СЛАДКАЯ ГОРЕЧЬ ОТЧИЗНЫ

Читатели, которым выпало счастье слышать знаменитую певицу Марию Чеботарь или которые знают что-либо о полной блеска и трагизма жизни замечательной артистки, возможно, зададут вопрос: биографический ли роман им предлагается? Ответ на это: и да, и нет. Да — поскольку автор в известной степени попыталась проследить за всеми поворотами этой бурной, беспокойной судьбы. Нет — поскольку не все, о чем говорится в романе, происходило в жизни талантливой певицы.

I

Наступал канун открытия сельскохозяйственной выставки, и Мария еще не знала, что на другой день Тали возьмет ее с собой на вокзал посмотреть крокодила. Как не знала и того, что по этому случаю в город прибыл зверинец, в котором будут показывать экзотических животных… Где тут думать о зверинце — все ее помыслы были направлены на единственную пару туфель, которые в эту самую минуту, с сомнением качая головой, ощупывал неня[1] Миту.

Время было за полдень, и солнце щедро заливало узкий дворик, в котором теснились низенькие приземистые домики и ветхие сараи, огражденные от улочки невысоким забором из штакетника. Ослепительно сверкал свежепокрашенный купол церкви Мэзэраке, отражая лучи все еще жгучего сейчас, в конце августа, солнца. Редкие порывы ветра не могли разогнать тяжелый, удушливый зной, только словно бы передвигали его с места на место. Старая акация у забора, создавая очажок зыбкой, жидкой тени, раскачивала на ветвях изнуренных жарой воробьев. И только высокие, на деревенский манер, завалинки были к этому времени погружены в глубокую тень — ее отбрасывали широкие, низко опущенные крыши. Здесь, в нижней части Кишинева, дома были старые и ветхие, несущие на себе отпечаток долгих лет, чуть ли не начала прошлого века, а может, и более давних пор. Тогда они, наверное, выглядели более привлекательными, однако с течением времени постепенно врастали в землю, и сейчас это было особенно заметно.

Тетушка Зенобия повалилась на одну из таких погруженных в тень завалинок и с облегчением выпустила из рук корзины. Казалось, у нее только и оставалось сил, чтоб бросить эти корзины на землю и наконец-то присесть. Неня Миту по-прежнему осматривал туфли, делая вид, что не замечает прихода жены. Но в конце концов он больше не смог сдержать любопытства и искоса глянул на нее одним глазом. Однако ни слова при этом не произнес, может, оттого, что боялся выронить деревянные шпильки, которые держал в зубах, может, потому, что жена выглядела слишком уж усталой и он побоялся еще больше расстроить или рассердить ее. Любое его замечание могло в эту минуту вызвать целую бурю. Увидев, что жена закрыла глаза, словно собралась уснуть прямо там, на завалинке, он вновь принялся за дело: слегка поправил чуть заметно соскользнувшую набок колодку и одну за другой стал вбивать деревянные шпильки в узкую тоненькую подошву. Примостившись на низеньком стульчике напротив, Мария внимательно следила за каждым его движением. Прежде чем начать починку, неня Миту все мял и мял в руках ее туфли, придирчиво и озабоченно разглядывая их. Впрочем, Мария не могла бы сказать с точностью, что взгляд его прикован именно к туфлям: неня Миту отличался косоглазием, поэтому никогда нельзя было с уверенностью сказать, куда и на кого он смотрит.

— Тут все равно что забивать шпильки в фартук моей Зенобии, — пробормотал он, тем самым доказывая, что глаза его все-таки устремлены на туфли. — Оторваться подошвы, может, и не оторвутся, но слишком долго держаться тоже не будут. Всему приходит конец, Мария, боюсь, пришел конец и этим твоим туфлям.

— Неня Миту, — испуганно проговорила девушка. — Не убивайте меня. Ведь так хочется попасть на выставку.

— «Выставка», «выставка»! — сердито фыркнул неня Миту и просунул черный прокуренный палец в дыру между передком и подошвой, делая ее еще больше. — Тут с трудом тянешь ото дня ко дню, а у них гулянки на уме!

Мария не понимала, почему и на кого сердится неня Миту. Весь город с нетерпением ждет открытия выставки, всеми овладело веселое оживление. Улицы в центре забиты будто накануне больших праздников. Магазины на Александровской, как никогда, переполнены покупателями… Мария озабоченно следила за каждым движением сапожника, а перед глазами у нее мелькали широкие, сверкающие витрины, где, искусно расположенные, стояли на подставках десятки пар изящных туфель самых разных фасонов и цветов. Черные, белые, бежевые, коричневые. Сандалеты и ботиночки. Туфли для торжественных случаев, из замши или змеиной кожи. А какие каблучки! Мечта!

— А помните, неня Миту, вы обещали сшить мне когда-нибудь бальные туфельки? — спросила девушка, радуясь, что под его грубыми, шероховатыми пальцами постепенно исчезает дыра, недавно еще зиявшая на туфле.

— Эхе-хе, детка. Был бы материал, сшил бы тебе туфли, каких сама королева не видала! Только откуда ему взяться?

Несмотря на косоглазие, неня Миту очень нравился Марии. И не потому, что всегда по-доброму к ней относился. Да и этот странный раскосый взгляд ничуть его не уродовал. У нени Миту красивое смуглое лицо, сильно загорелое, наверное, потому, что в основном работает во дворе, густые каштановые волосы слегка вьются, а иногда, когда подстрижется и причешется, к тому же отрастит усы, можно сказать, что человек этот ни дать ни взять Дуглас Фербенкс. Если б только при этом были закрыты глаза. Правда, он немного сутулится, но как может быть иначе, если целыми днями приходится сидеть сгорбившись на низеньком стульчике?

Решив, что девушка вновь загрустила, Миту принялся ее утешать:

— Только, насколько я понимаю, пока тебе удастся попасть на бал, немало еще воды пронесется из Иванкова по этому ленивому Быку в нашу сторону. А к тому времени, можешь не сомневаться, что-нибудь да придумаем. — И еще сильнее застучал молотком. Потом глянул краешком глаза на дверь кухни — в проеме показалась грузная фигура тетушки Зенобии. Сейчас, после недолгого отдыха, она выглядела более спокойной и добродушной. Миту скорее почувствовал, чем увидел, с чем направляется к ним жена.

— Мусенька, милая, возьми у меня из-под мышки салфетку — у самой руки заняты. И постели вот сюда на табуретку.

Когда Мария исполнила просьбу, тетушка Зенобия поставила на табурет четвертинку водки, «шкалик», как говорили в здешних местах, и рюмки — все это она держала в одной руке. В другой у нее были две тарелки: одна — с ломтями хлеба, другая — с несколькими помидорами, куском брынзы и кучкой маслин.

В глазах нени Миту загорелись огоньки.

Горячи бублики, купите бублики… —

начал он петь, сразу повеселев.

И в ночь ненастную меня, несчастную,

Торговку частную, ты пожалей.

— Ага, песни душу распирают, — с пониманием проговорила тетушка Зенобия и опустилась на стульчик, с которого только что поднялась Мария. — Заморим червячка чем бог послал. Давно пора, с утра ничего во рту не было.

Неня Миту тем временем отложил в сторону колодку. Вытер, без особого, впрочем, успеха, руки о свой засаленный фартук, потом с довольным видом потер их.

— Расцветает, расцветает торговля?

— Когда расцветает, когда засыхает на корню, — рассмеялась тетушка Зенобия. — Сегодня повезло. Рано утром купила по дешевой цене две корзины кизила. Сейчас на него самый сезон. Потом выгодно продала. Сходи, Муся, в кухню, я там и тебе оставила. Возьми всю тарелку. Гулять так гулять!

Мария не заставила долго себя просить, прошла в кухню и увидела там большую тарелку, доверху наполненную фруктами. Тут были яблоки, груши, сливы, между которыми красными огоньками горели ягоды лесного кизила. Фрукты эти остались непроданными, видимо, потому, что не были отборными. Может, где-то с червоточинкой, может, слегка помятые. Но здесь, на окраине, желанным лакомством были и такие. Сады располагались далеко, в Петрикань и Скулянке, а то и вообще на другом конце города, ближе к Костюжень и холмам Валя-Дическу.

Тетушка Зенобия была перекупщицей. Она уходила из дома еще ночью и, едва начинало светать, оказывалась у Вистерниченской заставы. Покупала по невысоким ценам корзину-другую фруктов или овощей у крестьян, торопившихся по делам в город, потом целый день стояла в людской сутолоке на базаре святого Илие и перепродавала товар — не очень торопясь, чтоб побольше заработать.

Мария набрала полный рот кизила и быстро вышла во двор — послушать новости, которые принесла с рынка тетушка Зенобия. Ей тоже вручили толстый ломоть хлеба с брынзой, большой и красивый, только чуть лопнувший помидор и несколько маслин. В бутылке оставалось меньше половины, когда в глубине двора показалась неуклюжая фигура Васи. Солнце к этому времени слегка опустилось, переместилось в сторону, а тень от акации словно бы стала еще реже. Вокруг импровизированного стола, подбирая крошки, суетливо прыгали воробьи. Но все же было еще довольно жарко, и Мария в который раз удивилась: как только дядя Вася переносит такой зной в своем длинном кафтане извозчика?

— Смотри же, чтоб вовремя вернулся! — воинственно сложив руки на толстом животе, выкрикнула с порога своего дома его жена Мэриоара.

— Сгинь с глаз! — огрызнулся Вася. — Возвращаюсь, когда хочу. Тебя спрашивать не стану. — И, проходя мимо «стола» сапожника, бросил: — Приятного аппетита добрым людям!

— Выпьешь каплю? — радушно предложил неня Миту, показывая на остатки водки в шкалике.

— Найдется и в другом месте. Твоей капли — на один зуб, — пренебрежительно ответил Вася и с важным видом прошагал дальше, с достоинством неся свое рослое, крепко сбитое тело. Его извозчичья фуражка едва покрывала копну густых черных волос, спадавших на сильно загорелое лицо, — то ли от солнца, то ли от ветров, дувших на него в течение стольких лет, проведенных на козлах пролетки.

— Оставь его, — с досадой проговорила тетушка Зенобия. — Не видишь, что ли, как нос задирает? Собственник! Тьфу!

Но хорошее настроение не оставляло неню Миту: пир, которого он ждал в глубине души, на который надеялся, но в котором не был уверен, поскольку успехи тетушки Зенобии на коммерческом поприще не всегда были одинаковы, — пир этот пробудил в его душе расположение и любовь к людям, пусть даже на короткое время.

— Какая там собственность! — встал он на защиту извозчика. — Лошадей кормить нужно? Нужно. Это во-первых. Платить за аренду конюшни, потому что во дворе держать не может, — во-вторых. А пролетку кое-когда ремонтировать? То колесо сломается, то обивка внутри протрется. Вот и подумай, что самому остается… Сейчас шоферы верх взяли. Аристократы, пуп земли…

Он вылил в рюмку остатки водки и, не спрашивая, хочет ли еще выпить тетушка Зенобия, опрокинул в рот. Затем, закусив помидором, снова принялся за туфли Марии.

— Посмотри-ка, что сделал неня Миту из твоего старья, — расхвастался он. — Когда выйдешь прогуляться на Александровскую или в Общественный сад, никто и не подумает, что из починки, скажут: прямо из магазина.

— Бедненький! Водки ему мало! — проговорила тетушка Зенобия, все еще думая о Васе. — Чего доброго, нос побелеет оттого, что таким трезвенником стал! — И принялась убирать со стола. То есть с табурета.

Однако сейчас нене Миту трудно было испортить настроение. Он стал напевать старинный молдавский романс, сначала негромко, потом во весь голос, и обращался при этом непосредственно к своей дородной половине:

Зачем уходишь ты, коль дорога мне?

Зачем приумножаешь боль мою?

Голос у него был чуть хрипловатый, но задушевный и приятный.

— Кому поешь — этой бутылке? — тетушка Зенобия показала на шкалик, который как раз убирала с табурета.

— Эх, Зенобия, дорогая, что ты знаешь… — покачал головой неня Миту и запел снова:

Всю жизнь тебя одну лишь обожал я,

Но вот уходишь ты, а я тебя люблю…

Обрадованная, что туфли обрели новую жизнь, Мария подтягивала ему. Она знала все песни, которые любил неня Миту. Те же песни пели и ее родители.

Тетушка Зенобия, пренебрежительно махнув рукой, направилась в кухню. Она понимала: эти двое если уж начнут, так скоро не кончат.

— Пойду перец фаршировать… А где твоя мать сегодня?

— Стирает у доктора Мурешану. И Лялю взяла с собой. А отец на вокзале.

— И этот туда же. Медом тот вокзал намазан, что ли?

— Не ворчи, Зенобия. У человека там служба. И нечего портить нам веселье. Давай, Муся, заводи.

И Мария «завела». На сей раз выбрала песню, которая — она это знала — нравилась как нене Миту, так и тетушке Зенобии.

Вечерело, я стояла у ворот,

А по улице все конница идет…

Неня Миту весело подбросил вверх колодку. Хоть недавно еще казалось, что тетушка Зенобия не одобряет веселья, она тоже подала голос из глубины кухни:

Вдруг подъехал ко мне барин молодой,

Говорит: напой, красавица, водой…

— У этой девочки в самом деле золотой голос, — прервала их концерт мадам Терзи, усаживаясь на табурет, который совсем еще недавно служил столом, и опуская на землю корзинку с баклажанами.

— Вот сказали, мадам Терзи! — отозвалась тетушка Зенобия. — Иначе как бы сумела попасть в консерваторию госпожи Дическу?

В голосе ее звучали гордые нотки. Можно было подумать, что речь идет о ее собственной дочери. Она и в самом деле любила Марию как родную, тем более что у них с Миту своих детей не было.

Однако неня Миту не был в восторге от учебного заведения, где училась Мария.

— Забиваете чепухой голову девчонке, — резко проговорил он, устремляя взгляд одновременно и на мадам Терзи, и в сторону кухни. — Зачем ей, бедной, нужна эта ваша консерв… тьфу, даже не выговоришь! Что касается пения, то и так поет, как соловей!

— Но ведь, домнул[2] Миту, — возмутилась мадам Терзи, — у девушки настоящий талант!

— Что это такое — талант? С чем его едят? Ей вот пара туфель нужна, пара сапожек, потому что не за горами зима. Талант их ей принесет?

И сердито стукнул по двум-трем шпилькам, которые давно уже сидели на своем месте.

— Ей бы ремеслу не помешало выучиться!

— Нет, нет, ни в коем случае не могу согласиться с вашими словами. У девушки, возможно, блестящее будущее! Она может выйти на сцену! А вы знаете, что это значит? Премьеры, бенефисы…

Мадам Терзи была билетершей в кинотеатре «Экспресс», в зале которого обычно выступали заезжие театральные труппы, прибывавшие на гастроли в Кишинев. Поэтому она всегда была «в курсе» театральной жизни, равно как и любила щегольнуть словечком из жаргона актеров.

— На сцену?! — выкрикнул неня Миту; подогретый содержимым шкалика, он так высоко поднял молоток, что Мария испуганно закрыла глаза. Если сейчас опустит его на туфли, от них только пыль останется. Однако сапожник выронил из рук молоток, и тот легонько упал к его ногам. — На какую сцену, соседка? Где вы видели сцену в нашем Кишиневе? Разве забыли, что сделали с театром Божены Викторовны? И она с трудом свела концы с концами, хоть и имела состояние. А эта наша девчонка?

Соседка, однако, упрямо не соглашалась с ним.

— Не вижу особого резона в ваших словах, домнул Миту. Родители Муси правы. Девочке стоит попытать счастья.

— Тем более что театр скоро должен открыться, неня Миту, — вмешалась Мария, которая и рассердить его не осмеливалась, но и разделять его пессимизм тоже не хотела. — У нас в классах был Кармилов, еще весной, и отбирал статистов среди старших учащихся.

Она мечтательно посмотрела вдаль поверх покатых серых крыш сараев и уже видела себя на сцене среди этих статистов.

— Правильно, правильно! — подхватила мадам Терзи. — Мусенька, девочка, если б ты знала, что я тебе принесла!.. — И начала рыться в своей довольно потертой сумочке. — Господи, куда ж они делись, ведь были вот тут! Упаси бог, потеряла! Были же, вот тут были… Открывается! Как раз на днях открывается театр. Одновременно с выставкой… Опять открывается опера… Вот, наконец! Возьми. Два билета. На «Богему», Мусенька. Будет петь Лидия Яковлевна Липковская.

На мгновение Мария окаменела. Затем кровь сразу же прилила к ее щекам, она вскочила с места и, вскрикнув от радости, бросилась к женщине, чуть не свалив ее с табурета, стала обнимать и неню Миту, не думая о том, что может испачкать свое белое в цветочек ситцевое платье, и, наконец, размахивая в воздухе розовым клочком бумаги, побежала на кухню разделить радость и с тетушкой Зенобией.

— В Благородном собрании! — крикнула ей вдогонку мадам Терзи, чувствующая себя счастливой оттого, что доставила радость девушке. — В зале собрания! А вы говорите, домнул Миту… Эта девушка рождена для театра.

— А будь оно все неладно! — на этот раз всерьез рассердился сапожник. — Выставка, театры! — Он ненароком толкнул ящичек с инструментами и опрокинул его: на пыльную землю двора полетели во все стороны гвозди. — Они хотят одурманить нас! Не мытьем, так катаньем! Чтоб забыли Татарбунары![3] Отплясывать на их балах, лишь бы забыли мучеников! Но мы вам не доставим этой радости, негодяи!

И угрожающе взмахнул черным большим кулаком в сторону забора, откуда доносился слабый шум города.

— Муська! Чтоб ноги твоей не было в этом театре!

— Почему, неня Миту? — не поняла Мария.

Мадам Терзи испуганно поднялась с табурета, вцепившись рукой в корзину с баклажанами. На пороге кухни показалась рассерженная тетушка Зенобия.

— А ну приди в себя, Миту! — одернула она мужа. — Нашел на ком сгонять зло. В чем виновата девочка? Политикой должны заниматься вы, мужчины. Нужно было держаться, не дать боярам сесть на голову после того, как пришла свобода.

Неня Миту злобно сплюнул и процедил сквозь зубы:

— Будто сама не знаешь, как было? Налетели неожиданно целой армией. Только и оставалось, что отступить. Еще хорошо, что не загремел в тюрьму.

— А я что говорю…

— Теперь же хотят замазать глаза, сахару подсыпают. Но если мы, много повидавшие, так легко не поддаемся, то принялись соблазнять молодежь.

— Как будто идут слухи, что скоро должны уйти, — робко проговорила мадам Терзи. — Плебисцит…

Неня Миту оборвал ее сердитым жестом:

— Лучше помолчите с этим плебисцитом!

— Правду говоришь! — поддержал его невесть откуда взявшийся отец Марии. — Сказочки для простаков. Так же говорилось и когда явились сюда. А сколько лет прошло с тех пор?

Девушка даже не заметила, когда отец вошел в калитку. Увидев его хмурый взгляд и недовольное выражение лица, она почувствовала, что от прежней радости и следа не осталось. Само его появление в столь ранний час да к тому же и хмурое лицо свидетельствовали о том, что на вокзале что-то случилось: либо не было работы, либо с кем-то поссорился. В подобных случаях отец находил успокоение только в одном — в вине. И к вечеру ее предчувствия оправдались.

Но, несмотря на это, она не могла заглушить в себе счастливое чувство, охватившее ее в тот миг, когда увидела билеты. Как чудесно, что мадам Терзи принесла их! Да. Но кому отдать второй билет? Этот вопрос мучил ее весь вечер, даже не давал уснуть ночью.

Мать, уставшая за день, вскоре уснула, в последний раз наказав Ляле не ворочаться, будто в постель насыпали гвоздей. Отец, забыв на какое-то время неприятности, тихонько посапывал на лавке у окна. И только Мария не могла уснуть, всматривалась большими темными глазами в подступавшую со всех сторон темноту — глубокую, тяжелую, гнетущую.

Сон отгоняло радостное нетерпение, которое вызвало в ней ожидание праздника, даже не самого праздника, сколько того, что он должен принести с собой — это было что-то смутное, неясное, но в любом случае приятное, хорошее, необычное. Ей еще не дано было знать, что праздником, которого она ждала и который наполнял все ее существо возбуждением и радостным беспокойством, была сама жизнь, в которую она вступала, делала первые шаги и которая расстилалась перед ней, загадочная и неизвестная, — она представлялась ей, как и многим другим, волшебницей из сказки, выходившей навстречу с полными цветов руками и озаренным лучистым светом лицом.

Да и почему бы ей не представляться такой? Все получается как нельзя лучше. Неня Миту сделал настоящее чудо с ее старыми туфлями. А мама! Представить невозможно! Вернувшись с работы, вынула из корзинки просто царский наряд: платьице из органди бирюзового цвета с длинным поясом и оборками на рукавах и подоле. Жена доктора Мурешану, как всегда, была очень добра к ней, не рассердилась, что привела с собой Лялю, и хорошо заплатила. По дороге домой ей пришлось спускаться по Александровской, мимо галереи Лафайет: до чего же красивые вещи выставлены там в витринах, Мусенька! Она и не смогла преодолеть соблазна — будь что будет! Платьице не такое уж дорогое, зато какое нарядное! И как идет к ее чистому цвету лица! Но, рассказывая обо всем этом, мама пристально смотрела на Лялю, даже легонько шлепнула ее, — показалось, что девочка, хоть ее и строго предупредили, чуть не проговорилась. Платье, правда, почти новое, выстиранное, хорошо накрахмаленное и выглаженное ее, мамиными, руками, было все же не куплено — подарено госпожой Мурешану. Мария, к счастью, ничего не заметила и до поры до времени правды не знала.

А билеты в оперу? Не были ли они одним из тех чудес, которые случаются разве что в сказках Андерсена? Мадам Терзи и раньше приносила ей билеты, но в основном на фильмы. Порой просто пускала в зал без всяких билетов, частенько даже с Ривой или Тали. Но на один из первых спектаклей оперы! В зал, где собирается знать! Какая там красота и роскошь! И как хорошо, что мама купила ей это платье. Как раз к случаю. Да. И все же кого она возьмет с собой? Риву или Тали? Обе они в равной степени дороги и близки ей. С Тали вместе училась в начальной школе, сидела за одной партой, и эта дружба продолжается до сих пор. С Ривой учится в консерватории. Может, пригласить Тали? Она гордилась дружбой с ней, очень ее ценила. Знала: будь Тали заносчивой мещанкой, давно забыла бы девочку из бедного городского предместья и завела себе новых подруг в лицее княгини Дадиани. Предложив ей этот билет в оперу, такой желанный для нее самой, она могла бы, как ей казалось, по-царски отплатить за пирожные, которыми так часто угощала ее Тали. Но, с другой стороны, для самой Тали билет в оперу не бог весть какая диковинка. Нужно признать: для нее это будет обычный спектакль, и ничего более, в то время как для Ривы… Для Ривы, как и для нее самой, это значит намного больше, чем обычный спектакль, на который идешь, чтобы развлечься. Прослушать оперу целиком, от начала до конца, быть во власти чудесной музыки несколько часов подряд! А костюмы, декорации! И главное — насладиться пением несравненной Липковской!

