казалось, знал все. Меня всегда удивляло, как можно так добросовестно учиться? Кроме того, Тавик постоянно читал. Журналы: Наука и техника, Техника молодежи, Вокруг света, Наука и религия, и многие другие лежали растущими стопками в закутке лежанки, заменяющей Тавику этажерку. Заведующий клубом охотно отдавал Тавику накапливающиеся кучами журналы, выписываемые сельским советом. Кроме того, Тавик забирал и читал физику, химию, географию в школе и другие журналы для учителей, так как тетка Раина работала в школе уборщицей. Должен признаться, что моя любовь к книгам во многом является результатом постоянного общения с Тавиком.

Тавик сразу же, как будто давно ждал именно этого вопроса, подробно рассказал, что удар током парализует мускулы и, самое главное, сердце, которое останавливается навсегда. При этом, сказал Тавик, человека может убить ток с напряжением меньше, например 36 вольт. А лошадь такой ток убивает еще быстрее. Например, рассказывал Тавик, электрическим током напряжением 60 вольт можно убить сразу нескольких, привязанных друг к другу медной проволокой, коней.

В чем разница между током и напряжением я тогда не знал, но мне впервые показалось, что Тавик переборщил. Я даже подумал, что он это сделал по просьбе отца, чтобы отпугнуть меня от тока. Но меня не проведешь!

Я уже успел испробовать на себе действие батарей у тетки Марии, на которых было написано — «Дружба» 70 в. Там были все семьдесят вольт, а не какие-то несчастные шестьдесят. Когда тетка Мария уходила в огород, я вынимал из батареи штепсель и, прочитав напротив дырочек 0 и +70 вольт, совал туда одновременно двумя руками швейные иголки

Встряхивало только тогда, когда засовывал иглы, а потом вообще ничего, только иглы начинали греться. А сосед, вызванный теткой Марией посмотреть, почему стало плохо работать радио, говорил, что батареи некачественные и советовал тетке Марии купить радио от розетки. Но чтобы огромную лошадь, да еще сразу несколько! Убить такой чепухой? Точно, Тавик заливает, хоть это на него совсем не похоже.

А еще Тавик рассказывал, что трогать провода надо, не хватая их двумя пальцами, а слегка касаясь одним пальцем с обратной стороны. Если в проводе есть ток, то палец сам согнется и отодвинется от провода. А если хватать пальцами, то ток еще больше сжимает их и может убить насовсем. Это мне показалось полезным и я запомнил.

Будучи в пятом классе, я пришел в гости ко второму двоюродному брату Боре, который учился в ремесленном училище. Борина черная форма с блестящей бляхой была даже красивее военной, ну почти, как морская. Боре было уже больше шестнадцати лет. По воскресеньям после кино он оставался на танцах, где его приглашали старшие девчата. Наверное, потому, что Боря красивый. Так говорила баба Явдоха.

Когда я вошел в комнату, Боря беспомощно крутил в руках вилку утюга, часто поглядывая на швейные иглы, воткнутые выше лампочки. Иглы в провода воткнул дядя Ваня Гавриш, муж самой младшей маминой сестры Веры. Сделал он это для того, чтобы вуйна Антося, Борина мама, могла погладить сшитую ею одежду, перед тем, как отдать ее клиентам. Штепсель с иголками по просьбе тети каждый раз соединял сам Гавриш. Один раз я даже видел, как он это делал. Правда, при этом он сказал мне, чтобы я держал язык за зубами, иначе у вуйны Антоси и деда обрежут провода.

— Дай мне штепсель! — потребовал я и влез на подставленный стул. Осмотрев штепсель, я увидел на желтых штырьках пропилы. Все ясно, сюда надо совать иголки. Проще простого. Первая игла вошла нормально и туго сидела в щели пропила. Вторая никак не попадала в пропил. Пытаясь облегчить работу, я взялся левой рукой за изоляцию провода и стал продавливать иглу в щель. Неожиданная сильная дергающая боль в руках и шее пронзила меня. Перед глазами «заблескало», но только гораздо сильнее, чем когда прикасался языком к проводу заземления. Я сильно дернулся и с трудом удержался на стуле.

Боря стоял с побелевшим лицом. Потом лицо его стало покрываться множеством красных пятен.

— Слезай к черту, а то потом отвечай за тебя. — только и сказал Боря.

Я был непреклонен. В меня вселился бес активности. Спрыгнув со стула, я схватил куски выкроенного сукна и клеёнки, и, сложив их в несколько раз, легко воткнул обе иглы в прорези штепсельной вилки. Промелькнувшая голубая искра была свидетельством удачного соединения. Тщательно отгладив свою черную форму, Боря, пожалуй, впервые посмотрел на меня с уважением.


В дальнейшем я, занимаясь радиоконструированием, неоднократно ощущал на себе кратковременные воздействия электрического тока с напряжением 220 — 250 вольт. Нечем хвастаться, да и непедагогично, но случайно меня два раза, как говорят, дергало межфазовое напряжение 380 вольт. Довольно сильное экстремальное воздействие. Не раз, у себя дома, открывая не отключенную от сети электрическую розетку, я слышал повелительный оклик моего младшего, Жени:

— Папа! Выкрути пробки!

На работе, внедряя новые методы диагностики и лечения, устанавливая аппаратуру по вакуумному, лазерному и магнитомеханическому воздействию, на ходу меняя последовательность подключения фаз, неоднократно выслушивал от медицинской сестры Надежды Ивановны, добросовестно проработавшей рядом со мной более четверти века:

— Как хотите, но с вами иногда невозможно работать. С вашими изобретениями живешь, как на вулкане.

Может быть. Но по данным специальной литературы, так и, по моему глубокому убеждению, физиологические реакции человеческого организма на экстремальные воздействия глубоко избирательны и индивидуальны. Это отнюдь не оправдывает моего, с позволения сказать, легкого отношения к воздействию электрического тока.

Эрнест Хэмингуэй садился писать лишь после приличной дозы текилы и нескольких порций тростникового рома. Я же, выпив больше одной рюмки, ищу, необычайно приятного на тот момент, общения с подушкой. Если боли в коленном суставе у меня проходят лишь после двадцати и более ужалений пчел с пребыванием жала в области сустава не менее пяти минут, то для других, выглядевших при жизни здоровяками, единственный укус пчелы явился смертельным.

Как говорят, пути господни неисповедимы.


Немалую озабоченность взрослых села, участкового милиционера Ткача и моих родителей вызывало повальное увлечение мальчишек самопалами. В моих руках разорвало несколько самопалов. Однажды при разрыве латунной трубки самопала, заряженного бездымным порохом «Сокол» мне раскромсало кожу между большим и указательным пальцем правой руки, оставив многочисленные мелкие рубцы, до сих пор «украшающие» мою кисть. После этого пространство от запального отверстия до сплющенной части трубки я заливал свинцом. Разрывы, если случались, то были только в области запального отверстия, что было не так опасно.

Пороха, если не было много, то было вполне достаточно в найденных после войны патронах, чтобы мальчишеская шалость имела возможность повлечь за собой печальные последствия. Порох я тайно хранил в большой, плотно закрывающейся банке от какой-то ветеринарной мази.

На случай, если банку случайно найдут взрослые, я решил, по образному выражению, не хранить все яйца в одной корзине. Половину пороха я отсыпал в сороковку. Это была маленькая бутылка, которую еще называли чекушкой. Плотно закрыв, я хранил порох в разных местах.

Однажды, когда уже стемнело, мне вдруг пришла в голову идея посмотреть, как горит порох в бутылке. На открытой поверхности он с шипением горел несколько быстрее, чем целулоидные кинопленка, расчески и часовые стекла. Мне захотелось увидеть, как высоко вырвется пламя из бутылки в темноте. Бутылку я установил на ровное место за домом, куда выходило кухонное окно. Убедившись, что окно закрыто плотной занавеской, я зажег спичку и бросил ее в бутылку. Тут же вспыхнул яркий, ослепивший меня, свет. Горение по скорости больше напоминало взрыв, только вместо грохота послышался короткий свист, закончившийся гудением.

Тут же послышался громкий стук открываемых дверей и во двор буквально вылетел отец. За ним выбежала мама и тетка Мария, ужинавшая в тот вечер у нас. Оказывается вспышка света проникла через закрытую занавеску. Да и звуки при этом были странными. Ослепленный вспышкой, я плохо видел. Невольно выручил отец, включивший свет на веранде.

— Что случилось? Что ты наделал? Что загорелось? — посыпались на меня вопросы.

Выручило присутствие тетки Марии, у которой я в пятилетнем возрасте сунул зажженную спичку в коробок спичек как раз с той стороны, где у спичек головки.

— Я сунул зажженную спичку в коробок спичек.

— Тебе не хватило, что меня тогда несколько дней подряд голова болела от давления? Родителей хочешь угробить? — это был голос тетки Марии.

Отец молчал. Он ходил по кругу, тщательно всматриваясь в землю. Но искал он совсем в другом месте. Видимо его сбила с толку вспышка света. Наконец он выпрямился:

— Где коробок со спичками?

— Выбросил в паренку (густо сеяная кукуруза для скота). - нашелся я.

Искать спичечный коробок в высоких зарослях густо посеянной кукурузы для корма скоту не имело смысла. По крайней мере вечером. Отец еще раз осмотрел двор и резко качнул головой из стороны в сторону. Этот жест я давно изучил. Он означал: «Свежо предание, но верится с трудом».

Утром, оставшись один, я тщательно обследовал место происшествия. На том самом месте, где горел порох, я обнаружил круглое донышко бутылки. Осколков стекла я не нашел. Вероятно бутылку оторвало от донышка и унесло, как ракеты, которые мы делали в большом количестве из кинопленки и фольги.

— Хорошо, что не в меня, — подумал я облегченно.

Однако на обмостке, окружающей стенку кухни я вскоре обнаружил массу мелких стеклянных кубиков, напоминающих рассыпанную крупную соль. Веником я тщательно смёл свидетельства испытаний и выбросил в канаву на противоположной стороне улицы.

Пиротехнические изыскания не давали мне покоя. В каменоломнях на Куболте добывали камень с помощью взрывов. Заряд с проводом опускали в просверленный шурф и тщательно засыпали и утрамбовывали мелким щебнем и песком. Потом подключали к динамо, крутили ручку и нажимали на кнопку. Взрывом откалывали огромные глыбы камня, которые потом раскалывали вручную. В такие дни к каменоломням нас не подпускали на пушечный выстрел.

С самым невинным видом я расспрашивал Штефана, который работал в камнедобывающей бригаде, о подробностях, которые так были мне нужны. Штефан добросовестно делился со мной информацией. Тетка Мария, уловив смысл нашего разговора, крикнула своему сыну:

— Что ты рассказываешь? Чему ты его учишь? Он же обязательно устроит какую-нибудь беду!

Тетка Мария успела хорошо меня изучить за мои двенадцать лет. Как в воду глядела. Отыскав возле кузницы толстостенную трубку, заглушенную с одного конца наподобие гильзы, принес ее домой. Зачищенные концы изолированного двойного провода соединил сантиметровым отрезком спирали от электроплитки. Это я уже делал не раз. Подключенный в розетку кусочек спирали ярко сгорал с негромким хлопком. Таким будет мой запал.

Насыпав немного пороха, погрузил в трубку провод с запалом. Затем высыпал весь остальной порох и плотно забил бумагой, воском и деревянной пробкой. Испытания решил провести на краю сада. Дальше не доставала переноска. Помня отдачу самопалов, трубку установил так, чтобы в случае полета, она умчалась в сторону огорода. Растянул переноску, соединил. Переносную розетку перетащил к дверям сарая, за которыми укрылся.

Подрагивающими руками воткнул вилку в розетку. Взрыв оказался настолько громким, что куры во всей округе замолкли. А может на мгновения оглох я? Трубка, вместо того, чтобы улететь в сторону огорода, просвистела в обратном направлении свистом, напоминающим звук милицейского свистка. Свист заглох в листве ореховых деревьев во дворе Гусаковых.

Я быстро убрал провода и с самым невинным видом не спеша вышел на улицу. Там у калиток стали появляться, не вышедшие на работу, соседки и старушки. Все спрашивали друг у друга, что произошло. Примечательным и спасительным для меня явилось то, что никто не смог указать направления, откуда пришел звук взрыва. Вероятно, настолько он был сильным. В ушах у меня звенело до самого вечера.

В результате моих бездумных изысканий (если такое словосочетание возможно вообще) дважды серьезно пострадал указательный палец правой руки. Первый раз это случилось в возрасте десяти лет. Вытащив из норки с помощью нитки с комочком смолы на конце, огромного тарантула, стал дразнить его, слегка ударяя его по спинке указательным пальцем. Вставший на дыбы в защитную позу, тарантул обхватил мой палец лапками и впился клешнями в самый кончик указательного пальца возле ногтя.

После безуспешной попытки стряхнуть я отодрал паука палочкой, вырвав вонзившиеся челюсти. Вспомнив прочитанную заметку в газете «Юный ленинец» о том, как вести себя при укусе тарантула и змеи, я долго выдавливал и без того, обильно капающую из ранки кровь. Несмотря на это, появилась нетерпимая жгучая боль, которая не утихала несколько дней. Палец покраснел, затем стал каким-то серым и покрылся множеством мелких ранок, из которых сочилась розовато-желтая водичка.

Причину появления раны я, разумеется, скрыл. Обе бабушки, соседки и мама единодушно признали, что у меня «волокно». Что это такое, ответить мне не мог никто. Фельдшер Дюня осмотрев палец, сказал, что у меня панариций. Лишь много позже я узнал, что все были правы в определении диагноза. Панариций в народе называют волосень, волос. Раны на пальце заживали долго, несмотря на чудодейственную стрептоцидовую мазь, вкусно пахнувшую рыбьим жиром.

Ровно через два года я попытался определить силу стартера миниатюрного трактора ДТ 14, на котором мой дядя Ваня Гавриш развозил на ферме корма. Захватив изо всех сил ремень, соединяющий шкивы двигателя и динамы, я нажал на ручку стартера.

Даже не почувствовав сопротивления, ремень затянул ногтевую фалангу моего многострадального пальца под шкив, оставив размозженную рану и расколов наискось мой ноготь. Два дня палец я никому не показывал, а потом снова был выставлен спасительный диагноз — волокно.

Как и в первый раз, выручила безотказная стрептоцидовая мазь. До сих пор ногтевая фаланга на правой руке шире левой, а ноготь украшен продольным хребтом и мелкими волнами. А ведь ремень мог затянуть под шкив кисть, а то и гораздо больше.

Вспоминая сейчас драматические события моего детства, я могу с достаточной степенью достоверности утверждать, что подавляющее число леденящих душу происшествий пришлись на период от десяти до тринадцати лет. После тринадцати, особенно, когда я стал учиться в седьмом, тогда выпускном классе сельской школы, интерес к острым приключениям угас как-то самостоятельно, без понуканий и репрессий.

Увлечение фотографией, а потом радиоконструированием, постоянное общение со взрослыми рабочими и техниками в лаборатории КИП и автоматики сахарного завода отодвинули актуальность былых приключений куда-то далеко, на самый задний план.

Мой старший, Олег, будучи в детстве болезненным ребенком, рос в атмосфере сверхизбыточной опеки как со стороны нас, родителей, так и бабушек и дедушек. Оберегая его от частых простуд, трудностей и опасностей детского и подросткового периода, я часто лишал собственного ребенка возможности испытать неповторимую многогранность ярких ощущений, свойственных каждому периоду становления личности. Уже позже, как говорится, он сделал себя сам.

Вполне осознанно, когда моему младшему — Жене минуло десять, я дал ему возможность испытать все прелести и трудности детских и подростковых увлечений. Он вдоволь насытился конструированием луков и рогаток, возможно и самопалов, увлекался фотографией, плаванием, ловлей раков и рыбалкой, поимкой тритонов, ящериц и ужей.

Всех пресмыкающихся лично я не переношу до сих пор. Когда вижу любую змею, мгновенно забываю, у кого должны быть желтые пятна на голове: у ужа или гадюки?

Женя путешествовал на велосипеде в любую погоду, ночью и днем, по дорогам и бездорожью. Вдоволь испытал прелести как летней, так и зимней рыбалки. Он был центром и душой многочисленного собачьего окружения, которое царит в нашем дворе по сей день.

Сейчас он далеко. Недавно, общаясь по скайпу, он сказал:

— Папа, как я благодарен тебе за то, что в детстве я наелся всех мальчишеских увлечений досыта. Спасибо, что ты дал мне такую возможность.

Я промолчал. А еще, я где-то прочитал… Каждый мужчина — случайно выживший мальчик.

Самопалы или непедагогическая глава

Азарт — это состояние, в которое мы входим, выходя из себя.

В. Жемчужников

По логике изложения «Самопалы» следовало бы включить в «Отголоски войны», тем более, что в «Наши игрушки» сама суть никак не вписывается, как говорят, по определению. Но в процессе написания «исторических материалов» оказалось так много, что их пришлось выделить в отдельную главу.

Мое близкое знакомство с самопалом и «боевое крещение» произошло в девятилетнем возрасте во дворе двоюродного брата Тавика. Когда я пришел к Тавику, у него уже были его одноклассники — ныне живущий в России Валентин Натальский (Валенчик), ныне крымчанин Виктор Грамма, безвременно ушедший от нас Андрей Суфрай (Дюсик) и самый старший — ныне покойный Сева Твердохлеб, всю жизнь проработавший железнодорожником.

Наклонившись над табуреткой, они что-то обсуждали, споря между собой. Приблизившись, я увидел большой самопал, изготовленный из толстой трубки. Длина его была не более двадцати сантиметров, но широкий толстостенный ствол внушал уважение.

Оказывается, заряженный «серкой», соскобленной внутрь ствола с целого коробка спичек, самопал не стрелял или, как принято говорить на языке «оружейников,» не брал. Набивали в запальное отверстие сбоку серку, несколько раз вводили в отверстие раскаленную иглу. Оставалось последнее средство — разобрать самопал и раскалить трубку на примусе. Но для этого необходимо буравчиком вынуть туго забитый бумажный пыж и выколотить горох. В противном случае раскаленной трубке грозил разрыв на примусе. Но буравчика не было.

Отложив в сторону самопал, друзья стали заряжать другой, уже не раз испытанный. Я же взял самопал и, осваивая ремесло оружейника, обломал спичку, вставил ее в ложе. Прижав к запальному отверстию, чиркнул спичечным коробком, как это делали мои старшие товарищи. Не успел я отвести руку, как самопал выстрелил. Сева, стоящий в двух метрах от меня, схватился за лицо. Остальные мгновенно повернулись ко мне. На их лицах была растерянность и удивление.

— Вот легкая рука! — вырвалось у Андрея Суфрая.

На Севу еще не обращали внимания. Все были рады, что отпала необходимость в полной разборке самопала.

В это время застонал Сева. Все повернулись к нему. Все лицо Севы было разукрашено мелкими круглыми красно-фиолетовыми кровоподтеками от гороха, которым был снаряжен самопал. Несмотря на обилие гороха, глаза Севы остались целы. Правда, две горошины ударили в двух-трех сантиметрах от глаза. Растерянность сменилась истерическим смехом. Убедившись, что глаза целы, все хохотали, показывая пальцем на Севино лицо. Мне же было не до смеха. Я ждал возмездия. Но Сева пообещал расквитаться в другой раз.

Все время, пока кровоподтеки меняли цвет с фиолетового на зеленый, а потом на желтый цвет до полного исчезновения, Сева обещал мне разукрасить из самопала другое место. Но я уже был спокоен. В самопальном деле Сева был только зрителем.


Зато я потерял, как говорят, покой и сон. Убедившись в легкости своей руки, я упорно искал дефицитную в то время трубку для собственного самопала. Мне повезло. Готовую уже трубку подарил мне Тавик, найдя для себя другую. Лишь собрав оружие, я понял истоки Тавиковой щедрости.

Запальное отверстие было настолько широким, что при выстреле из него вылетала струя огня, сбивая спичку и обжигая мне большой палец правой руки. Кроме того, сплющенная часть трубки была с трещиной, что создавало опасность разрыва самопала.

Я укоротил трубку, сплющив ее только после нагрева. Запальное отверстие сделал соответствующего диаметра с помощью трехгранного напильника и швейной иглы. Конструирование новых самопалов и их совершенствование превратилось в навязчивую идею. Я делал самопалы, испытывал их и терял к ним интерес.

Готовый самопал я менял на не обработанную еще трубку, уже полностью представляя себе мое следующее детище. Случавшиеся неудачи и поиск новых решений конструкции запальных устройств и крепления ствола подвигали меня на «теоретические» изыскания и совершенствовали мои практические навыки.


К одиннадцати годам я стал общепризнанным авторитетом и экспертом самопалостроения даже среди подростков много старше меня. Уже заранее я мог предположить угрозу разрыва трубки, оптимальный вариант крепления ее на рукоятке. И все это в условиях почти полной конспирации, так как реакция моего отца, закончившего войну в Берлине, была вполне предсказуемой.

Постоянное совершенствование самопалов заставило меня нарушить сезонность увлечения этим небезопасным занятием. Я делал и испытывал самопалы круглый год. Испытания, особенно зимой, были чреваты многими трудностями. Испытания я проводил в основном по воскресеньям. Отец работал в кормодобывающей бригаде на ферме и по воскресеньям, до обеда. Мама, приготовив с утра обед, часто уходила к сестрам — тетке Раине или Любе.

Двор для испытания не подходил, так как звук выстрела разносило далеко. Испытательский азарт был настолько велик, что я часто совершал непростительные ошибки. Однажды я провел испытание в каморе. Лишь только когда раздался оглушительный выстрел, я вдруг вспомнил, что камора заполнена занесенными на зиму ульями с пчелами.

Отец неоднократно предупреждал, чтобы зимой я не шумел в каморе. В противном случае пчелы прекращают спячку и начинают усиленно поедать запасы меда. В результате пчелы гибнут от голода весной, либо начинают поносить. Да я и сам читал об этом в книге «Пчеловодство». На этот раз обошлось.

На чердаке сарайчика у тетки Марии я нашел трубчатую вилку с багажником от немецкого велосипеда. Разглядывая находку, я с удовлетворением обнаружил, что трубку не надо плющить. Да и крепление было практически готовым, надо было только правильно прожечь рукоятку.

Это было уже новое решение. Поскольку я не был уверен в прочности сварки, я залил тыльную часть трубки свинцом от непригодного мотоциклетного аккумулятора, выброшенного соседом за сарай. Лишь потом, замерив глубину ствола, сделал запальное отверстие. Прикрепив ствол на рукоятку, для прочности красиво обмотал в один слой шнурком из сыромятной кожи, выпрошенным у соседа, работавшего конюхом.

Закончил работу в воскресенье с утра. Зарядил. Положив перед собой, разглядывал свое военно-техническое детище. Оно было самым красивым и внушительным. А в животе все усиливалась нудьга от предстоящего испытания. Перебрал и отмел все возможные варианты. Взгляд упал на плиту, над которой уходил на чердак дымоход.

— Выстрелю в дымоход. Звука на улице не будет, да и дым унесет через трубу, — подумал я.

Сказано — сделано. Чиркнув коробком по спичке, быстро направил самопал вертикально в трубу. Грохнул выстрел, за которым из дымохода посыпалась масса сажи. На беду, мама почему-то оставила в конфорке чугунок с борщем полуоткрытым. Основная масса сажи посыпалась в широкий чугунок.

Веником смел сажу в плиту. Казанок снял и вылил борщ в большую эмалированную миску. Ложкой и пальцами выбрал крупные и средние кусочки сажи. Черпаком снова перелил борщ в казанок, оставив черную мелочь с остатками капусты.

Но тут оказалось то, чего я не мог предвидеть. Борща стало меньше. Почти вес жир, плавающий наверху, был впитан сажей и выброшен за сарай. Долил воды из чайника. Добавил две ложки топленого свиного жира. Но аппетитный румянец жира куда-то исчез. Сойдет! Часть жира плавала комом поверх борща. Пришлось снова топить плиту. Осмотрелся. Вроде все, как было. Крышку на казанке установил точно, как оставила мама. Спрятав самопал, побежал на улицу играть.

Вскоре пришла мама, а вслед за ней и отец. Сели обедать. Мама налила всем по тарелкам. Взяв кусок хлеба, я ел так, что, как говорят, за ушами трещало. Несмотря на неприятный привкус, да и запах был другим. Отец взял ложку, другую. Отставил ложку:

Что за борщ сегодня у тебя? — недовольно спросил он маму.

Я молча продолжал с аппетитом уплетать борщ. Отец взял ложку и стал перемешивать борщ. Обнаружил черные крупинки, спросил:

— Ты что, оставила борщ открытым?

Все пришли к выводу, что сажу, возможно, потревожила галка, усевшаяся на дымоход греться. Только мама потом долго осматривала плиту, периодически оглядываясь в мою сторону.


Не обходилось без неприятностей. Будучи у двоюродной сестры Лены, работавшей медсестрой, наткнулся на банку с порохом «Сокол», принадлежавшим ее мужу Дюне «Сазонту», фельдшеру медпункта. Недолго думая, отсыпал немного в карман. Зарядив уже испытанный самопал из латунной трубки, к концу дня зашел в дощатый школьный туалет и выстрелил. Боли я не почувствовал, только отдача была сильнее. Кисть залило кровью. Выбросив разорванный самопал в очко туалета, я зажал пальцами левой руки кровоточащую рану между большим и указательным пальцем.

Пока не стемнело, бродил по лесополосе, прикладывая к ране, начинающие желтеть, листья. Придя домой, долго мыл руки с мылом. Мама в это время доила корову. Ужиная, держал руку раной к себе. Крови уже не было. Утром мама заметила неладное:

— Это еще откуда?

— Споткнулся и ранил об железный прут возле стройки.

— Сходи обязательно в медпункт. Пусть Лена перевяжет. Как бы заражения не было, — сказала мама.

Медпункта я как раз и боялся. Особенно, если рану увидит Дюня. Но заражения тоже не хотелось. После школы я заточил спичку и острием копался в ране, выковыривая частички не сгоревшего пороха. Вечером, когда открылся медпункт, я пошел туда. Лучше бы я туда не ходил. Едва взглянув на рану, Дюня, хихикнув, сказал:

— Так вот, кто воровал мой порох!

Сумели договориться, что родителям не обязательно знать, что произошло на самом деле. Прошло около шестидесяти лет, но промежуток между моими большим и указательным пальцами до сих пор украшен множеством мелких рваных рубцов.


Мы даже не отдавали себе отчета, но стремление делать все новые и новые самопалы заставляло нас переступать закон. Даже через шестьдесят лет трудно признаться, но за нами оставался неподвижный трактор, после того, как из него была выломана топливная трубка, неисправный ранцевый пульверизатор без длинного латунного наконечника.

Даже с большой натяжкой невозможно было назвать борьбой с самогоноварением разрушение двух исправных самогонных аппаратов. Выстрелы раздавались на Куболте, в лесополосах, за колхозными складами, на стройке новой школы… Когда стреляли за конюшней, молодняк начинал беспорядочно метаться по загону, часто сбивая с ног друг друга.


Раздавались порой выстрелы и в школе, в том числе и в классе во время уроков. Младший брат Виктора Граммы, Боря, ныне здравствующий полковник полиции, проректор полицейской академии по воспитательной работе, вернулся с перемены с не «взявшим», т. е. с не выстрелившим самопалом.

Во время урока, держа руку под партой, Боря механически щелкал изогнутым гвоздем по дну забитой в катушку пули с выплавленным свинцом. С очередным щелчком раздался оглушительный выстрел. Боря, не поднимая руку из-под парты, оцепенел. Дым извитой струйкой медленно проплыл вверх мимо его побледневшего лица.

На борьбу с огнестрельными опытами в село не раз приезжал на мотоцикле участковый Ткач. Он подолгу разбирался, откуда трубки, кто лучше делает самопалы. Но мы успевали вовремя выбрасывать самопалы, а разговоры не давали большой пользы. К этому времени во мне укрепилась нестандартная криминальная черта: в случае опасности или разоблачения не убегать. Наоборот, я выходил вперед, работая, как говорят, на опережение.


Но один случай лежит в моем сердце тяжким грузом до сих пор. Летом мама осталась дома для того, чтобы сделать первую наброску потолка в пристройке, куда предполагалось перевести кухню. Долго месила глину с половой. Затем с силой кидала глину к потолку, размазывая ее. Сделав наброску, пошла в дальний конец огорода прашевать.

А у меня случилось «неотложное» дело. Два дня подряд не «брал» мой новый самопал. В пристройке, где мама только что накидала потолок, я разжег примус и положил на него трубку самопала. Трубка была массивная, заряд был более, чем достаточный. Оставив трубку накаляться, я вышел во двор. Раздался выстрел, за которым послышался гул. Вбежав в пристройку, я увидел, что вся глина лежит на полу. Убрав примус и трубку, я бездумно убежал из дому.

Пришел, когда начало темнеть. А летом темнело в начале одиннадцатого. Мама мыла руки от глины и, плача, рассказывала отцу, что вся ее работа оказалась на полу. Далеко после обеда мама начала все с нуля. Закончила в десять часов вечера. Сказать, что мне было стыдно, значит ничего не сказать. Но рассказать правду мне мешал страх.

В последние дни маминой жизни, когда она лежала с обширным инфарктом, ко мне приходило желание исповедаться перед ней за совершенное много лет назад. Но мне снова мешал страх. Страх того, что мой рассказ усугубит мамино состояние.

А настоящая исповедь ни на йоту не уменьшила тяжести груза в моей душе. Скорее наоборот.

Последний приют

Спасибо друг, что посетил

Последний мой приют.

Постой один среди могил,

Почувствуй бег минут…

В. Высоцкий

Раз, два, три, четыре, пять.

Я иду искать.

Кто не заховался,

Я не виноват…

Жмурящий (водящий) стоял лицом к каменному надгробию, служащему пекалом. Остальные, при первых словах считалки, стремглав разбегались по лабиринтам тропок, протоптанных в кустах вишняка вокруг старых могил. Новая часть кладбища для игры в прятки не годилась. Не было зарослей, не было больших деревьев, все пространство просматривалось. Бежали, стараясь шуметь, в одном направленнии, а затем, пока жмурящий заканчивал считалку, тихо, крадучись, перебегали в другое место.

Закончив считать, жмурящий открывал глаза и в первую очередь быстро осматривал тыл надгробия. Более авантюристичные, рисковые, прятались, бывало, по другую сторону надгробия, чтобы по окончании считалки хлопнуть ладонью по пекалу. Запрещение этого приема часто оговаривалось в самом начале игры.

Затем жмурящий поворачивался к зарослям и внимательно осматривал кусты, деревья, заросли вишняка. Заметив качающуюся ветку или шевеление прутиков, жмурящий оценивал лабиринты тропок и выбирал самую прямую, чтобы в случае обнаружения спрятавшегося, успеть добежать до пекала первым и запекать первого, которому правилами игры суждено водить следующим.

Таковы были правила игры. Каждый, стараясь добежать до пекала первым, дороги не выбирал. Чего греха таить, в азарте игры перепрыгивали, а в острых ситуациях и наступали на старые могилы. Может быть и своих предков. При этом далеко за пределами кладбища были слышны подчас дикие вопли, тревожащие покой последнего приюта. Но мы об этом как-то не задумывались.


Первая могила на кладбище появилась через несколько месяцев после переезда крестьян Подолья на новое место в Бессарабию. Первое поселение состояло из нескольких десятков землянок. Их тогда называли бордеями. Из одного из бордеев шагнул в вечность Антон Навроцкий. Это был отец Иосипа Навроцкого, одного из подписантов договора на пользование землей, заключенного с Елизаветой Стамати, обедневшей плопской помещицей. В соответствии с договором село должно было носить ее имя. Место для кладбища было выбрано по старо-славянскому обычаю. Оно должно быть расположено по другую сторону водораздела, либо ниже по водоразделу и на запад от поселения.

Бордеи каждое семейство копало для себя отдельно. А вот колодец начали рыть всем миром. Прошли вглубь через жирный чернозем, глину. Дальше пошел песок вперемежку с глиной, потом чистый песок. На глубине более десяти саженей (1 сажень — 2,13 метра) песок был сухим. Зато возникла угроза обвала. Засыпав несостоявшийся колодец, весной 1889 года дома стали строить по берегам безымянной, тогда еще не пересыхающей, речушки.

Село строили одной улицей в два ряда. Построенные глинобитные хатенки строили на расстоянии восьмидесяти-ста метров от берегов речки. Я помню старые, той поры, хаты Желюков, Натальских, Гудымы, Олейника, Гусаковых, Паровых, сохранившиеся до пятидесятых годов. В нашем огороде я помню только развалины такой хаты моего деда Ивана.

Неумолимо разрастающееся кладбище осталось за водоразделом. А семнадцатого мая 1919 года кладбище пополнилось могилой моего деда Ивана. В возрасте сорока двух лет он скончался от тифа, оставив в числе шестерых детей самого младшего, в возрасте восьми-девяти месяцев, моего отца.


Нами, детьми, похороны воспринимались не как обрыв конкретной человеческой жизни, как трагедия. Похороны в нашем детском сознании воспринимались как невеселый ритуал, на котором положено плакать, причитать. Затем медленное, с частыми остановками, шествие до кладбища, свежевырытая могила, окруженная выброшенной глиной, опускание гроба, Выдергивание из-под гроба шлеек, стук первых комьев глины об крышку гроба. Все.

А затем поминки, где ребятню усаживали скопом, не разбирая, где свой, где чужой, с одного края стола. За этим столом все были свои. И, глядя на выставленные блюда, мы с нетерпением ждали, когда миска с кутьей и единственной ложкой обойдет богобоязненных старушек, начинающих обряд поминания отправлением в свои беззубые рты ложки вареной пшеницы.

Когда мне предлагали ложку кутьи, я отрицательно, вероятно, чересчур резко мотал головой, помня удлиняющуюся нитку слюны, соединяющую ложку с нижней губой одной из старушек. Потом эта нитка обрывалась и ложка переходила к следующей бабке, пришедшей проводить в мир иной уже бывшую подругу. Ели кутью (Кукки — зерно, греч), колево (Каллибо — визант.), желая усопшей бессмертия души и воскрешения к вечной жизни.

Если на похоронах и поминках была моя мама, она обычно помогала разносить и раскладывать стравы (блюда). Но вполглаза она не переставала наблюдать за мной. И по тому, как на ее серьезном лице мгновенной вспышкой улыбались глаза, было понятно, что она видела все и читала мои мысли. Она знала меня, как никто. Уже дома, как будто что-то вспомнив, она спрашивала меня:

— А может наварить тебе пшеницы, — она никогда не говорила колево, как называли кутью в селе.

Я так же резко и отрицательно мотал головой. Плечи мамы в таких случаях мелко содрогались от беззвучного смеха. Она знала, что меня невозможно заставить есть и калач, хотя в семье, кроме меня, ели все, а брат Алеша особенно аппетитно уплетал его, с хрустом ломая крутые завитки.

Такая реакция моей мамы во многом формировала мое отношение к обрядам, религии, приметам, суевериям и другой мистике, которые мой двоюродный брат Тавик неизменно называл бабскими забобонами.


В последние часы жизни, после обширного инфаркта, мама говорила мне:

— Сейчас я уже не выйду, я чувствую. Я тебя очень прошу, похороните нас с отцом под одним крестом, но без попа. Пусть будут хоругви, из сельсовета возьмите знамена. Пусть будет музыка.

Я молчал. Фальшивить перед мамой было невозможно. Немного отдохнув, мама неожиданно продолжила:

— Просто я не могу представить себе тебя стоящим на коленях и накрытым подолом рясы. Ты не терпишь унижения, ты всегда уходишь, даже если теряешь. А тогда уйти тебе будет некуда.

Мою маму, уже ступившую одной ногой в вечность, заботило одно: чтобы я на ее похоронах не стал на колени под епитрахилью.

— Отец быстро нагонит меня, я вижу. Похороните нас рядом и под одним крестом. Место для могилы я выбрала и показала Боре Кугуту. Он и найдет хлопцев копать могилу. А крест лежит в стодоле под половой. Там и надпись. Ошибки только исправь.

Через три часа мамы не стало. После ее смерти отец утверждал, что мама постоянно приходила к нему, о чем он мне регулярно сообщал. Однажды я ему неосторожно сказал, что мама умерла. Отец возмущенно перебил меня:

— Как умерла? Не говори глупостей. Вот сидит рядом. Мы о вас говорим.

Через восемь месяцев отец, все больше погружающийся в старческое слабоумие, оставил зажженную свечу и уснул. Тлевшие подушка, одеяло и матрац вызвали отравление, из которого мы его вывели. Но тяжелая пневмония, вызванная ядовитым дымом, в течение недели унесла его жизнь. Похоронили мы их под одним крестом. С траурным оркестром. Как завещала мама.

Следующей весной я поставил памятник. Ошибки на эпитафии, выцарапанной при жизни родителей полуграмотным мастером по отливке монументов, я не исправлял. Заказал гравировку на табличке из нержавеющей стали. Ею и закрыл ошибки мастера. Добавил две фотографии на фотокерамике. Это было моим правом.


Приезжая на могилу, потом подолгу брожу по кладбищу, навещая могилы обоих дедов, бабушек, двоюродных братьев и других родственников и знакомых, которых знал при жизни. Со многими играл среди могил на этом самом кладбище. Каждый раз, глядя на даты рождения и кончины, я невольно подсчитываю возраст, в котором они покинули этот мир.

Я уже старше обоих моих дедов, всех моих двоюродных братьев и сестер, как по отцу, так и по матери. Но переходя от могилы к могиле, я ловлю себя на том, что кощунственные мысли мои уносят меня от покойников.

Взгляд останавливался на надгробиях, которые когда-то служили нам пекалом при игре в прятки, на зарослях, где мы вырезали палки для луков, прутики для стрел, подбирали раздвоенные ветки для рогаток, удачно изогнутые ветки для рукояток самопалов. Память услужливо выдвигает места, где мы нарезали вишняк для метлы перед осенними и весенними школьными субботниками, а то и просто для домашнего двора.

Но сейчас взгляд упирается в чистое кладбище, где остались только несколько сосен, ореховых и каштановых деревьев, высаженных родными возле могил усопших. В начале девяностых кладбище очистили от густого вишняка, многочисленных кустов колючего шиповника, семена которого занесли сюда птицы.

Закрытые и потемневшие от ржавчины и времени старые ворота, через которые в день проводов, срываясь с уроков, необузданной гурьбой мы вбегали на, поросшую дерном, еще свободную от могил площадку кладбища.

Помню, как шипели на нас ветхие старушки, особенно нищенки, призывая снять пионерские галстуки. Некоторые из ребят стыдливо снимали и, неловко комкая, прятали галстуки в карман. А в меня словно вселялся бес сопротивления. Несмотря на то, что в мыслях и делах я часто был довольно далек от облика настоящего пионера, галстука я упорно не снимал.

Начинался обход могил родственников. Не могу сказать, что могилы умерших родных людей вызывали у меня чувство жалости, печали, тоски и, тем более, плач. Не трогали меня слова скорби, плач и причитания на остальных могилах сельчан. Тем более, что я сам был невольным свидетелем батальных сцен между живущими в одном дворе невесткой и свекровью. Они насылали друг на друга самые страшные и жестокие по замыслам проклятия, желали друг другу гореть в аду. Расходившаяся невестка в гневном порыве кричала своей свекрови:

— Когда же ты, наконец, сдохнешь, проклятая…?!

За вопросом-пожеланием следовал пышный букет эпитетов и сравнений.

Когда же свекровь преставилась, невестка, словно празднуя, отметила обильными столами все дни, сороковины, полгода, а потом каждый год собирала близких и соседей на поминки. А на проводы готовила множество поман с тщательно выплетенными калачами, роскошными полотенцами, и дорогими конфетами. Раздавая, проникновенно приговаривала:

— Возьмите. За упокой души нашей мамуси. Святая была женщина. Всю жизнь душа в душу жили мы.

Отдав поману, поворачивалась к могиле. Неожиданно разносился на полкладбища ее причитающий голос:

— На кого же вы нас мамусю оставили? Зачем вы нас покинули? Как вам холодно одной в сырой земле.

Стоявший рядом рослый сын усопшей, легко поднимавший кубинский мешок с зерном (80 — 90 кг) на одно плечо, стоял на шаг позади своей супруги, как за полководцем, и вытирал слезы на багрово-синюшном лице.

Так, что я, тогда десятилетний, уже знал цену показной скорби и причитаниям. А в тринадцать я задал себе вопросы, не имеющие ответов:

— Неужели верит в бога и в то, что говорит? А если верит, неужели думает, что так можно отмолить прощение? Неужели она не помнит, какие страшные проклятия слала на голову свекрови при жизни? Ведь я-то помню отлично. А другие разве не помнят? Почему молчат?

Молчал и я. До сих пор. А сейчас вспомнил.


Но это будет потом. А пока мы, юные пионеры, сбежавшие с уроков, обходили родственников, собирая дань в виде пасхальных крашеных яиц.

Мама всегда варила и красила яйца. Притом делала это дважды: перед пасхой и перед проводами, несмотря на то, что проводы в нашем селе по традиции, заложенной еще переехавшими с Подолья предками, отмечались по католическому календарю на третий день православной пасхи.

— Чтобы какое-либо яйцо не испортилось. — говорила мама.

Но мама красила яйца совсем неинтересно. Она просто вываривала яйца в луковой шелухе, выбирая из чугунка в последовательности от бледно-желтого, до темно-каштанового, почти черного цвета. Меня же привлекали яйца, раскрашенные узорами различных цветов.

Перед пасхой я довольно бесцеремонно бегал к старушкам и с интересом наблюдал, как Милиониха, Сивониха, Каролячка и Яртемиха не спеша, видимо получая удовольствие от своей работы, раскрашивали писанки, используя какие-то готовые краски, зеленку и воск. Писанки выходили у них очень нарядными и торжественными.

А Люба, младшая сестра мамы, раскрашивала яйца вообще по-особому. Она обматывала яйца нитками мулине, которыми украшала свои бесчисленные вышиванки, сорочки и полотенца. Я бегал к ней и, затаив дыхание, наблюдал, как варятся в соленой воде, обмотанные разноцветными нитками яйца. Когда она сматывала с вареных яиц мулине, открывалась совершенно фантастическая картина переплетения разноцветных линий и бесчисленное множество оттенков на местах их пересечений.

На этом творческие изыскания Любы не заканчивались. Она заранее нашивала крестиком на канву миниатюрные веточки с зелеными листиками и совершенно неожиданными по форме и расцветке цветочками. На других кусочках канвы она вышивала ромбики, крестики, звездочки и просто точки. Открыв рот и забыв проглотить слюну, я внимательно наблюдал, как Люба, обернув яйцо вышитой канвой, стягивала и туго завязывала ее на остром конце яйца.

После варки в чуть желтом отваре шелухи и остывания, Люба срезала нитку узла и освобождала яйцо. Моему изумлению не было предела. Сплошь испещренное квадратиками канвы яйцо с тупого конца было расписано совершенно фантастическим, чуть расплывающимся рисунком. А на остром конце квадратики истончались и заканчивались соединяющимися светлыми полосками.

Я предъявлял маме справедливые, как мне казалось, претензии по поводу приготовления ею совершенно безвкусно раскрашенных яиц. Мама всегда отбивалась убийственными аргументами:

— У Любы детей, к сожалению, нет. Вот и играются они с Сербушкой с пасхальными яйцами. Посмотри, вся бельевая веревка занята только твоей одеждой. А сколько за тобой еще штопать. А с тебя только и пользы, что обувь от Чижика принес. Да и то, если бы тебе не было интересно, ты бы и туда не пошел.

Я не спорил. У Чижика мне всегда было интереснее, чем дома.

Но как говорят на востоке, вернемся к нашим баранам, то есть яйцам. Мы собирали яйца только с одной целью. В углу кладбища начиналась игра. Плотно зажав в кулаке, мы били яйцо об яйцо, стремясь разбить яйцо соперника. Победитель забирал разбитое яйцо побеждённого. Но яйца нам были не нужны. Закончив игру, мы тут же стыдливо отдавали все яйца нищим и цыганам, уже ожидающим финала бития пасхальных яиц.


Осенью пятьдесят восьмого умерла самая младшая мамина сестра Вера.

— Отмучилась, бедная. Сколько же ей пришлось выдержать. — говорила мама.

Вера всю жизнь страдала сложным пороком сердца, в последние месяцы у нее нарастала мучительная одышка. Живот ее был огромным из-за скопившейся воды. Хоронить ее решили рядом с дядей Володей, самым старшим братом, погибшим в застенках сигуранцы в сорок третьем.

Рывшие могилу наткнулись на подкоп в глубине могилы, куда задвигали гроб. Об этом сообщили Боре, сыну дяди Володи, моему двоюродному брату. Сбегав домой, Боря оставил полевую сумку с учебниками и побежал на кладбище. Я за ним. Копатели уже выравнивали стенки могилы и выбрасывали последние лопаты суглинка. Подставив под ногу лопату, Боре помогли спуститься.

На дне Вериной могилы Боря достал из кармана новый носовой платок, подаренный ему Любой. Через щель отодвинутой доски крышки гроба постелил салфетку там, где должна была быть грудь дяди Володи. На платочек Боря положил несколько конфет и пять рублей. Затем задвинул доску на место. Об этом мне рассказал сам Боря. Я же не мог заставить себя посмотреть в отрытую могилу.


Сейчас ежегодно мы женой приезжаем в Елизаветовку на кладбище на каждый третий день пасхи. Это родительский день, день поминовения или, как принято говорить в моем селе, проводы. Исключение составил 2003 год, когда меня свалил жестокий приступ радикулита. Езжу, бывает, на три кладбища, благо дни проводов в Елизаветовке, Окнице и Дондюшанах не совпадают. Из года в год с неприятным чувством я наблюдаю, как родительский день постепенно превращается в своеобразную ярмарку тщеславия…

Шокирует размах приготовлений к этому скорбному дню. Прибывшие родственники наряду с сумками и корзинами с поманой, тащат дорогие спиннинги, велосипеды, пуховые одеяла и аудиотехнику. Стараясь перещеголять друг друга, одаривают нужных людей, подчас не знавших при жизни ныне усопших.

А потом начинается, не побоюсь сказать, пляска на костях. Открываются бутылки с самыми дорогими коньяками, хлопают пробки от бутылок с шампанским, раскрываются упаковки с красной и черной икрой, изысканными копченостями. О покойниках забывают. Разъезжаются с багровыми лицами, на которых написано:

— Отлично погуляли!

Я приношу дань уважения и благодарности моим землякам, что на нашем сельском кладбище шабаша, тем более подобного масштаба, нет. Пока. Надеюсь на благоразумие и человечность, которые никогда отказывали моим землякам. Сам я на кладбище ни пить, ни принимать пищу не могу. Не то место. Где-то внутри меня не покидает ощущение, что в этом есть что-то от людоедства.

Неприятно поражает, растущее из года в год, число цыган и так называемых нищих в родительский день. Неискушенным взглядом видно, что деловито снующие между могил бесцеремонные люди с бегающими глазами избрали день сокровенного общения родственников в качестве момента для решения своих мелко-корыстных интересов. На костях усопших.

Полковник милиции в отставке, приехавший помянуть родителей из Севастополя. Добравшись поездом до Москвы, приехал поездом Москва- Кишинев. Приготовив пакеты с поманой, отошел встретиться с односельчанами, которых не видел много лет. В том числе и со мной. Каково было видеть его лицо, когда, вернувшись, он увидел совершенно опустошенную могилу!

Мой настоящий родительский день приходится на понедельник. Накануне установленного дня. Прибрав могилу, я отправляюсь по кладбищу навестить моих дедов и бабушек, двоюродных братьев и сестер, всех родственников и просто знакомых и незнакомых.

Могил все больше, круг оставшихся сокращается как шагреневая кожа. При этом ежегодно в голове навязчиво включается калькулятор, подсознательно выбрасывающий информацию о возрасте, в котором они ушли в мир иной.

Пусть Вам Земля будет пухом. И мир Вашему праху.

Как отец не стал начальником

На самых высоких вершинах ничего не растет

Юл. Бриннер

Отец в своих воспоминаниях иногда возвращался к совершенно обыденным, как мне казалось, историям военного времени. О боях он не любил рассказывать вообще. Мне было обидно и стыдно за отца. Но особенно было обидно, когда он рассказывал, что после войны его направили в Сороки на курсы председателей колхозов. Но отец, вместо того, чтобы выучиться и стать председателем, как Назар или Анисько, на уроках ногтем ранил себе внутри носа, чтобы у него носом пошла кровь. Так было не раз.

— Начальник курсов, — рассказывал отец, — оторвал кусочек от тетрадного листа, на котором от руки написал направление в Сорокскую больницу. По написанному ударил большой круглой печатью. Войдя в одноэтажное, красного кирпича, здание больницы, я протянул направление медицинской сестре, сидящей за небольшим столиком в конце коридора. Прочитав, медсестра провела меня через переход в другой коридор. У каждой двери была отдельная очередь. Указав на нужную дверь, медсестра ушла. Когда подошла очередь, я вошел. Доктор внимательно и долго смотрел в носу, а потом спросил напрямик:

— Написать тебе справку, чтобы тебя освободили от курсов?

Я молча кивнул.

— В следующий понедельник принесешь четыре фунта сала.

Сало отец принес вместе с огромной буханкой, испеченного мамой, свежего черного хлеба. На следующий день мой отец вернулся домой и снова заступил на дежурство конюхом. Я узнал об этом гораздо позже, когда мне было около десяти лет. В очередной раз мной овладели стыд и обида. Не покинь он курсы председателей колхоза, сегодня катался бы я целый день в зеленой «Победе»!

В детстве я не раз задавал отцу один и тот же вопрос:

— Почему ты не закончил курсы председателей и не стал начальником? Смотри! Сколько председателей колхозов по району из нашего села! Бывает, приходят к тебе советоваться. Ты ещё с зимы знаешь, какое будет лето. В прошлом году, когда ты работал на конной сеялке, сказал, что урожая гречки не будет. Даром семена потеряли, лошадей зря гнали и людей мучили. А всё потому, что сеяли в сушь и на горбу. А осенью оказалось так, как ты говорил весной. Ты стал бы хорошим председателем.

— Если бы я пошел в председатели, пришлось бы вступать в партию.

— Ну и вступил бы. Всех партейных ставят начальниками. Ты сам говорил, что с нашего села более десяти человек работают председателями. Больше половины из них — твои двоюродные и троюродные братья. А вуйко Мишка, уже столько лет председателем в Каетановке — родной брат тебе.

— Из Елизаветовских только три настоящих хозяина: Назар Сивонив (Жилюк), Павло Гельчешен(Гормах) и Иван Бойкив(Бойко), — возражал мне отец. — Анисько стал председателем после армии, совсем молодой был. Очень толковый, но у него не было времени показать работу. Скинули за то, что ко всем относился одинаково, держал дисциплину, хоть и голоса не повышал.

— А некоторые из моих двоюродных братьев — продолжал отец — , которые сейчас в председателях, в тридцатых, уже крещенные родителями после рождения в церкви, вступили в какую-то религию, снова крестились голыми в бочках. Срам! Потом некоторые стали кузистами (профашистская партия Румынии). Когда пришли русские, стали большевиками и пошли в председатели и бригадиры. Сяню Научака, моего двоюродного брата, до сих пор кличут Кузой.


После того, как мне минуло десять, родители часто обсуждали проблемы семьи и села в моем присутствии. По вечерам у нас собирались родственники и соседи послушать радио. После этого обсуждались колхозные проблемы. Я уже лежал в постели за широкой грубкой, отделяющей меня от комнаты. Бывало, кто-то спрашивал:

— Женик спит?

Мама почему-то всегда, не глянув за грубку, успокаивала:

— Уже, уходился.

Я, мирно и мерно посапывая, внимательно слушал разговоры взрослых. Бывало, я слышал то, что не следовало слышать моим детским ушам. Утром мама иногда говорила:

— Не грiх, шо в песок, грiх, шо с песка. (Не грех, что в рот, грех, что изо рта; песок — простонародн. укр. и польск. означает «рот»; (Pisk, Писк — Рот польск.). Молчи и думай, как не надо делать. Никогда не задумывай подлость).

Я слишком рано узнал подноготную отношений в селе. Сейчас мне кажется, что родители намеренно не щадили меня, часто открывая мне глаза на события и поступки людей, идущие вразрез с принципами здоровой морали, нравственности и духовности. Сами родители, я уверен, о существовании таких слов и не подозревали.


Я молчал. Сказать было нечего. Я сам слышал, как Назар Милионив (Натальский), которого за глаза все называли штундой, сидя на краю канавы с Яськом Кордибановским, говорил:

— В партию идут ледащие и босяки. Лишь бы не работать. В начальниках легче.

Помолчав, отец добавил:

— Быть председателем — значит надо, несмотря на родство, от всех требовать работу одинаково. Это как в армии. Надо целый день гавкать на людей. Чужие в ответ промолчат, покорятся, потому, что деваться некуда. А родичи не простят. Нема ворога гiрше вразеного (обиженного, образа — обида — укр.) родича. Даш родинi волю — собi неволю. Не по мне это занятие. Боюсь.

Я был в недоумении. В моей голове не умещался рой противоречивых мыслей:

— Как же так? Отец никогда не был трусом. Воевал на фронте. С небольшими пушками против танков! Да и после войны…Чего он боится?

Родственники на посиделках часто вспоминали, что сразу же после войны отец возвращался поздней ночью со свадьбы в Димитрештах. Втроем с племянниками Иваном и Штефаном, сойдя с поезда шли пешком через плопский лес. Внезапно на пути встали три темных силуэта. В руках крайнего, поблескивая отражением луны, был большой нож. Племянники встали за спиной отца.

— Кафтаны, шапки, сапоги и деньги на землю! А сами обратно!

В первые послевоенные годы, по рассказам взрослых, на станции, ночных дорогах, а в Могилеве, затащив в развалины, бывало, днем, раздевали довольно часто. Случалось — догола. В селе долго вспоминали, как трое с ножами на Атакском, еще деревянном, мосту поздней осенью в темноте раздели догола огромного, атлетически сложенного Анания Андреевича Навроцкого, угрожая пырнуть ножом и сбросить в Днестр.

Отец ринулся к ближайшему дереву. Подпрыгнув, отломал увесистую прямую ветку. Обламывая боковые сучья, прокричал:

— Подходите! Всех покалечу! Ну!

— Шуток не понимаешь! Табак есть?

— Нет табака! Мы не курящие. С дороги!

С тяжелым друком наперевес отец двинулся вперед. Племянники за ним вплотную. Стоявшие на дороге скрылись в чаще. До самой опушки леса шли, настороженно оглядываясь. Друк отец выбросил на обочину только за Плопами, когда перешли старый деревянный мост через Куболту.

Мне было десять лет, когда отец, накопав много мешков ранней картошки, пошел на шлях нанять проезжающую машину, чтобы отвезти картофель в Сорокские столовые. Пополудни он приехал в кузове «газона». Кроме отца в кузове сидел огромный детина, одетый, несмотря на лето, в выцветший замызганный бушлат. Рядом с шофером сидела женщина.

Стали грузить мешки. Я стоял поодаль. Сидевший в кузове, скинул с плеч бушлат, принимал мешки и укладывал их в кузове. На его руках и груди я увидел татуировки, почти сплошь покрывающие кожу. Руки водителя также были разрисованы татуировками. У женщины на запястье был наколот широкий браслет с часами. Они покрикивали друг на друга, грязно переругиваясь. Я невольно посмотрел на мою левую кисть. В промежутке между большим и указательным пальцем всего лишь месяц назад я самостоятельно наколол букву «Ж»… Сожаление о совершенном самоклеймении в моей голове впервые промелькнуло именно в те минуты.

Мне стало жутко. Мне хотелось крикнуть отцу, чтобы он не ехал с этими людьми. Но отец, как ни в чем не бывало, продолжал носить мешки, укладывая их в кузов. Строго прикрикнул на шофера, который с размаху бросил на настил кузова мешок с картошкой:

— Не бросай! Это тебе не глина! Картошку будут есть люди!

Наблюдавшая за погрузкой баба София, жившая у тетки Павлины и помогавшая два дня подряд собирать картошку, подошла к маме и тихо сказала:

— Ганю! Отрежь три куска хлеба и раздай этим людям, когда будут отъезжать.

— Та нащо?

— Тодi, може бути, вони Николу не вб» ют.

Мама ничего не ответила бабе, но я заметил, что она стала внимательно изучать татуировки на руках приехавших. Потом обошла машину и посмотрела на номера.

Закончив погрузку, подняли и закрыли задний борт. Отец став на колесо, легко перепрыгнул через боковой борт. Сел на скамейку у кабины рядом с детиной в бушлате. Мама подала через борт, сшитый Штефаном китель «сталинку». Отец накинул его на плечи. Лицо его было сосредоточенно и спокойно. Машина тронулась.

То, что видел я сам, а также слова бабы Софии вселили в меня тревогу. Вечером ворочался в постели, долго не мог уснуть. Тревога моя рассеялась только следующим утром. Проснувшись, я увидел отца, сидящим на табурете и складывающим в сотни, разложенные на столе деньги. Мама, взглянув на мою постель, спросила:

— Ти що, з дидьками вночи бурикався? (Ты что, ночью с чертями боролся, кувыркался? — укр).

Я огляделся и увидел, что лежу на матрасе. Простынь лежала рядом, скрученная вдоль постели толстым тугим жгутом.

В феврале шестьдесят первого, когда я уже учился в Дондюшанах, в субботу пришел домой пешком. В воскресенье, ближе к полудню, родители, собрав сумку с недельным запасом еды, вышли проводить меня за калитку. В это время со стороны шляха вниз по селу проехал «бобик» (ГАЗ-68). В таких машинах тогда ездили только начальники. Проехав мимо наших ворот метров двадцать, машина резко затормозила. Дав задний ход, машина остановилась возле нас. За рулем сидел Иван Макарович Бойко, председатель колхоза в селе Дондюшанах.

— В Дондюшаны, Николай Иванович?

Отец кивнул головой, показывая на меня.

— В школу отправляю.

— Ждите здесь, я на десять минут к маме.

Мама Ивана Макаровича, старая Зёнька Бойчиха, как её называли в селе, жила сразу за нижним деревянным мостом.

Через минут пятнадцать, на обратном пути машина притормозила возле наших ворот.

Отец, часто принимавший решения внезапно, сказал маме:

— Поеду и я. Захвачу бидоны и обратно через Мошаны.

За окраиной Плоп Иван Макарович повернул налево и, проехав низкую плотину пруда, сказал:

— Поедем напрямик, через ферму. В долине, где высадили тополя не проехать. Топь.

Я знал, что отец и Иван Макарович ровесники, друзья детства, вместе парубковали. В разговоре они всегда были на «ты», но неизменно называли друг друга уважительно по имени-отчеству.

Наблюдая, как Иван Макарович, ловко выворачивая руль, ведет, рыскающую в стороны и пробуксовывающую машину, отец сказал:

— Отличная машина. Такие машинки в войну таскали за собой легкие пушки. А сейчас по полям удобно ездить.

— Если бы ты, Николай Иванович, в Сороках закончил курсы с нами, ты тоже сегодня бы ездил на такой машине, а может, уже и на «Волге». Ты в группе был в числе лучших, соображал быстро.

— Ты же знаешь, Иван Макарович, что я боюсь работы с людьми. В жизни я всегда сам по себе. А людьми руководить боюсь, не получится.

— А тебе чего бояться? Сейчас я завидую тебе. Во вторник в Окницу вызывают, на пленум райкома. По подготовке техники к весенним работам. Запчастей нет, масла не те, у механизаторов в голове ещё МТС. Никак не привыкнут, что хозяин техники — колхоз. Вот я боюсь!

В дальнейшем я не раз имел возможность убедиться в том, что мой отец не трус. Но, сказанное тогда, слово «Боюсь» стало понятным мне гораздо позже. В семидесятых, в возрасте двадцати восьми лет, меня назначили заместителем главного врача района. Родители были далеки от восторга. Отец тяжело вздохнул. Мама сказала в напутствие:

— Эта работа временная. Всегда помни, что тебе нужно будет вернуться к работе лекаря среди людей, которыми сейчас руководишь.

Я молчал. А мама добавила:

— Тiлько нiколи не талуй по головам людей! (Только никогда не топчи по головам людей! — укр.).

Впрочем, спустя два года, после трех заявлений, меня освободили по собственному желанию. Я вернулся к лечебной работе. Не исключаю, что больше всего моим поступком сознательно и подсознательно руководило, когда-то сказанное отцом, слово «Боюсь». При написании этих строк поймал себя на мысли, что я, как и отец, принял окончательное решение не идти в начальники в тридцать лет.

Особист

Моя жизнь — безжалостная, как зверь

И.В.Сталин

Однажды отец пришел из правления после наряда озабоченным:

— Сегодня на заседании правления утвердили оплату зерном на трудодни за прошедший год. Урожай невысокий, а план по хлебозаготовкам снова увеличили. На трудодень выйдет не более трехсот граммов.

— Мало. На год не хватит, надо покупать пшеницу или муку. — сказала, возившаяся у плиты, мама

— Ганю, сколько муки у нас идет на одну выпечку? Приблизительно. Сколько нам надо будет муки на год? Плюс вареники, пироги…

— Чтобы хватило с запасом, надо иметь на семью полтонны муки. А то будет, как в сорок седьмом.

— А корове после отела? Поросята?

Подумав, отец в задумчивости добавил:

— Земли нет. Вся в колхозе. Был бы хоть гектар, были бы с хлебом. Сейчас уже не так строго. Можно было бы взять землю в аренду, как тогда.

Слово «тогда», я уже знал, у моих родителей означает сорок седьмой год. Тогда мне исполнился один год. Из разговоров родителей с приходящими вечером послушать радио соседями и теткой Марией я уже знал, что в Бессарабии тогда была жестокая голодовка. Уполномоченные ходили по дворам, осматривали сараи, пристройки и чердаки. Зерно грузили на телеги.

Мама в тот день возилась в огороде. Въезжающая в село вереница подвод сказала ей о многом. Прибежав во двор, мама успела затянуть волоком в свиную конуру немного кукурузы и жита. Мешки забросала соломой, объедками кукурузы и сухим навозом. Отца тогда дома не было. Призванный Тырновским военкоматом, отец, в числе сотен отвоевавших фронтовиков-крестьян, строил дорогу Единцы — Лопатник.

Крестьяне варили лебеду, расшивали соломенные крыши и снова молотили, добывая пригоршни жита. Ездили в Черновицы за жомом. Мама рассказывала, что люди с юга и из-за Днестра нескончаемой вереницей тянулись вдоль села, прося милостыню. Бывало, заметив бредущего нищего, люди прятались, закрывались в домах, уходили в огороды.

В тот год в Елизаветовке организовали колхоз. Всю землю обобществили. Со двора крестьянина, чаще всего не спрашивая и прикрываясь постановлениями, решениями и разнарядками, увозили на хозяйственный двор плуги, бороны, соломорезки, телеги… Мельницу Ивана Калуцкого, построенную хозяином на повороте «Коцюбы» (извилистой части сельской улицы) и маслобойку Лази Климова оставили на прежних местах. Сами здания мельницы и маслобойки «соответствующими распоряжениями» переходили в собственность колхоза.

Люди не знали, что означают постановления, распоряжения и другие замысловатые слова. Но жизненный опыт, полученный, как говорили «под румынами», потом с приходом русских, в период депортации в сороковом, в течение четырех лет войны и возвращением русских научили людей бояться этих слов при любой власти. Крестьяне усвоили одно: невыполнение любого решения властей, как бы оно не называлось, несет с собой крупные неприятности.

Но после войны больше всего боялись особистов. Особистами сельчане называли любого вооруженного человека: ястребков, работников военкомата, уполномоченных инструкторов, участкового. Особистом называли и Яшу, назначившего себя в селе на мудреную должность: «инструктор с правом ношения оружия».


Яша, рассказывали старшие, жил у кого-то в самой нижней части села, называемом Бричево. Ходил по селу с, закинутой за плечо, винтовкой с примкнутым длинным штыком. Сельчане спешили налить ему чарку в надежде, что выпив, Яша станет добрее и скорее покинет дом. Но выпив, Яша становился разговорчивым. Он подолгу плёл банделюхи (рассказывал небылицы) о своих боевых подвигах, вытаскивал из карманов шинели и демонстрировал разнокалиберные патроны от различного оружия, щелкал затвором, показывая в стволе, готовый выстрелить, патрон.

Яша предпочитал навещать солдаток, получивших похоронки. Долго читал куцые листки серовато-желтого цвета.

— Тут что-то не то…

Несчастная женщина напрягалась. В потухших было глазах загорался слабый огонек надежды.

— Тут надо посодействовать…

После этих магических слов на столе появлялся налитый доверху килишок (низкая пузатая граненная рюмка). Выпив самогон, Яша ещё раз осматривал с обеих сторон похоронку, потом смотрел на свет.

— Посодействую. Надо проверить. — Яша ложил похоронку на стол.

— Не забудете? Фамилию запишите. — женщина пыталась устранить все препятствия на пути к «содействию».

— Я никогда ничего не забываю.

Яша был не только всепомнящим. Яша был ясновидцем. Сам процесс ясновидения он облекал в весьма оригинальную форму. Для гадания требовал стакан, соль, яйцо и дважды перегнанный самогон. На дно стакана насыпал щепотку соли. Аккуратно, чтобы не повредить желток, на соль выливал разбитое яйцо. Сверху осторожно наливал самогон. Стакан грел в руках, слегка покачивая и внимательно рассматривал, как постепенно уменьшаются в размере и исчезают в растворе едва видимые кристаллики соли.

На границе самогона и яичного белка появлялась и сгущалась муть. Вдова, затаив дыхание, смотрела на Яшу, как на бога. Она видела густеющую муть, на которой должна была проявиться, видимая только Яше, судьба её не вернувшегося мужа. Наконец, широко и истово перекрестившись на образа, Яша выпивал ворожейную смесь до дна. Облизываясь, причмокивал губами. Потом снова смотрел на дно стакана. Ставил пустой стакан на стол. Поднимался и, закинув винтовку за плечо, провозглашал:

— Всэ буде добре!

Развернувшись, неуверенным строевым шагом покидал хату.

Что «буде добре» не поняла и моя тетка Мария, ворожившая однажды у Яши на сыновей. Рассказала она о сеансе ясновидения у нас дома через добрый десяток лет. Отец, лежавший днем, как обычно, одетым на кровати, комментировал, рассказанное теткой:

— Марию! Та ти ж не дурна!

Мама, отвернувшись к печке, молчала. Только плечи её мелко и долго сотрясались в безгласном смехе.


Отца, по решению правления организованного колхоза назначили конюхом. Поскольку конюшня одной из трех колхозных бригад находилась по соседству в стодоле сводного брата Франека Кордибановского, отца такая работа устраивала. Выпустив лошадей на работы, отец убирал в конюшне, выносил навоз, подсыпал в ясли овёс либо сечку, менял подстилку.

— Конюшня была через дорогу от нашего дома, — рассказывал отец, — у Франека. Я успевал сделать все по конюшне, прибегал домой. Успевал по двору, работал в огороде. К двенадцати снова надо было быть в конюшне, хотя все лошади с повозками были в поле. В двенадцать завхоз, по дороге на обед, проверял состояние конюшни.

Завхозом, с самого первого дня организации колхоза, назначили одного из многочисленных двоюродных братьев отца. В сороковом, как только «пришли русские», родственник уехал на шахты. Там его застала война. Когда фронт с отступающими советскими войсками приблизился к Донбассу, эвакуировался в Ташкент. Там определился конюхом в запасном кавалерийском полку. За рвение в работе скоро назначили старшим конюхом, затем начальником конюшни. Дали бронь. В сорок третьем вступил в партию.

Домой вернулся в июле сорок пятого, когда миновала опасность быть призванным на фронт. Оказался в числе коммунистов с самым большим партийным стажем в селе. Даже дома говорил только на русском языке. Рвался в председатели. Но, приехав в село, первый секретарь Тырновского райкома Владимир Федорович Берекет, побеседовав со всеми кандидатами на руководящие должности колхоза, сказал Жилюку:

— В завхозы. А там посмотрим.

Так двоюродный брат отца стал его начальником.

С первых дней завхоз проявил небывалое трудовое усердие. Во всё вмешивался, всё было не так, как надо. Пространно рассказывал, что он знает, как надо делать правильно. Вот если бы он был!… Назар брезгливо морщился. Однако, там, где надо было идти против сильного, либо против нескольких человек сразу, «партейный» энтузиаст тушевался. Мишенью своего растущего административного рвения он избрал моего беспартийного отца. Часто повторял привезенное то ли с Донбасса, то ли из Ташкента изречение:

— Бей своих, чтоб чужие боялись!

К двенадцати на фондовском коне под седлом завхоз ежедневно ехал на обед. По дороге домой он заезжал на конюшню. Самым внимательным образом проверял чистоту помещения, наличие корма, состояние сбруи.

Никогда не убиравший в собственном, по-хозяйски оглядывал чужой двор:

— Этот стожок к завтрашнему дню перенести и сложить под акацию!

Назавтра для стожка находилось другое место.

— Сними паутину под потолком! И шевелись! От меня никуда не денешься. Приеду и проверю ночью!

Вот этого отцу хотелось меньше всего. До того дня отец наивно считал ночи своей личной, не подлежащей обобществлению в колхоз, собственностью. Ночи отцу ох как были нужны!..


…Вытянув голодную зиму на сорок седьмой, отец задумался:

— Муки до нового урожая оставалось впритык, — рассказывал мне много лет спустя отец. — тебе исполнилось чуть больше семи месяцев, Алёше — девятый год. Кормить надо, одеть во что-то, тёлочку купить, чтобы вырастить для молока, поросенка выкормить.

Помог случай. На одной из свадеб отец встретился со знакомым из Брайково, жена которого имела родственников в Елизаветовке. Инвалид ещё с первой мировой, без ноги, с негнущейся рукой, пожаловался отцу:

— У меня две десятины земли. На всю семью я один мужик, — показывая на свою отсутствующую ногу и скрюченную ранением руку, брайковчанин сказал. — Лошади нет, нанять некого. Вам хорошо! Вы в колхозе…

Отец соображал недолго. Договорились быстро. Отец пашет всё поле, сеет, убирает. Урожай пополам. Ударили по рукам.

Сам отец не пахал. В счет зерна с будущего урожая брайковский надел вспахали два Мошанских сродственника — Еремчуки, единоличники, братья мужа тетки Павлины, сестры отца. Засеял отец за ночь вручную. Следующей ночью забороновал.

— Як бог почув (будто услышал бог), после посева один за другим прошли обильные дожди. Всходы были дружными. — рассказывал отец. — мы с мамой радовались. Будем с хлебом!


Однажды в село на райисполкомовской бричке прибыл очередной особист. Худой, в цивильных кортовых штанах, выцветшем френче. Но главным было то, что в село он прибыл без оружия. Особист привез с собой в тощей папке какие-то списки. Расположившись в сельсовете в выделенной комнате с койкой, там же поставил стол. Сельчане поняли, что уедет этот особист не скоро.

Ситуация стала понемногу проясняться, когда особист вместе с штатным дежурным по сельсовету всех времен Михаилом Брузницким стал обходить дома призванных в начале войны румынами, а потом воевавших в рядах советской армии. Здороваясь, ненадолго заходил в дом, выходя, мельком оглядывал дворовое хозяйство. Особист не считал мешки, не прикидывал вес поросенка, не спрашивал, когда отелилась корова. Он даже не смотрел в сторону пустых, сложенных у забора друг на друга ульев. Скудных запасов, оставленного на зиму, мёда не хватило. Все пчелы в тот год погибли.

Сельчане насторожились. Это было что-то новое. А новое всегда несет в себе опасность. Это, в своей, годами наработанной, первозданной крестьянской мудрости, твердо усвоили сельчане за недолгие годы частой смены власти.

Как осенним ветром уносит сухой желтый лист, так приезд особиста навсегда выдул из села «уполномоченного с правом ношения оружия» Яшу. Приходил, рассказывала мама, особист в сопровождении дежурного и в наш дом. Мама, обеспокоенная вопросами особиста, вечером поделилась тревогой с отцом.

— Побачим, — сказал отец. — За войну бояться мне нечего.

Стал вызывать особист бывших фронтовиков, которые до сорок четвертого служили у румын, а потом в советской армии.

— Работал особист по ночам, — рассказывал отец. Днем больше отсыпался. Кормить готовила старушка, жившая неподалёку от сельсовета. Пришел за мной Миша Брузницкий на закате:

— К особисту на десять часов вечера. Велел захватить с собой военный билет и красноармейскую книжку.

Первый вечер особист допрашивал отца около двух часов:

— Когда призвали румыны? Где служил? Что делал по годам? По месяцам?

Сказанное отцом тщательно записывал. Потом перешел к службе в советской армии. При каких обстоятельствах призвали, когда проходила переподготовка и переформирование, где служил, номер части, в каких боях участвовал, имеются ли награды. И снова тщательная запись. В конце, развернув лист, велел прочитать и поставить подпись.

— Из села никуда не выезжать. Можете понадобиться ежедневно. — Подав небольшой листок, велел расписаться о неразглашении содержания допроса.

По дороге домой отец удовлетворенно прикидывал. После вызова на завтра в полночь предполагал поехать в Брайково. Предстояло по краю поля пройтись конным культиватором по пырею, наползающему на участок с пшеницей. Вечером приготовился к вызову. А дежурный всё не приходил. Спать лег за полночь. Только уснул — раздался стук в дверь. На пороге дома стоял несменяемый Миша:

— Идем!

Снова те же вопросы. Ответы тут же сличал с протоколом вчерашнего допроса. Делал какие-то пометки на листе. Потом заставлял повторить. В конце снова дал листок на подпись:

— Поставь дату и распишись. Свободен до завтра.

Назавтра Брузницкий пришел в девять часов вечера. Вернувшись от особиста, отец поужинал, прилег на часок. За полночь встал, запряг коней. Прокультивировал в ту ночь отец быстро. Вернулся задолго до рассвета. На второй день узнал, что одного бывшего фронтовика на допрос за ночь вызывали дважды. Отец понял: шутки кончились.


Однажды выйдя поутру, особист обнаружил в щели под дверью лист бумаги. Развернул. На тетрадном листе печатными буквами сообщалось, что председатель колхоза Жилюк Назар Семёнович является скрытым врагом советской власти. Во время румынской оккупации тесно общался с членами профашистской партии — кузистами. Сына своего, родившегося в разгар наступления немецко-фашистской армии в сорок втором, назвал Адольфом, в честь Гитлера.

Особист задумался. Было от чего. Лучший из всех председателей колхозов в районе, и такой сюрприз! Утром навел справки. С именами всё совпало. Из расспросов сельчан узнал, что в Елизаветовке несколько Адольфов: 1939, 1940, 1942, 1946 и 1947 года рождения. Совсем недавно, несколько месяцев назад так назвать! И это после победоносной войны над гитлеровской Германией?! Профашистское, тщательно маскирующееся село? Но какой наглый вызов!

Будучи в Тырново, из районного отделения НКВД позвонил наверх. Особисту было приказано продолжать тщательную проверку по бывшим фронтовикам. Обещали выслать человека для выяснения обстоятельств с именами.

В одно из воскресений в село приехал корреспондент одной из центральных газет. В очках и черном берете, в кожанной курточке с фотоаппаратом на ремешке, перекинутом через плечо. Поселили его в сельсовете в одной комнате с особистом. Наутро корреспондент принялся «рыть землю». Ходил по разным хатам, проверял метрики всех детей, в том числе у всех Адольфов. Сличал с записями в церковной книге Плопского прихода.

Корреспондент ещё до приезда подготовился. Адольф — старинное немецкое имя. Происходит от древненемецкого Адал (Благородный) Вольф (Волк). Адолё, Адолик, Адолько, Долек — старинные польские и галицийские мужские имена. По другим источникам имя Адолько (так и называют у нас в селе) происходит от старинного татаро-славянского имени.

Корреспондент выяснил немаловажную деталь: все имена Адольфам давали матери и бабушки.

— Почему так назвали?

— А доля (судьба) шоб була легэнькою та щастливою.

Корреспондент пошел дальше. Всех матерей Адольфов, а потом и других женщин села поочередно расспрашивал и брал подписку с предупреждением о неразглашении тайны:

— Как звали Гитлера?

— Гитлер! А як же? Нимец! Нимецкий цар.

Ни одна елизаветовская женщина, в том числе и Антонина Михайловна, жена председателя колхоза, не смогли ответить, как звали Гитлера.

Напоследок корреспондент сфотографировал Адолька Жилюка. Через несколько недель пришло письмо. В конверт была вложена фотография пятилетнего Адолика.


Присланную фотографию по сей день хранит в семейном альбоме сын тогдашнего председателя колхоза Назара Семеновича, посвятивший как и отец, свою жизнь возделыванию Земли, ныне живущий в Кагуле, пенсионер Адольф Назарович Жилюк.

Написавший и подбросивший особисту анонимное письмо нечаянно проговорился через много лет. Это был один из зажиточных сельчан, в одночасье потерявший во время коллективизации огромное, по тем меркам, личное состояние: землю, две лошади и разнообразный сельхозинвентарь…


В тот злополучный день отец, наступив на ржавый гвоздь, проколол пятку. Пошел домой. Тщательно вымыл ногу с мылом, залил рану керосином и наложил повязку с вынутым из печи пеплом. Хромая, пошел через дорогу в конюшню. В тот день в стодоле оставалась пара лошадей. Убрав, отец вынес навоз. Потом навалил в ясли привяленной люцерны, чтобы пригнанные с поля лошади могли подкрепиться.

За этим занятием отца застал, приехавший верхом в седле, завхоз, его двоюродный брат. Осмотрел двор, конюшню, включая потолок. Придраться было не к чему. Вытащил из кармана носовой платок. Намотал его на палец и с силой провел по крупу коня. Подошел и через ясли продемонстрировал отцу платок с темным кружком:

— Почему кони грязные?

Эту историю неоднократно рассказывал впоследствии отец:

— В моей груди что-то вскипело, стало горячо. За три года службы у румын привык подчиняться. С сорок четвертого до конца войны в противотанковом истребительном дивизионе была железная дисциплина плюс каждый день смертельная опасность. Нас немец бомбил так, что воронка засыпала воронку. А тут!.. Удрал от фронта в Ташкент, устроился конюхом с бронью, вступил в партию и… наверное, видел, как воинские начальники или сам генерал проверял чистоту коней…

— Я поднял вилы. Не думая, что будет потом, метнул. Целился прямо в горло. Разжиревший за время войны и начальничества в колхозе мой двоюродный брат проворно упал на пол конюшни.

Вилы воткнулись в противоположную стенку стодолы, звучно забренчали. Завхоз продолжал лежать. А в дверях стодолы стояла хозяйка подворья, Кордибановская Раина, дочь старого Марка Ткачука, жена сводного брата отца — Франека.

Завхоз поднял голову. Увидев Раину, вскочил:

— Под суд пойдешь! Расстрел! И свидетель есть!

— Я ничо не бачила. Мене тут зовсим не було. И свитчете (свидетельствовать) я нигдэ не буду. Бо нема за що. — спокойно сказала Раина и пошла в дом.

— Я выдернул вилы. — рассказывал отец, — Руки дрожали, говорить было трудно:

— Уходи и чтобы я тебя тут больше не видел! Убью!

Завхоз забрался на лошадь и, выехав со двора, направил коня до горы, в сторону правления колхоза. Через какое-то время, пригнувшись к шее коня и настёгивая, нёсся вскачь на долину, в сторону своего дома.

— Когда я шел домой, — рассказывал отец. — Раина вышла на крыльцо:

— Який же ты скаженый, Николо! Най бог бороне!

К вечеру следующего дня пришел Брузницкий:

— Назар передал, чтобы ты после наряда зашел к нему. А в девять к особисту. Со всеми медалями и удостоверениями к ним.

После наряда отец, постучав, зашел к председателю:

— Сидай, Николо!

Долго молчал, смотрел на верхушки орехов во дворе Чернея, на журавель колодца. Потом пробуравил отца тяжелым взглядом.

— Ты понимаешь, что за такой фокус могут дать десять — пятнадцать лет. О детях подумал?

Помолчав минуту, добавил:

— Лучше с умным потерять, чем с дураком найти. И тебя тоже касается. Никогда не трогай говно… Иди!

Отец уже был у двери, когда Назар окликнул его:

— Вернись! Присядь!

— Кончай с арендой в Брайково и выездами на колхозных лошадях по ночам! За это могут дать не меньше, а то и больше!

Отец оторопел. Он полагал, что его ночные выезды на брайковское поле были только его тайной. Назар выдвинул ящик стола, вынул, вырванный из тетради, линованный лист школьной тетради.

— Такого-то числа выехал в двенадцать часов ночи с бороной на телеге, а такого-то выехал по меже Кордибановских и Савчука верхом. Продолжать?

Отец молча отрицательно покачал головой.

— А теперь иди к особисту! Тебе сегодня к девяти?

Особист сидел на лавочке под елью и курил. Кивком головы велел отцу присесть.

— Дай медали и удостоверения!

Взяв медали, подержал их, покачивая, на ладони, как бы взвешивая:

— На каком фронте?

— Первом Белорусском.

Положив на скамейку медали, взял:

Удостоверение А № 274643

За участие в героическом штурме и взятии Берлина гвардии красноармеец Единак Николай Иванович указом Президиума Верховного Совета СССР от 9 июня 1945 года Награжден медалью «ЗА ВЗЯТИЕ БЕРЛИНА»

От имени Президиума Верховного Совета СССР медаль вручена 15 октября 1945 года

Команд. 400 Арт. бриг. 27 гв. стрелковой Ново-Бугской Краснознаменной Ордена Богдана Хмельницкого дивизии

Гвардии полковник Кращенко

Особист, глядя на оранжевый круг, стремительно скрывающегося за горизонтом, солнца, про себя, тихо сказал:

— Совсем рядом шли…

Сложил удостоверения, положил на них медали и протянул отцу.

Долго, слишком долго, рассказывал через много лет отец, особист смотрел в глаза и, напоследок, медленно проговорил:

— Да-а. Война никого не красит. И не щадит. А ты держи себя в узде!.. Понял? Ступай! Свободен.

Больше отца особист не вызывал.


Завхоза, двоюродного брата отца, как члена ВКПБ, вступившего в партию в самый критический период войны, вскоре направили в Сороки на курсы председателей колхозов, откуда чуть более полугода назад сбежал мой отец. Потом сразу же направили в колхоз соседнего района. В нашем селе он больше никогда не жил и не работал. Бригадиром назначили, вернувшегося из армии Горина Михаила Григорьевича — сына самого первого председателя Елизаветовского колхоза, организованного в сороковом в правобережной Бессарабии, Регорка (Григория) Горина.


Вероятно, чтобы избавить отца от соблазна арендовать землю в окрестных селах, где пока не были организованы колхозы, Назар на заседании правления колхоза принял решение о назначении отца заведующим колхозным ларьком на базаре Могилев-Подольска.

— Подальше от аренды. За неё можно очень дорого заплатить. — через добрый десяток лет сказал отцу мудрый Назар.

Случай в караулe

Легко быть святым, когда не хочешь быть человечным

Карл Маркс

Я учился в шестом классе, когда в середине сентября в старших классах, а старшими считались классы, начиная с четвертого, объявили:

— Назавтра в школу одеть рабочую одежду и взять ведра. Будем работать в саду.

— Ура-а-а! Ура-а-а! До субботы не учимся! — эхом разнеслось по классам и единственному длинному коридору старой школы, в которой учились ещё мои родители. (Через два месяца перед новым годом мы перешли учиться в новую двухэтажную школу).

В половине девятого школьную колонну вывели на единственную улицу села. От школы до колхозного сада на Одае было чуть более трех километров. До сада ходьбы было около часа. К половине десятого мы, преодолев стометровую греблю, разбредались по хозяйственному двору Одаи. После часового марш-броска нам давали возможность отдышаться.

Большая часть детей устремлялась на берег большого става. Подолгу всматривались в, ставшую к осени прозрачной, зеленоватую воду. Другие бежали к деревянному желобу, из которого день и ночь в средний став вытекала струйка воды из таявшего в огромном подвале прошлогоднего льда. Часть мальчишек, выломав из веток шпаги, взбирались на курган и, стихийно разделившись на русских и немцев, начинали фехтовать шпагами, стараясь занять господствующую высоту.

Наш буйный отдых прервал бригадир Александр Матвеевич Тхорик.

В селе его звали Сяней. Кличку Шанек ему присвоили с раннего детства. На вопрос, как его зовут, он неизменно отвечал:

— Сянек.

Но собственное имя в его устах долго звучало: Шанек.

Он был родным дядей Сережи Тхорика, неизменного участника наших мальчишеских развлечений. Недавно вернувшийся из армии, с накинутым на плечо фотоаппаратом «Смена» на тонком ремешке, деятельный и общительный, Шанек вскоре после демобилизации был назначен бригадиром садо-виноградной бригады.

Собрав нас всех полукругом, бригадир поставил задачу:

— Распределиться по классам. Седьмой убирает и подбирает с земли упавшую сливу, шестой в старом саду подбирает перезрелые груши. Все остальные на яблочный массив, собирать падалицу. Вопросы есть?

От нас, детей, не скрывали конечной цели нашего труда. Упавшие на землю перезрелые фрукты ведрами высыпали у огромных деревянных кад. А вон и мой отец уже крепит на каде круглую терку с бункером не менее, чем на три ведра. Собранные фрукты пропускали через барабанную терку, наполняя несколько кад. В укрытых рядном кадах бродила фруктовая брага.

Потом устанавливали два колхозных огромных самогонных аппарата и перебродившую массу переливали в, почерневшие от времени и копоти, двухсотлитровые баки. Начинали гнать самогон. В такие дни от одежды отца исходил удивительный запах копчёного в дыму перезрелого фруктового ассорти.

Выгнанный самогон разливали по молочным флягам. При непременном участии председателя ревизионной комиссии, нашего соседа Олеська Брузницкого, подсчитывали литры. Фляги увозили на склад. Фруктовый самогон, в счет итоговой оплаты трудодней, выписывали на свадьбы, провожания в армию, крестины. По накладной отпускали в ларек, где вуйна (тетка) Антося, мама Бори, моего двоюродного брата, продавала его бутылками и графинами. Сегодня мой рассказ может показаться диким, но всё было именно так. Изредка у склада притормаживал райкомовский «Бобик» и, налитый в небольшие бочонки или в алюминиевый бидончик, самогон «уезжал» в райцентр.

А пока мы собирали и высыпали падалицу на кучу возле кады с теркой. Отец набирал ведром падалицу и передавал Павлу Юркову (Ткачуку). Павло высыпал падалицу в бункер. Горка (Григорий Унгурян) крутил корбу и из-под бункера в каду низвергалась полужидкая смесь измельченного будущего сусла. Наполнив каду, рабочие менялись местами.

Приближение к обеду ощущалось как по голодным спазмам в животе, так и по нарастающей усталости в руках и пояснице. Наконец раздавалась команда:

— Обед!

Кое-как ополоснув потемневшие, в грязных разводах, руки, детвора усаживалась на прогретую землю, где придется. Доставали пакетики с приготовленной мамами едой. Учителя усаживались кружком поодаль у самого кургана. Я быстро съедал уложенную мамой пару вареных яиц с хлебом, намазанным домашним сливочным маслом и помидорами.

Но этого обеда, как правило, мне было мало. Я поднимался и шел под камышовый навес, где на, потемневшем от времени и дождей, длинном столе с широкими щелями, обедали взрослые. Каждый ел свое. Отец, предвосхищавший мое появление, тут же вручал мне кусок хлеба с ломтем сала сверху. Дома я, как правило, от сала воротил нос. Но на Одае подсохший с утра хлеб и пожелтевший кусок сала с налипшими крупинками серой соли я уничтожал в считанные секунды.

Бригадир, закончивший полевую трапезу, привстал и озабоченно посмотрел в сторону турецкого цвентара (древнего кладбища), откуда слышались голоса и смех обедающих женщин.

— Надо каждый день проверять! Вчера проверил сумки и ведра после работы. Не нашел ни одной женщины, которая не взяла бы из колхозного сада хотя бы несколько яблок. Как с ними говорить? Не будешь же стрелять! Одна килограмм, другая два, а на всю бригаду утащат целый центнер!

Мужчины за столом замолчали.

— Детям понемногу захватили. Принесут с поля то хлеба, то яблоки либо виноград от зайца, всё детям радость. — попытался сгладить неловкое молчание мужиков Павло Ткачук, сродственник бригадира.

Отец, пожёвывая сухую травинку, смотрел поверх озерной глади. Снова наступило молчание.

— Шо задумались, Николо? — прервал молчание бригадир.

— Да так, Берлин послевоенный вспомнил. — негромко сказал отец.

— Я три года отслужил под Берлином. — живо откликнулся Сяня и спросил. — У Бранденбургских ворот были, Николо?

— Был. Потом три недели нас держали в распоряжении комендатуры. Обходили сектор, проверяли документы, людей. Отдельные выстрелы слышались в Берлине до начала июня.

— А потом нас перебросили в пригород. Охраняли шахту, здания, наши пушки. Всего на дивизион было пять постов. Хотя и сменяли нас, все равно, очень уставали. Отстоишь два часа в карауле, после смены сразу спать. А не спится. Думы разные. А за два часа до того, как заступить, поднимают. Чтобы сон стряхнуть. А он как раз наваливается. Такой милый тогда сон. Казалось, вернусь домой, просыпаться не буду. Отосплюсь за всю войну.

— В наряд я всегда попадал с напарником из Буковины Иваном Дикусаром. Стояли в карауле у шахты, в которой до войны добывали пиленный камень. Темень. Друг друга с трудом различали. Перед караулом выдавали батарейки (карманные фонарики). Но включали на мгновения, чтобы посмотреть время или если поблизости появлялся подозрительный шум. По ночам редко, но давали о себе знать фашисты.

Однажды мы только заступили в караул. Я стоял у входа в копёр, а Иван нес службу у ворот, через которые откатывали вагонетки. Со стороны небольшого леса, расположенного в черте города послышались приглушенные голоса. Замелькал свет карманных фонариков. Я подал Дикусару знак фонариком. Но он, скорее, заметил их раньше меня, так как через секунды он уже стоял возле меня с автоматом наизготовку.

Мы не успели их окликнуть, как положено по уставу, как они стали звать нас на немецком языке, светя на свои лица фонариками. Судя по освещению, их было не менее пяти человек. Среди них — женщины! Кажется безоружные… А вдруг это провокация, обман? А может за ними крадутся вооруженные? До караульного помещения не менее пятисот метров! Что делать? Стрелять на поражение?

Немцы между тем приблизились. Их было шесть человек, из них две женщины. Дикусар, учивший в школе немецкий язык, выступил вперед. Пожилой немец стал что-то быстро говорить, показывая рукой вниз. Иван кое-что понял.

— Они просят разрешить им спуститься в шахту. Что-то говорят об одежде. Их дома полностью разрушены.

Иван, сам на пять лет младше меня, за короткое время невольно стал в нашем расчете старшим. Он принял решение:

— Николай! Если они пришли с плохими намерениями, нам с ними не справиться. Похоже — это не военные. Их надо разделить. Пусть мужчины спускаются, а женщин мы оставим закрытыми в коридоре.

Где словами, где знаками Дикусар объяснил немцам, как следует поступить. Они согласно закивали. Мужчины вошли в малую клеть. Изнутри накинули на дверь запор. Двое стали вращать рукоятку. Клеть поползла вниз и скрылась в темном проеме шахты.

— Николай! Бегом в караульное! Поднимай всех по тревоге! Пусть сообщат выше. И сразу обратно!

— Через пять минут я был в караульном помещении. Весь состав подняли по тревоге. Сообщили в комендатуру. А сами во главе с командиром дивизиона, который сейчас был и начальником караула на машине подъехали к шахте. Иван с немками ждал нас в коридоре.

Колесо подъемника уже не вращалось. Значит немцы уже достигли дна. Вскоре у шахты резко затормозила машина из комендатуры. Потом ещё одна. Все офицеры. На грузовике подъехал взвод автоматчиков. Сразу стало тесно. Распоряжался полковник, кажется, из комендатуры.

Начало светать. Натянувшись, заскрипели тросы, стало вращаться колесо подъемника. Минуты казались вечностью. Наконец показалась клеть. Она была наполнена лётным обмундированием, было много обуви. Клеть быстро разгрузили и, свалив одежду в одну из комнат, заперли там и немцев.

Снова прибыли какие-то старшие офицеры — от майора до полковника. Появилась машина с рацией. Через центральную комендатуру связались с американцами. В их секторе находилась электростанция, подающая ток на шахту. Люди продолжали прибывать.

Приказав пересмотреть, поднятую немцами одежду, полковник через переводчика, успокоил немцев, объяснив, что их скоро отпустят. Тем временем с американского сектора дали свет. Попытались включить большой подъемник на электрической тяге. Раздался треск, вдоль кабеля посыпались на пол ярко-голубые искры. Короткое замыкание. Из числа задержанных немцев двое вызвались помочь. Они много лет работали на этой шахте.

А меня и Ивана уже допрашивал, прибывший из особого отдела, старший лейтенант. Он допрашивал о происшедшем нас и порознь и вместе. Потом начинал все сначала, пытаясь поймать на неточностях. Но нам скрывать было нечего.

Через широкую остекленную перегородку нам было видно, что полковник, разрешив немцам взять по комплекту поднятой из шахты одежды и обуви, отпустил их. Затем зашел в комнату, где особист допрашивал нас, тщательно записывая наши показания.

— Вас ждет трибунал за преступное нарушение устава караульной службы, — сказал особист. — Почему пропустили на охраняемый объект немцев? Почему не подняли тревогу? Почему не стали стрелять?

Полковник долго слушал, потом сделал останавливающий знак:

— Довольно, товарищ старший лейтенант. Заканчивайте.

Особист недовольно повернул голову:

— Вы уверены, товарищ полковник?

— Да! Можете быть свободны.

Старший лейтенант с недовольным видом собрал бумаги, застегнул полевую сумку и обратился к полковнику:

— Разрешите идти?

— Идите.

Повернувшись к нам, застывшим в тревожном ожидании, полковник долго смотрел, переводя взгляд с одного на другого. Потом спросил:

— Откуда родом, сынки?

Мы ответили. Потом полковник долго молчал. Мне показалось, что он забыл о нас.

Поднял глаза, поочередно посмотрел на каждого и сказал:

— Устав нарушили. Это точно. А то, что не стали стрелять в людей и тут же сообщили начальнику караула, поступили правильно. Свободны.

Тем временем заработал большой подъемник. Большую группу солдат спустили в шахту. Подъехали несколько студобеккеров. Содержимое шахты потом поднимали несколько дней. Запомнились короткие тулупы, теплые шлемы, обувь. Потом пошла летняя лётная форма, шинели. Всё это хранилось увязанным в тюки. Командир нашего дивизиона подошел к майору, руководившему подъёмом обмундирования и о чем-то тихо переговорил. Майор молча кивнул головой.

В караульное помещение наш дивизион возвращался с огромным тюком офицерских шинелей. До самой демобилизации мы укрывались ими ночью в сырую погоду. А большая часть тюка лежала в углу караульного помещения.

Когда нас демобилизовали, совершенно новую шинель я привез с собой домой. Гершко Ройнштейн на станции перешил её в пальто. Потом Митя Суслов перешил на Алёшу. Когда Женик пошел в школу, Ваня Яртемив перешил на Женю. Перелицованное пальто со смушком Женик носил до четвертого класса. А на новый год Броник Петра Якового ламой (лезвием) порезал пальто со стороны спины. А потом из того пальто мы долго вырезали теплые стельки.

Мужики долго молчали. Я слушал внимательно, мне было очень интересно. Целая история с моим пальто! Одного отец не рассказал, потому, что не знал. Мы разобрали, стащенный у соседа за сараем старый мотоциклетный аккумулятор. Из свинца на примусе в консервных банках выплавляли и в крейде отливали чушки с двумя отверстиями, как у пуговицы. Вырезанные из смушки кружки меха от воротника мы с обеих сторон подшивали к свинцовой чушке.

Получалась удивительная игрушка, которую мы называли свинкой. Подбивая её боковой поверхностью стопы, мы соревновались, кто больше раз ударит свинку, не дав ей упасть на землю. Но что-то заставило меня промолчать.

Установилось долгое молчание, которое прервал Горка:

— А могли людей ни за что порешить. И никто бы не ответил. Война.

— Доброе сукно у немца. Целых двенадцать лет носилось. А сколько раз перешивали! — сказал Павло Ткачук.

Бригадир продолжал молчать. Потом вдруг откинулся на скамейке и захохотал:

— Понял, Николай Иванович! Ох, не простой вы человек. Это же надо, вспомнить именно такое. Не даром вам кажут жид.

До меня никак не доходило, что именно понял бригадир, но проверять сумки и ведра у закончивших в тот вечер работу женщин он не пошел. Колхозницы удивлялись. В должности бригадира Шанек работал несколько лет. В сумках и вёдрах женщин он больше не рылся никогда.


PS. С сослуживцем по дивизиону Иваном Дикусаром отец совершенно случайно встретился в пятьдесят восьмом в Черновицах на пешеходной улице Кобылянской. Я был тому скромным свидетелем. Дикусар работал тогда директором Сторожинецкого межрайонного лесничества.

Братранэць-перевертень

В нашем мире судьбосплетений не счесть.

Мир тесен! Правда в этом тоже есть.

Тамара Синельни

Строительство в селе новой двухэтажной школы в середине пятидесятых было в самом разгаре. На помощь колхозным бортовым «газонам» прибыли командированные в село несколько самосвалов. Они подвозили бутовый камень из каменоломен в долине Куболты, крупный и мелкий гравий из Волчинца, белый песок из Парково. Желтый речной песок привозили с Украины — из Гонтовки, Пилипов и Сказинцев, расположенных за Могилёвом.

Мы изучали прикладную географию по мере строительства нашей школы. Были счастливчики, ездившие с шоферами до самой Гонтовки, расположенной в двадцати пяти километрах от Могилева. А если добавить двадцать пять километров от Елизаветовки до Могилева, то путешествие в наших головах, по своей значимости, почти равнялось с кругосветным. С колхозными и командированными шоферами ездили Нянэк (Валерий Паровой), Мирча Кучер, Флорик, Валёнчик Рябчинский, Броник Единак. Мне, к моему глубокому сожалению, такие поездки отец предусмотрительно строго-настрого запретил.

В пятьдесят пятом году земляной погреб, вырытый отцом ещё в тридцатых, в период таяния снегов обвалился. Ремонтировать его отец не стал. Решил строить большой каменный оштукатуренный подвал с железобетонным перекрытием, на котором решил разместить летнюю кухню и, невиданную доселе в селе, настоящую баню с ванной и паром.

Бутовый камень отец выписал в правлении колхоза. Стоимость камня даже по колхозным меркам была баснословно дешевой. Выписывая камень, тогдашний председатель колхоза Анисько (Анисим Иосифович Твердохлеб), извиняясь, сказал:

— Транспорт ищи сам. Если бы у меня было вдвое больше машин, то сейчас в сезон, всё равно бы не хватило, чтобы выделить тебе. Договаривайся с прикомандированными.

Солнце начинало садиться, когда однажды у наших ворот остановились три самосвала. Выпрыгнув из кабины первого, отец, бросив пиджак на чистилку для обуви у крыльца, стал руководить разгрузкой. Задним ходом машины въезжали во двор и вываливали камень туда, куда указывал отец.

Разгрузка камня в тот оказалась для меня целым фейерверком открытий. Затормозив, из кабины спрыгивал шофер и, дернув рычаг за кабиной, снова садился в кабину. Мотор начинал надсадно урчать. Кузов неожиданно вздрагивал и передняя его часть начинала подниматься. Под собственным весом открывался задний борт. А кузов уже упирался в свисающие со стороны Гусаковых ветви орехов, закрывающих половину нашего двора. Затем раздавался грохот и вся масса камня вываливалась позади самосвала. Машина вздрагивала, словно отряхиваясь, и мгновенно становилась выше. Поднимались клубы белой пыли, медленно оседающей на землю пепельным шлейфом, направленным в сторону нашего сада.

В тот вечер все три водителя ужинали у нас. Полулежа в широкой кровати за грубкой я рассматривал шоферов и внимательно прислушивался к разговорам за столом. Скоро я знал их фамилии и имена, откуда они, когда они собираются окончательно разъехаться по домам.

Водители ужинали у нас еще несколько раз, после того, как днем разгружали гравий, песок и старые рельсы. Моим вниманием завладел шофер светло-зеленого нового самосвала. Фамилия его была Кузик. В отличие от своих небритых собратьев, сидящих за рулем в поношенной промасленной одежде, Кузик всегда был чисто выбрит. Брюки его всегда казались только-что выглаженными.

В кабине за сиденьем у него хранились две щетки. Перед тем, как сесть в машину, щеткой для одежды он сначала сметал пыль с сиденья, затем отряхивал брюки. Потом доставал вторую щетку и энергично чистил свои, и без того блестящие, светло-коричневые туфли. Но главной в его одежде была куртка. Кожаная, темно-рыжей окраски, она была постоянно полурасстёгнутой, не имела потертостей и казалась новой.

Отец умел разговорить людей. Слушая разговоры, я узнал, что Кузик родился в двадцатом в Харбине, куда его родители бежали от революции. Отец отплыл в Аргентину, а мама с маленьким тогда Владимиром, через Европу сумела вернуться во Львов, бывший тогда под поляками. Осенью тридцать девятого Львов заняли русские и мама Кузика решила переехать в Каменец-Подольск, где жил её брат.

Кузик ел очень опрятно. Это было видно даже мне, тогда десятилетнему. Когда он жевал, рот его был постоянно закрытым. Он никогда не пил больше одной стопки. Мама говорила, что после него и стол не надо убирать. Отец рассказал, что Кузик учится заочно в автодорожном техникуме, после которого станет начальником.

Второй водитель, по фамилии Хоменко, был чуть ниже среднего роста здоровяком с квадратным лицом и круглой головой. После первой же стопки лицо его становилось багровым. Волосы цвета спелой соломы были зачесаны гладко назад. Но скоро они распадались на прямой пробор. Когда он ел, наклонив голову, распавшиеся пряди над небольшими залысинами были похожи на небольшие, направленные вниз, рога, а он сам в такие минуты походил на упрямого упитанного бычка. Хоменко разговаривал на украинском, но речь его была странной. Вместо «я» он всегда произносил «а». Однажды, когда он возился с мотором, попросил меня:

— Дай трапку! Она за сизенем (сиденьем).

Хоменко был неразговорчив. Он ел серьезно, не спеша. Казалось, он даже не прислушивался с разговорам отца с Кузиком, который оказался более общительным. После ужина Хоменко вставал из-за стола раньше всех. Усевшись на толстый ствол, спиленной отцом, старой вишни, он неизменно закуривал папиросу «Прибой». Курил, глубоко затягиваясь и выпуская дым в течение нескольких выдохов. Однажды я спросил его:

— Вы можете пускать дым кольцами?

Не поворачивая головы, Хоменко ответил мне вопросом:

— Зачем?

Больше я его никогда ни о чем не спрашивал.

Пока остальные сидели за столом, Хоменко успевал выкурить две-три папиросы. Казалось, он все время смотрел в землю. Периодически на его угловатом, с редкими оспинками, лице вздувались, перекатывающиеся под красной кожей, крупные желваки.

Третьего звали Жоржей. Родом он был с Кодрян. Высокий, худой, если не сказать тощий, Жоржа с трудом, пригнувшись, втискивался в кабину. За рулем Жоржа сидел, сильно ссутулившись. Он сам шутил, что ему надо отдельную высокую кабину, либо, на худой конец, вырезать дырку для головы. Тогда он сможет рулить, не сгибаясь.

Когда он сидел за рулем, на длинных узловатых пальцах левой руки были видны наколки, по одной букве на каждом пальце. Я долго не мог опознать буквы из-за обилия густых волос. Потом разобрал: «ОРЖА». Не страдая стеснительностью, я спросил, что означает наколотое. В ответ он вывернул кисть тыльной стороной. Всё стало ясно. На большом пальце была наколота заглавная буква «Ж». Жоржа.

За стол он почему-то садился последним, уступая другим. По первой всегда наливал отец. Следующую стопку Жоржа мог налить, не дожидаясь других. Подняв чарку, он неизменно говорил:

— Ну шо, поихалы!

Водку он выливал в себя, не глотая. Очередную стопку он заедал кусочком лука и лишь потом наверстывал упущенное вместе с остальными. Из сольницы на край тарелки, не скупясь, отсыпал соль и, не попробовав, обильно солил еду. Пил Жоржа больше остальных. После двух-трех стопок он неожиданно, часто прерывая собственную речь, запевал. Когда он говорил, голос его был густым и низким. Пел же он тенором, удивительно правильно.

Каково же было моё изумление, когда однажды вечером я узнал, что Жоржа сидел в тюрьме! Сидел он целых семь лет! За эти семь лет были две амнистии. Выпускали на волю матерых бандитов, предателей, а Жоржу держали, как он сам говорил, от звонка до звонка. Мне стало не по себе, когда я узнал об этом. Сидевших в тюрьме я еще не видел. В одну минуту добродушие Жоржи стало казаться притворным, напускным. Мне сразу стало неуютно даже в нашем собственном доме.

Выручил отец. Он спросил напрямик:

— За что ты сидел, Жоржа?

Вернувшись из армии, Жоржа поступил на курсы в МТС и там же остался работать трактористом. Однажды осенью он пахал на своем допотопном, на железных, с длинными блестящими зубами, колесах, «Фордзоне» недалеко от села. Увидев вырывающиеся из под пробки радиатора, струйки пара подъехал к колодцу. Заглушил, чтобы немного остыл мотор. Когда доливал воду, подошла, неподалеку жившая, старушка с небольшой бляшанкой (жестянной банкой) на 3 — 4 литра в руке.

Украдкой показывая, закрытую кукурузным кочаном, бутылку за пазухой жилетки, старуха попросила керосина. Уложив бутылку в инструментальный ящик за железным сиденьем, Жоржа отвернул сливной краник и нацедил бабке полную бляшанку керосина. Казалось, никто не видел.

Когда стемнело, поехал до хаты, в которой квартировал. У ворот его ждали председатель сельсовета, участковый и механик с МТС. Светя фонариком, участковый извлек из инструментального ящика, завернутую в промасленную тряпку, бутылку. Открыв, понюхал. Пошли к бабке. Та отпираться не стала. Бляшанку и бутылку забрали с собой.

В итоге получил Жоржа семь лет без права обжалования. Почти весь срок отмотал на лесоповале. Там же и получил вторую специальность. Стал водителем. На лесоповале работал на лесовозе. Полтора года, как вернулся домой.

— Десяти лет не прошло с тех пор, как судили, а как всё поменялось при Хрущеве! Сейчас белым днем калымим и пьем магарычи. Тогда бы все вместе загремели. — налив себе очередную стопку, сказал Жоржа. — Ну шо, поихалы!

Строительство подвала шло полным ходом. Подошла очередь потолка. Установили щиты, уложили рельсовые балки, сплели арматуру. Я принимал в этом деятельное участие, связывая отожженной проволокой катанку арматуры. Работал, как мне казалось, наравне со взрослыми.

Крупный гравий для бетона привез из Волчинца неулыбчивый Хоменко. Ужинал он в тот вечер у нас. Ужин был в самом разгаре, когда отец, сидевший напротив, стал внимательно всматриваться в лицо Хоменко. Не выдержав пристального взгляда отца, Хоменко спросил:

— Чего ты так внимательно смотришь на меня, Николай? Как будто первый раз видишь.

— Откуда ты родом, Миша?

— С Белорусского полесья. Под самым Пинском. В нескольких километрах уже Украина. Почему ты спрашиваешь?

— Хруцкие тебе не родня? Лица одинаковые, как близнецы.

Хоменко напрягся, побагровел. Руки его сжались в кулаки так, что побелели косточки на суставах. Не владея собой, он стукнул по столу зажатой в кулаке вилкой. Звякнули вилки в тарелках и стаканы.

— Где ты встречался с Хруцким? Рассказывай!

Отец опешил:

— С конца февраля сорок пятого до конца войны воевали рядом. В противотанковом артиллерийском дивизионе. Кре-епкий вояка был. Хотя сам был с кониками (странностями), воевал крепко.

— Расскажи всё, Николай! Как он к вам попал? Как воевал? Всё!


— В конце февраля на территории Польши наш дивизион с пехотой целые сутки держал перекресток крупных дорог. Подбили танк, несколько машин. Немец бросил на нас сначала авиацию, потом артиллерия изрыла каждый метр. Все перепахали.

Из всего дивизиона в живых остались двое. Тяжело раненый командир дивизиона и я. Меня с самого начала завалило бревнами и землей. Так и лежал, в окопчике, как в могиле. Когда кончился бой, я прорыл отверстие между бревнами, нечем было дышать. Бревна сдвинуть не смог. Так и сидел, пока не появилась пехота. Стал кричать. Откопали.

После того боя наш дивизион стал гвардейским. Прибыло пополнение. Необстрелянные стали сразу гвардейцами. Правда прибыли несколько воевавших в тылу у немцев белорусских партизан. Эти умели воевать. И стрелять научились быстро и хорониться в бою от пули.

Среди них был Николай Хруцкий, мой тезка. Он всю войну в партизанах. Его семью и родню немцы и полицаи собрали в одном доме и взорвали противотанковой гранатой. Потом, рассказывал, что на стоны в развалинах полицаи бросали гранаты. Никто не уцелел. Вся семья из 7 человек сгинула в одночасье. Хату разнесло. Останки были далеко разбросаны вместе со столбами мазанки — рассказывали соседи. Ни одного уцелевшего тела.

После гибели родных, рассказывал сам, стал бешенным. В плен немцев никогда не брал. Расстреливал с ожесточением. На человека не был похож. После боя несколько часов ходил с перекошенным лицом. Вот до чего доводит человека гибель родных! Особенно жестоко он обращался с пленными, взятыми другими бойцами. Избивал, издевался.

Хоменко молча слушал. Только мощные желваки часто напрягались, словно пульсировали по бокам его челюстей.

— Что было дальше?

— Воевал умело. Он был заряжающим. но всегда носил с собой подобранный после боя автомат. Вещмешок был набит автоматными дисками. Был очень метким стрелком. Сказался партизанский опыт. Другой, немецкий автомат «Шмайсер» с патронами и несколькими прямыми рожками хранил в снарядном ящике. Его постоянно ставили в пример. Во время боя укрывался мастерски, продолжая заряжать. Ни разу не был ранен.

Перед наступлением, когда шли особенно жестокие бои, подал заявление в партию. Написал, что хочет умереть коммунистом. После боя ему вручили партийный билет.

Были у него странности, но это не удивительно после того, что человек пережил.

— Рассказывай, Николай!

— Ненавидел собак. Если какая-либо собака гавкала, тут же пристреливал. Ещё шевелящуюся собаку добивал каблуком. Бывало, крупные злобные собаки, учуяв или видя его, прятались в будки или ниши в стоге сена. Подолгу не выходили, хотя Хруцкий уже был далеко.

— О-он! — выдохнул Хоменко, — рассказывай!

— Когда занимали какую-либо деревушку, останавливались на постой. Хруцкий, как из под земли, находил самогон. Пил очень много. Практически не пьянел. Только краснел сильно, как ты.

Хоменко заскрипел зубами.

— Однажды остановились на небольшом польском хуторе. Уже третий за последние месяцы командир нашего дивизиона, вчерашний курсант, совсем мальчик, молоденький лейтенант распределил нас на постой. Вечерело, когда он, взяв меня и буковинца Ивана Дикусара, пошел по хатам, где квартировали поселенные бойцы.

Зашли в одну небольшую хатку, куда распределили Хруцкого и еще двух бойцов. Из бойцов в хате был один Хруцкий. Старуха хозяйка сидела в углу у печи, отвернувшись. Хруцкий, без пояса, полулежал на кровати, пьяный. На фоне синей воды на намалеванном надкроватном коврике с лебедями, выделялось квадратное багровое лицо Хруцкого. Когда глаза привыкли к сумеркам, мы увидели, что голова Хруцкого лежала высоко на бедре разбитной бабенки, хихикавшей вслед каждой фразе Хруцкого.

Лейтенант приказал проводить посторонних из хаты. Светло-серые глаза Хруцкого стали белыми.

— Сломаю через колено, как прутик, щенок!

Лейтенант расстегнул кобуру.

Втроем навалились. Хруцкий, казалось, обладал нечеловеческой силой. Раскидал нас троих, как малышей. Молодица убежала. Когда стали вязать, Хруцкий вдруг обмяк. Стал покорным, просил прощения. На второй день утром снова пошел к лейтенанту, снова просил прощения. На третий день, когда последовала команда «Сбор» для дальнейшего выдвижения, пошел к соседке старухи.

К зверски избитой молодой женщине вызвали ротного фельдшера. Живот был синим. Видимо бил ногами. Оказалась сломанной челюсть. За что? Дело замяли. Все отнесли за счет его состояния после гибели родных. Но в дивизионе солдаты стали сторониться Хруцкого. Женщину-то за что?

— Говори! Говори, Николай!

После взятия Берлина первые три недели дивизион был передан в подчинение комендатуры одного из районов Берлина. С утра до позднего вечера, распределившись по группам, осуществляли обход домов и квартир. Проверяли жителей, соответствие проживающих, искали затаившихся гитлеровцев. Нашу группу, Хруцкого, Дикусара и меня возглавлял сам командир дивизиона, уже старший лейтенант.

Однажды мы вошли в подъезд двухэтажного дома. Хруцкого с Дикусаром командир оставил на первом этаже. А мне показал на лестницу, ведущую на второй. Дверь оказалась открытой. Мы вошли в просторную прихожую. Из одной комнаты вышла молоденькая девушка, почти девочка. Командир, заглядывая поминутно в разговорник, спросил по немецки:

— Кто еще есть в доме?

Девушка распахнула все три двери. Мы обошли комнаты. В небольшой комнате в инвалидной коляске сидела изможденная седая женщина.

— Гросмутер (бабушка). Инвалиде. — улыбаясь, пояснила девушка.

Это было видно без слов. Тонкие, словно высохшие ноги старухи неподвижно покоились на подножке коляски.

— Документ! — потребовал командир дивизиона.

Девушка с готовностью выдвинула шуфляду и с улыбкой протянула лейтенанту серо-желтую книжечку. На обложке удостоверения был ромб, внутри которого выделялась черная свастика. Это был билет гитлерюгенда.

Мне почему-то стало жаль эту девочку. Такая молодая. Она была худа настолько, что на бледных руках и шее проступали тонкие синие жилки. Могла предъявить другой документ. — продолжал мой отец.

— В это время раздался дробный топот сапог по лестнице и грубый мат Хруцкого. Старший лейтенант поспешно спрятал билет гитлерюгенда в глубокий карман галифе. Широко шагая, вошел Хруцкий, за ним поспешал Дикусар.

— А-а! Сучка гитлеровская! — Хруцкий рывком снял с плеча автомат.

— Стоп, Хруцкий! Тут всё в порядке. Подождите с Дикусаром нас в подъезде.

Понятно! — подмигнул Хруцкий командиру. — Подождем!

Иван Дикусар с Хруцким вышли. Старший лейтенант вынул удостоверение из кармана и порвал его. Открыл круглую дверцу печки и мелкие клочки тонкого картона полетели в печное жерло.

— Всё! Гитлер капут! Привыкайте жить без гитлерюгенда!

— Гитлер капут, Гитлер капут. — согласно кивала девушка-подросток. Мне командир не сказал ни слова. Когда мы спустились по гулким деревянным ступеням, Хруцкий недоуменно повел бровями.

— Это он! Это он! — как заведенный повторял Хоменко. Голова его наклонилась близко к столу и, две, свисающие и потемневшие от пота, пряди снова сделали его похожим на, готового боднуть, бычка.

Хоменко выпрямился, и несколько секунд смотрел в темень за нашим окном, словно пытаясь что-то разглядеть. Затем налил себе полную стопку самогона, чего раньше ни разу не делал, и жадно, громко присасывая воздух, выпил. Опустил голову и влажные пряди снова так знакомо приняли, как рога, угрожающий вид.

Наконец Хоменко поднял голову и пристально посмотрел на отца.

— Николай! Это мой двоюродный брат! И настоящая фамилия этой сволочи тоже Хоменко! Звали его тоже Николай, как настоящего Хруцкого. Мы из одного села. Наши отцы родные братья. А мы с ним ровесники. И похожи, как близнецы! Нас постоянно путали в школе учителя. Дал же бог!

Он с детства был странным, ненормальным. Все мы, будучи детьми, дрались. Но, выяснив отношения, часто сливали друг другу из одной кружки, чтобы смыть кровь. А он дрался так, словно хотел убить. Если мы дрались до первой крови, то он при виде крови только зверел. Его с трудом оттаскивали от жертвы даже взрослые.

Почему-то ненавидел кошек и собак. Приманив кошку, разбивал ей голову каблуком. Кошка уже мертва, а он продолжал плющить ей голову. С собаками поступал также. Псов он давил руками или, если находил, веревкой. А потом стал постоянно носить веревку в кармане. Даже незнакомые большие и старые псы на него не лаяли. Как чувствовали. Прятались и долго не выходили из своих убежищ.

Когда пришли немцы, мы с отцом ушли в партизаны. Несколько партизанских групп слились в один отряд. На наш след вышли каратели с егерями и собаками. Мы вынуждены были отступать на юг. За речкой Стоход, проводники на территории Украины называли её Старицей, мы оторвались от карателей. В лесах под Ковелем наш отряд влился в партизанский отряд Ковпака. В сорок третьем участвовал в Карпатском рейде. Я был в составе группы подрывников.

Уже после войны узнал, что мой двоюродный брат в соседнем районе стал полицаем. В Белоруссии это не было в диковинку. Часто случалось так, что один брат был в полицаях, а другой в партизанах.

Лютовал, не щадил ни женщин, ни детей, ни стариков. Скоро за усердие его назначили начальником полиции. Уничтожал целые семьи. Шантажируя родственниками, имел своих осведомителей даже в партизанских отрядах. Держал в постоянном страхе всю округу. Насиловал женщин.

Была у него страсть. Еврейки. У него дружки-полицаи были в Столине. Это недалеко от нас, километров двадцать пять. Они там большое еврейское гетто, численностью более пятнадцати тысяч человек, охраняли. Так они ему еврейских девушек и молодых женщин поставляли. Несчастных держал взаперти, заставлял пить, творил непотребства. Когда надоедала, редко отправлял обратно. Больше убивал. И невзабаве (вскоре) привозил на брычке наступную (следующую).

В качестве ответного дара разрешал столинским полицаям уводить у крестьян из хлевов или буданов (шалашей), обложенных скирдой соломы, овцу или телку. Со своими подчиненными регулярно уводил, чудом сохраненную в оккупации, живность. У него все было на учете, тщательно записывал у кого, какая скотина, где спрятана. Без его разрешения никто не осмеливался резать животных для себя. Непослушных расстреливал.

Облюбовав для предстоящего пиршества дом, хозяев гнали вон. Люди умоляли хотя бы сохранить дом. Устраивали пьянки, откуда-то привозили женщин. Бывало, попировав, поджигали хату. Глядя на пожар, продолжали пить, устраивали дикие танцы. На суде все стало известным.

Рассказывали, что во время оккупации немцы часто сторонились его. Даже немцам, наверное, противно было.

Незадолго до прихода советской армии исчез. Мы долго полагали, что он в Германии. А он с чужими документами перешел линию фронта в Белоруссии. Может, немцы помогли? Воевал выходит. Суд это тоже установил. Теперь знаю, кажется, всё.

Нашли его его за Уралом, в Нижнем Тагиле. Опознала студентка техникума Нина Хруцкая, родная племянница убитого партизана Николая Хруцкого. Во время войны ей было не больше двенадцати лет. Когда в деревню ворвались полицаи, играла у пожилой соседки во дворе. Услышав стрельбу, по жиденькой лесенке поднялась и легко протиснула свое худенькое тело в окошко на чердак. Там и просидела.

Сквозь широкую щель между досками видела, как всю их семью загнали в дом. Потом последовал взрыв такой силы, что девочку отбросило в противоположный угол чердака, часть крыши снесло. Девочке запомнился коренастый светлоголовый полицейский, чем-то похожий на дядю, но обращавшийся с мамой и бабушкой особенно люто.

Нину, уже студентку железнодорожного техникума, направили на практику на вагоно-строительный завод. В одном из цехов она увидела мастера, похожего на человека, несколько лет назад погубившего всю её родню. Словно почувствовав на себе взгляд, мастер стал беспокойно оглядываться. Поймав взгляд девушки, подошел к ней. Девушка успела овладеть собой. Мастер, никогда ранее не видевший Нину, спросил:

— Откуда ты родом?

— Тюменская я, недалеко отсюда. — ответила Нина, воспитанница тюменского детдома и учившаяся уже в тюменском железнодорожном техникуме.

После вопроса мастера сомнения девушки исчезли. Периодически девушка ловила на себе пристальные взгляды мастера цеха.

В обеденный перерыв стайка девчат-практиканток направилась в столовую. Незаметно оглядевшись, Нина повернула за угол административного корпуса. Через несколько минут она входила в ближайшее отделение милиции. Выслушав её, дежурный тут же связался с управлением МГБ. Девушку дежурный из отделения уже не выпускал.

Арестовали карателя при выходе из столовой. Он, казалось, даже не удивился. Следствие вели в Минске. Нине Хруцкой помогли перевестись в Минский железнодорожный техникум, дали общежитие. Следствие длилось несколько месяцев. Нину несколько раз вызывали на допросы и очную ставку. Из тюрем и лагерей были доставлены осужденные за сотрудничество с фашистами бывшие полицейские Столинского района.

Когда начался суд, люди сами приходили, свидетельствовали. На суде женщины рассказывали такие ужасы, что волосы дыбом вставали. Одну женщину из еврейского гетто в Столине нашли в Армавире, другую в Жмеринке. Приехали. Свидетелей было очень много. Суд длился почти целый месяц, в газетах писали.

Я присутствовал на суде с первого до последнего дня. Уже во время суда стало известно, что Николай Хруцкий с группой партизан попал в засаду. Уйти не удалось никому. Троих партизан убили во время скоротечного боя, а командир группы и Хруцкий были взяты в плен. Начальник полиции уже утром отметил, что невысокого роста, коренастый, круглоголовый с короткой непокорной шевелюрой соломенного цвета, Николай Хруцкий был похож на него.

Командира группы увезли с собой, прибывшие из Столина, немцы. Хруцкого же, начальник полиции, по согласованию с немцами, оставил в полицейском участке. Запер в отдельном помещении. Охраняли тщательно, по двое полицейских дежурили круглосуточно. Начальник полиции часами сидел в комнате, беседуя с пленным партизаном. Через пару недель Николая Хруцкого расстреляли. Тело партизана ночью было вывезено и закопано где-то в лесу.

На следующий день мой родственник с большой группой полицаев прибыл в село, откуда родом был Хруцкий. Всю семью, родственников и соседей согнали в дом Хруцких. В комнате установили противотанковую мину, к взрывателю которой закрепили гранату. К кольцу взрывателя была привязана длинная веревка.

Взрыв чудовищной силы разнес хату вдребезги. На доносящиеся из развалин хаты стоны, бросали гранаты. Потом, облив керосином, подожгли. Во время суда стало известно, что противотанковую мину подорвал лично Николай Хоменко. Готовил себе пути отхода. И чтобы не было свидетелей.

Пока велось следствие, к нам в село много раз приезжали следователи. Подолгу беседовали со всеми жителями. Приходили и в дом моего дяди. Предъявленную на опознание довоенную фотографию Николая Хруцкого тетя равнодушно отложила в сторону. Когда показали фото мнимого Хруцкого, мама сына узнала мгновенно. Судили моего двоюродного брата в селе выездным судом из Минска.

Отец предателя-изувера, брат моего отца, после одного из заседаний суда повесился в сарае на вилах между двумя балками. Тётю навсегда отвезли в Брест, в больницу для божевильных (сумасшедших). Самого предателя приговорили к высшей мере наказания. О приведении приговора в исполнение сообщили в новостях по белорусскому радио.

После суда я уехал оттуда. Не мог там жить. Мы с ним похожи были, как две капли воды. А после суда от меня стали шарахаться люди. Уехал сюда. Но и тут покоя нет. Тебя встретил. Как тесен мир. Никуда не спрячешься. От себя тоже.

— Вось такий у мене був братранэць-перевертень. — После длинной паузы тихо сказал Хоменко.


Неисповедимы пути господни. И языки тоже. (И сказал Господь: сойдем же и смешаем там язык так, чтобы один не понимал речи другого. Бытие, глава 11, 7.). Слова белоруса Хоменко тогда, мне, в десятилетнем возрасте, родившемуся в украинском селе, в основном были понятны и, почему-то, запомнились на всю жизнь. Уже при написании главы удостоверился: Братранэць — в переводе со словацкого и чешского — двоюродный брат. Перевертень — в переводе с украинского — оборотень.

Чижик

Пропавшее время, сгоревшие души,

Твоих дочерей и сынов самых лучших…

А. Андреевский

Появился он ниоткуда. Рассказывали, что некоторые видели, как он переходил старый деревянный мост через Днестр из Могилева-Подольского в Атаки. Нагруженный выцветшим, когда-то зеленым вещмешком, затянутым по-солдатски узкими лямками, за спиной и увесистым деревянным сундучком, по углам, окованным красной медью, он появился в конце сороковых в Атаках.

Никто не знал, где он ночевал, но каждое утро он появлялся у моста, недалеко от высоких ступенек, ведущих вниз, к базару. По рассказам отца он всегда располагался возле невысокого каменного, без штукатурки, забора под тенью башенки мясного ларька, в котором много лет, суетливо двигаясь, продавал легендарный мясник Бартфельд.

Опустив на брусчатку широкого тротуара свой сундучок, скидывал с плеч вещмешок. Поводив усталыми плечами, освобождал затянутую петлю вещмешка. Вытаскивал из него обитый кожей, круглый стульчик на одной ножке, похожий на старый огромный гриб или катушку для ниток одновременно. Садился.

Раскрывал деревянный сундучок, из которого вынимал и устанавливал сапожную лапу. Сапожный молоток, клещи, шила, разные ножи, мотки дратвы, куски смолы и воска оставались в сундучке. Доставал прокуренный роговой мундштук. Из деревянной табакерки доставал сигарету, ломал ее пополам. Половину сигареты закладывал обратно за резинку табакерки, а половину, помяв в черных пальцах, вставлял в мундштук. Закуривал и ждал клиентов, опустив голову.


В Атаках он долго не задержался. Потом он повторял маршруты бродячих (холодных) сапожников, ремонтируя обувь по две-три недели в каждом селе. По рассказам взрослых, во многих селах одинокие вдовы-солдатки, отремонтировав обувь, зазывали его продолжить сапожничье ремесло, не кочуя. Он молчаливо и деликатно отвергал приглашения. Нередко сами приглашения заставляли его покидать не насиженное место и шагать дальше.

Скитался он почему-то исключительно по украинским селам — Каларашовке, Унграх, Березовке, обходя молдавские села и русскую старообрядческую Покровку. Кочуя, на время остановился он и в Елизаветовке, на самой отдаленной и глухой окраине села, называемом Бричево. Навсегда, как говорят мореходы, встал на якорь в Боросянах, старинном маленьком селе, расположенном на глядящих друг на друга склонах двух холмов. Село расположено в глуши, подальше от шоссейных и железной дороги. С Елизаветовкой, где находилась центральная колхозная усадьба, Боросяны соединяла узкая проселочная дорога, становившаяся труднопроходимой в осеннее ненастье.


Остановился он на время у одинокой и пожилой Керсти (вероятно Кристины) в самой верхней части села, неподалеку от каплицы. Хата Керсти была миниатюрной, крытая, как все ветхие строения, соломой. Хатенка была беленной, узкие наличники окон белились с синькой, которой видимо, не жалели.

Уродовала хатку непропорционально высокая и массивная завалинка (приспа). На ней, не боясь упасть, мог расположиться спать взрослый человек. Выступающие далеко за приспу круглые балки глинобитного потолка опирались на четыре столбца. Благодаря этому, нависающая низко соломенная крыша являлась надежной защиты приспы от непогоды. Столбцы надежно упирались в ямки на плоских, полувкопанных в землю зеленовато-серых камнях.

Остановившись на время, он застрял в этой хатенке навсегда. Не думаю, что его заставило это сделать обилие клиентов. Сами Боросяны и Елизаветовка считались маленькими селами. В остальных были свои сапожники. Он никогда не выезжал в районный центр либо в Сороки или Могилев-Подольск. Даже в Елизаветовке его видели крайне редко.

Нитки для дратвы, мелкие гвоздики, курево покупала ему Керстя. Расходные материалы для ремонта обуви иногда привозили из Атак, либо Могилев-Подольска клиенты, которым он ремонтировал обувь. В числе таких был и мой отец.

Трудно сказать, что заставило сжиться под одной крышей этих двух совершенно разных людей. По рассказам отца, когда он остановил свою кочевую жизнь в Боросянах, ему на вид едва перевалило за сорок, в то время как Керсте уже было под пятьдесят. Среднего роста, он был худощавым, но казался крепко сложенным мужчиной.

Летом он работал раздетым по пояс, накинув только черный фартук. Мышцы живыми буграми перекатывались под его, почти лишенной жира, тонкой матово-смуглой кожей. Волевой подбородок, твердо очерченные губы на правильном, чуть скуластом лице не сочетались с его вздернутым носом.

Высокий, изрезанный множеством горизонтальных глубоких морщин, лоб венчал короткий с густой проседью ежик. Казалось, что каждый его жесткий волос находится на своей строгой орбите, не впуская на нее соседей. При первой встрече облик его уродовали уши. Края их почти до начала мочек были бахромчатыми с прерывистой белой каймой, истонченной над хрящом, кожи. Но через 5-10 минут его уши органично вписывались в его образ и другие, самые правильные, невозможно было представить на его голове.

Когда я первый раз побывал у него с отцом, возвращаясь, спросил, отчего у него такие уши?

— Отморозил человек, и не раз.

Отец знал, что говорил. В ноябре и декабре сорок четвертого более чем сорокаградусными морозами встретил, а потом проводил его город Муром. Там происходило переформирование перед отправкой на фронт воинских подразделений. Многие его однополчане погибли от переохлаждения, так и не попав на фронт. Отец моего двоюродного брата Тавика, Павло Твердохлеб тогда же умер от воспаления легких в деревянном, продуваемом насквозь вагоне еще на подъезде к Мурому.

Звали его по-разному. Называли его Васей, Васькой, Василем. На все варианты своего имени он отзывался одинаково ровно, без тени обиды. Но когда его называли Василием Карповичем, он поворачивался, расслабляя плечи, как бы освобождаясь от чего-то тяжелого и неприятного ему.

А еще взрослые и дети называли его Чижиком. Он отвечал. Никто не знал, что это было: фамилия или кличка. Никто не ведал, откуда он родом, кем работал раньше. На все подобные вопросы он умело не отвечал, переводя разговор в другое русло.

Разговаривал он как на русском, так и на украинском языках. Переход на другой язык у него всегда был неожиданным. Русская речь его была правильной, не засоренной словами-паразитами. Он никогда не матерился. На вопросы он отвечал на русском, четко, как бы маршируя под свою речь.

Когда же он спрашивал, а тем более просил, а так же в разговорах с женщинами, детьми переходил на украинский. В отличие от нашего, елизаветовского наречия, в котором проскакивали польские слова и интонации, его украинский язык был певучим и мягким, речь, казалось, звучала тише, проникновеннее, несообразно его облику.


Нельзя сказать, что его личность никого по-настоящему не интересовала. Отец рассказывал, что в конце сороковых новый, только сменившийся председатель сельского совета на новеньком мотоцикле подкатил к Чижику. Он и раньше бывал у Чижика, но только в качестве клиента.

А сейчас прибыл как лицо официальное, чтобы выяснить личность неизвестного. О чем они говорили в хате, неясно, но председатель уже через несколько минут выскочил со двора. Несколько раз подряд не мог завести мотоцикл, так как не попадал ногой в заводную педаль.

Через пару дней на купленном по дешевке мотоцикле «Харлей» к Чижику подъехал участковый уполномоченный, старший лейтенант, бывший фронтовик Ткач. Чижик пригласил его в хату. Ткач вежливо отказался, усевшись на приспу. Все соседи прилипли к заборам. Что будет? Наряду с любопытством был и страх потерять сапожника, восстанавливающего обувь почти из ничего.

Очень скоро из хаты вышел Чижик, держа в руке толстую красную книгу. Это была «История ВКПБ». Встав прямо перед Ткачом, Чижик открыл книгу и между страниц нашел единственный свой документ, умещающийся на половине тетрадного листа. Ткач долго и внимательно читал его. Потом встал, вернул документ и, пожав руку Чижику, уехал.

Приезд участкового никакого проблеска в личности Чижика не дал. Ткач молчал. На вопрос мужиков, собиравшихся по вечерам возле сельсовета, кто же такой Чижик, ответил:

— Человек.

Но проезжая мимо Чижика, Ткач останавливался и, здороваясь за руку, говорил:

— Здравия желаю, Василий Карпович!

Имя Василия Карповича обрастало легендами, особенно среди пацанов. Нам очень хотелось, чтобы Чижик оказался командиром Ткача на войне. Как в кино. Наши догадки мы подкрепляли тем, что время от времени к Чижику наезжал Ткач, и они подолгу сидели на приспе, о чем-то тихо говорили, больше молчали. Их посиделки завершались тем, что они выпивали по стопке самогона и Ткач уезжал.

Но подлинная история Чижика продолжала оставаться тайной. Страсти стихали. Василий Карпович по-прежнему латал обувь. Я впервые попал к нему летом, после первого класса. Я пришел к нему с отцом, который принес на ремонт целую торбу обуви. Нашей, тетки Павлины и бабы Софии.

Василий Карпович, сгорбившись, сидел на своей неизменной круглой табуреточке и прошивал дратвой по кругу чьи-то огромные ботинки. Его черные руки с узловатыми пальцами, казалось, были пришиты от другого человека.

Шилом с крючком Чижик прокалывал подошву сбоку, на конце ранты с кожей и, сложив пополам кусок дратвы очень быстро, засовывал петельку в ботинок. В мгновение ока убирал шило, на конце которого уже была петелька в крючке. Выровняв концы дратвы, он колол следующее отверстие и, помогая пальцем дратве изнутри и выводил ее в виде петелечки. Просунув наружный конец дратвы в петельку и, отставив шило на фартук, затягивал оба конца. И так далее.

На свою работу он смотрел только тогда, когда прокалывал очередную дырочку. Дальше голова его поворачивалась вправо, и Чижик становился похожим на дятла, выслушивающего дерево. Руки его что-то быстро делали и он снова, отставив шило, рывком затягивал дратву. Шов получался ровный, расстояние между всеми дырочками было одинаковым.

Поздоровавшись с отцом, он перевел глаза на бывшие отцовские, стянутые мамой в поясе, теперь уже мои живописные трусы, доходившие почти до щиколоток, и спросил:

— Не жмет?

— Не-ет, — очень серьезно ответил я.

Получить готовую обувь вызвался я самостоятельно. Перебежав по тропинке свекловичное поле, и поднявшись по улице, я вошел во двор Чижика. Только сейчас я заметил, что калитки и всего забора не было вообще. Я поздоровался, как учила меня мама. Чижик, оттянув, завязанные на затылке резинкой, очки, установил их на лбу.

— Добрый день тебе, — серьезно сказал Чижик и добавил, — Сидай на приспу, подожди, я как раз делаю твой ботинок.

Я был рад этому. Еще на тропинке через поле я придумывал предлог, чтобы посидеть у него подольше.

Чижик продолжал работу, а я внимательно рассматривал инструменты, содержимое сундучка. Молоток его был похож, если смотреть сбоку, на голову рогатой Никифоровой козы, а клещи были уродливо кривыми. Деревянные и металлические мелкие гвоздики хранились в круглых коробочках из-под монпансье, желтенькие острые гвоздочки были насыпаны в круглую коробочку из-под сапожной ваксы. Рядом было несколько завязанных и затянутых полотняных, потерявших цвет, мешочков.

Мне очень хотелось увидеть их содержимое, но попросить его об этом я стеснялся. Уложив обувь в торбу, он отказался брать у меня деньги, данные мне отцом, сказав:

— Рассчитаемся потом. С отцом.

Вернувшись домой, я отдал отцу деньги и обувь. Выбрав обувь бабы Софии и тетки Павлины, он отложил ее, сказав:

— Отнесешь завтра бабе.

— Не-е. Отнесу сегодня.

Отец, посмотрев на мои запыленные, со сбитыми ногтями на больших пальцах, ноги, промолвил:

— Ладно, пойдешь, как жара спадет.

Мне не терпелось. Едва отец сел в подъехавшую подводу, я схватил торбу, немного выждав, побежал в самую верхнюю часть села, где жила тетка Павлина. Бабушка сидела на ослоне (широкой скамейке) и вела неторопливые разговоры со своими товарками-ровесницами.

Они внимательно изучили, принесенную мной и возвращенную из небытия, обувь.

— Ти дивы, як зробив. Навiть не витко, де була дюрка.

— Чого ж вiн сидить в тои староi Керстi. Поiхав би на станцию, найшов собi гарну жiночку.

— Мабуть ховаеця вiд когось.

— А може людина вiд сибе ховается. От себя, может, прячется, — сказала баба София, вернувшаяся зимой из Сибири.

Старухи надолго замолчали.

В следующий раз я попал к Чижику вместе с отцом. Мы пришли забрать отремонтированную обувь. Взяв обувь, отец спросил:

— Сколько?

Чижик назвал сумму. Отец вскипел:

— Василь! Что ты себе думаешь? Тут только на дратву и гвоздики пойдет такая сумма. А работа?