Мария ощутила, что начинает задыхаться от волнения и предчувствия негаданной радости! Даже отбросила в сторону простыню, которой была укрыта. Какая жара! И это сейчас, когда подходит к концу лето! Да. Пусть не обижается Тали, но на спектакль она возьмет Риву. Дело решенное.


Когда в Васю будто бес вселялся и он надолго запивал, так что по вечерам попадал домой только благодаря тому, что лошади сами знали дорогу, Мэриоара, и без того не слишком расторопная, впадала в полную апатию. Уборка, обед, куры, которых она держала, — все это бросалось на произвол судьбы. Кровать с засаленным измятым одеялом оставалась незастеленной многие дни, в корыте громоздились горой немытые тарелки, и вокруг них вился рой больших зеленых мух. Вася, у которого по утрам горели внутренности, есть не просил, она же питалась чем попало. Селедка и несколько маслин, взятые в долг в лавочке у Лейбы, помидор, если было лето, несколько редисок весной, и все.

— Да шевелись ты, не ходи как неживая! — кричала на нее тетушка Зенобия. — Не ровен час пауки скоро на голове начнут плести паутину. Не думай про своего ненормального… Не знаешь, что ли, как говорят старики? «Хозяин смотрит на дорогу, а хозяйка держится дома». Настанет день, и придет в себя, опомнится. Не первый, кажется, раз.

— Ни к чему не лежит сердце, туша[4] Зенобия, — жалобно говорила Мэриоара. — Не лежит, хоть убейся, когда вижу, каким приходит домой.

— Оставь! Когда все у вас в порядке, это твое сердце тоже ни к чему особенно не лежит! Короче говоря, не попробовала на себе мужнины кулаки!

Что ж касается Катерины, Марииной матери, то она чем больше злилась на кого-то, тем старательнее работала по дому: убирала, стирала, чистила, от кастрюль и сковородок до медных шариков на супружеской кровати. На этот раз, после крупной размолвки с отцом, который пообещал все же взять себя в руки, мать, не поверившая ни одному его слову, решила заняться побелкой.

— Ты тоже берись за дело, — велела она Марии. — Не сиди сложа руки, помоги вытащить все из дома… Э-э, а куда это собралась?..

— Ладно, мама! Не нашла другого дня для побелки. Как раз сегодня, когда открывается выставка! Хочу сходить к Риве. И вообще…

— Вообще, вообще… Знаю я, что это значит — сходить. До вечера не покажешься. И эта выставка только тебя и ждет. Ты, по-моему, слишком уж корчишь из себя барышню. Сначала нужно кончить учение, посмотрим, что из этого выйдет, тогда и строй из себя бог знает кого.

— Видишь, мамочка, видишь! — засопела Ляля, посчитав, что настало самое подходящее время выразить недовольство. — Она всегда так. То в «Экспресс», то в «Орфеум». То с Ривой, то с Тали. А меня никогда не возьмет. Лучше дала бы мне платье, которое тебе…

…Но мать дернула ее за руку и, велев держать язык за зубами, поручила лущить фасоль. Поскольку кроме всего прочего к вечеру, когда вернется отец, нужно сварить чугунок борща.

— А у меня всего одна пара рук. Да и те натруженные, так и гудят. У вас же только шалости на уме. Что тут скажешь? Есть на кого быть похожим. На папочку…

— Мама, ну зачем ты так расстраиваешься? Разве нельзя подождать с этой побелкой? Лучше бы оделась в самое красивое платье, взяла эту непослушную Лялю и прошлась по городу! Все равно на работу сегодня больше не пойдешь.

— Да. Я тебе Мэриоара, чтоб все вокруг грязью заросло!

Увидев, однако, что Мария, чаще всего веселая, сразу же нахмурилась, а ее большие черные глаза утратили обычный блеск, она тут же отошла.

— Ладно, Мусенька. Не обращай внимания. Говорю так, потому что расстроилась. Ты права. Посмотри, какой красивый, солнечный день. Насидишься дома зимой. Иди. Принеси только несколько ведер воды, чтоб, не выходить со двора.

Мария схватила ведра и направилась к будке, стоявшей на выбитой ногами площадке, окруженной несколькими вязами с вечно раскачивающимися листьями.

— Ты стала настоящей барышней, Мария, — сказала ей мадам Ангел, возвращая сдачу с монеты в двадцать пять бань.

— Большое спасибо. — Мария покраснела. Она подставила ведро под трубу, выходившую, точно огромный длинный клюв, из стены будки. — Сдачи не давайте. Приду взять еще несколько ведер. Мама занялась побелкой.

— Ага, ага. Ну что ж… А когда начинаются занятия в консерватории?

— Совсем скоро.

Струя воды, с шумом лившаяся из широкой трубы, внезапно прервалась — будто ее отрезали невидимым ножом. Наполнилось и второе ведро. Мария повернулась в сторону дома и лицом к лицу столкнулась с Люсей. Пришла за водой и она, только почему-то с одним ведром.

— Привет, Муська! На открытие выставки пойдешь?

— Думаю, пойду. Вчера проходила мимо — эстрада для оркестра почти готова.

— А как думаешь: танцы будут?

— Не знаю. Даже не думала об этом.

Они вместе кончили начальную школу, но дальше Люся учиться не стала. И у родителей не было особых возможностей, да и сама она не выказывала большой тяги к учению.

— Вчера у нас в магазине важные дамы говорили, будто после открытия будут танцы.

Люся поступила учеником-продавщицей в «Трикотин», большой магазин на Пушкинской улице, где продавались канва, нитки для вышивания, шерсть для любительниц вязать, а также и готовые вязаные вещи, уникальные, созданные здесь же, в магазине, работницами высшей квалификации, какою мечтала стать и Люся. Кроме всего этого, дамы из общества приходили еще сюда учиться вязанию; поэтому в определенные часы пополудни один из залов магазина превращался в настоящий светский салон, где языки вступали в соревнование со спицами.

— Ах, Люська, здорово тебе повезло, что сумела туда попасть, — заметила мадам Ангел, включая воду. — И теперь выбрось всякие глупости из головы, обеими руками держись за место.

— Я и держусь, — слегка надувшись, проговорила Люся, — поняла смысл намека. — Но как будто, кроме работы, человек не имеет права немного развлечься…

Люся была помешана на танцевальных вечерах. И поскольку выглядела довольно развитой для своего возраста, начала носить туфли на высоких каблуках и уже несколько раз успела побывать в танцклассе мадам Гурович. Однако мечтала она попасть в «Белый зал», где собиралось более избранное общество. Мария не разделяла неодобрения мадам Ангел, хозяйки водопроводной колонки, как и многих других с их окраины. Она понимала, что Люся в своем роде натура артистическая. Ей, Марии, нравится музыка, Люсе — танцы. И что в этом плохого?


Рива жила повыше, ближе к центру, в квартале, который назывался Старым Рынком. Несмотря на всю любовь к подруге, Мария каждый раз отправлялась к ней с тяжелым сердцем. Чтоб попасть к Ривиному дому, нужно было миновать лабиринт грязных, жалких на вид улиц и улочек. Тут громоздились горы гниющего мусора, распространяющие отвратительные запахи, на каменную мостовую прямо из окон выбрасывали отбросы. Подозрительные личности, или, может, только казавшиеся такими из-за грязных лохмотьев, заменявших им одежду, скользили вдоль стен, копошились у будок старьевщиков и у лавчонок, откуда несло запахами керосина, масляной краски и ржавой селедки.

На Огородной, где жила Мария, мостовой не было, а дома доживали свой век, старые, чаще всего глинобитные, зато не царила атмосфера подобной безнадежности и убожества. Со стороны равнины Иванкова, Петрикань и садов Рышкановки часто дули ветры, освежавшие улочки их бедной окраины.

И все же на этот раз Мария отправилась в путь с ощущением бодрости, даже воодушевления — дело, конечно, было в билетах, — и старалась поскорее миновать неприглядные улочки, ведущие к дому Ривы. Платье из органди она, разумеется, не надела. Обновку нужно приберечь к спектаклю. Какое счастье, что платье подвернулось вовремя, именно сейчас! К Риве она надела платье из батиста, которое как раз вчера выстирала и накрахмалила. И с туфлями нужно быть осторожной. Неня Миту предупреждал, чтоб ступала легко, с опаской, поскольку, несмотря на все старания, слишком больших гарантий дать не мог.

Настроение, однако, у нее было не из лучших. Радость, которую сулил сюрприз, приготовленный Риве, затмевалась недовольством оттого, что рассердила маму. Ей хотелось быть доброй со всеми людьми, приносить им только радость. Но, оказывается, далеко не всегда так получается. Чтоб доставить радость Риве, пришлось огорчить маму. Ее же собственное счастье, которое казалось столь безбрежным нынешней ночью, сейчас омрачено домашними неприятностями. Вот так, погруженная в нелегкие мысли, она незаметно поднялась вверх по Павловской, пока не оказалась перед трактиром Балдыра, окруженным со всех сторон пролетками извозчиков. В это время дня извозчики всегда пьют чай. За массивным двухэтажным зданием трактира начинался лабиринт кривых, пропитанных смрадом и плохо освещенных улочек. Она решительно направилась вперед. Встретится с Ривой, скажет про билет, увидит радость на ее лице, и эта неприятная дорога забудется в мгновение ока. Потом они вместе вернутся в город, посмотрят выставку, послушают музыку, — на открытии должен играть симфонический оркестр под управлением Быркэ, а также петь хор, которым руководит знаменитый Булычов.

И вот она наконец оказалась на более чистой, затененной старыми ветвистыми акациями улочке. С обеих сторон она была застроена уютными домиками с выходящими на улицу калитками, некоторые из них выглядели довольно солидно. Мария еще издали увидела серо-белое каменное здание, в котором жила Рива и в котором держал лавку ее отец. Лавка, однако, была закрыта, шторы опущены, и от этого улица казалась пустынной. «Может, поступил какой-то приказ в связи с открытием выставки», — пришло в голову Марии. Она прошла в высокие ворота, краска на которых давно поблекла и кое-где стала лупиться. Вход к Риве был сразу направо, в то время как двор углублялся дальше, там было скопление небольших домиков, окруженных чахлыми палисадниками, в которых росли то искривленный абрикос, то низкорослая вишня и кое-где кусты сирени, сейчас, к осени, лишенные красоты, скорее, унылые и неприглядные. В такой час двор был тих и пуст. Мужчины находились на работе, женщины толкались на рынке, стараясь купить подешевле килограмм овощей, дыню для детей, кусок мяса на суп. А дети? Но кто же будет играть в такой день, как сегодня, в этом унылом, неприглядном дворе?

Мария дернула за проволоку звонка и, как всегда, услышала в глубине квартиры слабый звон. Какое-то время нужно было переждать, чтоб успели подойти к двери, но, поскольку шагов не было слышно, она позвонила еще раз. Вполне может быть, что Ривы нет дома, — ведь они не договаривались о встрече. Не исключено, что и мадам Лиза Табачник, ее мать, вышла куда-нибудь по делам, отец же, даже если и не сидит в закрытой лавке, находится где-нибудь в городе по своим бесчисленным торговым делам. О Дави и говорить нечего — его почти никогда не бывает дома. Есть еще, правда, бабушка, хотя никто никогда не видел, чтоб она уходила из дома, но она и дверь никогда никому не открывает. Единственное живое существо, которое непременно находится сейчас в доме и должно открыть, — это Домника, прислуга. Сейчас самое время чистить и проветривать перины. Однако минута пробегала за минутой, а у двери никто не появлялся. Что было делать? Нужно обязательно оставить Риве билет, даже если ее и нет дома. Но эта гробовая тишина поставила Марию в тупик. Такого еще не было, чтоб никто не отвечал на звонки.

Она уже готова была повернуться и уйти, когда ей показалось, что за дверью слышится чуть уловимый шум, что-то вроде шепота, затем легкий скрип половиц. Кто-то крадучись шел по паркету прихожей.

— Кто там? — раздался наконец приглушенный голос.

— Это я, — обрадовавшись, проговорила Мария. Что там происходит? Почему не открывают? — Я, я, Мария. Простите меня, Рива дома? Мне обязательно нужно с ней повидаться.

Послышался шум отодвигаемой задвижки, звякнула цепочка, и в проеме двери показалось испуганное лицо Домники. За ее спиной, в полутьме прихожей, виднелся цветастый халат Лизы Табачник.

— Барышни нет… — начала Домника испуганным голосом, но хозяйка решительно отстранила ее от двери.

— Ал зих ништ… Не спеши.

Она шире открыла дверь и с явным облегчением проговорила:

— Это ты, Муся? Пожалуйста, пожалуйста, входи. — И торопливо потянула ее за руку. После чего высунула за дверь голову, внимательно оглядела двор из конца в конец и в итоге снова тщательно закрыла все запоры и накинула цепочку. — Прошу в салон. — И пошла впереди, с развевающимися полами халата, подметавшими паркет.

Мария, озадаченная этой атмосферой таинственности, которую никогда здесь не наблюдала, не очень-то охотно пошла за ней. Было ясно: что-то случилось.

— Не стоит беспокоиться, мадам Табачник. Как я поняла, Ривы нет дома.

— Да, да. Ривы нет.

— Тогда я…

— Минутку, Муся. Скажи, пожалуйста, ты пришла из дому?

— Конечно. Из дому.

— Значит, проходила через Старый Рынок?

— Но другой же дороги нет.

— И что там слышно?

— А что должно быть слышно?

— В городе спокойно? Ходят люди, ничего не случилось?

— Люди? Откуда мне знать? Как будто ничего особенного. А что должно случиться?

— Хм. Ага, ага… Ривы нет дома.

Похоже, мадам Табачник хотелось переменить разговор.

— Я оставлю ей билет в театр.

Мадам Табачник быстро повернулась к ней. Полы халата заметались вокруг ее полных колен, какое-то время колыхались, затем неподвижно провисли.

— Театр? Какой еще театр?

— Дает спектакли оперный театр. У меня есть два билета, думала, что Рива…

Мадам Табачник явно выразила заинтересованность, но вместе с тем и сохраняла недоверчивое выражение на своем все еще красивом, белом и полноватом лице, озаренном черными, слегка навыкате глазами, оттененными густыми загнутыми ресницами.

— Театр? Сейчас? Дилб мир ништ… Не морочь голову.

Она всегда вставляла в разговоре еврейские фразы, которые тут же переводила…

— А что ж тут такого? — не поняла ее удивления Мария. — Одновременно с открытием выставки.

— Ах, ах. Их бэит айх… Я тебя прошу. Лучше бы все они сгорели с этой их выставкой. Поскольку кто знает, что может случиться. Погромы как раз в такие дни и начинаются. Ривы нет дома, Муся. Нету. Уехала в Пырлиць. Да. Уехала навестить тетушку.

Сама Рива ничего не говорила ей об этой поездке…

— Как же так: через несколько дней начнутся занятия? И как раз сейчас, когда открывается выставка…

Мария была ошеломлена.

— Ах, большое дело эта выставка! Зачем она нужна Риве? — проговорила мадам Табачник, пристально и, как показалось, многозначительно глядя на Мусю.

— Откуда мне знать… Будет весело. А у меня есть еще и билеты в оперу, — пробормотала Мария, чувствуя, что от прежнего ее энтузиазма и следа не осталось.

— Ха, весело! Кто знает, чем может обернуться это веселье. Ой вейзмир… Горе мне. Лучше пусть сидит там.

Мария поняла, что Ривина мать чем-то испугана и что подруга ничего не сказала ей об этой поездке, поскольку не собиралась оставлять Кишинев. Значит, Риву отправили в Пырлиць как раз накануне открытия выставки. Но почему, почему?

Оставалась еще Тали. Мария направилась вверх к центру города. Остались позади торговые кварталы с их грязными улочками, утопающими в зловонии и смраде. Мария вышла на улицу Двадцать седьмого марта, которую жители Кишинева упорно называли по-старому Хараламбиевской, снова вышла на Павловскую и зашла в Соборный сад. Сразу же со всех сторон нахлынули покой и тишина. В этот час дня сад был почти пуст. Аллеи дремали в прохладной тени столетних деревьев, сквозь ветви которых солнечные лучи с трудом пробивались даже в полдень. Начал бить большой колокол, вслед за ним легонько зазвонили и другие. Из церкви стал выходить народ. Неужели сегодня какой-то праздник? Сквозь широко открытую дверь доносился запах ладана, виднелся сверкающий в свете многочисленных свечей алтарь. Люди медленно расходились. Было их, впрочем, не так уж много. В основном одетые в черное женщины, старые и молодые. Некоторые с детьми, достигшими юношеского возраста. Черные ленты, повязанные на шляпы, спадали на спины и колыхались вослед, словно клочья темного тумана. Мария никак не реагировала на их траурные одежды. Давно привыкла к ним, видит, сколько себя помнит. Когда мама, больше всего из тщеславия, привела ее в первый класс начальной школы именно сюда, в центр, на улицу Гоголя, учительница, встретившая их и потом учившая Марию все четыре года, тоже носила траур. Это были вдовы времен войны, которые по-прежнему носили черные одежды, хотя с тех пор и прошло столько лет.

В одной из боковых аллей судачили несколько бонн, то и дело бросавших взгляды в сторону колясок или песочной горки, где играла малышня. На скамейке спал какой-то мужчина. Лицо его было закрыто газетой. Торчали носки потерявших цвет ботинок. Последний удар колокола разнесся над верхушками деревьев и заглох где-то далеко, в густой зелени другого парка — Общественного сада. И снова воцарилась тишина, и старые деревья вновь погрузились в дремоту под ласковыми лучами утреннего солнца — легонько шелестели листья, кое-где уже желтовато-поблекшие.

Мария шагала под их величественной молчаливой тенью словно под сводами храма, и душа у нее снова наполнялась светом и смутными надеждами. Со стороны бульвара доносилось веселое оживление, в проеме Триумфальной арки промелькнуло на миг красное пятно трамвая, который шел к вокзалу. Она шагала в том же направлении и, когда вышла на бульвар, окинула взглядом внушительное здание, где в прежние времена собиралась знать, — Благородное собрание, как продолжали называть его жители Кишинева: в этом здании изредка давали спектакли заезжие театры, а вскоре должен был открыться местный театр. Туда она и пойдет с Тали. Да, с Тали. Дойдя до угла, Мария направилась вверх по Пушкинской, мимо зала епархии. Три брата-чистильщика находились на своих «постах», каждый на одном из углов перекрестка: на стульчике у одного из них сидел мужчина, называемый в городе «Красная шапка», поскольку он носил на голове красную фуражку с надписью на козырьке «посыльный». Через дорогу сверкал витринами «Трикотин». Элегантные дамы входили и выходили через высокую дверь с ослепительно сверкавшими стеклами. Не доходя до Киевской, Мария перешла на другую сторону, поскольку как раз напротив сада митрополии находился дом, к которому она направлялась. Она поднялась на три ступеньки и позвонила в дверь. На этот раз открыли быстро. Халат доамны[5] Нины был намного скромнее, чем у мадам Табачник, но скромность эта свидетельствовала о большом вкусе и истинной элегантности. Кукоана[6] Нина была молодой, хорошо сложенной женщиной, может, немного высокой, хотя это и могло показаться из-за слишком тонкой фигуры. Мария смутилась оттого, что дверь открыла сама хозяйка. Обычно на звонок бежала Тина, «прислуга за все» в семье Предеску. Поскольку она в самом деле была «за все», то сейчас, видимо, гуляла в Соборном саду с младшим Предеску, Ники.

— Вот и наша маленькая певица, — такими словами, произнесенными на русском языке, встретила Марию кукоана Нина, и девушка еще больше смутилась, в который раз подумав, что мать Тали почему-то дразнит ее: ведь нужно тоже отвечать по-русски, а она не так хорошо знает этот язык, чтоб свободно говорить на нем. Впрочем, позднее она поняла: у доамны Нины никогда не было подобных помыслов, просто она всегда говорила только по-русски.

— Тали дома? — чуть выдохнула Мария.

— Да, детка, — снова по-русски ответила доамна Нина. — Милости просим. Тали-и! К тебе Муся!

Тали влетела в комнату из глубины коридора, как всегда взвинченная, взбудораженная и как всегда красивая, в платье из клетчатой шотландки с большими складками. Она была на голову выше Марии, с роскошными белокурыми волосами, которые сейчас, во время каникул, свободно спадали на плечи золотистыми прядями.

— Ох, Муха, как хорошо, что пришла! — бросилась она к Марии, принявшись обнимать ее длинными тонкими руками, от которых пахло дорогим туалетным мылом. А может, даже духами… — Как хорошо, что пришла! Я ждала тебя. Знаешь, сегодня открывается зверинец? Знаешь? На Немецкой площади. Привезли настоящих львов! И тигров, и слона! Муха! Даже крокодила привезли! Настоящего, живого! Но так как он не может жить на суше, держат на вокзале в цистерне с водой… Мамочка! — крикнула она в сторону салона, за дверью которого скрылась мать. — Мамочка, ты скажешь папе, пусть даст мне денег, чтоб мы с Мусей могли пойти посмотреть крокодила? Скажешь?

— Ah, Tali, à quoi bon?[7] Что за радость смотреть на это отвратительное существо, — раздался из-за полуоткрытой двери приглушенный голос кукоаны Нины. — Но если тебе так уж хочется и если к тому же пообещаешь, что не будешь читать ночи напролет…

— Пойдем в город, — посмотрела на Марию Тали, как будто не Мария пришла к ней в гости, а наоборот. — Посмотрим, что это за зверинец. И вообще: кто в такое время сидит дома? Мамочка, ты не пойдешь с нами?

Доамна Предеску ответила, что не совсем хорошо себя чувствует. Вид у нее и в самом деле был болезненный, кроме того, она всегда производила впечатление существа, склонного к уединению. Мария очень любила кукоану Нину, и не только за доброту и радушие, с которыми ее здесь принимали — дом Предеску по сравнению с бедным жилищем родителей казался девушке истинным дворцом, — но и потому, что, вопреки неизменно безоблачному, внешне словно бы беззаботному выражению лица доамны Нины, в глубине ее красивых зеленовато-карих глаз, которые унаследовала и Тали, порой проскальзывала тень беспокойства, даже боли, внезапно делавшая ее такой близкой, словно они были связаны между собой чем-то тайным, только им двоим известным. Из рассказов Тали Мария знала, что доамна Предеску замужем второй раз. Ее первый муж, молодой интеллигент бессарабец, офицер царской армии, погиб в самом начале войны. Оставшись молодой вдовой с ребенком на руках, кукоана Нина, сама еще тоже по сути ребенок, через несколько лет вышла замуж за молодого адвоката Предеску, которому сулили блестящее будущее. Домнул Предеску был отцом Ники, которого сейчас повела на прогулку Тина. И, как казалось Марии, он относился к Тали точно так же, как и к собственному сыну. От Тали же Мария узнала, что доамна Нина в самом деле не отличается крепким здоровьем. Однако на этот раз, едва девушки оказались на улице, подружка поделилась с ней слегка раздраженным голосом:

— Думаешь, она в самом деле нездорова? Ничего подобного. Боится выйти, чтоб не рассердить папа́. Не любит, когда ее нет дома во время обеда. Ее и Ники. Ко мне это не относится.