Отец протянул Чижику десять рублей. Рука отца повисла в воздухе. Чижик выхватил из рук отца торбу, достал короткий нож, остриё которого стремительно уткнулось в периметр наложенной латки. Чтобы отпороть шитое.

— И больше не приходи!

— Стой, Василь, — отец протянул Чижику требуемые семь рублей.

В следующий раз я пришел к нему один. Сначала я попросил разрешения помочь ему натереть дратву воском. Он дал мне дратву и воск. Я начал натирать.

— Не так! Так можно весь воск оставить на земле. — он показал мне, как натирают дратву.

Мое внимание привлекали деревянные цьвашки (гвоздики). Они все были одинаковой длины, прямоугольной формы и были заточены одинаково острыми. Я спросил его, как он так точно вырезает и затачивает каждый цьвашек. Он тут же оставил сапог на лапе и, повернувшись, вынул из сундучка деревянный кружок, похожий на большую копейку. Взяв прямой длинный нож, поставил его на край кружка и мерными ударами молотка стал откалывать ровные, одинаковой толщины, прямоугольные пластинки.

Уперев длинную пластинку, коротким скошенным ножом несколькими легкими движениями заострил пластинку с одной стороны. Поставил пластинку на ребро и скошенным ножиком замелькал так, что в глазах зарябило. Даже моя мама лапшу резала медленнее. Готовые гвоздики он ссыпал в круглую коробочку.

Когда я уходил, он попросил:

— Скажи отцу, чтоб передал немного воска, у меня кончается.

Передать отцу я забыл. Потом, отправляясь к Чижику, я вспомнил о воске только за огородом Савчука и вернулся. Отломав, подходящий, на мой взгляд, кусок воска, я пошел. Воск я ему отдал сразу. Он отложил его на приспу. Когда я отдал ему деньги за ремонт, он отдал мне большую часть принесенной суммы, сказав:

— Остальное — воск.

— Берите, у нас знаете, сколько воска? — запротестовал я. — Я принесу еще.

— А отец знает, что ты взял воск? Он должен знать. Ведь он его топит.

— Не-е. Воск топит мама.

— Все равно родители должны знать, — сказал Чижик.

Видимо, он говорил потом с отцом, потому, что когда я шел к Чижику, отец всегда давал мне кусочек воска.

Я стал ходить к нему с делом и без дела. Когда у него не было работы, он читал газеты. Больше Чижика выписывала только сельская библиотека. На приспе у него всегда была высокая стопка сложенных газет. Газеты он читал, подчеркивая что-то толстым красным карандашом.

К тому времени я уже читал, выписываемые отцом газеты. Начинал я с заметок: «Из зала суда», «Их нравы», «Происшествия». Чижик же читал газеты от первой до последней страницы. Бывало, читая, он отрывал глаза от газеты и, подняв голову, подолгу смотрел куда-то вдаль. Чижик никогда ни с кем не обсуждал прочитанное.

Придя к нему однажды, я увидел на подоконнике открытого окна почти миниатюрный радиоприемник на батареях «Искра». С тех пор Чижик работал под звуки радио, слушая, в основном, «Последние известия».

Однажды он дал мне три, дореформенных шестьдесят первого, рубля и попросил купить ему в крохотном сельском магазине сигареты «Ляна», а на остальное — конфет.

— Знаешь дядю Ваню Чебана? Продавца. Беги, он тебе продаст.

В то время детям и подросткам сигареты не продавали. На всякий случай продавец потом сообщал родителям. Подростки, начавшие курить, просили купить для них папирос парней постарше.

Я побежал в магазин. Стоявший за прилавком крохотного полутемного магазинчика, совершенно рыжий дядя Ваня, спросил меня:

— Для Чижика?

— Да. А на остальное конфет.

Поставив две маленькие гирьки, на другую алюминиевую тарелку, продавец насыпал подушечек, обсыпанных сахаром. Завернул в кусок плотной серой бумаги.

Сигареты я нес в кармане. Пакетик с конфетами я держал в руке. По дороге мне захотелось съесть хоть одну конфету. Казалось, никогда еще желание так не испытывало меня. Я держался, да и дорога была коротка.

Я отдал Чижику конфеты и сигареты. Отложив на приспу «Ляну», он мельком глянул на пакет и спросил меня:

— Ты что, ни одной конфеты не съел?

Чижик протянул мне весь пакет:

— Бери, это все твое.


Я уже много лет работал, когда Чижика не стало. Хорошую, дорогую обувь иногда носил для ремонта в мастерскую быткомбината. А так — выбрасывали или сжигали. Обувь в конце восьмидесятых была дешевой, в большом количестве она пылилась на полках магазинов уцененных товаров.

Однажды ко мне приехал мой отец. Я в это время был в гараже и смотрел на кучу старой обуви в большой картонной коробке. Выбросить жалко, придется жечь зимой в котле. Отец, глядя на обувь, неожиданно сказал:

— Чижика нет. Он бы все отремонтировал и даже нашел бы, кому потом подарить.

Так оно и было. Когда ему отдавали ненужную старую обувь, часть ее шла на материал для ремонта, а часть он ремонтировал и дарил тем, кто действительно в ней нуждался.

— Так все-таки, кто он был? Как его фамилия? — спросил я отца.

— Никто не знает. Ни в Боросянах, ни в Елизаветовке. Неизвестно также, откуда он родом. Скорее всего, он был политическим, долго сидел.


Несколько лет назад, осенним ненастьем, ко мне на прием пришел высокий худощавый старик в изношенном, потертом пальто с широким каракулевым воротником, потраченным молью. Не по сезону светлая тройка его костюма была испещрена пятнами различной степени свежести. Худое лицо его было испитым, но взгляд его темно-серых глаз был пронзительно ясным и трезвым.

Это был довольно известный в прошлом партийный и хозяйственный работник. За излишнее поклонение Бахусу его спустили, как тогда выражались, парашютистом на одно из предприятий далеко не первой важности освобожденным секретарем парторганизации. При достижении пенсионного возраста его с почетом вытеснили на заслуженный отдых.

— Видимо давно завязал, — подумалось мне.

Осмотрев, я пригласил его в соседний кабинет для проведения процедуры. Когда он вставал со стула, я обратил внимание, что из отверстий обшитых, когда-то дорогих ботинок под давлением веса выдавились бисеринки жидкой грязи с водой. Он перехватил мой взгляд:

— Сейчас такой обуви не найдешь. А подшили в мастерской, но видно, не тот мастер.

— Я знал настоящего мастера, он жил в Боросянах. Загадочный человек. Звали его Чижик, — сказал я.

— Почему же загадочный? Я знаю о нем многое.

— Расскажите, это человек из моего детства.

Привожу его рассказ дословно.


Когда я вернулся сюда, в Дондюшаны, поселился в боковушке моего собственного дома, в который когда-то пустил племянницу с семьей. Много лет я один, жена умерла от онкологии. Я видел, как переживала племянница, когда я вернулся. Трое детей, муж. Дом когда-то был одним из лучших в поселке. Много ли мне надо? Сын в Южно-Сахалинске, сюда не вернется. Я и предложил: живите, как жили. А мне небольшой комнаты, кухоньки и веранды хватит. И родственники рядом.

Встретил человека, с которым много лет пришлось работать бок о бок. Это был бывший милиционер Парфений Ефимович Ткач. На пенсию ушел и по возрасту и по выслуге. Обидели его с размером пенсии. Что-то у них не сходилось со званиями, должностями и выслугой лет. Встречались мы часто, в основном у меня. Пили — не дай бог. Он много вспоминал о войне, говорил:

— Очень трудно было, но было легче. Что-то светилось впереди. А сейчас…

А однажды он рассказал мне вот такую историю:


Молодого следователя ОГПУ, а с 1934 года НКВД Чижикова Василия Карповича направили на работу в Донбасс, где еще привольно чувствовали себя троцкисты. Саботаж, аварии, обвалы, затопления шахт. Они всюду протаскивали своих людей. Маскировались мастерски. В процессе расследования убийства одного инженера Чижиков вышел на начальника огромного строительного треста, которого стал подозревать в организации различных преступлений. Будучи на строительстве крупного промышленного предприятия чудом уцелел. В тридцати сантиметрах от него упал бетонный блок, поранив только ноги. Стал осторожнее.

Через неделю на имя руководителя группы следователей из Москвы пришла телеграмма о возвращении Чижикова в Главное Управление. При выходе из вагона он был арестован. Следствие вел прилизанный надушенный сотрудник. Доброжелательным голосом он советовал Чижикову признаться, что он является агентом одной из иностранных разведок. Чижиков молчал. Так прошел месяц. Затем ему зачитали решение о заключении его в лагерь политзаключенных на двадцать лет.

В лагерях и на этапах пересылки провел более шести лет. Известие о войне воспринял тупо. Сильно теснило за грудиной. В один день его вызвали, заявив, что он оправдан и восстановлен в звании и партии. Прибыв по приказу в Москву, явился в НКВД и был направлен в органы армейской контрразведки, которые в сорок третьем были реорганизованы в СМЕРШ. Вылавливал шпионов и их пособников под Москвой, потом был заброшен в партизанскую бригаду в Белоруссии, где выявлял предателей и шпионов в партизанских отрядах.

В сентябре сорок четвертого в качестве начальника опергруппы был переброшен на Западную Украину, где отлавливали оставленных и замаскировавшихся фашистских шпионов и бандеровцев. На одном из оперативных совещаний в городке Калуше он увидел полковника, лицо которого показалось ему знакомым. Несмотря на цепкую профессиональную память, он никак не мог вспомнить, где они виделись. Тот, казалось, даже внимания не обратил на Чижикова.

Время шло в беспрерывных внезапных переездах, в кропотливой работе над захваченными документами, перестрелках с оставшимися бандами в лесных схронах. К людям старался подходить объективно. Подолгу разбирался в судьбе каждого задержанного. Удостоверившись в невиновности арестованных, освобождал с соответствующим оформлением документов.


В конце сорок четвертого в кабинет вошли три офицера из особого отдела и, заявив, что он отпустил важного немецкого разведчика, препроводили его в воронок. Щелкнули замки на дверях. Со щелчком замка в его памяти высветилось лицо полковника, которого он видел в Калуше. Тот заходил в кабинет следователя в 1934 году в Москве. Тогда он был капитаном и подолгу, отвернувшись, о чем-то шептался со следователем.

Снова допросы, снова этапы и лагеря, теперь уже на пятнадцать лет. Отморозил уши. Потерял два пальца левой ноги на лесоповале. Уже ничего не хотелось. Мечтал только согреться и… умереть. Спасаясь от набросившегося лагерного пса, повредил тому горло. Собака погибла. Снова двадцать суток карцера. Там начал кашлять кровью. Валялся в санчасти.

Болезненно толстый лагерный фельдшер переговорил с заместителем начальника лагеря и в маленькой клетушке котельной устроили сапожную мастерскую, где он вспомнил полученную до войны на Соловках вторую профессию. Когда не было работы, мыл полы, кастрюли и лотки. Наконец-то согрелся! Голодный лагерный паек сменило меню лагерной обслуги.


В сорок восьмом без объявления причины был вырван из своего маленького рая. Ехал в жестком вагоне в сопровождении двух молодых людей в штатском, вооруженных пистолетами. По названиям мелькающим за вагонным окном станций понял, что везут на запад. Потянулись бесконечные пригороды. Наконец Казанский вокзал. Снова закрытая машина. Куда везут, непонятно. Машина затормозила. Вышел. Подошел майор в форме госбезопасности. Бесконечные коридоры и этажи. Вошли в кабинет. За столом совершенно лысый полковник со шрамом от уха до губы.

— Присядьте.

Полковник нажал на кнопку сбоку стола. Почти тотчас открылась боковая дверь и в кабинет ввели двух арестованных. Чижиков поднял глаза. Перед ним понуро стояли следователь, который, который допрашивал его в тридцать четвертом и полковник, встреченный в Калуше.

— Вы знаете этих людей?…


Дали койку в каком-то общежитии, прикрепили к столовой. С утра вызывали на допросы, очные ставки. В послеобеденные часы бродил по Москве. К концу месяца снова вызвали в кабинет лысого полковника.

— Вам надо отдохнуть, подлечиться. Потом мы подумаем, куда вас определить.

— Спасибо, я подумаю.

— Ваши родители умерли, — полковник, промолчав, добавил: — Ваша бывшая жена в Сумах. Она замужем, двое детей.

Слова полковника доходили с трудом, хотя били прямо в душу, больно.

Выписали проездной билет для передвижения по железным дорогам СССР на месяц, как для железнодорожника. Выдали денег и сухой паек. С поезда сошел в Жмеринке.


— Вот такая судьба, — добавил мой пациент.

Мне сразу вспомнились слова бабы Софии:

— А может он от себя прячется?

Чижик умер в восемьдесят шестом. Я иногда вспоминаю о нем. Поводом для воспоминания является растущая стопка газет на антресолях в прихожей.

Никита

Людей случайных в жизни нет -

Нам всё дается для чего-то.

На первый взгляд пустой билет,

На деле драгоценный опыт

Зинаида Полякова

В свои четырнадцать лет я закончил елизаветовскую семилетнюю школу и с первого сентября учился в восьмом классе Дондюшанской, тогда русско-молдавской средней школе, расположенной на территории поселка сахарного завода. С первых же дней я понял, что возможностей для занятия радиотехникой в Дондюшанах будет гораздо больше, нежели в нашей тихой Елизаветовке либо в Тырново. В восьмой класс Тырновской школы я хотел пойти потому, что там учился Алеша.

Через месяц-полтора я уже был знаком со многими радиолюбителями в школе и поселке. Познакомился с, много старше меня, Герасимом Чеботарем, Ваней Федорчуком, работавшим тогда киномехаником в поселковом клубе, с Мишей Гордашом, киномехаником заводского дома культуры, с заведующим радиоузлом Борисом Ивановичем Завроцким, дядей Борей, как мы тогда его называли.

В среде радиолюбителей моего возраста и постарше гуляла схема универсальной приставки в сетевым радиоприемникам, позволяющая вести радиопередачи в районе средневолнового диапазона 250 — 300 м. Имея такую приставку, можно было переговариваться в эфире, крутить пластинки по заявкам, поздравлять с Днем рождения и просто передавать приветы. Возможность выхода вечером в эфир была мечтой многих мальчишек того времени. В своих грезах мы видели себя сидящими перед микрофоном:

— Внимание! Внимание! Работает радиостанция «Андромеда»! Говорит король эфира!

Тогда редкий подросток, занимающийся радиоконструированием, не мечтал быть «королем эфира». Захотел стать «королем» и я. Но нужны были дефицитные в то время радиодетали. Самой дефицитной тогда была лампа для самого генератора. Называлась она 6П3С, тетрод. На такой лампе дальность уверенной радиопередачи составляла немногим более полутора-двух километров. А я уже тогда был максималистом. В моих мечтах я видел себя владельцем радиопередатчика, перекрывающего расстояние как минимум до Елизаветовки, Тырново, Каетановки и Атак.

Нужна была более мощная лампа. За помощью я обратился на радиоузел, к дяде Боре. Вникнув в мои нужды, дядя Боря задал мне несколько вопросов и уже совсем весело посмотрел на меня.

— Такая лампа есть у Никиты. Он раскурочил радиопередатчик с какой-то старой военной радиостанции. Лампы, насколько помню, там все годные, вот только для вещательных приемников не подходят.

У меня сперло дыхание. Это было то, что мне нужно.

О Никите — мотористе дондюшанского маслосырзавода я слышал и не раз видел. Через огород старого Гордаша мы пробирались на задний двор маслосырзавода и, просунув руку под марлю в деревянный лоток, успевали захватить по несколько жменей, высушенного до желтизны, творога.

Назначение творога, по нашим сведениям, было двояким. Упакованный в пакеты из плотной бумаги, творог предназначался для армии. По другой версии высушенный творог служил сырьем для изготовления пуговиц нижнего белья и производства казеинового клея.

Если толстая, с синюшным лицом и папиросой «Беломорканал» в зубах, пожилая тетка орала на нас истошным осипшим голосом, призывая на наши головы мыслимые и немыслимые беды, то Никита молча проходил мимо и тут же скрывался в черных дверях котельной.

С наполненными карманами ближе к вечеру мы выходили на перрон железнодорожного вокзала. Бросая, как семечки, в рот по несколько комочков, мы подолгу жевали сухой творог. Смягчающийся под нашими зубами и слюной, резиновой плотности, приятно поскрипывающий на зубах творог долго сохранял во рту запах и вкус молока. Угощали знакомых ребят из «ремеслухи» — ремесленного училища, располагавшегося в пятидесяти метрах от, обширной тогда, привокзальной площади. Под этот творог мы сообща встречали и провожали, грохотавшие день и ночь через каждые полчаса, пассажирские, пригородные и товарные поезда.

— Ты знаешь Никиту?

Я кивнул.

— Проводить тебя к нему?

Я пожал плечами.

— Зачем?

В свои четырнадцать лет я вообще не чувствовал себя стесненным в общении со знакомыми и незнакомыми. Более того, я почему-то был твердо убежден, что Никита мне не откажет.

Через несколько минут я уже стучал в черные промасленные двери котельной маслосырзавода. Мне никто не ответил. Я потянул тяжелую дверь на себя. В мои уши ворвался шум работающего дизеля. Налево была котельная и дизельная. Направо — темный коридор, заканчивающийся двойной дощатой дверью. Без стука потянул двери на себя.

Никита сидел на массивном табурете и возился с, вынутым из черного пластмассового футляра, небольшим радиоприемником. Я закрыл двери. Шум дизеля стал много тише. Я поздоровался. Никита повернул голову и кивком указал мне на свободный табурет с торца стола. Я сел. Никита вставил лампы и задвинул шасси приемника в футляр. Привстал и открыл форточку. Тотчас заструился, смешиваясь с густым табачным дымом, проникший в комнатушку свежий воздух. Крупные седые завитки медленно спускались до самого стола. Глядя на спускающиеся закручивающиеся клубы дыма, я только сейчас ощутил, заполнивший всю комнату, спёртый табачный перегар и закашлялся.

— Что там у тебя сломалось?

— У меня ничего не сломалось. Мне нужна лампа Г-807.

Никита всем корпусом повернулся ко мне. Несколько секунд он смотрел на меня, как будто запоминая. Потом откинул голову назад.

— Зачем тебе такая лампа?

— Буду собирать передатчик.

— Покажи схему!

Я достал из кармана сложенный вчетверо вырванный двойной лист тетрадной бумаги в клеточку. Там была нарисована схема, обозначены величины конденсаторов и сопротивлений, число витков катушки контура и режимы напряжений на электродах лампы.

Никита внимательно изучил, нарисованное и написанное мной на бумаге в светло-фиолетовую клеточку.

— Но на этой схеме в качестве генератора 6П3С! Схема не будет работать на другой лампе.

— Будет! Напряжение на аноде и экранной сетке подниму. Там рядом я карандашом уже написал. А на управляющей ничего трогать не надо, будет работать!

Никита уже смотрел на меня весело, как Боря.

— А сопротивления? Конденсаторы?

— Мощность сопротивлений надо увеличить. Я уже прикинул. Полуваттные заменю двухваттными, одноваттные — пятиваттными. Пойдет!

Никита с грохотом развернул табурет:

— Зачем тебе такой мощный передатчик?

— Чтобы доставало подальше. До Елизаветовки, Дрокии. Свяжусь с Могилевом.

— А в Могилеве у тебя кто?

— Свяжусь с Володей, у него дома зарегистрированная радиостанция.

— Ты знаешь Володю?

— Знаю. Его позывной UN5КАВ. Я достал у него керамический каркас для контурной катушки.

— А ты в курсе, какое расстояние перекрывает приставка на Г-807?

— Тридцать-сорок километров.

— Больше! А при определенных условиях проходимости волн тебя могут услышать за сотни километров!

Я оживился:

— Так это же хорошо!

— Очень хорошо! Запеленгуют. Сейчас это очень легко делается. Приедут, тебе надерут задницу, приставку расколотят, а твоему отцу такой штраф выпишут, что он с самой Елизаветовки пешком прибежит сюда. Во будет пеленг!

Стоп! То, что он знал меня и отца, круто меняло дело! Но откуда? Надо быть осмотрительным. А я полагал, что в Дондюшанах я обрёл полную свободу! Я подозревал, что отца на станции знали многие. Но то, что его знал Никита, стало неожиданностью. Не иначе плопский киномеханик Миша ему рассказал, что у отца классное вино. А Мишу с Никитой вдвоем я видел однажды в чайной у Гендлера!

А Никита тем временем продолжал:

— Маломощные приставки тоже вне закона. Вы же засираете весь эфир! Ты хоть знаешь, какая радиостанция на трехстах метрах?

— Знаю. Кишинев. Но мой контур будет работать на 270 метрах. Мы с Аркадием Дудко уже подсчитали витки катушки.

Никита спросил, как меня зовут.

— Женя! Вас не трогают, потому что вы хоть каким-то делом заняты. Не хулиганите, не пьёте, не воруете. Потом в армии легче радистов из вас отбирать. А затем в техникум, а то и в институт радиолюбителей охотнее берут. Ладно! Помогу тебе.

Должен заметить, что приведенные выше слова из ненормативной лексики были самыми ругательными за всё время нашего общения с Никитой. Скорее всего, он не был святым, но в моем присутствии он всегда избегал «острых» выражений.

Приставку, я собрал как все, на 6П3С. Поскольку я жил на квартире у Сусловых, приставку я собирал у Никиты. У него же и испытали. Приставку я забрал и в тот же день был дома у Аркадия Дудко. Подключили к его радиоле. В тот вечер мы стали новоиспеченными «королями эфира». Крутили пластинки, передавали музыкальные приветы. На второй день мы искренне огорчились. Нашу передачу никто из одноклассников не слышал. Только Толя Руссу, лаборант кабинета физики в тот вечер засек наш первый выход в эфир.

Я стал частым гостем у Никиты. Оказалось, что кроме радио, кочегарки и дизеля он вообще был мастером на все руки. Часто открывалась дверь и Никиту звали, как он говорил, на аврал. То и дело слышалось:

— Никита, сепаратор сливки в обрат льет!

— Сальник молоко не держит!

— В кефирной пружина из закатки вылетела!

— Никита! На центрифугу! Вода в масле!

Коротко вздохнув, Никита поднимался. Оставив меня разматывать с каркаса сгоревшую катушку трансформатора либо ровнять алюминиевые пластины конденсатора, уходил, как сам говорил, в цеха.

Мне нравилось бывать у Никиты. Порой я засиживался у него допоздна. Тем более, что дом Сусловых, у которых я жил на квартире, находился в двух-трех минутах ходьбы от маслосырзавода.

Мне нравилась «радиомастерская» Никиты. Она находилась в узком помещении размером полтора на три метра. Там же в углу деревянный топчан, покрытый засаленным байковым одеялом. На узком столе постоянно стоял какой-либо радиоприемник, принесенный в ремонт. В конце стола груда наваленных деталей: трансформаторы, катушки, галетные и клавишные переключатели.

Отдельно в картонных коробочках лежали конденсаторы, сопротивления, винтики и гаечки по размерам. В посылочном ящике радиолампы. На столе два тестера: ТТ-1 и Ц-20. В фанерном ящике в углу были свалены электроплитки и утюги. Однажды я застал Никиту, ремонтирующим охотничье ружьё. Многие в поселке пользовались безотказностью Никиты.

Мне нравились Никитины паяльники. Большой был самодельным. Маленький 40-ваттный постоянно дымился на подставке. Саму подставку для паяльника Никита называл кормушкой. Когда паяльник прогревался, Никита нажимал сбоку кнопочку и паяльник через диод переходил в щадящий режим нагрева. Когда Никита снимал паяльник с кормушки, микропереключатель включал паяльник напрямик, нагрев шел интенсивнее.

То, что стены были небелеными, большое окно закопченным, по углам и с потолка свисала черная паутина, что постоянно стоял гул топки, шум дизеля, запах гари, перемешанный с устоявшимся густым запахом горелого табака дешевых сигарет «Нистру», меня не смущало. «Кабинет» Никиты казался мне почти сказочным, недостижимым. В свои 14 лет я еще не задумывался серьезно о будущем, о выборе профессии. Тогда мне казалось, что ради такого вот «кабинета», я мог бы выучиться и работать мотористом на маслосырзаводе.

С первых дней нашего знакомства я спросил, как называть его по отчеству, так как он был намного старше меня.

— Зови меня просто: Никита. Хватит. И давай на ты.

Мне было неловко, но скоро я привык. Мои сверстники, слышавшие моё обращение к нему, вероятно, полагали, что мы были родственниками.

Никита охотно делился со мной радиодеталями, даже если какая-либо из них была у него в единственном экземпляре. Когда я приходил к нему, часто он отсутствовал. «Кабинет» его всегда был открытым. На замасленных дверях не было ни замка, ни крючка. Небольшой самодельный крючок, скорее всего сработанный самим Никитой, запирал тесное помещение изнутри. Единственный замок висел на дверце тумбочки стола, в которую Никита в конце работы укладывал тестеры.

Когда я приходил, на топчане в углу я часто видел, жившего через дорогу от маслосырзавода, старого тощего Канделя. Большой нос его был усеян крупными черными точками, среди которых выбивались несколько толстых курчавых волосков. Кандель их никогда не стриг. Когда волос подрастал, он, вглядываясь в помутневший осколок зеркала на подоконнике, зажимал волос ногтями с широкой черной каймой, как в клещи, и резким рывком на время избавлялся от растительности.

Я не помню Канделя без сигареты. Часто он прикуривал одну сигарету от другой. Пальцы его рук были насыщенно рыжими, прокуренными дымом табака. Кандель никогда не выбрасывал окурки. Он бережно складывал их в круглую коробку из-под монпасье. Потом сушил, тщательно теребил окурки и сворачивал самокрутки. Он часто и натужно кашлял. До сих пор для меня остается загадкой, что связывало этих двух людей. Кандель не был ни техником, ни радиолюбителем. Чаще они просто подолгу молча сидели и курили.

Бывало, когда я приходил к Никите, кабинет его был закрыт изнутри. Я пытался достучаться, но в ответ в такие дни я слышал, доносящееся через дверь, глухое мычание. В такие дни он никогда не открывал мне дверь. Я шел к Завроцкому на радиоузел, располагавшийся по соседству в одной из комнат поселкового совета. На его вопрос, что делает Никита, я отвечал:

— Не открывает.

— Гудит, значит. — озабоченно говорил дядя Боря.

— Не гудит, а мычит. — серьёзно возражал я.

— Если он закрывается, ты три-четыре дня не приходи, не тревожь его. — отводя взгляд в сторону, серьезно говорил Завроцкий.

Через несколько дней Никита, сутулясь, избегал смотреть мне в глаза. Взгляд его неотрывно упирался в пол. Я видел, что ему неловко. Он часто заходил в кефирный цех. Так называлась длинная комната, где готовили кефир и ряженку. Энергично взболтав, выпивал две бутылки кефира подряд. Потом садился на толстое круглое бревно, много лет лежавшее возле заводского водоохладителя. Закуривал. Казалось, он внимательно слушал бесконечных шум струй падающей воды. Во время запоя он никогда не брился. Густые курчавые жесткие волосы закрывали его лицо до самых глаз. Волос под самые глаза, буйная нестриженая шевелюра и огромные, спускающиеся до угла массивной нижней челюсти, вьющиеся баки, каждый раз напоминали мне Собакевича из школьного учебника русской литературы.

Выйдя из запоя, он, наверстывал упущенное. До глубокой ночи тускло светилось окно его «кабинета». Накопившуюся гору принесенных в ремонт радиоприемников он ликвидировал в течении одного-двух дней.

Когда я засиживался у него, он часто открывал настенный шкафчик и доставал, накрытый бланком какой-то квитанции, стакан с еще совсем жидкими, слегка тягучими сладкими сливками:

— Пей!

Отказов он не терпел. Часто, когда я уходил, он совал мне в портфель или карман пальто бутылку кефира:

— Бутылку не забудь принести! Можешь не мыть. В цеху моечная линия.

Бутылку кефира, разлив по стаканам, мы с Женей Сусловым выпивали залпом. Пустую бутылку всегда мыла тётя Люба.

За долгие часы, проведенные в «кабинете» Никиты вся моя одежда пропиталась неистребимым запахом, если не сказать вонью устоявшегося табачного дыма. У Сусловых верхняя одежда висела на длинной вешалке в коридоре. Войдя с улицы, запах табачной гари в коридоре чувствовал я сам, а тетя Люба и подавно. Она быстро вычислила источник. Уверенная, что я стал покуривать, тетя Люба опасалась, как бы ко мне не присоединился Женя. О своих подозрениях она рассказала моему отцу. Отец, со свойственной ему прямотой и резкостью, спросил меня:

— Ты куришь?

— Не-ет!

Приблизившись вплотную, отец потребовал выдохнуть. Пожал плечами.

— Почему твоя одежда насквозь пропиталась табаком?

Чтобы не подставлять под удар одного Никиту, я сказал, что заходил к курящим Толе Руссу, Мише Гордашу и, наконец, к Никите.

— В кого ты пошел? Вечно тебя дидько (дьявол) по босякам таскает!

Я счёл за благоразумное промолчать.

Видимо потом отец навел справки по своим каналам, так как тему курения он не поднимал до тех пор, пока я действительно не начал курить.

Каким было моё изумление, когда на 9 мая тщательно выбритый Никита одел непривычный для него отглаженный светло-серый костюм! На груди его красовался ряд медалей: «За победу над Германией», «За победу над Японией», «За взятие Варшавы», и «За взятие Берлина», как у моего отца. Совсем близко к лацкану слева под голубой с синей каемкой лентой красовалась медаль «За отвагу». Справа были разные знаки, среди которых рубиновым знаменем выделялся гвардейский значок. Из-за обилия медалей красная нашивка за ранение на его груди была совсем незаметной.

Не удержавшись, я спросил его:

— Никита! Сколько лет тебе было, когда ты пошел на войну?

Мне тотчас мгновенно стало страшно неловко. Я представил нас со стороны, услышал свой вопрос и почувствовал, как стали жарко гореть мои щеки. Слишком велика была разница в возрасте. А тут еще вся грудь в медалях. Никита, казалось, не заметил моего смущения.

— Призвали в девятнадцать. Полгода курсы радистов и связистов в Воскресенске. И сразу на фронт. Сначала Варшава, потом Лодзь, Берлин. В конце мая погрузили в эшелон и на Японию.

Медали «За победу…», «За взятие…» были мне понятны. Но на груди Никиты красовалась медаль «За отвагу»! В моем разумении эта медаль приравнивалась к ордену.

— А медаль «За отвагу» за что?

Никита крякнул, полуотвернувшись, закурил и надолго закашлялся, чего с ним раньше не бывало. Снова затянулся. Резко выдув носом клубы дыма, долго отмахивался ладонью у самого лица.

Повторить вопрос я не решился.

Весной шестьдесят третьего, придя Никите, я увидел на дверях его кабинета вкрученные кольца. В кольцах красовался квадратный замок с контролькой. Из дизельной вышел незнакомый человек в новом синем комбинезоне. На мой вопрос о Никите он ответил:

— Никита женился наконец. Переехал в Кишинев. У жены квартира в центре города. Никита работает на каком-то секретном заводе.


Проработав год в Мошанской школе лаборантом, в 1965 году я поступил в медицинский институт. Лекции, практические занятия, анатомка и библиотека занимали почти все мое время. Я несколько раз вспоминал о Никите. Спросил у однокурсника-кишиневца, где находится секретный завод. Он в ответ рассмеялся:

— Да тут масса разных секретных предприятий: «Виброприбор», «Микропровод», «Сигнал» и много других, которых я не знаю.

Я понял, что найти Никиту в Кишиневе непросто. Гуляя по городу, я всматривался во встречные лица, надеясь увидеть одного из моих первых наставников по радиотехнике. Время шло, а Никиту я так и не встретил. Постепенно образ его тускнел и стирался в моей памяти.

Я был на третьем курсе, когда осенью шестьдесят восьмого решил посмотреть только-что вышедший на экраны кинотеатров фильм «Три тополя на Плющихе». В ожидании начала фильма я поднялся на второй этаж кинотеатра «Патрия», где перед сеансами выступали артисты эстрады. Копируя голос Майи Кристалинской, тучная певица пела «Тик-тик-так, стучат часы…». Усилитель искажал голос артистки, слова были неразборчивыми. На проигрыше куплета я услышал за собой женский голос:

— Слышишь, как искажена полоса верхних частот. Это каскад предварительного усилителя напряжения. Неужели нельзя отрегулировать! Или по этому же микрофону согласовать режимы транзисторов.

Меня подмывало обернуться. Владельцем голоса могла быть только женщина-радиотехник. В те годы сочетание женщина-радиотехник было большой редкостью.

— В киносети города должна быть должность радиоинженера по эксплуатации и ремонту усилителей.

Густой баритон заставил меня напрячься. Голос был знакомым. Я оглянулся. За мной стоял Никита. Помолодевший, чуть похудевший, с посветлевшим лицом, Никита, казалось, стал заметно выше. Бакенбарды исчезли, зато появились небольшие усики. Держа Никиту под руку, рядом стояла стройная, больше похожая на учительницу, женщина.

— Земляка встретил! — узнал меня сразу Никита, — Валя! Знакомься. Это мой юный друг-радиолюбитель, о котором я тебе рассказывал.

Наши места оказались на соседних рядах. После кино мы вместе вышли на задний дворик кинотеатра.

Никита пригласил меня в павильон «Фокушор», напротив «Патрии»:

— Валя! Пойдем напротив, поужинаем. Да и студент, наверняка, совсем оголодал.

Зная Никиту, отказываться, было неразумно.

Мы сели за столик под раскидистым, с уже желтеющей листвой, деревом. За высоким сплошным зеленым забором на эстраде городской танцплощадки «Юность» саксофон старательно выводил мелодию танго. Никита бумажной салфеткой смахнул со стола мелкие листья и протер стол. Скоро на столе появилась бутылка «Рислинга» и салаты. Глядя на небольшую бутылку, я невольно нащупал в кармане брюк деньги.

Чтобы не ударить лицом в грязь, вторую бутылку решил заказать я. По субботам и воскресеньям в студенческой среде не считалось криминалом поужинать в «Плачинте» или «Золотом початке» с вином. В те времена студенты могли себе позволить такую роскошь. Цены, по сегодняшним меркам, были смешными. Заказывая вино, мы исходили, как правило, из расчета по два стакана легкого сухого вина на брата. Мы, третьекурсники, считали себя вполне взрослыми.

Никита разлил вино. Чокнулись. Выпив полстакана, краем глаза заметил, что Никита, сделав пару небольших глотков, поставил стакан на стол. Я тут же последовал его примеру. Перед «костицей» Никита повторил два глотка. Его жена пила ещё меньше. Когда мы поднялись из-за стола, в наших стаканах оставалось вино. Уже выходя из павильона, я видел, как известная всему городу Дуся, многолетний живой атрибут «Фокушора,» метнулась к нашему столу и, слив одновременно двумя руками оба стакана в третий, залпом жадно допила вино. Я был уверен, что пьющую вино Дусю видел только я.

Когда мы проходили мимо длинной фотовитрины, в стеклах которой проплывали, покачивающиеся в такт нашим шагам, отражения круглых матовых фонарей вдоль аллей парка Пушкина, Никита неожиданно сказал:

— Если бы не Валентина, я сегодня допивал бы за другими вино точно, как эта женщина.

— Ну-ну, Никиша. Не преувеличивай, — Валентина Николаевна, повернув голову и прижавшись к локтю мужа, смотрела снизу вверх Никите в лицо, — ты сам решил. А я тебе только помогла.

— То-то. Если бы ты не нашла меня… — и повернувшись ко мне, спросил. — ты на каком курсе?

— На третьем.

— Валя! Бери на заметку. Через два года подавай заявку на молодого специалиста к вам в отдел. Не подведет, я ручаюсь!

Мне было приятно, что Никита, после того, как мы не виделись целых пять лет, поручился за меня сразу, но…:

— Никита! Я учусь в медицинском.

Никита остановился. Он смотрел на меня так же, как при первой встрече, когда обсуждали мощность моего будущего передатчика.

— Неожиданно!

— Так сложилось. Я поступал дважды. Сначала в Черновцах, потом уже в Кишиневе. Как говорят, по стопам брата. Но я физику не бросаю.

— В медицине физика ох как нужна. У нас в Академии есть целый отдел, несколько лабораторий, которые занимаются применением физики в физиологии и медицине. — сказала Валентина.

Оказывается, раньше они работали на заводе «Сигнал». Три года назад Валентина Николаевна перешла работать в Академию Наук, в одну из лабораторий института прикладной физики. А Никита работает на экпериментальном заводе этого же института, по Павловской.

Когда мы пересекли улицу Пушкина, Никита предложил:

— Вечер чудесный. Прогуляемся пешком. Мы живем по Негруцци, ниже гостиницы «Кишинэу».

Уже возвращаясь в общежитие, я вспомнил, что Никита, в прошлом заядлый курильщик, за весь сегодняшний вечер ни разу не закурил.


У меня было ещё несколько случайных встреч с Никитой. Из этих непродолжительных свиданий, я узнал, что Никита остался на сверхсрочную где-то под Челябинском. Служил на радиостанции, в сорок девятом познакомился с молоденькой стажеркой Валей, учившейся в техникуме связи. Потом Валя получила направление в Приморье. Затем поступила на радиотехнический факультет Новосибирского электротехнического института. Несколько лет переписывались. Потом переписка прекратилась.

В пятьдесят пятом в звании старшины Никита уволился в запас. Подался на целину. Обслуживал и ремонтировал радиостанции в совхозе, недалеко от Кызыл-Орды.

— Там площадь только одного района намного больше площади всей Молдавии. Без сети радиосвязи там не обойтись. Голая степь на сотни километров. МТС, нефтебазы, автоколонны, медпункты. Вся связь держалась на радиостанциях «Урожай». Питание от батарей и аккумуляторов. Дальность устойчивого приема была не более 30 километров. Если где-то случалась беда, включались все рации по области, пока не дадут общий отбой. Много хлопот было с умформерами, быстро садились батареи. — рассказывал Никита.

— На выходном генераторе «Урожайки» стояла лампа 4П1Л. А ты, как я помню, сразу решил запрячь Г-807. - с улыбкой вспомнил Никита.


Сам родом из Марамоновки, на целине Никита сошелся с землячкой из Чапаевки (Кайнар). Вернулись в Молдавию. После войны, службы и работы на целине жизнь в глухом селе Никите казалась ненастоящей. Всё чаще через поле он уходил в Марамоновку, расположенную в четырех километрах. Дружки, самогон, пьяные мужские посиделки. Вернувшись однажды под утро, обнаружил на крыльце свой упакованный чемодан и армейский рюкзак. Даже не постучав, взвалил рюкзак за спину, взял чемодан…

В Дондюшанах встретил земляка одногодка, который работал на нефтебазе. Тот и привел его на маслосырзавод. Братья Лукьянчуки, бывшие соседи и почти ровесники, звали на сахарный завод. Но он почему-то не хотел расставаться со своим одиночеством. Сначала жил в своем «кабинете». Спал на топчане, который сбил сам. Потом снял комнатенку у одинокой старухи.


В начале шестидесятых Валентину Николаевну вызвали в Москву и направили в Кишинев на недавно построенный завод «Сигнал». Круто изменил судьбу, случайно подслушанный у проходной, разговор двух токарей. Один из них упомянул фамилию и имя Никиты.

В ночь на воскресенье Валентина Николаевна несмело сошла с поезда Одесса — Ивано-Франковск в Дондюшанах. Когда скрылся красный огонек последнего вагона, Валентина Николаевна направилась к выходу с перрона. В недоумении остановилась, не зная, куда идти. Выручил участковый милиционер Дюша, по долгу службы оказавшийся в поздний час на вокзале.

Через несколько минут милиционер стучал в низенькие двери хатки, где жил на квартире Никита. Наконец на стук, не открывая дверь, отозвалась старуха. Недовольным голосом она сообщила, что Никита с работы не приходил. Ещё через две-три минуты участковый открыл двери «кабинета» Никиты. Волна смрада от немытых ног, сивушного перегара и табачного дыма туго ударила в лицо. Участковый, бывавший ранее у Никиты, щелкнул выключателем. Никита, одетый, спал ничком на своем топчане. Сквозь огромные дырки в носках просвечивали немытые пятки. Милиционер, извинившись, поспешил уйти.

Валентина Николаевна, не заходя, прикрыла двери. Первая же появившаяся мысль гнала её на вокзал, куда-нибудь, лишь бы не видеть узкой прокопченной конуры, ничком распластанное тело и дырявых грязных носков. Выйдя на улицу, в темноте больше угадала, чем увидела узкую скамейку у стены. Присела. Навалилась тяжелая полудрема.

Очнулась от скрипа распахнувшейся двери. Уже рассветало. На пороге необутый, в одних носках, стоял Никита. Весь смятый, давно небритый. Некогда роскошная волнистая шевелюра казалась, прибитой к голове, свалянной бесформенной тряпкой. Валентина Николаевна встала. Никита медленно поднял глаза. Смотрел, не узнавая. Потом напрягся, пристально всматриваясь в лицо стоящей в нескольких шагах женщины. Дернул головой, стряхивая наваждение:

— Валя? — снова тряхнул головой и пробормотал. — Допился…


В очередной раз я увидел Никиту и Валентину Николаевну 9 мая 1969 года в парке Победы. Начинало темнеть. На аллеях парка накапливалась публика. Все ждали артиллерийский салют. Валентина Николаевна предложила:

— Пойдемте в «Норок». Что-то ноги устали, а домой не хочется.

В обширном зале ресторана неожиданно было малолюдно. Мы заняли угловой столик, откуда был виден весь зал. Я оказался напротив Никиты. Я заметил, что на груди Никиты появились две новые медали: «Двадцать лет победы…» и «За трудовое отличие».

Никита перехватил мой взгляд:

— Трудовую медаль я получил на опытном заводе. В академии разработали, а у нас внедряли электроискровую обработку металлов. Пока собирали установку, обнаружилось несколько серьезных недоработок разработчиков и проектировщиков. Приходилось на ходу менять кое-что, как говорят, на ощупь. Несколько месяцев работали до глубокой ночи. Никто не подгонял, самим было интересно.

— Не скромничай, — вмешалась Валентина Николаевна и, обращаясь ко мне, продолжала. — Никита предложил принципиально новое электронное устройство на пьезоэлементе для автоматической подачи электрода. Усовершенствовал рецептуру диэлектрической жидкости и способ повышения чистоты обработки детали. Сконструировал экспериментальный вариант гидравлики для постоянной очистки и перемешивания жидкого диэлектрика. Их группа в соавторстве получила несколько авторских свидетельств на изобретения.

Но мой взгляд неизменно упирался в, почти спрятавшуюся за лацканом пиджака, голубую с синей каемкой ленту медали «За отвагу».

— Никита! Прошло более двадцати лет! Пожизненных секретов не бывает. За какую операцию ты получил «За отвагу»?


К атаке готовились два дня, не особенно скрывая передислокации подразделений. За наступающей пехотой сосредоточили огромное количество артилерии. «Катюши» же сосредоточили в лесу и тщательно замаскировали. Взвод связи едва успевал тянуть катушки военно-полевой связи ко всем приданным подразделениям.

Заканчивая выступление перед боем, политрук сказал, что перерезав дорогу и закрепившись на высотке, все участники атаки будут представлены к правительственным наградам.

Едва начало светать, как загрохотала артиллерия, взвыли, унося в сторону противника светящиеся стрелы реактивных снарядов «Катюш». За уходящей в сторону противника стеной разрывов в бой пошла пехота. Никита бежал за наступающим взводом, держа в левой руке тяжелую катушку проводной связи. Правая рука судорожно сжимала шейку приклада ППШ.

Очень скоро немцы разгадали маневр и на головы наступающих солдат посыпались снаряды немецкой артиллерии. Снаряды ложились густо. Казалось, вздыбилась земля, поднимая в воздух нелепо кувыркающиеся человеческие тела. Скоро разрывы накрыли наступающий взвод. Взрывной волной Никиту несколько раз швыряло на землю. Уши заложило. Никиту нагнал сержант, перед самым боем назначенный помкомвзвода. Сильно толкнул Никиту вправо:

— Прыгай в воронку! На дно!

Оба скатились на дно глубокой воронки. Наверху шквал разрывов нарастал. Разрывы снарядов слились в один непрерывный гул. Крупно подрагивала земля. Сверху сыпались комья земли. Шквал огня переместился в тыл наступавщих. Сержант выглянул из воронки и тут же свалился обратно, схватившись рукой за шею. Хрипло прокричал:

— Немцы контратакуют!

Никита вжался в землю. В перерывах между разрывами со стороны сержанта доносились неясные булькающие звуки. Никита повернул голову. Сержант, широко открыв остекленевшие глаза, смотрел в сторону заката. Из шеи стихающими толчками хлестала алая кровь.

Несмотря на то, что уже стемнело, ожесточенная перестрелка продолжалась. Было уже совсем темно, когда в воронку, тяжело охнув, свалился еще один солдат с непокрытой головой. Лег ничком, прикрыв голову руками. Никита снял с убитого сержанта каску и накрыл ею руки и голову свалившегося гостя. Тот проворно нахлобучил каску и пробормотал что-то неразборчиво. Постепенно звуки разрывов, свист и громкое чваканье пуль об скаты воронки прекратились. Так и лежали всю ночь, тесно прижавшись, к разделяющему их, трупу сержанта.

На востоке небо стало светлеть. Приподняв голову, Никита вполголоса спросил:

— С какого взвода, земляк?

Лежащий за трупом солдат неожиданно резко откатился и привстал на четвереньки. На Никиту растерянно смотрел немец с каской убитого сержанта на голове. Потом быстро перевел взгляд на мертвого сержанта. Боковым зрением Никита отметил, что немец смотрит на свой автомат, лежащий на ногах убитого. Длинный рожок «шмайсера» упирался Никите в живот. Схватив автомат, Никита направил его на немца. Тот все также неподвижно стоял на четвереньках.

— Nicht schieben! Nicht schieben! — голос взрослого немца оказался неожиданно высоким, почти писклявым, как у семилетнего ребенка.

Никита уразумел единственное. Немец просил не убивать.

В таком положении они находились, казалось, бесконечно долго. Стало светать. Автомат в руках Никиты становился все тяжелее. Он решил опустить его на тело убитого сержанта, как внезапно увидел, что немец одной ногой прижал приклад автомата убитого однополчанина. Дуло автомата снова застыло в направлении груди немца. Палец застыл на спусковом крючке. Показав на автомат, Никита знаком приказал отбросить автомат в его сторону. Поддев пальцем ремень, немец отбросил автомат. Оружие скатилось к голове убитого.

С рассветом возобновилась артиллерийская дуэль. Снаряды вновь проносились навстречу друг другу с нарастающим и затихающим воем, свистом и скрипящим, неестественно громким шелестом. Разрывы слились в один общий гул. Мелко подрагивала земля. Комья глины скатывались на дно воронки и останавливались, уткнувшись в тело убитого сержанта. Немец вжался в склон воронки и медленно сползал вниз. Близкие разрывы, казалось, разрывали уши, давили грудь и живот. Над воронкой часто пролетали осколки с противным прерывающимся свистом. Некоторые, на излете, залетали в воронку и звучно шлепались об глину.

Так продолжалось до обеда. Артиллерийская дуэль стихла. С обеих сторон продолжали раздаваться автоматные очереди и одиночные винтовочные выстрелы. В воронке накапливался тошнотворный сладковатый запах трупного тлена. Выбраться из воронки днем невозможно. Пригорок был отлично пристрелян с обеих сторон. Надо было дождаться ночи. Но что делать с немцем?

Никита посмотрел на вжавшегося в противоположный склон воронки немца. Тот продолжал лежать, придерживая на голове каску сержанта. Только сейчас Никита увидел на поясе немца флягу, обшитую серовато-коричневым сукном. Никита вспомнил, что со вчерашнего дня во рту не было ни росинки. Страшно хотелось пить. Он окликнул немца:

— Эй, фриц!

Показывая на флягу, Никита показал, что льет в рот воду. Немец понял сразу. Лихорадочно отстегнул флягу и услужливо перебросил её Никите через тело убитого сержанта. Фляга была с алюминиевым колпачком в виде небольшого стаканчика. Отвинтил, налил полный колпачок. Мелкими глотками вливал в себя живительную, отдающую хлоркой, влагу. Краем глаза видел, что немец неотрывно смотрит, как он пьет. Выпив воду, завинтил колпачок и протянул немцу флягу. Тот налил и также медленно мелкими глотками выпил воду. Закрыл флягу и положил её рядом с собой.

Так пролежали, казалось, очень долго. Солнце склонялось к закату и неприятно упиралось прямо в глаза Никиты. Немец все также лежал на боку. Глаза его были прикрыты. Казалось, он задремал. Когда солнце опустилось за край воронки, немец слегка приподнялся и достал из бокового широкого кармана две галеты. Обильная слюна заполнила рот Никиты. Немец протянул галету. Никита взял и, не глядя на тело убитого однополчанина, стал откусывать небольшими кусочками. Долго жевал, посасывая во рту безвкусную пресную галету.

В памяти всплыл вкус кисловатого черного подового хлеба с мелкими кусочками углей, вдавившимися в ещё сырое тесто. Мама, вынув хлеб из печи, выкладывала его на широкую кровать, накрывала рядном. Когда хлеб остывал, мама ножом поддевала и выковыривала крупные угольки. Затем обмахивала хлеб, снятым с гвоздя у печи, высушенным гусиным крылом. Укладывала в тщательно скобленое корыто, в котором месила тесто. Корыто с хлебом укрывала тем же рядном и выносила в сени.

Когда мама деревянной лопатой «сажала» хлеб в печь, в устье ставила несколько балабушков (небольшие булочки из кислого хлебного теста). Теплые балабушки Никита ел, запивая парным молоком, либо натирая почти черную хрустящую корку чесноком с солью.

Лежа больше суток в воронке с вогкими глиняными скатами, слушая вой и разрывы снарядов, свист и цвирканье пролетавших совсем рядом пуль, Никита подумал, что в мире реальны только эти звуки, эта воронка, начавшее разлагаться тело убитого, и немец с пресными галетами в двух шагах по ту сторону трупа. Казалось, что так было всегда и так будет…

Все остальное казалось призрачным, когда-то виденным и уже почти забытым сном. Всё чаще посещало ощущение, что в детстве своём, в юности он пребывал тысячи лет назад. Он ли это был? С ним ли всё было? Внезапно озарило: через восемь дней ему будет двадцать! Надо еще дожить! Услышав громкий скрежет зубов, посмотрел на немца и лишь тогда осознал, что скрежетал зубами он сам.

Солнце садилось за горизонт. Быстро темнело. На западе еще угадывалась полоса бирюзы над стремительно темнеющим багрянцем, а на востоке небосклон уже был задернут быстро сгущающейся темной синевой, переходящей у горизонта в широкую черную полосу.

Никита смотрел на сливающиеся с глиной контуры немецкого солдата. Выделялся только светлый овал лица. Неожиданно для себя махнул рукой в сторону запада и громко прошептал:

— Уходи, быстрее!

Он мучительно вспоминал перевод этих слов на немецкий язык, но в памяти образовался глубокий провал. Эти и другие слова он не раз повторял, просматривая во взводе русско-немецкий военный разговорник. Сейчас, чем старательнее он пытался вспомнить, тем больше чувствовал, что эти слова провалились куда-то безнадежно глубоко от поверхности его сознания.

— Уходи! Уходи к черту!

Рукой он снова показал на запад.

Немец, кажется, понял его. Он уже полз наверх по западному скату воронки, оглядываясь на странного русского, который по всем канонам военных действий должен был его застрелить, как только он свалился к нему в воронку. А он одел ему на голову красноармейскую каску!

У края воронки немец повернулся к Никите. Показывая рукой на запад, потом на «шмайсер», направил свой указательный палец себе в лоб. Никита понял, что за возвращение без оружия, немцу грозит расстрел. Никита, отсоединив прямой длинный рожок, выщелкнул на глину шесть куцых патронов. Проверил затвор, соединил рожок, после чего бросил автомат за край воронки.

Немец сунул руку в боковой карман, где были галеты, и вытащил небольшой пистолет, контур которого четко выделялся на фоне заката. Никита понял, что погиб. Чтобы схватить свой автомат, ему необходимо хотя бы на секунду отвлечься от немца. Неожиданно немец бросил пистолет так, что Никита, несмотря на сгущающуюся темень, схватил его на лету.

— Andenken (на память).

Силуэт немца исчез мгновенно.

Никита забрал документы погибшего и, закинув автоматы за спину, ползком выбрался из воронки. Катушка с проводом лежала в трех-четырех метрах от воронки. Начав сматывать, Никита намотал на катушку не более пяти метров. Провод был перебит, словно срезан. Скорее всего, осколком.

Потягивая катушку за скобу, Никита прополз дорогу и скатился в неглубокий кювет. Внезапно на него навалились, и он почувствовал, что его шею сдавили железными тисками. Пытаясь вырваться, Никита усугубил положение. Затрещали хрящи гортани. Сознание провалилось в никуда.

Очнулся от тихого говора. Ночное небо заслонили, склонившиеся над ним три силуэта.

— Прости браток, сразу не признали.

Потирая шею, Никита молчал. Он напоролся на разведчиков. Могло быть хуже. Могли, не разобравшись, просто тихо заколоть.

Вернувшись в расположение взвода связи, Никита узнал, что из боя не вернулись шесть связистов. Прилег на охапку полусгнившей серой соломы за уцелевшим сараем и, свернувшись калачиком, мгновенно уснул. Проснулся ближе к полудню. Есть не хотелось. Выпил две кружки подряд, отдающей ржавым железом, воды. Сунув руку в карман, вытащил немецкий пистолет. Несколько секунд тупо смотрел, вспоминая, как он к нему попал. Нажал на выступ внизу рукоятки. Щелкнув, выскочил магазин, в котором тусклой медью отливали все восемь патронов.

Из целого стрелкового взвода после той атаки в живых остались командир одного из отделений, два тяжело раненых солдата и, приданный взводу, связист Фомин Никита.

Представление

Фомин Никита Ефимович, красноармеец, связист взвода связи 2-го стрелкового батальона 689-го стрелкового полка 143-й стрелковой Конотопско — Коростеньской Краснознаменной Ордена Суворова дивизии 1925 года рождения, украинец, беспартийный, в Красной армии с 14 октября 1944 года, призванный Тырновским РВК

Тов. Фомин Н.Е. при прорыве немецкой обороны на плацдарме левого берега реки Висла в районе населенного пункта Гура-Кальвария проявил умение и храбрость, в течение двух суток удерживая занятый рубеж против превосходящих сил противника.

Тов. Фомин Н.Е. достоин правительственной награды медали «За отвагу».

Наградной лист подписал…………………………………….

Сложив перед собой на скатерти стола сжатые кулаки, Никита внимательно изучал собственные ногти. Потом тихо произнес:

— Через несколько дней стало известно, что наступление на нашем участке было отвлекающим. А сколько ребят полегло!


В 1971 году я проходил интернатуру по оторинолариногологии в 4-й городской больнице г. Кишинева. Заведующий клиникой, заслуженный деятель наук, профессор Михаил Григорьевич Загарских натаскивал нас, молодых интернов, заставлял думать, творчески подходить к каждому пациенту. Он не терпел стандартов. С первых недель учебы мы часами не покидали операционную, глядя, как оперируют наши наставники, ассистировали и оперировали самостоятельно.

Осваивая операции, я довольно часто находил несовершенными, не удовлетворяющими требованиям инструменты, в большинстве своем запатентованные в конце 19-го и начале 20-го столетия. Новизна моих инструментов должна была заключаться в возможности использования их при различных анатомических особенностях полости носа.

Обладая техническими навыками, полученными в юности, в том числе и в «кабинете» Никиты на маслосырзаводе, я решил вопрос по-своему. Под ручку приспособил сломанный хирургический инструмент, рабочую часть изготовил из калящейся углеродистой стали, а длинное цевьё изготовил из толстой медной проволоки. С помощью знакомого зубного техника всё соединил пайкой серебряным припоем. Легко придав любой радиус изгиба и направления рабочей части, хирург, выгибая цевьё, мог приспособить инструмент не только к конкретному пациенту, но и к правой и левой половине носа, которые никогда не бывают симметричными.

Однажды я принес в клинику два сработанных мной инструмента. Михаилу Григорьевичу достаточно было взглянуть на мои усовершенствования, чтобы оценить и сделать замечания, которые я учёл, и в тот же день устранил недоработки. Поворачивая в руках готовые инструменты, профессор вынес окончательный вердикт:

— Инструменты замечательные. Но в операционную их запускать нельзя, нужно покрыть нержавеющим покрытием.

Михаил Григорьевич никогда ничего не откладывал на завтра. Написав записку, он протянул её через стол:

— Пойдешь на экспериментальный завод по Павловской. Знаешь, где находится?

Я кивнул.

— На втором этаже найдешь начальника ПТО Александра Яковлевича Республиканского. Это фамилия такая. Объяснишь суть. Он поможет.

К Александру Яковлевичу попасть было непросто. Из проходной ему позвонили вахтеры. Он перезвонил в отдел пропусков. Я подал в открывшееся окошко паспорт. Через несколько минут я был на территории завода. Александр Яковлевич ждал меня в своем кабинете. Вопрос был решен, что называется, с ходу.

Впоследствии я не раз бывал на заводе. Проходя по территории, и в цехах я присматривался к рабочим, надеясь увидеть Никиту. Однажды я спросил Александра Яковлевича:

— Как мне найти Никиту Фомина? Даже не знаю, кем он у вас работает?

— Вы его знаете?

— Мы с ним, можно сказать, земляки. Это один из моих наставников по радиотехнике.

— Уникальный человек. Самородок. Он мог бы стать выдающимся конструктором. Без базового образования, талантливый самоучка-трудоголик, он без напряжения вникал в самые сложные технические проблемы. Когда перед ним ставили задачу, он внимательно слушал, потом задавал вопросы, уточнял. В академии шутили, что, бывало, он сам объяснял соискателям, какова цель их исследования. Аспиранты и докторанты были уверены в своих технических решениях, если к ним приложил руки Никита. Он чувствовал металлы, пластмассу, дерево. Как-то заболел стеклодув. Никита сел за горелку. На следующий день завод уже не чувствовал отсутствия специалиста, без которого не обойтись. Электронные, пневматические и гидравлические схемы начинали работать сначала в его мозгу. Потом он собирал их, запускал, настраивал. И лишь на финише, бывало, срисовывали, наконец, схему.

— В каком цеху он работает? Я его ни разу не видел.

— Он у нас, к сожалению, уже не работает. Его жена защитила докторскую диссертацию по полупроводникам, после чего они по приглашению переехали в Обнинск. Там ей предложили крупную руководящую должность в одном из ведущих научно-исследовательских институтов оборонного значения. Под её началом сейчас несколько крупных лабораторий по Союзу.


Фильм «Москва слезам не верит» я смотрел несколько раз. До сих пор не могу освободиться от ощущения, что этот фильм и о Никите.

За Сибiром сонце сходить…

Такое страшное было время.

Врагом народа был сам народ.

Любое слово, любая тема…

И по этапу страна… Вперед!

А. Андреевский

Мои самые первые и не первые воспоминания о бабе Софии я описал в предыдущих главах. Начиная с первой. Тем более, что это были самые первые воспоминания о моем, совсем еще раннем детстве. В предыдущих главах короткими штрихами я старался раскрыть облик этой простой и бесхитростной, увидевшей жизнь без прикрас, женщины.

Не ходившая в церковь, но глубоко впитавшая в себя истоки православного христианства, моя баба София могла служить иллюстрацией толстовства, как образа духовной и мирской жизни.

Родилась моя бабушка на древней Подолии, в селе Драгановка Чемировецкого района Хмельницкой области (в прошлом Каменец- Подольской губернии). По подсчетам ее собственных детей и рассказам родственников баба София родилась в третью субботу после Зелених Свят (праздник Святой Троицы) т. е. 07 июня 1879 года.

Отец ее Иван Жилюк (Укр. — житель) по некоторым данным вел свой род от осевших во второй половине семнадцатого века турок-жилюков. Селились жилюки, на тогдашней условной границе, проходившей по широкой полосе между реками Збручом и Жванчиком. В жены, не церемонясь, брали понравившихся местных девушек и молодых женщин.

Вполне вероятно. Потому, что Жилюков нашего села отличал османский облик: жесткий, слегка вьющийся черный волос, смуглая с оттенком бронзы кожа, черные глаза и удлиненный с горбинкой нос. Баба София своей внешностью вполне соответствовала образу турчанки.

Другие фамилии коренных жителей нашего села прямо или косвенно указывают на турецкое происхождение. Гормах (Гормак, Горман), Научак (Нунчак), Навроцкий (Навруз). В старой польской транскрипции Navrozki читается Наврузкий. Кордибановские (Курды-баны). Старожилы так и говорили: не Кордибановские, а Курдебански.

В Бессарабию из Подолья баба София прибыла в составе немногочисленного семейства Жилюков. Вскоре после переезда она вышла замуж за Ивана Единака, моего деда. Мой прадел Прокоп происходил от осевших в Подолии поляков. Фамилия Единак в переводе с польского означает одинокий. Не единственный, а именно одинокий. На протяжении своей сознательной жизни я, пожалуй, болезненно присматривался к характерологическим особенностям всех Единаков. Большинство моих близких и далеких родственников отмечены печатью душевного одиночества. Ваш покорный слуга также.

По рассказам бабы Софии дед был чуть выше среднего роста, коренастый, русоволосый с голубыми глазами и вздернутым носом. Баба София говорила:

— Якби вкоротии нiс Симонове, це був би викапаний Иван (Если укоротить нос Симону, получился бы вылитый Иван)

Симон — старший из сыновей бабы Софии. Перед ним были еще две старших сестры. Гафия (Агафья), которая умерла до года вскоре после переезда с Подолья в сыром бордее. Потом следовала Ганька, родившаяся в 1901 году. И лишь затем сам Симон, появившийся на свет в девятьсот четвертом. За ним в девятьсот седьмом родилась моя тетка Мария.

Павлина, старше отца на четыре года, родилась в начале четырнадцатого года. В конце пятнадцатого родился Михаил. Когда 1 сентября 1918 года родился последыш, мой отец, бабе Софии шел сороковой год. Кроме отца и тетки Павлины, остальные дети бабы Софии были голубоглазыми.

Весной девятнадцатого на территории Бессарабии свирепствовал сыпной тиф. Баба София рассказывала, что в начале мая дед Иван, вернувшись из Тырново, привез на себе вшей. Дед долго отмывался, одежду баба София выжарила в печи. Несмотря на предосторожности, дед заболел и шестнадцатого мая умер, оставив в числе шестерых детей моего восьмимесячного отца.

Больше от нужды, нежели по любви сначала была выдана замуж за Антона Байдюка из Каетановки (Первомайска) тетка Ганька. Вслед за ней на старшей дочери Пастухов — Вере женился старший сын — Симон. Через несколько лет вышла замуж за Навроцкого Петра — Мария. Почти сразу же за парубка-перестарка Еремчука Ивана из соседних Мошан вышла замуж самая младшая из сестер — тетка Павлина.

Оставались с бабой Софией самые младшие: Михаил и Николай, мой отец. Влачили бедное, почти нищенское существование. Без лошади, без земли, так как земельные наделы нарезали только родителям, имеющим дочерей. Впоследствии земля становилась приданым девушки.

В двадцать седьмом году без сватов к бабе Софии наведался вдовец, оставшийся с семерыми детьми — Кордибановский Иосиф (Юсько). Оборотистый, зажиточный смекалистый мужик. Еще в молодости, подавая в конную соломорезку солому, лишился обеих рук. Левую руку затянуло почти до лопатки. Справа осталась треть плеча.


Ствол с извитой ветвью и трехпалой расщелиной после долгих поисков в лесу подобрал себе сам. Сельский столяр самоучка Штефанина (Степан Тхорик) в стволе выдолбил нишу, в которую удобно уместил короткую культю плеча. Потом долго вырезал, гнул над горячим паром и шлифовал под присмотром Юська пальцы его будущей деревянной руки. Потом несколько раз пропитывал сваренной из прогорклого подсолнечного масла олифой, снова сушил.

Притянутая сыромятными ремешками, «рука» служила деду Юське до конца его жизни, побывав впоследствии со своим хозяином в Сибири. По мере надобности в развилку близко расположенных веточек заклинивали ложку, вилку либо самокрутку.

Я помню эту руку. Почерневшая от времени и впитавшейся олифы, обгорелая у основания «пальцев», где клинили самокрутку, эта рука внушала мне безотчетный страх. От этой руки мне всегда хотелось убежать подальше, хотя дед по натуре был добряком. Похоронили деда Юська вскоре после возвращения из Сибири вместе с его «рукой».


По рассказам самой бабы Софии, о каких либо чувствах между двумя уже пожившими людьми, речи не было. Жалостливая и остро сопереживающая чужому горю, баба София обстирывала всю детвору, ухаживала за двумя коровами. Без конца в печке тихо булькало варево на несколько душ.

А самого деда Юська надо было утром умыть, одеть, застегнуть и подпоясать. Затем три раза в день надо было вставить в развилку «пальцев» ложку. Борщ дед Юсько зачерпывал из миски и подносил ко рту сам. А хлеб, ломая на небольшие кусочки, баба София опускала размокать в борщ и внимательно следила, как покачивающаяся ложка несла еду в раскрытый, беззубый с молодости, рот. А сколько самокруток?

— А потом надо было несколько раз в день расстегнуть и застегнуть ширинку. Надо было быть начеку и вовремя проводить до нужника, снять штаны, потом вытереть, а затем снова одеть и застегнуть. — говорила баба София своим давнишним подругам по возвращении из ссылки.


Я, восьмилетний, сидя на корточках у низкого столика в тени за ветхой хатой старой Милионихи, слушал эти неспешные исповеди. При этом я старательно вытирал черным хлебом сковороду с остатками зажаренного до черноты лука, мелких кусочков грибов и подсолнечного масла. Грибы баба София вместе Милионихой собирала на полусгнивших пнях в старом лесу.

— Твоя Сибирь, София, длилась не пять, а целых двадцать пять лет. — сказала до сих пор молчавшая Сивониха, вдова бабиного брата Сивона Жилюка.

Лишь повзрослев, я понял, что Сивониха имела в виду двадцать семь лет, поведенных бабой Софией во втором замужестве.


Мой девятилетний отец жизнь в новой семье терпел с трудом. Большую часть времени он проводил на старом отцовском подворье, вырывая высокие сорняки, подступившие вплотную к стенам уже косившейся хаты. Лепил и сушил на завалинке кизяки, перепревший навоз для которых разрешили ему брать соседи Гусаковы, державшие две коровы.

В возрасте двенадцати лет отец вернулся на родное подворье окончательно и навсегда. Пас у Марка Ткачука овец, у Максима Мошняги — коров. Ходил в Цауль собирать в саду гусеницы у помещика Помера. Тот кормил вдоволь и платил, говорил, вспоминая, отец, по совести. В конце сбора гусениц, лично проверив деревья, доплачивал и молча накидывал на плечи что-то из ношеной одежды.

Дядя Миша, будучи на три с половиной года старше отца, оказался более терпеливым и покладистым. После ухода отца он прожил в доме Кордибановских еще два года. В семнадцать дядя Миша внезапно женился на сверстнице, Каролячиной (Навроцкой) Ганьке, живущей неподалеку. Две недели спустя, ушел на воскресенье в Каетановку к старшей сестре Ганьке один. В Елизаветовку он больше не вернулся. Через год сошелся с Александрой Мельник (Сянькой). Еще через полгода молодые супруги повенчались в Антоновской православной церкви.

А баба София продолжала молчаливо и безропотно тянуть лямку своего нелегкого бремени. В сороковом, как говорили в селе, пришли русские. В сорок первом началась война. В сорок пятом вернулся с фронта отец. По рассказам мамы, когда баба приходила в гости, отец возмущенно требовал бросить все и вернуться. В выстроенном еще до войны доме отец предусмотрел комнатенку для стареющей матери.

— Сколько можно служить так тяжко, да еще бесплатно? — горячился отец. — Вертайтесь на свое подворье и доживайте в покое! Хватит терпеть!

— Как людям, так и мне — постоянно повторяла баба София. — Такую долю бог дал.

В сорок шестом организовали колхоз. С подворья Кордибановских, не спрашивая, свезли на конный двор остатки того, что называлось когда-то конной соломорезкой и еще исправную ручную веялку для зерна, и разобранный мотор. Не сильно богатый до того, двор опустел совсем.

Каково же было изумление сельчан, когда летней ночью сорок девятого у ворот Кордибановских остановился «Студобеккер». С кузова соскочили два смуглых солдата-энкаведиста с раскосыми глазами. Из кабины не спеша спустился, отъевшийся за годы борьбы с врагами советской власти, «ястребок», стоявший на страже закона в четырех селах.


Баба София по возвращении из ссылки, сидя на просторной печи, рассказывала:

— Ночью внезапно раздался сильный стук в дверь. Я решила одеть хотя бы юбку. Пока я одевалась, дверь рванули. Крюк с грохотом покатился по полу. Сразу вспыхнули две батареи (фонарики), ослепив нас обоих. Мы ничего не понимали. Не верилось, что все происходит на самом деле.