И насупилась, шагая какое-то время непривычно молчаливая и хмурая. Однако подобное состояние не было присуще ее натуре, поэтому долго держаться не могло: увидев огромную афишу, извещавшую об открытии выставки у лицея Жанны д’Арк, Тали сразу же, в одно мгновение загорелась.

— Пошли скорее! Даже если не удастся попасть в зверинец, все равно — на открытии всегда интересно! Толчея, люди из высшего света! Посмотрим по крайней мере, как все это выглядит!

И лишь сейчас Мария решилась наконец сказать ей о билетах в оперу. Известие привело Тали в восторг. «Но она обрадовалась бы любому приглашению, — с легкой печалью подумала Мария. — Точно так же загорелась бы, если бы предложили билет в вагон с крокодилом на вокзале».

Но кто мог долго сердиться на Тали или испытывать досаду в ее обществе? В особенности в эти дни конца лета с их солнечным светом цвета меда, с голубым, как бирюза, небом, высоким, безоблачным и чистым, в городе, улицы которого, пусть только здесь, в центре, где жили богачи, были наполнены звуками оркестров, шумом петард, а по вечерам огненными вспышками фейерверков и сверканием разноцветных фонарей. Несколько дней подряд Кишинев был охвачен праздничной беззаботностью и неодолимым исступлением. Люди толпами метались от павильонов выставки к клеткам зверинца, в которых томились обессиленные и унылые невиданные заморские животные. От вагона, установленного в одном из тупиков вокзала, где нашел убежище крокодил, до расположенного на пригорке сада княгини Прониной, где фабрикант пива Курц устроил настоящий водопад, когда откуда-то с высоты, из огромной бочки, спадал янтарный каскад, докатывающийся до склона холма градом бочоночков объемом не более литра. Вся эта дневная суета у кичливой знати и «сливок общества» кончалась вечерними празднествами в блестящих залах «Савойи», «Лондона» или «Суисс», где отцы города с должной скромностью принимали соответствующие событиям поздравления, в которых восхвалялась столь удачная попытка приобщить к культуре провинцию. Людей с не очень толстыми кошельками и более лужеными глотками охотно принимали в «Москве», «Калуге», «У семи бочек»; для тихого мирного семьянина, ограничивающегося пивом, лимонадом или партией в вист, хорош был и «Семейный кружок».

Похмелье после этого выдающегося культурного события сопровождалось событиями куда уж более грустными. Например, банкротством фирмы Курц, в погоне за рекламой превысившей свои финансовые возможности. Смертью одного из львов, не перенесшего, в отличие от собратьев по заточению, «диеты» из гнилого мяса, которым снабжали зверинец местные торговцы. Выбитыми стеклами и разбитой посудой в трактирах «Фрося» и «Медведь». Несколькими зарезанными, подобранными машиной неотложной помощи. И забитыми нарушителями подвалами полиции, среди которых были и смирные порядочные люди, которые, придя в себя, никак не могли поверить, в каком месте и в компании с кем оказались.

Были, однако, и такие, что довольно потирали руки. Владельцы ресторанов, хозяева магазинов одежды, тканей и головных уборов. Но более всего — отцы города, организаторы этого фальшивого «культурного» праздника. В их карманах осела добрая часть сумм, выделенных на организацию выставки.

Большинство горожан, обремененных нуждой и бесчисленными заботами, об этих уловках ничего, разумеется, не знало. Тем более Муся, в ее возрасте, даже подозревать не могла о грязной изнанке жизни. Ей казалось, что выставка внесла какое-то оживление в их дом. Отец был доволен, поскольку в последние недели неплохо заработал на разгрузке бесчисленных грузов, поступавших на вокзал. Было занятие и для матери: в богатых домах принимали гостей, и ее отовсюду звали стирать, убирать, чистить и гладить одежду.

В сопровождении Тали она обошла павильоны, побывала в зверинце, осмотрела лестницу с каскадом пивных бочек. Радовалась и другим увеселениям, которых было достаточно. Однако крокодил — сенсация номер один — полностью разочаровал ее. Вид животного вызывал у девушки не страх, а отвращение.

В огромном чане, затянутом решеткой из толстой проволоки, из-под беспокойно колеблющейся маслянистой воды проглядывал черно-зеленый бугор, каменная глыба вроде тех, которыми мостят улицы. В закрытом вагоне стоял тяжелый, неприятный запах, и дамы торопились поднести к лицам надушенные носовые платки. Людьми, глазеющими на крокодила, очень скоро начало овладевать разочарование. Однако тут появился какой-то верзила в полосатом трико и, просовывая сквозь сетку что-то вроде копья, сдвинул с места каменный островок. Во все стороны, обрызгивая зрителей, полетели крупные капли, а из глубины чана показалась огромная лопата, время от времени разевающая пасть и пытающаяся перегрызть проволоку, отделявшую ее от людей.

Многие разразились испуганными криками и инстинктивно отступили от чана. Зловонная вода еще несколько минут колыхалась — когда по ней била хвостом рептилия, затем пасть животного исчезла где-то в глубине, успокоился и хвост, и все наконец пришло в норму. Глазеющие обрели голос, принялись комментировать испытание, через которое прошли. Одни с отвращением вытирали попавшие на одежду липкие капли, другие — выступивший на лбу холодный пот. Несколько шалунов мальчишек столпились вокруг здоровяка в полосатом трико.

— Дяденька, кольните его еще раз, — попросил один из них.

— А ну-ка брысь! Смотри, как бы тебя не кольнул, — забудешь, как родного отца зовут. Господа! — обратился он к публике. — Просим всех покинуть вагон. Смертельно опасная встреча с крокодилом окончена. Пора впускать новых зрителей.

— Мне не понравилось, — призналась Мария, когда, перейдя вокзальную площадь, они направились к трамвайной остановке.

— Voilà tout[8], как выразилась бы мама, — ответила Тали. — Тут и нечему нравиться. Но что другое можно было придумать? В конце концов, где еще можно увидеть крокодила? В нашем Быке?

Этим минорным аккордом кончилось их первое «великое развлечение» — осмотр крокодила. Через несколько дней и зверинцу, и вагону с крокодилом, который вяло плескался в своей грязной воде, предстояло навсегда оставить город.

Однако для Марии настоящий праздник еще не наступил. Это произошло в день, когда ставили «Богему»… Она начала готовиться к спектаклю еще с утра, и сердце у нее билось от нетерпения, а все тело охватывала дрожь, близкая к лихорадке. Тщательно умывшись, она почистила туфли, спросила у мамы разрешения начесать на лоб челку, которую завила щипцами, взятыми у мадам Терзи. Все это время возле нее вертелась Ляля, она хныкала и просила тоже взять ее в оперу, тоже сделать такую же челку, пока наконец, встретив решительный отказ, не отомстила Марии, рассказав, откуда на самом деле в доме появилось платье из органди. К великой радости матери, девушка, занятая радостными сборами, не придала особого значения злой выходке сестры.

И вот наконец за два часа до спектакля Мария, одетая в свое великолепное платье, в до блеска начищенных туфлях, с челкой на лбу звонила в дверь дома адвоката Предеску.

Время, проведенное у подруги, пока та собиралась и пока одевались родители Тали, у которых тоже были билеты, тянулось мучительно долго. И вместе с тем оно пробежало как во сне. Мария, нетерпение которой достигло апогея, потом не смогла бы вспомнить, что делала в те два часа, что говорила, где сидела. И лишь потом, через несколько дней, когда улеглось немного волшебство, которым сковало ее чудо, эта незабываемая феерия, она с удивлением начала вспоминать отдельные подробности, словно бы и не касавшиеся ее, но на деле имевшие к ней самое прямое отношение. Так, уже дома, вешая на плечико платье из органди, она вдруг заметила великолепную атласную ленту и словно в тумане увидела, как кукоана Нина повязывает эту ленту у нее на шее пышным бантом, чтоб еще больше украсить наряд. И несколько дней не проходил тонкий аромат духов, капелькой которых мать подруги мазнула им обеим корешки волос за ушами, перед тем как выйти из дома.

Что касается спектакля, то все было именно так, как она и представляла в сладостном ожидании, начавшемся еще тогда, когда она впервые увидела билеты, и которое не проходило, наверное, даже во сне. Все было изумительно, начиная с ослепительно сверкающих люстр, мягких ковров под ногами и кончая сценой, занавес которой, пока еще таинственно скрывающий пленительную, загадочную неизвестность, заставил ее вздрогнуть от нетерпения, — или, может, просто все это определялось необъяснимым чувством страха, внезапно овладевшим ею. Однако то, что последовало после того, как под волшебные звуки музыки занавес стал медленно, торжественно подниматься и откуда-то из глубины сцены появилась божественная Липковская, голос которой заполнил зал, проникая в сердце каждого из собравшихся, — это мгновение превзошло все, что Мария могла себе представить. Ей удалось только задержаться на мысли, что по сравнению с действительностью мечты оказались бледной фантазией, когда исчезло все окружавшее ее. Стал невидимым, отдалившись куда-то в немыслимые дали, белый зал с позолоченными, как в церкви, колоннами. Поблекли и исчезли из памяти наряды дам, которые еще несколько мгновений назад приводили ее в такой восторг. Она забыла и мать, и отца, и Лялю, оставшуюся дома, забыла даже Тали, хоть та и сидела рядом с ней, и оказалась словно бы одна на свете, маленькая, притихшая в своем кресле, с жадно устремленным на сцену взглядом и оглушенная накатывающейся на нее лавиной звуков. Она боялась даже пошевелиться, следя за происходящим на сцене, хотя сказать с уверенностью, что действительно следила за развитием действия, нельзя было. Уносясь вслед за сладостными звуками музыки, с напряжением всматриваясь в каждый жест актеров, следя за выражением лица каждого из них, вслушиваясь в их сильные и вместе с тем такие трогательные голоса, наполнявшие душу томительным восторгом, от которого в какие-то мгновения наслаждение переходило в боль, Мария на самом деле не столь уж внимательно вдумывалась в смысл происходящего на сцене. Поэтому в антракте, увидев на глазах соседей слезы, даже слегка смутилась. Что до нее, то она испытывала только счастье, одно лишь счастье. Невиданное, никогда не испытанное счастье заполняло все ее существо, хотя порой сквозь него и прорывались слабым эхом отзвуки боли. Но кто знает, быть может, боль являлась составной частью этого великого, доселе неизведанного счастья?

Тали между тем особого восторга, казалось, не испытывала. Не слишком всматриваясь в происходящее на сцене, она ерзала в кресле, напрасно пытаясь отыскать поблизости знакомое лицо. Но здесь, в скромном уголке зала, где были их места, заменявшем то, что в обычных театрах называлось галеркой, шансов встретить подругу по лицею княгини Дадиани или кого-либо из знакомых родителей было очень мало.

— Что с тобой происходит? — с легким раздражением спросила она Марию. — Прямо в каменный столб превратилась, будто та принцесса из сказки. Ничего не видишь, не слышишь вокруг себя. Я толкала тебя, спрашивала, а ты…

— Спрашивала? — Мария была в полном недоумении. — Хотя да, ты права. Я в самом деле ничего не слышала. О чем ты хотела спросить?

— Сейчас уже не припомню… Но было что-то интересное.

— Может быть, — все еще во власти своих мыслей, проговорила Мария. — Тали! — спустя какое-то время дрожащим от волнения голосом произнесла она и крепче сжала локоть подруги. — Как ты думаешь, Тали: я тоже смогу когда-нибудь так хорошо петь?

В глазах Тали пробежал легкий испуг.

— Муха, — прошептала она. — Ты хочешь петь, как госпожа Липковская?

— Да, Тали, хочу!

Тали встряхнула золотистыми кудряшками. Замешательство ее тут же прошло.

— Ты, Муха, будешь петь еще лучше!

— Ах, Тали, не издевайся. Я говорю серьезно.

— Я тоже.

— Тогда скажи: если веришь в это, то почему?

— Не знаю… И все же верю: так будет…

Мария снова впала в задумчивость, которая теперь уже окончательно охватила ее.

II

Сестры Дическу вели уединенный образ жизни. Кроме концертов и редких, очень редких визитов немногочисленных близких людей их время было распределено между консерваторией, занятиями с учениками и этим салоном, который назывался в доме музыкальной гостиной еще в те времена, когда были живы их родители, а брат Ваня не пустился в свои странствия. Когда они были все вместе и жили, не зная забот и лишений. Здесь помещался клавесин, доставшийся по наследству матери, а также рояль, купленный еще тогда, когда сестры только начали всерьез заниматься музыкой. Сколько радости, сколько счастливых, незабываемых вечеров знала эта просторная комната, окна которой выходили на улицу Жуковского, тихую, немноголюдную, утопающую в тени столетних лип и вязов и невдалеке от их дома смыкающуюся с одной из тенистых аллей Общественного сада! Однако все, что было прежде, бесследно прошло, и сейчас былая жизнь казалась им светлым сном, картинкой из сказок, которые в долгие зимние вечера читала мать. Поскольку сейчас даже трудно себе представить, что эти беззаботные, блаженные времена в самом деле когда-то были, что этот дом был свидетелем стольких радостных событий, что в нем звучало пение Глеба Погора, разносился смех Нины Костин, изрекались экспромты-шутки брата Вани, происходили вечные мистификации Мити Рэуту…


Клавесин издал последний, продолжительный аккорд, напоминающий стон, и звуки чарующего «Карнавала» Шумана оборвались. Елена осталась сидеть на табурете с руками, застывшими на клавишах… Она не доиграла пьесу до конца. Смотрела в пустоту перед собой глазами, в которых давным-давно высохли все слезы, сухими, покорными. Смотрела на картины, столь знакомые, беспрерывно, каждый раз мелькавшие у нее перед глазами… В своем углу, у столика на кушетке, Аннет уронила в рабочую корзинку спицы с недовязанным пуловером, который до этого в полном молчании вязала. Наверное, ей хотелось бы продолжить работу, но вспомнился неписаный закон, введенный еще покойной матерью, — не работать в воскресенье… Она как раз хотела протянуть руку, чтобы взять со столика том с пьесами Чехова, когда Елена резко оборвала мелодию. И обеспокоенно подняла глаза на сестру. Знала, о чем та думает в эту минуту. Знала и то, что ничем не может помочь ей в ее боли. И все же, как уже не в первый раз, попыталась отвлечь ее от горьких мыслей, втянуть в разговор о чем-то другом. Напомнить об иной боли, понятной им обеим.

— Слышишь, Элен, — вздохнув, сказала она, — не знаю почему, но сегодня меня преследуют мысли о Ване… Даже проснулась среди ночи с мыслью о нем…

— О Ване? — вздрогнув, сбросила оцепенение Елена. — Может, приснился… Ты ведь знаешь: у меня своя точка зрения. Кто знает, жив ли еще…

— А я, сама не знаю почему, чувствую, что жив. En tout cas…[9] Нет, нет, никаких сомнений: он жив. И может, настанет день, когда мы увидимся… Помоги господь дожить до этого дня.

Аннет перекрестилась. Елена изумленно посмотрела на нее.

— Аннет, mon ange[10], о чем ты думаешь? На что надеешься? Веришь, что плебисцит в самом деле состоится? И он сможет вернуться с большевиками?

Нет. Ни о чем подобном Аннет не думала, но, заметив, что разговор, затеянный ею, вывел Елену из состояния прострации, продолжала все с тем же желанием окончательно рассеять одолевающие сестру черные мысли:

— Ну и что? Если б я была уверена, что они вернут мне живым и невредимым брата, пусть приходят… Революцию уже когда-то пережили. Чего ж бояться теперь?

— Ah, mon Dieu![11] Аннет! Ты сама не понимаешь, что говоришь. Рассказывают столько ужасов…

Аннет нетерпеливо махнула своей белой ухоженной рукой, и жест этот отразил всю степень ее волнения:

— Глупости!

В этом доме говорили по-русски, пересыпая речь французскими словами, — так повелось с детства. Так говорили мать, тетушки, друзья. Оба этих языка сестры учили: Аннет — в Петербурге, Елена — в Киеве.

— Абсурд, — повторила Аннет. — Революция, конечно, не бал-маскарад. Но вспомни Великую французскую. Сколько жертв она принесла? Toute lois[12] в историю человечества была вписана одна из самых блестящих страниц. Разве мы не восторгались героями-революционерами, когда учились в лицее? И потом, если говорить напрямик, не думаю, чтоб наш Ваня мог сделать ошибочный выбор. Думаю, мама знала о нем всю правду. И простила его.

— Простила, да. Однако боль, которую причинил его отъезд, свела ее в могилу.

— Причина не только в этом. Она, нисколько не сомневаюсь, просто не могла представить себе жизни без папа́…

Аннет испуганно умолкла. Вот они, пусть и косвенно, вернулись к вещам, которых ей не хотелось затрагивать. Елена бессознательно взяла несколько аккордов. Аннет одобрительно кивнула.

— Прости меня, Леночка. Подозреваю, каких надежд тебя лишила. Поверь мне. Хоть ты и знаешь мое отношение к мужчинам, Митю я любила как родного брата. И все же…

— Нет, нет, — поторопилась успокоить ее Елена, — даже не знаю, думала ли конкретно о нем. Или о тени прежних времен, которые воплощаются в воспоминаниях о нем. Наше детство и юность, те счастливые времена, когда были все вместе…

Я ненавижу бурное смещенье линий;

И никогда не плачу, никогда не смеюсь…

— Бодлер. Целую вечность не перечитывала. Дела консерватории в конце концов загонят меня в гроб. Потребностей все больше, денег — все меньше. Теперь еще заставили взять это название! «Воссоединение»! Люди в городе возмущены. Некоторые стараются не замечать меня. Проходят мимо и не здороваются. Однако мое мнение таково: школа должна работать под любым названием. Лучше, чем совсем закрыть ее. Не в этом заключается патриотизм.

— Ах, Аннет, Аннет, qui sait?[13] Мы сами не знаем, чего хотим. Большевиков боимся. Королевских чиновников встретили в штыки. Что ж касается тезиса тех, кто сидел в «Сфатул Цэрий»[14], как бы плохо я ни разбиралась в политике, считаю его полнейшим абсурдом. Какую еще независимую страну можно построить на этом клочке земли?

— Милая моя, мы в самом деле далеки от политики, хотя бедный Ваня и пытался хоть что-то вбить нам в головы. Действительность, однако, самый лучший учитель. Неужели думаешь, будто участники Татарбунарского восстания не знали, чего хотят? Нет, ma petite…[15] Большинство знает, чего хочет. Тех же, о которых говоришь ты, во всей Бессарабии всего лишь горстка.

— Браво, браво. Говоришь как по писанному. И возможно, полностью права, дорогая моя Аннет. Но тогда что делать нам, «этой горстке», как изволила выразиться? Окажемся лишними и, значит, будем обречены на гибель, как говорил Ваня?

— Ваня говорил о бездельниках и эксплуататорах. Человек же, который трудится, имеет право на существование — если помнишь, так он тоже говорил. А мы с тобой, дорогая сестрица, зарабатываем на хлеб трудом. — Она легонько пошлепала Елену по плечу.

— Зря говоришь, что Ванина наука была ни к чему, — улыбнулась та. — Можно сказать, ты прекрасно ее усвоила.

— Прекрасно — это, конечно, преувеличение. Правда же в том, что мы обычно находили общий язык. Куда лучше было бы, если б такое понимание он встречал со стороны Нины. Наверное, оттого и разбилась их дружба.

— Не думаю. Просто ей всегда нравился Глеб.

— Хотя и с ним не повезло…

— Да. Все равно осталась вдовой. Если б и я вышла за Митю, ждала бы такая же судьба.

— Не очень удачное сравнение. Ваня все же жив. Сердце говорит мне, что жив.

— Кто его знает… Malgré tout…[16] Может, ты в итоге окажешься права. Что ж касается Нины, то тут ее судьба оказалась бы удачней. Если бы связала свою жизнь с Ваней…

— Мама очень ее любила, — продолжала Аннет, словно не расслышав последних слов. — Помнишь, если не приходила день-два, начинала спрашивать: где это Нина, куда девалась Нина?

Вошла Лукица, служанка, с кипой счетов от «Грабоиса», от «Сеферидиса», от «Дерматы». Настало время оплачивать их, и с завтрашнего дня, по-видимому, в дом начнут заглядывать представители кредиторов.

Суровая проза жизни ворвалась неожиданно, резко оборвав воспоминания и запоздалые сожаления. Тщательно изучив счета, сестры вернулись к обычным занятиям. На этот раз Елена стала играть ноктюрн Дебюсси. Аннет раскрыла томик пьес Чехова.

— Да, Аннет, — снова обратилась к сестре Елена. — Мне давно уже хочется посоветоваться с тобой. Что будем делать с этой девушкой, Марией? Считаю, что случай тут уникальный. Истинное дарование. Ей безусловно следует учиться. Учиться и много, очень много работать.

— Что касается труда, то тут она, по-моему, сил не жалеет. Очень упорная и настойчивая.

— А когда посмотришь со стороны, такое впечатление не складывается. Кажется слишком нежной, слишком женственной.

— Когда б ни были свободны классы, занимается, даже по воскресеньям. Что ж касается учебы… Хочешь сказать: нечем платить?

— Да. Именно это. Семья в трудном положении.

— И только ли у нее!

— К сожалению. Но, Аннет, эта девочка — настоящее чудо. Может добиться многого. И представляешь наши заслуги, если окажем ей помощь?

— Я и не знала, что ты такая честолюбивая, сестрица.

— Ах, Аннет, не смейся! Разве о лаврах для нас я мечтаю? Говорю о том, как будем удовлетворены душевно. Ведь что еще нам в конце концов остается?

— Знаю, мой ангел, знаю. Я пошутила. Тоже думаю об этой девушке, давно уже слежу за ней. Разумеется, мы ей поможем. Какими бы скромными средствами ни располагали.

Это была правда. Домнишоара Аннет одобрила и оценила старательность Марии. Порой, оставаясь одна, поскольку только в одиночестве она позволяла себе предаваться горьким сожалениям по поводу неудавшейся сценической карьеры, барышня мечтала о том, что эта девочка сумеет добиться на оперной сцене того, чего не удалось сделать ей, Анне Дическу. Да, она как может поддержит ее.