Кряхтя, в одних кальсонах с кровати спустился безрукий дед Юсько. Ястребок вытащил из кармана бумагу и осветил ее светом от фонаря:

— Кордибановский Иосиф Францевич и Кордибановская София Ивановна здесь проживают?

— Да, здесь.

— Где они сейчас находятся?

— Это мы.

— Ка-ак?!

Луч фонаря снова заскакал по лицам стариков и уткнулся в лист бумаги в руках «ястребка»:

— Сколько вам лет?

Бабе Софии в то лето исполнилось ровно семьдесят, а деду Юське семьдесят четыре.

— Тут что-то не то. — пробормотал «ястребок» и, подумав, спросил. — В селе есть еще Кордибановские Иосиф и Софья?

— Нет. Мы одни.

Ястребок озадаченно, сдвинув фуражку на лоб, чесал затылок.

Начинало светать. Единственный телефон, совсем недавно установленный, был в сельсовете, под бдительной охраной дежурного. Не было в селе и других средств связи. Но в дом, тяжело ковыляя, вошел самый младший сын Юська — Сташко, инвалид с детства. Немного погодя прибежал мой отец. Никто ничего не понимал.

— Разберемся! — неуверенно промолвил ястребок, и, повернувшись к Сташку и отцу уже твердым голосом отчеканил. — Вы будете отвечать головой за их местопребывание! Ваши фамилии!

За день несколько раз звонили из Тырновского райотдела. Наконец было принято решение:

— Завтра к полудню колхозным транспортом с вещами доставить в распредпункт на станции Дондюшаны.

На следующее утро, по рассказам мамы, отец через огороды пошел на конюшню. Вскоре он подъехал к воротам нашего двора. Мама усадила меня в подводу, и отец тронул вожжами.


Я этого не помню. Моя память вырвала депортацию бабы двумя небольшими клочками того дня.

Помню, что на косогоре двора собралась группа молчаливых людей. Отец вынес из дома два узла и кинул их на повозку. Медленно взобравшись, уселась боком баба София. Как поднимали и усаживали с другой стороны деда Юська, не помню. Меня, против воли, усадили на колени бабы Софии. Почему-то запомнилось тарахтение и подпрыгивание подводы на Марковом мосту. Помню мамины руки, снимавшие позже меня с повозки возле нашего дома.

Воспоминания, связанные с пребыванием бабы Софии в Сибири, выглядят больше осколками.

Отец периодически отправлял посылки с едой. Когда резали кабана, отец круто солил сало и, завернув в чистые двойные тетрадные листы, укладывал на дно фанерного ящика посылки. Зимой, наделав колбас и поджарив их, укладывали в глиняный горшочек. Залив топленым жиром, мама долго томила горшок в печи. Завязав, пропитанной жиром, бумагой от тех же тетрадей, отец укутывал горшочек множеством газет и укладывал между кусками сала.

Вытопленный мамой нутряной жир отец заливал в высушенный до треска мочевой пузырь забитого кабана. Вынутый из только что убитого животного, пузырь долго, пока не растянется, валяли в пепле от соломы, которой шмалили. Потом отмывали добела, долго полоскали и обдирали пленки с остатками жира. До утра помещали в соленую рапу с толстым слоем осевшей соли на дне. Потом надували и, вставив в отверстие деревянный чоп, завязывали и сушили.

Пузырь становился искристо-белым от осевших на его стенах мелких кристаликов соли. Мне нравилось смотреть, как отец, вынув деревянный чопик, вставлял жестяную лейку и, зачерпывая темной кружкой из кастрюли, заливал в пузырь еще жидкий теплый жир.

Пузырь медленно расправлялся, принимая форму чуть вытянутого шара. Белоснежные стенки его постепенно становились желтоватыми и полупрозрачными. Потом отец завязывал пузырь пеньковой веревочкой и подвешивал на крупный квадратный гонталь, вбитый над окном в длинных сенях. А я опять наблюдал за цветовой метаморфозой пузыря. Сначала он мутнел серповидным новолунием снизу. Потом муть захватывала весь пузырь, который постепенно становился белым.

На второй день в сенях висел белый плотный шар со слегка желтоватым отливом. Потом я узнал, что такой оттенок называют цветом слоновой кости. Поместив пузырь в сшитую мамой торбочку, завязывали и помещали в посылку. У нас дома всегда было достаточно топленого жира, но мне очень хотелось попробовать именно того, из пузыря.

Осенью, готовя посылку, отец укладывал по углам посылочного ящика крупные яблоки со странным названием «Саблук». Яблоки также заворачивали в бумагу. Наполнив посылку, отец прикладывал крышку и, приподняв, тряс. Почтальон говорил, что в посылке все должно быть упаковано плотно.

Письма бабе Софии отправляли в посылках или отдельно в конвертах. Большинство писем писал брат. У Алеши был очень правильный, легко читаемый почерк. Писал он старательно, очень чисто, сопровождая писание, несмотря на постоянные мамины замечания, какими-то хаотичными движениями языка за плотно сжатыми губами.

Закончив писать, он клал мою руку на письмо и, растопырив мои пальцы, щекотно обводил кисть цветным карандашом. Чаще всего это был красный. Потом письмо отдавали, разносившему газеты, почтарю.

Посылок из Сибири мы не получали, хотя, признаюсь честно, я их очень ждал. Редкие письма были короткими. Написаны они были другими людьми, даже детьми, так как баба грамоты не знала. Писались письма, скорее всего стандартно, так как отец, прочитав очередное письмо, каждый раз говорил:

— Все то же.


А баба София, вернувшись из ссылки, рассказывала о своих мытарствах, на мой взгляд, скупо и неинтересно. Воспроизвести полностью ее рассказы шестидесятилетней давности об этапировании до Ишима проблематично, но многое помню.


Отец привез стариков на станцию, помог сойти матери и снял с повозки безрукого Юська. Взяв узлы, направился к центральному входу в вокзал. Стоявший в дверях с винтовкой охранник, резко выставил оружие поперек двери, запрещая вход в служебное помещение. Отец протянул бумагу с печатью, выданную перед отъездом секретарем сельского совета.

Охранник долго читал несколько строчек, написанных от руки. Затем костяшками пальцев отбарабанил по стеклу высокого станционного окна какую-то условную дробь. На перрон вышел необычайно худой невысокий капитан в стиранной-перестиранной гимнастерке. Внимательно прочитав сопроводительное письмо, он спросил:

— Где доставленные?

Отец, стоя с узлами в руках, кивком головы указал на стариков. Глаза капитана расширились. Он еще раз прочитал бумагу, спрашивая у отца фамилии, имена и возраст. Пожав плечами, что-то крикнул в глубину здания. Вышли двое в черных шинелях, подпоясанных широким ремнем с застегнутой портупеей. Один взял узлы, другой указал старикам следовать за узлами. Сам пошел следом.


Рассказывала баба София:

— Попрощаться с Николой нам не дали. Повели в темную глубь вокзала. Открыв дверь, конвойный вбросил узлы внутрь длинной, забитой людьми, комнаты. Повернувшись к нам, сказал:

— Проходите быстрее.

Дверь за спиной захлопнулась. В комнате, стены которой, судя по запаху, недавно были окрашены серой краской, царил полумрак. Стекла единственного окна почти доверху были закрашены той же краской. Через окно были видны только верхушки древних привокзальных акаций. Длинные темнеющие стручки покачивались над самым окном.


Через пятнадцать лет, когда мы ждали поезда на Черновцы, отец показал мне комнату, куда заперли, не дав попрощаться, бабу Софию. В шестидесятых эта комната служила столовой при станционном буфете для питания начальства вокзала и районного руководства. Сегодня это называется комнатой для ВИП-персон..

Позже, возвращаясь из школы мимо вокзала мои глаза упирались в огромные кроны называемой нами дикой акации с невероятно длинными колючками. Глаза искали окно, куда ветки дерева подступали ближе всего. Однако нависающие ветви упирались сразу в три окна.

Осенью мы собирали падающие длинные коричневые стручки. Мы с треском разрывали их и вытряхивали блестящие, похожие на мелкую фасоль, семена. А половинки стручков мы тщательно вылизывали изнутри, глотая сладкий, по запаху ни на что не похожий, «дикий мед». Потом эти деревья вырубили, а площадь покрыли мертвым асфальтом. Много позже я узнал, что такая акация называется гледицией.


Глаза стариков привыкали к полумраку медленно. С деревянного сундука в углу комнаты поднялся лысый небритый мужик. Переступая через узлы и чемоданы, он подошел к старикам. Сложив похожие друг на друга чужие узлы, на освободившееся место подвинул узлы вновь прибывших и усадил стариков, бережно поддерживая безрукого деда Юська. Поклонился бабе Софии:

— В тридцать втором, я был еще парубком, мы с отцом приезжали за купленной у вас молоденькой кобылой. Ее звали Рыжей. Помните?

— Как же помним! — закивали старики.

Они были рады, что в зловещей комнате есть хоть кто-то, кто их знал. Тем более, что в те времена, купившие или продавшие лошадь или корову, становились почти родственниками. При встречах спрашивали, ожеребилась ли, как тянет, покорная ли в работе. Такие связи, бывало, поддерживались поколениями. Случалось, продавшие кобылу или корову через несколько лет покупали у новых хозяев телят или жеребят от когда-то своих молодых маток.

— Добрая была кобыла! — оживленно рассказывал мужик. — Столько работы переделала. В войну прятали в глубоком бордее, сверху накрытым стогом соломы. Искали и немцы и русские. А зимой сорок седьмого, в самую голодовку, пришлось спасаться самим. Прирезали. Совсем старая стала, усыхать начала.

Мужик скороговоркой рассказывал о кобыле, как бы стараясь отвлечь себя и всех сидящих в станционной комнате от тревожных мыслей. Большинство людей не имели представления, за что их темной ночью вырвали из теплой постели, куда и зачем везут. Из всех сидящих в комнате только стариков Кордибановских привезли днем на телеге. Для всех остальных недолгий путь сюда начался с ночного стука прикладов в дверь и крытого «Студобеккера».

Прошли несколько часов, казавшихся вечностью. Начавшее садиться солнце позолотило верхушки высоких лип, растущих через дорогу от станции. Щелкнул замок, дверь широко открылась.

— С вещами посемейно всем выйти на перрон! — раздался хрипловатый голос капитана, тут же прерванный затяжным натужным кашлем. Все направились к выходу на перрон. Баба София пыталась тащить оба узла сразу, но застряла в дверях. Она почувствовала, как чужие руки подхватили узел, и пошла к выходу. Дед Юсько, сразу сгорбившись, тронулся за ней.

На перроне построили, приказали выставить вещи для осмотра перед собой. Капитан делал перекличку, а два солдата-узбека проворно развязывали узлы. Как будто только этим занимались всю свою жизнь, ловко запускали руки в содержимое узлов, сундуков и ящиков. Проверяли, нет ли запрещенных вещей.

Закончив перекличку, капитан достал другой лист бумаги и, часто поглядывая, громко огласил:

— Вам, врагам народа, в соответствии с указом…. надлежит отправиться к местам отбывания ссылки согласно приложению….

Капитан опять что-то долго читал. Даже знающие русский язык, ошеломленные спрессованными событиями прошедших суток, мало что поняли из сказанного. А большинство высылаемых были молдаванами.

Затем подали вагоны, называемые в народе телятниками. Началась погрузка. Обоим старикам помогли подняться в вагон. Расселись. Заскрежетала, тяжело задвигаемая дверь. Осталась небольшая щель, возле которой устроился солдат из охраны. Старики оказались в самой передней части вагона, в углу со стороны приоткрытой двери.

Вагон дернулся. Плавно поплыли назад, красного кирпича, здание станции и привокзальные пристройки. Скорость быстро нарастала. Вот уже промелькнули черные столбы длинной рампы. Солдат закурил, периодически сплевывая в щель приоткрытой двери.

Ехали медленно. Подолгу стояли на каждой станции. В Гринауцах стояли более получаса. Как только остановились, прозвучала команда:

— Оправиться!

Никто не сдвинулся с места. Люди просто не знали такого слова. Последовало объяснение. Люди стали спрыгивать с вагона.

— Женщины направо, мужчины налево!

Баба София, как обычно пошла с дедом Юськом. Конвойный окликнул:

— Бабка! Ты что, мужик?

Пришлось объяснять. Застегнув на муже все пуговицы, баба София пошла в противоположную сторону, к женщинам.

Потом снова громкий перестук вагонных колес по стыкам до Окницы. Быстро темнело. Мужчина, сидевший на узлах в соседнем углу возился с досками передней стенки вагона, часто оглядываясь в сторону конвойного.

В Окнице поменяли паровоз, и поезд, казалось, покатил в обратном направлении. Ездившие на поездах ранее объяснили, что паровоз прицепили с другой стороны и поезд едет в сторону Могилев-Подольска.

Почему-то остановились в поле перед станцией Бырново. Мужик, возившийся с досками, прижал к себе сына подростка, зашептал:

— Коля! Спрыгивай и сразу ложись, чтобы не заметили. Как поезд уйдет, через поле пойдешь в Савку к дяде Пете, тут близко. Если сможет, пусть запишет тебя на свое отчество. Прыгай! Даст бог, свидимся!

Подросток просунул свое узкое тело в раздвинутую щель. Мужик сдвинул на место доски и вставил на место железный болт. Перекрестился.

Баба София рассказывала мне об этом, позже, когда мне было около четырнадцати лет. Потом эта история выпала из моей памяти.


Было уже начало третьего тысячелетия. Ранней весной, вернувшись с работы, разделся. Когда я уже вытирался после ванной, Таня сказала:

— Какой гость у нас сегодня был! Уникальный! Просто прелесть! Недавно уехал.

— В чем же его уникальность и прелесть?

…Незадолго до моего прихода в проезд въехала и затормозила малолитражка. Открылась пассажирская дверка и из машины вышел, медленно разогнувшись, худой высокий старик. Опершись на столбик забора, старик в течение нескольких минут следил за голубями, расположившимися на шиферной голубятне и крестовине, поднятой мной немного выше самой голубятни. Затем повернул голову в сторону дома.

Таня вышла на крыльцо:

— Вам кто-либо нужен?

Убедившись, что гость тугоух, жена вышла за ворота:

— Кто вам нужен!

— Хозяин вон тех голубей.

— Его сейчас нет, он на работе. А зачем он вам? У вас, что, голубь пропал?

— Да нет. Я хочу купить у него. Вон того, поясого. — Старик показал на действительно уникального голубя.

Выведению этой линии породы я посвятил несколько лет.

— Если он продаст мне этого голубя, то я доживу до девяносто двух.

— А сколько же вам сейчас?

— Минуло девяносто в январе…

…Часа через два в проезд вновь въехал оранжевый «Гольф». Старик вышел из машины и направился к воротам. Водитель сидел за рулем, уткнувшись в книгу.

Я пригласил старика в дом. Он отказался, предлагая поговорить на свежем воздухе. Только сейчас я его узнал. Старик одиноко жил недалеко от въезда в поселок со стороны Корбула в старом, обшарпанном доме. В солнечные дни вся крыша его дома-сарая была усеяна снующими и воркующими голубями.

Старик был действительно оригинален. В свои девяносто он еще держал корову, различные породы кур. Охотился на лис в засидках, приносил, бывало, зайца. По словам местных охотников, в свои девяносто, дед был отличным стрелком. Обе его двустволки были предметом самого пристального внимания коллекционеров охотничьего оружия. Его бельгийская вертикалка была из штучных. Затвор украшала оригинальная инкрустация из серебра.

— Меня зовут Петря Таран. Сам я из Высоки. До пятьдесят первого жил в Савке, в доме моей первой жены. После ее смерти перебрался сюда, в Дондюшаны. Это мой сын от второй жены. Живет в Братушанах.

Старик указал на водителя с окладистой бородкой. Как будто из боязни, что я ему откажу, старик торопливо продолжал:

— У меня тут племянник в Дондюшанах. Почти что сын. Таран Николай Данилович, инженер. Не знаете? В сорок девятом брата с семьей подняли, везли в Сибирь. За Окницей Коля выпрыгнул из вагона. Утром он уже был у меня. Жил у меня, учился в школе, пока не вернулся из Сибири Данила.

Вот это да! Память воскресила рассказ бабы Софии о подростке, выпрыгнувшем из вагона за Окницей. Все легло на свои места, как пазлы. Николая Даниловича Тарана я знал. Выше среднего роста с вьющимся волосом он был необычайно скромным, даже стеснительным. Работал инженером-механиком в районном объединении механизации сельского хозяйства.

Голубя я старику подарил. Он настойчиво пытался заплатить. Под конец по традиции он всучил мне в ладонь несколько монет. Чтобы не переводились голуби…

…Однажды, проезжая мимо дома старика, я увидел завязанное на открытых дверях дома траурное полотенце с платком. Я подсчитал. Дед прожил почти девяносто три года. Годом раньше от тяжелой болезни безвременно ушел из жизни его племянник — Николай Данилович Таран.


До Могилев-Подольска ехали медленно, останавливаясь на каждой станции. Борьба с врагами народа набирала обороты, собирала щедрый бессарабский урожай. К составу цепляли пустые вагоны, по пути заполняя их еще вчера свободными, ничего не подозревающими людьми. Жизнь рушилась в самое воровское время, ночью, когда у ворот останавливалась крытая машина и в дом заходили вооруженные люди.

Три раза в день, а бывало и два, на остановках в вагон поднимали небольшие зеленые бидоны с пищей. Алюминиевые миски и ложки раздали раньше. Потом разрешили пользоваться ножами. Назначили старших по вагонам, те в свою очередь каждый день назначали дежурных по уборке, раздаче пищи, мытью посуды.

С туалетом было хуже, вернее его не было совсем. Нужду справляли на остановках, по команде. Тяжелее всех было Бабе Софии и самому деду Юське. Воду для мытья наливали в двухсотлитровую бочку на остановках. Вода отдавала прелью. Воду для питья набирали в зеленые бидоны, помыв их предварительно после приема пищи.

Знакомство депортированных, происходило неторопливо, как-то само собой. Скоро все в вагоне знали друг друга, знали, кто из какого села. Основное большинство было из Тырновского района, две семьи были из Сорокского, одна из Атакского и одна из Единецкого районов. Баба София и дед Юсько оказались самыми старшими по возрасту. Несколько семей было с детьми. Грудных детей в вагоне не было. Об исчезнувшем еще под Окницей подростке никто не вспоминал.


Начало пути в этот, грохочущий на стыках рельс, вагон у многих было схожим. Богатых среди депортированных не было, так как за период войны и последующей голодовки никто не успел разбогатеть. Даже зажиточными можно было назвать лишь единицы с большой натяжкой. Большинство, сидя в вагонах на своих нищенских узлах, еще не понимали, что случилось, почему их погрузили и куда их везут.

Но классовая борьба, в соответствии с директивами, в стране тогда только обострялась. Сверху спускались планы на депортацию вредителей государства. Снизу, показывая свое усердие, старались выполнить и перевыполнить задание.


Но некоторые уже были уверены в истинной причине ареста и депортации. Мужик, еще в тридцать втором покупавший с отцом кобылу у деда Юська, рассказывал:

— Все из-за дома моих родителей. Дом завещали мне, так как старшей сестре после замужества мы все помогли построить хороший дом. А тут подросла племянница и вышла замуж за сына секретаря сельсовета.

Муж моей сестры быстро нашел общий язык со сватом. Пили они втроем с председателем у сестры дома, всегда до глубокой ночи. По утрам все трое ходили опухшими. Я ни о чем не подозревал. Только сейчас, в вагоне вспомнил, как кумнат (муж сестры), придя к нам сильном подпитии по-хозяйски оглядывал комнаты.

Уже перед уходом сказал, что обе печки надо переделать. А через две недели ночью нас подняли, спешно погрузили. Когда мы одевались, следили, чтобы мы из хаты ничего не взяли. Мне тогда невдомек было, только сейчас дошло.

Люди в вагоне постепенно разговорились. Общая на всех беда, свалившаяся внезапно, сблизила людей. Говорили больше на длительных остановках, так как в пути грохот колес заглушал все звуки. Конвойных в вагонах не было. Тяжелые двери неплотно задвигали, накинув снаружи скобу. Оставалась щель шириной не более пятнадцати сантиметров. По два охранника в первом и последнем вагоне, стоя на площадках, наблюдали за составом.

Пожилой, еще крепкий, невысокого роста Панфил Тарнавский из Брайково, сидя на самодельном сундучке, держал руку усохшей и побледневшей за несколько дней жены, а другой гладил волосы восемнадцатилетней дочери, сидящей на небольшом узелке.

— В село на бричке приехали комсомольские активисты. Один из района, двое из соседнего села. Собрали молодежь, долго говорили, убеждали поступать в комсомол, организовать в селе ячейку. Записали всех. Один из них особенно долго говорил с дочкой, взял за руки. Кароля вырвалась и убежала. Потом он приехал на велосипеде, все уговаривал покатать. Пытался посадить на раму насильно. Кароля ударила его локтем в живот и убежала.

А через три дня ночью нагрянули с обыском трое из НКВД на машине. В сарае нашли, заваленный хламом, немецкий радиоприемник. У меня вообще никогда не было радио. Чтобы купить радио нужно быть богатым. А у нас хатенка да коза. А все мое богатство — вот. — закончил Панфил, кивая на Каролю.

— С вами хоть дочка едет. А моя неизвестно куда делась. — Заговорил отец троих едущих с ним детей из Русян. Мы из зажиточных. Пара коней, две телеги, плуг, было шесть десятин земли. Повадился к нам инструктор из района. Все старшую дочку обхаживал. Сначала уговаривал, а потом стал угрожать:

— Ваша семья в списках на депортацию. Только я могу вас спасти. Выходи за меня замуж, я все устрою.

— Дочка колебалась. Мы были против. Видели, не любит она его, боится. В одну ночь нагрянули, приказали собираться. Пока грузили, детей перепуганных успокаивали, не заметили, что дочь исчезла. Только по пути на станцию обнаружилось, что ее нет. А спросить некого.


Мир тесен. Совмещая учебу в институте с работой на кафедре лаборантом, по вечерам помогал соискателям в постановке экспериментов. Зная, что мой руководитель из Русян, я рассказал ему истории, в свое время поведанные мне бабой Софией. Каково же было мое состояние, когда доцент кафедры, впоследствии мой нанаш (крестный на свадьбе) Василий Иванович Нигуляну громогласно на всю ассистентскую заявил:

— Это моя двоюродная сестра. Она того деятеля никогда не любила. А родителей активист выслал потому, что они были против их свадьбы. После высылки он держал сестру две недели запертой, а потом повел в сельсовет и заставил ее расписаться в книге регистрации. А фамилия этого негодяя — Бурдюжный (фамилия изменена, потомки не виноваты). Сейчас он большой человек. У него шикарный дом в самом центре Окницы. Председатель большого колхоза, член райкома партии. Поэтому я и не вступаю в партию. Не хочу быть рядом с ним и такими же!

Эти слова были произнесены отважным человеком в 1969 году, задолго до пресловутой горбачевской перестройки с гласностью, свободой слова и последовавшей затем катастрофой планетарного масштаба. Оказалась разрушенной целая цивилизация. Последствия ее уничтожения будут сотрясать планету в течение многих поколений.

Должен сказать, что В.И.Нигуляну, талантливый ученый, больше десяти лет обивал пороги научных инстанций с готовой докторской диссертацией. Всюду ему долго отказывали по различным причинам, но на самом деле из-за того, что он не член КПСС, не умел пресмыкаться и держать язык на привязи.


Рассказывает ныне здравствующий Виктор Серафимович Унгурян из села Плоп, восьмилетним ребенком попавший в пасть всепожирающему Молоху раскрутившегося колеса кровавых репрессий тех лет.

— В тот день было необычно жарко. С утра я выгнал гусей на Куболту и сразу же искупался в прохладной воде. В течение дня мама обычно два — три раза посылала проведать гусей. В тот день меня не надо было посылать. Я пробегал луг несколько раз и окунался в речку, стараясь держаться ниже извора, где вода была прохладнее и чище.

Ближе к вечеру приехал верхом на коне отец, служивший инспектором в районном лесничестве. Обслуживал он четыре села: Цауль, Плопы, Елизаветовку и Боросяны. Приезжал домой усталый, пыльный. После дня верховой езды купался с конем в Куболте. Лишний раз побежал искупаться и я. После купания отец посадил меня на коня и под уздцы привел коня домой. После ужина долго не засиживались. Как стемнело, легли спать.

Всех нас разбудил сильный грохот в сенях. Даже не постучав, выбили дверь. Включили фонарики. Приказали одеваться и взять с собой самое необходимое. Мама пыталась на молдавском языке выяснить, что происходит. Никто не отвечал. Три солдата-узбека молчали. А офицер только поторапливал, глядя на часы. Отец застыл, прислонившись к печке, держа обе руки на груди. Потом сел на пол.

Нас посадили в крытую брезентом большую грузовую машину. Там на узлах и ящиках молча сидели несколько человек.

— Какое это село? — спросил из темноты женский голос.

— Не разговаривать! — крикнул офицер.

Офицер, хлопнув дверцей, сел в кабину. Один солдат сел впереди у самой кабины, два остальных сидели по углам у заднего борта. Начинало светать. Через село ехали медленно. У окраины села на обочине дороги, ведущей в Цауль, в двуколке сидела женщина. Это была председатель сельского совета. Увидев ее, отец снова схватился за сердце.

Через Цауль прямая дорога вела на Тырново. В Тырново машина подъехала к длинному бревенчатому зданию, стоящему у железной дороги. Через десять лет, попав после возвращения из Сибири в Тырново, я узнал это здание. Это была рампа.

Последовала команда выгружаться. Отец с трудом сошел и сразу же опустился на землю. До этого он никогда ничем не болел. Всегда выглядел здоровяком. Сейчас лицо его стало непривычно серым, а губы фиолетовыми. Мама перенесла к ступенькам узлы, потом помогла отцу.

Нас надолго заперли в пыльном, просторном помещении самой рампы. Шмыгающие как молнии, крысы скоро освоились, подходили к сидящим людям на расстояние не более метра, но при резком движении мгновенно исчезали.

Потом нас погрузили в деревянные вагоны, в которых сильно пахло лошадиным калом. Вагон были старыми, стены его были латаны горбылями. Местами между досками были проемы, в которые я просовывал голову. В лицо, бил тугой ветер, изредка что-то больно ударяло по лицу и голове. Это были крупные зеленые кузнечики. Через широкие щели они залетали в вагон и прыгали по полу. Я их ловил.

Пацан совсем еще был, Меня беспокоило только то, что родители встревожены. А так, мне было даже интересно. В Тырново я был впервые, впервые увидел железную дорогу и в первый раз ехал в поезде. Я не знал, что кроме вагонов для скота, в котором нас везли, есть другие вагоны. Я их видел, они мелькали мимо нас. Но я не знал, что в тех поездах существует другая жизнь.

Я ложился на пол и через щели смотрел на бесконечное сливающееся мелькание шпал. Конвойных в нашем вагоне не было. На остановках к нам иногда заходил один из охранников, пальцем пересчитывал нас и уходил. К вечеру первого дня охранник прошел в угол вагона и заставил убрать вещи. Затем он вызвал двух мужчин и что-то долго им объяснял.

На следующей станции охранник спрыгнул и прикрыл дверь, Мужчины отодрали в самом углу вагона короткую доску, прибитую к полу. Под доской оказалось небольшое круглое отверстие. Потом они возвели из ящиков и чемоданов невысокий барьер и объяснили, что это будет наш туалет.

Передали слова охранника, что нужду справлять можно только на полном ходу. За поход даже по малой нужде на остановках охранник предупредил, что дырка в полу будет забита раз и навсегда. Так решилась далеко не второстепенная проблема нашего тюремного быта на колесах.


Я слушал исповедь бывшего заключенного-ребенка и мне показалось, что Виктор, никогда в жизни не куривший, сейчас достанет сигарету, разомнет ее, закурит и глубоко затянется. Но он, только глубоко вздохнув, продолжал:


— Детей в вагоне все старались подкармливать. И своих и чужих. Потом, когда стало холодать и вагон, особенно ночью, продувался промозглым ветром насквозь, для детей в передней части вагона из узлов отгородили общую широкую постель. Как только темнело, дети скопом устраивались на ночлег и, несмотря на постоянный стук колес и скрипы, мы все удивительно быстро засыпали.

А днем я большую часть времени сидел рядом с родителями. Боли за грудиной стали беспокоить отца все меньше. Очень долго еще боли отдавали в левую руку и ключицу. Думаю, что мой отец тогда, в тридцать четыре, перенес инфаркт. Из одышки он так и не вышел до самой кончины. Умер внезапно. Скорее всего, от второго инфаркта.


По поводу причин нашей высылки у отца тогда были только догадки. Он их и выкладывал всегда сидящей рядом матери.

Потом, по возвращении из Сибири я пошел сначала в ремесленное училище, потом Харьковский индустриально-педагогический техникум. Учился вместе с Вишневским Антоном, Чайковским Франеком и Адамчуком Адольфом.

Всюду, где я бывал, потом возвращался домой, знакомился со многими людьми, знающими отца в Тырново, Дондюшанах, Дрокии, я ловил себя на том, что мои мысли возвращают меня в сорок девятый. Помимо воли я изучал жизнь и продвижение по службе женщины, которая на момент нашей высылки была председателем сельского совета.

Нет, я не вынашивал мщения, нет. Та семья сама себя уничтожила: муж и сын алкоголики, потом сын надолго попал в тюрьму, а сама начальница проворовалась. С работы выгнали, исключили из партии, потом заболела туберкулезом. Перед смертью сама стала здорово пить.

Надолго замолчав, Виктор, казалось, безо всякой связи продолжил:

— Если мы будем говорить о мертвых только хорошее или ничего, то живые никогда ничему не научатся.


— Отец, — продолжал Виктор, — работая инспектором в лесничестве, внимательно изучал все законы и приказы по лесному хозяйству. Русским языком он тогда уже владел свободно. По роду своей работы он неоднократно сталкивался со всеми председателями сельсоветов, а в родном селе — тем более.

Вначале отец был категорически против вырубки лесных насаждений на крутых склонах в сторону Цауля и Дондюшан. Насаждениями ведал сельский совет, но надзор был, по закону, со стороны лесничества. Отец настоял на своем и вырубка была прекращена. В тех местах и сегодня случаются громадные, разрушительные оползни. А если бы тогда провели сплошную вырубку?

Потом велась санитарная вырубка на другом массиве. Тогда очень строго за этим следили. Только отец стал замечать, что, сложенные вчера вечером складометры, к утру таинственно исчезали. Отец официально составил акт, а копию направил в район.

Через несколько дней отца вызвал одноногий с войны, в прошлом особист, ставший прокурором, бывший капитан НКВД Уваров. Внимательно ознакомившийся с документами, прокурор дважды спросил инспектора, не ошибается ли тот. Тот пообещал доказать, что не ошибается.

А в это время по району усиленно шел поиск врагов народа. Старательно выполнялась и перевыполнялась разнарядка по высылке бывших богачей, и просто неблагонадежных. В списки на депортацию в Плопах попал действительно зажиточный мужик. Фамилия его была Унгурян, а имя — Семион. И сын у него был один.

Когда в село приехал «Студобеккер», председатель встретила сотрудников в доме, где располагался тогда сельсовет. Уточнив, за кем приехали, подробно рассказала, как проехать к нам. Посоветовала, видимо, действовать пожестче. При насильственной депортации шести семей нашего села в том месяце, дверь выбили только у нас.


Первые проблески истины стали проступать в Сибири, уже после смерти отца. Мне было двенадцать лет, учился в четвертом классе. Пока я был в школе, сотрудник военкомата явился к нам домой и вручил маме повестку на мое имя, потребовав расписаться.

Мама расплакалась:

— Какая комиссия? Ему только недавно исполнилось двенадцать!

— По документам ему семнадцать. А где он сейчас? — спросил работник военкомата.

— Да в школе он, с утра ушел! — вмешалась бабушка София, жившая с нами в одном доме.

Пошли в школу. Зашли в класс. Работник военкомата проверил по классному журналу. Сличил с повесткой. Я — Виктор, а там — Виталий. Мое отчество Серафимович, а в повестке — Семионович. Да и ростом я был ниже даже своих двенадцатилетних одноклассников. На том и кончилось.

Дома мама расплакалась:

— Правильно говорил Серафим! Подняли нас вместо других!


— Знаешь, — продолжал Виктор. — по возвращении из Сибири я заполнял множество документов, анкет, личных листков по учету кадров. Всюду были такие вопросы:

— Привлекался ли к судебной ответственности и за что?

— Подвергался ли репрессиям сам или мои близкие родственники?

Вначале мне было очень неловко. Мне казалось, что все только на меня и смотрят. Потом привык. Как-то сгладилось. Всегда писал правду.

За все время многолетней учебы, а потом работы я ни разу не почувствовал на себе косой взгляд, недоверие или презрение. Смотрели с интересом, пытливо, часто участливо.

Но как заполняли эти пункты документов те, кто своей рукой отправляли в депортацию на длительные сроки совершенно непричастных к преступлению людей? Что они думали о судьбах отправленных? Приходила ли им в голову мысль о том, что бывшие ссыльные заполняют такие же анкеты?

Я слушал воспоминания Виктора, а перед глазами вставала баба София, почему-то всю жизнь носившая, как монашка, черные длинные одежды. Рядом с ней я видел безрукого ее мужа, деда Юська. Они так же попали в крутой водоворот событий тех лет случайно, по чьей-то недоброй и бездумной воле.


Когда в село пришла разнарядка на депортацию, без долгих раздумий выслали повторно Соломию Ткачук, старшую сестру моей бабушки Явдохи, до войны действительно богатую. Мощных кланов за ней в селе не было, опасаться мести в будущем не приходилось. Но жертвенное гирло борьбы с «врагами народа» требовало пищи. Много пищи!

Келейно решили подать списки самых тихих, безответных и ущербных, чтоб не взяли. Чтобы вернули за ненадобностью. Много лет спустя родственники деда Юська мне рассказали, что уже утром бабу Софию уговаривали скрыться на несколько дней. А вместо нее приложить к сопроводительным документам выписку из церковной книги записей, удостоверяющую, что Кордибановская Софья почила в бозе около тридцати лет назад. Никакой фальсификации документов не было. Первую жену деда Юська звали Анной-Софией.

А одинокого, без обоих рук, старика никто обхаживать не будет. Вернут назад с первого же этапа.

Но «хитроумную» комбинацию с треском разрушила сама баба София. Трудно сказать, что сработало: то ли она не поняла сути замысла, то ли сработала против нее ее же почти библейская порядочность и сердоболие. Но возможность убежать и спрятаться, тем более от закона, баба София с ходу отмела:

— Что с вами, люди добрые! Я столько лет прожила вот тут, все знают нас как мужа и жену и вдруг: меня нет!? Что люди скажут? Ведь мне все верили всю жизнь! Я же поручительницей у стольких людей была!

Баба София действительно много лет ставила в селе свое слово, когда надо было поручиться за кого-либо, взявшего в долг, при совершении какой-нибудь сделки между сельчанами. Ее порядочность не могли не учитывать обе стороны сделки. Тем более, что делала она это совершенно бескорыстно.

Уговаривали скрыться бабу Софию через родственников деда Юська и через близких соседей и ее сестер.

Скорее всего, уговаривал ее сделать это и мой отец. Даже я, малолетний, запомнил его отрывистые, резкие движения при погрузке узлов на телегу. Те узлы он бросал. Свое сердитое лицо отец тогда не прятал. Становятся на свое место и слова отца, в сердцах брошенные бабе Софии в минуты семейной неурядицы, возникшей из-за судьбы одной из моих двоюродных сестер уже в середине пятидесятых:

— Мамо! Вы со своей добротой и терпением вон куда вылезли! Не вмешивайтесь! Ваша доброта и в этот раз может злом обернуться для многих! Как тогда, когда вы от собственных детей добровольно в Сибирь поехали… подтирать…!


Слова отца я привел почти дословно. Будучи самым младшим сыном бабы Софии, он почти всегда расставлял последние точки над «и» в обсуждении родственных проблем.

Отец, не стесняясь, выговаривал довольно близкой родственнице за непресеченную в юности непорядочность ее сына, переросшую во взрослом состоянии в огромную личностную прореху. Он так и говорил:

— З малиньку незашита дюрочка, а здоровому и латку нема куда вже класти! (С детства прореха, к старости — дыра. — смысл. перевод).

Среднему брату, дяде Мише, проработавшему много лет председателем колхоза в Каетановке (Первомайске) Дрокиевского района, потом столько же заведующим фермой, он, почти крича, выговаривал:

— Ты не сумел с детства заложить в головы обоих твоих детей думку о необходимости сначала иметь хотя бы среднее образование. А там бы и сами дальше пошли. А ты все по райкомам и по пьянкам! Ты думаешь, если самого выбрали председателем, то и дети, как вырастут, сразу станут председателями?

Случилось, к сожалению, в точности так, как прогнозировал мой отец.

Дядя Симон, который был на четырнадцать лет старше отца, любил в конце свадеб на складанах (поправках) петь пересоленные песенки, пританцовывая при этом. Не стесняясь, отец выговаривал старшему брату на следующий день, всегда на трезвую голову:

— Твои неумные песни слушают все, включая твоих, моих и чужих детей! Когда дурости покинут твою уже седую голову?


Но случилось то, что случилось. В конце сентября, холодным утром поезд остановился на станции Ишим. Часть депортированных выгрузили. Привокзальная площадь светилась солнечными бликами от уже замерзающих ночью луж. Справа от вокзала, словно выскочив из-за горизонта, висел большой темно-оранжевый солнечный диск. Он казался разрезанным пополам длинным пешеходным переходом на восточной стороне огромного железнодорожного узла.

Потом сто двадцать километров от Ишима до Викулово тряслись в кузове грузовика с остановками около четырех часов. Ночевать повели в длинный деревянный барак, расположенный в ста пятидесяти — двухстах метрах от берега реки Ишим. По рассказам бабы Софии все вокруг пахло керосином, даже хлеб, который им принесли с кашей на ужин.

Конечным пунктом назначения была глухая деревня Волынкина. На следующее утро пришел человек в военной форме, но без погон. Повел группу на самую окраину Викулово. Там у самого берега Ишима на воде покачивался небольшой черный обшарпанный катер. Мотористом и капитаном и на нем был уже пожилой человек в потертой и промасленной форме железнодорожника. Рядом с ним на таком же промасленном сундуке сидел подросток лет пятнадцати.

Из разговора провожатого с мотористом ссыльные поняли, что большак на Волынкину был перекрыт илом после недавно прошедших ливней. Поселенцев усадили на катер. Затарахтел мотор и, изрыгая вбок черный дым, катер повез депортированных вниз по течению.


— А какова ширина Ишима? Глубоко ли там? — спросил я бабу Софию после ее возвращения из Сибири.

— Говорят, что немного уже Днестра в Могилеве. А если смотреть, то немного дальше, чем до Франковой кирницы, — ответила баба София, до того не видевшая ни одной реки, кроме пересыхающей Куболты.

Я знал, что от наших ворот до Франковой кирницы было около пятидесяти метров. Глубина Ишима, по словам бабы Софии, не очень большая, но местные говорили, что есть глубокие омуты.

Катер пристал к довольно крутому берегу. Подросток, спрыгнув, замотал канат вокруг высокого пня. Вынув из нагрудного кармана часы на цепочке, моторист, обращаясь к подростку, сказал:

— Около часа шли. Нормально.

Ссыльных ссадили, а катер затарахтел дальше, вниз по течению. На верху утеса стоял однорукий мужчина в солдатской, выцветшей до светло- серого, гимнастерке. Пустой левый рукав был заправлен за пояс.

Он что-то сказал окружавшим его подросткам и те наперегонки бросились на берег. Взяв узлы и, поддерживая безрукого новоприбывшего ссыльного, поднялись по крутому склону. Однорукий оказался председателем сельсовета.

Он не отрывал глаз от тяжело поднимающегося наверх депортированного, без обеих рук, старика, а потом посмотрел потемневшими глазами куда-то вдаль, поверх Ишима.

Поздоровались. Все присели на толстое кривое бревно, лежащее на широкой площадке утеса. Председатель внимательно изучал сопроводительные бумаги. Потом, сложив вчетверо, сунул документы в левый карман гимнастерки.

— Все дома местных жителей забиты. В некоторых избах по две-три семьи приезжих. Расселяем в сараях. Но зимовать в них нельзя. Нет печей. А на носу зима. Пойдемте со мной!

Пройдя метров пятьдесят вдоль утеса, повернул направо и, как сквозь землю провалился. Оказывается, он уже спускался по ступенькам глубоко прорытой тропки вниз. В метрах пяти ниже была довольно широкая терраса. Слева у почти отвесного склона работали несколько мужчин. Они рыли глубокие ниши. Мужики выбрасывали плотный суглинок из ниш, а находящиеся снаружи, сгребали грунт вниз крутому склону.

— До весны поселитесь здесь. — сказал председатель. — Печка врыта в стену. Дымоход пробуравят сверху, с площадки. Дверь помогут сбить из бревен. Щели законопатите мхом.

Обратившись к одному из мужчин помоложе, сказал:

— Завтра с утра зайдешь в совет. Подберем кусок стекла побольше. Вроете и законопатите. — и, обращаясь почему-то к бабе Софии, добавил:

— Перезимуете в тепле. Не вы первые. А весной построите избу. — и мельком кинув взгляд на деревянную руку деда Юська, поспешно отвел глаза. — Поможем всем миром.

Окликнул пожилого мужика, возившегося у костра, над которым был подвешен небольшой котел:

— Николай! Рыбы сегодня предостаточно. Накормите ухой и оставите рыбы на завтрак. А я пошел. Буду в совете допоздна, если что.

И, повернувшись к старикам, сказал:

— Располагайтесь! Трудно сказать: добро пожаловать.

Заправив выпростанный из-за пояса рукав гимнастерки, стал ловко подниматься по ступенькам вырытой в круче тропки.

Потянулись первые ссыльные будни. Просторную землянку закончили через несколько дней. Врытая в стенку печка оказалась довольно вместительной. По обе стороны печи вырыли глубокие узкие ниши. Чтобы тепло выходило в комнату. Нижние ниши были предназначены для запаса дров. Узкий дымоход выходил прямо на поверхность земли. Вокруг отверстия вбили несколько колышков, на которые установили широкую тонкую каменную плиту. Для защиты от дождя и снега.

Окошко вырыли в стене, выходящей на Ишим. Совсем молодой парень по имени Андрей ловко встроил стекло, заклинил тонкими поленцами и тщательно законопатил сухим мхом. Сразу стало светлее.

Баба София сама, по своему усмотрению, вырыла несколько ниш для будущей посуды и другой домашней утвари. У одной из стенок в пол вбили колья и настлали толстые доски. Получилась удобная кровать. Наполненные сухим мхом мешки постлали как матрац. Такой же мешок служил подушкой.

Когда баба София затопила, дым сначала заполнил всю землянку. Но через несколько минут пламя весело гудело, устремляясь с дымом в дымоход. Через короткое время в землянке стало удивительно тепло и уютно. Ночью, впервые за три с половиной месяца, старики с наслаждением растянулись в теплой кровати. Прогретый мох источал доселе незнакомый аромат леса.

Но старики отогрелись не только печкой в землянке. Впервые они почувствовали и отогрелись душевным теплом сибиряков. Казалось, все жители небольшой сибирской деревеньки не представляют себе жизни с какой-либо, даже незначительной, задней мыслью. На следующий после приезда день вся деревня знала о новоприбывших самых пожилых поселенцах.

Возвращающиеся из леса женщины охотно делились поздними грибами и ягодами. Кухаривший в первый день Николай оказался соседом. Проверяя закинутые в Ишим сети, освобождали запутавшуюся в них рыбу. Походя, всегда оставляли часть рыбы, которую не успевали съедать. По совету местных старики стали вялить впрок.

В километре от Волынкиной на запад протекала совсем небольшая, но очень чистая речка со странным для приезжих названием Ик. Оттуда, по рассказам местных жителей, летом в мешках приносили хариусов. А прямо за околицей селе на север вытянулось узкое озеро Бездонное длиной около километра. В этом озере, шириной не более сорока метров, мальчишки ловили огромных зубастых щук и широких, на одну сковороду, жирных карасей.

Посланные председателем молодые парни и подростки играючись, с шутками и смехом взялись за заготовку дров. К концу третьего дня у стены выросла высокая в несколько рядов поленница крупноколотых дров. А баба София все сокрушалась, что не в состоянии ни оплатить, ни отблагодарить за работу молодых парней. Те, смеясь и шутя, уходили, пожелав старикам спокойной ночи.

А баба София постепенно знакомилась с Волынкиной и ее жителями. Она знала всего лишь нескольких человек, а ее уже знало все село. Издали здоровались с ней, называя бабушкой Софьей. Две сестры-близняшки (их имена к сожалению, остались неизвестными) вызвались писать письма в Молдавию.

Отец и брат впоследствии рассказывали, что в течение года много писем от бабы Софии были писаны детской рукой. Начало писем всегда было стандартным в сообщениях о здоровье, как устроились. Затем следовала значительная часть письма, в котором баба София подробно описывает деревню, школу, кто как занимается в шестом классе, кто из мальчишек дергает за косы девочек, с какой горки надо спускаться зимой на санях, чтобы доехать до самой середины Ишима.

В заключительной части писем баба София просила передавать поклон всем родственникам поименно, всем знакомым и соседям. Затем следовало пожелание здоровья и долгих лет жизни. Лишь в самом конце она писала: Ваша матушка и бабушка Софья.

Первая зима была на редкость малоснежной. В самом начале зимы к старикам зашел председатель и сообщил, что им выделено место под строительство избы. Место, выделенное сельсоветом находилось совсем рядом, на площадке утеса в двадцати метрах от их временного жилища.

Лес для возведения изб заготавливали сообща, несколько семей работали вместе. Лес пилили двуручными пилами: и мужчины и женщины. Сообща обрубали сучья и волоком тащили по бревну на место будущего строительства. Баба София уставала быстрее. Бревна, предназначенные для строительства избы стариков к концу дня всем миром перетаскивали на площадку.

Фантастикой, нереальностью смотрелись рассказы бабы Софии об участии в заготовке леса безрукого деда Юська. Под его руководством баба София вязала из пеньковых веревок упряжку для безрукого старика. К упряжке, охватывающей лопатки и грудную клетку, была привязана трехметровая веревка с петлей, которую накидывали на толстый конец ствола. Петлю затягивали чуть выше первого уровня сучьев.

Дед Юсько волоком тащил бревно, часто останавливаясь отдыхать. Уже на второй день он попросил наиболее мастеровитого вытесать широкую доску с загнутым и закругленным концом, наподобие лыжи. На лыжу укладывали бревно и привязывали его к лыже, в которой были выжжены несколько отверстий. Переволакивать бревна стало значительно легче.

Скоро все заготовщики леса волокли бревна на своих, подчас более усовершенствованных лыжах. Но название лыжи само по себе стало общим для всего села. Так и называли: Юськова лыжа. Особенно бурно приветствовала деда Юська детвора, возвращающаяся из школы. Они дружно хватались за веревку и скопом тянули бревно почти рысью. Старику приходилось прилагать немало усилий, чтобы не упасть под напором толкающей сзади оравы.

Бывало дед падал. Подняться без рук старику было проблематично. Но его немедленно поднимали и ставили «на попа». Со смехом отряхивали. И дед Юсько снова пускался рысью, чтобы напирающая сзади ватага вновь не повалила в снег «коренника». Баба София рассказывала, что ослабевший за время пути, старик быстро восстановил силы и, казалось, без устали тянул лямку почти наравне с более молодыми неувечными мужиками.

Зима прошла относительно благополучно. Дров было много, в землянке было тепло. Старики поднимались на утес и продолжали знакомиться с селом, приглядывались к быту. Удивляло отсутствие заборов. Сараи и другие хозяйственные пристройки не знали замков. Еловая ветка, продетая сквозь кольца на дверях, оповещала, что хозяев нет дома.

Старики присматривались к домам сибиряков. Почти половина домов в селе стояли под плоскими крышами с толстым слоем дерна. На плотно пригнанные друг к другу потолочные балки стелили дерн травой вниз. И лишь потом стелили второй слой травой кверху.

Дед Юсько настоял на строительстве избы с двухскатной крышей, покрытой тесом. Такие дома были привычнее взгляду ссыльных. Выглядели они несравненно наряднее. Только слеги под тес решили стелить чаще, над каждым самцом (бревна фасада чердака). Для прочности. Леса было достаточно.

Весной венец за венцом в течение двух недель подняли сруб. Затем настлали слеги на суживающиеся кверху самцы. Еще не успели настлать тес, как уже стали конопатить щели между венцами. Люди приходили без зова. Сделав свою часть работы, уходили. При этом слова благодарения произносились и хозяевами и помогающими.

Когда природа вокруг покрылась изумрудной зеленью, старики перешли в новую избу. Сестренки, писавшие в Молдавию письма, впустили сначала котенка. Новоселья, как такового не было. Просто все соседи и новые знакомые приходили, коротко поздравляли и уходили, оставляя что-нибудь из домашней утвари.

Из соседнего Юшково, что расположилось в двух километрах западнее Волынкина, неожиданно пришли гости: Коренастый круглолицый мужик лет сорока с сыном, худеньким русоголовым пареньком, лет шестнадцати. Они оказались совсем близкими земляками, уроженцами районного центра Тырново. Пришли, сгибаясь под тяжестью принесенных подарков. В руке паренька был увесистый липовый туесок со свежим, янтарного цвета, медом из весеннего разнотравья.

На новоселье они попали случайно. Им предстояло переезжать в Мизоново, расположенное в двадцати километрах западнее города Ишима. Они оказались не в состоянии увезти с собой всю утварь и, прослышав о стариках — земляках, пришли поделиться. Так издавна было заведено среди ссыльных и переселенцев.


В восемьдесят втором году я ремонтировал свою, цвета «Золотое руно» «копейку» — «Жигули» первой модели. Ремонт производил автомеханик от бога, водитель машины «Скорой помощи» Тырновской больницы Володя Маркоч.

Закончивший на «отлично» индустриальный техникум, пару лет проработал преподавателем в профтехучилище. Затем бросил, устроился водителем на машине «Скорой» по сменам. А свободное время отдавал любимому делу — механике. У себя в просторном гараже установил различные точила, токарный и сверлильный станок, компрессор, электро- и газосварку и многое, многое другое…

Когда он снимал амортизатор, я обратил внимание на, словно перерубленный пополам, бицепс его левого плеча с глубоким, втянутым обезображивающим рубцом на коже.

— Откуда этот рубец? — спросил я Володю и неудачно пошутил. — бандитская пуля?

— Это еще с Ишима памятка. Корова чего-то испугалась и рванула вперед. Сбила подвешенную косу. А я не успел увернуться. Молодой был, шестнадцатый год шел. Мышца пересечена только частично. Там в селе один ссыльный фельдшер был. Зашил обычными нитками. Зажило.

— А где именно ты был на Ишиме?

— Где я только не был. Нас три раза перебрасывали с места на место. Там много людей было с нашего района. Совсем рядом жил с родителями Митикэ Руссу. Дмитрий Андреевич, фельдшер на Дондюшанской скорой. Ссылали тогда, абы кого.

Из Юшкова нас переселяли в Мизоново, там создавали пчеловодческий совхоз. Отец всю жизнь занимался пчеловодством. Перед отъездом мы ходили в соседнее село. Слышали, что там двое сосланных стариков. Мы им отнесли часть из хозяйства, что не могли взять с собой. Там так заведено. Мы пришли, а там беззубый старик без обеих рук. Нашли кого ссылать!

— А у тебя в руке был липовый бочонок с первым медом. — утвердительно сказал я.

Володя выпустил из рук амортизатор. Несколько секунд он стоял на корточках с приоткрытым ртом:

— Ты что, был на Ишиме? Детей я там не помню!

— Нет, не был. То была моя бабушка. Она мне и рассказала.

— Да-а. — только и промолвил Володя.

Бывшие до тех пор в приятельских отношениях, мы ни о чем не договариваясь, помогали друг другу безо всяких условий. Я чувствовал его ревность, если он обнаруживал в моей машине следы ремонта другими, не его, руками.

Однажды, в предзимье, по моей внезапной просьбе он повез меня на своем «Москвиче» по маршруту Дондюшаны — Тернополь — Киев — Дондюшаны. За сутки его машина пробежала более тысячи двухсот километров.

С помощью своего давнего приятеля, намного старше меня, я завез в Володин гараж полный комплект газосварки со шлангами. Потом сварочный трансформатор с кабелями. На всем этом новом оборудовании, как говорят, еще муха не сидела. Такое было время. При сдаче в эксплуатацию промышленных объектов списывалось строительное и монтажное оборудование, стоимостью в целые состояния. Такова была правда того времени.

Володе уже за восемьдесят. Кроме автомеханики он всю жизнь, как и его отец, колдует на пасеке. Я не помню случая, чтобы мне при отъезде он не вручил банку меда. Часто я находил мед на заднем сиденье машины, уже приехав домой. Если же у Маркочей я подолгу не бывал, то Володя приезжал навестить меня на работе. Всегда с банкой меда.

Сейчас, после перенесенной болезни, Володя разговаривает с затруднением. Но я рад, что он по-прежнему со мной на ты. Как и я с ним. При написании главы, приходилось звонить много раз. Многое выпало из памяти, многое надо было уточнять. Общаемся больше через его милую жену, Женю. Ровесница мужа, она прошла со своей семьей по Ишиму путь, параллельный Володиному.

Я уже говорил, что мир тесен. На Ишим, вместе с родителями в трех-четырехлетнем возрасте уехали и мои одноклассники: Валерий Ярмалюк и Люда Потынга. В школу они впервые пошли в Сибири. В Дондюшанской школе они стали учиться уже в пятом классе. Русская речь обоих очень правильна. Без молдавского акцента и моего малозаметного, но неистребимого украинизма.

Их семьи, как и другие, проделали непростой путь по ишимскому краю. Семья Потынги начала свой скорбный путь по Сибири с деревни Новотравное, что в двадцати пяти километрах от города Ишима. Ярмалюки жили в Бердюжье, что почти в ста километрах юго-западнее Ишима.

О том, что пешеходный переход на станции Ишим по утрам делит пополам утреннее большое оранжевое солнце, рассказал еще в шестьдесят третьем, пятьдесят два года назад, старший брат Люды Потынги — Жора. Он тогда работал слесарем КИП и автоматики на Дондюшанском сахарном заводе. Я проходил там же производственное обучение.


В самом конце лета председатель Волынкинского сельского совета пришел с молодой женщиной, с огромным рюкзаком за спиной. Рядом с ней, нагруженный узлом и небольшим деревянным чемоданчиком стоял мальчик восьми-девяти лет. Это были переведенные из Каргалы, что в двадцати пяти километрах ниже по течению Ишима, Нюся (Анна) Унгурян с сыном Виктором.

— Тетя Софья, принимай на временное проживание постояльцев. Говорят, что ваши земляки, соседи. Из какого вы села? — переспросил председатель женщину.

— Дин Плопь сынтем, — по молдавски сказала Анна, обращаясь к бабе Софии, — и повернувшись к председателю, перевела. — С Плопь мы.

Баба София всплеснула руками и засуетилась:

— Совсем рядом! Господи, свои все! Проходите, снимайте поклажу. Отдыхайте.

В это время по извилистой тропинке, затем по ступенькам поднялся безрукий дед Юсько, с помощью изобретенной им упряжи держащий в равновесии коромысло с двумя ведрами справа и слева. В ведрах плескалась вода из Ишима.

— Витя, ши аштепць? Ажутэ май репеде! (Витя, что ждешь? Помоги быстрее!) — воскликнула тетя Нюся и бросилась к старику.

Но все было не так просто. Чтобы снять коромысло, надо было поднять его вместе уключинами, охватывающими ключицы спереди и лопатки сзади. Однако дед подошел к двум рогатинам, воткнутым глубоко в землю. Положив коромысло на обе рогатины, дед присел и сделал шаг назад. Коромысло с полными ведрами устойчиво разместилось на рогатинах. Женщина мелко перекрестилась. Повернувшись к сыну сказала на молдавском:

— Витя! С сегодняшнего дня вода на тебе.

— Мал еще, — сказал немногословный дед Юсько. — Вдвоем будем ходить.

Так началась совместная сибирская жизнь двух горемычных семей из Бессарабии: молдавской и украинской. Объединенные общей неволей, они прожили вместе неполных четыре года. За эти годы ни одной стычки, ни одной недомолвки. Расстались только в конце пятьдесят третьего, когда из наркомата внутренних дел пришло решение о возвращении стариков домой. А Унгурянам предстояло жить в том доме еще два года.

А вечером тетя Нюся, как я называл ее по возвращении их из ссылки до самой смерти, за чаем рассказывала старикам о мытарствах ее семьи.


— Поездом прибыли на станцию Ишим. А пакет с документами застрял по дороге. Около месяца мы жили в боковой комнате, примыкающей к багажному отделению вокзала с еще двумя такими же семьями. У Серафима снова сердечный приступ следовал за приступом. Ему постоянно не хватало воздуха.

Живущий с нами в комнате старый худой, сам постоянно кашляющий, фельдшер подолгу слушал сердце Серафима. Закончив слушать, каждый раз подолгу молчал. Лекарств не было.

Наконец пришли документы. Нас на машине привезли в Викулово. Оттуда по большаку в Каргалы. Недалеко, около тридцати километров от Викулово. Отсюда еще ближе. Выделили небольшую отдельную уютную комнату. Серафима сразу взяли на работу в строительную бригаду. Витя пошел в школу. Жизнь стала налаживаться.

А потом случилось несчастье. Во время сенокоса объявили субботник. Косили на жаре целый день. Муж пришел с субботника усталый, какой-то посеревший. Витя играл на улице.

Раздевшись, Серафим помылся. Глядя на накрытый стол, подошел и, потирая руки, сказал:

— Хорошо дома…

Взявшись за спинку стула, на мгновение застыл и с грохотом рухнул на пол. Стул под ним вдребезги. Он был рослый мужик.

— Когда я наклонилась к нему, он был уже мертв. Я это сразу поняла, хотя верить не хотелось. Хорошо, хоть Витя не видел.

На вскрытие тело повезли в Викулово. Там и похоронили мы Серафима. Люди помогли. А в той комнате жить уже не могла. Витя уже давно спит, а я лежу в темноте с открытыми глазами и слышу дыхание мужа рядом. Знаю, никого нет, но все равно слышу. А днем повернусь в комнате и слышу грохот. Будто вижу, как он падает, такой большой. Несколько раз ходила к начальству. Просила отправить куда-нибудь, только бы не жить в этом селе, не спать на этой кровати, где я слышу его дыхание. И вот я здесь.


Рассказывает Виктор Серафимович Унгурян:

С первого же дня казалось, что я вернулся домой. Уже вечером я был уверен, что знаю бабушку Софию и деда Юська всю жизнь. Нам совершенно не пришлось привыкать друг к другу. Жили мы все в одной комнате, поделенной пополам большой печью. С одной стороны на широкой постели спали старики, с другой мы с мамой. Весной мне сделали узкую кровать за печкой. Я стал спать один.

Во второй класс я пошел в Волынкиной. С первого же дня я стал в школе своим. Учился хорошо. На русском я разговаривал без акцента, даже правильнее, чем местные ребята. В сентябре уходил с ребятами на Бездонное озеро. На простые снасти ловили и приносили домой много рыбы.

Зимой я катался на санках с горы. Один спуск был короткий, но крутой. Совсем недалеко от нашего дома. Другой санный спуск начинался в центре села, недалеко от школы. До Ишима было около двухсот пятидесяти метров. А потом санки скользили по льду почти через весь Ишим. Затем учительница подарила мне самодельные лыжи. Остались от кого-то из ссыльных. На лыжах мы ходили кататься за излучину Ишима.


Постепенно отошла от навалившегося на нас горя мама. Только по ночам она резко вздрагивала, почти вскакивала. Бывало, по несколько раз за ночь меня будил ее тяжелый стон во сне. Она постоянно была в работе, стараясь помочь то одному, то другому старику.

Русский язык сначала давался маме довольно туго. Но скоро она бойко разговаривала на смеси из русского и украинского языков, а когда не могла подобрать слово, мгновенно вставляла молдавское. Местные великолепно понимали ее речь и почти никогда не переспрашивали.

Но были случаи, когда сказанная ею фраза в селе становилась крылатой. Однажды бабушка София долго возилась с сучковатым поленом, пытаясь его расколоть. Выйдя во двор, мама увидела безуспешные усилия бабушки. Издали закричала:

— Бабушка! Бросай мене топор! Сейчас я тебе зарубаю!

Так мама сказала, что сейчас нарубит бабушке дров.

Слышавшие крик мамы соседи застыли в недоумении. Пришлось мне переводить мамину фразу. Вплоть до нашего отъезда по селу слышались окрики, вроде: Мария! Бросай в меня топор! Сейчас и я тебя зарублю! (Мария! Подай мне топор. Сейчас я нарублю дров).

Звучали шутки удивительно доброжелательно и беззлобно.


В конце мая, когда все вокруг зазеленело, я играл на площадке перед открытой землянкой, где старики провели свою первую зиму. Сейчас там держали разный инвентарь, вялили рыбу. Вечерело. Вверх по склону, выходящему на Ишим, в село потянулись вереницы коров. Каждая возвращалась к своему дому. Коровы жили свободно. Их привязывали только на время дойки. Утром, если корова не уходила пастись самостоятельно, ее просто выгоняли на пыльную улицу и она направлялась к склону, где паслось все сельское стадо.

Поднявшись по тропке, коровы медленно проходили возле меня. Каждая направлялась к своему сараю. Некоторые держали коров в землянках, где когда-то зимовали сами. Вдруг одна телка отделилась от группы коров и вошла в нашу землянку. Я за ней. Выгоняя, я увидел на полу несколько коровьих лепешек. Некоторые уже были почти сухими. Я понял, что телка заходит сюда не первый раз.

Выгнав телку из землянки, я закрыл дверь. Но полностью закрыть не смог, так как она перекосилась, толстые доски уперлись в землю. Оставалась небольшая щель. Телка, не обращая на меня внимания, вернулась и встала у дверей. Я наблюдал. А телка просунула морду в щель и головой открыла дверь. Войдя в землянку, она встала на то же место. Я побежал за взрослыми.

Пришли все. Проходящий сосед сказал, что телка принадлежит одному из местных, живущих на соседней улице. Меня послали за ним. Войдя в землянку, мужик стоял в дверях, глядя на телку. Потом почесал затылок, и, повернувшись к нам, сказал:

— Моя телка. А здесь нашла свое убежище. Вторая телка ее часто обижала. Ведь у меня две коровы и две телки.

И, немного помолчав, повернулся к бабе Софии:

— Пусть она живет у вас. Отгуляет, будет молоко, — Мужик кивнул на меня. — А пока приходите каждый день за молоком, у нас достаточно. А как отелится, вернете теленка.

Так решилась у нас проблема с молоком.

Потом у нас появились гуси. Купили ли, подарил ли кто-то, или обменяли? Не помню. Сначала это были небольшие гусята. Держали их в загородке рядом с землянкой. К концу лета гусята подросли настолько, что самостоятельно покидали загородку и по склону скатывались к Ишиму. Мама вначале боялась, что гусят унесет вода. Но оказалось, что Ишим течет еще медленнее, чем Куболта.

Вечером гуси неизменно возвращались домой. Зимовали в огромной конуре, которую мы вырыли рядом с землянкой. Рыли впятером. Глину сваливали вниз по склону к Ишиму. Конуру все расширяли и в итоге она по площади лишь немногим уступала землянке.

Несмотря на увечье, дед Юська работал со взрослыми почти наравне. Всех инструментов в хозяйстве было по паре. К каждой лопате, граблям и даже косе, бабушка София с мамой по указанию деда прикрепляли специальные шлейки. Часть инструментов от начала до конца приспособил недалекий сосед-мастеровой по имени Тимофей.

Шлейку одевали деду через голову, а потом одевали пояс с какими-то палками и ремешками. Так дед мог одеть и работать с лопатой, граблями и даже косой. Заготовленное и высушенное сено привозили домой на необычно длинной двуколке соседа. Брали у соседей, когда надо было. Спрашивали разрешения только в первый раз. Так было заведено. В двуколку запрягали корову.

Я сам уже старый человек. С тех пор прошло больше шестидесяти лет. Будучи маленьким, я примерял на себя шлейки деда Юська. Примеряю мысленно и сейчас. Не знаю, откуда брал силы и черпал волю безрукий худой старик, работая наравне со здоровыми, а иногда и больше. Не дай бог никому! Я бы так не смог.

В конце пятьдесят третьего пришло письмо из Москвы, где сообщалось, что старики могут ехать домой, в Молдавию. По ночам мы с мамой слышали впервые начавшиеся разногласия между стариками. Бабушка София стала потихоньку собираться. Дед Юська ворчал. Он категорически не хотел уезжать.

Странно было слышать от старого, искореженного судьбой человека, оставившего на родине семерых взрослых детей следующие слова:

— Сейчас мне хочется дожить жизнь и умереть здесь. И чтобы здесь меня похоронили. Чувствую, что возвращение очень быстро загонит меня в гроб.

Из его глаз в такие минуты катилась крупная слеза. А вслед за слезами начинало часто капать из носа. Немного помолчав, дед Юсько продолжал:

— Если бы я знал, какая она Сибирь, то еще лет пятьдесят назад просил бы сослать меня сюда.

После этих слов деда Юська начинала плакать моя мама. За ней, всхлипывая, вытирала глаза концом своего черного платка бабушка София.

Последние два письма в Молдавию от стариков в декабре пятьдесят третьего писал я. Одно письмо я написал дяде Коле, твоему отцу. Письмо было писано от бабушки Софии. Второе письмо я написал от деда Юська младшему его сыну Сташку (Евстахию).

Ответа на письма получить не успели. Как выяснилось потом, копии писем об освобождении из ссылки получили и в Елизаветовке. Перед новым годом без предупреждения, как снег на голову, появился самый старший сын деда Юська — Олесько. Он, никогда не выезжавший никуда дальше Тырново, удивительно оперативно научился ориентироваться в маршрутах и расписании поездов.

Сказать, что встреча с сыном после пяти лет разлуки, была радостной, не могу. По приезду сына старик выглядел загнанным в угол зверьком. За несколько недель он резко похудел. Верхние веки постоянно прикрывали глаза наполовину, а нижние опустившись, вывернулись и образовали широкую красную кайму, которой до того, не было видно. Дед, согнувшись, часто сидел в углу за печкой. Из глаз его текли слезы.

За четыре года я ни разу не видел деда пившим водку, а не то, что пьяным. А сейчас он довольно часто просил меня достать из нагрудного кармана деньги и сходить за монополькой. Так он называл московскую водку в маленькой бутылочке, которую местные нарекли чекушкой.

Дед спускался на террасу, где была землянка, в которой они провели первую сибирскую зиму, садился на бревно и просил меня поить его прямо из горлышка. Выпив пару глотков, он, ссутулившись, глядя слезящимися глазами на просторы за Ишимом, подолгу сидел на бревне.

В такие минуты он мне напоминал охотничьего сокола ссыльного башкира Урала Нурисламова, сосланного, по его словам, из Парижа. Но не из французского, а из башкирского Парижа. Сослали Урала всего лишь за семьсот пятьдесят километров от дома. В Волынкиной он жил одиноко на краю у Бездонного озера. Урал содержал сокола в просторной клетке, обильно кормил, но выпускал редко. В неволе сокол как будто стал меньше. Его некогда широкие тугие перья на крыльях и хвосте напоминали небрежно обломанные прутики.

Дядя Олесько спускался на террасу и садился рядом с отцом. В такие минуты мама звала меня наверх. Мне, двенадцатилетнему, было понятно настроение деда Юська и я, лежа на краю обрыва, смотрел на сидящих внизу отца и сына. Дядя Олесько о чем-то подолгу говорил, разрубая рукой перед собой воздух. Дед в такие минуты казался совершенно неподвижным, застывшим.

Бабушку Софию, мне кажется, тогда раздирали противоречия. С одной стороны, она за долгие годы привыкла к ежедневному кругу обязанностей и самому деду. За пять лет, проведенных на Ишиме она привязалась к просторам за Ишимом, к насиженному месту, а главное к людям. Она, не скрывая мыслей, как то сказала маме:

— Таких людей в Бессарабии я уже не увижу.

Дети уже взрослые, если не сказать пожилые. Внуки кажутся какими-то далекими, а иногда совершенно чужими. За время Сибирской ссылки у бабушки Софии, судя по письмам, было уже трое правнуков.

Вместе с тем, как признавалась маме бабушка София, она устала. Устала до того, что часто хочется просто лечь и умереть. Устала от постоянного, не по силам физического труда. Устала от необходимости каждый день повторять одно и то же: вставать всегда намного раньше, приготовить ведро и тазик, нагреть воду. Помыть, вытереть, потом одеть, застегнуть, покормить, сводить в туалет деда, в последние годы страдающего жестокими запорами. Потом обед, затем вечер. А вечером опять купание, посложнее, чем маленького ребенка.