На эстраде Общественного сада выступал симфонический оркестр. Женя Бобеску дирижировал «Славянскими танцами» Дворжака. Доамна Нина Предеску решила, что может встретиться там с приятельницами. Она надела серебристо-серый костюм и темно-синюю шляпку, которой соответствовали туфли, перчатки и сумочка. Нарядила также и Ники, который, радуясь новой одежде, послушно шагал, держась за руку Тины, и щебетал о чем-то своем, детском. Доамна Предеску шла не спеша, прогуливаясь, и никак не могла сосредоточиться на чем-то определенном. Проходя по Киевской, вдоль сада митрополии, она то прислушивалась к звукам музыки, доносившейся со стороны Общественного сада — концерт давно начался, — то с легким трепетом говорила себе, что уже наступила осень, одевшая в золото и медь весь город, то пыталась понять, о чем щебечет Ники, чтобы в следующую же минуту опять ничего не слышать и ни о чем не думать. Безмятежная тишина, царившая в эти предвечерние часы мягкого осеннего дня, казалось, окутывает ее душу покровом, сплетенным из покоя, но вместе с тем и из горьких сожалений и болезненных воспоминаний. Такое состояние охватило ее еще с утра. И наверное, она бессознательно решила выйти из дома, надеясь встретить сестер Дическу, подруг по молодым годам, свидетельниц ее короткого счастья. Именно здесь, по аллеям этого сада, она бродила, держась за руку Глеба. Под этой раскидистой шелковицей они прятались, убегая с занятий и читая очередную заинтересовавшую Глеба книгу. А чуть подальше, на углу, на катке Жокей-клуба, Глеб учил ее кататься на коньках. Но, господи, зачем травить душу воспоминаниями? И великий грех предаваться им, поскольку эти приносящие боль и, казалось, умершие уже чувства отдаляют ее от Теодора. А ведь Теодор — достойный человек, примерный муж, добрый и внимательный. Заботится о Тали как о родной дочери. Что правда: на остатки денег Глеба, которые должны были бы по праву принадлежать девочке, купил виноградник в Валя-Дическу. Доход он приносит немалый, таким образом, нельзя сказать, что тратит на Тали хоть толику собственных средств. И главное — у них есть пристанище за городом, куда можно уехать летом из арендуемого дома, который к тому же становится все менее вместительным. Однако это ничуть не оправдывает ее душевного смятения, наподобие того, каким она охвачена сегодня. Тем более что Теодор сейчас в отъезде, на несколько дней отправился по делам в Бухарест. Значит, достаточно не видеть его, чтоб сразу совершить подобное предательство — вспоминать о Глебе и предаваться запоздалым сожалениям?


Доамна Нина пересекла улицу Гоголя. С другого ее конца, в сторону Подольской, быстро неслась пролетка извозчика. Ах, сейчас многие улицы стали называться иначе, но кто из горожан принимает это в расчет! Она вошла в сад и под золотистыми кронами деревьев пошла навстречу музыке, звуки которой становились все более громкими и властными. Аккорды заполняли сейчас весь сад, и все гуляющие или отдыхающие на скамейках в аллее, где высился бюст Пушкина, могли слушать музыку Дворжака так же хорошо, как и те, кто занял места перед самой эстрадой.

Время от времени попадались знакомые, кланявшиеся ей. Некоторые, не одобрявшие ее брака с Предеску, холодно и сдержанно, другие, большей частью клиенты Теодора, почтительно и даже заискивающе, и, наконец, многие друзья молодых лет искренне и радостно улыбались.

Кишинев — город маленький. Почти все друг друга знают, кто знаком близко, кто не очень, и каждое воскресенье встречаются здесь, в аллеях этого сада. Доамна Нина увидела подруг еще издали. Высокая худощавая Анна была в своей обычной шляпке à la амазонка, не совсем модной в этом сезоне, зато Елена выглядела более элегантной в своем темно-шоколадном костюме. Бросалось в глаза, как она все же постарела, бедная. И очень изменилась. Почему только заупрямилась и не вышла замуж? После смерти Мити многие просили ее руки. Много бедствий, правда, принесла война. Но после заключения мира вполне могла бы сделать подходящую партию. Тем более что была молода и независима — не то что она, вдова, да еще с ребенком на руках. Однако Елена не делала ровным счетом ничего, чтоб поощрить претендентов. Пошла по стопам сестры, в какой-то степени фанатички, мечтавшей только о сценической карьере. Но разве сцена то же, что монастырь? И вот теперь обе постарели и обе одиноки. Но, господи, если так изменилась Елена, то как тогда постарела она сама, Нина? Они ведь с одного года. А она к тому же второй раз замужем, — семейные заботы, дети, дом. Хотя чему тут удивляться? Уходят годы. Ей уже тридцать шесть. Сколько там осталось до сорока… А что представляет из себя сорокалетняя женщина?..

Доамна Предеску направилась к свободному стулу с края ряда. С другой стороны того же ряда ей приветственно помахала рукой Тали. Конечно, она здесь с Марией и с подругой Марии, пианисткой. Та, кажется, еврейка. Теодор не знает о ее существовании, иначе бог весть какими глазами посмотрел бы на эту дружбу. На такие вопросы у него своя точка зрения… Нет, нет. Антисемитом его не назовешь, просто считает, что каждый должен знать свое место… Да-а-а. А Тали уже выросла. Настоящая барышня. Хотя и подурнела. Из миловидного белокурого ангелочка, каким была, превратилась в неуклюжее существо со слишком длинными руками и ногами, угловатыми, резкими движениями. К тому же стали появляться веснушки. В общем, все более и более похожа на Глеба. Такое же продолговатое лицо — однако если Глеба оно делало привлекательным, то Тали не украшает, ее лицо кажется заурядным, лишенным шарма. Родственники и друзья, правда, говорят, что в семнадцать лет, когда девушка окончательно сформируется, она изменится к лучшему. Дай-то бог. В наше время девушке так трудно устроить свою жизнь! Тем более если и бог не очень милостив. Взять ту же Марию. Сколько нежности, изящества в ее облике. А ведь тоже еще предстоят перемены, связанные с возрастом. Ну да ладно. Не стоит никому завидовать. Марии, кстати, более необходима приятная внешность. К тому же она такое пленительное существо, с доброй, отзывчивой душой…

Концерт кончился. Люди стали медленно расходиться. Подошли сестры Дическу и избавили ее от необходимости выслушивать банальности, которые стала изрекать Соня Пануш, жена одного адвоката, приятеля Теодора, богачка, владевшая несколькими десятками гектаров виноградников в Валя-Дическу. Они прошлись к летнему павильону Жокей-клуба и обратно.

— Ты стала редко показываться на людях, Нина, — заметила Аннет и добавила со свойственной ей искренностью: — Этот адвокат, часом, не турок, что держит тебя взаперти?

Нина не обиделась. Если при каждом подходящем случае сердиться на Аннет… Тогда не дано было бы ей пережить в их доме самые счастливые мгновения жизни, которые и сейчас добрым светом озаряют ее существование.

— Не стоит иронизировать по его адресу, дорогая Аннет, — покраснев, проговорила она. — По существу, он добрый человек. Если бы почаще приходили ко мне, сами смогли бы убедиться.

— Не очень-то хватает времени на визиты, Ниночка. — Аннет стала нервно теребить перчатки, которые мгновение назад непонятно зачем сняла с рук. — А сейчас давайте подойдем к Березовскому, поздравим с успехом. Мне понравилось.

В заключение концерта оркестр Бобеску исполнил две миниатюры композитора в сутане. Доамна Нина пошла с подругами без особого желания. Вокруг Березовского собрался кружок людей, среди которых было немало прежних знакомых, в последнее время избегавших ее. Или, может, она сама их сторонилась? Пробормотала несколько слов похвалы, которые Михаил Андреевич принял с улыбкой признательности — как всякий художник, Березовский был очень чуток к похвале, — и отошла в сторону… Профессор Кику измерил ее тяжелым, испытующим взглядом и чуть заметно кивнул головой. Не доставили особого удовольствия и любезности, высказанные в ее адрес доктором Брашованом. Казались слишком нарочитыми… И только один Александру Плэмэдялэ, казалось, искренне обрадовался, увидев ее, что же касается Ольгуцы, его очаровательной жены, то она обняла и поцеловала доамну Нину с нескрываемой радостью.

— Что с тобой, Нинок? Почему нигде не показываешься? Позавчера у меня было небольшое выступление в зале консерватории. Надеялась, придешь и ты.

— Прости, Ольгуца, не знала. Ведь, как сама заметила, не слишком-то выхожу на люди. Домашние дела, дети…

— Оставь, — властным жестом перебила ее домнишоара Аннет. — То же самое недавно говорила и я. Но это не оправдание. Поскольку в наше время мы ходим в концерты или на спектакли не для того, чтоб развлечься. Или не только чтоб развлечься. Но и чтоб поддержать друг друга. Чтоб утвердить себя, в конце концов. Подумай, например, о той же Ольге. Первоклассная балерина, учившаяся у Ольги Преображенской в Петербурге. И чем занимается сейчас? Несколько спектаклей вроде позавчерашнего, если б смогли собрать побольше публики, возможно, заставили бы власти призадуматься.

— С чего вы взяли? — с горечью проговорил Кику. — Вы, домнишоара Дическу, остались той же мечтательницей, какой были прежде. Кому сейчас нужен балет? Кого вообще волнует культура нашего края? Чем более темным и непросвещенным останется народ, тем легче будет держать его в узде!

— Оставим политику, Георге, — стараясь успокоить приятеля, Березовский опустил ему на плечо руку.

Они были почти одного роста, однако Березовский держался неизменно прямо и, словно бросая вызов сутане, неизменно шутил и зубоскалил. Георге же Кику был не только сутулым, но на его большом лице, увенчанном начинающейся лысиной, словно бы навеки поселилось выражение недовольства всем и вся. Они были друзьями со времен юности, вместе учились в Кишиневской богословской семинарии, и хорошо было известно, что Георге Кику неизменно говорит все, что думает, и никого не щадит.

— Оставим политику, — повторил Березовский, — мы ведь не на студенческом сборе, а в обществе прелестных дам.

Но намек приятеля не заставил его расправить складки на лбу. Дело в том, что за эти студенческие сборы и пламенные речи, которые произносил на них Георге Кику, он был изгнан из Юрьевского университета и брошен в тюрьму. И вот теперь, когда революция свершилась, он оказался в оккупированной румынами Бессарабии, где все придется начинать сначала. Что ни говори, как любит повторять его бывший друг по университету Михаил Брашован, а румынская сигуранца в жестокости ни в чем не уступает царской охранке. Скорее, наоборот. Особенно здесь, в Бессарабии. И все же он не смог сдержаться:

— Я только одно знаю: нельзя прятать голову в песок, как страусы, и не замечать подлых преступлений, которые совершают оккупанты.

Брашован быстро взял его за руку и потянул в сторону аллеи, ведущей к улице Жуковского.

— Жорж, — стал укорять он друга. — Сколько можно говорить: такими методами мы ничего не добьемся. Нам нужна организация, дисциплина и конкретные действия. И не следует заранее выставлять себя. В воскресный день, как сегодня, сад — в этом не может быть никаких сомнений — забит шпиками. Для начала тебя выгонят со службы, лишат возможности преподавать…

…Березовский озабоченно посмотрел на Плэмэдялэ.

— Что с тобой, Александр? Сейчас, когда исполнилась твоя мечта, когда памятник торжественно открыт, следовало бы радоваться.

— Будто не знаешь, сколько пришлось испытать от тех, кто здесь командует. Губернатор, примар, Гурий. Пока приняли!.. Это напряжение доконало меня. И теперь совсем не могу работать. Целые недели подряд — ничего!

— Успокойся. Ты переутомился. Отдохни, оглянись, хорошенько встряхнись, и все вернется на свои места. У меня тоже были такие периоды…

Березовский вздохнул.

— Главное, что ты победил. Облик Штефана, особенно лицо, — как живые. Пройдут годы, многое изменится, он же по-прежнему будет стоять на своем постаменте и смотреть на наших внуков и правнуков с тем же выражением уверенности и доброты, которое ты так точно уловил.

— Ничего я не уловил. Таким представился по хроникам и летописям. Но теперь все это в прошлом. Кончились и мучения, и работа. Но чтоб жить, нужно работать дальше. А я не могу… Чувствую, что задыхаюсь. Хочется уехать, вырваться отсюда.

— Куда ты уедешь? Куда мы все можем уехать?

— В Москве у меня добрые друзья, учителя, коллеги.

— Эхе-хе. Были и у меня друзья и учителя в Петербурге. Но где они могут быть сейчас? И сколько нас разделяет!..

— Именно это мучает и меня, — признался Плэмэдялэ.

«Удивительный человек, — подумал Брашован, с какого-то времени начавший внимательно прислушиваться к их разговору. — Большой, выдающийся скульптор. В других условиях и сам бы прославился, и прославил землю, на которой родился. Но кому до него дело? И как будто только до одного него!»

Он попытался приободрить друга.

— Не огорчайтесь, господин Плэмэдялэ. Талант всегда предполагает борьбу. У вас есть талантливые ученики. Это тоже очень важно. Если мы сами не добьемся того, о чем мечтаем, возложим надежду на них.

— Да. Относительно учеников, — вмешался чуть просветлевший Кику, обращаясь к Березовскому. — Миша, хочу поговорить с тобой об одном деле. Думаю, мог бы помочь мне наладить наш лицейский хор. Среди учеников есть славные ребята, которые, вместо того чтоб тянуть всяческие гимны и оды — а учитель пения только ими и занят, — могли бы исполнять наши прекрасные молдавские песни. Сколько их можно услышать в селах! Только из нашей Дольны могу привезти тебе целый мешок. Нужно продолжить традицию Музическу. Кстати, как раз с его баллад и можно было бы начать. Однако предупреждаю: жалованья гарантировать не могу.

— С жалованьем будет видно. А вот разрешение директора необходимо. Обязательно, милый мой. Особенно в связи с репертуаром, какой тебе видится.

Из соседней аллеи вышел скрипач Дайлис, участвовавший в концерте. Березовский о чем-то заговорил с ним. Брашован попрощался и направился аллеей, которая вела на улицу Гоголя. Кику и Плэмэдялэ, сопровождавшие дам, повернули обратно к центру сада. Возле памятника Пушкину рассыпалась и эта компания. Кику и Плэмэдялэ с Ольгуцей, шагавшей между ними, направились к Александровской.

— Хочет еще раз посмотреть на статую, — проговорила вполголоса Елена. — Говорят, специально проходит здесь каждый день, чтоб посмотреть на нее.

— Naturellement…[17] Что скажешь?

Доамна Нина проводила долгим взглядом изящную фигуру Ольгуцы. Она шла между двумя мужчинами легким, летящим шагом и словно не касалась ногами земли. А мужчины рядом с ней казались такими сильными и уверенными в себе…

В душу проник легкий порыв зависти. Ольгуца рядом с ними казалась счастливой, свободной от каких-либо забот.

— А я? — вслух произнесла она. — А мне что же?..

— Если хочешь, пойдем к нам, — торопливо проговорила Елена.

— Да, да, — поддержала ее и Аннет. — Не была целую вечность. Немного помузицируем, вспомним прежние времена. — В голосе домнишоары Аннет Дическу редко можно было услышать столь сентиментальные нотки.

Доамна Нина какое-то время молчала, чертя зонтиком замысловатые узоры на песке аллеи. Затем еще раз посмотрела в сторону, где во все более густой тени старых деревьев отпечатывались силуэты двух мужчин и женщины между ними…

— Что правда, то правда, — давно у вас не была, — задумчиво сказала доамна Нина. — Но и вы не слишком часто приходили ко мне. Поэтому приглашаю сейчас на чашку чая.

Они провели прекрасный вечер, и, когда вернулись девушки, Мария, провожавшая до дома Тали, стала петь под аккомпанемент Елены то романсы Рахманинова и Чайковского, то арию Розины из «Севильского цирюльника». Веселье стало всеобщим, девушки, почувствовав себя как нельзя раскованно, стали исполнять какой-то безумный танец, в который втянули и Ники с Тиной.

— Сейчас все точно так же, как было у нас двадцать лет назад, — мечтательно проговорила Елена, уступая Марии место у пианино.

— Вот уж правда… Какие были дни, господи! Я часто их вспоминаю, — призналась доамна Нина.

— Это правда? — обрадовалась Елена.

— С той только разницей, что мы занимаем место наших родителей, а эти дети — наши, — вернула всех к действительности Аннет и поднялась. — Ладно, дети. Уже поздно, а мне предстоит еще кое-что сделать дома. За всем этим весельем в твоем доме, дорогая Нина, я обо всем забыла. Спасибо, девочка, что вытащила из нашей берлоги.

— Приходите когда хотите. Я была сегодня счастлива с вами.

— Ты тоже к нам заглядывай. Послушать хорошую музыку. Кстати, твое пианино совсем расстроено. Так и просит настройщика!

В прихожей, когда гостьи надевали шляпки, Нина заговорила приглушенным голосом:

— Знаете, девочки, хочу попросить вас помочь этой подружке Тали, Марии. Знаю, что она ваша ученица. Нельзя было говорить при ней, но эта девчонка чудо, не правда ли? Какой голос, какой врожденный вкус! Но когда подумаешь… Что ждет ее?

Аннет порывисто обняла ее.

— Ах, Нинок! C’est tout dire[18]. Ты осталась все таким же добрым существом. Недаром…

Продолжать она не стала. Подошла к зеркалу, словно бы для того, чтобы поправить шляпку. Но Нина договорила за нее: «Недаром так любил тебя Ваня».

На прощание Аннет поцеловала ее с таким жаром, какого давно уже не было в их отношениях.

— Насчет Марии ты полностью права. Мы позаботимся о ней.


Что касается Марии, то она в это время бежала домой окрыленная, хотя живот сводило от голода. Маленькие тартинки доамны Предеску нельзя было принимать во внимание. Да к тому же она и не слишком налегала на них. Смущало присутствие домнишоар Дическу. Но в любом случае день выдался необыкновенный. Перед обедом они наконец-то посмотрели в «Одеоне» «Шейха» с Рудольфом Валентино. Господи, до чего же красивый мужчина! Какое благородство, достоинство! А как играет! Тали пообещала ей подарить его фотографию. Сказала, что напишет тетке в Яссы и попросит прислать два экземпляра. Говорят, там они свободно продаются в газетных киосках. Правда, музыка Дворжака очень быстро рассеяла сладкое магическое волшебство, которое производил этот актер на всех без исключения зрителей. Но сейчас, шагая в направлении дома в этот прохладный осенний вечер, Мария снова видела перед собой его огромные, подернутые грустью глаза. Тело охватывала сладкая дрожь, и она даже расстегнула жакетку.

Она была уже вблизи площади святого Ильи, когда внезапно увидела перед собой постового.

— Ни с места! — приказал тот. — Удостоверение личности!

Дрожащими руками Мария протянула ему ученический билет.

Полицейский внимательно заглянул в него, осветив лучом карманного фонарика, затем вернул, принявшись выговаривать:

— Ученица?.. И где это гуляешь в такое время ночи? Еще совсем маленькая, а уже путаешься с мужчинами? Или, может, связана с большевиками?

— Была в гостях у подруги, — оскорбленная его тоном, ответила Мария. — Разве не имею права?

— Немедленно убирайся! Прочь, маленькая потаскушка! Иначе покажу тебе права! — еще яростнее набросился полицейский. — И запомни: попадешься на этом месте еще раз, в тюрьме сгною!

Это значило, что зайти на свою улицу она может, однако выйти из дома до утра лучше не пытаться. Застрелить человека им ничего не стоит. Видимо, опять в квартале облава. Кого ловят на этот раз?

На скамейке под акацией смутно различались в темноте две черные тени. Мария услышала голос мамы, жаловавшейся кому-то:

— Мне стыдно девочек, в особенности Муси. Она уже совсем взрослая…

— Ничего не поделаешь, — пыталась успокоить ее мадам Терзи. — Все от господа бога. Особенно судьбы детей.

— Пока дойдет до бога, съедят святые угодники, — тихо проговорила мама, и Мария не поняла, на что она намекала. В особенности же удивили слова мадам Терзи. Она говорила просто, даже буднично, совсем не так, как всегда. К тому ж никогда не слыла набожной, не слишком-то упоминала в разговоре бога.

С лампой в руке появилась тетушка Зенобия — свет лампы выхватил из темноты фигуру Марии.

— Боже милостивый, девочка! Куда ты запропала? Мы тут с ума готовы сойти от беспокойства! Из наших никого не встретила по дороге?

Она поставила лампу на низенький столик, на котором громоздилась куча грязных тарелок, пустых стаканов и остатков еды.

— Сели тихо-мирно отметить праздник святой Марии-богородицы, а тут все как будто пропали, словно в воду канули… И Миту, который отправился с твоим отцом отнести пару ботинок заказчику, и Васька со своим фаэтоном. А тут говорят, что в квартале облава… Вы хоть узнали, кого ищут, мадам Терзи?

Но мадам Терзи только-только вернулась с работы и ничего не знала. По дороге из кинематографа ее тоже остановили чуть ниже Тыргу-Векь, проверили документы, даже обшарили сумочку.

— А этот мой ненормальный, который не умеет держать язык за зубами, обязательно попадет в полицию, — продолжала печалиться тетушка Зенобия. — Да и Коля не бог весть какой осторожный. Пойдем ко мне, покормлю, почти все закуски остались, а ты, наверно, не ужинала.

В эту ночь женщины спать так и не ложились. Сидели, устремив взгляды на улочку, стараясь услышать хоть топот шагов. Мария тоже сидела с ними. Однако сон порой наваливался на нее, и стоило только закрыть глаза, как перед нею снова появлялось привлекательное, способное околдовать лицо мужчины в шелковом тюрбане, который призывно тянул к ней руки. Тогда она вздрагивала, просыпалась и обменивалась словом-другим с мамой или тетушкой Зенобией, стараясь хоть немного рассеять их страхи. К утру, однако, она уснула окончательно, согревшись под чергой, деревенским покрывалом, которое вынесла из дома мадам Терзи.

Когда Мария проснулась, мамы не было видно — наверно, вошла в дом. Тетушка Зенобия вела перебранку с Васей.

— Разве так годится, человече? Явиться в такое время, когда я приглашала тебя к столу еще вчера?

— Не скули, не скули. Меня тоже на праздник пригласили, еще лучше, чем у тебя, — со злостью проговорил Вася и грязно выругался. — Не приставай хоть ты, потому что дома своя накинется… Если говоришь, что ждала в гости, так дай чем-нибудь промочить горло, потому что, считай, часов десять и крошки во рту не было…

— Как же не дать, грехи мои тяжкие… Пойдем, все стоит на столе, угощу хоть сейчас, на заре…

Жадно набросившись на вино и закуски, словно желая залить пылающий внутри огонь, Вася вместе с тем принялся рассказывать, что произошло с ним нынешней ночью. Он только направился было домой, поскольку извозчик, который подменял его, явился точно ко времени, как тут же был мобилизован полицией.

— Мобилизован? Но это же бывает только во время войны?