— А через полгода мне самой семьдесят пять, — как будто убеждая себя, говорила маме бабушка София.

— Если мы отсюда уедем, будем жить отдельно, каждый у своих детей. Я не говорила, но мне кажется Юсько это понял. — говорила бабушка София, не скрывая мыслей и не стесняясь моего присутствия.

Но через минуту бабушка неожиданно говорила:

— А может лучше бы Олесько не приезжал. Доживали бы мы тут с вами. Привыкли уже. Иногда кажется, что я без вас с Витей уже не смогу..

Еще через одну минуту она себе возражала:

— Да нет. Если бы Олесько не приехал, очень скоро приехал бы Никола. Он бы меня тут не оставил. Он еще маленький был, а решал все сам. Резкий он у меня.

Неделя сборов прошла незаметно. Да собирать особенно старикам было нечего. Бабушка София складывала, вязала узлы и узелки, а дядя Олесько потом развязывал, пересматривал и молча откладывал большую часть вещей на печь и за кровать стариков. С домом вопрос был решен с самого начала. Единодушно старики оставляли дом нам.

Да и мы с мамой надеялись, что не за горами тот день, когда мы получим письмо о нашем освобождении. Мама рвалась домой безо всяких сомнений. Меня же, подобно бабушке, надвое раздирало стремление уехать с желанием остаться.

За последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась часть села, где строились и жили депортированные. Много домов опустело. Их покидали люди, уезжающие в разные концы страны. От Молдавии и Украины до Белоруссии, Прибалтики и самой России. Окна и двери одних домов были заколочены белыми досками крест-накрест. В части домов даже двери остались открытыми. Заходи и живи.

Несмотря на снежную зиму дорога из Волынкиной до Викулово была укатанной. На улице перед школой остановился гусеничный тягач с длинным санным прицепом. В то воскресенье село провожало несколько семей, возвращающихся в родные края.

Я стал просить маму поехать проводить стариков до Викулово. Это как с Дондюшан до Плоп, около семи километров. Места в санях было достаточно. Мама сначала дернулась сесть, а потом вдруг как-то осела и заплакала навзрыд. За ней как по команде стали плакать отъезжающие и провожающие женщины. Мужчины отворачивались, вытирая глаза, потом громко сморкаясь.

Водитель тягача впрыгнул в кабину и завел двигатель. Однорукий председатель сельсовета громко что-то говорил всем, но рокот двигателя заглушал его слова. Прошло больше шестидесяти лет, а я не перестаю себя укорять за то, что не запомнил имя этого, потерявшего на фронте руку, удивительного человека.

За четыре года я бывало по несколько раз в день видел этого, размахивающего единственной рукой, худого, часто небритого мужика, спешащего по улочкам села. Во все вопросы он вникал с ходу, так же быстро решал их. Достойно и без обид. На деревне он был председателем, прокурором, судьей и просто добрым советчиком…


При написании главы я, бывало, говорил с Виктором по телефону почти каждый день. Иногда передо мной вставал какой-либо вопрос, требующий немедленного разрешения. В противном случае я не мог двигаться дальше. С трудом останавливал меня только поздний час.

Но каждый раз, когда в конце телефонного разговора мы с ним прощались, он говорил:

— Женя, ты звони. Звони, как только будет необходимость. Знаешь, мне это тоже нужно. Вечером ложусь и начинаю вспоминать. Жизнь в Волынкиной со стариками была не самым худшим периодом в моей жизни. Если честно, то мне хотелось бы там побывать, в Волынкиной. Но не сейчас, а в начале пятидесятых. Я даю себе отчет, что Волынкина сейчас другая, а может быть ее уже вовсе нет. Говорят, что сейчас в Сибири пустеют и вымирают целые районы. Звони, может еще что-нибудь стоящее вспомню.

А для меня в словах Виктора стоящее все. Любая мелочь, любая подробность о бабе Софии и не только о ней. Почему? Потому, что Виктор в этой истории — последний из могикан. А я и правнучка деда Юська, внучка Олеська — Галя Ставнич, старше меня на три года — последние, кто видел живыми всех участников этой житейской драмы.

Мы уже немолоды. Надо спешить. Они должны вспоминать, а я должен успеть записать. С нашим уходом все канет в забвение. И уже никто не воскресит в памяти событий тех непростых и неоднозначных лет.


Январь пятьдесят четвертого. Третья четверть в первом классе. Мы только что вернулись с большой перемены, со школьного двора, освещенного желто-оранжевым зимним солнцем. Сам воздух казался желтым с каким-то неестественным розовым оттенком. Покрытые снегом крыши сельских домов почему-то были бледно-розовыми. А мы лепили, бросали снежки и кричали, что скоро весна.

Петр Андреевич Плахов, войдя в класс, положил на стол классный журнал. Это было сигналом к полной тишине. Наш Петр Андреевич был очень серьезным и довольно строгим учителем. На этот раз он не спешил сесть. Стоя рядом с учительским столом, он завел большие пальцы за широкий ремень с желтой пряжкой со звездой и одним движением отвел назад несуществующие складки гимнастерки. Взгляд его остановился на мне:

— Единак! Можешь идти домой.

У меня неприятно заныло под ложечкой. Неужели Броник успел сообщить о брошенном мной снежке и случайно попавшем в раму окна дома Чайковских, граничившего со школьным двором.

Я скосил глаз на Броника, сидящего после нового года со мной за одной партой. Броник сидел совершенно спокойно и непринужденно.

— Твоя бабушка вернулась. На сегодня ты свободен.

Наскоро собрав портфель, я побежал домой. Забыв обмести снег я влетел в комнату. В комнате было тесно от пришедших родственников и соседей. Бабушка, одетая в черное, сидела на кровати у края стола. На меня, казалось, она не обратила внимания. Она рассказывала, как быстро они проехали поездом обратный путь из Сибири.

Тетка Мария подтолкнула меня вперед:

— Узнаешь бабу? Она с тобой много няньчилась.

А я узнавал и не узнавал. И без того тусклый образ в моей памяти, вероятно, за неполные пять лет почти выветрился из головы. Я не чувствовал в своей груди никаких порывов. Уже тетка Павлина, взяв меня за плечи, подвела к бабе:

— Поздоровайся хотя бы!

Баба София положила руку мне на голову:

— Подрос гарно! Сколько тебе лет?

— Уже семь. Я в первом классе. — сказал я, предупреждая ее вопросы. Мне захотелось побыстрее отодвинуться. От бабы Софии исходил неприятный запах. Точь-в-точь, как от нищенки, которая когда-то крутила яйцо над моей головой на пороге нашего дома. Тогда мама жебрачку прогнала. Но сейчас запах был в комнате!

Я побежал на улицу. Дверь в камору была открытой. Отец стоял над развязанными узлами и перебирал привезенный скудный скарб. Вынул и отставил в сторону бочоночек с крышкой, деревянные ложки, каталку для теста, настенный ящичек для ложек и вилок и сольницу в виде пузатой утки или гуся с длинной шеей. Бочонок и сольница мне понравились.

Затем отец вытащил металлический безмен, почти такой же, как у деда Михаська, только поменьше. Я сразу протянул руку.

— На, поиграйся! — отец подал мне безмен. — Поздоровался с бабой?

Ответить я не успел. В каморе сразу потемнело. В узких дверях стояла мама. Отец, продолжая вытаскивать вещи, откладывал их в сторону:

— Такое барахло из Сибири везти! Олесько же не глупый мужик, неужели он не мог оставить всю эту рухлядь?! Столько тяжести на себе тащить! А переодеть, знаешь? Не во что!

— Не сердись! — ответила мама, — Переоденем в мое. Есть во что. Пока баба неделю походит, я закажу у Анельки. У меня есть темный ситец и сатин. Ты видишь? Мама как ходила, так и ходит во всем темном.

Родители ушли, оставив меня наедине с целой кучей вещей, некоторые из которых я видел впервые в жизни. Была еще длинная деревянная лопатка. Ею можно играть в цурки. На самом дне узла лежала длинная, потемневшая от времени деревянная ложка.

— Зря отец сердится. Этой ложкой можно перемешивать запаренную мешанку для свиней. Все польза. — подумал я.

Вместе с тем я был разочарован. Привезла бы волчью шкуру из тайги или медвежью голову. На худой конец кедровых шишек. Петр Андреевич, сам сибиряк, рассказывал, как они били шишки и насколько вкусны и полезны кедровые орешки.

Быстро стемнело. Большинство гостей разошлись. Остались только тетки Мария и Павлина. Мама накрыла на стол. Все расселись. Тетка Мария, указав на место на кровати у угла стола, сказала мне:

— Садись! Это твое место.

Я отрицательно замотал головой и сел на табуретку. Мама, подававшая на стол большую миску с картошкой, крупными кусками мяса и зеленью петрушки и укропа, засоленных с лета, весело посмотрела на меня. Она знала, что на том месте днем сидела баба София. Моя мама, как никто, видела и мгновенно оценивала все.

После ужина тетки ушли. А мама, вытащив из печи казаны с горячей водой, принесла большое круглое оцинкованное корыто, устроила в сенях баню. Меня загнали на печь. Мама раздела бабу, усадила в корыто и долго мыла, часто сливая на голову чистую теплую воду. После мытья, баба София долго вытиралась. В комнату вошла в маминой сорочке и платье. Потом мама расчесывала бабу сначала редким, потом густым гребешком. После купания мама долго стирала бабину одежду. Под конец, мельком взглянув в мою сторону, стянула с кровати и выстирала покрывало.


В начале пятьдесят четвертого, когда из Сибири вернулась баба София, моим родителям было по тридцать пять лет.


На следующий день, когда я вернулся из школы, войдя в дом, я, сам того не желая, невольно понюхал воздух. В комнате пахло нашим домом. Баба София сидела на печи и вязала для меня шерстяные носки. К вечеру она показала мне уже готовый носок.

— Посмотри, красивый получился! Примерь, должен быть в самый раз. А завтра свяжу второй.

— Я такие не одеваю! Страшно кусаются, а потом ноги сильно чешутся!

У бабы Софии опустились руки. Мама отвернулась к плите. Плечи ее чуть вздрогнули. А я, как мне казалось, уже извинительно продолжал:

— И вообще, я же вас не просил.

На печь к бабе Софии я залез только на третий день. Уселся после того, как понюхал воздух. Все было в порядке. В этот раз баба занималась со мной более интересными делами. Несмотря на то, что новый год давно прошел, баба София попросила исписанные тетради и стала вырезать снежинки.

Мы в школе вырезали на новый год снежинки, но эти были особыми. Баба София вырезала несколько разновеликих снежинок с замысловатыми узорами, а потом сшивала их белыми нитками, один конец которой оставляла свободным. Потом она выгибала мелкие лепестки и получалась пушистая, почти круглая, очень красивая снежинка.

Баба София подвешивала готовые снежинки на шнурок от печной занавески. Подвешенные, они красиво качались, каждая на свой лад, особенно когда кто-то открывал дверь в сени. Снежинки мне скоро наскучили. Баба София не знала, чем меня занять.


Выход неожиданно нашел я сам. Я подробно расспрашивал ее о Сибири, о речке Ишиме, о деревне, лесах. Вопросы мои были дотошными. Я расспрашивал о любой мелочи. И баба София рассказывала, как они рыли землянку, как строили в ней печку. Особенно интересен мне был дымоход. Как будто знал, что через шестьдесят лет ее рассказы пригодятся.

Моим расспросам не было конца. Баба София, бывало, уставала. Она говорила родителям:

— У меня уже язык высох. А он все расспрашивает. Зачем ему все это нужно?

И началась у нас с бабой Софией любовь, поверх которой резво и часто скакали конфликты, пламя от которых, бывало, развевалось на потеху всему селу.

Весной у тетки Павлины от рака желудка умер муж, дядя Иван. Не дожидаясь сороковин, тетка Павлина пришла к нам.

— Пусть мама переходит ко мне. Все будет веселее. А когда иду на колхозные работы, хоть кто-то будет дома.

У тетки Павлины была еще младшая дочь, моя двоюродная сестра Саша, старше меня на год. Училась она неважно, да и дома не держалась. Саша любила петь. Услышав незнакомую песню, бежала в противоположный конец села, а то и в Мошаны или Боросяны. Песни переписывала в свои бесчисленные песенники — общие тетради. Вот и решила тетка Павлина привлечь в качестве воспитателя бабу Софию. Через какое-то время отец, попросив ездового, перевез бабу Софию на новое место жительства.

Сначала мне не хватало бабы, но скоро я привык. Меня даже устраивал такой поворот. Я в любое время мог отлучиться, мотивируя уход из дому визитом к бабе Софии. В действительности я навещал ее очень часто. Я продолжал ее расспрашивать о жизни в Сибири. Бывало, она уставала и начинала повторяться. Я мгновенно ловил ее на этом и требовал рассказывать новые, еще незнакомые мне сибирские истории.

К бабе Софии приходили ее подруги молодости. Они неспешно беседовали о прошлом, об обычаях. По их мнению, во времена их молодости всё было гораздо лучше.

Однажды, пришедшая с утра её подруга сообщила, что дед Юсько, выйдя вечером на высокую, неогороженную террасу дома Сташка, упал. Невестка, услышав глухой удар тела о землю вышла посмотреть. Дед Юсько лежал лицом вниз мертвый.

Баба София, со времени приезда не общавшаяся с дедом, пошла в другой конец села и три дня, пока не похоронили, была там. Кое в чем помогала, но больше сидела на узкой лавочке под орехом, сохранившейся с еще досибирского периода ее жизни. Впоследствии, до конца своей долгой жизни, то подворье она не посещала.


Однажды в июле баба София пришла к нам. Родители были в поле. А я сидел на низенькой табуреточке в тени под старой грушей и резал яблоки-папировки мелкими дольками. Потом раскладывал порезанные дольки на ульи, где дольки сохли до состояния сушени. Зимой из сушеного ассорти фруктов и ягод варили компот.

Наблюдая за моей работой, баба София неожиданно сделала мне замечание:

— Ты очень крупно режешь. Сушеня будет гнить. Резать надобно тоненькими дольками. Тогда при сушке они быстро скручиваются и никогда не гниют.

У меня, при моей занятости, еле хватало времени на нормальные дольки! А тут:

— Еще тоньше режь!

В тот день программа моя была очень насыщенной. После чертовой сушени мне предстоял еще визит к Ковалю в кузницу. Потом надо было бежать почти два километра к колхозной стыне (овчарне), где в соломенном навесе уже несколько дней чирикали, одевающиеся в перья, воробьята. Опоздай всего на день, вылетят из гнезда, потом не поймаешь.

А ближе к вечеру надо было успеть на вторую случку фондовской кобылы Ленты с недавно привезенным из Черкасс жеребцом Жирафом. Конюхи нас гнали, но мы, заблаговременно спрятавшись в высокой траве лесополосы, лежа, наблюдали подробности лошадиной любви.

А тут какая-то сушеня! Меня прорвало:

— Чего вы приходите сюда порядки наводить? Шли бы себе домой и наводили порядок там.

Что тут сталось! Ведь подворье, где жили мы, считалось исконно бабиным!

Круто развернувшись, баба пошла к тетке Марии. А у той золовка Марушка Загородная и двоюродная сестра Волька (Ольга) Твердохлеб, племянница бабы. Выслушав возмущения бабы Софии, те не выдержали и громко расхохотались:

— Шо старэ, то и малэ! — вынесла вердикт тетка Мария. Разобидевшись, баба София ушла до горы, к тетке Павлине.

Родителям колхозное радио сообщило о конфликте еще до прихода домой. Я уже предполагал, что меня ждет разбор полетов, так как тетка Мария предварительно успела со мной поговорить. Придя с поля, отец, отворачивая голову в сторону соседа, ушел в сад, к пасеке. Воспитательные воздействия мамы были сведены к нравоучениям.

Но баба София не могла долго держать зла. Когда случался любой конфликт, она чувствовала себя неловко. Невиноватая, она всегда первой искала примирения с виноватым.


Баба София часто рассказывала мне о жизни на Подолье, обычаях, о приготовлении различных старинных блюд. Однажды речь зашла о так называемых галушках, подаваемых на стол под затиркой.

Галушка — это катыши теста из отрубей и ржаной муки размером с небольшой огурец. Обжаренные в подсолнечном масле, они лучше сохраняют свою форму. Затирка готовилась как подлива из зажаренной ржаной муки. На порцию приходились две-три галушки, залитые сверху темной сметано-образной массой затирки.

Баба София через маму передала, чтобы в воскресенье после обеда я пришел отведать галушек. В обед мама позвала меня к столу. Я отказался, сказав, что обедать я буду галушками. Мама тихо посмеивалась.

До горы я шел, подпрыгивая, предвкушая лакомство.

У бабы Софии, прослышав про дивное яство, собрались ее товарки. Они сидели за столиком под раскидистым ясенем у забора. Ясень тот никто не сажал. Вырос из семени, невесть откуда принесенного ветрами. Перед каждой бабиной гостьей стоял полумисочек, в котором угадывались по две галушки, облитые затиркой.

Одна из старух, взяв полумисочек в руку и, держа его у груди, ложкой брала небольшой кусочек галушки. Поваляв его в затирке, отправляла в свой беззубый рот. Долго жевала, как будто сосала. Проглотив, с вожделением произнесла:

— Ото ж як смачно!

У меня от голода засосало под ложечкой. Рот наполнился слюной.

— Тебе сколько? — угодливо наклонилась ко мне баба София, — две, три?

— Четыре! — я решил не мелочиться.

Баба София подала мне заветное блюдо. Глядя на бугристые контуры галушек, облитые серовато-бурой затиркой, я вспомнил одноклассника Мишку Бенгу, часто страдающего несварением желудка.

Ребром ложки я отдавил треть галушки и храбро сунул ее в рот. Начав резво жевать, я вдруг притормозил, неуверенно валяя во рту галушку, не зная, что дальше делать. Галушки были совсем безвкусными. Затирка такая же, к тому же сильно отдавала жженной мукой. Баба Явдоха почему-то называла такой соус душениной.

— Ну як воно? — голос бабы Софии напрашивался на похвалу.

Чтобы выглядеть воспитанным, я с усилием проглотил то, что было во рту.

— Як г…о! — как можно честнее, без паузы отреагировал я.

Бабины подруги застыли с открытыми ртами. Замерли в воздухе и их ложки, несущие ко рту очередную порцию…

Тотчас вернувшись домой, я с нетерпением ждал, когда мама скроется в доме или уйдет на огород. Мамин борщ я ел у дворовой плиты прямо из кастрюли, едва успевая глотать. Потом настала очередь пляцок (коржей) с маком, залитых топленым молоком с сахаром. Коржи я заканчивал под собственный стон от получаемого наслаждения.

Вечером я услышал, как мама тихо рассказывала вернувшемуся из Могилева отцу:

— Наш после галушек съел пол-кастрюли борща. А пляцки с маком ел так, что хавки трещали (за ушами трещало. — смысл. перевод).

И когда она подсмотрела? Сама-то ушла далеко в огород.

Вкусовые качества галушек под затиркой в селе обсуждали долго.


С возрастом подобные инциденты случались все реже. Свидетели наших стычек пытались возмущаться. Баба София в ответ успокаивала:

— Такий вродився. Так бог дав. Такий самий скаженый як Никола.

А я бродил по лесополосам, заготавливая бабе цветы акации в конце мая. Потом цвела липа. Набив торбу цветом, я ломал две — три ветки, густо усеянных липовым цветом и все это приносил бабе Софии. По крохким (ломким) липовым деревьям лазил осторожно. Предпринятая однажды попытка подстраховаться веревкой могла закончиться плачевно. Липовый цвет баба сушила на подоконнике, а ветки развешивала по стенам нежилой великой хаты.

Ромашку в больших количествах я находил вдоль лесополосы, сразу за селом. Вырванную с корнем, я приносил ее снопами. Цвет баба София обрывала сама. За шиповником и терном она ходила глубокой осенью в старый лес. Если это случалось в воскресенье, за ней увязывался и я. По дороге домой по склонам долины Куболты она вырывала с корнем несколько низкорослых кустиков седой душистой не горькой полыни. Чай и кофе она не пила. Всегда говорила:

— То хай пани пьют.


В июле поспевали вишни. Мне доставляло удовольствие собирать урожай вишни. На дерево я забирался с большим куском серого подового хлеба за пазухой. Варенье баба София варила из крупных светоянских вишен. Темные терпкие хруставки она сушила. Часть вишен помещала в огромные бутыли и засыпала сахаром.

Когда баба София сыпала сахар, я любил наблюдать, как скачущие по ягодам кристаллики достигают дна бутыли. Чтобы ускорить падение сахара, баба периодически наклоняла в разные стороны бутыль и стучала по ней кулаком. Наверху оставалась белая сахарная шапка, доходящая до самой горловины.

Через пару дней на дне бутыли появлялся, казавшийся черным, густой сок. Бахромчатый уровень его медленно поднимался, скрывая собой проседающие ягоды. С ягодами оседала и сахарная шапка. Я никак не мог уловить день, когда сок и сахар встречались. Когда я приходил, по низу сахарной шапки уже была широкая лиловая кайма. Наконец, в соку исчезал весь сахар. Еще пару недель со дна поднимались, виляя между ягодами, как живые, на ходу сливающиеся друг с другом, юркие пузырьки газа.


После ливней по руслу Куболты вода несла массу рыбы. Мы ловили ее авоськами, рубахами с завязанными рукавами, а то и просто голыми руками. Домой рыбу я нести не смел. Ее мне жарила баба София. Сама она жаренную рыбу не ела давно. Одну рыбешку она отваривала с луком и потом долго обсасывала ее своим беззубым ртом. Под конец выпивала прозрачную подсоленную юшку.

Однажды, когда спала вода, в заиленной траве на долине Куболты, на повороте речки, нашел, принесенные бурным ливневым потоком, нескольких раков. Я их собрал, отполоскал в посветлевшей воде и принёс бабе Софии. Раков она не варила и не ела. Аргумент ее был предельно прост:

— То як не божа тварина.

Раков я, повторно промыв колодезной водой, сварил с укропом и солью самостоятельно. Не особенно печалясь, съел сам.


Шли годы. Потом, учась в Дондюшанах я приходил в гости к бабе гораздо реже. Почти каждый раз баба София спрашивала меня:

— В каком ты уже классе.

До двенадцатилетнего возраста вопрос меня задевал. Как она не может запомнить, в каком классе ее самый младший «неповторимый» внук? Потом этот вопрос я воспринимал, как должное.

Когда я учился в Дондюшанской школе, а потом в институте, в завершение моих визитов баба София совала мне в руку неизменные три рубля. Я всегда брал и благодарил, так как отказ мог повлечь за собой обиду. А с возрастом я просто боялся ее обидеть.

Иногда я приносил ей конфеты. К шоколадным она почему-то относилась настороженно. Конфеты я покупал в Дондюшанах, но чаще забывал. Уже идя до горы к бабе, заходил в сельмаг и покупал небольшой кулек карамели. Она бережно разворачивала сначала кулек, потом обертку. Медленно, как будто осторожно, она засовывала карамель в рот. Так же медленно, жуя, обсасывала в беззубом рту конфету. Потом спрашивала:

— А подушечек не было?

Каждый раз я неизменно отвечал:

— Подушечки уже не выпускают.

Обсосав конфету, баба часто заворачивала остатки леденца в его же обертку, неизменно говоря:

— Смачни. А подушечки були смашнiщи.

Часто, придя с очередным кульком, я заставал на столе у бабы Софии принесенный в прошлый раз кулек с остатками конфет.


В конце шестидесятых баба София стала собирать вокруг себя вещи, привезенные из Сибири. Деревянные ложки, забыто лежавшие в каморе, она забрала и поместила в настенный резной полукруглый навесной ящичек, прибитый у края стола рядом с ее кроватью.

Забрала и большую деревянную ложку с подгоревшим черенком, которой я предполагал замешивать запаренную еду для свиней.

У тетки Павлины на столе стояла, модная в первые послевоенные годы, двух-чашечная стеклянная сольница. Свою же деревянную сольницу в виде толстой, почти круглой утки баба поставила рядом. В ней, почему-то всегда я видел куриное яйцо, а рядом лежал длинный красный стручок высохшего горького перца.

Темный от времени, покрывшийся пылью безмен, более пятнадцати лет висевший в нашей каморе, неожиданно стал нужным. В нашем селе безмен называли уже на молдавский манер — кынтар. Баба София тщательно оттерла его с керосином и повесила на вбитый теткой Павлиной гвоздь в сенях, у самого входа. Дети ее понимающе тихо улыбались. Вероятно, так же безмен висел у бабушки Софии в ссылке.


У каждой вещи, как и у людей, своя судьба. Из вещей, привезенных бабой Софией из ссылки я запомнил все. Но запали в душу небольшой туесок, нож и макогон. Туесок много лет служил бабе Софии для хранения сахара. О нем я вспомнил после того, как Володя Маркоч рассказал мне о встрече со стариками на Ишиме. Это было уже после смерти бабы Софии.

Решив, что это тот самый туесок, в котором был принесен мед, я кинулся по его следам. Мама сказала, что туесок, скорее всего, остался в доме умершей в семьдесят пятом тетки Павлины.

Нож, привезенный бабой Софией из Сибири, был самодельным. По словам бабушки он был сработан из остатков двуручной пилы. Меня всегда поражала малая толщина лезвия и необыкновенная его гибкость. Лезвие почернело от времени, но ржавчина его не брала. Со временем самодельная деревянная ручка стала крошиться.

Я сделал новую текстолитовую ручку, закрепив ее, вместо заклепок, винтами с утопленными круглыми гайками. Нож еще долго служил на кухне, потом в мастерской. Однажды, подрезая прокладку, я нечаянно согнул лезвие ножа в самом узком месте. При попытке выровнять, лезвие дало трещину. Я перезаточил нож и он до сих пор мне служит для вырезания резиновых и паронитовых прокладок.

Макогон небольшой, из какого-то темного прочного дерева. После приезда бабы Софии, он несколько лет провисел на гвоздике в каморе. Потом наш макогон, служивший много лет, дал широкую продольную трещину и пришел в негодность. Мама до самой смерти пользовалась бабиным макогоном. После смерти родителей я забрал эту ненужную, но чем-то дорогую моему сердцу вещь, к себе. До сегодняшнего дня он висит в одном помещении с бардой деда Михаська, скорбя совместно с соседкой в своей бесполезности.


В семьдесят пятом от тяжелого онкозаболевания скончалась тетка Павлина. Баба София, завершив громадный круг в пространстве и времени, вернулась на свое исконно родное подворье. Поселили ее в той самой комнатенке, которую отец предусмотрел еще в тридцать восьмом, когда строил дом.

В свои девяносто четыре она ходила еще прямо. К тетке Марии, внучке Саше, правнукам и другим родным и знакомым баба София ходила самостоятельно, не дожидаясь их визитов. Когда она шло по селу, сельчане шутили:

— Вон, баба София пошла. Как на мотоцикле поехала.

В своем неизменно черном одеянии она пересекала село по несколько раз в неделю. Живо интересовалась новостями. Знавшая подноготную родственных кланов еще с Подолья, она всегда была в курсе рождения детей, крестин, свадеб, смертей.

Особенно остро переживала она перед чужими свадьбами. Узнав, кто женится, кто родители, она оперативно составляла генеалогию с обеих сторон. Иногда от нее можно было услышать:

— Не боятся люди бога. Ведь Макарова Марфа была родной сестрой Юзика. А Юзик с другой стороны, с Максимовой Люнькой двоюродные. Люнька родная племянница Михася (имена вымышленные). Близкая родня оказывается. К концу света все катится.

Село наше маленькое. Старики, приехавшие в конце девятнадцатого века с Подолья не раз останавливали, хотя и дальнее, но все же кровосмешение.

К восьмидесятому году, когда бабе Софии исполнился сто и один год, у нее стало падать зрение. Дальше ворот она уже не выходила. Неоднократные предложения моих родителей перейти жить в дом, чтобы быть всем вместе, баба София отвергала моментально и довольно резко. Ее переход стал бы значительным облегчением для мамы, которая тогда же стала слепнуть от катаракты.

Воскресным днем во второй половине февраля восемьдесят первого, когда бабе Софии без малого было сто два года, родители услышали довольно отчетливый глухой звук удара в комнатке бабы Софии. Вошедший в комнату отец застал бабу лежащей на полу. Родители вдвоем перенесли бабу Софию на кровать. Левая ее нога при этом болталась неестественно свободно.

Родители позвонили мне. В течение получаса я прибыл вместе с травматологом. У бабы Софии случился перелом шейки бедра. Об операции в таком возрасте речь даже не шла. Наложив имобилизационную гипсовую повязку и дав рекомендации, травматолог уехал.

Отец кормил ее с ложки, вдвоем с мамой растирали спину со скипидаром во избежание пролежней. Пролежни не успели образоваться. Началась тяжелая застойная пневмония. В слякотную ночь на пятницу, шестого марта бабы Софии не стало.

Хоронили ее в уже морозное бесснежное воскресенье, восьмого марта. Проводить бабу Софию собралось неожиданно много людей. Из правления колхоза, сельского совета и школы вынесли знамена. Приехал дядя Симон, множество внуков, уже взрослые правнуки и два праправнука. Приехал Витя Унгурян с женой Надей, проживший на Ишиме с бабой Софией в одном доме почти четыре года. Скорбь была тихой, без лишних слез и слов. Лишь на кладбище траурную тишину вдруг разорвали одинокие причитания незнакомой женщины.

— Тетя София! Если бы не вы, я бы на этих похоронах сегодня не была. Сколько раз Ваши руки протягивали через забор мне кусок хлеба, когда у меня от голода пухли ноги и живот!

Массу людей прорвало. Женщины рыдали в голос. Не выдержали и мужчины: тяжело всхлипывая, вытирали скупые слезы.

После похорон Таня спросила:

— Мама! Кто эта женщина, причитавшая на кладбище?

— В голодовку это была еще совсем юная девушка. Отца убили на фронте. Мать умерла сразу после войны. Действительно, выходила ее тогда баба София. Хлеб давала тайком, чтобы не видел Юсько и, особенно, его дети. Потом она вышла замуж в Бельцах. Как она узнала о похоронах? Скорее случайно. В селе об этом уже все забыли. А она вот помнит. — рассказала нам об этой истории моя мама.

После поминок я сразу взял курс на Тернополь. В понедельник предстояла апробация моей диссертационной работы. Машина мерно катила по сухому промороженному асфальту. За Черновицами начало снежить. От Залещиков начался настоящий снегопад. Щетки дворников едва успевали сметать снег.

Глядя на белый асфальт, бьющие в лобовое стекло крупные снежинки, неожиданно, казалось, вне всякой связи подумалось:

— Вот и Сибирь-матушка возвернулась. Не иначе, как попрощаться с бабой Софией.

Послесловие к главе

При написании главы я почти все время чувствовал, что меня начинает сносить на Солженицынский стиль и ритм повествования. Я же старался идти своей дорогой. Но делать это мне было довольно трудно. Солженицын мне постоянно мешал.

Я чувствовал, как за моей спиной стоит Великий Маэстро и следит за каждым моим знаком препинания.

Я не хочу себя ставить рядом и сравнивать с Александром Исаевичем. Мы как две несоизмеримые планеты: Огромный Юпитер и крошечный Меркурий. Так же, как и между планетами, далека и дистанция между нами. Но я шел своим путем. Шел, думая о том, почему я не хочу идти уже проторенной дорогой? Кажется, я нашел ответ.

В своих«…кругах…» и других книгах А.И. Солженицын выписывал, вскрывал и выворачивал ненавистную ему систему. Она выступает четко очерченным горельефом на фоне людских судеб. Я же старался выписать лики и характеры маленьких и простых людей, попавших в мясорубку той же, но служащей мне фоном, системы.

Насколько мне это удалось, судить читателю.

Военно-романтическая трагедия

Жизнь чаще похожа на роман, чем наши романы на жизнь

Жорж Санд

Мне было четырнадцать лет, когда, приехав домой на октябрьские праздники, Алеша, мой старший брат, объявил родителям о предстоящей женитьбе:

— С Жанной мы встречаемся около трех лет. Мы любим друг друга, и оба пришли к тому, что нам надо быть вместе. Родители Жанны выделяют нам комнату.

Свадьба в Черновцах была назначена на субботу тридцать первого декабря шестидесятого. Я был в тревожно-радостном ожидании этого дня. Жанну я знал по фотографиям. Она очень красивая. Я уже знал, что у нее есть младшая сестра Лариса, младше меня на год.

Но настоящим моим изумлением было то, что их отец, Воронков Иван Ефимович, был настоящим боевым офицером, подполковником. Потрясением, граничащим с шоком, явилось то, что будущий сват моих родителей служил в КГБ. Он был заместителем председателя областного комитета госбезопасности по Черновицкой области. Родственников, ловивших вражеских шпионов, у меня ещё не было.

Сначала была небольшая студенческая свадьба в Черновицах, потом в воскресенье тридцатого апреля свадьбу, по «молдо-украинскому» обычаю, играли у нас дома, в Елизаветовке.

Большим моим разочарованием было то, что на свадьбу Иван Ефимович приехал не в форме подполковника с орденами и медалями, а в обычном сером костюме, как у моего отца. Он был довольно общительным, простым в обращении. Иван Ефимович охотно знакомился и подолгу беседовал с нашими родственниками и соседями, что вызывало во мне постоянную ревность.

Следующий приезд Ивана Ефимовича и Ольги Прокоповны — мамы Жанны, совпал с началом моих летних каникул. Я с гордостью сопровождал Ивана Ефимовича в путешествиях по селу, на тракторную бригаду и в колхозный гараж. Мы побывали с ним на озерах Одаи, на Куболте. В отличие от моих родителей Иван Ефимович с интересом выслушивал мои объяснения, истории, связанные с Одаей, Куболтой, каменоломнями и боросянской каплицей.

Побывали мы с ним, по его просьбе, на конюшне, где он с интересом прошел по длинному полу-темному помещению до огромной клети, в которой пытался гарцевать, грациозно перебирая ногами, легендарный жеребец Жираф. Поднимались на горб, где располагалась колхозная ферма. Я с гордостью демонстрировал Ивану Ефимовичу Милого — колхозного племенного быка весом в целую тонну! А один раз, несмотря на протесты отца, Иван Ефимович одел спортивный костюм и пошел на колхозный виноградник. Наравне с простыми колхозниками целый день подвязывал отросшие виноградные побеги!

К вечеру он чаще сидел в саду на узкой скамеечке с вбитыми в землю деревянными кольями, и, положив книгу на некрашеный деревянный столик, надевал очки. Читал он очень внимательно с простым карандашом в руке, иногда делая пометки на полях страниц. Отрываясь от книги или газеты, сдвигал очки на лоб и подолгу смотрел поверх домов противоположной стороны улицы. Потом за шумным вздохом слышалось его негромкое, с лёгким кряхтением, протяжное:

— Да-а-а.

То, что он общался с нашей сельской родней, соседями на равных, к колхозному бригадиру и председателю колхоза Кривогузу относился с уважительным почтением, а также его работа на винограднике в колхозе смешали в моей голове табели о рангах в рядах воевавших в прошлую войну. Меня непрерывно грыз червь неуёмного любопытства.

Это каким храбрым и удачливым бойцом надо быть, чтобы за четыре года войны пройти путь до подполковника? Мой отец званий не имел, да и воевал он только четыре месяца. А званий он не имел, наверняка, потому, что, как сам рассказывал, да и я сам в красноармейской книжке прочитал, что он закончил только два класса. Сначала я полагал, что четыре румынских класса приравнены к двум русским. Позже отец сам рассказал, что многие на переформировании в Муроме записались с образованием в два класса.

— Зачем? — спросил я, крайне удивленный.

— Затем, что имеющих четырехклассное образование сразу же отбирали и направляли на курсы в сержантскую школу. А оттуда некоторых направляли в краткосрочные офицерские школы.

— Почему ты не записался? Ты мог быть офицером! — возмутился я.

— У нас в учебном дивизионе был пожилой, в прошлом тяжело раненый, старшина. Он сказал, что командиры взводов и отделений поднимали людей в атаку и гибли первыми.

Это как рисковал собой Иван Ефимович, пока дослужился до подполковника! Чтобы лейтенант стал старшим, а потом капитаном, сколько раз надо ходить в атаку, какие подвиги надо совершить?

Однажды я задал ему, так донимавший меня, вопрос:

— Иван Ефимович! А у вас сколько классов образования?

За столом стало непривычно тихо. Отец сжал губы, опустил голову и медленно покрутил головой из стороны в сторону. Это означало крайнюю степень его неодобрения. Иван Ефимович долго молчал. Потом спокойно, чуть растягивая слова, промолвил:

— Любой специальности надо учиться долго и серьезно. Но лучше не на офицера. Хватит. Есть много нужных профессий, например врач, учитель, инженер…

Ольга Прокоповна, сама по образованию агроном-селекционер, тут-же вмешалась:

— Ты только в агрономы не иди, Женичка! Всю жизнь будешь ждать подходящей погоды. А подходящей, её никогда не бывает.

Как только начинало темнеть, мама с Ольгой Прокоповной в летней кухне начинали греметь тарелками. Звенели ложки и вилки. Отец включал переноску, женщины накрывали на стол. Я всегда старался сесть так, чтобы оказаться напротив Ивана Ефимовича. Родители, уловив моё стремление, всегда оставляли для меня место за столом напротив свата.

Пил он за ужином не больше одной маленькой рюмки. Ел сдержанно, помалу, но часто. Год назад ему была проведена тяжелая операция на желудке. Оперировавший его профессор Хенкин удаленную часть желудка и огромную язву дал на анализ. Я тогда не понимал всего сказанного взрослыми, но запомнил одно: анализ показал, что что язва переродилась.

Имя профессора Хенкина в нашей семье было на слуху. Сразу после Алешиной свадьбы профессор оперировал маму. Желчный пузырь её был переполнен камнями. Алеша сказал, что у неё был желчный перитонит. Лишь много позже, я понял, насколько было серьезным положение мамы.


В моей груди что-то сжалось и до обеда подташнивало, когда в середине третьей четверти, утром, направляясь в школу в Дондюшанах, у поселкового клуба я встретил отца. Он только что сошел с поезда. Приехал из Черновиц. Обычно всегда розовое, лицо его было бледно-желтым, обтянутым. Но меня поразило другое: мой отец курил! Крайне враждебно относящийся к курению, мой отец в левой руке держал сигарету. Отец, как будто высасывая сигарету, втянул в себя дым, глубоко затянулся, и лишь потом отшвырнул окурок в придорожную канаву:

— Маме вчера сделали операцию…


А сейчас мама, как и Иван Ефимович, ела «диету». Всем она готовила, как обычно, а в отдельных кастрюльках готовила для себя и Ивана Ефимовича. Готовила понемногу, чтобы диета всегда была свежая.

После ужина женщины убирали стол. Иван Ефимович каждый раз порывался помочь женщинам, но мама начинала энергично протестовать. Иван Ефимович с неудовольствием усаживался и вздыхал:

— Анна Михайловна! Вы сами только недавно после операции.

После ужина продолжались разговоры, продолжающиеся иногда до полуночи. Меня не отправляли спать. Иван Ефимович с отцом обсуждали многое, но больше политику. Уже тогда я осознавал, что к Хрущеву Иван Ефимович относился с немногословным, но с плохо скрываемым раздражением. Я сам слышал, как он говорил:

— Да-а-а… Несерьёзно все это. Ни к чему хорошему это не приведёт…

Говорили и о войне. В такие минуты я усаживался поудобнее и внимательно слушал. Я все время ждал, что, наконец, они начнут обсуждать военные действия. А они — всё о том же. О том, что войну все ждали, хотя о ней не принято было говорить. Говорили, что война застала страну врасплох, что в первые дни были невосполнимые потери, что война велась бездарно, как было холодно и голодно на фронте и в тылу.

— Гибли напрасно целые дивизии, армии. Погибали и отдельные живые обыкновенные люди. Это была одна нескончаемая трагедия всех людей и каждого человека. А сколько людей гибло по стечению обстоятельств, случайно, глупо и нелепо. Они должны были жить…

Однажды вечером Иван Ефимович рассказал отцу историю военных лет. С тех пор прошло пятьдесят пять лет. Я не ручаюсь за дословные подробности рассказа подполковника в отставке Воронкова Ивана Ефимовича. Постараюсь с максимальной достоверностью донести то, что сохранила моя, тогда подростковая, память.


— Я был в должности командира роты, когда нам была поставлена задача отвлечь внимание немца по двум направлениям. Через лежащий между ними узкий сектор отделение разведчиков должно было вывести с той стороны какого-то важного человека. То ли перебежчика, то ли возвращающегося из немецкого тыла важного разведчика.

Операции придавалось очень важное значение. Отделению разведки, переправлявшему разведчика, придали радиста с портативной рацией. Руководили строго секретной операцией из разведотдела армии. Командующий неоднократно звонил по ВЧ-связи полковнику Воронцову Николаю Игнатьевичу, недавно назначенному командиру дивизии. Под личную ответственность приказал обеспечить переход с, тяжело раненым при прорыве группы, разведчиком. Выехать лично с медиками, которые смогли бы оказать помощь на месте и лишь потом переправить в тыл дивизии. Раненый в бедро с повреждением бедренной артерии, человек истекал кровью. Срок снятия жгута истёк еще два часа назад.

К нам в роту приехал полковник Воронцов, с которым мы были знакомы по довоенной службе в Дальневосточном военном округе. По окончании училища я был направлен на службу в Хабаровский военный гарнизон. Познакомились и сблизились вначале благодаря сходству фамилий. Он Воронцов, а я — Воронков. Мне, молодому лейтенанту, майор Воронцов не раз говорил, напутствуя на выполнение задания:

— Не подведи фамилию!

Потом наши пути разошлись. Майора Воронцова направили в Академию, меня перевели в Белоруссию. И вот, совсем недавно вместо генерал-майора Иванова, переведенного заместителем начальника штаба фронта, командиром дивизии назначен тридцатитрехлетний полковник Воронцов.

Выслушав доклад командира полка, комдив подошел ко мне и тепло поздоровался:

— Здравствуй, Ваня! Завтра в девять ноль ноль быть в штабе дивизии.

— Есть, товарищ полковник!

Вместе с полковником из машины вышла лейтенант медслужбы, хирург медсанбата, миловидная, совсем еще юная женщина. Её отношения с комдивом ни для кого не были секретом. О Лидии Духановой всегда говорили с большим уважением. Никто в мыслях не допускал присвоить ей распространенное «звание» ППЖ (Походно-полевая жена).


Шел тревожный тридцать седьмой. Молодой двадцатисемилетний майор Воронцов, слушатель первого курса военной Академии Генштаба возвращался в общежитие от старшей сестры, доцента медицинского института, занимавшей одну комнату в коммунальной квартире по Бородинской. Встреча с единственной сестрой не могла поднять его подавленного настроения. Накануне он получил письмо. Жена, оставшаяся в Куйбышеве у родителей, писала, что их отношения были ошибкой. В Куйбышеве она встретила одноклассника, свою первую любовь. В конверт была вложена выписка из решения суда о разводе. Развод, был оформлен без его участия и явился для него неожиданно болезненным ударом.

При переходе к станции метро пересек глухой сквер, примыкающий к Киевскому вокзалу. Его невеселые мысли прервал шум и женский крик. Из-за кустов внезапно выскочил оборванец с небольшим деревянным чемоданом. За ним бежала, отчаянно крича, девочка. Наработанный годами рефлекс сработал мгновенно. Как только оборванец поравнялся с ним, майор в прыжке подставил подножку. Оборванец, выпустив из рук чемодан, с криком покатился по траве.

Бежавшая за оборванцем девушка, споткнувшись о чемодан, упала. Майор бросился к девушке. Оборванец стремительно исчез. Майор собрал вещи в, раскрывшийся от удара об землю, чемодан. Выпрямился. Девушка стояла наклонившись, обхватив руками колено. При падении она серьезно ушибла ногу. Майор помог девушке дойти до ближайшей скамейки. Присели.

Свою историю девушка повествовала неохотно, часто прерывая рассказ тягостным молчанием. Девушка приехала в Москву из Брянска. После выпускного бала всем классом встречали рассвет. Вернувшись домой, позвонила. На звонок никто не ответил. Постучала соседке старушке, которая у них убирала. У той были ключи от квартиры. Соседка сообщила, что ночью родителей арестовали. Отец работал начальником брянского отделения Московской железной дороги. По тем временам это была высокая должность. Мама преподавала в техникуме, была секретарем парторганизации.

Старушка провела девушку к себе. Сама же, открыв квартиру, наспех собрала платья, обувь и документы девушки в небольшой чемодан. Квартиру закрыла. Заставив девушку выпить чаю, сказала, что ей на время необходимо уехать. Когда они вышли на лестничную площадку, девушка увидела, что дверь их квартиры успели опечатать сургучом. Неделю прожила у одноклассницы в пригороде. Решила ехать в Москву, к тёте, маминой сестре. Она была уверена, что дядя, работавший в органах, поможет узнать о родителях. Происшедшее казалось ей страшным сном. Она была уверена, что родители скоро будут на свободе.

Открывшая дверь, тётя понуро опустила голову. Вышедший в коридор, дядя сказал:

— Тебе надо скрыться. Мы не можем тебя приютить. Тебя будут искать, как дочь врагов народа. Я не могу рисковать своей семьёй. Извини.

Дверь захлопнулась, дважды щелкнул замок.

— И вот я здесь. Переночую на вокзале. А утром… посмотрим. — неопределенно сказала девушка.

Майор Воронцов встал. Решения он принимал стремительно. Взял чемодан, протянул девушке руку:

— Пошли!

— Куда?!

Майор вел хромавшую девушку обратно, на Бородинскую. Открыв двери, сестра округлила глаза.

— Завтра поговорим. А сегодня покорми и пусть отдохнет….

Неловко повернувшись к девушке, спросил:

— Как тебя… вас зовут?

— Лида. Духанова моя фамилия.

Старшая сестра, улыбнувшись, покачала головой:

— Ясно… Коля! Беги, опоздаешь в общежитие.

На следующий день, едва закончив после занятий самоподготовку, сдал рабочие тетради, карты и поспешил к сестре. Дверь открыла Лида. Она была в халатике, в руках была тряпка. Лида убирала в комнате. Поздоровавшись, Николай в смущении присел на табурет. При дневном освещении девушка казалась другой, совсем не похожей на ту, вчерашнюю — растерянную и подавленную.

Выручила, пришедшая из клиники, сестра. За чаем сестра, с присущей ей напористостью, без вступления, объявила:

— Лида будет поступать к нам в мединститут. Завтра отнесем документы. Аттестат отличный, экзамены должна сдать.

Николай, до сих пор бывавший у сестры от случая к случаю, зачастил. Молча сидел на узеньком диванчике, смотрел на Лиду, склонившую голову над огромным анатомическим атласом. А чуть позже, сестра, накормив, чем бог послал и напоив чаем, безжалостно гнала в общежитие:

— Не отвлекай ребёнка! У нас сегодня ещё физиология и биохимия!

Исподволь прошлое стало уходить куда-то далеко, на задний план, представлялось нереальным. Всё чаще казалось, что прошлого не было никогда. Его мысли и чувства постепенно заполняла невысокая, худенькая стройная Лида, с необычной своей усидчивостью и очень серьёзным отношением к учебе.

В редкие свободные часы Николай с Лидой гуляли по Москве. Николай, потомственный москвич, любил свой город. Он знал историю Москвы, её уникальную архитектуру. В школе его разрывали желание учиться на историческом и стремление стать военным. А сейчас он показывал Лиде Москву, её улицы, бульвары, памятники, старинные особняки и новые здания. Ему казалось, что с Лидой он сам постигает родной город заново, открывает для себя ещё вчера незнакомые ему улочки, Москву-реку, Яузу, Сходню, Чистые и Патриаршие пруды, Лосиный остров…

Окончив курс академии, в тридцать девятом Николай вернулся в свой гарнизон. Через месяц их полк перебросили на Халхин-Гол. Первое ранение. Отпуск для долечивания провел в Москве. Долго не заживающая рана левой руки заставляла часто менять повязки. С нетерпением и душевным трепетом ждал, когда нежные тонкие и прохладные пальчики студентки Лиды прикоснутся к его руке.

Николай не раз предлагал узаконить их отношения. Но Лида регистрировать брак категорически не хотела.

— Ты офицер. Закончил Академию. А я дочь «врагов народа». Боюсь тебе в чем-то помешать. Я тебя и без ЗАГСа больше жизни люблю. Разве тебе этого недостаточно?

Потом Западная Украина, Белоруссия. Затем Уральский военный округ. Там в Челябинске встретил двадцать второе июня сорок первого. А Лида продолжала учиться и жить у сестры. В сорок третьем Воронцов командовал полком. Однажды вошел адъютант и доложил:

— Товарищ подполковник! Прибыл новый начальник полкового медицинского пункта. Хирург.

— Пусть войдет! Познакомимся.

Адъютант открыл дверь и сдержанным жестом пригласил сидящего на скамейке в коридоре. Подполковник снова углубился в чтение бумаг.

— Товарищ подполковник!…

Комполка оторвал взгляд от бумаг и поднял голову:

— Лида?!

— Коля!

Адъютант аккуратно прикрыл за собой дверь снаружи…


Оценив обстановку, комдив помрачнел. Чтобы добраться до раненого, группе предстояло преодолеть сеть нескольких продольных овражков, соединяющихся внизу, почти у самой речки. Под прикрытием отвлекающего огня группе необходимо было совершить бросок к ближайшему оврагу. По нему спуститься в долину, где с вражеской стороны местность не простреливалась. На крутом берегу речки предстояло перейти в крайний овражек и по нему добраться до группы с раненым. Он уже пожалел, что взял с собой Лиду. Но обстановка и время не оставляли вариантов.

Сначала всё шло по плану. Группа скрылась в ближнем овражке, по нему вышла на берег речки. Скрытно пробрались в крайний овраг и по нему больше ползком поднимались по склону наверх. Пока всё было спокойно. Немцы не засекли передвижения группы. Комдив по траншее перебрался в пункт связи, где находился командир полка. Воронцова связали с артиллеристами. Через несколько минут им предстояло нанести удар для отвлечения внимания от группы, сопровождающей хирурга.

Случилось непредвиденное. Поднимающаяся по склону группа в самом начале пропустила ответвление оврага, в котором находились бойцы и сопровождаемый человек с той стороны. Сейчас овражки разделяла полоса непаханного поля шириной не более десяти-двенадцати метров. Возвращаться было далеко, да и время теряли. Решено было преодолеть узкую полоску земли броском, не дожидаясь отвлекающего артиллерийского удара. Первым бросился сержант, командир группы. Пули защелкали, взвизгивая, по земле, поднимая фонтанчики пыли, когда сержант уже исчез в соседнем овраге

За сержантом совершила рывок хирург. Выскочив из овражка, женщина тут же уткнулась в землю. Невзирая на каску, пуля снайпера попала ей в голову. Со стороны неприятеля начался шквальный пулеметный и автоматный обстрел. Несколько пуль попали в уже неподвижное тело женщины.

Гибель женщины наблюдал в бинокль командир батальона. Потом он передал бинокль мне. Было отчетливо видно тело лежащей женщины с неестественно подвёрнутой ногой и откинутой рукой, в которой был зажат клок пожухлой прошлогодней травы.

В это время, пригнувшись, по траншее прибежал полковник Воронцов. Никто из нас не осмеливался сообщить ему страшную правду. А надо было. Полковник вырвал у меня из рук бинокль и приблизил к глазам. Комбат насильно резко пригнул комдива и, сняв с него фуражку, надел на его голову каску. Полковник грязно выругался и поднес бинокль к глазам. Мы замерли в ожидании. Воронцов стал всматриваться в сторону лощины.

Медленно поводя биноклем по краю берега, комдив пристально вглядывался в окуляры бинокля. Мы с тревогой наблюдали, как сектор обзора бинокля медленно приближается к месту, где лежала, застреленная снайпером, хирург. Бинокль в руках полковника замер. Голова его приподнялась над бруствером окопа и подалась вперед. В тот же момент раздался характерный звучный шлепок. Голова полковника Воронцова резко откинулась назад и, бездыханный, он свалился на дно окопа. Пуля снайпера попала ниже каски, чуть выше переносицы.

Через считанные минуты началась мощная артподготовка. Снаряды с воем и каким-то страшным громким шорохом перелетали через наши головы. К закату высотка с прилегающей к ней сетью оврагов и находящейся за ней небольшой прусской деревенькой была взята. Ранним утром стали эвакуировать раненых и хоронить погибших. Раненый разведчик погиб в овражке от потери крови. Из всей группы его сопровождения в живых остался раненый радист.


Полковника Воронцова и хирурга Духанову похоронили вместе в углу той самой траншеи, где стояли мы и был убит сам Николай Игнатьевич. Ставить памятник или крест было некогда. В угол траншеи стоя опустили толстое бревно с бруствера. Могилу засыпали влажным суглинком, насыпав сверху высокий холмик. Пожилой угрюмый уралец с раскосыми глазами плоским немецким штыком добела соскоблил в верхней части бревна посеревшую древесину. Недавно прибывший из пополнения боец, лица которого еще не касалась бритва, старательно слюнявя химический карандаш, написал фамилии, имена и дату смерти.

Дат рождения погибших он не знал…


Иван Ефимович, помолчав, тихо сказал:

— И командиров дивизий, бывало, хоронили так. А случалось, и не хоронили. Оставив на поле боя непогребенных, войска двигались дальше, на запад… А похоронные команды, не успевающие в наступлении за войсками, часто хоронили убитых через несколько дней. Быстрее работали трофейные команды, собиравшие оружие, боеприпасы, каски, документы…

— На второй день в штаб дивизии я не пошел. Считал, что незачем. В десять утра позвонили. Через полчаса я был в приемной. Начальник штаба, временно исполняющий должность командира дивизии, дал прочитать приказ и велел расписаться. Приказом от вчерашнего дня я был назначен заместителем командира разведывательной роты дивизии. Приказ был подписан командиром дивизии полковником Воронцовым.

Любовь не по расписанию

Жизнь прожить — не поле перейти

Пословица

В дошкольном возрасте, да и позже мне нравилось бывать у моего двоюродного брата Тавика. Старше меня всего лишь на два года, Тавик казался мне всезнающим. Скорее всего, так оно и было. С начальных классов он постоянно читал. Если я задавал ему какой-либо вопрос, Тавик никогда не отмахивался. Словно отвечая пройденный урок, он с самым серьёзным видом давал обстоятельные ответы на мои, часто не ко времени и не к месту, набегающие клубком, вопросы.

Тавик ловко управлялся с молотком, топором, а ножом он творил, по моему разумению, чудеса. Если мои руки после общения с ножом были в, не успевающих заживать, порезах, Тавик работал очень аккуратно. Я не помню случая, чтобы ему понадобилась перевязка.

В одном у Тавика была неувязка. Тавик не умел правильно наматывать на ноги портянки. Не получалось. Старательно намотает, а нога с портянкой в сапог не умещается. Чаще Тавик стелил портянку на пол, наступал по центру ногой. А потом собирал концы кверху, скручивая их вокруг голени. Когда одевал сапоги, концы портянок висели вокруг голенищ огромной распустившейся серой «пеонией».

Тетка Раина ругалась:

— Мне в армию придется с тобой идти, чтобы мотать тебе портянки! Посмотри на Сашека Грамму! Люнька говорит, что он с шести лет онучи наматывает быстрее, чем Митя!

Тавик в очередной раз снимал сапог и снова начинал наматывать, в который раз, заново, портянку.

— И цыгане своих детей хвалят. — глубокомысленно произносил Тавик, начиная наворачивать портянку на вторую ногу.

Тавик любил говорить афоризмами, пословицами и поговорками.

Необходимо уточнить, что онучи Тавик научился заворачивать только после шестого класса. Мне всегда казалось, что он не считал это занятие первостепенным. На первом месте у Тавика были техническая литература, математика и естествознание.

Тетка Раина Тавикову поговорку воспринимала по-своему:

— Какие цыгане? Нет у них цыган в роду! Люнька — дочка Макара Олейника. У Мити в роду цыгане и не снились…


Семью Граммы я знал. Они жили в угловом доме с правой стороны дороги, ведущей в Брайково. Через дом от усадьбы с старым бросовым домом Шаргу. Потом там было правление и сельсовет. Затем сельсовет перешел в другое крыло. Сменяясь по кругу в том доме жили фельдшера и агроном Гедрович. Долгое время там был медпункт.

Грамм в семье было четверо. Саша, который дружил с Тавиком, старше меня на целых три года. В школе он с младших классов был выдающимся спортсменом. Он был самым сильным в компании даже намного старше себя. Закрученный им колпачок для флакона с чернилами, открутить не мог никто. До сих пор для меня остается загадкой, почему завинченные Сашей колпачки откручивал я. Я был на три года младше, был худым и гораздо слабее физически. На мой сегодняшний взгляд, я откручивал колпачки потому, что очень хотел их открутить.

Саша великолепно пел. Все годы он был запевалой в школьном хоре, исполнял сольные номера. Один раз он исполнял на сцене сельского клуба морской танец с чечеткой! Неоднократно я приходил с мамой на примерку к фельдшерице Полине Павловне, которая была и модисткой. Они жили в одном доме с медпунктом.

Под высоким кустом сирени за пунктом на табурете располагался Владимир Николаевич, доктор, лишенный диплома за частое поклонение Бахусу. Его направили в наше село на исправление и разрешили работать фельдшером. Прижав подбородник скрипки и, закрыв глаза, доктор играл разные мелодии. Саша стоял, опустив руки по швам, и старательно пел. Доктор периодически резко отнимал от струн смычок, прерывая игру:

— Тут надо брать выше. Слушай!

Доктор снова наигрывал музыкальную фразу:

— Понял? А теперь давай вместе.

Разучивание песни продолжалось.

У Саши был младший брат, Боря. Он младше меня на два года. В то далекое время было ощущение, что Боря был бледной тенью своего брата. Потом, после шестого класса у Бори прорезался голос и он стал знаменитым на весь район. Во многом, благодаря ему наша школа занимала призовые места на районных смотрах художественной самодеятельности в Тырново, а потом в Окнице, Атаках, и в Дондюшанах.

В селе утверждали, что музыкальные способности и певческий талант сыновья унаследовали от мамы. Их мама Люнька была дочерью старого Макара Олейника. Дед Макар жил в глубине огорода в хате, больше похожей на сарай. Хата деда Макара была покрыта очень высокой, потемневшей от времени, почти черной, крутой соломенной крышей. Стреха низко нависала над почерневшей от времени дверью и небольшим подслеповатым оконцем. Перед хатой-сараем росли несколько высоченных акаций и одинокая высокая груша, дававшая вкусные кисло-сладкие мелкие плоды.

Дед Макар в молодости был моряком. Неодолимой страстью его были матросские песни. Под настроение дед Макар одевал на затылок бескозырку, залихватски сдвигал её набок до самого уха и начинал орать:

Роскенулось море шероко

И волны бушують вдали.

Товареш, мы едем далё-о-око

Подальше от нашей земли…

Не закончив, запевал следующую:

Врагу не сдаёца наш гордый «Варяг»,

Пощады нихто не жела-а-ет…

Без паузы и перехода затягивал сухопутную:

Салавей, салавей пта-ашичка!

Канареичка жалабно паё-от…

Исполнение песен Макар прерывал комментариями, от которых мы, еще не ходившие в школу, млели от восторга и от ощущения собственной причастности к героической морской службе. Женщины помоложе лукаво молча улыбались в концы завязанных хусток. Те, что постарше, особенно старухи, крестились, отвернувшись, бормотали:

— Прости, господи…

— Макар знову святкуе… — констатировали мужики, собравшиеся к вечеру на скамейке под соснами перед сельсоветом.

Отец семейства Митя Грамма был человеком огромного роста, с широкими плечами и размашистой маршевой походкой. Голову он всегда держал прямо. Широкие густые брови разбегались вразлет одной линией с рельефными надбровными дугами. Высокий лоб. Тяжелый волевой подбородок контрастировал с приподнятыми в постоянной улыбке, уголками губ. Его указательный палец левой руки всегда был прямым. В зависимости от настроения своего хозяина, несгибаемый после старой травмы сичкарней (соломорезкой), палец его мог выражать внимание, гнев, несогласие или одобрение. Он мог быть указующим или нести в себе угрозу.

Семья как семья… Вот только с именами у них было не как у всех. В книжке учета выхододней колхозника вместо Люньки или, на худой конец, Лукерьи, значилась Елена. Я сам слышал, как мой отец называл Грамму Митей, а он оказывается еще и Виктор Ильич! Поди — разберись, где, когда и как его называть и записывать. А Саша в школьном журнале записан Виктором! Виктор Викторович… Какая-то шпионская семья! Один Боря у них всегда Боря. Правда мама его называет Бореком. Это ничего… Не раз их мама говорила сначала Саше, а потом и Боре:

— Вчеся Сашеку, вчеся Бореку! Як будете вчете, то не будете робете. А як не будете вчетеся, будете сапу в полю тягнуте.


Мы резвились рядом, когда сидящие на скате канавы возле Василька Горина, родного дяди Люньки Граммы, взрослые за разговором стали спорить: на сколько лет Люнька старше Мити, на десять или на одиннадцать. Случайно подслушанное стало для меня шоком! Мои родители одногодки. Юфим старше Марии на пять лет. Ясько старше Анельки на восемь лет. А тут жена старше своего мужа на целых десять или одиннадцать лет! Тут год не имеет значения! О чем спорят?

Как всегда, за разъяснениями я обратился к маме. Она удивительно тактично и просто умела расставить все точки над i в разъяснении самой запутанной сельской генеалогии. На основании маминого рассказа, историй, услышанных в разные годы от сельчан, совсем недавних бесед с моими сверстниками Виктором Викторовичем и Борисом Викторовичем Грамма, попытаюсь вывести на поверхность непростую историю, казалось, обыкновенной семьи.


За три года до первой мировой войны был призван для несения воинской службы на Черноморском флоте его императорского величества рекрут села Елизаветовки Тырновской волости Сорокского уезда Бессарабии, 1890 года рождения, Олейник Макар Алексеевич. Местом службы явился эскадренный броненосец «Екатерина 11», стоящий на рейде в южной бухте Севастополя.

На броненосце начали службу несколько новобранцев из Бессарабии. Макар попал в один кубрик вместе с Петром Чеботарем, земляком из Мошан, расположенных в пяти километрах от Елизаветовки. Их полки-люльки в кубрике оказались рядом.

Отслужив семь лет, вернулся домой после революции. На груди его красовался георгиевский крест. Дочке Люньке уже шел девятый год. День за днем шли годы в нелегком крестьянском труде. Две десятины надела плюс огород. Помогала подрастающая Люнька. С соседней усадьбы подолгу засматривался на Люньку, которой уже шел семнадцатый год, Иван, сын Твердохлеба Михася, живущего в хатке на выезде из Елизаветовки в сторону Брайково. К осени двадцать восьмого заслали сватов. Скромную свадьбу, уместившуюся в хате, крытой соломой, сыграли на Михайла, в последнее воскресенье перед Рождественским постом.

Восемнадцатого августа, на следующий день после именин мученика Павла по православному календарю, 1930 года родился сын. В честь мученика крестили Павлом. Мальчику было уже одинадцать лет, когда где-то далеко-далеко за Плопами зарокотали пушки. Временами далекие разрывы сливались в сплошной гул. По ночам подрагивала земля. Шестого июля, вместе с отступающими советскими войсками, ушел на восток георгиевский кавалер Макар Алексеевич Олейник.

Восьмого июля добрых полсела высыпали на шлях. В село пешей колонной входили немцы. Совершенно случайно, с вступлением немцев в село, советская авиация стала бомбить расположившиеся на постой немецкие части. Особенно досталось нижней части села и имению пана Барановского, которое в тот день было разрушено дотла. Единственным в селе домом, разнесенным в щепки бомбовым ударом в тот день, оказалась хата Макара Олейника.

Полагая, что в селе затаился радист-корректировщик, немцы стали сгонять мужское население села к центру, у выезда на Брайково. Потом на окраине села стали расстреливать каждого десятого. В число десятых попал и Иван Твердохлеб, сын Михася. Расстреляли его в пятидесяти метрах от отцовского подворья, где он родился и вырос.

Люнька с Павлом, которому только исполнилось одиннадцать лет, в это время пряталась, забравшись на печь в доме Мищишина Василя, жившего чуть выше Чернеева колодца. О смерти мужа Люньке сообщили соседки. Обезумевшую от горя женщину они же увели под руки домой. А в доме, расположенном на всегда многолюдном перекрестке, вовсю уже хозяйничали немцы. Постелив, что было, Люнька с сыном устроились на ночлег в погребе.

В ту ночь никто не сомкнул глаз. До утра бушевала гроза. Моя мама рассказывала, что той ночью словно опрокинулось сразу всё небо. Бешенные потоки мутной воды унесли вниз с пологого Брайковского склона по селу тела нескольких расстрелянных. Похоронили убитых в общей могиле напротив огорода Вишневских. В сорок пятом решением сельского схода решено было перезахоронить погибших в центре села, на бульваре, перед будущим сельским клубом.

Долго чудились Люньке выстрелы на шляху. По ночам казалось, что в дверь погреба, где они жили, стучит Иван. Вскочит в испарине, кинется к двери, а там тишина. Открыть дверь боялась. Дом был полон немцев. Подходила к, беспокойно спящему, Павлу. Во сне мальчик без конца ворочался, вскрикивал. Никогда не страдавший недержанием мочи, однажды утром, проснувшись, Павло обнаружил под собой мокрую постель. С того дня каждое утро Люнька застирывала простынь и вывешивала, таясь от соседей, матрац и простынь на, растянутую за сараем, веревку.


Одновременно с приходом немцев в соседние Мошаны вернулся Митя Грамма, работавший в Донбассе на одной из шахт с восемнадцатилетнего возраста. Хорошо оплачиваемая работа была опасной. Обвалы штреков, внезапные затопления, отравления газом, взрывы и подземные пожары. Из троих уехавших на шахты мошанских парней домой вернулся один Митя.

Вернувшийся в шахтерской спецодежде, Митя был сразу же арестован новой властью по подозрению в шпионаже. Единственный на село румынский жандарм держал его в старой сторожке ниже церкви в центре села. Братья по очереди тайком носили и через круглое небольшое отверстие для кошки передавали, завернутую в тряпочку, скудную еду. Его мама Параска собрала немногие гроши, продала козу, недостающее заняла. Пошла вносить залог. Оказалось мало. Назначенный новой властью, староста заставил поставить крестик на расписке, в которой говорилось, что Параска Чеботарь-Грамма должна ему четыре мешка кукурузы с будущего урожая.

Отпущенному на свободу Мите староста посоветовал на время не показываться в селе, особенно, когда в село наезжают немцы или румыны. Митя ходил на заработки в Брайково и Елизаветовку. Брался за любую работу. Молотил рожь, перешивал прогнившие соломенные крыши.

Когда стали набирать рекрутов в румынскую армию, о Мите снова вспомнили. Стали искать. Пару дней скрывался у дяди, Петра Чеботаря. Вечером, забрав у Параски смену белья, дядя Петро позвал Митю в дом:

— Собирайся! Пошли!

Обойдя стороной Брайково, дядя с племянником скоро достигли елизаветовского шляха. Со стороны огорода подошли к сараю Макара Олейника, куда после попадания бомбы в дом, перешла жить Федоська, его жена. Зная, что Макар ушел с отступающими советскими войсками на восток, Петро постучал в дверь. Когда за дверью послышались шаги, приглушенным голосом Петро окликнул:

— Федосья!

Узнав по голосу сослуживца Макара, Федоська открыла.

— Принимай на время моего племянника. Его ищут, забирают в кончентраре.

Федоська с трудом зажгла коптящий керосиновый фонарь, дала Мите и показала на лестницу, ведущую на чердак:

— В самом углу солома. Постели и подай фонарь. Доберешься напомацки (наощупь). Как бы пожара не случилось.

Несколько недель провел на чердаке Митя, спускаясь на землю только по ночам. Утром и вечером Люнька, наполнив глиняную миску, приготовленной старой Федоськой немудренной крестьянской едой, поднималась по лестнице на чердак. Подав миску, спускалась и через огороды бежала домой. Потом стала задерживаться, дожидаясь пока Митя поест.

Двадцатилетнего двухметрового гиганта волновало присутствие рядом с ним миниатюрной миловидной женщины, выглядевшей гораздо моложе своих тридцати лет, почти подростком. Он поймал себя на мысли, что ждет не столько еду, сколько присутствия рядом этой, неулыбчивой после смерти мужа, женщины. Ему хотелось погладить её по голове как девчонку, успокоить, утешить теплыми словами. Но слова застревали в горле. Мите оставалось только пристально, сквозь сумеречную темень чердака, смотреть на женщину. Ощутив на себе взгляд парня, Люнька, чувствуя, как полыхает лицо, забирала пустую миску и проворно покидала чердак.