— А как иначе скажешь, если целую ночь гнал лошадей и ни гроша за это не получил? Сам голодный, скотина голодная. Сначала не мог понять, чего ради эта банда жандармов раскатывает в моей пролетке, чтоб на них черти в аду раскатывали… То в одном месте сойдут, то в другом. Пошепчутся с какими-то типами, которые выходили навстречу на перекрестках, и гони дальше, извозчик! И только сейчас, под утро, схватили! Как раз недалеко отсюда, в одном доме на Петропавловской. Двух мужчин и одну девушку. И нельзя сказать, чтоб были какими-нибудь бродягами… Сразу видно: люди серьезные, солидные. А девушка, по всему, образованная. Может, чуть постарше нашей Муськи. Отвез в сигуранцу, и только тогда отпустили домой…

— Господи боже, Васька! До чего дожил! Отвозить людей в сигуранцу! До чего докатился?

— Тьфу! Да помолчи ты, тетушка Зенобия, не то и я такое скажу… Не посмотрю, что пил твое вино… Что оставалось делать?

— В самом деле… Но это же великий грех, Васька! Сигуранца — не трактир или дом свата… А моего нигде не встречал? — переменила она разговор.

— Не встречал. Да и как мог встретить, если улицы совсем пустые, как будто вымерли.

— Не было печали. Пропадет мужик, не будет теперь покоя, — начала было причитать тетушка Зенобия.

— Да помолчи ты, чего завелась… Лучше налей еще стакан. Что ему сделают, даже если и взяли? Подержат день-другой в яме, расквасят морду, потом под зад коленкой…

— Ах ты ирод! — вскипела тетушка Зенобия. — Ты его угощаешь, а он говорит о людских страданиях как о чепуховине!

Однако испортить Васе настроение было не так просто, тем более что он изрядно выпил и вкусно поел.

— Баба, она бабой и остается, — заметил он. — Глупой и недалекой… У тебя, значит, поминки были? Вот пусть и будет земля пухом всем покойникам. А я пошел спать. Оставь немного похмелиться, когда нужно будет идти к лошадям.

— Пусть тебе жена подносит похмеляться, негодник, — сердито выпроводила его тетушка Зенобия, после чего опять направилась к калитке. — Куда он только запропастился, люди добрые? — сквозь слезы прошептала она.

Отец Марии пришел ближе к полудню, хмурый, его праздничная одежда была грязной и измятой. Не проронив ни слова, съел большую тарелку борща и повалился спать. Спал он беспокойно, во сне кричал и ругался.

Неня Миту появился лишь на третий день, когда не только тетушка Зенобия, но и все соседи уже решили, что он пропал, убит или замордован в подвалах сигуранцы. Но следов побоев, как ожидала жена, на нем не было. По крайней мере никаких синяков или фонарей под глазами.

— Ну ладно, муженек: что ты такого сделал, что схватили? Я думала, ты только на язык остер.

— Будто берут только тогда, когда что-то сделаешь? Может, просто ботинки понравились. Очень уж хороший фасон выбрал…

— Ну их к черту, эти ботинки. Когда выходил, чтоб отнести, окраина еще не была под наблюдением.

— Когда выходил… А откуда знаешь, когда пришел? И куда пришел?

— Теперь понимаю, куда. Сними с себя эти тряпки, наверное, полно вшей!

— Это да. Заработал за ботинки…

И только теперь тетушка Зенобия увидела синяки на его теле. Они были сине-фиолетовые, и вид их настолько напугал женщину, что она сразу бросилась в плач.

— Чтоб больше не слышал этого визга. Дай лучше воды помыться. Слезами тут не поможешь. Когда-нибудь за все им заплатим.

В последующие за этим дни неня Миту замкнулся в себе. Не разговаривал даже с тетушкой Зенобией. Не брался за работу. Гора рваных туфель и сапог все росла в углу, а он валялся на лавке и бренчал на гитаре. По два-три раза в день просил жену принести вина от Лейбы. Туша Зенобия, коммерция которой к концу осени пошла на убыль, осталась без копейки. Бывали дни, когда она даже не выходила на базар. Надо было бы сказать этому идолу, что покупать вино не на что, но Лейба, к счастью, отпускал в долг. И потом рано или поздно, а за работу все же возьмется, так что она не очень огорчалась. Неня Миту выпивал принесенное вино и снова принимался бренчать на гитаре, кое-когда негромко подпевая:

Полынь пью, полынь жую,

На полыни спать ложусь…

Или:

Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки.

Позарастали мохом-травою,

Где мы гуляли, милый, с тобою…

Вскоре, однако, жизнь вошла в прежнюю колею, и вся улица принялась тормошить его, одни умильно сочувствуя, другие сердито браня. Подходила зима, а обувь не была отремонтирована.

Неня Миту успокоился и скрепя сердце взялся за работу. Однако спокойствие его было обманчиво. С какого-то времени в лачуге сапожника стали появляться непрошеные гости, причем в любое время дня и ночи. Чаще всего, впрочем, ночью. И тогда все небогатое имущество тетушки Зенобии переворачивалось вверх дном, разбрасывалось во все стороны, тщательно обшаривалось. Тетушка плакала, жаловалась и кляла все на свете, а неня Миту с такой силой стучал молотком по подметкам туфель, что, казалось, хочет их расплющить. И ругался так, что волосы вставали дыбом.

Однако летело над окраиной, над городом беспощадное время. Убегали недели, месяцы, складываясь в годы. Люди переживали радости и огорчения, провожали на кладбище усопших. С радостью, горечью или равнодушием встречали новорожденных. Детишки, которые недавно еще играли на песчаных обочинах улиц, теперь поднимались вверх, в центр города, пытаясь найти какое-нибудь занятие, нанимаясь учениками в большие магазины «Дермата», «Галерея Лафайет», «Трикотин», «Ковальский», «Оксинойт», в портновские мастерские «Албулец» или «Шансон дю Пари», а также в многочисленные трактиры и рестораны. Не всем удавалось осуществить задуманное, и тогда многие укрывались в залах кинотеатров, где можно было воочию увидеть, как на белой простыне экрана возникали из небытия картины шикарной, пленительной жизни, в тысячу раз более роскошной, чем их жалкие мечты. Прелестные волшебницы ослепительной красоты, живущие в роскошных дворцах, облаченные в невиданно дорогие, элегантные наряды: Мэри Пикфорд, Лиллиан Гиш, Пола Негри, Вера Холодная, Глория Свенсон… А эти неотразимые мужчины, дерзко-храбрые и по-королевски благородные, роли которых исполняли Дуглас Фэрбенкс, Эррол Флинн, Иван Мозжухин, Рудольф Валентино. Все они вселяли в души зрителей сладкую опьяняющую отраву, смутные неисполнимые мечты. В темноте зала все вдруг становилось легким и надежным. Казалось, достаточно протянуть руку — и схватишь золотую птицу счастья. Названия вроде «Quo vadis»[19], «Робин Гуд», «Казанова», «Шейх» звучали как чарующая песня. Иллюзион — фабрика по производству иллюзий — вот наркотик тех лет. В нем искали забвения, убегая от действительности, которая была не чем иным, как безработицей или мизерным жалованьем, паводками, которые наступали после трудных зим и которые превращали нижнюю часть города в жалкую, отрезанную от мира и лишенную какой-либо помощи Венецию.

Мария, несомая временем, также согревала душу в холодных лучах экрана. И все же у нее было великое несравненное утешение: музыка. В ней одной было избавление от затхлой, застоявшейся атмосферы окраины.

III

Домнишоара Елена остановилась с неподвижно застывшими на клавишах руками.

— Подожди, подожди, Мария, не так! Совсем не так! Твой голос должен литься совершенно естественно и плавно… Не должно быть никакого, даже малейшего напряжения, пусть берешь и самую высокую ноту… Точнее говоря: этого напряжения не должно быть видно. C’est clair?[20] Пой, как говоришь: свободно, непринужденно.

И опять через несколько минут:

— Но и так невнятно, торопливо текст тоже нельзя произносить. Каждое слово должно звучать отчетливо, интонация должна соответствовать ситуации, развороту действия… Только при помощи полного соответствия музыки и слов можно создать картину, убедительную и правдоподобную атмосферу. Попробуем еще раз.

И занятия продолжались, еще и еще. В конце концов домнишоара Дическу поднялась и закрыла крышку пианино.

— Assez[21]. На сегодня достаточно, детка. И подготовилась, и работала ты отлично. Можешь идти домой. Теперь до встречи после каникул.

Мария вышла на улицу в замешательстве. Идти домой не было никакого желания. Внезапно она увидела Риву и очень обрадовалась встрече. Можно было бы сходить в кино или просто прогуляться по городу. Начал идти снег, и это было так красиво! Рива, однако, торопилась. Была суббота, и ей не хотелось огорчать родителей, которые непременно праздновали этот день. Мария вспомнила, что в сумке у нее лежит книга Эдмондо Де Амичис «Сердце». Она прочла ее, и теперь нужно было зайти в библиотеку поменять. Да, это лучше, чем возвращаться домой, в эти низенькие унылые комнаты с земляным полом, где всегда холодно и неуютно. С тех пор как мама забеременела, она чаще всего скверно себя чувствует, почти не может работать. Семья вынуждена жить на то, что приносит отец. Но, несмотря на старания мамы свести концы с концами, жизнь у них скудная и неприглядная. Что ж касается отца… Чем более гнетущими оказываются вечера в доме, тем реже он возвращается вовремя, когда ж приходит, непременно выпивший, старается сразу завалиться спать.

Да, возвращаться домой нет никакого желания. Возможно, мама в самом деле стала менее расторопной, но то, что сделал отец вчера вечером…

— Теперь уже и дверь открыть не хотите! — стал кричать он, продвигаясь на ощупь в темном коридорчике. — Подержи лампу, я же ничего не вижу!

— Коленька, входи, ради бога, поскорее — выдувает тепло из дома.

— Тепла хотите?! Я целый день как собака работаю на холоде и на снегу, а им тепла не хватает!

И стукнул кулаком по столу, так что задребезжали тарелки с ужином, прикрытые полотенцем. Ляля начала плакать. Отец некрасиво выругался.

— Успокойся, Коля, напугаешь детей, — жалобно попросила мама.

Но слова мамы, вместо того чтоб успокоить, еще больше обозлили его. Он стал проклинать Лялю, ругать несчастные времена, которые выпали ему на долю, ругать маму, не умеющую успокоить соплячку Лялю, потом дошел и до оккупантов, которые довели народ до ручки.

— Ну успокойся же, успокойся. Сядь и поешь. Борщ еще теплый. И ложись. Утром будет стыдно смотреть в глаза Мусе.

— Вот как! Она же меня кормит, как тут не стыдиться! Большая цаца! А уже давно пора зарабатывать на хлеб. Тоже что-нибудь приносить в дом, не ждать только моих заработков. У меня всего две руки. Хотя и с ними не знаю, что делать. Засунешь в карманы, и больше ничего. А она черт знает что вбила себе в голову. Барыней решила заделаться, артисткой. Носить меха и шляпки, раскатывать в Васькином фаэтоне.

И так без устали целый вечер. Во всем мама виновата, именно она вбила ей в голову все эти глупости. Какая из нее артистка? Какая певица? Где в этом городе театр, чтобы в нем пела его дочка? Белоусова пустила по ветру состояние и попала в богадельню. А что дал театр Кармилову? Все это ему известно, потому что живет среди людей и слышит, о чем говорят. А она вбила в голову пустые бредни. Лучше бы поискала место продавщицы, как та же Люська Визитиу.

Пока наконец мама, окончательно выйдя из себя, хорошенько не прикрикнула на него, чтоб прекратил пьяную болтовню и не трогал девушку. После чего отец пожаловался, что никто не хочет его понимать, и уснул, положив голову на стол.

Она, Мария, ничуть не обиделась на отца, более того — признала его правоту. Имеет ли она право и дальше продолжать учение, если семья в таком трудном положении? Даже несмотря на то, что домнишоара Дическу освободила ее от платы? Может, в самом деле бросить консерваторию и найти какое-нибудь занятие? Могла бы, например, преподавать детям музыку. Кукоана Нина, возможно, найдет для нее учеников из богатых семей. В конце каждой недели приносила бы домой хоть немного денег, хотя сколько — она и понятия не имела, но, наверное, их хватило бы, чтоб купить Ляле пару сапожек, маме — шерстяную кофту, а отцу, отцу… ну хоть теплое кашне. Но в то время, как эти сладкие мечты начинали согревать сердце, другая, трезвая и неуклонная мысль поднималась из глубин сознания и, разрушая наивные детские иллюзии, решительно призывала: нет, никогда в жизни она не оставит консерваторию, ни за что на свете не предаст мечту петь на сцене, жить, страдать и наслаждаться, как госпожа Липковская и многие другие певицы, которых она слышала на сценах «Экспресса», в Епархиальном зале и «Доме Пушкина»!

Ведомая мыслями, когда грустными, омраченными горечью, когда освещенными лучом смутной, неопределенной надежды, она все бродила и бродила по заснеженным улицам города.

Несколько дней подряд шел снег. Насыпало большие сугробы, и дома, дворы, сады были покрыты чистыми холодными одеждами. Время от времени белые пушистые шапки на деревьях рассыпались под порывами ветра, точно прозрачная сверкающая вуаль, которая очень скоро, впрочем, рассеивалась. Запряженные быстрыми лошадьми, сани разбрасывали во все стороны комки влажного сероватого снега, ложившегося пятнами на сугробы вдоль тротуаров. Белыми и нетронутыми оставались только дворы и сады богатых вилл на Садовой улице. Мария остановилась перед одним из таких домов. Здесь жил композитор Еуджениу Кока. Она была на его концерте в Епархиальном зале. Любители музыки приветствовали, поздравляли его. Появился наконец и в этом забытом богом Кишиневе настоящий композитор. На следующий день Еуджениу Кока стал в городе знаменитым. Вот кто бы мог ей помочь, подумала Мария. Но сразу же прогнала эту мысль и направилась дальше. Что значит: помочь? Чтоб иметь право обратиться к такому человеку, нужно по крайней мере сначала кончить консерваторию. Но в том-то и дело, что она понятия не имеет, сумеет ли кончить ее. И снова пошла дальше по той же Садовой в сторону шоссе Хынчешть и, когда новые элегантные виллы уступили место старым домам, каменные стены которых начали лупиться и лысеть, выдавая возраст, спустилась вниз на Михайловскую. Шла, снова углубившись в мысли, и вдруг сердце ее сладко сжалось от болезненной радости, которую испытывала всегда, стоило только услышать какую-либо мелодию, строчку стихотворения или куплет песни. Голос был детский, воистину ангельский, поднимавшийся высоко и чисто-чисто, заполняя собой молчаливую, с редкими одинокими прохожими улицу. Под аккомпанемент довольно неуверенных звуков пианино детский голос, все приближающийся и приближающийся, выводил:

O Tannenbaum, o Tannenbaum,

Wie grün sind deine Blätter…[22]

Мария обрадовалась невесть чему, забыв неприятные, горькие мысли, стала вторить детскому голосу, почти не сознавая, что делает, продолжила песенку:

Ты деревцо надежное,

Не сбрасываешь хвою…

Она стояла перед домом швейцарского консула Шредера и внезапно поняла, что эти чарующие звуки несутся именно оттуда, из-за настежь открытого окна с раскачивающейся, как в середине лета, тонкой кружевной занавеской. «Как же тепло должно быть в этом доме, если решили открыть окно, — подумала Мария. — Да и как не будет тепло в таком солидном каменном доме с так чисто вымытыми окнами?» Но мысли эти мелькали где-то далеко, почти за пределами сознания, вся же она была поглощена несущейся из-за окна простенькой и вместе с тем такой чарующей мелодией, которая словно бы сливалась с нетронутой белизной снега в саду, с чистым прозрачным воздухом, со всей таинственной и праздничной атмосферой, с тусклым поблескиванием игрушек на елке, со стайками колядующих, которые вскоре заполнят улицы. Приближалось рождество. И эта мелодия из ее детских лет, которая казалась сейчас такой далекой, и этот чистый звонкий голос ребенка пробудили в ее душе новые надежды. Снова родилось предчувствие, что в жизни ее произойдут радостные, долгожданные перемены, — это чувство она не раз испытывала в последнее время… Теперь она пошла более твердым шагом и вдруг возле кинотеатра «Колизей» встретила Люсю…

— А-а, Муся? Тоже пришла за билетами?

— Какими билетами?

— Как, разве ничего не знаешь? Театр Вронского ставит новую пьесу. «Любовь, книга золотая». Просто чудо, как говорят наши клиентки. Хозяйка послала взять билеты на всех девушек. Если б знала, взяла бы и на тебя. Все равно вычтет из получки… Но это не страшно, покрою убыток за счет чаевых…

— Спасибо, Люся, не надо. Куплю как-нибудь сама.

«Нужно будет опять попросить мадам Терзи, — решила она. — Мама не даст на театр ни копейки. Да и, честно говоря, откуда ей взять?» Но даже это печальное признание не огорчило ее, поскольку знала, чувствовала, что все устроится, так или иначе, но она тоже окажется среди зрителей и посмотрит эту комедию, поставленную известным и очень смелым актером и режиссером Вронским. Иначе и быть не может.

Она вышла к пересечению Пушкинской и Подольской улиц. Кварталом ниже отсюда находился дом адвоката Предеску, но идти к Тали желания не было. Наверно, и у них усиленно готовятся к рождеству. Если не уборка, так готовят елочные игрушки или занимаются новыми нарядами. Поэтому не оставалось ничего другого, как вернуться в консерваторию и поупражняться на пианино. По сути, начались рождественские каникулы, но по распоряжению домнишоары Дическу она может входить в классы в любое время и спокойно заниматься. Сейчас, когда разбередила душу нехитрая песня ребенка, она внезапно также испытала жгучее желание петь, чувствовать прикосновение пальцев к бархатистым холодным клавишам и слышать их строгое торжественное звучание. Высокий, праздничный вестибюль хмурой благосклонностью встретил ее хрупкую, грациозную фигуру в слишком коротком пальто и в поношенной шапочке, связанной когда-то мамой. Сторож Павел Антонович, мош Павел, вручил ей ключ от класса: отлично знал, зачем пришла. Легким нетерпеливым шагом Мария поднялась по внушительной лестнице, застеленной, правда, потертым ковром, который давно пора было сменить, но, проходя коридором, внезапно столкнулась с домнишоарой Аннет Дическу — шла навстречу в сопровождении профессора Березовского. На минуту Мария испытала замешательство, поскольку не ожидала встретить здесь кого-либо в такое время.

— Мария, девочка дорогая, — проговорила домнишоара Аннет, словно они не виделись целую вечность. — Как хорошо, что вернулась! Тебя как раз хочет видеть Михаил Андреевич.

Мария посмотрела на нее заинтересованно и слегка испуганно. Михаил Андреевич Березовский преподавал в консерватории, но она не была его ученицей — так в чем же дело? Неужели связано с платой за обучение? Но ведь домнишоара Дическу освободила ее…

— Пройдемте ко мне в кабинет, — предложила домнишоара, также почему-то взволнованная. — Не будем же говорить здесь, в коридоре.

— Да, да. Чтоб и инструмент был под руками, — поддержал ее профессор.

Дрожащими от волнения пальцами Мария крутила ключ от класса. Домнишоара Дическу мягким движением взяла у нее из рук ключ и направилась к двери, чтоб открыть класс.

— Расположимся здесь. Мария привычнее будет себя чувствовать. Пошли, chère mademoiselle[23], — обратилась домнишоара к ней, — пришло время поглядеть, чему успела научиться.

И ободряюще улыбнулась.

— Да, Мария, — проговорил Березовский. — Хочу, чтоб ты спела что-нибудь. Я уже наслышался о твоих успехах, но должен убедиться сам.

Он пододвинул стул поближе к пианино и сел на него, расправив, чтоб не измять, полы рясы.

— Что бы ты хотела нам спеть?

Мария ощутила вдруг непонятную, необъяснимую радость. «Может, профессор задумал основать театр, создать постоянную труппу, как в прошлом году Кормилов? У того, правда, ничего не вышло, но все равно…» Глупая догадка. Разве может священник открыть театр? И вдруг ее молнией осенила догадка! Да что там догадка — уверенность! Речь идет о хоре, хоре собора. Господи, неужели это правда? Но подожди, подожди, ее хотят только прослушать. А тут, как на грех, ничего готового, отработанного…

— Да не волнуйся, не волнуйся, — пришла на помощь домнишоара Дическу, угадав, в каком она состоянии. — У тебя столь богатый репертуар!

— Да, да. Успокойтесь. Спойте, что пожелаете. Что угодно.

Мария просветлела лицом. Предчувствия не обманули ее. Эта детская песенка, песенка про елочку, этот чистый и звонкий голосок ребенка должны принести ей счастье. И начала:

O Tannenbaum, o Tannenbaum,

Wie grün sind deine Blätter…

— Но погоди. Ведь… — разочарованно проговорила домнишоара Дическу. Она была уверена, что девушка выберет если не «Аве Мария», то по крайней мере одну из песен Шуберта. Но Березовский сделал успокаивающее движение рукой: «Пусть поет». И с прежним вниманием стал слушать ее. Мария бессознательно старалась подражать детской манере пения, повторяя тот же тембр и те же модуляции. Происходило это, возможно, потому, что звонкий хрустально-чистый голос все еще звучал в ней, рождая в глубине души надежду на удачу.

— Отлично. Вы были правы, домнишоара Дическу. У нее ангельский голос. Да к тому же и такая милая внешность.

Березовский ущипнул ее за щеку своими короткими, толстыми пальцами.

Домнишоара Аннет Дическу вздрогнула. Спина ее еще больше выпрямилась и напряглась. Жест священника смутил, пожалуй, шокировал ее. Хотя она и знала об этой странной привычке профессора Березовского щипать девушек. Все это так, но ведь Мария — не какая-нибудь простушка…

Профессор, однако, не заметил, какое впечатление произвел его жест. Был погружен в свои мысли.

— Да, — произнес он, как будто принимая окончательное решение. — Возможно, мы еще вернемся к прослушиванию, услышим и другие произведения. Но сейчас нужно объяснить наши намерения…

И снова замолчал.

— Дело в том, Мария, — не выдержала домнишоара Аннет, — дело в том, что профессор хочет предложить тебе место в своем хоре.

Мария почувствовала, что щеки у нее запылали. Зато ладони стали ледяными, хотя в то же время — и это было очень странно — покрылись потом. Собор это, конечно, не опера, но хор при соборе пользовался в городе известностью. Итак, петь в этом хоре, в хоре знаменитого Березовского… И она словно бы услышала голос мамы. Пытаясь приглушить гордость, мама разносит радостную весть по всему кварталу: «Слышали, Мария будет петь в соборе?» Словно бы увидела тетушку Зенобию в самом нарядном платье и мадам Терзи в черной шляпке и нитяных митенках на руках — эти предметы туалета надевались только в крайне торжественных случаях — как они стоят, смиренные и смущенные, где-то у самой стены, поскольку не так уж часто бывают в этом пышном, сверкающем соборе. Однако на этот раз преодолели робость, пришли послушать Марию. Может, даже отец, несмотря на всю его ненависть к попам и церквам, тоже придет послушать дочку, оказавшуюся внезапно на такой высоте. Не говоря уже о доамне Нине, которая постоянно приходит молиться в собор. Может, молится за упокой души молодого человека, который был ее первым мужем, может, за успехи и процветание адвоката Предеску… И только Рива… только Рива не сможет прийти. Наверно, сделать это не позволит ей вера родителей.

— Ради самого бога! Почему ты так смутилась, девочка? — вернул ее к действительности приглушенный сочувствием и пониманием важности момента голос домнишоары Дическу. — Что скажешь в ответ? Примем мы или не примем предложение господина профессора?

— О да, конечно! Если можно… Если верите, что я… что я способна…

— О-хо-хо, девочка, — вздохнул профессор. — В твоих способностях я не сомневаюсь, напротив, боюсь, что настанет день, когда ты сама откажешься от моего хора.

— Господи, как вы можете подумать…

— Да, да. Знаю, что говорю. И ничуть не сомневаюсь в своей правоте. Но давайте споем что-нибудь серьезное. Ты когда-нибудь слышала «Аллилуйю» Генделя?


На Александровской сплошной шум и толчея. Торопливые прохожие, стремительно пробегающие сани. Торговцы-разносчики раскладывают на лотках раскрашенные рождественскими елками календари и дешевые гравюры, изображающие ясли в Вифлееме, в которых родился Иисус и куда пришли три первосвященника поклониться ему. Но есть и репродукции, на которых прекрасная Женевьева де Брабант в более чем рискованном наряде кормит лесных зверей… Мария замедлила шаг перед четырехэтажным домом Барбалата — это было самое высокое здание в городе. Из расположенного на первом этаже магазина колониальных товаров Сеферидиса неслись густые дурманящие ароматы. В первую очередь, конечно, улавливался запах кофе. Но его густой горьковатый аромат смешивался с благоуханием лимонов, апельсинов, корицы и многого другого. И все — пикантные, резкие. Мария потрясла тремя монетками, которые были в кармане ее пальто. Лея и двадцать пять бань. С таким капиталом в магазине Димоса Сеферидиса делать нечего. Переминаясь с ноги на ногу, она постояла какое-то время перед витриной, по-праздничному украшенной корзинами с фруктами и разноцветными коробками, разрисованными темнокожими лицами и экзотическими растениями. К вечеру похолодало, и капли, которые днем падали с крыш, превратились в длинные прозрачные сосульки. И, оставаясь во власти веселого нетерпения, не покидавшего ее с тех пор, как сделал свое неожиданное предложение отец Березовский, она лихо встряхнула головой и решила войти в магазин. Хотя немного полюбуется вблизи всей этой роскошью, которая не ей предназначена. Пока еще не предназначена. Побудет хоть несколько минут среди этого изысканного великолепия, а точнее, восточной сказки. Да и не мешало бы немного погреть ноги, начавшие мерзнуть после столь долгих блужданий по мокрому снегу.

И она дерзко толкнула вперед стеклянную дверь. В магазине было пусто. Предпраздничное возбуждение улеглось, и покупателей явно поубавилось. Да и, по мнению господина Димоса, торговля была не столь удачной, как в прежние годы. Наступили трудные времена. Пролетели, и, как видно, без возврата, годы послевоенного процветания, когда у людей водились деньги, которые каждый старался побыстрей истратить. Вот и похоже, что слишком быстро истратили. Сейчас не то что жители окраин, но и господа из центральных кварталов с трудом открывают кошельки и вместо многих пакетов, которые в былые времена доставлялись на дом на собственной повозке, а то и в специально нанятой пролетке, удовлетворяются килограммом инжира или апельсинов, коробкой рахат-лукума и прочей мелочью. «Во всем виновны большевики, — писал ему брат из Пирея, которому он частенько жаловался в письмах, что дела идут все хуже и хуже. — Эти большевики взбаламутили весь свет, как же удивляться, что все идет шиворот-навыворот?» Брат даже употреблял турецкие слова, когда соленых выражений родного языка начинало не хватать. Но он, Стефанос, может себе позволить ругаться и проклинать большевиков: живет далеко, в то время как здесь, на берегах Днестра, откуда возьмешь гарантии, что они в одно мгновение не пересекут этот самый Днестр и не заявятся сюда? По-видимому, как раз на это надеялись участники бунта в Татарбунарах. В самом деле, большое ли дело перейти Днестр? И разве не действуют они и здесь, и повсюду? Возможно, есть и среди покупателей. Так как сейчас, когда король поставил их вне закона, уже не знаешь, да и не можешь знать, кто чем дышит… Только плевать они хотели на такого короля и на все его декреты. Если хорошенько подумать, грех не плевать на такого короля. Одна морда чего стоит… На короля они в самом деле плюют, а вот на агентов сигуранцы — на тех нет, от них так легко не отделаешься. Ну и что, если не отделаешься? Аресты, процессы, приговоры — это да, но когда начинает казаться, что с ними наконец уже покончено, все начинается сначала. Опять появляется красный флаг на крыше Оксиноита. Опять забастовки и демонстрации, когда просыпаешься утром и видишь разбитые витрины и разбросанный по улице дорогой товар. Господин Димос вздыхает. Что ж касается покупателей — йок. Нету! Через час по столовой ложке.

Из бездны мрачных мыслей его вывело появление Марии. Господин Димос смерил ее оценивающим взглядом. Какая-нибудь продавщица или ученица парикмахера. Может, даже гимназистка. Но из самых-самых бедных. Настоящей выгодой тут и не пахнет. И все же в силу раз и навсегда заведенного обряда, ставшего его второй натурой, хозяин вышел из-за прилавка навстречу покупательнице. Второй продавец был занят в подсобном помещении, а мальчик-рассыльный отправился к доамне Пануш, отнести кое-какие покупки.

— Прошу вас, барышня, — с медоточивой любезностью заговорил он. — Чем могу служить?

Мария сконфузилась, явно не ожидая такой почтительности. И чтоб скрыть замешательство, не спеша прошлась вдоль прилавка с видом человека, который окончательно еще не решил, что выбрать. Если сказать сразу, что покупать она ничего не собирается, может в ту же минуту выставить из магазина. А здесь было так хорошо, уютно, хотелось побыть подольше: магазин дышал теплом, чудесными ароматами и был похож на истинный райский уголок. Так, наверное, бывает в тропиках, где цветут орхидеи и резвятся попугаи.

Господин Димос провожал ее молчаливым, полным терпения взглядом своих темно-темно-оливковых глаз. И постепенно с лица его стало сходить хмурое выражение, он весь просветлел и теперь уже осматривал девушку с пристрастием истинного знатока. Могла бы быть немного повыше, но ничего и так, фигура как точеная. А какая грациозная! И белое-белое лицо, окаймленное темными прядями волос, выбивающихся из-под бедной шапочки… В общем, вполне напоминала девушку из его родных мест.

— Что-нибудь выбрали? — решился он наконец спросить.

— Да! — озорно ответила Мария, и в глазах ее пробежали лукавые бесики. — Полкило тропических ароматов. Надеюсь, это стоит не так уж дорого.

— Барышня изволит шутить, — улыбнулся господин Димос, однако на всякий случай отступил на несколько шагов назад, зашел за прилавок. «Может, ненормальная?» — промелькнула на его лице подозрительная тень. И проговорил, чтоб убедиться в своих предположениях: — Ароматы денег не стоят. Их мы отпускаем бесплатно.

— Слава богу, — с грустью кивнула Мария. — Хоть за это еще не берут деньги буржуи.

«Она же большевичка! — хозяина охватила паника. — Может, за нею следит сигуранца, и она решила укрыться от агентов в моем магазине? Только этого не хватало. И если так, одной витриной не обойдется. Вытащат из карманов пистолеты, от зеркала, да и вообще от всего помещения только пыль останется. Видели мы уже такое однажды в ресторане «Савой»…»

— Да, господин Димос, — с легким вздохом призналась Мария. — На этот раз ваши товары не по мне.

И сделала шаг к выходу.

— Но куда так торопиться? — с облегчением выдохнул грек. — Я же сказал: за ароматы не берем ничего.

— Мерси. Надышалась на все рождество, — ответила Мария.

Хорошее настроение опять вернулось к ней, вернулось, как только вспомнила, что через несколько дней, на службе второго дня рождества, будет первый раз петь в хоре отца Березовского. И поскольку Сеферидис был так почтителен к ней, решила поделиться с ним радостью, от которой всю ее так и распирало:

— Вы когда-нибудь ходите в собор?

— Зачем? — оторопело проговорил господин Димос — разговор их принял весьма странный оборот. — У нас есть своя церковь.

— И все же придите как-нибудь, послушайте мое пение.

Лицо лавочника благосклонно просветлело.

— Вы в самом деле поете у господина Березовского? Это в корне меняет дело — можем открыть кредит.

В магазин вошло наконец несколько покупателей: две дамы с лицами, утопающими в пушистых меховых воротниках, и мужчина, который вел за руку девочку в пальто с пелериной. Но Мария в любом случае не воспользовалась бы расположением хозяина. Она вежливо попрощалась и, не чувствуя больше холода в ногах и удерживая какое-то время ноздрями сладкие ароматы заморских фруктов, закрыла за собой дверь и направилась в нижнюю часть города, на свою окраину.

По дороге она остановилась у лавочки Оганесяна на перекрестке Пушкинской и Хараламбиевской.

— Неня Карпис, дайте пакетик инжира, — попросила она, выложив на прилавок свои три монеты.

— Сию минуту, джан. Может, возьмешь и пирожное?

— В другой раз, неня Карпис.

— Из школы? После занятий? — спрашивал он, накладывая в кулек инжир.

— Нет, — сказала Мария. — От господина Сеферидиса.

Оганесян остался с поднятыми вверх руками, так и не дотянувшись ими до весов.

— Но что ты делала в логове этой акулы, Мария-джан?

— У акул не бывает логова, неня Карпис. Они живут в воде. А в магазин господина Кироса зашла просто так, полюбоваться.

— Ага! Полюбоваться!.. То-то я удивляюсь… Ну и как у него? Лавка ломится от покупателей?

— С чего вы взяли? Пусто, как зимой на Иванковском пляже!

— Что ты говоришь, джан? — повеселел армянин. — Погляди-ка сюда. Кладу тебе и несколько фиников. Рождественский подарок. Думал, только ко мне забыли дорогу покупатели.


Отец на этот раз казался совсем другим человеком. Прежде всего не видно было, чтоб успел приложиться к стакану. Сидел на стуле у окна и просматривал один из номеров «Вяцэ Басарабией»[24] — мама принесла целую стопку газет из какого-то богатого дома, где делала уборку. На столике в кухне Мария увидела две большие селедки, коробочку с маслинами и кулек конфет. Ляли не было видно. Наверное, опять убежала с подружками кататься на коньках, источенных и ржавых, еще времен ее, Марииного, детства. Иначе ее бы не оттащить от конфет.

— Где мама? — смущаясь, вполголоса спросил отец.

— За ней прислали из дома доктора Чапэ…

— Я ведь сказал, чтоб никуда больше не ходила, — стукнул он кулаком по столу, точно так же, как и вчера вечером. — Нельзя ей сейчас работать!

— Да, да, — пробормотала Мария, чувствуя и себя виноватой в том, что маме в ее положении приходится работать. — Но сказали, ничего трудного. Ковры вытряхнет дворник. Он же натрет паркет.

Отец нервно скомкал газету и бросил ее на кучу других. Потом подошел к печке, разжег огонь, прикурил от него цигарку. Он, пошатываясь, ходил из угла в угол и сердился на себя.

— Муся, — неуверенно проговорил он наконец, — я сильно скандалил вчера вечером?

Марий не ответила. Ей пришло в голову, что она впустую растратила полдня, вместо того чтоб прийти домой и сделать что-нибудь по хозяйству. А сейчас нужно еще постирать белую блузку. Другой, чтоб надеть на завтрашнюю репетицию хора, у нее не было.

— Чего молчишь? — все так же неуверенно, но явно начиная кипятиться, снова спросил отец. — Сам знаю, что низко вел себя. А маме сейчас нельзя нервничать… Наверно, досталось и тебе. Но поверь, мне тоже ох как нелегко. Работаю тяжело, а зарабатываю гроши. Когда ж выпью стакан-другой, начинаю лезть на рожон.

— Лучше бы поменьше этих стаканов, папа, — решилась она.

— Ты права, доченька. Так решил и я. С сегодняшнего дня…

Мария отлично знала, что эти слова ровным счетом ничего не значат, что ничего в дальнейшем не изменится, и все же на какое-то мгновение показалось, что это может произойти, — видимо, просто потому, что не хотелось омрачать радость, которая так и переполняла душу.

— Но когда есть работа, еще куда ни шло, — высказав самое трудное, отец оживился. — Например, сегодня. Прибыло много грузов. Торговцы запасаются товаром к праздникам. Торопились разгрузить, думали, успеют что-нибудь продать еще сегодня, нагреют руки. Так что немного перепало и нам, — пришлось купцам раскошелиться. Но что ждет дальше? А впереди зима. Неня Миту носится с планами восстания, проклинает власти. Но я думаю: это у него просто пунктик. Его-то все это как раз не очень касается.

Чем труднее людям, тем больше работы. Если нет денег на новую пару обуви, тогда десять раз отдаешь в починку старую. Сама знаешь…

Неожиданно Мария звонко рассмеялась. Но отец продолжал свою горькую исповедь и не мог понять, чему она радуется. Над кем смеется? Над ним, что ли? Что смешного в его словах? Но вместе с тем видел, что смех девушки не злой, не издевательский. Смеялась весело, открыто, и лицо ее было озарено светом непонятной ему радости.

— Что на тебя напало? — строго спросил он.

— Папа! — прошептала она, и искорки смеха внезапно погасли в ее глазах. Она очень серьезно посмотрела на отца и дрожащим голосом договорила: — Папа, отец Березовский пригласил меня петь в его хоре!


Мария увидела вдали ослепительно-красное пятно трамвая. Побежала вперед, чтоб не упустить его, и вскочила прямо на ходу, только теперь заметив, что вагон пуст. И вспомнила: уже два дня никто не ездит в трамваях. Кому улыбается перспектива взлететь на воздух? Однако выйти времени уже не было, поскольку вагоновожатый сразу же, как только она ворвалась внутрь, запустил трамвай — словно бы только ее и ждал. «А-а, будь что будет! Все эти слухи, наверно, сплошная чепуха», — сказала она себе и повалилась на скамью. По крайней мере будет ехать по-царски, не испытывая обычной толчеи и давки. В конце концов вагоновожатый и кондуктор ведь не боятся. Хотя, может, страшно и им? Но выхода нет — находятся на службе.

Вагон слегка подрагивал, потихоньку взбираясь на Павловскую со стороны Садовой. Временами, приближаясь к перекресткам, он, извещая о своем приближении, подавал веселые звонки-сигналы.

«Какая же опасность может грозить, если вагон так весело и резво бежит по улицам, если солнце посылает в мир столько света, а густая листва деревьев, под которыми пробегает трамвай, так благоухает и ослепительно сверкает?» И, оставив всякие сомнения, Мария продолжала ехать в пустом вагоне, который по этой причине казался более чистым и вместительным, чем всегда. В своем углу кондуктор в пепельно-серой форме, с кокетливым бантом на околышке фуражки, казалось, дремлет. И так, медленно покачиваясь, они добрались до Хараламбиевской, а затем, миновав ее, направились в сторону Пушкинской.

«Еду, будто важная барыня в собственном экипаже, — подумала Мария и гордо посмотрела на прохожих, которые провожали смехом пустой вагон. — Как будто я купила весь трамвай, я, а не этот дурачок».

Трамвай купил простофиля, которого перехитрил ловкий мошенник. Купил по всем правилам, получив в руки соответствующую бумагу, которая якобы сулила ему ежедневный доход, приносимый вагоном. Плут ускользнул в ту же минуту, как только получил денежки. Простофиля же, когда сообразил, что его обвели вокруг пальца, пришел в бешенство и пригрозил поднять в воздух все до единого трамвайные вагоны Кишинева. Сержанты на улицах не сводили глаз с трамваев, солдаты 30-го гаубичного полка каждое утро тщательно проверяли каждый вагон. Город покатывался со смеху, а Бельгийское акционерное общество, которому принадлежало Кишиневское трамвайное депо, несло колоссальные убытки.

Вагон, в котором ехала Мария, добрался до станции на пересечении Николаевской и Пушкинской улиц. Дежурный диспетчер вышел из кокетливого павильона, совсем недавно построенного, в котором кроме диспетчерского пункта размещались ателье фотографа и буфет с прохладительными напитками.

— Ну? — поинтересовался вагоновожатый. — Что тут у вас слышно?

— Говорят, в одиннадцать его примет д’Эстерка. Даже попросил полицию не вмешиваться.

— Думаешь, ему вернут выброшенные деньги?

Диспетчер только пожал плечами.

— А что остается делать? — хихикнул вышедший из своего ателье фотограф. И на всякий случай сфотографировал вагон с одним-единственным пассажиром. Если вездесущие репортеры сами не додумались, сможет продать снимок одной из газет.

— Да что ты! — Вагоновожатый изумленно покачал головой. — Это же целая куча денег.

— Но так теряем больше, неужели не видишь? — с многозначительной миной произнес диспетчер, будто он тоже был среди тех, кто теряет. — В итоге этот лопух все равно ничего не выиграет, только получит назад денежки.

— Перестаньте, перестаньте, не такой он, видно, лопух! — проговорила и хозяйка буфета, высунувшая из окна голову и прислушивавшаяся к разговору. — Стакан лимонада не хотите?

Вагоновожатый, однако, подал сигнал, означающий отправление. На ближайшем перегоне его уже ждал другой вагон. В нем тоже не было ни души.


Мария сошла на улице Рени и, намереваясь уже перейти ее, неожиданно в испуге остановилась. Мимо нее проскочил большой черный автомобиль, очень элегантный и дорогой, — девушку с ног до головы обдало облаком пыли. Удалось заметить только камилавку и широкую золотую цепь на обтянутой черным шелком груди. Три мальчика, с фуражками лицея «Алеко Руссо», бросились вслед за машиной и громко завопили:

Продал Гурий старый стиль

И купил автомобиль…

Она тоже знала эту частушку. Знала и то, почему она появилась. Уже много лет бессарабцы упорно боролись против введения нового календарного стиля. Это грубое попрание старых обычаев, идущих от дедов-прадедов, казалось им еще одним превышением власти, хотя случаев такого превышения со стороны оккупантов было не счесть. Особенно большой разброд наметился в лоне церкви. Священники не возражали против того, чтоб служить и по новому и по старому стилю, — доходы церкви только бы росли, но, с другой стороны, если архангел Гавриил будет дважды в месяц навещать пресвятую деву, а сам Иисус также будет иметь два дня рождения — это уже пахло нелепостью. И митрополиту Гурию удалось добиться специального закона, запрещающего проводить религиозные службы по старому стилю. Как раз в то же время он купил себе новый автомобиль, шикарный, ослепительный «роллс-ройс», который в городе со столь малым количеством машин вызвал оживленные пересуды. И тотчас появилась эта самая частушка, которую вскоре стал распевать каждый.

Вообще, начав петь в хоре при соборе, Мария узнала множество пикантных историй, связанных с жизнью церковнослужителей. Последней на повестке дня, наряду с автомобилем митрополита, была сплетня, связанная с владелицей текстильной фабрики «Ариго» Марой Шварц. В небольшом городе, где все происходит на виду у людей, тайн не бывает, поэтому все отлично знали, что красавица Мара ходит на свидания к Гурию не через главный вход, а используя незаметную калитку, которая ведет из сада митрополита в сторону богословской семинарии. И лишь пройдя этот окольный путь, вступает в тень яблонь и груш, растущих в саду митрополита, откуда уже прямая дорога к его особняку из красного кирпича.

Сплетни, однако, менее всего интересовали Марию. Она полностью забыла о митрополите, едва его сверкающая машина исчезла в зеленом туннеле улицы, и пошла своей дорогой дальше. Направлялась она в консерваторию, и направлялась в самом добром расположении духа. Проехала в пустом трамвае, и никто не наступал ей на ноги, по улицам торжественно шагала весна, озаряя каждый дом и перекресток веселым трепетанием света и тени. Из садов доносились густые запахи свежевскопанной земли и нежное дыхание сирени. В следующее воскресенье они с Тали пойдут в Валя-Дическу и тоже нарвут нарциссов и сирени, отлежатся на бархатной траве где-нибудь на меже виноградника. И будут говорить, говорить…

IV

Избранное общество Кишинева, в особенности истинные любители музыки, находилось в ожидании знаменательного события. Стало известно о гастролях оперного театра из Клужа. Афиши извещали, что поставлен будет «Летучий голландец». Дирижировать должен знаменитый Масини. Дома мод, ателье портних, обувные магазины работали с невиданной нагрузкой. Менее состоятельные дамы пересматривали старые туалеты, где меняя воротник, где пришивая рюш. И только по-настоящему интересующиеся событием как таковым, среди которых была и Мария, менее всего заботились о нарядах. Единственной их серьезной заботой было то, как достать билет на спектакль.

И вдруг все эти волнения рассеялись в пыль, заслонились событием, которое не шло ни в какое сравнение с гастролями театра, пусть даже оперного, пусть даже такого известного, каким считался Клужский. Было объявлено о приезде короля. Его величество король Фердинанд Гогенцоллерн и ее величество королева Мария решили осчастливить своим присутствием Бессарабию, чтоб тем самым доказать всему миру, что эта провинция не чужда им, является младшей дочерью, которую они готовы прижать к своей любящей груди. Визит этот, разумеется, явился неожиданностью только для основной массы кишиневцев. В замкнутом кругу знати приготовления велись уже давно, покрытые глубокой тайной и отмеченные изрядной долей страха. Участились облавы и обыски, всех подозрительных тихонько подняли средь ночи и препроводили в холодные, сырые подвалы, где полицейское гостеприимство было, как всегда, на высоте. На территории, где располагался Третий армейский корпус, во дворце богача Крупеника, тщательно готовились апартаменты, достойные пребывания высоких гостей.