Однажды вечером, принимая пустую миску, Люнька почувствовала на своей кисти теплые большие пальцы Мити. Слегка сжав руку женщины, Митя не спешил отдать миску. Другой рукой погладил Люньку по голове. Она слегка отстранилась, замерла:

— Ты что? Не надо… — враз потерявшая силы, тихо прошептала Люнька.

Что не надо, не могла уяснить для себя сама Люнька. Всё смешалось в её голове, заныло в груди, застенало. Разум повелевал ей вырвать руку, кинуться в чердачный проем, исчезнуть в его черноте, чтобы не чувствовать эти ждущие, подрагивающие пальцы. Но в груди нечто волнующе-щемящее стиснуло сладкой болью, заставило сердце замереть, а потом снова забиться, затрепыхаться в собственной безысходности, пойманной в торбу птицей.

— Ты что, Митя…

Опрокинулся весь мир, завертелся… Разум спрятался где-то глубоко, на самых дальних задворках сознания. Вспыхнуло и обдало жарким пламенем, пронеслось и улетело в никуда чувство долга и вины перед Иваном. Прошел всего лишь год с небольшим! И тут же ударило глухим колоколом: прошло больше года… Промелькнула и исчезла мысль о том, что она предает сына. Стыд, смятение, страх, желание, раскаяние, радость, осуждение… Всё завертелось в голове изнутри обжигающим клубком, смешалось и… провалилось… Всё!

В один из субботних, рано опускающихся на остывающую землю, осенних вечеров, Люнька, спускаясь с чердака, сообщила:

— Завтра будут вареники с картошкой. Приходи к обеду, — и, чуть погодя, добавила. — В селе всё спокойно.

Назавтра Митя обедал и ужинал в доме своего предшественника, Ивана. Все чувствовали себя неловко. Люнька отводила взгляд в сторону, встречая укоризненный взгляд Михася и Домки. Митя чувствовал себя лишним, грубо вторгшимся в жизнь чужой семьи. Одиннадцатилетний Павел смотрел исподлобья.

Шли дни. Митя, уже не таясь, все чаще выходил во двор, понемногу приводил в порядок порушеное год назад хозяйство. Однажды увидел Домку, подошедшую за водой к колодцу на углу усадеб Михаила Ткачука и Павла Твердохлеба, сына старой Домники и Захара. В склеенных, из старой разорванной камеры, самодельных галошах женщина скользила по первой наледи вокруг низкого каменного сруба. Никак не могла подтянуть к срубу шест журавля, на конце которого на ланцухе (цепи) висело раскачивающееся ведро. Митя, захватив шест, опустил ведро, набрал воды и вытащил. Глядя на скользкие самодельные галоши, перелил в ведро Домки и отнес ведро с водой к Михасевой хате. Поставил полное ведро на порог. Уже возвращаясь, встретил по дороге медленно идущую Домку:

— Когда нужно, поставьте пустое ведро на порог.

Михасиха промолчала. Через несколько дней случился гололед. Выйдя утром во двор, на пороге Михасевой хаты увидел пустое ведро. Тяжесть в груди и мучившее ощущение собственной вины на время отпустило.

Однажды по шляху, не останавливаясь, шла колонна немецких машин. Стоял сплошной гул. Подрагивала, расположенная у самой дороги, хата. Павло долго не мог уснуть. По совету бабушки Павла, Михасевой Домки, матери Ивана, Люнька приготовила Павлу отвар мака. Павел уснул. Сон был беспокойным, на второй день болела и кружилась голова, сильно подташнивало. Вечером, неотдохнувший, Павел лег рано. Во сне ворочался, вздрагивал, вскрикивал. Митя забрался на лежанку, обнял Павла, прижав его к себе.

Почувствовав спиной живое тепло, Павло прижался к животу и груди Мити. Угревшись, перестал вздрагивать, вскрикиваний не было слышно до утра. Митя боялся шелохнуться, чтобы не потревожить сон мальчика. Утром Павел, проснувшись, с удивлением увидел спящего рядом Митю. Сна как не бывало. С тревожным любопытством осмотрел себя и вокруг. Постель была сухой. С того вечера Митя ложился рядом с Павлом. Потом мальчик спал один. Недержание мочи не повторялось.

Павел чувствовал себя всё свободнее и раскованнее в общении с Митей. Все больше привязывался к, старше себя всего лишь на девять лет, гиганту. Михась с Домкой, вначале с неприязнью относившиеся к Мите, казалось, смирились.

В конце апреля Митя нашел в придорожной канаве, покинувшего место зимней спячки, ежа. Принес его Павлу. Заперев в сарае, мальчик налил в черепок молока. Подолгу играл с колючим другом. Ёж при приближении Павла не сворачивался. В сарае перестало пахнуть мышами. В начале мая, когда трава во дворе зазеленела, ёж стал беспокойным, постоянно скребся в притворенную дверь. Бывавший у них старый Михась, глядя на ежа, заметил:

— И звiрина соби пару шукае.

Через несколько дней ёж исчез. Осматривая сарай, за старым мешком с сухими кукурузными кочанами, которыми пользовались для разогрева праски (утюга), Павло обнаружил горку нарытой глины. Разрыв глину между прутьями ивовой лозы, из которой был сплетен каркас сарая, зверек вырвался на свободу.

Бушевали яростные июльские бессарабские грозы сорок второго. Как и ровно год назад, когда, после расстрела отца, бушевала гроза, Павло ощутил безотчетный страх. Улегшись на лежанку, отвернулся к стене. Блики ярких молний, отраженные стеной, проникали сквозь плотно сомкнутые веки. Совсем недалекие разряды и сразу же, разрывавшие небо, громовые раскаты, заставляли вздрагивать, сжавшееся плотным клубком, тело мальчишки.

Спустившийся с чердака Митя, проверявший в ливень, нет ли течи в старой соломенной крыше, между раскатами грома услышал тихое, но внятное, произнесенное Павлом, впервые:

— Тату!

Всего лишь на девять лет старшему Павла, Мите показалось, что он ослышался. Застыл, прислушиваясь. За новым раскатистым ударом грома снова услышал:

— Тату!

— Да, сыну! — невольно вырвалось у Мити.

— Лягайте зо мною, тату!

Митя улегся на краю лежанки. Павел, казалось, втиснулся в его грудь и затих. Уверенный, что мальчик уснул, Митя осторожно отодвинулся, чтобы слезть с лежанки:

— Тату!

Митя замер. Повернувшись лицом к Мите, мальчик тихо произнес:

— Мого тата Iвана вже бiльше не буде. Хочу бути твоим сыном. Запиши мене на Грамму.

Митя некоторое время молчал. Потом медленно произнес:

— Твоя мама мне жена. Выходит, ты мой сын. Единственное, что у тебя осталось от твоего отца, это фамилия. Носи её и помни. У тебя есть еще дед Михась, баба Домка. Спи…


На Рождество Люнька приготовила коливо (сочиво, кутья), наварила голубцев, купив у Сергея Суфрая фунт подчеревки. Сели ужинать. Павел уплетал за обе щеки. Не отставал от него и Митя. Только необычно бледная Люнька, проглотив ложку колива, сидела, не притрагиваясь к пище. Митя, заметивший, что Люнька, вытряхивая из горшка голубцы и накрывая стол, резко побледнела и вышла в сени, спросил:

— Заболела? — участливо спросил Митя. — возьми голубцы, очень вкусные получились. Поешь, а то у тебя в последнее время глаза ввалились и синяки вокруг.

Прикрыв рот ладонью, Люнька чересчур энергично покачала головой. Митя пожал плечами.

Когда Павел улегся на лежанке, Митя озабоченно спросил:

— Тебе легче? С чего бы это?

— С того… — Люнька застенчиво, будто с виноватой улыбкой посмотрела ему в глаза.

Несколько мгновений Митя смотрел, ещё ничего не понимая. Внезапно руки его расслабленно опустились вдоль туловища, он подался вперед. Еще не веря, спросил, почему-то, шепотом:

— Неужели?…

Люнька утвердительно кивнула…

Через несколько дней, войдя в хату, поймал на себе, вопросительный и торжествующий одновременно, взгляд Павла. Митя перевел взгляд на Люньку. Она утвердительно прикрыла глаза.

Через несколько дней за ужином Павло неожиданно спросил:

— Как будут звать моего брата?

— Погоди! — мягко возразил Митя. — Может это будет сестричка?

— Не-ет, братик! — убежденно заверил Павел. — Это будет Саша!


Не довелось Мите увидеть своего новорожденного сына. Через несколько дней после того, как, прорыв в стене проход, удрал на свободу ёж, на рассвете послышались удары прикладов в дверь. Дверь открыла Люнька и тут же без сил опустилась на лавку у стены. В хату ввалились жандармы. Поторапливая одеваться, вывели на улицу. В сенях на лавке продолжала сидеть побледневшая Люнька. Проститься не дали.

На одной из подвод уже сидели несколько сельчан. Приказав сесть, жандармы уселись в бричке, следующей за повозкой. На станции погрузили в вагоны. Сначала был лагерь, называемый «Кончентраре» под Сучавой. Потом лагерь для перемещенных в сорока километрах от Львова. Затем Бельзек и до конца войны каторжная работа в каменоломнях севернее Берлина.


Вестей от Мити не было. Почта в село стала приходить лишь после августа сорок четвертого. Тридцатого августа сорок третьего Люнька родила сына. Роды принимала, ночевавшая в ту ночь у Любы, моя баба Явдоха. Утром Люньку пришла поздравить ближайшая соседка, ровесница и давняя подруга, Раиса Михайловна Твердохлеб, беременная моим двоюродным братом Тавиком, моя тетка Раина. Положив на стол еще теплый, только что испеченный хлеб и чистые тряпки для пеленок, спросила:

— Как назовёшь, Люнька?

Люнька вытерла враз повлажневшие глаза, всхлипнула:

— Виктором. Если не вернется, будет память. Даст бог вернется, будут два Виктора.

Павел, в свою очередь, упорно называл брата Сашей…

…В сентябре сорок пятого ночью постучали в двери. В одной сорочке Люнька выскочила в холодные сени.

— Кто? — время было неспокойное.

— Свои! — за дверью ответил, так знакомый, голос.

Люнька откинула крючок и обессиленно опустилась на ту же лавку, что и в мае сорок второго, когда Митю забирали жандармы.

. В сорок восьмом родился Боря. Роды принимала, вернувшаяся из Зауралья с мужем-сибиряком Архипкой, Мария Фоминцова, урожденная Тхорик. Когда Боре было около двух лет, в воскресенье после выборов в дом Граммы в поисках Павла ввалился его пьяный приятель Каетан Мошняга. Полагая, что Павел на печи, сдернул одеяло, после чего завалился на топчан и захрапел. С одеялом на пол упал Боря. Правая половина тела оказалась не покрытой одеялом и сильно переохладилась. В результате у Бори оказались парализованными правые рука и нога.

Работавший и живший по соседству, недавно направленный в село фельдшер Петр Поликарпович Ковалев разводил руками. Направил в Тырново в районную больницу. Почти два месяца лечения оказались безрезультатными.

Помощь пришла нежданно. В больнице, увидевшая страдания ребенка старая женщина, больше похожая на нищенку, посоветовала собрать по селу старые кости, когда-то забитых, животных:

— Кости отмыть, и целый день вываривать в печи в двухвёдерном глиняном горшке. В теплом отваре ежедневно купать ребенка.

Отвар, по указанию женщины, не выливали. Снова следовало кипятить с костями и снова купать. После первых же купаний состояние ребенка улучшилось, стала восстанавливаться двигательная активность руки и ноги.

Митя, глядя на улучшение состояния младшего сына, пешком притащил с Мошан целый мешок костей. Так и лечили. Через два-три месяца купания в отваре костей прекратили за ненадобностью. Боря выздоровел и больше не болел. В младших классах, правда, его нашла, гулявшая по селу среди детей, свинка (эпидпаротит). Около двух недель Боря днем и ночью, дома и на уроках не снимал лохматую, из собачьего меха, шапку-ушанку.


Сейчас, с высоты моего возраста и опыта, полагаю, что в раннем детстве у Бори имела место фоновая врожденная, обусловленная голодовкой во время беременности матери и усугубленная травмой и переохлаждением, гипокальциемия (выраженный недостаток кальция в организме) с дефицитом витамина Д3.


Течение времени, как говорят в юриспруденции, к сожалению, обратной силы не имеет. В пятьдесят третьем не стало георгиевского кавалера Макара Олейника. Чуть позже после сильных ожогов, в результате пожара в собственном доме, ушел из жизни его сват Михась Твердохлеб. В пятьдесят пятом, на месте Макарова дома, разрушенного бомбовым ударом, построили новый, оставив женившемуся Павлу, по праву принадлежащий ему, отцовский дом.


Свой брак супруги Грамма зарегистрировали в семидесятом, в связи с переоформлением пенсии Елены Макаровны. В восемьдесят третьем Виктор Ильич и Елена Макаровна Грамма переехали в, выстроенный совхозом, новый дом на Малиновке — новой улице села.

Построенный в пятьдесят пятом году, дом снесли. Бульдозером выровняли все неровности двора, засыпали погреб, выкорчевали последние старые акации, семена которых были занесены ветром, незнамо откуда, более ста лет назад. На месте старой усадьбы всем миром построили первую, за сто с лишним лет существования села, православную церковь.


Когда вопросы обеспечения собственной жизнедеятельности не в состоянии решить сам человек и общество в целом, испокон веков в такие периоды люди обращаются за помощью к высшим силам.


В девяносто восьмом после тяжелой операции на семьдесят восьмом году медленно угасала жизнь Мити (Виктора) Грамма. В спутанном сознании он довольно внятно произнес:

— Руку…

Сидевшая рядом соседка Маричика положила свою руку на уже высохшую руку Виктора Ильича. Сжав руку соседки, умирающий тут же оттолкнул. Занервничал.

— Руку… — снова прошептали его губы.

Елена Макаровна подошла и взяла руку умирающего мужа. Слабеющей рукой он поднес руку его Люньки к своим губам. Холодеющими губами поцеловал. Последним в своей жизни целенаправленным движением погладил руку жены…

На поминках соседи поминали Виктора Ильича и вспоминали, как во время болезни Люньки выпекал хлеб, готовил на всю семью, доил корову и коз. Козьим молоком отпаивал свою больную Люньку.

Через пять лет в возрасте семидесяти трех лет ушел из жизни старший сын Павел Иванович Твердохлеб. Елена Макаровна (Люнька) прожила без самого малого сто лет.

Сыновья Виктор и Боря. Это уже мои современники. Последнее, как говорят, живое общение с Виктором имело место осенью шестьдесят третьего. В то воскресенье я ремонтировал радиоприемник у моего дальнего родственника Ивана Климова (Кабрекало). Виктор долго и внимательно следил за моей работой, задал несколько вопросов и дал совет. Я понял, что передо мной радиолюбитель, далекий от дилетантства. Виктор сейчас в Севастополе. Пенсионер. Виртуальное наше общение возобновилось около двух лет назад в процессе написания книги.

Боря, младше брата на пять лет, в части детских и подростковых увлечений и проказ был бледной копией старшего брата. Борю отличала высокая дисциплинированность и ответственность. Будучи подростком, увлекся кинематографом. Несколько лет подряд фильмы в сельском клубе «крутил» Боря. Наш учитель математики и истории, незабвенной памяти, наш всеобщий школьный кумир Иван Федорович Папуша, комментируя увлечение Бори, говорил:

— Странно, но Грамма единственный в школе отличник, увлеченный кинематографом. Все остальные «киномеханики» — двоечники.

Оба брата великолепно поют. Я уже писал, что, если бы Боря не пошел на исторический, а в консерваторию, его, как оперного певца, знали бы миллионы. Сейчас Борис Викторович на пенсии, но продолжает служить. Полковник, проректор Молдавской полицейской академии по воспитательной работе.

Сын Павла — Дорислав Павлович Твердохлеб. Полковник милиции в отставке. Живет в Севастополе. Встречаемся ежегодно на проводах (Радоница, родительский день) на кладбище в родном селе.

Обыкновенная, исконно крестьянская семья, как тысячи других. Как многие другие, своеобразна своей яркой индивидуальностью и необычной историей.

Дочка-племянница или… родная кровь

Жизнь не пользуется копиркой,

Для каждого она сочиняет свой сюжет…

Первого сентября пятьдесят третьего я пошел в первый класс. Каждое утро из дома я выходил рано, но в школу почему-то приходил впритык к звонку на урок. До школы от нашего дома было чуть более двухсот метров, но меня, идущего в школу, почему-то обгоняло большинство детей. Только успевал вытащить чернильницу и ручку, как открывалась дверь и в класс входил наш учитель Петр Андреевич Плахов.

По дороге в школу почти всегда меня обгоняли и жившие по соседству неподалеку от Маркова моста четвероклассницы Саша Паладий и Валя Киняк. Их чистые и всегда выглаженные коричневые платья и белые фартуки школьной формы казались новыми и были нарядными. Совершенно одинаковая форма, одинаково повязанные пионерские галстуки и одинаковые белые банты на головах.

Пионерского галстука у меня еще не было, так как я учился только в первом классе. Выговаривая мне за выпачканные, ещё с утра одетые чистыми, штаны, мама часто указывала на, так некстати проходивших мимо нашего двора, подруг:

— Посмотри, как дети в школу ходят. Чистые, нарядные.

В ответ я справедливо утверждал, что в школу и я иду чистым. Но вот из школы… Разное в пути случается! Но причем тут я?

Валя и Саша учились в одном классе с моими двоюродными братьями Тавиком и Борисом. Борис (Зага) дружил с Васей Единаком (Цыганом), Флориком (Квартой) и Сашей Мищишиным (Штицей). Часто они ходили в школу огородами. По селу Боря с Васей доходили до Маркова моста, а потом через двор Саши Мищишина уже втроем уходили в огород и лишь затем поворачивали до горы. За огородом Полевых к ним присоединялся Флорик.

Четверо друзей хором утверждали, что так до школы ближе. Ближе или нет — неясно, но старый Михасько Калуцкий, отчим однорукого Ивана Полевого, утверждал, что эта «святая» команда знает что, у кого и в каком огороде растет и когда созревает лучше самих хозяев.

Тавик дружил с Валёнчиком Натальским, Сашей Граммой и Андреем Суфраем. В огороды они не заходили. Тавик учился очень старательно. Будучи на целый год младше своих друзей, он знал, казалось, всё.

Тавик читал всё, что попадало ему в руки. Будучи в четвертом, он читал от корки до корки учебники пятого и шестого класса. Перед кинофильмом читал газеты и журналы, которые были разбросаны по столу вдоль сцены в сельском клубе. Он уносил из школьной библиотеки целые стопки книг. Когда он их возвращал, пионервожатая никогда не спрашивала Тавика, о чем там написано, как меня. Потому, что знала, что Тавик читает книги очень внимательно и всё запоминает.

Валёнчик Натальский рос без родителей. Мама его умерла, когда он был маленьким. Отец погиб на фронте. Родителей Валёнчику заменил старший брат Сергей — тракторист, бригадир тракторной бригады в МТС. Жили Натальские недалеко от нашего двора, сразу за Савчуком. Валенчик предпочитал все свободное время проводить с друзьями, но чаще с Тавиком, с которым, осваивал клубный биллиард с металлическими шарами и, как говорили, перечитал всю библиотеку.

Саша Грамма, потом мы узнали, что по документам он Виктор, жил недалеко от Тавика и Андрея. Саша был самым рослым и сильным. Флаконы с чернилами он закручивал так, что открыть их мог, почему-то, только я, младше него на три года. В школьные годы Саша занимал на районных спартакиадах первые места по многим видам легкой атлетики.

Саша великолепно пел. На школьных концертах он всегда запевал в хоре. А один раз он танцевал матросский танец! У Саши подрастал младший брат Боря, младше меня на два года.

Андрей Суфрай жил через дорогу, напротив Тавика. В ихнем доме был сельский магазин, который мы называли коперативом с одним О. Мы завидовали Андрею и его младшему брату Валерику, так как они имели возможность раньше других подобрать возле магазина пустые папиросные пакеты и обрывки целлофана. Особенно ценились пустые коробки из под папирос «Казбек».

А еще там собирали бутылочные корковые пробки для поплавков и пукалок, круглые крышечки в виде колпачков от монополки. Но самым дефицитным, мы тогда не знали этого слова, было золото (алюминиевая фольга от бутылок с шампанским). Из «золота» для красоты мы делали пояски выше козырьков на наших фуражках. Получалось, по нашему убеждению, как у генералов. Сложенный пополам кусочек «золота» уминали пальцами на собственных зубах и демонстрировали друг другу «золотые» зубы.

Самым эффективным использованием «золотой» обертки в начале пятидесятых было её применение в ракетостроении. Мы шагали в ногу с Королевым, о существовании которого не подозревали. Найденный под окном кинобудки обрывок киноленты туго скатывали. Затем так же туго обворачивали припасенным «золотом». С одного конца закручивали герметично, с другого послабее. Установив ракету на краю скамейки на бульваре, калили слабо закрученный конец двумя, а то и тремя, сложенными вместе, спичками.

Наконец появлялся дымок и в следующее мгновение ракета срывалась с «пусковой скамейки» и летела, кувыркаясь, куда хотела. Иногда попадала и в самого конструктора. Валенчику Рябчинскому такая ракета однажды попала в длинный чубчик. Сплавив волосы, ракета выжгла проплешину, из-за которой Валенчик был вынужден постричься налысо.

Однако вернемся к Андрею. Учился он так себе. Его мама слово в слово повторяла слова тети Люньки Граммы своим сыновьям о необходимости старательно учиться. Но знаменитым в селе Андрей стал благодаря весьма неординарному увлечению. Он объезжал оседланную собственную корову. На дрессированной объезженной корове Андрей, как настоящий ковбой, заворачивал и направлял на Куболте стадо коров. У Андрея с раннего детства был партийный псевдоним. Называемый мамой Андрушеком, свое имя в раннем детстве произносил «Дюсек» — Андрушек. Дюсеком его называли долго.

Это был неразлучный квартет закадычных друзей. Дружбу их не могло омрачить даже то, что Саша Грамма и Валенчик Натальский были тайно влюблены в одну и ту же даму. Дамой была их одноклассница Саша Паладий. Но тайну знал тогда даже я.

В классном журнале Саша Грамма был записан как Виктор Викторович Грамма. Заглядывая через плечо учительницы в журнал, Саша заметил, что в списке учеников Валя Киняк по отчеству пишется не Владимировна, как были уверены все дети, а Александровна!

После уроков я услышал, как Саша объявил это своим друзьям. При этом он заметил:

— Не одного меня называют Сашей, а пишут Виктором. Киняка зовут Володей, а пишут Александром.

Уже дома, потрясенный двойными именами, я спросил маму:

— Почему Киняка зовут дядя Володя, а в журнале пишут Александр?

— Имя Валиного отца — Александр. Он погиб на фронте. А вернувшийся с фронта холостой его брат Володя женился на Даше. Чтобы девочка не росла без отца. Володя Вале приходится родным дядей. Родная кровь!

Я до вечера молчал, ходил как пришибленный, потрясенный услышанным.

Впоследствии эту военно-драматическую историю с изрядной горькой долей трагедии рассказала мне сама Валентина Александровна Киняк (по мужу уже Дороган), долгие годы работавшая старшей сестрой нашей Дондюшанской поликлиники.

Дом её деда по матери, Максима Мошняги, как и сейчас, находился неподалеку от Маркова моста. Дед с бабушкой Настей, урожённой Вишневской считались в селе крепкими хозяевами. У них было более дюжины коров, овцы, восемь десятин земли, две пары лошадей. Одну пару, запрягаемую в бричку, держали только на выезд и извоз.


(По рассказам моего отца, в десятилетнем возрасте пасшим тогда у Максима коров, сам хозяин работал от зари до зари. Мозолистые руки его от работы были в глубоких трещинах до крови. Людей нанимал только тогда, когда была угроза потери урожая. Если работы было много, рядом с ним наравне трудилась Настя. Трёхлетнюю Дашу в таких случаях оставляли на попечение моего десятилетнего отца.

Мошняги долгое время держали корчму, сам Максим занимался извозом. Отец рассказывал, что Максим постоянно считал в уме. Проходя мимо, он успевал посчитать сколько у него во дворе кленов и ракит по обе стороны ручья, протекающего через усадьбу. Глядя на поле, подсчитывал количество возов навоза, необходимых для удобрения. Окидывая взглядом колосящуюся пшеницу, довольно точно определял по сколько пудов зерна выйдет с десятины и какая прибыль будет осенью.

Я хорошо помню Максима. В, мягко сказать, пожилом возрасте, когда ему было уже за семьдесят, продолжал ходить в колхоз на работу. Последние годы работал с ядохимикатами, протравливая зерно перед посевной. Несмотря на крики бригадира, а особенно директора совхоза Адольфа Михайловича Горина, мужа его младшей внучки Киняк Нины Владимировны, полагающуюся защитную маску никогда не одевал. Обедать устраивался там же. Там же, у протравленного зерна, крутил и курил самокрутки. Потом стал курить «Нистру». Невысокий, худой, с выгнутыми врозь от тяжелого труда, коленями, Максим был неутомимым. Молодые напарники давно выдохлись, а он, как заведенная машина, продолжал перелопачивать зерно).


Зимой сорок первого Максим и Настя были приглашены к, жившим неподалеку, Андриевским. Манька, бывшая замужем за Гришей Мельником из Алексеевки первого октября сорокового, родила Клару. На крестины была приглашена и Даша, которой шел шестнадцатый год. Кумовьями на крестинах были братья Киняки: двадцатилетний Саша и семнадцатилетний Володя — ближайшие соседи Мельников в Алексеевке.

Тогда и запала в сердце высокому, стройному и смуглому красавцу Саше пятнадцатилетняя миловидная Даша. После обряда крещения сели за стол. Даша оказалась напротив Саши. Даша давно проголодалась, но кусок в горло не лез под неотрывным взглядом парня. Так и просидела, не притронувшись к праздничному столу.

Потом начались танцы, редкое в то время развлечение сельчан. Единственная в селе, недавно купленная гармонь была у Александра Гормаха. Его и скрипача Адаська Хаецкого приглашали в те годы на сельские торжества.

Страстным петухом, метущим землю крылом, закрутился в гопаке, как говорили в селе — сам с собой, ближайший сосед Андриевских Павло Навроцкий. За ним стали танцевать парами. Не успел Павло вытереть взмокший лоб, как музыканты заиграли более медленный и плавный танец «Квитки». А перед Дашей уже стоял Саша. Не помнила девушка, как танцевала, что ей говорил кавалер. Еще не стихла музыка, а Даша, вырвавшись, убежала домой. Кинулась ничком на лежанку, а в ушах — «Квитки» и теплая Сашина ладонь под левой лопаткой. Там, где сейчас гулко разносит её грудь, еще не потревоженное никем, сердце.

Саша был настойчив. Полтора года ездил на чем придется, а чаще ходил пешком из приграничной Алексеевки в Елизаветовку. Саша, привыкший к строгой, прямоугольной геометрии Алексеевки, спланированной в начале века, как и Димитрешты, поляками и украинцами — выходцами из Лячины, дивился одной единственной улице Елизаветовки, переехавшей также с Подолья. Тут все было как на ладони. Потом привык.

На сватанье приехал на бричке. Саша с Дашей поженились на мясницы сорок второго. В сорок третьем его на год призвали для прохождения воинской службы — кончентраре. В марте сорок четвертого родилась Валя. Саша не отходил от люльки дочки, качал её, напевая. Он сам не знал, что умеет так тихо и нежно петь.

В конце августа сорок четвертого фронт перекатился через Елизаветовку необычно тихо, обыденно, без боёв, бомбардировок и разрушений. Основные, кровопролитные бои развернулись гораздо южнее: Яссы, Кишинев, Кицканы, Бендеры, юг Одесской области.


Из рассказов дяди Мити — Михаила Федоровича Суслова: В первых числах сентября в село приехали две грузовые машины с офицером и сержантами недавно сформированного Тырновского военкомата. Возле школы собрали и выстроили всех мужчин села от девятнадцати до сорока пяти лет. Митинга и торжественных речей не было. Сильно прихрамывающий капитан без двух пальцев на левой руке осмотрел построение и громко спросил:

— Кто желает добивать врага в его логове? Два шага вперёд ша-аго-ом марш!

Ответом было полное безмолвие. Молчание затянулось, стало зловещим. Капитан положил руку на кобуру. Наконец неуверенно вышел первый. За ним сразу, почти не отставая, вышли почти все. Я тоже старался не отставать. Среди нас, вышедших, был Саша Киняк. На месте остались четыре человека. Их погрузили в другую машину. К концу войны на тех четырёх человек пришли извещения: все они пропали без вести.

Я воевал вместе с Киняком. После трехнедельной подготовки в долине под Снятином на самом берегу Прута нас погрузили в вагоны на станции Будилов. В субботу четырнадцатого октября на территории Венгрии к западу от Дебрецена нас бросили в первый бой.

6 ноября 1944 года наши позиции находились в пятидесяти километрах севернее Будапешта на территории Павлова. Это небольшое село, чем-то напоминает Боросяны. Даже ручей так же рассекает село на две части. Ранним утром началась артиллерийская подготовка. Немцы ответили. Началась непрерывная ожесточенная артиллерийская дуэль, продолжавшаяся около часа. Качалась и дрожала под ногами земля. Разрывы снарядов слились в один сплошной гул. Сильно болели уши. Когда разрывы немецких снарядов накрыли наши позиции, немецкая пехота перешла в контрнаступление. В бой вступили расчеты нашей пулеметной роты.

У соседнего пулемёта подносчиком был Саша Киняк. Очень мощный снаряд разорвался в двадцати-тридцати метрах от нашего пулемета. А Сашин пулемёт находился ещё ближе. Сашу отбросило в нашу сторону. Видел я его очень отчетливо. Саша лежал на боку лицом ко мне и пытался вдохнуть, широко открывая рот. Но вместо дыхания изо рта валом выползла кровавая пена. Подойти было невозможно. Мы по губам читали крик командира пулемётного отделения:

— Заряжай!.. Прицел!.. Огонь!

После длинной очереди нашего пулемёта я посмотрел в сторону Саши. Глаза его уже были неподвижными.


Младшего, двадцатидвухлетнего Володю призвали в конце сентября сорок четвертого. В первом же бою был ранен. После госпиталя волею случая вернулся в свою роту. В прифронтовом госпитале лежал в одной палате со старшим лейтенантом, командиром разведроты, за которым на измятом трофейном «Оппель-капитане», приехал разбитной светловолосый сержант.

Выписные документы старшему лейтенанту и Володе вручили одновременно. Немногословного, спокойного, исполнительного Володю старший лейтенант забрал с собой. Утро следующего дня Володя встретил в своем взводе. Войну закончил в Берлине. Из Берлина 6 мая сорок пятого дивизия была срочно передислоцирована на территорию Чехословакии. Там началось Пражское восстание. Вступить в бой не успели. 10 мая в городе и окрестностях слышались только одиночные выстрелы. Вернулся домой в родную Алексеевку к осени.

Тогда же вернулся домой и Михаил Федорович Суслов. Два дня не мог собраться с силами пойти на подворье Мошняги, сообщить страшную весть. Уже перед закатом решился. На улице возле Максимовых ворот услышал плач Даши и причитания Насти. Час назад принесли похоронку, известившую о гибели Саши.

На второй день через знакомых страшное известие передали в Алексеевку. А на следующее утро у ворот Максима Виктор Семенович, старый Киняк, сняв удила у лошадей, никак не мог одеть на дышло опалку. Перед глазами стояла серовато-розовая пелена. Володя понуро стоял рядом. Ольга Васильевна, мать Саши, на ощупь сползла с брички и опустилась на колени. Силы оставили её.

На пороге хаты снова опустилась на колени и прижалась головой к ступени, по которой ещё год назад ступали стопы её первенца. В ответ на многоголосые причитания женщин расплакалась полуторагодовалая Валя. Мужчины молча хмуро стояли в сенях.

Даша поправила налавник и пригласила мужчин присесть. Пришел с огорода враз постаревший за два дня Максим. В комнате надолго установилось тягостное молчание. Ольга Васильевна подошла к кровати за грубкой. За металлической, с шариками, завитушками и блестящими шишками, спинкой кровати сидела полуторагодовалая внучка, дочь её старшего сына.

Взяв девочку на руки, поцеловала. Рот её страдальчески искривился, лицо исказилось в немом рыдании. Перевела взгляд с лица ребенка на Дашу. Прижав к себе девочку, долго смотрела в окно. За стеклами ещё зеленели клёны, но уже чувствовалась осенняя пожухлость узких листьев серебристых ракит, спускающих свои нитевидные побеги до самого берега, пересекающей двор, тогда не пересыхающей речушки.

Она перевела взгляд на мужа, потом на Володю. Глаза её уже были сухими, только нездорово горели беспокойным внутренним лихорадочным огнем. Снова пристально, властно посмотрела в глаза мужа. Виктор Семенович, не выдержав, отвёл глаза и помимо воли скосил взгляд в сторону Володи. Голова Виктора Семеновича склонилась, плечи опустились, широкая прямая спина в одночасье сгорбилась. Руки, лежавшие на коленях, обессиленные, безвольно повисли. Долгие годы, прожитые с женой подсказали: Ольга Васильевна приняла решение.

Но не такова была, старых шляхтецких кровей, Софья Васильевна, урожённая Горчинская, чтобы вот так, запросто, вслух обнажить свои мысли. Мужа она уже поставила перед будущим фактом, этого пока было достаточно. Извечный женский инстинкт подсказал: тут надо действовать тихой сапой.

Всё чаще она велела Володе закладывать бричку, чтобы навестить любимую внучку. Сейчас она любила её вдвойне. Как свою внучку и как единственную нить, связывающую её со своим погибшим первенцем. Чаще она велела запрягать лошадей по субботам.

После обеда задолго до заката в субботние и воскресные дни собиралась молодежь Алексеевки у восточной окраины села на берегу озера. Встречи, разговоры, песни, гармонь. Приходила на берег озера и молодежь из молдавского села Забричан, что в километре от Алексеевки. За годы войны ряды парней в обоих селах сильно поредели. Жизнь брала своё. Женихи были нарасхват. Ольга Васильевна всё видела и предупреждала возможную опасность для своего замысла и с этой стороны.

Дашу радовали приезды родственников, но не утешали. Ей всё еще казалось что произошла чудовищная ошибка, что убит кто-то другой, а похоронную прислали ей. И тут же, как холодной водой смывал её надежду рассказ Мити Суслова, видевшего Сашу в последние мгновения его жизни. В смерть Саши не хотелось верить. В селе уже были случаи, когда вслед за похоронкой домой возвращался вчерашний фронтовик. Даша продолжала надеяться на чудо.

Привязалась к приезжающим родичам и маленькая Валя. Подолгу играла с бабушкой, тянулась к стеснительному, сдержанному немногословному Володе. Однажды, играя у него на коленях, Валя вцепилась ручонками в волосы дяди и пролепетала:

— Та-та. Тата — та.

Вспыхнуло густым румянцем лицо Володи. Зарделась и неловко отвернулась к плите Даша. Только Ольга Васильевна, побледневшая в радостном волнении, победно вздернула подбородок. И продолжала каждую субботу с утра напоминать Володе запрячь к обеду бричку.

Случилось то, что случилось. В одну из суббот Алексеевская родня приехала втроём. Старый Киняк сутулился все сильнее, по приезду больше молчал. В воскресенье после обеда Виктор Семёнович и Ольга Васильевна уехали вдвоём. Ольга Васильевна, сидела прямо, смотрела куда-то вдаль. Видела она нечто своё, недоступное другим. Старый Киняк правил рассеянно, казалось, смотрел в никуда. Периодически вскидывал крупную голову, словно вытряхивал из неё нахлынувшие нелегкие думы, стегал, запряженную справа от дышла, кобылу:

— Но-о! Пошла!.. Твою в душу!..

Весной сорок седьмого молодые Киняки расписались в елизаветовском сельском совете. Потекла размеренная, без всплесков, без пламени обыденная семейная жизнь. Долго чудился Даше Сашин голос. Встрепенется, вскочит, выглянет в окно, а там… Там Володя разговаривает с тестем Максимом у порога…


В сорок седьмом году маслобойка в Алексеевке, принадлежавшая Кинякам, перешла в собственность недавно организованного колхоза. Землю обобществили, лошади уже стояли в стойле колхозной конюшни, их по утрам запрягали уже чужие руки. Молодого жеребца успели продать в Володяны. Ничто уже не держало их на старом месте. В том же году без колебаний и сомнений Киняки переехали жить в Дондюшаны. Поближе к детям…


В пятьдесят втором в семье Киняков родилась Нина, родная и двоюродная Валина сестренка одновременно. Бывает и такое… Всё возможно в этом бренном мире…


Я знал чету старых Киняков. С осени шестидесятого я уже учился в восьмом классе Дондюшанской школы. Мы с Женей Сусловым, Витей Талмацким и Валиком Подкопаем часто ходили по узкой тропке за зданием тогдашнего инкубатора мимо двора Киняков. Старый Киняк больше сидел, нагнувшись на низеньком порожке. Кинячиха (мы не знали её имени) проворно суетилась по двору. Она, как говорили, всегда была в работе.

Выходы двориков Киняков, старого Рабиновича, занимавшего вторую половину дома и дом тогдашнего «мэра» Дондюшан Шеремета соединял узкий проезд, упирающийся в глухие дощатые ворота с калиткой, открытой на центральную улицу станционного поселка. В узком проёме постоянно открытой перекошенной калитки мы часто видели старого худого Алтера, приходящего с привокзального дома по улице Лазо.

Бывший узник еврейского гетто и концлагерей, живая легенда Дондюшан, Алтер зимой и летом ходил в длинной до самых пят, валяной коричневой бурке. Поговаривали, что ночью бурка служила Алтеру простынью и одеялом одновременно. Голову его покрывала черная лоснящаяся тюбетейка с шестиугольной звездой на макушке. Мы не знали в те годы, что тюбетейка Алтера зовётся кипой, на которой жёлтыми нитками была вышита звезда Давида.

Алтер подолгу стоял неподвижно, провожая глазами проходивших мимо людей, тарахтевшие по булыжной мостовой телеги, редкие тогда автомобили. Глаза его, с вывернутыми красными веками, постоянно слезились. На кончике его крючковидного носа постоянно висела, готовая сорваться, капля. Алтер всегда был небритым. Накинутая причудливо выгнутым крюком-рукояткой, на его левом предплечье покачивалась длинная сучковатая палка. Правая рука его пребывала в непрерывном старческом тике.

В наших четырнадцатилетних головах крепло коллективное подозрение, что в бурке старый Алтер носит на себе зашитое золото, камни и другие драгоценности. Подкопай предлагал действенный способ проверки нашей версии. Куском красного кирпича, лежащего у забора на куче мусора, предстояло оглушить Алтера и сдернуть с него бурку. Свернутую бурку предполагали пронести в мешке между домами моих одноклассниц Тамары Маланецкой и Люды Палий. Отпороть подкладку бурки мы рассчитывали уже под рампой. Исполнение фантастического замысла мы откладывали до бесконечности.

В начале шестьдесят третьего среди ясного неба грянул гром. В Дондюшанах была арестована группа лиц, осуществляющих махинации с золотом. Ядро группы составляли зубной врач-протезист и зубной техник. На вершине золотого айсберга стоял наш Алтер в своей валяной бурке, контролировавший тайную торговлю драгоценностями по северной Молдавии и Могилеву.

Когда арестовали Алтера, милиция произвела тщательный обыск в доме, где он жил. Золотые монеты, серьги, кольца и браслеты были распределены в зашитых кармашках за подкладкой его бурки. Остальное золото в количестве более полутора килограммов нашли в Бельцах у одной из его племянниц.

Процесс был громким. Почти девяностолетнему Алтеру дали шестнадцать лет строгого режима с конфискацией имущества. Личной недвижимости за предусмотрительным Алтером не числилось. Приговор обжалованию не подлежал.


В 1989 году Валентина Александровна Киняк (по мужу Дороган) после многолетних поисков могилы отца прибыла в венгерский город Монор, что в тридцати километрах восточнее Будапешта. Из восьмидесяти тысяч погибших за освобождение Будапешта, на этом кладбище нашли последний приют более трехсот советских воинов. Среди сотен фамилий бойцов на обелиске воинского мемориала Валентина Александровна нашла надпись:

KINEAK A.V.

1920 — 1944

Через полвека с лишним…

Женщины, война — больная тема,

Мне её, наверно, не объять,

Приоткрыл я краешек проблемы.

Как её осмыслить и понять?

Встретил фотографию недавно,

Поразили женщины меня.

Встретил неожиданно, случайно,

Грустной памяти событий ряд.

Женщины в горах Афганистана,

Ненормально это, шла война.

Всех она за девять лет достала,

А у них улыбки, как весна.

Женщины на снимке с автоматом,

Там нельзя ведь было по другому.

Поклонитесь ныне им, ребята!

Живы мы теперь, и слава Богу!…

Геннадий Вершинин

Родился я, по рассказам мамы, ровно в полночь с 18 на 19 августа 1946 года. Днем моего рождения мама всю жизнь считала восемнадцатое, несмотря на то, что в свидетельстве о рождении с добрым десятком ошибок написано, что я родился девятнадцатого августа. Свидетельство о моем рождении выписал наш сосед Савчук, исполнявший тогда должность секретаря сельского совета.

В школу я пошел семи лет. Семилетнюю школу в Елизаветовке я закончил в 1960 году. С начальных классов я свыкся с мыслью, что в восьмой класс я пойду в Тырново, по стопам Алеши, моего старшего брата. Аттестат зрелости с отличными оценками брат получил в пятьдесят пятом и, не поступив в Кишиневский мединститут, пошел учиться в Сорокский медицинский техникум. А в июне нынешнего, шестидесятого года Тырновскую школу закончил мой двоюродный брат Тавик.

Моим планам воспротивились родители.

— Тырново больше года уже не райцентр. Село сразу же стало глушью. Да и добираться туда сейчас не с руки. — отговаривал меня отец.

Мне сразу стало обидно. Для меня Тырново всегда было торжественным, нарядным и, в чем-то даже необыкновенным. Въезд в Тырново, улицы и старинный парк, утопающий в зелени вековых деревьев, пестрели плакатами и красочными гирляндами. А в пятьдесят седьмом, когда в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи, в Тырново тоже устроили фестиваль. Нас всей школой возили в райцентр на колхозной грузовой машине! Даже пыль за машиной клубилась веселее и гуще. Оставленное машиной серое облако медленно оседало, по нашим ощущениям, красивее, чем в Елизаветовке.

Самолет кругами летал над парком и разбрасывал листовки с поздравлениями! Такого огромного и низко летящего кукурузника я ещё не видел. От рокота его мотора подрагивало в груди. В огромном парке разместились, приехавшие из разных сел и играющие различные мелодии одновременно, духовые оркестры. Музыка нескольких оркестров вселяла ощущение особой торжественности праздника.

А в конце было торжественное факельное шествие. Шли ребята старших классов Тырновской школы. Факелы были сработаны из консервных банок, закрепленных гвоздями к одинаковым круглым палкам. Грандиозности и впечатлительности шествия не могло помешать даже то, что все факелы сильно дымили. Черный дым с плавающими в воздухе черными хлопьями относило на обочину улицы, где стояли мы, зрители.

Черные хлопья медленно оседали на наши впервые одетые, в большинстве белые рубашки. Попытка стряхнуть неизменно приводила к тому, что на ткани расползалось размазанное черное пятно. В некоторых факелах через отверстия мимо гвоздей сочились капли черной смолы. У части факельщиков капли падая, продолжали, гореть. Некоторые ребята выбегали из строя и швыряли горящие факелы в глубокий овраг напротив чайной.

Наш директор, Николай Григорьевич Басин, вполголоса возмущался в кругу наших учителей:

— Сама идея неподходящая. Факельное шествие не вписывается во всемирный праздник молодежи. Конструкцию факелов не продумали. Надо было наверху обмотать палку как бинтом и одеть защитные щитки. Или прокладки из камер над и под дном банки. А так и до беды недалеко.

Мы не видели никакой беды. Слова Николая Григорьевича вызвали в нас протест. Но нам было положено молчать. В наших душах мы упорно считали факельное шествие самым ярким эпизодом районного фестиваля.

А бьющий в нос розовый крюшон и желтый лимонад? А кусочки хлеба, на которые, продающий их толстый седой дядя в нарядном белом коротком халате с фартуком, накладывал кусочки, наискось срезанной, удивительно ароматной вкусной колбасы? Мы тогда узнали, что всё это сооружение из хлеба с колбасой называется странным, непонятным словом: «бутерброд»! После каждодневного созерцания и поглощения краюх, отрезанных от огромных, выпекаемых нашими мамами, хлебов, присыпанных сверху, пожелтевшей в жаркой печи мукой, мы увидели румяные продолговатые небольшие, совсем игрушечные, хлебцы! Назывался такой хлеб батоном. Сверху батон был очень блестящим. Старше нас на год, брат Мишки Бенги, Вася авторитетно заключал:

— Наверное, солидолом мажут.

А вместо нашего тесного полутемного сельского коператива — у самого вокзала большой, как колхозный склад, коператив, называемый раймагом. Там мы покупали гачки (рыболовные крючки). Там я впервые увидел, что вместо поплавка из корковой пробки удочку можно оснастить красно-белым, удивительно красивым поплавком. И на воде хорошо видно, и рыба, наверное, на такую красоту здорово клюёт!

А сельхозвыставки?! Каждой осенью на обширную базарную площадь со всего района привозили огромных карпов в стеклянных аквариумах, целиком стеклянные ульи с пчелами, не умещающиеся в дверях желтые тыквы, огромные полосатые арбузы. Наш колхоз ежегодно на низкой специальной телеге привозил племенного быка Милого, весом в целую тонну!

В углу базарной площади был огороженный лентами участок. Над проходом полукругом в три ряда на материи надпись: «Тырновский районный быткомбинат». За лентами стояли шкафы, столы, постели, тумбочки. Отдельно стояли пружинные матрацы! А рядом стояли калитки и ворота из настоящего железа. И всё это сделано не на заводе или фабрике, а в Тырново!

В прошлом году посреди базара на столе стоял настоящий кукурузный початок толщиной с ведро и полутораметровой высоты. Потом мы узнали, что початок колхозные плотники сначала вытесали из деревянного столба. Затем, придавая форму початка, оглаживали рубанками. А в конце все комсомольцы села, сменяя друг друга, с помощью столярного клея обклеили деревянный кочан вылущенными крупными кукурузными зернами.

Огромная каменная арка при въезде в Тырново за винпунктом! Видимые с базарной площади паровозы, изрыгающие черный дым и тянущие за собой длинные ленты разных вагонов! Издали, как огромная гусеница с черной головой. А садящиеся на аэродроме кукурузники! Приземляясь, они, незаметно и как-то сразу одновременно, увеличивались в размерах. А нашей Елизаветовке и не снился, начинающийся за чайной глубокий, с крутыми склонами, овраг! У нас в селе поиграть в войну по-настоящему негде.

Тогда во мне зрело ощущение, что моя учеба в Тырново будет сплошь состоящей из, бьющего в нос, крюшона, вкусных бутербродов с колбасой, разбросанных самолетом листовок, разноцветных гирлянд, звучания музыки сразу нескольких духовых оркестров и грандиозного факельного шествия.

И вдруг такой облом! Дондюшаны… Там, рассказывали ребята, этой весной убрали огромный, расположенный ниже церкви базар, куда я ездил с отцом и дедом.

— Нечего в Тырново! — подводила итог мама. — На станцию два раза в неделю на подводе Иван Лирник возит с фермы сливки. А с нового года, говорят, молоко будут возить машиной каждый день. А осенью десятки машин в день возят из колхоза на сахзавод свеклу! С передачей еды проблем не будет. Жить будешь у Сусловых. Отец договорился. Да и знать будем, чем ты там будешь заниматься!

Этого, как раз, мне хотелось меньше всего…

В пятницу 19 августа отец, завернув в газету свидетельство об окончании семи классов и свидетельство о рождении, ранним утром повел меня к колхозным гаражам, выстроившимся в ряд неподалеку от колхозной кузницы. Ехали в кузове на деревянной скамье у кабины. Несмотря на то, что я ехал в среднюю школу и считал себя вполне взрослым, меня усадили посередине. А мне хотелось с краю. Там ветер сильнее хлещет.

Подвезла нас машина к рампе, возле сельпо. В школу мы с отцом шли по шпалам. Дважды мимо нас с грохотом, ветром и пылью пронеслись дымящие паровозы, тянущие за собой длинную вереницу громыхающих вагонов. Дрожала земля, от гудков паровозов заложило уши. Отец, отвернувшись, морщился, жмурил глаза. У меня же слегка отлегло от сердца. Интересно!

В школе директора не оказалось. Секретарша, высокая, с длинной косой вокруг головы, женщина сказала:

— Фаины Александровны нет. Она сегодня едет в Окницу на учительскую конференцию. Но сейчас она пока дома. Тут недалеко. Пусть она подпишет. Потом принесете документы.

Мы пересекли железную дорогу. Отец уверенно вел меня узким кривым переулком. Фаина Александровна, с такой же, как и у секретарши, косой на затылке, стояла на крыльце. Отец поздоровался.

— Здравствуйте, товарищ Единак! Очередного ученика привезли?

Из разговоров родителей я знал, что Фаина Александровна у Алеши в Тырново была классным руководителем. Отец подал документы:

— Принимайте и нас, Фаина Александровна.

Фаина Александровна мельком взглянув на метрику, вернула её отцу. Внимательно просмотрела свидетельство об окончании семилетки.

— Учиться будешь как Алексей, или как?

— Или как. — не очень понимая вопроса и не задумываясь над ответом, немедленно ответил я.

Отец опустил голову и сжав губы, покрутил головой.

Фаина Александровна, сузив глаза, несколько мгновений смотрела на меня. Я почувствовал себя неловко, настроение стало никудышным.

— Свидетельство я возьму. Первого сентября на занятия. А пока я тебя поздравляю с днем рождения!

Только сейчас мы с отцом вспомнили, что у меня сегодня день рождения! Успела рассмотреть в метрике! Когда мы вернулись в сельпо, где грузилась машина, напротив вокзала отец купил огромный арбуз…

…Приехали мы с отцом на станцию тридцать первого августа во второй половине дня. Пришли к Сусловым. Тетя Люба, показав мою койку и стол, где нам с Женей, её сыном, предстояло учить уроки, ушла на работу. Она работала портнихой в быткомбинате. Отец, выгрузив в тумбочку провиант, попрощался. Я остался с Женей, на год младше меня.

До вечера он познакомил меня, с жившими рядом, братьями Талмацкими. С Витей Женя учился в одном классе. Со старшим, Жорой, предстояло учиться мне. Их брат Федя был младше на несколько лет. С другой стороны огорода жил Валик Подкопай. Валика я знал давно. Его мама Стася Хаецкая родом из Елизаветовки. По ту сторону, только посаженного на месте старого базара, парка напротив, у Тхорика Алеши, возившего когда-то меня в Могилев, уже готовилась к школе моя одноклассница по елизаветовской школе Саша Навроцкая. Всё легче, не один…

Наутро мы с Женей пошли в школу. На огромном, по елизаветовским меркам, дворе было тесно. Школа тогда была русско-молдавской. Я никого, за исключением Жени и Талмацких не знал. Стало неуютно.

Сначала была общешкольная линейка. Потом зазвучал резкий, как сирена, электрический звонок на урок. Классным руководителем у нас оказалась Варвара Ивановна Цыганкова, учительница русского языка и литературы. Большинство в классе составляли местные, дондюшанские. Они расселись так, как сидели в седьмом классе. Я стоял у классной доски. Варвара Ивановна указала мне на свободное место за второй партой в среднем ряду. За партой одиноко сидела девочка. Варвара Ивановна сказала:

— Садись! Тут будет твое место.

Я сел. Моей соседкой оказалась Люда Палий. Через несколько дней я уже знал, что она живет в одном из небольших, прилепленных друг к другу домов за домами сапожника Дохола и усатого майора. Тамара, дочь Дохола, училась с нами в одном классе.

Тут же, через переулок сразу за инкубатором жила Тамара Маланецкая, круглая отличница. По ту сторону улицы через овражек жила Геня Званец. Крыша их дома пестрила множеством голубей-простяков. А там рядом, через два дома, у Тхориков, упомянутая Саша Навроцкая. Через дорогу уже Сусловы, у которых жил я. Через четыре дома вверх по улице жили братья Талмацкие. География части нашего класса оказалась довольно тесной.

Моя соседка по парте оказалась молчаливой, мне показалось, даже скучной девочкой. На фоне яркой Зины Штрахман, разговорчивой Ляли Булькиной, всезнающей Тамары Маланецкой, постоянно выясняющей непростые отношения с учителями Гени Званец, Люда Палий казалась беззащитной, нелюдимой, независимой и какой-то колючей одновременно.

Учился я, если не охотно, то без отвращения. За исключением французского языка, который преподавала нам бескомпромиссная и строгая Елизавета Абрамовна, все предметы давались мне легко. В конце сентября вышел конфуз с контрольной по физике. Не зная, что такое шлагбаум, я не решил задачу по рычагам. В результате в конце первой четверти в табеле оказались две тройки. Надолго остался и, приставший ко мне, «партийный» псевдоним: Дярёвня.

В учебе с моей соседкой я шел, приблизительно, как говорят, ноздря в ноздрю. В остальном она моего интереса не вызывала. Однажды я увидел её возле книжного магазинчика по улице Лазо, где я покупал тетради. Люда Палий фотографировалась!


Недалеко от дверей, вросшего в землю, книжного магазинчика с утра до вечера без выходных работал фотограф. На треноге возвышался, больших размеров, деревянный фотоаппарат. Рядом на более низкой треноге большой черный, с облезлой краской ящик. По обе стороны ящика свешивались два длинных черных сатиновых рукава. На стене книжного магазина висела, обтянутая пожелтевшим целлофаном фанера с наклеенными фотографиями. То была реклама.

Возле аппарата, переваливаясь как утка, неспешно ходил невысокого роста худой колченогий старик. Зимой и летом он был в неизменных кирзовых сапогах, в которые были заправлены, неопределенного цвета, брюки «галифе». На голове у старика была, повернутая козырьком назад, зеленая фуражка военного образца без кокарды. Его лицо постоянно покрывала щетина полутора-недельной давности. Казалось, старик никогда не брился. Неожиданно большие его руки с узловатыми пальцами всегда были желтыми, будто недавно намазанными йодом.

Старик усаживал клиента на табурет у стены, на которую была натянута материя. Ковылял за треногу и накидывал на голову, прикрепленный к аппарату, плотный черный платок. Пригнувшись так, что разрез его вылинявшей куртки расходился, обнажая черные подтяжки брюк, долго всматривался в матовое стекло. Снова ковылял к клиенту и поправлял положение головы. Потом снова оценивал изображение на матовом экране. Так могло продолжаться несколько раз.

Наконец старик выдвигал кассету с экраном и ложил её на аппарат. Объектив закрывал черной крышкой. С аппарата брал кассету с фотопластинкой и заряжал. Затем выдвигал шторку. Заходил сбоку аппарата. Неотрывно глядя на клиента, брался за черный кружок крышки. Бормотал невнятное:

— Легард (означало «внимание»).

Плавным, но быстрым движением кисти вниз снимал крышку и, сделав полукруг, уже сверху закрывал объектив.

Затем начиналось священнодействие. Вынутую из аппарата кассету старик просовывал в рукав. В другой рукав просовывал левую руку. Я, занимавшийся фотоделом, понимал, что сейчас старик освободит фотопластинку из кассеты. Пластинку окунал, покачивая, в проявитель. Посмотрев на карманные часы, висящие на гвоздике сбоку ящика, промывал. Потом в закрепитель. Снова промывал и вытаскивал пластинку на свет божий. Оглядывал её и вставлял в одну из узких щелей доски сбоку ящика.

Высохшую пластинку снова помещал в рукав. Прижав кассету к крыше ящика изнутри, правой рукой что-то нажимал. Открывались черные створки на крышке ящика. Шевеля губами, старик беззвучно считал: раз, два, три… Потом створки захлопывались. Передвинув, старик снова открывал створки и считал. На одной фотобумаге печатал сразу четыре карточки. И снова: проявитель, промывание, закрепитель, промывание.

Открывалась задняя стенка ящика и старик извлекал мокрую карточку. Несколько раз старик пропускал фотографию между двумя вращающимися резиновыми валиками. Отжимал воду. Слегка влажную карточку вручал клиенту. Сделал старик такие четыре карточки в овале, окруженном мелкими черными кружками, и мне. Отдавая фотографии клиентам, неизменно говорил:

— Рупель двайсить. Вшистко лепше! (Всего доброго — польск).

Несмотря на то, что фотография для меня уже несколько лет не была тайной, все, что делал холодный фотограф, отдавало волшебством.


Перед фотоаппаратом на табурете сидела Люда Палий. Я не помню, во что она была одета в тот день. Я только сейчас заметил, что волосы её лежали на голове пышной непокорной копной. Толстенная черная коса спускалась до середины ножек табуретки! Но главным было лицо! Замершее в торжественном ожидании. И глаза… Восточные глаза её казались чуть раскосыми… Они смотрели чуть мимо и поверх аппарата, казалось, в никуда и в себя одновременно…

…Шел урок алгебры… Я сидел, чуть скосив глаза вправо. Сегодня волосы Люды Палий выглядели более приглаженными. Только сейчас я обратил внимание. Люда Палий была худой, угловатой, какой-то вытянутой и беззащитной. Смуглость кожи не могла прикрыть её прозрачную бледность. На лице кзади от губы под кожей контрастно просвечивала извитая голубая жилка. Но меня поразило другое.

По всей длине худой шеи под тонкой кожей пульсировала невидимая, но очень четко обозначенная жилка! По толчкам я смог бы нарисовать её ход в виде почти прямой линии. От уха до самой вырезки у края выпирающей ключицы. Я мог сосчитать у Люды Палий её сердечные толчки. Но мне вдруг захотелось слегка прикоснуться к этой пульсирующей линии пальцем. Почувствовать её биение!

— Единак!

Я вздрогнул, встал.

— Ты где сейчас находишься?

— Как где? Здесь, Мона Ароновна.

— Я спрашиваю, где ты витаешь?

— Нигде…

— Повтори! О чем я только что говорила!

Я тупо молчал…

…Я стал приглядываться к Люде Палий. До сих пор я вообще не приглядывался к девочкам. Чего там смотреть? А сейчас, нет-нет и взгляд крадучись, воровски, мимолетно пробегал по лицу моей соседки, по её узким, длинным пальцам рук. На бледных худых кистях под кожей так же просвечивали голубые, вливающиеся друг в друга к запястью, ручейки. Когда она ложила ручку, я видел вдавленность на последней фаланге среднего пальца правой руки. Вдавленность повторяла формы не смывающегося фиолетового пятна от подтекающих из авторучки чернил.

Чуть выше запястья рукав трикотажной оранжевой кофточки. По самому краю блеклого манжета более яркая мелкая штопка. На локтях ткань была истончена. На коротко остриженных ногтях не исчезали белые пятнышки. Мне показалось, что Люде должно быть холодно в этой тонкой кофточке.

Мой локоть стал медленно и, как мне казалось, незаметно скользить по парте к руке в оранжевой кофточке. Сосредоточенно глядя на черную доску, я отчетливо представлял, как моя рука прикоснется к руке Люды. Скоро её рука нагреется и станет теплой. Я буду ощущать её теплоту сквозь ткань рукавов её кофточки и моей рубашки.

Я почувствовал явное тепло. Скосив глаза, я увидел мой локоть в нескольких милиметрах от руки девочки. Сейчас наши руки соприкоснутся и мы будем чувствовать тепло друг друга. А потом, когда кончатся уроки, мы молча пойдем домой. Напротив дома Булькиной, там, где тупик с вкопанными черными шпалами, я не сверну в переулок мимо нефтебазы, а пройду дальше, почти до вокзала. А потом налево по переулку до её дома. Так я буду рядом с ней гораздо дольше.

Наконец мой локоть прикоснулся к её руке. Она оказалась удивительно теплой. В моей груди поднялась под самое горло дурманящая волна. Я был уверен, что то же должна почувствовать и моя соседка по парте. Только это тепло и больше ничего. Нет, еще сладкий теплый комок в горле, разливающийся по обеим рукам щемящей нудьгой.

Сильный немилосердный толчок разом отбил мой локоть за невидимую срединную линию парты. На мою территорию. Приземление было ошеломительным. Мне показалось, что вместе со мной качнулся весь класс. Я внимательно смотрел на классную доску и чувствовал, как начинает наливаться покалывающим жаром мое лицо. Первой мыслью было желание, чтобы случившегося никто не заметил. До конца уроков в тот день я сидел, далеко отодвинувшись от Люды Палий.

Во мне нарастала обида и раздражение. Потом присоединилась злоба на себя, дурака, и на соседку-недотрогу. Подумаешь! Цаца! Как только прозвенел звонок, схватив портфель, я, обгоняя всех по лестнице, спустился вниз. На квартиру я шел не мимо нефтебазы, как обычно, а пересек железную дорогу у школы и вышел на главную через «проспект» Михальского — узенький, чуть больше метра шириной, переулок напротив железнодорожного перехода. Мне казалось, что все встречные смотрят на меня насмешливо и укоряюще одновременно за что-то, совершенное мной, необычайно постыдное.

На следующий день я сел за парту, не поздоровавшись. Я избегал смотреть Люде Палий в глаза. Одновременно, я это чувствовал, она избегала меня. Пусть! А во мне нарастала обида и сожаление о том, что я не настоял на своём и не пошел учиться в Тырново. Такого конфуза там бы со мной не вышло, точно!

Однажды, на уроке геометрии, я больше почувствовал, чем увидел, что Люда Палий смотрит в мою тетрадь. Я ни о чем не успел подумать. Чуть отвернулся, а мой локоть надежно закрыл написанное. С тех пор я больше не ощущал её попытки подсматривать в мои тетради. Напряжение между нами возрастало. До конца первой четверти мы практически не разговаривали. В первый же день второй четверти нас с Людой Палий развели. По разным партам. Меня Варвара Ивановна усадила рядом с Игорем Врублевским. С кем сидела Люда? Не помню. Тогда мне это было совсем неинтересно.

Первого сентября в девятом классе наши ряды поредели. Меня не тронуло отсутствие в классе Люды Палий. Кто-то из девочек сказал, что их семья переехала в Казахстан. Гораздо больше меня тогда удручало то, что уехал Аркадий Дудко, с которым мы занимались радиолюбительским конструированием. Его отца перевели на другой, более крупный сахарный завод.


На протяжении полувека я изредка вспоминал мою соседку по парте, случайно натыкаясь на фамилию Палий. Древнюю старо-славянскую и украинскую фамилию Палий, означающую «поджигатель, возжигатель», носят более десятка человек в молдавском Мындыке и других селах района.

Зимним вечером, пробегая взглядом, отмеченные «классом» фотографии в «Одноклассниках», я увидел фотографию солдат-афганцев на фоне бронетранспортера. Такие фотографии я всегда рассматриваю очень внимательно, если не сказать, болезненно. Я изучаю лица моих тогдашних сверстников, которым выпала нелегкая доля. Просмотрев фотографию, я скользнул вниз по ленте. Лишь только после просмотра нескольких последующих фотографий что-то заставило меня вернуться к афганцам. Впился взглядом. Ни одного знакомого лица. Зачем я вернулся?

Вдруг, словно током ударило. Стоп! Над фотографией была надпись: Людмила Палий (Королева) считает классным! Подвожу курсор и нажимаю на Людмилу. Она! На всякий случай уточняю. Мне уже не четырнадцать лет. На следующий вечер сообщение. Почти по Высоцкому:

— А, вот уже ответили, ну здравствуй, это я…

— Здравствуй! Рад видеть в эфире! Ты ли это? Помню невесомую, беззащитную, независимую и колючую.

— Ты написал мне целую поэму в четырех словах. Неулыбчивость моя и беззащитность, наверное, были от бедности. Мы жили очень бедно. Я уже была большая, понимала. Хотя никто не притеснял. Это сейчас в школах судят по одёжке.

— Спасибо за ответ. Многое стало ясно. Но тогда большинство было ниже среднего достатка. Помнишь Тамару Дохол? Её отец был сапожником. После девятого она уехала в какое-то училище, убегая от уклада в родительском доме. Вышла замуж за курсанта военного училища. Последний раз я её видел женой майора. А потом, рассказывали, стала генеральшей.

Ты спрашивала о Люде. Это Люда Селезнева. Она была тихой, незаметной. Мы с ней часто виделись. Работала в сбербанке. Сама болезненная. Умирала тяжело от онкологии. Воспитала племянницу, дочь родной сестры. Та ушла в мир иной в запое. Оба Игоря ушли безвременно. А жаль. Яркие были ребята.

— Точно! Люда Селезнева! Жаль всех, особенно одноклассников, ушедших в мир иной. Склоняю голову. Я пока свой возраст не чувствую, но когда уходят мои ровесники, вспоминаю, что сама уже не молода.

— Связала свитер Сане. Хочу сметать. Посмотрю, что получится. Если всё нормально, то свяжу воротник и всё.

— ?

— Ой, Женя, извини, это я сестре писала.

— Ты спрашиваешь, чем занимаюсь? Стараюсь не сдаваться. Еще работаю. Работаем из всего класса только я и Анжела Гудима. Она преподает в Кишиневском политехе. Чем занимаюсь дома? Дома небольшой зверинец. Коты, собаки, голуби и вьетнамские хрюши. Очень забавные. Только очень жирные. Я их, чертей, люблю и кормлю вдоволь. У меня лучшая в регионе голубиная ферма.

Не ответил на вопрос о ностальгии. Ностальгия, вообще, ко всему ушедшему. Я пишу об этом во вступлении в книге. А осеннее обострение — наверное, потому, что пришел в школу в сентябре шестидесятого. Такое ощущение, что отдал бы многое, чтобы очутиться на день в восьмом классе. Окна выходили на дом культуры сахарного завода. Сахзавода уже нет несколько лет. «Доброжелатели» уничтожили, чтобы устранить конкурентов. Сахар был — лучший в Союзе.

Заводской клуб разваливается. С девяностых мне кажется, что снится нескончаемый кошмарный сон. А проснуться не могу. Не покидает иллюзия, что открою глаза и у меня самая большая и самая лучшая страна. Пишу и об этом.

— Женя! Преклоняюсь. Просмотрела видеоролик к пятидесятилетию твоего окончания школы. Хоть я женщина, но поразила твоя мастерская. Когда ты успеваешь? От тебя следовало ожидать. Ты в школе был любознательным. Помнишь? Тебя математик называл: Лобачевский или Пифагор?

— По разному было и в школе и в жизни.

— Ещё один вопрос: время у Вас московское?

— Ты спрашиваешь о сыновьях? Старший на месте, крутится. Младший в Канаде.

— Ты летал туда?

— Я там не был. В этом плане я ненормальный. Присох к Дондюшанам, которые люблю и ненавижу одновременно. Другой жизни себе не представляю. Не то, что уехать за океан, мне даже заболеть нельзя. Я тебе писал, что у меня отличная голубиная ферма. Пропадут без меня. Да и остальные звери каждый день кушать-пить и ласки просят.

Жена уже физически не может обеспечить их жизнедеятельность. В молодости, бывало, я уезжал на несколько месяцев на разные курсы. Жена и дети справлялись. А сейчас мы — двое стариков. Стараемся держаться друг за друга. Спасибо за общение. Как будто форточку открыл в наш восьмой класс.

— Как ты успеваешь. И книгу пишешь. А ты не можешь мне выслать книгу на память. Я буду очень признательна.

— Издать такую книгу, нужна сумма. Дети что-то замышляют. Как буду держать в руках — вышлю. С автографом.

— А ты сама пиши, Люда. Тебе есть о чем рассказать. Пиши при первой возможности. Прочитаешь мою книгу, обязательно напишешь. Пока.

— Женя! А Дубоссары далеко от тебя? Там жила одна моя однополчанка. В советское время переписывались, а потом она потерялась. Пыталась найти в одноклассниках. Зоя Александровна Маркина, по мужу Вариале.

— Дубоссары на левом берегу Днестра. По прямой — 160. По трассе 230. Варнали Зоя Александровна. дом тел. 3732153223217. Вместо + надо поставить код выхода из России.

— Женечка! Большое спасибо. Всего тебе доброго.

— Поздравляю с днем рождения. Всего самого превосходного!

— Большое спасибо! Как быстро летит время. Не хочется верить.

— Тебя в классе не было слышно. Я рад, что мы встретились в эфире.

— Как я рада. Я была тихой скромницей. Может это мне помешало в жизни добиться большего. До сих пор не знаю, как я решилась поехать в Афганистан?

— Скромность — не развязность. Большинство наших раскрученных сейчас по скорлупкам. И в Афган они бы никогда не пошли. У тебя жизнь богаче, чем у меня, на порядок. Усаживайся и пиши: «Афганистан. Туда и обратно». Это такая ёмкая тема. Описывай все как можно подробнее. А потом начнешь вычеркивать, сокращать, шлифовать. Правда — она видна. Вот увидишь, получится. А мастерство придет с работой.