И вдруг, как следствие кто знает чьих интриг, кто знает какой грязной закулисной игры, которой никто не мог найти объяснения, еще на вокзале, едва смолкли громы фанфар, король объявляется гостем банкира Гликмана, первого богача Кишинева. Отцы города так и окаменели от удивления и негодования. Оказать предпочтение дому еврея, пусть и в самом деле роскошному, предпочесть ему резиденцию, подготовленную с такой любовью и такой преданностью! Этот король, как всегда, верен себе! Но может, решение приняла королева? О ней столько говорят!!! Но что тут в конце концов скажешь, если у этой акулы Гликмана, как твердят в один голос, даже стульчак туалета, которым будет пользоваться король, из чистого золота! Городская знать, разумеется, ничего подобного предложить не могла. Несмотря на преданность и верноподданнические чувства, которыми всегда гордилась. Да и вообще, вопреки столь тщательной подготовке, визит с первых же минут стал идти по какому-то странному, непонятному руслу. Прежде всего было отменено посещение военного лицея: его величество, видите ли, не пожелал ради столь пустячного дела подниматься из-за стола, который накрыли городские власти, — обед затянулся настолько, что никто и предположить не мог. Не могла состояться и охота, запланированная на озерах в южной части провинции. Префект уезда сначала связался с Кишиневом по телефону, затем через несколько часов появился собственной персоной, весь посиневший от испуга, вполне, впрочем, объяснимого, и стал просить отменить охоту, поскольку не может гарантировать безопасность монарха. У него есть точные данные, что готовится покушение, но обнаружить заговорщиков в оставшееся время — дело немыслимое. И в то время как сиятельные вельможи ломали головы над тем, как довести до сведения высокого гостя, что любимое им развлечение, о котором он был заранее извещен и благосклонно принял весть, не состоится, король… исчез. Ночь оказалась воистину безумной, странно, что никто из хозяев не пустил себе пулю в лоб. Возможно, в растерянности и замешательстве просто забыли о такой возможности… Были допрошены адъютанты свиты, официальные лица, прислуга. И как обнаружилось в ходе следствия, король исчез после того, как вручал награду представителям винно-коньячного завода «Золотой колокол». После банкета все были уверены, что он благополучно вернулся в резиденцию в доме банкира. Однако в какое-то мгновение обнаружилось, что его величества нет ни в спальне с золоченым балдахином над широченной кроватью, ни в кабинете с мебелью черного дерева, ни, простите, в туалете, который, если верить слухам…

Королева, ничем не выдавая боли и огорчения, стала примерять траурное платье, выгодно подчеркивавшее ее необыкновенную красоту, о которой она прекрасно знала, и только одним мучилась: пристойно ли будет в подобном случае надеть свое знаменитое жемчужное колье?

В конце концов один из лакеев Гликмана внезапно вспомнил, что, вернувшись из «Золотого колокола» вместе с адъютантом, король соизволил принять приглашение еще одного богача, грека Каптанопулоса. В мгновение ока свита на машинах и экипажах бросилась в сторону шоссе Хынчешть, где находились виноградники Каптанопулоса и где посередине этих виноградников был погреб, место веселых гулянок в ясные осенние дни, когда набирает силу молодое вино. У грека были огромные подвалы, в которых хранились самые старые и редкие вина. Там, в одном из таких подвалов, самом отдаленном, служившем местом хранения наиболее утонченных и изысканных вин, и был обнаружен король. Он забыл и о королевстве и о королеве, не говоря уж о какой-то там охоте. Ведь давно занималась заря, кому же может прийти в голову охота после столь бурной ночи? И самому королю в первую очередь. Однако пустота непременно должна быть чем-то заполнена, поэтому, наверное, доведенная до бешенства королева закатила истерику и объявила об отъезде на два дня раньше намеченного; таким образом, едва забрезжил свет дня, губернатор позвонил митрополиту Гурию и сообщил, что назначенная на день отъезда короля служба должна быть совершена сегодня. Митрополит выругался сквозь зубы и сделал знак удалиться согревавшей его в постели девушке. После чего принял ванну, оделся и позвонил служкам. Было поднято на ноги все духовенство. Не прошло и часа, как приготовления достигли кульминационной точки. Митрополит велел вызвать Березовского.

— Садитесь! — раздраженно проговорил он. Раздражало его не напряжение момента — просто всегда бесила сама фигура руководителя хора. Он вынужден был смотреть на него снизу вверх, — несмотря на то что носил обувь с очень высокими каблуками, не достигал даже до плеча Березовскому.

Когда наконец долговязая фигура последнего уменьшилась вдвое — регент уселся на предложенный ему стул, — митрополит почувствовал себя увереннее, даже протянул Березовскому коробку с гаванскими сигарами.

— Как обстоит с программой богослужения, дорогой отец? Все готово?

— В общих чертах… Сегодня после обеда наметили последнюю репетицию.

— Никаких репетиций. Молебен состоится сегодня.

— Сегодня? Но когда? В котором часу? — встревожился Березовский.

— Откуда мне знать, в котором часу? — огрызнулся Гурий. — Я, что ли, здесь командую?

— Спрашиваю только потому, что практически невозможно собрать хор вот так, без предупреждения, — стал оправдываться Березовский, заметив, что митрополит с трудом сохраняет самообладание. — Люди живут бог знает где, многие из них на службе…

— Что значит невозможно? Вы что, не понимаете, о чем речь? Чтоб были найдены, собраны, доставлены на место. Чтоб в любую минуту готовы были появиться перед его величеством, петь осанну, славить господа бога и его наместника короля!

Митрополит суетливо бегал по своему просторному кабинету, от двери до окна, и полы его сутаны развевались во все стороны и шуршали, словно шелковая женская юбка на балу.

— Должны быть найдены, — жестко повторил он, остановившись возле письменного стола из дорогого дерева, украшенного богатыми инкрустациями, на котором, кроме хрусталя и серебряного прибора для письма, ничего не было. — Предоставим в ваше распоряжение все средства. Пролетки, машины — все это у вас будет. Но чтоб доставили всех. Всех. И в особенности этого ангелочка с черными глазами…

Пораженный и этим приглашением в покои митрополита, и всем увиденным и услышанным здесь, Михаил Андреевич в первые мгновения, несмотря на все самообладание и ставшее притчей во языцех чувство юмора, все же растерялся перед подобным натиском. Когда же пришел в себя, стал хладнокровно рассуждать, что и как можно сделать. Последнее замечание митрополита относилось, как видно, к Марии. В первое мгновение он обрадовался, что Гурий заметил девушку. Затем радость перешла в удивление: с какой стати столь высокому духовному чину знать о существовании какой-то девчонки, которую он к тому же совсем недавно пригласил в хор? И только уж окончательно придя в себя, вспомнил о любовных приключениях митрополита. Вспомнил и не на шутку встревожился. Мария не принадлежала к числу девиц, с которыми привык иметь дело его преосвященство. И на этой почве может возникнуть конфликт, который, несомненно, сослужит ей недобрую службу. Девушке, слов нет, нужно помочь стать на ноги, но и постараться не загубить жизнь в самом начале.

Все это промелькнуло в голове у Березовского в то время, как Гурий, сняв трубку беспрерывно звонившего телефона, стал говорить с кем-то, хотя с кем именно, Березовский понять не мог. Единственное, что дошло до него, — это то, что речь идет о короле. Он почувствовал, как по спине у него пробежали мурашки — оттого, что присутствует при подобном разговоре.

— Как ты сказал? Все еще задает храпака? Ха-ха-ха! Разбила на мелкие осколки вазу японского фарфора? Так ему и надо, этому Гликману! Пожелал иметь гостем королевскую персону? Вот и получай! Что-о-о! Она? Закатила пощечину? А он? Что в ответ он? Расплакался? Его величество расплакался? Великий боже… Вот как? Бетя задобрила королеву бриллиантовым перстнем? Теперь прислуга Гликманов больше не нуждается в представлениях Клужского театра. У себя дома увидели спектакль, к тому же неповторимый. Такой далеко не каждому дано увидеть.

Затем митрополит слушал какое-то время без комментариев, но вскоре взорвался:

— Отлично, милостивый государь, но как быть с богослужением? На какое время назначать, черт бы его побрал!!! — И добавил, по обыкновению осенив себя крестным знамением где-то на животе, под телефонной трубкой: — Спаси, господи, и помилуй! Нет, нет, господин генерал. Так не годится, не годит… Справим служ… Да, да. Вы правы. Приложим все усилия. Да, трудности имеются. С клиром нет. То есть как это — почему? Духовенство умеет исполнять свой долг. Но есть трудности с хором. Ведь на сегодня служба не намечалась. Нужно срочно отыскать всех до одного. Да и кто знает, где следует искать. Окажете содействие? Отлично. Отлично. Это другой разговор. Да. Отлично… Да благословит вас господь.

Даже без этого разговора, который невольно пришлось выслушать, Березовский не очень высоко ценил царствующих лиц. В особенности этого жалкого короля, над которым зло насмехались не только бессарабцы, но и подданные старого королевства. «И все же никто не знает, когда и как улыбнется счастье настоящему таланту», — проговорил он про себя с мыслью не только об одаренной хористке, но и о самом себе. Хор приготовил одну из кантат его собственного сочинения и должен будет исполнить в присутствии короля. Он медленно спустился по ступеням особняка митрополита и озабоченно направился в сторону собора. «Что бы там ни было, а хор нужно собрать. И в первую очередь найти Марию. Его преосвященство прав. Но что он понимает, этот пигмей… На ней одной сейчас практически держится весь хор. Для него же она всего лишь живая кукла. Тьфу! Каков король, таковы и слуги».

У профессора были еще и другие причины сердиться. Он надеялся, что, как только эта блистательная чернь отправится на юг, у него будет несколько дней, чтоб спокойно поработать над своей новой картиной, на которую возлагал большие надежды. Он назвал ее «Справедливость у позорного столба» и надеялся, что она принесет ему успех, когда осенью откроет выставку своих работ.

Машина, в которой привольно, нога за ногу, разместился сублокотенент[25] Шербан Сакелариди, бесшумно скользила по нижней части города. Это был черный лакированный «крайслер», в котором ему не слишком часто приходилось разъезжать. Дьякон, сопровождающий его, очень смуглый, немолодой, черный с головы до ног, сидел сгорбившись рядом с шофером и походил на нахохлившуюся ворону. Он только изредка приподнимал подбородок и что-то невнятно бормотал, показывая дорогу. «Но даже если б был более разговорчивым, — подумал офицер, — о чем с ним можно говорить? Что может быть общего между мной и этим попом? К тому же вполне может оказаться, что я не пойму этот дикий жаргон, на котором они говорят». Ему было поручено взять машину генерала и отправиться на поиски какой-то хористки. «Что они, с ума там посходили? — совсем уж рассердился он. — Кто я, в конце концов, сублокотенент, адъютант генерала, или курьер при соборе?» Однако вскоре взял себя в руки, вспомнив, какая шумиха поднялась в гарнизоне, в штабе, во всем городе. Понял, что на карту поставлены богослужение, честь генерала, голова митрополита и кто знает что еще. И в конце концов прогулка по городу в такой элегантной машине в этот прекрасный солнечный день — истинное удовольствие. Если бы к тому же оказалась хорошенькой и девушка, на что тогда жаловаться? Однако, по мере того как машина углублялась, удалившись от центра, в хаотическое нагромождение кривых, узких улочек, а тряска на ухабах стала невыносимой, он подумал, что машина в любую минуту может разбиться. «Какая нищета, господа, какая нищета, — удивленно подумал Сакелариди между двумя толчками, замечая, что домишки становятся все более ветхими, а улицы — еще более грязными и зловонными. — Настоящая клоака. Даже не подозревал, что в Кишиневе есть такие неприглядные места…» И торопливо ухватился за ручку дверцы. Вираж, который пришлось сделать шоферу, чтоб обминуть яму, был таким неожиданным, что Сакелариди могло выбросить из машины. «Настоящий Сохо! Да что там Сохо! Китайские кварталы!» Он был большим любителем полицейских романов, а их действие чаще всего разворачивалось в самых жалких кварталах европейских столиц. Только сейчас он мог наяву представить, как они выглядят в действительности. «Но это настоящее издевательство, — продолжал он сетовать про себя в перерывах между ухабами. — Какая еще хористка, господа? Как может достойная особа проживать в подобных местах? Настоящее болото! И особенно: как смеет особа, проживающая в этой мерзости, предстать перед самим королем? Наверно, так пропахла этими зловониями, что изгадит воздух во всем соборе! Ну и спектакль!»

Машина выехала наконец на улочку, хоть и немощеную, но все же более чистую и широкую. Она была усажена по обеим сторонам акациями и погружена в тишину, что придавало месту законченный деревенский вид. Машина остановилась у невысокого забора, за которым прятались бедные низкие домики, разбросанные беспорядочно по довольно длинному и узкому двору. Появление автомобиля вызвало истинную панику, любопытство, удивление, и не только в этом дворе, поскольку из-за других заборов тут же показались кое-как одетые мужчины, с хмурыми небритыми лицами, а также женщины, торопливо вытиравшие руки засаленными фартуками. Опирающиеся на палки старики подслеповато смотрели на солнце, отражавшееся на ослепительно сверкающей поверхности машины, точно в огромном черном зеркале. Со всех сторон набежали стайки полуодетых детишек, которые, остановившись на почтительном расстоянии, с любопытством смотрели на автомобиль, однако подойти ближе не осмеливались.

Смуглолицый дьякон вышел, путаясь в полах рясы, из машины, — как видно, не очень-то привык к этому средству передвижения, подойдя к калитке, что-то спросил. Его слова вызвали истинный взрыв негодования, породили настоящую бурю. Несколько женщин, девушки, мужчина в фартуке сапожника с молотком в руке вырвались из калитки на улицу. Шербан Сакелариди инстинктивно сжался, глубже зарываясь в сиденье машины.

— Ох, грехи мои тяжкие! — закричала полная, рослая женщина, которая, непонятно зачем, вышла из двери дома с корзиной, наполовину заполненной черешнями. — Что могла сделать эта бедная девочка, совсем еще ребенок, что ее могут искать жандармы?

— Это не жандарм, — поправил кто-то из толпы. — Самый обыкновенный офицер.

— Несчастье на нашу голову, если пришло время, что Мусю ищут румынские офицеры!

— А ты что думала? — ухмыльнулась молодая женщина с лицом Мадонны Рафаэля и непомерно тучным телом. — Мусенька туда, Мусенька сюда! Мусенька — наша радость и гордость…

Мужчина в фартуке резко толкнул ее и сделал устрашающий шаг в сторону машины. При этом он высоко поднял молоток. Шербан нащупал рукоять сабли на бедре, хотя и не мог представить, как можно будет применить ее против молотка.

— Пусть мне скажет этот мамалыжник, что ищет в нашем дворе, не то вдребезги разобью фары!

Его пыталась успокоить женщина более приличного вида, в ярко-красном домашнем платье с белыми цветами на отворотах — цветы эти приятно оттеняли ее смуглое лицо с чуть заметными усиками над верхней губой.

— Успокойтесь, домнул Миту! Подождите! Что на вас напало? И вообще, что вы все уставились, как слепые? Сначала узнаем, кто и почему ее ищет.

И только сейчас дьякон смог наконец объяснить, зачем они приехали. И тут же раздался взрыв восторженных восклицаний.

— Но где же сама Муся?

— В самом деле, где она? Бегите поищите!

— Наверно, в консерватории. Где ж еще?

— Если б была в консерватории, не приехали бы сюда.

— Боже упаси доставить неприятности отцу Березовскому!

— И все же следовало бы поискать в консерватории, — настаивала женщина в ярком халате.

— В консерватории ее нет, — спокойно проговорил дьякон. Как видно, он привык находиться в подобном окружении. — А отыскать нужно, и как можно скорее.

— А я знаю, где она, а я знаю! — закричала девчонка лет двенадцати, высунувшись из-за забора и уставившись на офицера. Мордашка у нее была вполне симпатичная. И снова заговорила, глядя прямо в глаза Сакелариди и обращаясь только к нему, поскольку он, как видно, был здесь главным: — Пошла с Тали и Ривой в долину Чар!

Шербан, теперь уже полностью освоившийся, благосклонно улыбнулся.

— Симпатичное имя. И где же живет эта барышня… как вы сказали… барышня Чар?

Девчонка от всей души рассмеялась. Улыбнулись и прочие участники спектакля. И тут Шербан вдруг увидел, что все это вполне симпатичные люди, может немножко неухоженные, довольно странно одетые, но каждый на свой манер. Дьякон, как видно, полностью разобравшийся в ситуации, снова залез в машину.

— Поехали, господин офицер. Долина Чар в противоположном конце города. Отличное, между прочим, место. Поэтому его и называют Долина…

Он не знал, как перевести слово «чары». Но было вполне достаточно и того, что сказал. За все время поездки он впервые произнес одновременно так много слов.

— А я знаю их любимое место, знаю, куда пошли, — похвалилась девчушка из-за забора. — Если возьмете в машину, тогда покажу.

— Берем! Иди сюда! — приказал сублокотенент, вспомнив внезапно, что у них крайне мало времени.

Девочка не стала ждать второго приглашения.

— Лялька! — озабоченно воскликнула тетушка Зенобия. — А ребенок?

— Ничего, тетушка Зенобия, — вмешалась мадам Терзи. — За ним присмотрю я. Вот и Мэриоара поможет. Разве не видишь, что они торопятся?

Машина между тем была уже далеко, более уверенно продвигаясь вверх к центру. Пролетела Павловскую, объехала Соборный сад и, вырвавшись на Александровскую, направилась в сторону вокзала. Ляля пребывала в состоянии крайнего возбуждения, не могла усидеть на месте, посматривала то в одну, то в другую сторону — надеялась, что ее увидит кто-нибудь из соучеников.

Не доезжая церкви Чуфля, дьякон махнул рукой в сторону узенькой улочки. Машина свернула налево и снова оказалась в лабиринте наподобие того, из которого недавно вырвалась, но теперь это уже не так сильно поразило Сакелариди. Только промелькнуло в голове: до чего же странно выбрать для отдыха подобный квартал, в то время как в городе столько прекрасных парков. Вскоре, однако, нагромождение домов оборвалось — теперь машина поднималась на пригорок. Справа сверкало мраморными крестами кладбище, налево простиралась живописная долина, утопающая в пышной зелени привольно раскинувшихся садов. Они въехали в тенистую шелковичную аллею. Воздух здесь был сладким и ароматным, различные кустарники образовали живые изгороди. Сквозь листву там и здесь проглядывали фасады богатых имений и особняков, крытых красной черепицей.

«Да, в самом деле очаровательное место, слово офицера, — подумал с восхищением Шербан. — Скажи ты, сколько неожиданностей скрывает в себе этот город. А мы всегда думали, что все его возможности ограничены Общественным садом и бульваром с его миленькими гимназистками. Но главное их гнездо, как видно, здесь».

— Как вы сказали называется этот райский уголок? — спросил он.

— Долина Чар! — в один голос ответили дьякон и Ляля.

В это мгновение перед ними раскрылось огромное бело-розовое поле. Оно казалось морем, в котором отражалось небо, покрытое легкими, озаренными золотистыми лучами солнца облаками.

— А это что еще такое? — пробормотал сублокотенент, сразу же, впрочем, понявший, откуда идут эти сладкие, опьяняющие ароматы, слегка кружившие голову даже ему, крепкому и молодому.

— Это розовые плантации господина Костина. А вон там и фабрика.

Но не успел Шербан Сакелариди посмотреть в сторону, куда указывал дьякон, как закричала Ляля:

— А вот и они! Видите, идут сюда!

Три девушки поразительной красоты, как показалось Шербану, возможно, и под влиянием этого колдовского пейзажа, шли по аллее, которая окаймляла огромное розовое поле. Три девушки в легких летних платьях, которые, находясь рядом, одна блондинка, с золотистыми кудрями, рассыпавшимися по спине, вторая с волосами цвета дорогого эбенового дерева, окаймляющими чистый овал лица, третья с непокорной копной рыжеватого оттенка, которая так и искрилась на солнце, и с зелеными, прозрачными и лучистыми глазами, казались живым воплощением трех мифических граций.

— Му-у-у-у-ська-а! — разорвала своим воплем это колдовское наваждение Ляля. — Иди скорей, Муська! За тобой прислали от Михаила Андреевича! Тебе нужно быть в соборе!

Мария с изумлением посмотрела на сверкающий автомобиль, на бравого в форме с иголочки офицера, на Ляльку рядом с ним и, оставаясь в полном недоумении, уже потом, в самую последнюю минуту, заметила Игоря Николаевича, ассистента Березовского.

— Господи, Игорь Николаевич! — озабоченно воскликнула она, и искорки, только что сверкавшие в ее глазах, сразу же погасли. Глаза стали темными-темными и слегка нахмуренными. — Что произошло? Почему здесь эта машина?

— Садись, Муся, садись поскорее, — стал торопить ее Игорь Николаевич. — Нельзя терять времени. Нас ждет Михаил Андреевич.

— Хорошо, но скажите сначала, что случилось? — снова спросила Мария, делая знак подругам следовать за ней. Несколько секунд девушки нерешительно топтались, переступали с ноги на ногу: садиться или не садиться в эту великолепную машину, появившуюся словно из сказки или, точнее, из последнего кинофильма, что, по сути, означало одно и то же. Однако искушение было слишком велико, тем более что села в машину и Мария, этот же чернолицый дьякон служил самой верной гарантией, что ничего плохого с ними не случится.

И вот они уже в роскошном вместительном автомобиле. До этого им никогда не приходилось ездить в машине. Не было случая даже у Тали, хотя иногда перед их домом машины останавливались, — клиенты присылали за отчимом автомобиль, если срочно нуждались в его советах. Невиданная скорость, с которой они ехали по улице, в первое мгновение словно вышибла из них дух. Перехватило дыхание, закружилась голова. Вскоре, однако, все пришло в норму, и прежняя беззаботность вновь вернулась к ним. Соседство молодого офицера только подогревало их веселье и любопытство.

Что же касается Шербана Сакелариди, оказавшегося в тесном салоне машины в такой близости от их нежных, разгоряченных тел, от которых пахло солнцем, цветами, свежей листвой, он, ощущая на лице их молодое, здоровое дыхание, некоторое время не знал, на каком свете находится. «Что тут сказать, господа, что сказать! — только вздыхал он, пытаясь восстановить душевное равновесие. — Потрясающе! Невероятно! Сказочно! Какие крайние душевные состояния может испытать человек всего лишь за один час! Товарищи, наверное, ни на йоту не поверят! Я имею в виду присутствие этих очаровательных девушек. Какое идиотство: следовало бы представиться, а я сижу как колода, как какая-нибудь гайка под капотом этой шикарной машины». Однако сейчас сделать это было бы крайне смешным. Тем более что никто не обращал на него внимания. Девушки ерзали на сиденье и хохотали как безумные. «Как юные вакханки, опьяненные ароматом роз, — проговорил он про себя. — Точно. Ребята ни за что не поверят».

Ляля между тем со всеми подробностями рассказывала, какой переполох подняло на их улице появление машины. И это вызвало новый взрыв хохота. Сакелариди, ущемленный до глубины души безразличием со стороны девушек и в то же время находившийся в состоянии крайнего возбуждения, которое требовало хоть какого-то выхода, вдруг начал петь. У него был слабый, но довольно приятный баритон. Однако песня… Господи, какую песню он выбрал!..

Скажи же мне, прекрасная Заразэ, —

затянул он появившийся в самые последние дни шлягер, услышанный накануне в ресторане «Лондон».