— Мне дочь на день рождения сделала видеоклип на тему: «Мама в Афганистане». Будет время — поместит его на страницу. Можно будет посмотреть.

— Посмотрю с интересом. Это и моя молодость. Мне было тридцать три. Несмотря ни на что, до сих пор отношусь положительно к введению военного контингента. Вот только дальше все пошло бездарно. Афган, с одной стороны, отодвинул, с другой, приблизил разрушение моего мира, моей страны.

В 1981 мы с женой были в Трускавце. Обедали за одним столом с майором. Рядом с ним сидел человек в штатском, но похоже в больших чинах. Штатский спросил:

— Скажи, Руслан. Ты там видишь все изнутри. Как твое мнение?

— Ох, (И.О. не помню), не надо было сейчас нам туда.

Говорили тихо, не называя больше имен и стран. А много позже по телевидению мы узнали майора. Это был Руслан Аушев. Уже генерал. А второй, возможно был Ивашов, но не ручаюсь. Давно было.

— Я вас приветствую, доктор. Смотрела новости. У вас тоже не всё спокойно?

— К сожалению всё правда. Помнишь у Маяковского? Если звезды зажигаются… Значит кому-то нужно, чтобы в нашем доме был пожар. Этот кто-то не успокаивается…

— Страшно не за себя, а за детей и внуков. Если бы я была молода, я, наверное, уехала бы в Канаду. Но увы, я пенсионерка.

— Я до сих пор еще не оценил мудрости поступка моего младшего, нашедшего в себе силы преодолеть Рубикон, заложенный в нас, старших. Я уже никуда не поеду. Не хочу быть нахлебником. Да и не приживается старое дерево, пересаженное на новое, пусть даже плодородное место.

— Да… Конечно. Ты прав. Даже здесь, в России, я чувствую себя чужой потому, что очень долго прожила в Казахстане. Очень долго вспоминала Молдавию, и сейчас вспоминаю, хотя прошло столько лет. Но то было детство. Там мы жили впятером в одной комнате.

— Нет, Люда! Ты не права! В России ты всегда дома. А дома, говорят, и солома едома. Для взрослых и поживших главное — языковая среда. И ты не чувствуешь себя инородным телом, которое организм, сам смертельно больной, пытается безрассудно отторгнуть. Это очень страшно чувствовать. Никому не пожелаешь!

— Я поместил еще одну главу. Расизм в нас и жив и мертв… Будет время, почитай.

— Обязательно прочту. Как там у вас, успокоился народ? В новостях что-то молчок.

— Я сам не пойму: Кто есть кто? Не приведи бог, как на Украине. У меня там родственники. Полтора года не общаемся. По ихнему мнению я продался «москалям». Вот так. Линия фронта пролегла через семьи, а то и через постели.

— У моих знакомых то же самое. Нет общения. Во всем винят москалей. Полный дурдом. Я вообще не пойму, что все хотят? Помнишь песню? Поет Даль: Призрачно всё в этом мире бушующем… Это точно!

— Ты не поёшь, Люда?

— К сожалению, не пою. Кто-то наскреб миллиарды, а кто-то еле сводит концы с концами. Даже патриарх выступал. Говорит, что правительству надо обратить внимание на очень большую разницу между бедными и богатыми.

— Люда! Я не говорю, что все было идеально. Но жили с какой-то уверенностью в завтрашнем дне. И за своих детей тоже. Я уже писал, что оказалась разрушенной целая цивилизация. А беззащитной она оказалась, потому, что была добрая, доверчивая. Есть такая циничная украинская поговорка: — добрый божевильному (дураку, сумасшедшему) брат.

— Ты в Новокубанске? В тринадцатом году мои коллеги голубеводы ездили на выставку голубей в Армавир. Привезли отличных северо-кавказских. Сейчас туда уже не едут. Надо пересекать Украину и Донбасс. Люди боятся.

— Да, я в Новокубанске. У меня сосед занимается голубями. Жена жалуется, что он ничего не хочет делать по дому. Неужели это занятие так сильно затягивает?

— Да. Это как наркомания. А может и похлеще.

— Я поймала себя на мысли. В груди не умирает то время. Прошедшее все больше кажется счастливым сном. Как давно и совсем недавно всё было! Внутри все еще ощущаю себя юной. Скорее всего впадаю в детство. Всё равно приятно сердцу. А ещё. Я чувствую себя молодой, пока ничего не болит. А как заболит… Думаю: «А что ты хочешь, Людмила? Тебе вот-вот семьдесят». Остеохондроз мучает.

— Не говори! Я то тебя помню другой! Кстати. Тогда, в школе, была красно-оранжевая трикотажная кофточка? С воротником, как у водолазки или футболки? Или я себе это сам нарисовал?

— Ты помнишь, какая у меня кофточка была? У меня есть фото той поры в другой кофточке.

— Помести, пожалуйста то фото в ОК. Судя по тебе, у тебя остеохондроза не должно быть.

— Постараюсь то фото отыскать. Почему у меня не должно быть остеохондроза? Я в период развала Союза такие телеги и сумки таскала! Занималась торговлей. Не разбогатела, но на жизнь хватало.

— С весной тебя, Женя. Тебя и всю твою семью! Всех благ.

— Спасибо, Люда! И тебя с весной. Самого доброго!

— Ты про это фото говорил?

— Да! Точно! У меня тоже есть одна фотография в таком овале. А фотограф был старый колченогий дед. Его «фотоателье» было прямо на улице рядом с книжным магазином по улице Сергея Лазо. А кофточка была и однотонная, ближе к оранжевому цвету. Вспомни! Мне почему-то хотелось потрогать локоть, и больше ничего. Но ты была колючая!

— Вот фотографа совсем не помню. Женя! Ты все помнишь, потому, что остался там жить. Я помню только улицу Ленина. Её еще не переименовали? Сейчас это модно.

— Если бы у меня был дар художника, я бы того фотографа нарисовал. Он у меня перед глазами. Ты не запомнила его, потому, что приоритеты у нас тогда были разными. У меня были мальчишечьи. Тем более, что ремеслом фотографа я в те годы уже переболел. А дед исчез куда-то ровно через год, когда я был в девятом классе. В один день просто не разложил на улице свою фотолабораторию. Может умер… Я впитывал в себя всё, что не касалось учебы, как губка. Мне жаль то время. Оно было беднее, но чище.

— Я послала тебе три мелодии.

— Спасибо, что не забываешь!

— Как я могу забыть моего одноклассника?

— Всё прошедшее кажется сейчас просмотренным фильмом. Кажется, что это было не со мной. А с другой стороны, даже запахи тех лет помню.

— Женя! Ты такой сентиментальный! Тебе надо было быть музыкантом, а не врачом.

— Музыкального дара у меня нет. Мне многие говорили, что я не в те сани сел. Но уже не вернешь. надо достойно завершать круг.

— Женя! Забыла поздравить тебя с днем космонавтики. Я так хорошо помню этот день! Мы были в школе, когда объявили, помнишь? Все выскочили на линейку такие радостные и гордые!

— Спасибо! Взаимно! Я хорошо помню тот день, О нем я пишу в главе «Гагарин в космосе… или баранчики в ларьке!». Почитай, полагаю, что не пожалеешь.

— Солнечного вам всем настроения! Плейкаст…

— Спасибо, Люда!

— Спасибо, Люда! Приятно получать от тебя весточки.

— С вербным воскресеньем, Женя! Тебя и всю твою семью.

— Спасибо! Взаимно.

— Привет, Женя. Как настроение? Бодрое?

— Спасибо, Люда за постоянную поддержку. Рад видеть тебя на странице.

— Ты хоть и не травматолог, но хочу спросить. Внуку поставили диагноз: Киста коленного сустава. Размером 2 на 6. Одни говорят, что надо оперировать, другие предлагают пункцию. Я работала в операционной общей хирургии. Но с таким диагнозом не встречалась.

— Надо делать рентген и компьютерную томографию. Если нет ущемления, обходится без операции.

— Ему делали УЗИ. Здесь такой дурдом. Ира еще дом купила. Захочешь продать, не сможешь. Я теперь поняла, что в России в каждом регионе свои порядки. Краснодарский край самый дорогой. Выжить здесь довольно сложно.

— Откуда ножка кисты? Как она распространяется? Вся ли она в полости сустава или это синовиальная внеартрикулярная киста?

— Заключение УЗИ: Признаки кисты Беккера справа, формирующаяся киста Беккера слева.

— Это грыжа подколенной ямки. За счет накопления синовиальной жидкости во влагалищах сухожилий. Если мешает, надо оперировать. Но нужен виртуоз, чтобы сделать пластику влагалищ, каждого отдельно. Реабилитационные мероприятия в послеоперационном периоде, массаж, разработка.

— Я тоже думала, что операция на коленном суставе ювелирная. Здесь нет таких спецов. Спасибо за консультацию. Сколько стоит заочная консультация?

— Это ты мне? Про стоимость? На тебя даже обидеться невозможно. Взаимная шутка. А ещё, навсегда эластический бинт. Пишут, что в ряде случаев бинт помогает обойтись без операции. Бинтуется вся голень строго до надколенника.

— Спасибо, всего доброго.

Плэйкаст.

— Спасибо! Всего самого доброго!

— Женя! Здравствуй! Как настроение в медовый спас? Поздравляю!

— Привет! И тебя с медовым спасом. У меня всё по-прежнему. Сегодня видел Жору Талмацкого и Борю Акатова. Передают тебе привет. Вот с тобой общаюсь. Это то, что осталось. В июне-июле проводил двух сверстников. Оба на год моложе. Оба — люди из моего детства. В США в мир иной ушел Яша Кейсер.

— Люда! Во мне долго зрела мысль. А сейчас обращаюсь к тебе за помощью. Я продолжаю писать. В задумке у меня глава: «Через полвека с лишним». Это о тебе. На основании моих воспоминаний и нашей переписки. Если тебе не тягостно, напиши этапы твоего пути. Училище. Работа. Афган. Твой госпиталь. Как я понял, было далеко не сладко. Несмотря ни на что, это были лучшие годы. Возвращение. Сумки. Как выкручивалась? Это все очень важно, потому, что ничего не надо придумывать. Жизнь ярче фантазии. Подумай. Если надумаешь, на что я надеюсь, пиши мне сообщениями в ОК поэтапно. Понемногу, как что придет на память. Можно не в хронологическом порядке. Я разберусь.

— Постараюсь повспоминать. Хотелось бы увидеться, но эти границы!

— Женя! С днем рождения тебя. С юбилейной датой. Желаю, чтобы каждый твой день начинался с улыбки и заканчивался сладким сном! Желаю, чтобы рядом с тобой постоянно был дорогой и любящий тебя человек! Чтобы рядом с тобой были замечательные и ценящие тебя друзья! Желаю тебе, чтобы твои глаза всегда светились счастьем.

— Спасибо, Людочка от всего сердца. Самого доброго!

— Ты просил меня немного описать мою жизнь. Думаю, с чего начать. И вот все думаю и думаю.

— Чтобы не поднимать всё, начни с известия о вводе войск в Афганистан. И так далее. Если что либо надо будет уточнить, будем переписываться. Спасибо!

— Женя! Сам работаешь или нет?

— Работаю. С девятнадцатого отпуск. Два дня назад говорил с Валей Н. По итогам разговора у меня возникло ощущение, что у неё, воможно, начались нелады со зрением. Как хочется ошибиться!

— Хорошая девчонка была. А что у неё? А ты в отпуске куда-либо поедешь?

— У Вали, возможно, диабетическая макулопатия (дегенерация сетчатки). Хочется, чтобы это осталось плодом моего нездорового воображения. Отпуск провожу дома. Я буду писать и готовить двор и огород к зиме.

— Сахарный диабет — страшная болезнь. У меня младшая сестра болеет. Диету нарушает. Как все это грустно. Рождаемся в основном здоровенькими, а потом, непонятно откуда, появляются всякие болезни. Я всегда чувствовала себя хорошо. Последние два года стали беспокоить суставы. Когда двигаюсь, хорошо. Только встану, какая-то скованность. Всё списываю на возраст. Хватит тебя отвлекать. До встречи.

— Извини, вызвали в приемное отделение. Сейчас сезон инородных тел. До встречи.

— Здравствуй, Люда! Пересылаю тебе главу «Дочь-племянница». Может, она тебе напомнит то, что уже никогда не вернется. Жду твоих записей из Афгана. До встречи.

Плейкаст.

— Здравствуй, Люда! Вижу, ты в ОК. Завтра я заканчиваю последнюю наработку. Дальше у меня по плану «Через полвека с лишним». Твоя глава.

Пиши телеграфно, коротко. Когда закончила, когда и как призвали. Этапы афганского периода. Где были, что делали? В какие попадали переделки? Возвращение — маршрут.

— Привет, Женя. Ира вчера распечатала. Вечером буду читать. Я тебе постараюсь сегодня написать.

— Как супруга? Стареем, болеем, а так не хочется.

— Я смотрю на твое фото на странице, а перед глазами вижу всё того же мальчика из юности.

— Привет! Писать мне, как обычно. Как мы переписываемся. Фрагментами. Вспомнила — написала.

Плейкаст.

— Спасибо! Прочитала? Это и места нашей юности. Жду Афган.

— Прочитала! Женя! Ты молодец!

— Я с любовью вспоминаю, прожитые в Молдавии, годы. У меня там родился брат. Первого сентября шестидесятого. Но его уже нет в живых. Семейная жизнь у меня дала трещину. Возникло какое-то состояние неудовлетворенности, которое надо было чем-то заполнить. Не очень задумываясь, уехала в Афганистан. Было и страшно. Ведь у меня и доча. Но в военкомате меня успокоили и я поверила. А война есть война.

— Спасибо! Я нашел фото, которое делал тот колченогий фотограф возле книжного магазина по Сергея Лазо. Внучка поместит его в в ОК.

— Завтра. Обе гостьи уже спят.

— Люда! Пиши понемногу, когда есть время. Но поддерживай в себе эти воспоминания. Начал новую главу. Психологически очень сложная для меня. Многоплановая, с очень контрастным сюжетом. Попробую осилить. Называется «Любовь не по расписанию». Период с начала прошлого века, война, до сегодняшнего дня. А ты пиши, но не насилуй себя. Пиши мне, когда воспоминания льются сами. Не выдавливай их.

— Медицинское училище закончила в шестьдесят шестом. Направили работать на ФАП, так как я фельдшер. Интересно быть деревенским доктором. Я долго там не работала. Вернулась домой. Стала работать в участковой больнице, которая потом стала районной. Сначала работала дежурной сестрой в хирургии. Потом перевели акушеркой в роддом. Сначала не хотела, потом привыкла, понравилось.

Часто приходилось работать в операционной. Подружилась с операционной сестрой, помогала ей закладывать биксы. Знала все инструменты и работу. Без специализации оставалась работать операционной сестрой. Подруга ушла в декрет, а мне предложили работать в операционной. Хирург был вспыльчивый, горячий. Боялась, что будет материться. Отказывалась. Обещал не ругаться. Пошла.

— Спасибо, Люда! Пиши! В какой полк прибыла? Пиши как было. Были кровь и страдания. Но была и молодость. Я понял, что ваш МСБ или госпиталь не раз был обстрелян. Твое состояние без прикрас. Извини, что толкаю тебя на нелегкие воспоминания. Но это как очищение. Пережить еще раз, но только под другим небом. Пиши мелочи. Они больше, чем сама оценка характеризуют состояние личности. До конца моего отпуска осталось мало.

— Привет! Я писала тебе, что моя личная жизнь дала трещину. Надо было развязать узел. Решила уехать куда-нибудь далеко. Пошла в военкомат узнать, как это делается. В середине восьмидесятых наши войска были в Чехословакии и Германии. Хотела туда. Военком спрашивает:

— В Афганистан не хотите? Там война. Но ничего страшного. Там зарплата гораздо выше.

— А что он знал о войне, сидя в кабинете? Да ничего! Поверила. Оформили документы, прошла все комиссии, проверки. Четвертого января восемьдесят шестого на ИЛ 76 вылетела из Ташкента. Летели все время над Памиром. Красота невероятная. Но в то же время жуть как страшно. Представила себе, что если самолет упадет на скалы, никто никогда не найдет. Горы это такая красота и величие!!! Долетели нормально. Потом два года любовалась горами и дышала чистым горным воздухом.

Приземлились в Кабуле. После Союза очень странное ощущение. Сплошной гул самолетов, вертолетов, БТР. Везде военные. Пока распределяли кого куда, жили в армейских модулях. Кормили армейской пищей. Наконец получила назначение в Файзабад. Он находится на границе с Таджикистаном. Почти в обратном направлении к Союзу. Стали ждать рейс на Файзабад. Наконец дождались своего извозчика ЯК40. Надели на нас парашюты и вперед. Ну, думаю, попала.

Стало страшно по настоящему. Долетели до перевала Саланг. Это самое опасное место для самолетов. Там много самолетов подстрелили из «Стингеров». Над перевалом все пролетающие самолеты выпускают тепловые ракеты. На всякий случай. Стал выпускать ракеты и наш ЯК40. Тепловые ловушки. Большие гирлянды ракет, разлетающиеся от самолета, постоянно падают и в гаснут воздухе. Долетели нормально.

Следующая посадка Кундуз. Это сто пятьдесят километров на запад. Опять пересылка. От постоянного рева двигателей в ушах зуд и ощущение плотно набитой ваты. Куда я попала?! Романтика еще та. Пришлось снова ждать транспорт. На этот раз это был вертолет. Первый и последний раз в жизни летела на вертолете.

В салоне была я одна. Холод, казалось, пронизывал до самых костей. Пилоты позвали к себе в кабину. Там гораздо теплее. Очень странное ощущение в кабине вертолета. Впечатление, что мы не летим, а просто зависли в воздухе. Я и спросила летчиков: — «Почему мы не летим?» Они смеются, балдеют. Спрашивают: — «Вы что, с похмелья? Налейте и нам!» Конечно не налила. Нечего. Летим дальше. Снова тепловые ракеты. Внизу лагерь душманов.

— Давай, — говорят, — постреляем! Посмотришь, как будут бегать душманы.

Навели на цель и кричат:

— Нажимай!

Я нажала кнопку. Наш реактивный снаряд полетел. Очень хорошо видно, как летит и взрывается. Взорвался рядом с лагерем. Никого не достали, но напугали, забегали. В полк прилетела на Рождество. Встретили хорошо. Совпало так, что баня уже была натоплена. Все девочки пошли в баню. Потом был стол. Так я встретила там Рождество.

— После встречи Рождества сразу же на службу. В нашем полку была медицинская рота. Все раненые сначала поступали к нам. Большинство операций выполняли в роте, на месте. Потом при первой возможности отправляли в госпиталя по профилям. Хирурги наши все были классные, молодцы. Все работали очень слаженно. Трудно сказать, когда они отдыхали. Операционные модули не выдерживали такой нагрузки. Надо было обрабатывать, убирать, стерилизовать. А они в одной операционной размоются, и через десять-пятнадцать минут уже оперируют в другой.

Сразу же после Рождества в Афгане начинается весна. Каждая весна хороша, но там вёсны удивительные. Утром выйдешь, вдоль ущелья меж гор солнце. Воздух такой чистый, кажется звенит. У подножья горных склонов в это время трава уже зеленеет. А зелень не такая как у нас. Впечатление, что гора опоясана изумрудом. В феврале начинают появляться подснежники. Так много! Настоящий ковер! Идешь и не знаешь, где ступать. Эти мгновения никогда не забудешь!


В одноклассниках безмолвие. После включения ноутбука взгляд упирается в окошки закладок. Не мигает ли?:

— Вам сообщение!

— ?

— На фоне молчания Люды Палий выплыло, вынесенное мной из моего детства, отцовское:

— О чем рассказывать?

Мой отец, призванный вначале войны румынами, сбрасывал американские «фонари» и «зажигалки» с крыш бухарестских многоэтажек, тушил пожары. Потом с территории Польши до взятия Берлина в составе противотанкового истребительного дивизиона. Из называли «дивизионом смертников». О боевых действиях отец рассказывать не любил. Он, как и многие мои односельчане, избегал таких разговоров. Отец не раз говорил:

— О чем рассказывать?

После митингов и юбилейных торжеств в дни Победы, мой отец, поскучневший и враз постаревший, никогда не наливал себе, как это принято видеть в кино и читать в книгах, фронтовые сто грамм. Сосед Брузницкий Михаил Романович, воевавший одно время рядом с отцом, рассказывал, что на фронте они вдвоем никогда не пили перед боем. Сливали в баклажку и оставляли на потом, после боя. Стопку самогона мой отец предпочитал ближе к вечеру после удачного дня и в хорошем настроении.

— Сказки о войне, — с нотками брезгливости говорил отец, — рассказывают те, которые не воевали. Те, которые в ту войну до июля сорок пятого отсиделись, прикрывшись бронью, в Ташкенте.

Это был один из родственников моего отца, до седых волос вещавший на митингах:

— Мы завоевали ваше сегодняшнее счастье!

— Мы умирали, чтобы жили вы, молодые!

— Не забудем тех, кто умирал рядом с нами на поле боя!


За десять лет около пятнадцати тысяч погибших в Афганистане. Четыре генерала, более двух тысяч офицеров, свыше шестисот прапорщиков, около двенадцати тысяч солдат, и 139 вольнонаемных. Из них более двенадцати тысяч в возрасте до 25 лет! Более трехсот погибших солдат и офицеров из Молдавии.

В Афганистан за десять лет были призваны более ста сорока дондюшанских призывников. Шестеро погибли на полях сражений. Уже дома тридцать пять воинов-афганцев ушли из жизни из-за ран и болезней. В настоящее время в живых осталось ровно сто человек.

Информация к размышлению: На дорогах стран СНГ ежегодно погибают свыше сорока тысяч человек. Более двадцати тысяч из них в возрасте до тридцати лет. Из них свыше тысячи детей! Ежегодно!


— О чём рассказывать?

— Людочка! Тягостно? Не выдавливай из себя. Это больно! Значит не время. Глава состоялась! Может, так лучше? Вижу ты на странице. В ОК я видел фото разбитого снарядами госпиталя или МСБ. Это, уверен, страшно по настоящему. Изначально было намерение дать один эпизод из твоего рассказа и завершить главу. Но, недосказанное порой говорит больше, чем пышная говорливость. Как говорят молодые: — Закроем тему!

— Люда! Я перекинул главу на электронный адрес Иры. Прочитайте вдвоем. Если что-либо надо убрать, добавить или оставить как есть, пиши. Твое мнение в целом жду в ОК. Это твоя глава, Люда!

— Прочитали. Менять ничего не надо. Выйди в скайп!

Из беседы по скайпу:

— В конце марта меня разбудил громкий треск.

— Стреляют, что ли?

В нашем спальном модуле нас было пятеро. Остальные дежурили. Кто-то из девчат включил фонарик. Операционная сестра, старше нас всех, прикрикнула:

— Выключи!

В это время в модуль ворвался прапорщик, помкомвзвода охраны:

— Разбегайтесь по укрытиям! Немедленно!

Я выбежала. Были отлично видны, прошивающие афганскую темень, светящиеся риски реактивных снарядов. Они взрывались у подножья скалы, как раз там, где находились госпитальные модули и операционный блок. За ними были укрытия. Там был кромешный ад. Разрывы приближались к нам.

Я вспомнила, что после обеда поручила бойцу из хозотделения выкопать яму для утилизации отходов. Яма должна была быть в виде узкой траншеи, глубиной не менее одного и длиной двух метров. Я бросилась за валуны, к яме. Упав на дно, прикрыла голову руками, как нас учили. Снаряды разрывались совсем рядом. На меня сыпался песок и камни. Один камень больно ударил в ногу. В ногах почувствовала что-то горячее. Ранена, что-ли? Кровь?

Обстрел прекратился внезапно. С трудом выбравшись из моего укрытия, я пошла к нашему модулю. Его уже не было. Прямое попадание. Реактивный снаряд разорвался внутри. Рваные куски полотнищ были разбросаны на большой площади. Когда рассвело, мы стали искать личные вещи. Уцелело немногое. Сунув руку в карман, я не нашла моей роговой заколки из турьего рога, изготовленной и подаренной мне стариком казахом, пациентом-умельцем в районной больнице лет десять назад. Она была очень удобной и красивой. В душе я считала ту заколку талисманом.

Стала вспоминать. Перед сном заколку, как обычно, я сунула в карман пижамы. Пропала одежда, деньги, не нашла ещё документы, а я, как во сне, пошла искать заколку. Дно ямы было частично засыпано камнями с песком. Заколки я не видела.

Подошел боец, который копал яму. Я ему сказала, что в яме, возможно, моя заколка. Странно, с недоумением взглянув на меня, солдат полез в яму. Он с трудом протиснул свое худенькое тело в щель, которую вчера вырыл узкой саперной лопаткой. Я растерянно осмотрелась. Других ям не было. Ну не могла я физически протиснуться и уместиться в этой, такой узкой, намного уже меня, щели!

Тем временем боец выбросил из щели большой кусок искореженного, неправдоподобно скрученного, рваного металла. Это был осколок реактивного снаряда. Он лежал там, где были мои ноги. На излёте он просто свалился в траншею и ушиб мне ногу. Заколку боец обнаружил в центре щели под довольно толстым слоем песка и мелких камней. А я продолжала неподвижно стоять. В голове звучал какой-то высокий пронзительный звон. Почти писк.

— Куда я сдуру попала? Зачем я сюда приехала? Убьют! Не сегодня, так завтра….Домой! Там доча!…

Боец проводил меня к одному из немногих уцелевших модулей. Там собирались оставшиеся в живых. Потом мы узнали, что за сутки до нападения на медицинскую роту нашего полка из отделения охраны дезертировал к душманам один из недавно призванных. Так, что били они по четко обозначенным целям.


…В очередной раз, просматривая фотографии в одноклассниках, вижу: Люды Палий из восьмого класса, невесомой, беззащитной и колючей одновременно, с застенчивым, ушедшим в себя взглядом, нет. Я вижу прямой, пытливый, уверенный и твердый, без тени застенчивости взгляд состоявшейся женщины — матери, женщины — воина. Коса, как и полвека с лишним назад осталась длинной и толстой. Только эта, так знакомая мне с юношеских лет коса, почему-то, перестала быть черной.

Никто не забыт?…

…Никто не забыт и ничто не забыто

Ольга Берггольц

Была зима пятьдесят восьмого. Я учился в пятом классе. Иван Федорович Папуша, наш учитель истории дал мне задание на зимние каникулы.

— Обойди дома всех участников гражданской войны, подполья и Великой Отечественной войны. Запиши подробно рассказы всех, кто в конце прошлого века переехал с Украины. Запиши рассказы фронтовиков. На 23 февраля сделаешь первый доклад.

Скажу, положа руку на сердце. Моё пионерское поручение было так некстати. Вместо того, чтобы кататься на санках с горба, пойти с ребятами на лед Одаи, я должен был ходить по стареньким душным хаткам и записывать рассказы стариков и более молодых — участников прошедшей войны.

Мой отец, поинтересовавшись, куда я хожу и что я пишу, сказал:

— Сколько людей, столько и книжек можно написать.

Я был в недоумении.

— О чем он говорит? О чем тут писать?

Тем не менее я записал почти целую ученическую тетрадь. Подустал. Если честно, поручение я выполнил без особого рвения.

Доклад прошел, как любили говорить мы в школе, да и сейчас мои внучки говорят, нормально. Я не помню, куда делась та тонкая школьная тетрадь. А сейчас спохватился. И сожалею. Надо было начинать писать еще тогда, в пятидесятые. Надо было идти в каждый дом. Начинать надо было со стариков. Были живы многие, переехавшие с Подолья, были живы почти все, вернувшиеся живыми с войны.

Во мне жила и до определенного возраста крепла мечта написать книгу-эпопею о моем селе. Шли годы. Старшее поколение уходило в мир иной, молодые учились и покидали родное село. В числе покинувших село был и я. Стремление описать историю села, участие его жителей в войне тогда закончилось лишь моими благими намерениями…


В настоящее время из участников Великой Отечественной войны в нашем селе уже нет никого. В семидесятые годы число участников войны стало сокращаться как шагреневая кожа.

В 1972 году в живых осталось 84 человека.

В 1976 году — 76 человек.

В 1984 году — 64 человека

В 1989 году — 59 человек

В 1993 году — 46 человек

В 1995 году — 37 человек

В 1996 году — 26 человек

В 1998 году — 24 человека

В 2005 году — 12 человек

В 2011 году умерли четыре участника ВОВ. 27 декабря 2013 года в селе Елизаветовка скончался последний из оставшихся в живых участников Великой Отечественной войны — Киняк Владимир Викторович, 1922 года рождения. О неординарной истории, участником которой был Владимир Викторович я написал в главе «Дочка-племянница».

В молодости мой отец не любил ходить на митинги. С возрастом его отношение к юбилеям поменялось. Отец не пропускал ни одного митинга, посвященного дню Победы, либо скорбному дню годовщины расстрела моих земляков восьмого июля. Будучи на пенсии, отец заказал себе колодку и орденские планки, начищал медали, тщательно проверял целостность колечек медалей.

Радовался и подолгу рассматривал новые, недавно врученные ему юбилейные медали. Крайне негативно и болезненно относился к сообщениям в средствах массовой информации о кражах боевых наград и продаже их, особенно за рубеж. Отец был примерно в моем возрасте, когда, вернувшись из поездки в Могилев, вытащил из кармана нагрудный знак «Гвардия».

— Где ты взял знак? — спросил я отца.

— Купил у одного босяка. Он ходил по базару, обвешанный разными значками, места свободного на куртке не было.

— Зачем ты купил? У тебя есть твой знак с войны.

— Чтобы сопляк не ходил с этим знаком по базару. Нашему дивизиону присвоили звание «Гвардейского», после того, как почти весь состав погиб. Не хочу, чтобы этот знак купил и носил тот, кто его не заслужил, а свое участие в войне подтверждает юбилейными значками ко дню Победы. Ему такой знак как раз кстати.

При написании этих строк я проверил себя. Встал, снял с полки книжного шкафа шкатулку с отцовскими наградами и открыл её. По сей день в шкатулке с наградами отца два нагрудных знака «Гвардия».

Я до сих пор отношусь сдержанно к различного рода собраниям, торжественным заседаниям и митингам. Я понимаю людей, уважаю их выбор способа отметить какое-либо событие, торжество, наконец, помянуть павших. Но бывает, когда памятные и траурные митинги по времени совпадают с подготовкой очередных выборов.

Как медицинский психолог и психотерапевт, я даю себе трезвый отчет, что происходит с коллективным сознанием, когда внимание людей, собранных в одно время и в одном месте, имеет остронаправленный вектор. Человек — существо социальное, но каждая личность в отдельности глубоко индивидуальна. Стараюсь помнить об этом.

Я не люблю и в своей жизни ни разу не использовал «толпу» в собственных целях. Я также не люблю и не позволяю, чтобы некто использовал меня в своих, личных и неличных целях. Происходящее я предпочитаю переваривать в одиночестве. В дни годовщины памятных дат открываю альбом с фотографиями, беру в руки боевые награды отца. Но почему-то в последнее время все чаще включаю ноутбук. Путешествую в интернете по архивам министерства обороны.

Набираю первую попавшую фамилию моих родственников — односельчан. Почему-то самой первой набралась фамилия «Мищишин». Это девичья фамилия моей мамы. Всего 58 документов. Пятьдесят восемь Иванов, Михаилов и Степанов по фамилии Мищишин награждены медалями и орденами. Набираю «Единак». Сорок семь документов. На пяти скупых строчках пять моих односельчан. Из них на двух строчках мой отец.

На экране выплывает фамилия «Жилюк». Это девичья фамилия моей бабушки по отцу. Всего 108 документов. Жилюк Назар Семенович, 1906 года рождения, двоюродный брат отца. Награжден медалью «За отвагу». Читаю представление: «В бою с японскими самураями…». Курсор скользит дальше. «Гудема, Гудыма». Это девичья фамилия моей бабы Явдохи по матери. Всего 584 документа! Пятьсот восемьдесят четыре судьбы. Медали «За отвагу», ордена Красной звезды, Красного знамени, Славы всех степеней, Отечественной войны. А сколько погибших, пропавших без вести, которых не успели наградить?…


В предыдущих главах я неоднократно возвращался к началу войны и вступлению в мое село гитлеровских захватчиков. Восьмое июля навсегда стало скорбной датой в непростой истории моего села. В тот день безвинно были расстреляны 24 моих земляков.

Расстрелянные восьмого июля 1941 года

1. Брузницкий Александр Иванович

2. Брузницкий Иосиф Иванович

3. Брузницкий Михаил Иванович

4. Брузницкий Михаил Иосифович

5. Брузницкий Роман Прокорович

6. Бойко Филипп Макарович

7. Вишневский Ананий Федорович

8. Гудыма Николай Артемович

9. Горин Александр Федорович

10. Данилов Николай Георгиевич

11. Загородный Михаил Федорович

12. Кизим Антон Федорович

13. Мельник Леонид Саввович

14. Мошняга Василий Маркович

15. Навроцкий Александр Михайлович

16. Навроцкий Петр Филиппович

17. Пастух Никита Григорьевич

18. Пастух Александр Никитович

19. Суфрай Иван Сергеевич

20. Суслов Федор Иванович

21. Ткачук Григорий Иосифович

22. Ткачук Степан Иванович

23. Ткачук Михаил Иванович

24. Твердохлеб Иван Михайлович

После казни потоки ливневой воды несли тела расстрелянных вниз по селу. Похоронили погибших на выезде из села в сторону Брайково. После войны было произведено перезахоронение безвинно расстрелянных в сквере у сельского клуба в центре села. Из моего детства память выдвигает братскую могилу, огороженную красным штакетом. В передней части стоял скромный, сначала деревянный, потом бетонный обелиск с красной звездой. На обелиске под стеклом был список погибших в тот день моих односельчан.

Перед братской могилой была утоптанная и укатанная велосипедами площадка элипсовидной формы размерами приблизительно 20х10 метров. Вокруг площадки располагались длинные скамейки на забитых в землю кольях. Со стороны улицы площадку ограничивали четыре ели. Остальную часть площадки окружали старые клены и акации. Вся площадь от клуба до забора с чьей-то легкой руки была названа бульваром (с ударением на У).

У братской могилы проводились торжественные и траурные мероприятия, посвященные началу войны, проводили слеты пионерской дружины, прием в пионеры. На майские и октябрьские праздники у северного угла, в непосредственной близости к братской могиле располагался духовой оркестр.

Гремели марши, туш, вальсы и полька. Чуть позже в селе вошли в моду фокстрот, танго. О танго я помню авторитетное заключение одной из пожилых женщин, восседающей на центральной скамейке и делающей прогноз будущих семейных пар:

— Шо ж то за танци таки? Музеке заграют, а всi лэдва ногами переберают. Повесепаютсi едно на другiм, тай росходятсi.

Позже звучали мелодии, под которые танцевали шейк, чарльстон и твист. На этих танцевальных мелодиях закончилась моя холостая жизнь.

Мы, малыши, носились между деревьями и вокруг огороженной штакетом братской могилы. Бухал в животе и груди барабан. В такт барабану утробно урчал бас. Было очень весело и торжественно. Я не помню, чтобы во время музыки на бульваре у меня промелькнула мысль, что в двух шагах на двухметровой глубине лежат, ещё не успевшие разложиться, тела застреленных односельчан. Полагаю, что такой мысли тогда не возникало ни у кого из взрослых. Дома я ни разу не слышал разговора, осуждающего оглушительную музыку у коллективной могилы.

В начале семидесятых штакетный забор и обелиск убрали. Перед братской могилой был сооружен мемориальный комплекс, который стоит по сей день. Положив руки на плечи осиротевшего сына, застыла в камне, со скорбным наклоном головы, молодая вдова, По правую руку изваяния широкий мемориальный обелиск, на котором высечены, покрытые золотом, имена погибших. В центре на камне большими буквами написано: «Никто не забыт, ничто не забыто».


Мама рассказывала, что похоронки в село стали приходить уже в конце сорок четвертого. А в сорок пятом похоронки в село пошли валом. Матери и жены ждали почтальона, разносившего по селу треугольники, сложенные письма фронтовиков. В таких домах почтальон задерживался, часто читая письма неграмотным матерям и женам.

Все чаще стали приходить желто-серые листочки, которых боялись все. Почтальон спешно и тихо здоровался, отдавал страшное письмо и спешил уйти. Чаще письменосец закреплял похоронку в кольца дверного замка или в другом видном месте. Бывало, почтальон не успевал выйти со двора, как предвечернюю тишину села разрывал женский скорбный вой, прерываемый громкими причитаниями. Некоторые, получив похоронки на долгие недели и месяцы застывали в скорбном молчании.

Никто не хотел верить в самое страшное. Мама рассказывала, что после похоронки соседка вдовы получала письмо от мужа. В письме муж описывал встречу на фронте с соседом, на которого пришла похоронка. Выходило, что похоронка — чья-то ошибка? Лишь изучив почтовые штемпели, выясняли, что письмо было писано за полтора месяца до похоронки.

Длинными зимними вечерами родители и соседи, пришедшие послушать радио, заново переживали то недалекое время, когда село замирало в ожидании почтальона, разносившего почту. Моя мама вспоминала:

— По тому, как в верхней части села раздавался плач и причитания, я определяла, что вниз по селу движется почтальон. Выходила к калитке. Почтальон, как челнок, сновал от одной к другой стороне улицы. Я ждала писем и боялась похоронки. Когда почтальон приближался, я уходила в дом. Становилась у окна и ждала. Наконец появлялся почтальон. Проходил мимо нашего дома. В тот день я облегченно вздыхала. А потом каждый день все повторялось. Думала:

— Пусть не будет писем, но пусть вернется живой.

Однажды принесли похоронку на недалекого соседа. Алеша как раз играл в том дворе с его сыновьями. Когда начались причитания, Алеша, напуганный и растерянный, прибежал домой. Рассказал, что соседи получили письмо, в котором пишут, что дядю Мишу убили.

Но ребенок есть ребенок. Уже через несколько минут стал играть, а потом открыл дверь в нежилую комнату и вынес оттуда отцовы сапоги. Шестилетний, он обул в них свои тонкие худые ноги. Сдавив в гармошку отцовские сапоги вниз до своих колен, Алеша мечтательно произнес:

— Если сапоги укоротить сверху и спереди, будут как раз на меня. Вот, если бы убили отца, эти сапоги стали бы моими.

— Я понимала, что все это сказал ребенок. Сначала улыбнулась, а потом я стала плакать так, что задыхалась, не хватало воздуха. Через несколько минут Алеша разулся и побежал играть на улицу.

Похоронки продолжали приходить и после войны…


Погибшие мои односельчане на фронтах в годы ВОВ

Адамчук Александр Архипович Погиб в Германии 01.05.1945

Бакалым Иван Васильевич Погиб в Германии 25.03.1945

Басараб Анатолий Афанасьевич Без вести пропавший

Басараб Сергей Афанасьевич Погиб в Польше 18.01.1945

Бойко Николай Макарович Без вести пропавший

Брузницкий Ананий Иванович Погиб в Польше 13.02.1945

Брузницкий Иван Прокопьевич Погиб в Чехии 14.04.1945

Варварюк Кондрат Моисеевич Погиб в Польше 01.02.1945

Визитиу Константин Васильевич Без вести пропавший

Визитиу Серафим Петрович Без вести пропавший

Гормах Владимир Васильевич Погиб в Германии 23.03.1945

Гормах Степан Ильич Без вести пропавший

Галушкин Михаил Прокопьевич Погиб в Германии 23.03.1945

Довган Михаил Васильевич Погиб в Германии

Загородный Петр Федорович Погиб в Германии 15.05.1945

Климов Иван Иванович Погиб в Германии 02.04.1945

Климов Степан Евстафьевич Погиб в Германии 02.04.1945

Климов Владимир Иванович Погиб в Германии 02.04.1945

Кугут Михаил Игнатьевич Погиб в Польше 15.01.1945

Киняк Александр Викторович Погиб в Венгрии 06.11.1944

Кодев Никанор Георгиевич Погиб в Польше 02.02.1945

Мищишин Антон Никифорович Погиб в Германии 02.04.1945

Мищишин Михаил Павлович Погиб в Германии 09.04.1945

Мищишин Николай Григорьевич Погиб в Польше 12.03.1945

Мельник Георгий Андреевич Без вести пропавший

Навроцкий Сергей Степанович Без вести пропавший

Натальский Михаил Емельянович Погиб в Польше 14.02.1945

Олейник Максим Степанович Погиб в Польше 02.12.1944

Пастух Михаил Никитович Погиб в Германии 06.05.1945

Паладий Федор Иванович Без вести пропавший

Папуша Андрей Пантелеевич Погиб в Германии 02.04.1945

Плешко Владимир Кириллович Без вести пропавший

Саботин Михаил Онуфриевич Погиб в Германии 02.04.1945

Серебринский Ефим Демянович Погиб в Венгрии 24.12.1944

Серебринский Яков Ефимович Погиб в Германии 02.04.1945

Твердохлеб Павел Захарович Погиб в СССР 11.1944

Тимофеев Григорий Михайлович Без вести пропавший

Ткач Яков Антонович Погиб в Германии 15.03.1945

Ткач Михаил Петрович Погиб в Польше 26.01.1945

Ткачук Михаил Максимович Погиб в Германии 02.04.1945

Тхорик Иван Никифорович Погиб в Польше 25.02.1945

Унгурян Иван Александрович Погиб в Германии 15.04.1945

Унгурян Иван Алексеевич Погиб в Германии 31.05.1945

Унгурян Федор Александрович Без вести пропавший

Унгурян Павел Гаврилович Погиб в Германии 02.04.1945

Цурак Семен Федорович Погиб в Германии 24.01.1945

Фоминцов Михаил Архипович Погиб в Венгрии 25.10.1944

Чебан Андрей Федорович Без вести пропавший

Чебан Петр Федорович Без вести пропавший

Шафран Иван Александрович Без вести пропавший

Шаматайло Михаил Иванович Погиб в Германии 31.05.1945

Всего погибло на фронтах пятьдесят четыре моих односельчан.


Раненые на фронтах Великой Отечественной войны

Я преднамеренно не пишу «Инвалиды ВОВ», так как большинство вернувшихся раненых земляков ушли в мир иной задолго до того, как вышло постановление о полицевом учете участников и инвалидов ВОВ.


Адамчук Михаил Архипович

Варварюк Михаил Леонтьевич

Визитиу Иван Ефимович

Визитиу Николай Петрович

Владюк Виктор Ефимович

Горин Василий Иванович

Горин Михаил Григорьевич

Гудема Мирон Иванович

Гусаков Ананий Михайлович

Еремчук Иван Тимофеевич

Желюк Александр Семенович

Климов Владимир Евстафьевич

Коваль Алексей Данилович

Кордибановский Антон Францевич

Мищишин Александр Иванович

Навроцкий Иосиф Андреевич

Пастух Никифор Никитович

Поверга Павел Данилович

Полевой Иван Емельянович

Райлян Иван Ефимович

Рыбак Федор Александрович

Твердохлеб Петр Филиппович

Унгурян Федор Нестерович

Швец Леонтий Васильевич

Фоминцов Архип Дмитриевич

Всего двадцать пять человек.


Вернувшиеся домой участники Великой Отечественной Войны

Адамчук Александр Константинович

Адамчук Иван Архипович

Адамчук Михаил Архипович

Адамчук Петр Иванович

Ангельчук Гавриил Захарович

Бенга Василий Степанович

Бенга Сергей Степанович

Бойко Иван Макарович

Брузницкий Михаил Прокопович

Брузницкий Михаил Романович

Брузницкий Николай Иванович

Брузницкий Александр Романович

Бруско Тимофей Петрович

Бурак Александр Семенович

Бурак Петр Семенович

Варварюк Артимон Семенович

Варварюк Григорий Константинович

Варварюк Иван Константинович

Варварюк Михаил Леонтьевич

Варварюк Василий Константинович

Варварюк Семен Константинович

Варварюк Степан Леонтьевич

Визитиу Георгий Васильевич

Визитиу Григорий Петрович

Визитиу Иван Ефимович

Визитиу Николай Петрович

Визитиу Федор Ефимович

Вишневский Иван Федорович

Гайда Аркадий Касианович

Гедрович Кузьма Васильевич

Горин Василий Иванович

Горин Иван Иванович

Горин Михаил Григорьевич

Гормах Александр Петрович

Гормах Иван Тимофеевич

Гормах Мирон Алексеевич

Гормах Михаил Степанович

Гормах Павел Ильич

Грамма Виктор Ильич

Гудыма Ефим Артемович

Гудыма Мирон Иванович

Гусаков Ананий Михайлович

Гусаков Николай Михайлович

Деменюк Иван Петрович

Довган Иван Васильевич

Довган Николай Васильевич

Единак Иосиф Михайлович

Единак Николай Иванович

Единак Николай Яковлевич

Единак Петр Яковлевич

Еремчук Иван Тимофеевич

Жилюк Александр Семенович

Жилюк Назарий Семенович

Жилюк Федор Семенович

Загородный Иван Никитович

Ивлев Николай Васильевич

Киняк Владимир Викторович

Клименчук Владимир Васильевич

Климов Александр Михайлович

Климов Владимир Антонович

Климов Владимир Евстафьевич

Климов Иосиф Антонович

Климов Михаил Владимирович

Коваль Алексей Данилович

Кодев Павел Григорьевич

Кордибановский Антон Францевич

Кордибановский Алексей Иосифович

Кордибановский Михаил Иосифович

Кугут Иван Андреевич

Кугут Иван Михайлович

Кугут Павел Михайлович

Купчак Филипп Васильевич

Кучер Григорий Петрович

Кушнир Михаил Иванович

Мищишин Александр Антонович 1

Мищишин Александр Антонович 2

Мищишин Александр Иванович

Мищишин Александр Михайлович

Мищишин Александр Павлович

Мищишин Иван Григорьевич

Мищишин Иван Павлович

Мищишин Василий Афанасьевич

Мищишин Михаил Антонович

Мищишин Михаил Иванович

Мищишин Степан Афанасьевич

Мороз Владимир Ильич

Мошняга Максим Маркович

Навроцкий Иосиф Андреевич

Навроцкий Макарий Филиппович

Навроцкий Павел Михайлович

Натальский Петр Назарович

Научак Михаил Савельевич

Онофрейчук Степан Григорьевич

Папуша Леонтий Андреевич

Папуша Федор Пантелеевич

Паровой Иван Григорьевич

Паровой Михаил Григорьевич

Паровой Николай Григорьевич

Паровой Семен Григорьевич

Пастух Илларион Никитович

Пастух Никифор Никитович

Плешко Иван Яковлевич

Плешко Николай Кириллович

Поверга Павел Данилович

Полевой Иван Емельянович

Райлян Иван Ефимович

Райлян Петр Николаевич

Раку Андрей Иванович

Репчинский Антон Иванович

Савчук Михаил Иванович

Суслов Никифор Иванович

Суслов Михаил Федорович

Сербушка Николай Петрович

Ставнич Иосиф Александрович

Ставнич Александр Михайлович

Суфрай Михаил Петрович

Твердохлеб Дмитрий Михайлович

Твердохлеб Иосиф Антонович

Твердохлеб Петр Филиппович

Тимофеев Иван Михайлович

Ткачук Павел Григорьевич

Томак Иван Федорович

Тхорик Василий Иванович

Тхорик Алексей Матвеевич

Тхорик Иван Матвеевич

Тхорик Степан Никифорович

Тхорик Павел Матвеевич

Фоминцов Архип Дмитриевич

Унгурян Трофим Гаврилович

Унгурян Николай Леонтьевич

Унгурян Иван Леонтиевич

Унгурян Федор Нестерович

Швец Михаил Степанович

Швец Георгий Семенович

Швец Матвей Семенович

Швец Иван Васильевич

Швец Роман Васильевич

Швец Леонтий Васильевич

Шевчук Георгий Яковлевич

Шумулевич Тимофей Васильевич

Чайковский Михаил Ананьевич

Чайковский Николай Ананьевич

Чебан Иван Григорьевич

Черней Григорий Максимович

Черней Иван Максимович

Всего142 моих земляка.

На военно-трудовом фронте трудились 16 человек.


В отличие от поисков участников войны по принципу «найти еще кого-либо», я пошел от обратного. Списки расстрелянных в селе восьмого июля сорок первого и не вернувшихся с полей сражений у меня достоверны. По похозяйственным дворовым книгам конца сороковых и начала пятидесятых я выбрал всех моих односельчан призывного возраста, то-есть от 1896 до 1925 года рождения. От 25 до 45 лет. А затем каждого всесторонне, как говорят, фильтровал. Работал методом исключения. Беседовал со старожилами, звонил родственникам, сверялся по спискам сельсовета и военкомата. Пусть в число участников войны по моей ошибке войдут два — три человека не воевавших, чем кто-то единственный из воевавших не будет упомянут.

Село наше даже по местным меркам небольшое. На время прошлой войны село насчитывало чуть более 400 жителей. Плюс около двухсот в Боросянах. Мужчины обоих сел в сорок четвертом были призваны на фронт. Некоторые жители были призваны раньше, начиная с сорок первого, с территории Украины и России.


Мой родной дядя, старший брат моей мамы, Мищишин Владимир Михайлович был заброшен в сорок третьем в составе диверсионно-разведывательной группы севернее Флорешт. Двух участников, в том числе и радистку немцы расстреляли ещё в воздухе. Приземлившись, дядя Володя спрятал парашют и пошел в село Черницу, где жила односельчанка Чайковская Ольга Ананьевна.

Переодев в одежду мужа и с его же документами, проводила его в Елизаветовку к родным. По информации предателя был арестован. Полгода провел в Сучавской тюрьме в одиночной камере, в которой с потолка круглые сутки капала ледяная вода. Началось кровохарканье. В бессознательном состоянии Баба Явдоха привезла его домой, где вскоре, не приходя в сознание, скончался.


Ярким показателем вклада моих земляков из Елизаветовки и Боросян в Победу над фашизмом являются боевые награды:

С медалью «За победу над Германией» вернулись все выжившие в мясорубке Великой Отечественной войны.

Медаль «За отвагу» получили 29 моих земляков,

Медаль «Боевые заслуги» украсила грудь 14 моих односельчан,

Медаль «За взятие Берлина» носят 11 сельчан, в том числе и мой отец.

Медаль «За освобождение Варшавы» получили 6 елизаветовчан.

Медалью «За освобождение Праги» награждены 2 человека,

Медаль «За взятие Кенигсберга» — 5 человек

Медаль «За освобождение Будапешта» — 2 человека

Медалью «За победу над Японией» награждены 3 человека

Орденом Славы 111 степени награждены 14 моих земляков

Орденом Отечественной войны 1 степени награждены 4 человека

Орденом Отечественной войны 11 степени награждены 7 человек

Нагрудный знак «Гвардия» носили 8 фронтовиков

Пять орденов Славы 111 степени пять моих земляков получили с один и тот же день за один и тот же подвиг:

Папуша Леонтий Андреевич

Мищишин Александр Антонович

Твердохлеб Петр Филиппович

Чайковский Михаил Ананьевич

Кордибановский Алексей Иосифович

Это был необычный и редкий даже для войны случай, когда артиллерийский расчет, целиком состоял из пяти односельчан. В районе Зеебурга 26 апреля 1945 года под шквальным огнем противника расчет держал на прицеле перекресток дорог в течение суток, чем обеспечил успешное продвижение частей Красной Армии на северо-запад, к Берлину.

Больше всех наград в селе носил отец моего приятеля по детским играм и подростковым техническим увлечениям Саши Гормаха — Мирон Алексеевич Гормах. Его грудь украшали ордена «Славы 111 степени», «Отечественной войны 1 степени», медали «За отвагу», «За Боевые заслуги», «За взятие Варшавы», За взятие Берлина».

Мой сосед Савчук, ветеринар, которого мы побаивались в детстве за его угрюмый звероватый вид, был участником Висло-Одерской и Восточно-Померанской операций. Награжден орденом Славы 111 степени, орденом Отечественной войны 1 ст, медалями «За отвагу», «За боевые заслуги» и «За взятие Берлина».

Честь имею сообщить, что именно я обнаружил в электронных анналах архива министерства обороны сведения о награждении нашего бывшего соседа Натальского Михаила Емельяновича, погибшего на территории Польши, орденом Славы 111 степени и орденом Отечественной войны 1 степени. Я тут же позвонил его сыну, моему другу детства и соседу, живущему ныне в России, Валентину Михайловичу Натальскому. В детстве мы называли его Валёнчиком.

В электронном архиве Министерства Обороны я так же нашел:

Сведения о награждении отца Люси Брузницкой, с которой я учился в одной классной комнате. Я был в первом, Люся была в третьем классе. В конце войны, рассказывала мама, пришла похоронка. И больше никаких сведений. И вот:

Красноармеец Брузницкий Ананий Иванович, 1924 года рожд. в бою 29.01.45 г. первым ворвался в траншею противника, убил пулеметчика, захватил ручной пулемет и вел из него огонь по отступающему противнику. При отражении контратаки из трофейного пулемета уничтожил нескольких немецких солдат. Награжден орденом Славы 111 степени.

Довган Михаил Васильевич, 1912 года рождения, отец моего троюродного брата Довган Франца Михайловича, до настоящего времени в селе считался без вести пропавшим.

14.01.1945 г. при прорыве сильно укрепленной обороны немцев в районе Повелин в Польше. Под огнем противника быстро и умело вместе с расчетом перекатывал орудие на новые позиции. Быстро и точно выполнял свои обязанности замкового. Благодаря его умелой и быстрой работе орудийный расчет уничтожил один станковый и два ручных пулемета противника. 16.01.1945 этот же расчет уничтожил один станковый и один ручной пулемет врага и 8 немцев…

Красноармейца Довган Михаила Васильевича, номера батареи 45 мм. пушек 415 стрелкового Краснознаменного полка наградить орденом Славы 111 степени.

Тхорик Иван Никифорович, 1904 года рожд. Отец ныне живущего в Елизаветовке, в прошлом директора совхоз-завода, ныне пенсионера, бессменного партийного вожака коммунистов Валерия Ивановича Тхорика.

Выписка из представления к награде:

Стрелка стрелковой роты, рядового Тхорик Ивана Никифоровича, пленившего 21 декабря 1944 года юго-восточнее местечка Пампали на территории Латвии двух немецких солдат наградить медалью «За отвагу».

Приказ

по 415 стрелковому краснознаменному полку 06 февраля 1945 года

№ 05/Н Действующая армия

От имени Президиума Верховного Совета Союза ССР награждаю:

Медалью «За отвагу»

Номера орудия батареи 76 мм пушек красноармейца Горина Ивана Ивановича за то, что за время наступательных боев с 14. 01. 1945 г. по 17. 01.1945 г. в районе деревни Гурка Повелинска (Польша), выполняя обязанности снарядного, своей четкой и слаженной работой в расчете, невзирая на обстрел противника, помог расчету выполнить возложенные на него задачи. Орудие, в расчете которого находился т. Горин, благодаря слаженности расчета, непрерывным огнем сорвало контратаку, причем были уничтожены до 15 гитлеровцев.

1907 года рождения, житель села Елизаветовка, призван Атакским РВК.

Я, пользователь интернета, без ложной скромности, приравненный самим собой к мартышке с очками, нашел пятерых награжденных моих земляков! О своих наградах ныне покойные фронтовики не знали. Не знали и их потомки. Сейчас уже знают. От меня. Стрелялки, порносайты, покемоны?! А может лучше порыться в архивах министерства обороны? Попробовать найти в интернете следы наших отцов, дедов, прадедов. Опросить родных знакомых и соседей. Даже если ничего не найдем, может быть мы глубже познаем наши корни, нашу собственную историю?…

Просите, и дано будет вам; Ищите и найдете; Стучите и отворят вам. Ибо всякий просящий получает, ищущий находит, и стучащему отворят.

(Евангелие от Матфея. глава 7:7,8).

Прошу прощения, если, в силу давности событий, недостаточности документальных данных и живых свидетелей, в списках я не указал кого-либо из воевавших моих односельчан: погибших и вернувшихся. Благодарю моих земляков, принявших самое живое участие в сборе материалов и уточнении фактов давно ушедших в прошлое трагических событий. Особую благодарность приношу Тхорику Валерию Ивановичу, в памяти которого сохранились многие события тех суровых лет. Его знание людей, бескомпромиссное стремление к правдивому изложению событий более, чем семидесятилетней давности, скрупулезность в систематизации материала, аналитический склад мышления во многом позволяют мне считать Валерия Ивановича моим соавтором настоящей главы.


Я перелопатил все доступные документы в примарии, экспонаты школьного музея, оставшиеся сведения после упразднения военных комиссариатов в районах. После двухнедельного путешествия в электронные базы данных министерства обороны по имевшим место награждениям и не врученным наградам, после многочисленных звонков моим односельчанам — родственникам погибших, раненых, вернувшихся и пропавших без вести, награжденных, я сделал то, что сделал. Опираясь на мой материал и свои источники, возможно, после меня кто-то сделает это лучше.


На начало войны Елизаветовка и Боросяны насчитывали в сумме чуть более 600 жителей.

Из них:

146 вернувшихся домой участника боевых действий на фронтах Великой Отечественной войны.

Из них 25 раненых на полях сражений.

24 расстрелянных в селе 08 июля 1941 года.

41 погибший на фронте.

15 пропавших без вести.

Не велики ли санитарные потери для двух таких маленьких сел?!


И самое главное: никто не забыт?…

Дети погибших отцов

Все рухнуло в тот сонный миг.

И ад ворвался на рассвете.

Был первый бой… И первый крик!

Пришла война! Родились дети!

И вам пришлось все годы жить

Под знаком скорби и печали.

Не в силах матери забыть,

Как вы от голода молчали…

А вы росли вместе с войной.

Иного мира вы не знали.

Кусочек сахара с водой-

Пределом ваших был мечтаний.

Но вот окончилась война!

И ты недоуменно, строго

Смотрел, как мама обняла

Солдата с плачем у порога.

А он колючий и чужой

Тебя, подбрасывая в небо

Кричал: «Сынок! Сынок родной!

Ах, как давно я дома не был!»

Надежда Веденяпина

(Землякам о земляках)

Осталась позади глава «Никто не забыт?». Казалось, мой долг перед воевавшими в ту страшную войну земляками исполнен. Расстрелянные восьмого июля сорок первого, погибшие на полях сражений, раненые, вернувшиеся и пропавшие без вести и награжденные разместились на страницах главы.

Снова ощущение недосказанности. Неудовлетворенность. Чего не достает? Я, родившийся в сорок шестом, через год после окончания Великой Отечественной Войны, с самого начала моей сознательной жизни воспринимал минувшую войну, как событие из совершенно другой эпохи, как «дела давно минувших дней». Сегодня, на моем восьмом десятке, события той войны ощущаются мной гораздо ближе во времени, нежели это было в годы моего детства.

В детстве мне хронически не хватало воли. Именно воли, а не свободы. Мой отец, сам выросший без отца, с раннего детства постоянно пребывал в поиске средств к существованию и, в первую очередь, к добыванию хлеба насущного. С девяти лет отец нанимался к зажиточным землякам собирать гусеницы, полоть сорняки, пасти коров и овец, работал подмастерьем у кузнеца Михаила Кугута.

Предоставленный сам себе, лишенный в детстве отеческой заботы, поддержки и любви, отец, сам став отцом, сознательно и бессознательно перенес исполнение своего отеческого долга на меня. Часто избыточная, опека отца лишала меня возможности принять решение самостоятельно. Я тяготился такой заботой родителей. При первом удобном и неудобном случае я, как говорят, срывался с цепи. «Творил» втрое больше, нежели мне запрещал отец. Нежелание расстраивать родителей и страх перед ответом заставлял меня «творить» тайно, в одиночку, без помощников и свидетелей.

Лишь к двенадцати-тринадцати годам я стал осознавать, что некоторые мои инициативы и новаторские эксперименты могли закончиться весьма печально. Я стал осторожнее и осмотрительнее.

После очередного разоблачения отцом моих деяний я завидовал моим сверстникам Бронику Единаку и Мишке Бенге. Их родители были намного либеральнее моих. По настоящему были вольны ребята, старше меня. Особенно те, у кого отцы погибли во время войны. Сейчас каюсь, но было время, когда я завидовал приволью, растущих в безотцовщине, ребят. Уже в зрелом возрасте я, зная себя, как никто, воздаю должное моим родителям. Удивительно вовремя они оценивали ситуацию и в очередной раз не забывали направлять мою заблудшую душу на путь истинный.

По новому окидывая взглядом прошлое, проследив судьбы детей разных поколений, глядя на своих сыновей, во мне копилась потребность воздать должное детству моих односельчан, рожденных в ту страшную пору, период с сорок первого по сорок пятый год и потерявших своих отцов.


Немного истории…

В самом конце девятнадцатого века первые шестнадцать семейных кланов переселились с Подолья в Бессарабию. Еще не успели отстроиться, некоторые семьи еще ютились в землянках-бордеях, как началась русско-японская война. Из бордея был призван на флот Его Императорского Величества Загородный Федор Иванович, дед, родившегося в сорок втором, Загородного Алеши. Пропал без вести. Скорее всего опустился на дно вместе с одним из тридцати восьми, потопленных в ту войну японцами, кораблей.

В четырнадцатом началась первая мировая. В числе призванных был мой дед Мищишин Михаил Николаевич, попавший под газы. С австрийского фронта вернулся тяжело раненный Решетник Гнат Иванович. В Брусиловском прорыве участвовал Галушкин Прокоп Фомич, вернувшийся домой георгиевским кавалером и с памятной книгой, украшенной личным вензелем Николая 11. В 1913 году был призван на воинскую службу Олейник Макар Алексеевич. Служить ему довелось на броненосце «Екатерина 11», приписанном в южной бухте Севастополя.

В тринадцатом году был призван на военную службу Климов Михаил Иванович. Служить ему довелось на недавно спущенном на воду линкоре «Императрица Мария». 07 (20) октября в севастопольской бухте в результате диверсии мощный взрыв потопил «Императрицу Марию». В числе немногих был спасен и вернулся домой Михаил Иванович Климов.

Не успев закончиться, первая мировая война перешла в гражданскую. Мой земляк, дед участника наших совместных детских игр и увлечений Горина Адольфа — Горин Григорий Иванович воевал в бригаде Котовского.

В восемнадцатом году царскую власть сменила королевская. В составе королевской Румынии Бессарабия находилась ровно двадцать лет. 28 июня сорокового на территорию Бессарабии вошла Красная Армия. Не прошло и года, как, в очередной раз опрокинулась жизнь моих земляков. Двадцать второго июня сорок первого началась Великая Отечественная война. Потом, в сорок пятом, была Победа.

Жизнь брала свое. Люди рождались, взрослели, женились, рожали детей, умирали…


Начнем с демографической статистики новорожденных в отдельно взятой… начиная с 1938 года. В этом году родился мой старший брат Алеша. В тот год в селе родились еще десять Алешиных ровесников. Тридцать девятый был более «урожайным»: на свет появились четырнадцать новорожденных елизаветовчан. В сороковом село приросло тринадцатью, в сорок первом — четырнадцатью новорожденными.

Восьмого июля сорок первого в самом центре села, при выезде на Брайково, были безвинно расстреляны двадцать четыре моих земляка. Ровно полтора года исполнилось Тамаре Загородной, когда в числе первых был расстрелян ее отец Загородный Михаил Федорович. В небытие ушел отец Фили Бойко, которому в день расстрела не исполнилось еще и двух месяцев. Женя Навроцкий лишился отца в неполные два года, Антон Вишневский — ровно в год. В возрасте трех лет осталась без отца Павлина Мошняга. Еще не родившись, лишилась отца ее младшая сестра Стася Мошняга, появившаяся на свет в ноябре сорок первого.

Мама вспоминала:

— С самого утра день выдался солнечным. По селу пошел слух, что в село войдут немцы. Длинной вереницей жители села потянулись на шлях: посмотреть на немцев.

С самого начала я решила не ходить. Нечего там смотреть! Несмотря на мои уговоры и слезы, Никола, посадив на шею Алешу, которому еще не исполнилось трех лет, пошел на шлях.

Вступление немцев в село я наблюдала с нашего огорода. Первый выстрел раздался, когда немцы приблизились к селу. Бросив сапу на грядках, я побежала во двор. Вышла за ворота. В это время раздалось еще несколько выстрелов. Возле Чайковских я увидела Алешу, бегущего улицей в сторону дома. Не помня себя, побежала навстречу. Возле Климовых я схватила перепуганного Алешу и прижала к себе.

В это время начался налет русских самолетов. Раздался сильный взрыв в центре села. Потом оказалось, что бомба разрушила дом Макара Олейника. Рядом сгорел дом Никиты Пастуха. Затем раздалось несколько взрывов на долине. Это самолеты бомбили усадьбу пана Барановского. А Николы все не было. Забежав во двор, я увидела Николу, бегущего домой дворами.

Прибежав, Никола рассказал, что видел, как испугался и побежал домой Алеша. Бежать за ним по улице было опасно. В бегущих взрослых стреляли. Уже раздавались одиночные выстрелы в верхней части села. Никола побежал дворами, стараясь не упустить из виду Алешу. Увидев меня, подхватившей Алешу на руки, Никола успокоился.


Примечательна реакция малолетних детей на немцев, бомбежку и расстрел односельчан. Естественной явилась реакция, трехлетнего на тот момент, моего брата Алеши на выстрелы и взрывы. Испугавшись, он побежал домой. В детстве я не раз спрашивал Алешу:

— Ты помнишь события восьмого июля сорок первого?

Тот страшный день никак не отпечатался в памяти моего брата, которому тогда не исполнилось и трех лет.

— Я помню только день, когда немцы, отступая, проходили через село, остановились на постой на пустыре при выезде на Плопы. Там где сейчас школа и клуб. Мне было уже около шести лет.

Немцы пересекали село шляхом. Многие дети побежали смотреть. Рвался на шлях и я. Мама меня не отпускала. К обеду, воспользовавшись отсутствием во дворе мамы, которая ушла в огород, я побежал на шлях.

Расположившись небольшими группами, немцы обедали. Мы, собравшись вокруг, смотрели, глотая слюну. В конце обеда один из немцев наполнил миску кашей, протянул ее нам вместе с ложкой. Единственная ложка пошла по кругу детей. Не могу сказать, что это была за каша, но дома такую мы не ели ни разу. Каша была слизистой. Возможно, это была ячневая или перловка.

Рассказывает, ныне здравствующий, Валерий Иванович Тхорик, которому восьмого июля сорок первого исполнилось чуть больше пяти лет:

— В тот день я обедал за небольшим столиком под орехом во дворе нашего дома. Какого-либо значения вступлению немцев в село я не придавал. Возраст. Когда начали рваться бомбы, я испугался. Выскочил из-за стола. Но побежал я не в наш дом, что было бы понятно, а почему-то я устремился в строящийся дом Гудымы Артема, живущего через дорогу напротив. Забился в самый темный угол дома и тихонько плакал.

Реакция не удивительна для пятилетнего ребенка. Остается вопрос:

— Почему пятилетний ребенок не побежал в свой, рядом стоящий, дом, а укрылся в доме соседа, расположенном по другую сторону дороги?

Около сорока лет назад, будучи в гостях, мой троюродный брат Борис Павлович Гормах рассказывал:

— Когда немцы вошли в село, мне было немногим более шести лет. Полсела высыпало на шлях. Побежал и я. Когда раздались взрывы, я спрятался в кустах у скирды на меже Суфраев и Вишневских. Потом начали расстреливать. Сидя на корточках, я отчетливо видел расстрел от начала до конца. Было видно, как автоматная очередь отбрасывала людей назад и валила их наземь.

— Что ты ощущал, Боря? Страха не было? Не было желания убежать?

— Нет, страха не было, как и желания убежать. Скорее было что-то сродни любопытству. Происходящее воспринималось, как интересное зрелище. Не больше.

Скорее всего шестилетний ребенок не отдавал себе отчета в трагизме происходящего. Много лет спустя, при написании главы у меня возникли несколько вопросов чисто психологического плана:

— Отдавал ли тогда маленький Боря себе отчет в том, что на его глазах лишили жизней более двадцати его односельчан?

— Как он уснул в тот вечер?

— Не снился ли ему впоследствии расстрел?

— Не было ли проявлений невроза в виде заикания, ночного недержания мочи, навязчивых состояний и других осложнений в результате чудовищной психотравмы?

Тогдашние подробности происходящего, мысли и эмоции скорее всего, были вытеснены, как защитный психо-физиологический механизм, в бессознательное.

Задать вопрос сейчас некому. Полковник милиции в отставке Гормах Борис Павлович после тяжелой болезни покинул этот мир два года назад.


Продолжение маминого рассказа:

Тем временем, услышав взрывы, соседи стали собираться у единственного на магале погреба нашего соседа Николая Гусакова. Когда раздались очередные взрывы, люди спустились в погреб. Было очень тесно. Но все соседи молчали, прислушиваясь к разрывам. Даже дети не плакали. Потом взрывы стихли. В это время в погреб ворвался хозяин подворья, Никола Гусаков:

— Немцы сюда идут!

Потом сосед рассказал, что немцы вошли сначала во двор к нам. Дом, перед тем, как идти в огород, я закрыла на висячий замок. Увидев подвал Гусаковых, немцы поспешили к нему. Приготовив гранату, открыли двери подвала и по-немецки что-то закричали. Люди не знали, что делать. В это время закричал Ясько Кордибановский:

— Надо выходить, а то бросят гранату!

— Выходим быстрее, — закричал наш отец. — Полно детей! Детей выпускайте сначала!

Женщины с детьми поднялись. Вышла и я с Алешей. За мной поднялась Марушка Гусакова с трехмесячным Борей на руках. Четырехлетнюю Стасю Марушка вела за руку. Затем поднялась наверх Раина Маркова (Кордибановская), прижимая к груди двухлетнего Адолька. Потом стали выходить мужчины с поднятыми вверх руками. Всех, бывших в подвале, мужчин через наш двор немцы повели в центр села.

Потом раздались выстрелы. Прибежавщий домой, Симон Паровой сказал, что расстреливают всех мужчин. А в верхней части села, стали сгонять в придорожную канаву и женщин. У меня подкосились ноги. Стала громко плакать десятилетняя Савчукова Люська. За ней стала громко причитать, державшая на руках трехлетнюю Стасю, Женька, жена Савчука. Потом выстрелы стихли. Впоследствии мы узнали, что расстрел был остановлен, приехавшим в село на двуколке, человеком из Брайково. Во время первой мировой войны он был в Австрии военноленным и владел немецким языком. Во время вхождения Бессарабии в состав королевской Румынии, по рассказам стариков, он был депутатом в Бухаресте.

Скоро по улице потянулись люди, которых немцы вели на расстрел. Прошли Ясько и Франек Кордибановские, Мишка Натальский. Никола пришел домой вместе с Марией, его сестрой и ее сыном Каюшей (Макаром). Макару еще не исполнилось пятнадцати, но в расстрельную шеренгу он попал из-за раннего, не по годам, развития.

Пополудни небо затянуло. Клубами катились по небу черные тучи. К вечеру разразилась гроза. Ливень загнал в хаты и жителей и немцев. Всю ночь бушевала гроза. Ливневые потоки мутной воды несли с пологого брайковского склона тела расстрелянных.

Ночь родители провели в соседнем доме двоюродного брата отца Парового Семена Григорьевича.


Обращает на себя внимание география расстрельной шеренги. Дома погибших в тот день моих односельчан находились в центральной и, частично в верхней части села. Исключение составил муж тетки Марии, Навроцкий Петр Филиппович, дом которого находился в ста пятидесяти метрах ниже нашего двора. Петр Филиппович был застрелен в проеме калитки своего двора. Застрелен был за то, что не смог, опираясь на костыли, быстро освободить немцам проход в собственный двор. А тут еще, найденная в кармане опасная бритва и кумачовая домотканая рубаха.


Потом медленно тянулись четыре года самой страшной войны. В числе многих моих односельчан был призван румынами мой отец. До сентября сорок четвертого он служил в пожарных частях Бухареста. С конца сорок четвертого до конца войны мой отец был заряжающим орудия в противотанковом артиллерийском истребительном батальоне. В сорок шестом, через год с лишним после Победы, родился я.


Однако вернемся к детям, рожденным в ту страшную пору. Если в сорок первом в селе появились четырнадцать новорожденных, в сорок втором родились девять детей. Две девочки и семь мальчиков. Для сравнения: в сорок восьмом из двадцати трех родившихся детей девочек было одиннадцать. В сорок третьем село приросло двенадцатью новорожденными гражданами. В сорок четвертом — шестнадцать. В сорок пятом, последнем году той войны родились только трое детей.

Попробуем проследить судьбы детей, живших и только родившихся в ту страшную годину.


Франеку Довганю едва исполнилось девять, когда был призван на фронт его отец — Довгань Михаил Васильевич. Уже после войны пришло извещение, что красноармеец Довгань пропал без вести. Последующие десятилетия прошли в полной неизвестности.

После семилетки Франц работал в колхозе, потом поступил и закончил автодорожный техникум. Потом заочное отделение механического факультета сельскохозяйственного института. Механик колхозного гаража, главный технический инспектор по сельскохозяйственной технике, председатель колхоза, председатель районного объединения «Сельхозтехника», потом до пенсии снова председатель колхоза.

Два года назад, работая над главой «Никто не забыт?», в электронной базе Архива МО я нашел: Довгань Михаил Васильевич награжден Орденом Отечественной войны 1 ст., и Орденом Славы 111 ст., о чем я подробно пишу в предыдущей главе. Сообщить утешительную весть сыну Францу Михайловичу Довганю не могу. В нулевых он уехал на Донбасс к сыновьям. Связи нет больше семи лет. Судьба Франца неизвестна.


Тхорик Валерий Иванович в пятилетнем возрасте, как писал выше, прятался от бомбежки в доме соседа. В сорок четвертом его отец Иван Никифорович, 1904 года рождения, был призван на фронт. В сорок пятом пришла похоронка. И больше ничего. Снова помогла электронная база МО. В 1944 году на территории Латвии Тхорик Иван Никифорович награжден медалью «За отвагу».

Сам Валерий Иванович после окончания семилетки потупил в железно-дорожный техникум в Черновцах. Вскоре оставил из-за тяжелых материальных условий. Закончил училище механизации сельского хозяйства. Работа в МТС, потом служба в рядах Советской Армии. После демобилизации — заместитель бригадира тракторной бригады. Закончил Высшую совпартшколу в Одессе. Получил диплом агронома-организатора. Работал в колхозе «Родина» села Ст. Кодряны.

Потом вернулся в родное село. Длительное время возглавлял партийную организацию совхоза. Потом работал освобожденным секретарем партийной организации «Колхозживпром». В течение нескольких лет — директор совхоза в родном селе. Награжден орденом «Знак почета», медалью «За доблестный труд к 100-летию В.И.Ленина». Выйдя на пенсию до настоящего времени возглавляет партийную организацию сельских коммунистов. Валерий Иванович на девятом десятке жизни отличается великолепной памятью, остротой ума и трезвостью мышления.


В августе сорок четвертого был призван на фронт отец моих троюродных братьев Сергея и Бориса Брузницких — Брузницкий Иван Прокопович. В сорок пятом пришла похоронка. Перелопатив архивы МО я не нашел каких-либо записей, проливающей свет на судьбу солдата.

Сергей, 1934 года рождения, закончив железнодорожное училище, работал сначала кочегаром, а потом до пенсии машинистом паровоза, затем тепловоза Молдавской железной дороги. Борис, 1936 года рождения, всю жизнь работал в родном колхозе механизатором.


Бакалым Виктор Иванович 1934 года рождения и Тава Ивановна, 1939 года рождения, мои очередные троюродные родственники. Их отец — Бакалым Иван погиб на территории Германии 25 марта 1945 года.

Виктор, двоюродный брат моей мамы всю жизнь работал механизатором в колхозе. Тава Ивановна посвятила свою жизнь педагогической деятельности. До пенсии работала преподавателем химии и биологии в Елизаветовской школе.


Тимофеев Василий Григорьевич, сын Григория Михайловича, подпольщика в прошлом. На начало войны Тимофеев Г.М. был председателем Тырновского сельского совета. Отправленный в эвакуацию, в Атаках был отозван конным нарочным из Тырновского райисполкома для ликвидации запасов зерна, о чем я писал в предыдущей главе. Вернувшись домой, обошел усадьбу и, закинув через плечо связанные шнурками ботинки, пешком ушел в Тырново. Как в воду канул…

Василий Григорьевич, сам по профессии механизатор, много лет работал механиком объединения «Колхозживпром».


Ставнич Октавиан Александрович, 1939 года рождения — сын Ставнича Александра Михайловича, призванного на трудовой фронт. В войну работал на одном из предприятий Урала, где тяжело заболел. Вернувшись, вскоре скончался.

Тавик всю свою трудовую жизнь проработал в родном селе электриком. Сейчас на пенсии.


Шамотайло Мария и Анастасия, 1935 года рождения, Нина 1937 г.р., Зина, 1939 г.р., Екатерина, 1940, г. р., Людмила, 1943 г.р. — дочери призванного в сентябре 1944 года Шамотайло Михаила Ивановича, погибшего в Германии уже после войны — 31 мая 1945 года.

Нина Михайловна работала в нашей школе пионервожатой. Во втором классе вместо заболевшего Петра Андреевича, два месяца она была учительницей в нашем втором классе. Нина, и Люся в настоящее время проживают в Бельцах.


Ткач Александр, 1934 г.р., Владимир, 1938 г.р., Юльяна (Люся), 1941 г.р., Анатолий, 1944 г.р. — дети погибшего в Польше 28 марта 1945 года Ткача Михаила Петровича. Володя был одноклассником и другом Алеши, моего старшего брата. Толя — на два года старше меня, учился со мной в одной классной комнате, о чем я писал ранее. По сведениям — все братья Саша, Володя и Толя после службы в армии осели на постоянное место жительства в Житомире.


Мошняга Павлина Васильевна, 1938 года рожд., Анастасия, 1941 года рожд. — дочери расстрелянного 8 июля 1941 года Мошняги Василия Марковича. Обе дочери всю жизнь прожили в родном селе. Работали в колхозе, потом, в связи с реорганизацией хозяйства, в совхозе.


Навроцкий Евгений Александрович, 1939 года рожд. Отец — Навроцкий Александр Михайлович был расстрелян 8 июня 1941 года в родном селе. О драме с трагичным, связанной с расстрелом, финалом я подробно писал в главе «Талант быть человеком».

Евгений Александрович по окончании училища механизации работал на тракторной бригаде в колхозе, затем в совхозе. Тракторист-комбайнер, заведующий ремонтными мастерскими, бригадир тракторной бригады, заместитель директора совхоза — таковы ступени служебного роста нашего героя. Закончил Сорокский техникум механизации и электрификации сельского хозяйства.


Мищишина Елена Владимировна, 1939 года рожд., Борис, 1942 года рожд. — дети старшего брата моей мамы — Владимира Михайловича Мищишина. С августа 1940 до самого начала войны дядя Володя служил начальником Тырновского райотдела НКВД. В сорок первом, при приближении к селу немцев, распоряжением Тырновского райисполкома семьи ответственных работников были отправлены в эвакуацию.

Так дядя Володя, тетя Антося — жена дяди Володи, дочь Лена, сестры Антоси Павлина и Мария и брат Антоси Лазя — Владимир.(польск) оказались в совхозе имени Кагановича с. Попасное, в шестидесяти километрах северо-западнее Луганска. В сорок первом дядя Володя был призван армию и, как работник НКВД, был направлен на специальные курсы разведчиков-диверсантов в один из городов Урала. В сорок третьем Владимир Михайлович был заброшен в составе диверсионно-разведывательной группы севернее Флорешт. Двух участников, в том числе и радистку немцы расстреляли ещё в воздухе. Приземлившись, дядя Володя спрятал парашют и пошел в село Черницу, где жила односельчанка Чайковская Ольга Ананьевна.

Переодетого и с документами мужа, Ольга Ананьевна проводила дядю Володю в Елизаветовку к родным. Вскоре он был арестован. Полгода провел в Сучавской тюрьме в одиночной неотапливаемой камере. С потолка круглые сутки капала ледяная вода. Началось кровохарканье. В бессознательном состоянии баба Явдоха привезла его домой. Через две недели, не приходя в сознание, скончался. О мамином брате Владимире Михайловиче Мищишине я писал в главе «Никто не забыт?».

Эта же глава в предыдущей книге была названа «Никто не забыт», без вопросительного знака. По мере написания глава прирастала новыми событиями, появлялись новые люди. На финише главы меня не оставляли сомнения:

— Никто не забыт?

Так в названии главы появился вопросительный знак.

И вот, когда второй сборник с главой «Никто не забыт?» уже в печати, у нас появляется новый герой. Забытый — брат тети Антоси Лазя — Владимир Иванович Климов, 1920 года рождения. Был призван на фронт осенью сорок первого уже с территории Луганской области. Попал в самое кровавое пекло на подступах к Ленинграду. В одном из первых боев был тяжело ранен. По выписке из госпиталя весной сорок второго вернулся на долечивание к месту призыва, где оставались сестры и племянница Лена.

Если основная территория Донбасса и сам Донецк — (Сталино) были заняты немецко-фашистскими оккупантами уже 21 октября сорок первого, то Луганск (Ворошиловград), расположенный в 125 километрах восточнее, был оккупирован только 17 июня сорок второго. Сказалось разгромное поражение немцев зимой сорок первого под Москвой.

Когда Луганск был оккупирован немцами, Лазя вышел на организацию партизан-подпольщиков. Образовав небольшую группу, подрывали, занятые немцами шахты, транспорт, взрывали железнодорожные пути. После одного из рейдов открылась рана. В начале мая немцы восстановили и запустили одну из шахт. Подпольная группа, в составе которой был и Владимир Иванович, осуществила подрыв шахты. Группа подпольщиков была выслежена гестаповцами и арестована в полном составе. Позже семья узнала, что через неделю после ареста 27 мая 43 года всю группу расстреляли.

Там, в эвакуации, двенадцатого апреля сорок второго родился мой двоюродный брат Боря. Питание было скудным. Материнского молока не хватало. У Бори развилась тяжелая форма рахита. Голова ребенка, по рассказам Лены, была огромной. Ходить начал довольно поздно. Лена вспоминает, что кто-то посоветовал ежедневно купать Борю в отваре однолетних побегов вербы. Трудно сказать, что послужило активным началом в лечении ребенка купанием в отваре вербы, что помогло. По данным литературы, витаминов группы Д в вербе не содержится. А возможно, фитохимический состав побегов вербы недостаточно изучен. В любом случае состояние Бори постепенно улучшилось.

В начале сорок третьего, накануне освобождения Донбасса Советской армией, всю семью, включая детей, немцы погрузили в вагоны и отправили в Германию. В Черкасской области на станции Монастырище вагон с угнанными на ходу был отцеплен от поезда партизанами.

По рассказам моей двоюродной сестры Елены Владимировны, жители окрестных сел на телегах, а то и пешком увозили и уводили угнанных по окрестным селам. Так наши герои попали в село Яструбинцы Винницкой области, расположенное в 20 километрах от станции Монастырище. Там они дождались прихода Советской армии.

В дошкольном возрасте Боря сильно картавил, за что ему была присвоена кличка «Зага». Ровесники Бори вспоминают: в ответ на призывы бабы Явдохи идти обедать, Боря неизменно говорил:

— Бога зага буде исти пигоги

В переводе это означало:

— Боря сейчас будет есть пироги.

Впоследствии Боре за соломенный, почти белый цвет волос была присвоена вторая кличка: «Белый».

О Боре я довольно подробно писал в первой книге. Он был заядлым голубятником. Мастерски ловил рыбу руками. Не чаял души в собаках. Я уже писал, что приведя с Мошан выменянную на что-то старую суку, Боря, при участии Валенчика Натальского, изрезал новые хромовые сапоги своей тети Маньки (Марии). Старательно и последовательно вырезали они из голенища широкие кольца для ошейника. Лишь дойдя до самого низа голенища, Боря получил кольцо нужного размера. Отходов не было. Все остальное было использовано в качестве оснастки рогаток.

Валентин Натальский вспомнил два, характеризующие Борю, случая с детских лет, связанные с Одаей.

Второй став на Одае со стороны огромного подвала вдоль берега до середины пятидесятых сопровождался глубоким рвом. Туда стекала вода из большого става и, по деревянному желобу, из ледника в подвале. Потом ров заилился. Тавик, Валенчик Натальский и Боря, восьми, девяти и десяти лет, купались во втором пруду. Внезапно ноги Валенчика заскользили по илистому дну и он скрылся под водой во рву. Купавшийся рядом Тавик бросился на помощь и, сам еще плохо плавающий, стал погружаться вместе с Валенчиком. Боря не растерялся. Нырнув за Валенчиком, Боря вытолкнул сначала его, потом вытащил и Тавика.

Второй случай имел место во время зимних каникул. Группа из дюжины детей каталась на коньках на льду большого става. Катались по очереди, так как коньки были единственными. Один катался, остальные разбрелись по озеру. Кто-то из детей увидел вмерзшую в лед дохлую рыбку.

— Рыба во льду!

Вся ватага собралась в одном месте и разглядывали сквозь лед рыбку. Внезапно лел заскрипел, затем раздался треск. Обломок льда под Тавиком перевернулся и он провалился под лед. Все оцепенели. Не растерялся один Боря. Лег на лед и схватил Тавика за воротник пальто. Помог выбраться на лед. Мороз сразу начал сковывать Тавикову одежду.

Добежали до сторожки, в которой топилась печь. Раздели Тавика догола. Потом Тавик долго стоял, поочередно прижимаясь к горячей печке спиной и грудью. С другой стороны печки сохла одежда. Ребята ушли в село, а Боря терпеливо сидел, регулярно поворачивая Тавика и одежду. Домой пришли, когда было уже совсем темно.

Учиться Боря не любил. Школа была для него только силой необходимости. Оставшись на второй год, Боря закончил школу одновременно с Тавиком, младше его на два года. Потом было ремесленное училище.

Не спешил Боря и в армию. По причинам отсрочек был призван в возрасте двадцати двух лет. В самом начале службы попал в сержантскую школу в Новороссийске, по окончании которой был направлен на Кубу. До конца службы был в составе роты охраны Фиделя Кастро.

Демобилизовался Боря в шестьдесят восьмом. В Кишиневе устроился на работу в строительно-монтажную фирму. Через год получил направление в Кишиневский филиал Воронежского строительно-монтажного техникума. Тавик, тоже вернувшийся из армии, учился на энергетическом факультете политехнического института. Тавик помог Боре выполнить семестровые, курсовые и дипломную работы.

Демобилизация Бори привнесла в мою жизнь струю свежего дыхания свободной Кубы, которой мы тогда грезили. Я часами рассматривал, привезенные Борей открытки и фотографии, слушал грампластинки. Красочные, почти сказочные, непохожие на другие и впервые увиденные нами, открытки. Замешанные на африканских и испанских ритмах, кубинские мелодии будоражили мою кровь. Они вселяли в мою душу волнующее, никогда ранее не испытанное чувство ожидания светлого торжественного чуда. Тогда я был убежден, что моя Куба еще впереди.

По воскресеньям мы часто встречались втроем: Боря, Тавик и я. После просмотра фильма мы обедали в павильоне «Фокушор», что напротив кинотеатра «Патрия». К обеду пили по рюмке кубинского рома. Потом долго сидели молча. Мы с Тавиком вполголоса напевали «Куба — любовь моя, остров зари багровой…». Боря сидел молча.

По окончании техникума Боря много лет работал начальником транспортного цеха Фрунзенского сахарного комбината. В восемьдесят восьмом в результате автотранспортной аварии Боря погиб. Жена и сыновья Бори в настоящее время живут в Петропавловске-Камчатском.

Лена, старшая сестра Бори закончила Кишиневское базовое медицинское училище. Всю жизнь проработала медицинской сестрой в родном селе. Сейчас Елена Владимировна на пенсии.


Адамчук Адольф Александрович, 1940 года рожд. Его отец Адамчук Александр Архипович погиб в Германии первого мая 1945 года. Всего лишь восемь дней не дожил до Победы. Каких-либо материалов и записей в архиве министерства обороны я не нашел.

С детства Адольф выделялся среди сверстников аккуратностью и неспешностью. Еще будучи в школе начал коллекционировать граммофонные пластинки. Коллекция его пластинок была, пожалуй, самой богатой в районе. Закончив Харьковский индустриально-педагогический техникум, всю жизнь до пенсии работал преподавателем в Окницком профессионально-техническом училище.


Вишневский Антон Ананьевич, 1940 года рожд. Его отец Вишневский Ананий Федорович был расстрелян 8 июля 1941года.

Антон, закончив Харьковский индустриально-педагогический техникум, работал в Дрокиевском профессионально-техническом училище. Потом была служба в рядах Советской армии. После службы работал инженером на Харьковской металлобазе. Потом до пенсии работал мастером производственного обучения в родном Харьковском индустриально-педагогическом техникуме. В настоящее время на пенсии, живет в Харькове.

Загородная Тамара Михайловна, 1940 года рожд. Ее отец — Загородный Михаил Федорович был расстрелян 8 июля 1940 года. Тамара всю жизнь проработала в колхозе. Вышла замуж и жила в Боросянах.


Бойко Филлип Филлипович, 1941 года рожд. Его отец — Бойко Филипп Филлипович был расстрелян 8 июня 1941 года. Филя по окончании семилетней школы поступил в Корбульское училище механизации. По окончании уехал на целину. Потом служба в Советской армии. После армии работал в ремонтных мастерских Дрокиевского районного объединения «Молдсельхозтехника».


Загородный Алексей Петрович, 1941 года рожд. Его отец Загородный Петр Федорович после тяжелого ранения ушел из жизни в, расположенном в 170 километрах северо-восточнее Варшавы, польском городе Торунь 21 апреля 1945 года. Сам Алексей с детства отпечатался в моей памяти скромным, молчаливым, необычайно серьезным.

По окончании семилетней школы в родном селе учился в Дондюшанской школе механизации сельского хозяйства. По окончании школы вернулся в родное село. Закрепили за Алексеем старенький колесный трактор «Универсал», удивительно похожий на американский «Фордзон». В шестьдесят первом призвали в армию. Служил в Подмосковье в ракетно-зенитных войсках ПВО. Был делегатом всеармейской партконференции.

Вернувшись в родное село, сел за рычаги гусеничного трактора Т- 38. Несколько лет работал токарем. Женился на такой же, как сам, скромной моей однокласнице, Гале Кугут, учительнице математики. Переехали в Дрокию. Закончил вечернюю среднюю школу. Работа в ПМК — 87. Компрессорщик домостроительного комбината. Много лет был членом бюро РК КПМ. Выйдя на заслуженный отдых, несколько лет работал в «Молдоватрансгаз».


Пастух Зинаида Михайловна, 1943 года. рожд. Отец Пастух Михаил Никитич погиб в Германии 06 мая 1945 года, за три дня до Победы.

Сама Зина, на три года старше меня, училась в одном классе с Тавиком, Борисом и Валентином Натальским. Среднюю школу закончила в Дондюшанах. Потом учеба в Бендерском финансово-экономическом техникуме на отделении бухгалтерского учета. Всю жизнь до пенсии работала бухгалтером.


Натальский Валентин Михайлович, 1943 года рожд. Отец Натальский Михаил Емельянович погиб на территории Польши 14 февраля 1945 года. И больше ничего. В электронном архиве МО я обнаружил, ранее неизвестные родным документы. Красноармеец Натальский М.Е. за время боевых действий был награжден орденом Славы 111 степени и орденом Отечественной войны 1 степени.

Наградной лист.

1 Фамилия имя отчество. Натальский Михаил Емельянович

2 Звание Красноармеец

3 Должность, часть. Стрелок 3 сб Новогеорг. полка 1 стр Брестской Краснознаменной дивизии представляется к ордену Слава 111 ст.

4 Год рождения 1907

5 Национальность Молдаван

6 Партийность б\п

7 Участие в боевых действиях с 29 11 44 г. 1 и 2 Белорусский фронт

8 Имеет ли ранения и контузии 14 1 45 г. ранен легко.

9 С какого времени в Красной армии с 22 04 44 г.

10 Призван Тырновским РВК Сорокской области

11 Ранее не награждался

12 В боях при прорыве немецкой обороны на плацдарме р. Нарев Севернее Варшавы в р-не дер. Гатка 14 01 45 г. тов. Натальский проявил образцы мужества и отваги. Он первый ворвался в немецкие траншеи и в рукопашной схватке уничтожил 10 гитлеровцев. Будучи раненным, он не покинул поля боя и продолжал вести огонь из своего автомата по немцам. Тов. Натальский достоин награды «Орден Славы 111 ст.»

Командир 412 стрелкового

Представление

В боях с немецкими захватчиками с 14 января по 15 марта 1945 года тов. Натальский показал себя одним из лучших, опытных и храбрых командиров, лучшим агитатором среди бойцов нерусской национальности, в особенности среди молдаван. Постоянно показывал пример всем остальным бойцам отделения. В бою за населенный пункт Квашин с 12 в ночь на 13 марта 1945 года тов. Натальский со своим отделением отбил 4 контратаки противника, уничтожив при этом до 40 немецких солдат, тем самым помог нашим подразделениям овладеть деревней Квашин. 15 марта 1945 года во время прочесывания леса на подступах к железной дороге Гданьск — Гдыня и при отражении контратак противника тов. Натальский со своим отделением действовал смело и мужественно, первым вышел на железную дорогу и оседлал ее. Но в этом бою тов. Натальский пал смертью храбрых. Тов Натальский, как верный сын Родины достоин правительственной награды

Новогеоргиевского полка гв. подполковник Андриевич.

Я связался по телефону с его сыном, моим другом детства и соседом, живущим ныне в России, Валентином Михайловичем Натальским. В детстве мы называли его Валёнчиком. Для Валентина Михайловича мое сообщение явилось неожиданностью, подобно грому среди ясного неба. Он тут же обратился в Подольский архив МО, где ему были выданы дубликаты удостоверений на награды. Самих наград, к сожалению, сын погибшего отца не получил.

После получения похоронки мама Валентина Натальская Феня Филипповна впала в глубокую депрессию, практически перестала есть. За короткое время у нее развилась скоротечная чахотка с легочным кровотечением. Угасла мама Валентина в течение нескольких месяцев.

Вспоминает Валентин Михайлович Натальский:

— Отец погиб на фроте. Мне было два с половиной года, когда во второй половине сорок шестого умерла мама. Но я довольно отчетливо помню, как я ползал по телу, лежащей в гробу, мамы. Не сохранились другие, более поздние воспоминания, но этот эпизод сохранился в моей памяти на всю жизнь.

— Воспитывал меня старший брат Сергей. Он работал механизатором в МТС, приезжал домой раз в неделю. А меня надо было накормить, одеть, уложить спать. Из-за меня, скорее всего, брат женился в свои неполные семнадцать. Его жену, Павлину Гормах, я с первых дней называл мамой. Потом Сергей был назначен бригадиром тракторной бригады МТС. Так, что моим воспитанием целиком занималась Павлина.

— Сергей, приезжая раз в неделю, собирал все мои грехи за время его отсутствия. А грехов моих за неделю накапливалось немало. Грехи мне Сергей отпускал ремнем. Павлине было труднее. Она была всегда рядом и успевала каждое нарушение оговорить словом. Она была золотой человек. Сколько в ней было терпения! Благодаря влиянию Павлины я стал тем, кем стал.

— Павлина работала в колхозе. На прашовку полей часто уходила затемно. Возвращалась поздно, когда с Куболты гнали худобу. На время отсутствия Павлины надзор осуществляла полуслепая моя бабушка по отцу. Звали ее Дарья. Но в селе все, включая меня называли ее Милионихой. Когда приходило время обеда, баба Милиониха не давала ложку, пока я не прочитаю наизусть «Отче наш».

— Отчетливо помню землетрясение в сорок девятом. Сначала был сильный гул. Потом качалась земля. Было очень жутко. Но еще страшнее стало в одну из поздних ночей. Павлина разбудила меня. Мы услышали, что в соседней комнате кто-то ходит. Мы стали разговаривать громко, несмотря на то, что полугодовалая племянница Таня только уснула. Потом я вышел в коридор и массивным крюком, которым запирали дверь, ударил по двери. Послышался топот ног, затем хлопнула створка окна. Наутро мы увидели, что окно, выходящее на улицу, было открытым.

— До школы часто бегал к моим крестным — дяде Петру Твердохлебу (брат моей мамы) и его жене тете Оле Жилюк. Бегал дворами. Когда пробегал двор полуслепого Пилипа, что-то заставляло меня выдернуть деревянную клямку дверного запора. В следующий раз клямка была новая. Это было как игра. Я выдергивал клямку, забрасывал далеко в кусты, а дел Пилип каждый раз строгал новую.

— В школу пошел семи лет. Моими одноклассниками стали Дюсек — Андрей Суфрай, Саша Грамма, Мирча Кучер и шестилетние Тавик, Галя Ставнич, Галя Жилюк, Саша Палладий и Валя Киняк. В одной классной комнате с нами учились третьеклассники. Благодаря тому, что в третьем классе учились Жук — Ваня Горин, Адольф Жилюк, Сева Твердохлеб и Нянек — Валера Паровой, в части мальчишеских проказ мы были далеко впереди своего возраста.

— Учила нас Елена Павловна. Она регулярно посылала меня обживать классные углы. При этом, вразумляя, она довольно больно стучала костяшкой указательного пальца в середину лба. Однажды после школы красное пятно на моем лбу увидел мой крестный дядя Петро Твердохлеб. Он тут же провел «разбор полетов». Красное пятно на моем лбу больше не появлялось.

— В школе я лучше успевал по общественным наукам. Тавик все годы был непревзойденным в математике, физике, химии, биологии. Зато все повально были увлечены физкультурой. Во дворе школы колхоз возвел гимнастическую трапецию высотой более четырех метров. Доблестью и геройством считалось умение пройти по круглому бревну длиной около пяти метров. Однажды я потерял равновесие. Падая, ухватился за круглое гладкое бревно одной рукой. Я висел на одной руке и чувствовал, как моя ладонь медленно скользит по дереву. Успел подумать:

— Все! Сейчас сорвусь…

Саша Грамма ползком быстро подполз ко мне и успел схватить мою руку. Вместе со мной на весу он прополз к вертикальному столбу. Я ухватился за него. Но держаться и медленно сползать у меня не было сил. С высоты около трех метров я спускался стремительно, можно сказать падал. После удара об землю было больно в позвоночнике, я долго не мог встать. Скорее всего, мои проблемы с позвоночником начались тогда.

— Семилетку мы закончили в пятьдесят седьмом. Мы с Тавиком, Сашей Палладий, Андреем Суфраем и Сашей Довгань продолжили учебу в Тырново. Позже Андрей ушел в ремесленное училище. Мы с Октавом жили в общежитии, девочки по квартирам. По субботам ходили пешком домой независимо от погоды. В воскресенье, как правило, колхоз выделял повозку. Девчата ехали, а мы, закинув недельный запас еды в повозку, держась за люшню, шагали рядом. На ходу умудрялись чистить о ступицы колес налипшую грязь.

— В месяц из дому давали по десять, дореформенных 1961 года, рублей. О куреве мы с Тавиком не мечтали. Курили в школе ребята, у которых были отцы. На рампе разгружали вагоны с штакетом. Заработанные деньги тратили на еду. В кино часто ходили, склеив, подобранный возле дома культуры, выброшенный билет с контрольным талоном. Повезет — смотрели кино, а, бывало, затрещина и мы стремглав бежали в кассу.

— После школы поступил в Сорокский техникум механизации сельского хозяйства. Техникум закончил в шестьдесят третьем. Вместе с Антоном Вишневским, закончившим в том году Харьковский индустриально- педагогический техникум мы поступили на работу мастерами по производственному обучению в Дрокиевское профессиональное училище.

С шестьдесят четвертого Валентин Михайлович три года отдал службе в рядах Советской армии. После службы, поработав в Окницком ПТУ, уехал в Кишинев. Работа на тракторном заводе. Одновременно готовился к поступлению в институт. Потом механический факультет сельхозинститута.

Дом Натальских находился наискось-напротив в семидесяти метрах от нашего дома. Запомнилась высоченная тополе-образная липа у дороги. В июне мы карабкались по крохким ветвям и обрывали цвет. На меже с Савчуками росла груша, дававшая мелкие, очень вкусные, кисло-сладкие плоды.

Вернувшись в район, Валентин возглавлял районное транспортное объединение «Колхозтранс». Затем много лет начальник управления транспорта республиканского объединения «Молдсельхозхимия» в Кишиневе. В настоящее время живет в Ступино Московской области, пенсионер. Регулярно общаемся по телефону и скайпу. Видимся во время его редких непродолжительных визитов в Молдову.


Палладий Александра Федоровна, 1944 года рожд. Ее отец, Палладий Федор Иванович. Согласно документам безвозвратных потерь сержантского и солдатского состава Советской Армии установлено, что стрелок 270 сп 58 стрелковой дивизии рядовой Палладий Федор Иванович, 1921 г.р. уроженец Молдавской ССР Атакского района, с. Городище, призван Атакским РВК погиб 19 апреля 1945 года. Похоронен в дер. Хальбе, Германия.

Сама Саша пошла в школу шести лет. В первый же учебный день вместе с шестилетней Валей Киняк покинули класс и убежали домой. Причиной побега стало то, что у них не было портфелей, в то время, как все остальные дети были с школьными сумками. А подругам из дому дали только по тетрадке и карандаш. Портфели купили. Обе подруги учились на «хорошо» и» отлично».

Класс, в котором училась Саша Палладий был удивительным, непохожим на другие. Мой двоюродный брат Тавик, Ставнич Галя, Киняк Валя и наша героиня Саша Палладий были на год младше своих одноклассников. Вместе с тем, они, младшие, составили интеллектуальный костяк класса.

Закончив семилетку в родном селе, Саша продолжила учебу в Тырновской средне школе. Там Натальский Валентин, Тавик и Саша, все трое — дети погибших на фронте отцов, держались вместе. По рассказам Александры Федоровны, ребята, не сговариваясь, опекали Сашу, не давая в обиду.

Закончив среднюю школу в шестнадцать лет, была направлена на работу пионервожатой в родную школу. Затем стала учительницей младших классов.

И вот за плечами физико-математический факультет педагогического института. В семьдесят восьмом была назначена директором Елизаветовской восьмилетней школы. Потом, до пенсии — учитель математики.

В восьмидесятых Александру Федоровну посетила идея, которая не отпускала ее почти два десятилетия. Ее целиком захватила оригинальная цель: воссоздать на бумаге генеалогическое древо села. Воспоминания старожилов, письма, телефонные переговоры, старинные фотографии, вырезки из старых газет. Всё это легло в основу многолетнего труда целого коллектива.

Как результат кропотливой работы, передо мной лежит ксерокопия альбома с генеалогическим древом села более чем столетнего периода. Значение труда, вложенного в этот альбом, трудно переоценить. Все, приехавшие с Подолья, семейные кланы отражены на страницах альбома. Каждый потомок, имеющий елизаветовские корни, может найти себя и своих предков вплоть до первого колена переселенцев в сложном генеалогическом лабиринте моего села.


Гусакова Мария Николаевна, 1944 года рожд. Внучка старой бабы Домки, двоюродная сестра моих одноклассников Жени Гусакова и Сергея Навроцкого. Одноклассница Бори, Тавика и Валенчика.

Отец Маруси погиб на фронте. С той поры прошло семьдесят пять лет. К глубокому сожалению и моему стыду история не донесла до нас фамилии и имени ее отца.

Маруся была старше нас на два года и училась в одном классе с моими двоюродными братьями — Борисом и Тавиком.


Брузницкая Людмила Ананьевна, 1944 года рожд. Отец Брузницкий Ананий погиб на территории Польши 13. 02. 1945 года. К концу войны пришла похоронка. В электронной базе данных я нашел: красноармеец Брузницкий Ананий Иванович, 1924 года рожд. в бою 29.01.45 г. первым ворвался в траншею противника, убил пулеметчика, захватил ручной пулемет и вел из него огонь по отступающему противнику. При отражении контратаки из трофейного пулемета уничтожил нескольких немецких солдат. Награжден орденом Славы 111 степени.

Люся, сама на два года старше меня, училась со мной в одной классной комнате. Как я уже писал, наши первый и третий классы были спаренными. Вспоминая Люсю тех лет, крепнет убеждение, что Люся тогда тяжело переживала собственную безотцовщину. В отличие от нас, часто несерьезных и проказливых, Люся училась старательно. Остро переживала каждую неудовлеворительную оценку. Ее, часто скорбное, лицо приобретало черты трагичности из-за опущенных уголков губ и вертикальной складки чуть выше переносицы. Закончив семилетку, четырнадцатилетняя Люся осталась работать в колхозе. Рано вышла замуж. Будучи взрослой и пожилой, запомнилась, постоянно пекущейся о состоянии здоровья собственного сына и внуков.


Киняк Валентина Александровна, 1944 года рожд. Отец Киняк Александр Викторович, 1920 года рожд. был призван на фронт в начале сентября 1944 года. В бою под венгерской деревней Павлова был убит осколком в результате разрыва артиллерийского снаряда.

В главе «Дочка-племянница» я обстоятельно описал непростую историю семьи Киняков и судьбу Валентины Александровны.


Твердохлеб Октавиан Павлович «Тавик», 1944 года рожд. Мой двоюродный брат по маме. Отец Тавика Твердохлеб Павел Захарович был призван в сентябре сорок четвертого одновременно с моим отцом. Два месяца в Житомире. Уже в конце ноября в заиндевевших, насквозь продуваемых, вагонах повезли в Муром.

— Только тогда я по настоящему понял, почему так часто рядом упоминаются голод и холод, — рассказывал мой отец. — В задней части вагона через щели постоянно наметало, поднятый поездом, серый снег. В буржуйках, которые были в вагонах, а то и на настеленном листе жести жгли всё, что горело. Жгли даже письма от родных. Старались согреть хотя бы руки.

— Бак с кашей приносили в первой половине дня. Сразу раздавали порции на целый день. Все старались съесть суточную порцию сразу, пока каша была горячей. После каши становилось теплее. К обеду не съеденная каша замерзала, превращалась в камень. Разогреть было невозможно даже на буржуйке, так как не было дров. Об этом рассказывать?

— Регулярно выдавали только махорку. Я не курил. Зная это, курильщики предлагали хлеб за махорку. Хлеб не лез в глотку, когда я ел, а обменявшие курили махорку и смотрели на меня. Я перестал менять. Махорку у меня забирал мой кумнат, Павло Твердохлеб, отец Тавика. Он курил, не переставая. Павло и свой хлеб обменивал на табак у других. Не доезжая Брянска, Павло слёг. Два дня весь горел. Так, в горячке, и умер. Негнушиеся, как бревна, тела умерших перегружали в небольшой вагон в середине состава. На одной из станций перед самым Муромом вагон отцепили. Где могила Павла?

О Тавике я подробно писал во многих главах. Необычайно ответственный, с математическим складом ума, Тавик учился легко, всегда помогая другим. Многие инженеры-электрики, учившиеся заочно на энергетическом факультете политехнического института, обязаны Тавику своими дипломами.

Друг с раннего детства и родственник Тавика Валентин Михайлович Натальский вспоминает:

— Мы учились во втором классе, когда из Тырновского военкомата прислали две путевки в Суворовское училище. Для нас с Тавиком, как для детей, отцы которых погибли во время войны. Мои вначале дали согласие. Но вмешалась Тавикова баба Явдоха:

— Куда такого маленького сироту. Отец погиб, сейчас ребенка забирают. Я в эту войну похоронила сына, зятя и свата. (Сват бабы Явдохи Климов Иван Иванович погиб в Германии на подступах к Берлину второго мая сорок пятого.)

— Не дам ребенка! Костьми лягу!

После того, как стало ясно, что Тавика не отпустят, воспротивились и мои родные:

— Не пустим и мы! Чтобы все село говорило, что мы решили Валенчика сбыть с рук, избавиться от сироты?

Так не состоялась наша, совместная с Тавиком, военная судьба.

— В Тырновской средней школе раскрылся талант, иначе не скажешь, как математика. На контрольных работах Тавик неизменно решал все варианты быстрее, чем остальные решали свой единственный вариант. Я лично, в математике, не ошибусь, если скажу: жил за счет Тавика.

— Во время службы в армии, мы с Тавиком, образно говоря, не расставались. Несмотря что служили на расстоянии ровно в две тысячи километров. Тавик служил в авиации под Красноводском синоптиком на метеостанции. Я служил в Московском военном округе связистом в ракетно-зенитном подразделении. Мы с ним регулярно связывались в ночные смены по телефону дальней связи.

— Когда я работал на тракторном заводе, жил у Тавика. Без преувеличения — в моем поступлении огромная доля Тавикова труда. В течении года он натаскивал меня в математике и физике так, что поступление в институт не было для меня проблемой. Работая в проектном институте, Тавик первым в те годы сделал революционный прорыв в автоматизации процесса составления смет в строительстве энергетических объектов в сельском хозяйстве.


Необычна судьба, родившегося в сорок четвертом, моего одноклассника Твердохлеба Ивана Семеновича. Настоящей его фамилии история не донесла.

В самую тяжелую пору голодовки сорок седьмого Андриевская Каролина, бывшая замужем за Дмитром Твердохлебом, поехала к родственникам на Лячину (села Заречанка, Драганивка, Летава). В семье дальних родственников голод выкосил всех взрослых, отдававших последний кусок детям. За грубкой от голода надрывался, осипший от постоянного крика, совсем крохотный исхудавший трехлетний ребенок. Сын одной из умерших родственниц. Тонкие руки и ноги, огромный живот. Это и был маленький Ваня. Бездетная Каролька уговорила родственников отдать ей истощенного малыша. Так в Елизаветовке появился Иван, усыновленный Дмитром и Каролькой.

Будучи дважды второгодником, Иван учился с нами в одном классе. Худой, если не сказать тощий, Иван был самым высоким из моих одноклассников. Все годы он сидел на самой задней парте. Учился он весьма посредственно. Учеба давалась ему нелегко, особенно математика. Вместе с тем, в отличие от нас, его одноклассников, Ивана отличала удивительная ответственность и любовь к любому физическому труду дома, на уроках труда в мастерской и на школьном опытном участке. Нас, его одноклассников, всегда поражало и вызывало нашу мальчишескую зависть то, как ловко и быстро Иван запрягал лошадей, орудовал топором, молотком и лопатой.

Окидывая взглядом прожитое, по новому вижу мое село, моих сверстников и ребят старше нас, которым выпала нелегкая доля родиться и расти в самое кровавое и жестокое время — в войну. По новому вижу судьбы и характеры детей войны. В процессе написания главы я поймал себя на том, что в детстве, бывало, завидовал приволью сверстников, живущих без отцов.

Скорее всего не было у ребят, потерявших отцов на фронте, той воли, о которой мечтал я. Это была моя иллюзия. Оставшиеся без отцов, большинство детей войны, в отличие от меня, с раннего детства знали нужду и цену куску хлеба. Они вырабатывали в себе другую волю, волю к победе над собой, скорее всего, не отдавая себе в этом отчета.


Много лет назад я был в гостях у одного из старейших педагогов района, в прошлом учителя младших классов. Еще не кончилась война, а он, будучи грамотным, без педагогического образования начал свою педагогическую деятельность в «Ликбезе». Потом закончил заочно-очное отделение Сорокского педагогического училища. Сидя за праздничным столом, накрытым в честь приезда детей и внуков старый педагог на пенсии рассказывал:

— С сорок пятого года у меня было много выпусков учеников с первого по четвертый класс. За пятьдесят лет через мои руки и перед моим взором прошло более трехсот детей, которым я вложил в руку ручку, научил писать и считать. Я заложил первый камень в фундамент их воспитания и образования. Уже на пенсии, однажды зимой в бессоннице мне пришла в голову странная мысль, заставившая меня встать и пройти в другую, нетопленую комнату.

— Выдвинув огромную шуфляду платяного шкафа, я взял, ежегодно сшиваемые мной, тонкие ученические тетрадки. Там были списки всех моих учеников с сорок пятого года. Я подсчитал: среди моих «выпускников» четвертого класса, которых я учил первые четыре года, не было ни одного, который бы во взрослом состоянии, за что-либо был осужден и сидел в тюрьме. У других педагогов, в том числе и с высшим образованием, были. А у меня ни одного.


Я вспомнил старого УЧИТЕЛЯ и подсчитал:

Среди детей погибших отцов — моих земляков нет ни одного случая конфликта с законом. Я проанализировал: В моем селе и окрестных селах к суду привлекались известные мне взрослые, детство которых прошло либо с отцами, либо в неполных семьях, которые распались из-за ухода, предательства отцов. Другими словами — ничего нового: ряды осужденных пополняют взрослые с педагогической запущенностью в детстве.

Среди моих земляков, детей погибших на войне отцов из 35 человек:

— С высшим образованием — 8

— Со средним специальным образованием — 13

— С неполным средним образованием — 14 человек.

Из них: 5 управленцев, 4 инженера, 4 педагога, 2 медработника, 8 механизаторов, строитель, железнодорожник, бухгалтер, электрик, торговый работник, киномеханик.


Самый бедный год в Елизаветовской демографии военных лет — сорок пятый. Объяснимо. Во второй половине сорок четвертого практически всех мужчин села призвали на фронт. В последнем году войны в Елизаветовке, повторяю, родились всего лишь трое детей. Сорок шестой — это мой год. В том году нас было одиннадцать. Сорок седьмой — 22. Сорок восьмой — 24. Сорок девятый — 23.

Родились мы, послевоенные дети, только благодаря тому, что наши отцы вернулись с той войны живыми.

Жизнь продолжалась. В девяностых мой покойный отец говорил:

— Было очень трудно. Была война… Разруха. Голодовка. Белый хлеб мы увидели не сразу… Но было очень легко… на душе. К каждому празднику в газетах и по радио объявляли об очередном снижении цен. Впереди была жизнь. Рождались дети. Село строилось. Построили клуб, правление… Построили школу… Дети учились бесплатно. Впереди всегда что-то светило. А сейчас…

Мой отец смолкал. Склонял низко голову. По своему обыкновению медленно, из стороны в сторону, крутил головой…

Сейчас за последние вместе взятые пять лет в Елизаветовке и Боросянах, входящих в одну комунну, по данным примарии родились:

2013 год — 3

2014 год — 5

2015 год — 3

2016 год — 4

2017 год — 5 новорожденных. Итого 20. За пять лет на два села — неполный класс! Для сравнения: в сорок четвертом, в разгар войны село приросло 16 новорожденными! Вспомните первые послевоенные годы!


Вместо отца позволю себе закончить:

— Необъявленной каждому из нас войне конца не видно.

Ностальгия

Мы живем в то доброе старое время, о котором так часто будет слышать следующее поколение.

Лоренс Питер

Люблю Отчизну я, но странною любовью!

Ее не победит рассудок мой…

М.Ю.Лермонтов

Два года назад я закончил первую книгу «Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства». Казалось, авторское мое тщеславие было удовлетворено. Мой литературный первенец получил признание, еще не будучи изданным. Помещенная в интернет, книга за неполный год набрала свыше одиннадцати тысяч посещений. Сорок семь глав. 624 страницы. А начав писать, я рассчитывал выйти на гора с книгой хотя бы до двухсот страниц.

На семейном совете было принято решение издать написанное. Основная нагрузка легла на мою старшую внучку Оксану, которой на тот момент едва исполнилось четырнадцать. Компьютерная верстка и техническое редактирование книги проглотили ее летние каникулы. Но, кажется, она не казалась расстроенной.

Вместе с удовлетворением — ощущение внутренней выхолощенности. Образовался душевный вакуум, который нечем заполнить. В который раз перечитываю. Многое нуждается в правке. По ходу устраняю ошибки. И, вместе с тем, каждый раз удивляюсь. Это я осилил? Каждый раз меня посещает одна и та же утешительная мысль. Успел! Во время! Сейчас бы я такое не выдал. Какая сила подарила мне эту фразу, абзац, идею?… И вот, куда-то кануло вдохновение. Опустошился! Писать больше не о чем… Все!

А завтра была война… Через год после нее родился я. Тогда война была так далека… Мне уже за семьдесят. Чем старше я, чем дальше от войны во времени, тем явственнее я ощущаю ее гарь. Накатило! И вот позади целый раздел «Шрамы на памяти». О войне. И не только… Потом опять пустота. Кажется все… Потом взорвался «Марков мост». А затем… Еще и снова… Вдохновение, как любовь… нечаянно нагрянет… Еще двадцать шесть глав. Раздел «Проклятие навязчивых сновидений»… Шесть глав. И после каждой… Все! Выложился! Пусто… А потом снова накатывает.

Мысли все чаще возвращают меня к моему селу. Как принято говорить, к моей малой Родине. Люблю ли я мое село? Люблю ли я своих родителей? Люблю ли я своих детей?

В далекие годы детства я знал мое село, как говорят, наизусть. В конце пятидесятых в моем селе, в основном, исчезли небольшие глинобитные хатенки первых переселенцев. Высокие соломенные крыши, низко нависающие стрехи, маленькие перекошенные подслеповатые оконца. По центру сплошная дощатая дверь.

Безымянная речка вдоль села в те годы ушла вглубь грунта, дома стали строить в нескольких метрах от единственной улицы. Сами дома стали выше, окна больше. Остекленные входные двери, веранды, над крыльцом ажурные козырьки. Шиферные и жестяные крыши. Цельно-сварные, тщательно крашенные каждой весной, заборы. Чуть позже во дворах появились гаражи.

Во второй четверти пятьдесят восьмого, когда я учился в шестом классе, мы перешли в здание новой двухэтажной школы. Новогодняя елка из тесного сельского клуба перекочевала в просторное высокое помещение спортзала. Тогда казалось, что так будет всегда…

В девяностых, через сто лет после переезда с Лячины, вновь возвращаюсь мыслями в мое село, которое я покинул в шестидесятом. Тогда, в начале девяностых, стали строить сельский храм культуры.

А назавтра снова началась война. Необъявленная… Дом культуры так и не достроили. Приезжая в село, вижу: недостроенные стены все ниже и ниже. Каменные, железобетонные блоки и панели перекрытий загадочно исчезали. На месте будущего дворца культуры выросло здание первой, за сто лет существования села, церкви.

Ничего личного… Религия — это неотъемлемая часть культуры общества, цивилизации. Пожалуй, самая древняя ветвь культуры. У каждого общества религия является одной из форм межличностного взаимодействия. А что касается строительства церкви, я уже писал: если вопросы обеспечения собственной жизнедеятельности не в состоянии решить сам человек и общество в целом, испокон веков в такие периоды люди обращаются за помощью к высшим силам.

Я тихо еду по моему селу. Часто притормаживаю. Случается, я перестаю узнавать подворья и дома моих односельчан. Тогда я ориентируюсь на соседей рядом и напротив. Чаще мне удается сориентироваться самому.

Я с трудом узнаю дворы и дома моего детства. Совсем не потому, что выросли новые, незнакомые мне, просторные светлые дома. Совсем не выросли. А то, что было — обветшало, потускнело. Внутри зреет, не осознанная до конца, обида. Снова ощущение, как будто подло обокрали меня. Обманули. В моих детских и отроческих грезах будущее моего села я видел другим.

Я листаю пухлые журналы подворного хозяйственного учета моего села за 1950 — 1952 годы. Каждая страница — отдельное подворье. В самом верху фамилия, имя и отчество главы семьи. Чуть ниже — снова Ф.И.О. главы, пол, год рождения, национальность, грамотность, специальность в сельском хозяйстве, место работы. Ниже — паспортные данные всех членов семьи, включая новорожденных. Отдельной рубрикой для каждого члена семьи — его отношение к главе семьи: муж, жена, мать, отец, сын, дочь, невестка, зять.

Ниже идут сведения о землепользовании. Чаще всего это полгектара — пятьдесят соток. Реже 30 и 25 соток. Из всей приусадебной земли отдельной строкой площадь двора, где стоит дом, сарай и другие постройки. Как правило это от одной до двух соток.

Посевы и насаждения. Площадь под картофель, пшеницу, рожь, кукурузу, подсолнух, гречиху, люцерну, табак, кормовые корнеплоды, овощи с точностью до десятой части сотки.

Плодово-ягодные насаждения… Сколько стволов яблонь, груш, слив, вишни, черешни, орехов, шелковиц. Сколько кустов винограда, крыжовника, смородины. Количество ульев. Есть ли корова, нетель, телки старше года, бычки, волики-кастраты, овцы, козы.

В правом верхнем углу разворота графа: Постройки. Дом, хлев, сарай. Некоторые дома построены уже через год после переезда. Подавляющее число первозданных строений были возведены с 1900 по 1905 годы. К сожалению, данных о дате возведения дома моего деда Ивана я не нашел. Скорее всего, отец развалил старую дедову хату до проведения первой похозяйственной инвентаризации.

Вероятно дедов дом был построен в 1900 — 1901 годах. Самая старшая дочь бабы Софии — Гафия (Агафья) умерла в младенческом возрасте, в бордее вскоре после переезда. А следующая дочь — тетя Ганька (Анна) родилась в 1901, уже на новом месте, где сейчас стоит село.

Во время написания главы я общался по телефону и скайпу с моими земляками, внуками переехавших с Подолья предков. Проживающий сейчас в Могилев-Подольске, Мищишин Макар, который, будучи на два года старше меня, учился со мной в одной классной комнате, сообщил:

— Бабушка Домника, родившаяся в 1879, хорошо помнит переезд с Лячины. По ее словам, первое время переселенцы жили семьями в стодоле пани Елизаветы Стамати, расположенной у дороги на вершине холма. Там сегодня располагается частный надел, занятый садом Гориных. Жили в половине стодолы, в другой половине располагалась конюшня. Там же, неподалеку от стодолы, переселенцы стали сооружать бордеи (землянки). Чуть позже Валерий Иванович Тхорик, сосед Мищишиных, подтвердил информацию Макара. Так, по крупицам, восстанавливается история моего села.

Итак, подворная летопись моей малой Родины… Елизаветовки… в цифрах. Главное — люди, мои земляки начала пятидесятых.

На начало 1951 года Елизаветовка насчитывала 206 крестьянских усадеб, в которых проживали 234 семьи. На тот период в Елизаветовке проживало 859 жителей. Из них 364 мужчин и 495 женщин!… Война…В среднем 3,5 членов в одной семье. Из них 842 украинца, 13 молдаван, 4 русских.

На начало пятидесятых годов приходится демографический пик, несмотря на то, со времени окончания войны прошло всего лишь пять лет. За начало пятидесятых взяты 50, 51 и 52 годы. Анализ я провел суммарно, в соответствии с записями в подворных хозяйственных журналах. Повторы и дубли исключены.

В течение этих трех лет суммарно детей до трех лет было 89! До семи — 137. Детей от 0 до 14 лет всего было 224! Много! Не верю своим глазам. Связываюсь по телефону с педагогом на пенсии, бывшим директором школы, учительницей математики Александрой Федоровной Палладий-Навроцкой, отдавшей детям сорок два года.

— Все верно, — сказала Александра Федоровна. — Когда я пришла на работу пионервожатой и преподавала в младших классах, в школе было 187 детей. Плюс дошкольники, которых, тем не менее, в те годы уже становилось меньше.

Если вдуматься в цифры, все становится на свои места. В те годы в селе проживали 297 жителей с 21 до 40 лет! (Оптимальный детородный возраст). Жителей пенсионного возраста было 88. Старше 70 лет было 38 человек. Четырем женщинам села было за девяносто.

На 1950 год 83 жителя села были безграмотными. 147 жителей умели читать и писать. Это были люди старшего поколения, которые по возрасту не могли ходить в школу с 1924 по 1940 год, когда Бессарабия была в составе королевской Румынии. Из них абсолютное большинство стали грамотными в период с сентября 1940 по май сорок первого по программе «Ликбеза».

В числе получивших четырех-классное образование румынской школы были мои родители. На начало пятидесятых многие из выпускников семилетки уже учились в Тырновской средней школе. В их числе был мой старший брат Алеша.

Небезынтересным является тот факт, что к пятидесятому году в селе были только три выпускника средней школы. Это Иван Федорович Папуша, 1931 года рождения. Двоюродный брат моей мамы. О нем я неоднократно писал в предыдущих главах. Десятилетку окончил в девятнадцать, после чего был призван в ряды Советской армии. В армии закончил офицерские курсы. Вернувшись, стал работать в школе учителем. Закончил двухгодичные курсы учительского института. Затем физико-математический факультет педагогического института.

Его младший брат Саша, 1933 года рождения. После десятилетки в пятидесятом поступил в Харьковское высшее авиационное военное училище. Служил в Польше штурманом авиаполка. По болезни был комиссован. Вернулся в Тырново. В пятьдесят седьмом женился. В пятьдесят восьмом с семьей переехал в Кишинев. До пенсии работал инженером кинокомплекса молдавского телевидения.

Фоминцова Галина Архиповна, 1931 года рождения. По окончании десяти классов работала преподавателем. Заочно закончила факультет физики и математики Тираспольского педагогического института. Всю жизнь проработала в Марамоновской школе. В настоящее время живет у детей в Криулянском районе.

С начала пятидесятых учащаяся молодежь стала покидать мое село. Подавляющее большинство — навсегда. Население стало прогрессивно и неумолимо сокращаться, как шагреневая кожа. В шестидесятом родное село покинул и я.

31 педагог, 30 агрономов, 6 врачей, фармацевт, 25 медицинских сестер, 24 инженера и техника, 9 экономистов и бухгалтеров, 3 военных, 7 правоохранителей, 6 энергетиков, 4 связиста, 5 электриков, 5 мореходов, библиотекари, авиатор, рыбовод, пчеловоды, зоотехник, ветеринар, пищевики, холодильщики, торговые работники, строители, киномеханики… Более 20 управленцев, из которых дюжина председателей колхозов. Председатели сельских советов, председатель райисполкома, начальник управления кадров Министерства Связи, начальник Главного Управления кадров МВД Молдовы, главный редактор. Один доктор наук, академик, четыре кандидата наук. Приведенные сведения, скорее всего, неполные.

Селу досталось 9 педагогов, 4 агронома, ветеринар, медицинская сестра, экономист, электрики, киномеханик. Малая толика из учившейся и ученой рати. Да, еще 37 механизаторов. Главные возделыватели Земли. Без них — никуда…

Школа, сельский клуб неприкаянно пустые. Школу оптимизировали несколько лет назад, о чем я писал. Оптимизировали… Это от лукавого. Уничтожили! Так точнее…

Вспомнилась, знакомая со времен детства, старая расхожая циничная украинская присказка:

— Чому бiдний? Бо дурний. Чому дурний? Бо бiдний. (Почему бедный? Потому, что дурак. Почему дурак? Потому, что бедный!)

— Почему в моем селе нет школы? Потому, что нет детей. Почему в селе нет детей? Потому, что нет школы!

С трудом удалось подсчитать количество детей. Цифра впечатляет. На два села — Елизаветовку и Боросяны 77 детей до 18 лет! Это на два села!

Сохранились детские ясли-сад. За последние пять лет с 2013 года в обоих селах родились 20 детей. Вспоминаю… На начало пятидесятых за минувшие, после минувшей войны, пять лет, начиная с моего года рождения, на свет появились ровно 100 детей. Показательно? Не побоюсь повториться. До семи лет было 137 детей! До 14 — 224! Сравните! Тогда-то и построили двухэтажную каменную, на вырост, мою школу!

Я тихо еду вдоль села. Я узнаю и не узнаю, так знакомые мне с детства, дворы, дома, пристройки, гаражи… Колодцы, заборы, ворота, калитки. Перекинутые через придорожные кюветы, мостки. Часто останавливаюсь. Записываю. Мой ассистент, экс-директор совхоза, пенсионер Валерий Иванович Тхорик помогает уточнять принадлежность усадеб, кто живет в домах: наследники, купившие. Купивших разделяю на аборигенов — моих земляков и пришлых из других сел. Уточняю: из каких? Подсчитываю количество пустующих и срытых, разрушенных усадеб. Записываю…

Ловлю себя на том, что часто отвлекаюсь. Голос Валерия Ивановича доносится глуше, словно издалека. Бывает, перестаю улавливать смысл сказанного. Тихо двигаясь по сельской улице, переношусь в далекие годы. Проезжаем мимо бывшей широкой усадьбы Артема Гудымы. Здесь я носился по двору с его внуками, моими троюродными братьями, Женей и Васютой. Веселая дворняга по кличке Разбой с своем охотничьем азарте хватает наши голые икры… Вон там стояла древняя груша, с которой свалился в своем детстве отец Васюты, Иван Артемович. В селе его называли Ваня, с ударением на «Я».

Вот подворье братьев Брузницких. В бросовом доме старшего — Александра, репрессированного после войны, были ясли-сад. Во дворе, за широкими горизонтальными досками забора, мы играли в детские немудреные игры. Под орехом стояли, пахнущие смолой, недавно сбитые в колхозных мастерских, низкие столики и скамейки. Там мы обедали. Оттуда я вынес убеждение, что все детские ясли непременно должны пахнуть, зажареным на ароматном подсолнечном масле, луком.

Чуть ниже, в дворах напротив, два колодца. В колодец дяди Миши Кордибановского с моей головы свалилась новая, сшитая двоюродным братом Штефаном, кепка. Опустив в колодец ведро, мы долго вылавливали мой головной убор. Вытащенную кепку, предварительно выкрутив, я одел на голову. До вечера моя кепка высохла, даже стала чище. Только размокший козырек превратился в два бесформенных комка сбившегося картона.

Колодец напротив, во дворе Кугутов. В одиночку спустившись на цепи за воробьятами, я сорвался и свалился в ледяную воду. Выбрался сам. Со мной ли это было? Сейчас я бы не выбрался…

Наше бывшее подворье. В памяти всплывают слова поэта:

— Nu se vinde casa parinteasca… (не продается отчий дом…).

Выходит, я предал. Всплывают спасительные мамины, сказанные перед самой кончиной, слова:

— Как только мы уйдем, продайте! Сколько дадут, не торгуйтесь. Потеряете больше… Без хозяев все будет разрушаться без пользы. В доме должны жить люди.

Год я не продавал. Не хотелось лишаться родительского гнезда, огорода. А потом убедился, что моя мама, как всегда, была права…

Молодые переселенцы-молодожены из Мошан купили наш дом. Потом соседский. Обе усадьбы отделены от улицы сплошным полутораметровым, бордового цвета, рифленным забором.

Вспоминаю рассказы бабы Софии. Когда-то это была большая усадьба моего прадеда Прокопа Единака. На разделенных половинках усадьбы построились братья Единаки: мой дед Иван с бабой Софией и его младший брат Яков, женившийся на родной сестре моего деда по матери Мищишина Михася — Екатерине. Позже Яков продал усадьбу Симону Паровому, а сам построил дом на долине.

После смерти первой жены Ефросиньи Симон ушел жить в дом второй жены Анны Ткачук, оставив подворье дочери Любе, вышедшей замуж за Суслова Михаила. Сусловы, переезжая в Дондюшаны, продали дом Ставничам. После смерти родителей Галя Ставнич продала дом молодоженам. Так, нечаянно, подворья воссоединились, как и сто лет назад, в одну широкую бывшую усадьбу Единака Прокопа, моего прадеда. Судьба?

Веранду, возведенную в пятьдесят шестом, убрали. Широкое крыльцо. Козырек. Потом замечаю, что все окна и двери заменены на современные пластиковые, термо-звуко-защитные. Несмотря на дневное время, комната освещена. Над дымоходом завитушками струится дым. Дом живет. Дышит. В нем живой дух. Трое детей…

Вспоминаются мамины слова:

— В доме должны жить люди…

— Хай щастить! — проносится в голове, почему-то на украинском. — Удачи! Пусть вам повезет!

Проезжаю место, где был колодец, из которого мы когда-то брали воду. Франкова кирница… Ее потом засыпали. Сейчас ничто не напоминает, что тут стоял колодец. И в этом колодце плавала одна из моих многострадальных фуражек. Попутно вспоминаю, что таких колодцев в селе было три.

Чувствую деликатное прикосновение справа. Это Валерий Иванович… Смотри на меня как-то странно. Наверное, я кажусь ему странным. Не отвлекаться! Едем дальше. На долину.

В самом низу, там где кончается село, замерзшие колеи в виде кольца после разворота автомобилей. Когда-то мы, собравшись в предвечерье на бульваре у клуба, сидя на скамейках, мечтали, что в этом месте вот так будет выглядеть разворот нашего сельского трамвая. Только вместо продавленных колесами в грязи канавок должны быть блестящие рельсы…

При развороте взгляд помимо воли останавливается на горбу, с которого в моем детстве ребятня каталась на санках и лыжах. Горб стал пологим, появились несколько оползневых участков. Да и кататься некому. Все дети в интернете. В лучшем случае в «Одноклассниках».

На пологой вершине горба была колхозная ферма. Потом ферму построили на месте вырубленного виноградника. Сейчас на месте животноводческих помещений плоские развалы, кусты шиповника.

Едем обратно. Подсчитываем усадьбы другой стороны улицы. Опять: обжитые наследниками, купленные и опустевшие дома. По главной улице села насчитал девять срытых усадеб. Остались только бугры развалин. Гнетущее ощущение оставили в душе разрушенные усадьбы моего деда Михася и Петра Яковлевича Единака. Там, на косогоре двора, я играл с его сыном, моим ровесником и троюродным братом Броником Единаком. Об оставленной позади, заросшей кленовыми зарослями, дедовой усадьбе стараюсь не думать…

Что мы имеем в сухом остатке? Против 206 усадеб в начале пятидесятых, на сегодняшний день мы насчитали 241 усадьбу. В пятидесятые и шестидесятые интенсивно строились частные дома колхозников, уплотнялись усадьбы. Плюс 36 усадеб, застроенных в восьмидесятых, на новой улице села «Малиновке».

Мы подсчитали. В 110 домах (около 40 %!), включая «Малиновку,» проживают наследники и родственники, проживавших там в пятидесятые, моих односельчан. 27 домов были куплены и заселены односельчанами, в основном молодыми семьями. 52 усадьбы куплены жителями окрестных сел. 80 домов (28 %) пустуют!

На начало 2018 года в моем селе проживают 528 человек. На триста тридцать селян меньше, чем было в начале пятидесятых… 248 мужчин, 280 женщин. 434 украинца, 79 молдован, 15 русских, 1 гагауз. Не вижу ничего негативного и предосудительного в увеличении числа молдаван, титульной нации Молдовы. Наоборот…

В шестнадцать лет плопским сельсоветом мне была выдана справка для получения паспорта. В справке ошибочно было указано, что я молдаванин. Я получил паспорт. В графе национальность было написано: Молдаванин. С тех пор я ничего не менял. И не жалею. На этой земле, под этим небом я родился. Со многим, что происходит сегодня, я не согласен. Но это — судьба!…

Уже через несколько лет после переселения с Подолья мои земляки стали заключать браки с жителями окрестных сел. Больше из Плоп. Не вижу ничего плохого в том, что в селе растет число, переселившихся из других населенных пунктов людей. Не вижу ничего предосудительного и в межэтнических браках. Немецкие корни Фонвизина, африканская кровь Пушкина, шотландские предки Лермонтова, немецко-шведский замес Блока не помешали им и многим другим стать пронзительными патриотами России.

Однако, плохо, что село не прирастает коренными жителями. Наоборот… Катастрофически уменьшаются в количестве и навсегда исчезают, довольно распространенные в прошлом, привезенные с Лячины, фамилии: Адамчуки, Бенги, Брузницкие, Бойко, Бураки, Горины, Вишневские, Гудымы, Гусаковы, Довгани, Единаки, Жилюки, Загородные, Калуцкие, Климовы, Кугуты, Гормахи, Кордибановские, Лучко, Мищишины, Натальские, Навроцкие, Научаки, Олейники, Паровые, Пастухи, Ставничи, Сусловы, Суфраи, Ткачуки, Твердохлебы, Тимофеевы, Тхорики, Чайковские, Хаецкие… Практически все, перехавшие с Подолья, кланы… Внуки и правнуки первых переселенцев разъехались по всему Советскому Союзу. От Ленинграда и Риги до Камчатки, Сахалина и Владивостока.

Самый последний телефонный справочник по району издан в 2007 году, ровно десять лет назад. Просматриваю уточненный список телефонных абонентов. Многие мои односельчане, носители старых елизаветовских фамилий, ушли в мир иной. Тем не менее считаю и их. Исконно елизаветовских фамилий — 32. Других, в разное время появившихся в селе фамилий — 49. Из числа последних, переселившихся в мое село, у многих стационарного телефона нет. Стала модной и практичной мобильная телефонная связь.

Пустынная улица. За все время поездки в оба конца села мы встретили не более четырех-пяти человек. Многие мои земляки работают в России.

Большие деревья, особенно пирамидальные тополя, акации и клены, вырублены. Потом вспоминаю: прошло более пятидесяти лет. Деревья тоже стареют. Умирать стоя деревьям не дают люди. Старые массивные деревья идут на дрова. Дешевле угля и газа.

В асфальте появились глубокие колдобины. Стали преобладать черно-белые и серые тона. Может потому, что зима бесснежная? Мало ухоженных дворов. Несколько новых сплошных, закрывающих дворы, заборов. Редкие обновленные крыши, еще реже — современные пластиковые окна и двери.

Когда-то в моем селе любили красить дома. Чаще всего это был открытый, веселый зеленый или салатовый цвет. Многие белили дома известью с синим камнем (медным купоросом). Наружные стены, сливаясь с небом, казались бирюзовыми. А сегодня?

Сегодня вижу покосившиеся дымоходы, поросшие лишайником старые шиферные крыши. Поросли клена и акации в заброшенных дворах. Облезлая краска на потрескавшихся обшарпанных стенах, перекошенные, с облупившейся краской, тусклые пустые окна. Обмелел, превратившись в, заполненную мусором, канаву, когда-то глубокий овраг у Маркова моста.

Где ты, мое село?!

Загрузка...