Девушки словно поперхнулись кашлем, затем взорвались очередным раскатом смеха. Шербан почувствовал себя оскорбленным.

— Конечно, — проговорил он, до глубины души уязвленный, — по сравнению с вами, являющимися примадоннами собора, я пою отвратительно. И все же позвольте представиться: сублокотенент Шербан Сакелариди.

— Мы просто в восторге! — игривым, а может, издевательским тоном ответила за всех Тали и слегка привстала с сиденья. — А я все гадаю, что бы означали эти жгуты соломы у вас на плече?

— Какой соломы?

— Ну вот этой, на эполете.

И Тали снова весело рассмеялась.

— Успокойся, Тали, — одернула ее Мария, вообще казавшаяся наиболее серьезной из них. И, обращаясь к Сакелариди, добавила: — Не сердитесь, господин, э-э-э, сублокотенент. У вас очень красивый голос. Однако песня…

— А что песня? Ничего смешного в ней не вижу.

Мария почувствовала замешательство. Тали и Рива с трудом сдерживались, чтоб снова не разразиться смехом. Несколько смущенным выглядел и старик дьякон.

— К черту! — воскликнул Сакелариди, не слишком-то обращая внимание на выбор слов, — в присутствии служителя церкви вряд ли стоило упоминать нечистую силу. — К черту! — повторил он. — Как вижу, вы смеетесь надо мной, но хотелось бы знать, чем это вызвано?

— Остановитесь! — резко выкрикнула Тали. — Остановите машину, мне здесь выходить.

Машина затормозила на перекрестке Пушкинской и Александровской.

— И я, и я, — резво отозвалась и Рива, хотя ей можно было еще ехать по крайней мере до Старого Базара.

— Хорошо, но мне нужно переодеться. Не могу же появиться в таком виде! — вспомнила вдруг Мария.

— Теперь это!.. — раздраженно проговорил Сакелариди. — Только женщинам лучше не возражать!..

Игорь Николаевич достал откуда-то из-под полы рясы часы размером с добрую луковицу, посмотрел на них и успокоил ее:

— Успеем, Муся, успеем. Слава богу, есть такая машина…

«Ну да, — язвительно проговорил про себя Сакелариди, — можно подумать, генерал дал вам ее в полное распоряжение на целый день». Но не сказал ничего. Промолчал и шофер, который по его распоряжению направился к дому Марии.

Та, правда, не замешкалась с переодеванием. Шербан, ожидая ее, опять стоял, как картина, вставленная в рамочку, на фоне сверкающей машины, удивляя зевак и вызывая жгучую зависть у мальчишек квартала. Наконец появилась Мария. На ней была черная юбка и скромная белая кофточка с воротником и манжетами. Вслед за ней, в проеме двери лачуги, из которой она вышла, показался слегка сутулый мужчина, что-то кричащий вслед. Поскольку все население двора вновь сбилось тесной стайкой, одна из женщин, которая утром держала в руках корзину с черешнями, решительным размашистым шагом вышла наперед. Произошел яростный обмен репликами, женщина явно отчитывала мужчину, и из ее потока слов офицер вдруг явственно услышал слово «зараза». Однако женщине все же удалось уговорить мужчину вернуться в дом. Все другие следили за Марией, некоторые разглаживали складки на ее одежде, другие подбадривали, третьи вообще желали успеха.

«С ума сойдешь с этими бессарабами, — думал между тем Сакелариди. — Права была тетушка Аглая, когда предупреждала, что еду в очень странный, непонятный мир. Неужели возможно в этом жалком туалете показываться перед его величеством? Допустим, король даже не увидит ее. Но все же такое знаменательное событие…»

Однако, когда Мария, все еще взволнованная стычкой с отцом, села в машину, он встретил ее восторженными восклицаниями:

— Да вы просто очаровательны, барышня! Слово офицера! И этот наряд так к лицу вам!

Мария промолчала, хотя комплимент доставил ей удовольствие, и вообще она была благодарна ему за болтовню, которая снимала напряжение.

На самом деле сублокотенент ничуть не преувеличивал. Девушка действительно казалась очень милой, и одежда ее полностью соответствовала ее внутренней собранности и чувству уверенности в себе.

Машина снова запетляла по лабиринту молчаливых, безлюдных улиц, однако когда вырвалась на более просторные места и толчки стали реже, он не смог справиться с любопытством:

— Этот господин… Мне показалось, что он был против. Иначе зачем так бросаться поперек дороги?

Какое-то мгновение Мария не знала, что отвечать. Потом решилась.

— Этот господин, как вы изволили выразиться, мой отец. Да-да. И, к несчастью, немного выпил. Когда ж он пьян, то имеет обыкновение ругаться. А вообще это очень добрый человек…

— Ругаться? — Шербан был просто потрясен. — Значит, это выражение… Это слово «зараза» — ругательство?

— Точно сказать не могу. Но по-русски слово означает «инфекция». — Мария покраснела.

— Инфекция, инфекция… Ха-ха. Но это невозможно! «Люблю тебя, прекрасная инфекция…»

Шербан все еще трясся от хохота, когда машина выехала на бульвар. Но как здесь все изменилось за это время! Во-первых, промежуток между улицами Гоголя и Пушкинской был огражден двойной шеренгой солдат и жандармов. Стайки зевак собрались у кинотеатра «Орфеум» и пытались заглянуть через головы солдат, посмотреть, что делается у митрополии и Триумфальной арки, где торопливо пробегали какие-то чины в парадной форме. А дальше украшенный знаменами бульвар был совершенно пуст.

После коротких переговоров с начальником стражи машину пропустили вперед, и она направилась по безлюдному бульвару под ослепительно сверкающим летним полуденным солнцем к Триумфальной арке. Было что-то величественное и торжествующее и в этих потоках света, и в этом торжественном продвижении, словно во время парада без публики. И по сути детское еще сердце Марии, охваченное сознанием величественности мгновения, вздрогнуло от того неопределенного предчувствия, которое оно не раз уже испытывало, предчувствия, в котором радость смешивалась с каплей беспокойства, даже боли. Внезапно со стороны улицы Гоголя появилась продвигающаяся бешеным галопом королевская коляска, запряженная парой белых, горячих и неукротимых лошадей.

То было ландо Гликмана, точнее говоря, его жены. Кто в городе не знал его? И кто не знал его хозяйку? И коляска, и машина почти одновременно достигли Триумфальной арки. Сверху, с митрополии, словно кровавая дорожка, тянулся красный ковер, который пересекал Александровскую, скрывался под аркой и терялся где-то вдалеке, у самой двери собора.

Статный и импозантный Гликман сошел с коляски, протянул руку своей уродливой жене Бете, безобразная внешность которой так же хорошо была знакома кишиневцам, как и красота этого экипажа. Держа под руку жену, Гликман направился по красному ковру к собору. Мария, сопровождаемая Игорем Николаевичем, шагала вслед за сублокотенентом Сакелариди, стараясь не наступать на ковер, идти рядом с ним.

— И все же в тринадцатом, когда нас посетил царь, ковер был простелен по всему бульвару, начиная с Пушкинской, — вспомнил Игорь Николаевич, и в голосе его звучало злорадное удовлетворение, словно тот ковер был постелен в его честь.

Мария услышала, как один из офицеров, стоявших на страже невдалеке от Триумфальной арки, проговорил, увидев супругов Гликман:

— Но это же чистой воды евреи! Слово чести!

— Ну и что же? — отозвался стоявший по соседству.

— Так ведь собор же…

— Деньги не пахнут даже в соборе. А это настоящий мешок с деньгами. И, кроме всего, принимал в своем доме его величество.

— Вот этот? Но хорошо, владея таким богатством, зачем терпит рядом с собой эту каракатицу?

— А если мешок — ее?

— Вот оно что…

Один из офицеров узнал Шербана Сакелариди.

— Привет, Шербан! Что с тобой, почему оказался в обществе попа?

— Какого попа? Разве не видишь, что потянуло на несовершеннолетних?

— А-а, — с досадой махнул рукой Сакелариди. — Какая-то хористка из собора. Сами знаете, в какой спешке все готовилось. Нужно было съездить за нею, привезти сюда.

— А девчонка совсем недурна. Хоть и выглядит чисто как монашка, — причмокнул губами собеседник Шербана, не сводивший глаз с Марии, которая торопливо шла следом за Игорем Николаевичем.

— Тут целая история. Были еще две наподобие нее, может, даже шикарнее. Потом расскажу. А у вас что слышно? Еще не начинали? Не хватало пропустить такое зрелище. Но, как видно, запаздывают.

— Успеется. Водэ вообще еще не показывался. Где-то в митрополии. Но появится с минуты на минуту. А может, еще на какое-то время отложат. Как договорятся с митрополитом.

В конце бульвара появился капитан Генерального штаба, резко бросавший то налево, то направо:

— Прошу внимания, господа! Прошу внимания! Их величества выезжают из святой церкви митрополии.

В это мгновение начали оглушительно бить колокола, и не только на звонницах собора и митрополии, но и во всех церквах, раскинувшихся в каждом из уголков города. Офицеры подтянулись, приняли стойку «смирно».

Мария в это время как раз входила в боковую дверь собора.

Под торжественный перезвон колоколов медленно продвигался вперед королевский кортеж — словно огромная многоцветная гусеница. Впереди шли священники в богатых сверкающих золотом одеяниях, они во все стороны размахивали кадилами и провозглашали здравицу. Затем шли король с королевой, с трудом стараясь сохранять соответствующее случаю торжественное, благолепное выражение. Король был приземистый, слегка сутулый, обрюзгший от пьянства, несмотря на все ванны, которые принимал, и массажи, которым регулярно подвергался. У него явно заплетались короткие кривые ноги. Королева была высокой, держалась прямо, старалась сохранять на лице величественное выражение и по неизменной привычке смотрела сверху вниз на всех и вся. На небольшом расстоянии от них вышагивали королевские адъютанты и небольшая группа генералов. Впереди шел губернатор. Замыкала шествие густая толпа свиты.

Собравшиеся на перекрестках бульвара люди старались не столько разглядеть королевскую чету, сколько интересовались, кто из представителей властей и отцов города принимает участие в процессии. Губернатор? Разумеется, разве может не присутствовать губернатор! Но на каком расстоянии от короля он шагает? Если не рядом, если где-то в середине свиты, значит, слухи об его отставке оправданны. А вот примара[26] что-то не видно. Может, будет встречать у входа в собор? Но нет, вот он. Вместе со всеми. Да и с какой стати встречать у собора? Что он — архиепископ? Тогда кто выйдет навстречу у собора? Наверное, бояре. Костин, Суручану, Пануш, Манукбей. Бояре найдутся, беспокоиться нечего. С боковых улиц стали набегать все новые и новые зеваки. И только коммерсанты да деловые люди, собравшиеся, по обыкновению, в кафе пассажа примарии, не покинули вынесенных на тротуар столиков. И поскольку беспрерывный звон колоколов мешал их беседам, они наклонялись над столами, приближая голову к голове и повышая голоса, так что начинало казаться, что они вот-вот схватят друг друга за глотку.

Однако ни одна душа из всех наблюдавших за продвижением кортежа не могла и представить, какие страхи и волнения поселились в душе каждого из сопровождающих короля. Придя в себя после бурной ночи у грека, перед тем как отправиться в митрополию, король спросил, на кой бес… пардон, чего ради затеяно все это богослужение и когда он наконец сможет повидаться с французами.

— Бравые мои французы, — сказал он. — Ждут меня не дождутся, и я не могу поступить так бестактно с моими милыми французами.

«Его французы» жили в колонии на юге Бессарабии, в Шабо. Фердинанд давно знал, что у них великолепные виноградники, где производятся знаменитые на весь мир вина, и желал нанести им давно обещанный визит. Но именно этого старались не допустить власти. Королю нельзя было ехать на юг. Слишком свежа еще была рана Татарбунар, и кто знает, что еще могло случиться. Таким образом, шагая в королевской свите с непроницаемым видом, пытаясь сохранить выражение смирения, смешанного с угодничеством, богачи напрягали мозги, чтоб отвлечь внимание его величества от французов.

Будучи адъютантом генерала, Шербан Сакелариди считал, что его долг находиться поблизости от шефа. И он влился в состав свиты. Налево и направо принося извинения, быстро и мелко крестясь, он сумел протолкнуться поближе к алтарю, слиться с группой военных, окружавших их величеств, восседавших на королевских креслах, обычно пустующих. Служба была действительно величественной и помпезной. Бесчисленное количество свечей, богатые убранства священников, само их количество, даже низкорослая фигура митрополита на высоких ступенях алтаря, — все выглядело очень внушительно. И над всем этим великолепием царил громогласный хор, который то поднимался с мощным рокотом, граничащим с порывами бури, то опускался под своды расписного купола, становясь сладостным, убаюкивающим, умиротворенным. В такие минуты можно было отчетливо различить женский голос, высокий и сильный, изумительной окраски и редкого по красоте звучания. Не та ли это хористка поет, которую привозил на машине он, Шербан? В поисках которой пришлось дважды исколесить весь город? Если так, то поиски были не напрасны. В перерывах между пением хора сквозь монотонные литания священников с некоторых пор стали раздаваться непонятные звуки, которые то наплывали, то пропадали. Казалось, будто где-то поблизости храпит человек. «Ох, — с ужасом подумал Шербан, — кто-то, кажется, уснул. И ничего тут удивительного. Редко найдешь сборище таких ископаемых».

Митрополит стал раскачивать кадилом, поднимая его над склоненными головами. Хор вновь взорвался мелодией потрясающей силы. Шербан опустился на колени, поднял руку, чтоб осенить себя крестным знамением, и вдруг перед лицом его словно бы что-то вспорхнуло, похожее на белую птицу, и тонкий, но сильный аромат духов навалился на него, так что он чуть не задохнулся. Не успел он сообразить, что произошло, как над ним раздался мелодичный, но довольно жесткий голос: «Король уронил носовой платок. Нашему повелителю нужна помощь». На какое-то мгновение Шербан окаменел. Сам того не заметив, в стремлении быть поближе к генералу, он оказался почти у королевских кресел. А та, что обращалась к нему, была не кто иной, как сама королева. Он, как парализованный, с ужасом и восторгом посмотрел на нее. Перед ним, совсем рядом, было лицо королевы, не такое уж молодое. Она сделала едва заметный, но повелительный жест в направлении кресла, на котором сидел король. И лишь теперь, все еще не справившись с волнением, припомнил наконец произнесенную ею фразу и машинально достал свой чистый, еще не понадобившийся сегодня носовой платок. Он наклонился к королю и увидел его лицо. Фердинанд спал, издавая эти странные, поначалу непонятные Шербану звуки. Не зная, что делать дальше, он вопросительно посмотрел на королеву. Она указала ему на измятый, скомканный платок, упавший на пол. Он наклонился и поднял его. Король вздрогнул, проснулся и посмотрел мутными глазами на людей вокруг, не понимая, по-видимому, где находится. Сакелариди, однако, посмотреть ему в лицо еще раз не осмелился, только замер, комкая в руках чужой, неприятно влажный носовой платок. Он не знал, что делать. Вернуть его? Но кто может позволить себе протянуть руку к королю? Присвоить королевскую вещь? Он беспомощно огляделся по сторонам и вздрогнул, будто его застали за чем-то недозволенным. И вдруг слева уловил на себе жадный, немигающий взгляд. Это была одна из старых чертовок, облаченных в траур, которых постоянно встречаешь на улицах и в парках города, с их черными вуалями, колышущимися поверх шляп по моде прошлого века. Она пристально смотрела на него, и глаза ее горели экстазом, но в то же время, похоже, и завистью.

«Она сумасшедшая! — вздрогнул Шербан. — Иначе с какой стати так пожирать меня глазами?» И снова ощутил на ладони отвратительную влажную ткань платка. «А еще этот слабоумный…» — поймал он себя на мятежной мысли по поводу короля, впрочем, тут же попытался как можно скорее отогнать ее. Опять озабоченно огляделся, словно собравшиеся могли прочесть его мысли. И вдруг с ужасом увидел, что почти все люди давно преклонили колени и только он один торчит столбом за королевскими креслами, словно стоит на страже, в одной руке держа фуражку, в другой — влажный королевский платок. И, таким образом, не может даже перекреститься… Придя в себя, он увидел, что люди поднялись на ноги, возникла суматоха, все подались в сторону, — королевская чета направлялась к выходу мимо расступившейся толпы, наклоняя головы то в одну, то в другую сторону. Все еще потрясенный странным случаем с платком, Сакелариди стоял как вкопанный, пропуская мимо себя знать, офицеров, городскую элиту. Потом в конце концов потащился и сам вслед за ними. Он ощутил вдруг страшную пустоту в душе, наступившую после возвышенного воодушевления, которое целый день бессознательно им владело. Создалось впечатление, будто его жестоко обманули, отняли что-то бесконечно дорогое. Выйдя на паперть, он решился наконец и с остервенением, скрежеща зубами, бросил на землю скомканный платок, но, услышав внезапно изумленное восклицание за спиной, быстро, молниеносно оглянулся. Все та же старуха, смотревшая на него в церкви своими бесцветными глазами, подхватила с земли грязный королевский платок и, причитая, елейно слащаво пробормотала по-русски:

— Великий боже, великий боже!

Восклицание это Шербан не понял, и потому все происходившее сегодня показалось ему еще более нелепым, полным, законченным абсурдом.


Сильный звонкий голос, который покрывал собой звучание всего хора, в самом деле принадлежал Марии. Так, собственно, и должно было быть, поскольку Березовский, как всегда, поручил ей главную партию в кантате, которую сочинил специально к этому торжественному событию. Однако Мария действительно пела с необыкновенным воодушевлением и особой силой, которую определило никогда доселе не испытанное ею чувство. Она закрывала глаза и видела искрящийся солнечный свет на дворе, аллеи долины Чар, усеянные золотистыми пятнами, которые посылало на землю солнце, пробивавшееся сквозь еще редкую листву шелковиц. Видела празднично украшенные улицы города, по которым мчалась на бешеной скорости машина. Видела эту роскошную машину и себя рядом с молодым красивым офицером, затянутым в свою элегантную форму. Забылся бедный, жалкий дом, в котором живет, нахлобучки от отца. И только непонятным беспокойством, которое затеняло черным крылом все сверкание этого чарующего дня, было воспоминание о ландо банкира, остановившемся одновременно с машиной перед Триумфальной аркой. Мария не могла понять, почему вид этого роскошного экипажа вызывал у нее такое злое, почти болезненное ощущение. И поторопилась прогнать его, чтоб полностью предаться светлым, радостным мыслям: чудесная поездка в машине, лицо юноши, которое постоянно стоит перед глазами.

Когда церковная служба подошла к концу, она убежала, даже не попрощавшись с подругами по хору. Стала быстро спускаться по лестнице, почти уверенная в том, что Шербан ждет ее где-то у выхода из собора. Церковь почти опустела, последними выходили старушки из числа русских эмигрантов, которых также пригласили на торжественный молебен. Служки гасили долгие ряды свечей. Мария выбежала на улицу. Так и есть. Шербан Сакелариди стоял немного в стороне от входа, задумчивый, даже, как ей показалось, нахмуренный, с потемневшим лицом. Не было никаких сомнений, что он ждет ее и нервничает, почему так долго не появляется… Она сделала шаг навстречу, и как раз в это мгновение офицер резко повернулся и устремился к ней. Мария улыбнулась ему ясной, приветливой улыбкой. Но Шербан посмотрел на нее отсутствующим взглядом и прошел мимо, даже не заметив ее, вернее, не узнав. Она открыла было рот, чтоб что-то сказать, крикнуть, но слова застряли в горле. Душу охватили стыд и разочарование, граничащие с отчаянием, вызывающие почти физическую боль. Но вместе с тем и злость, на какое-то мгновение помрачившая разум. Когда она опомнилась, от сублокотенента осталась лишь удаляющаяся тень, постепенно сливающаяся с полумраком одной из аллей сада.


Много лет назад, сразу после женитьбы, отец Марии пробовал посадить возле дома два-три фруктовых дерева. Хотелось иметь хоть небольшой сад, который зацветал бы по весне, давал тень в летний зной и, кто знает, корзину-другую яблок или груш к осени. Но саженцы из года в год почему-то не приживались на скудной песчаной почве двора. Когда этот чисто юношеский порыв прошел и на плечи легли многочисленные заботы, отец распрощался со своим намерением. Потом началась война. В день, когда Марии исполнилось семь лет, отец еще не вернулся с фронта. И тогда его мечту попыталась осуществить мама. Купила саженец яблони и вместе с Марией посадила перед домом. В честь девочки, которой предстояло впервые пойти в школу. Мама с таким усердием ухаживала за этим саженцем, словно это было живое существо. К тому же приучала и девчонок. Ляля в свои три годика, правда, мало в чем разбиралась, однако Мария по советам мамы регулярно поливала деревце, бросала под комель остатки чая, приносила из Васиной конюшни навозную жижу. Когда отец вернулся домой, он глазам своим не поверил. Невдалеке от двери дома хилый прутик качал на ветру несколько нежных, ярко-зеленых листиков.

Яблонька Марии росла, украшая себя весной бело-розовыми сережками соцветий, аромат которых освежал пропахший запахами жареного лука и сапожного клея двор. Через несколько лет деревцо начало давать урожай. Яблоки были очень маленькие, продолговатые, но румяные и вкусные. Немного повзрослев, Ляля тоже захотела иметь свое дерево, кричала, что не хуже Марии, но отец, вновь посадив несколько саженцев, как и прежде, потерпел неудачу. Посадил несколько фруктовых деревьев, которые по-прежнему не хотели приживаться, зато несколько кустов сирени, высаженные им, принялись, выросли и густо разрослись и теперь каждую весну поднимали навстречу солнцу пышные белые и лиловые гроздья, которые служили утешением всему двору.

В то памятное летнее утро в их домике, а также вокруг стола, который отец вкопал под яблоней Марии, было много хлопот и возни. Исполнился год Ионелу, и мама решила отметить событие. Была троица, воскресенье, светлое, праздничное, почти такое же, как на пасху, поскольку соседи приносили детям тарелки вермишели с молоком, украшенные листьями ореха или цветами жасмина, пряники и калачи. Но и кроме этого праздник чувствовался во всем. Двор был подметен и полит водой, к навесам над входными дверями подвешены ветки липы и ореха, от которых исходили сладкие, освежающие ароматы. У столика возле кустов сирени мама взбивала желтки для майонеза и пела. Отец, занятый чисткой картофеля, подтягивал ей. Мария убирала в доме, а Лялю послали за газировкой. Мама очень редко приглашала гостей, но уж когда приглашала, старалась, чтоб все было как в приличных домах. Наверное, за месяц до этого ввела самый строгий режим и на сэкономленные деньги заранее купила, и не у Лейбы, а в настоящих, хотя и недорогих магазинах, оливкового масла, сахару, какао, ванилина, изюма. Прятала все это в только ей известных местах, когда ж настало время, вытащила из укромных уголков и принялась печь, готовить, сервировать стол. Работая в богатых домах, она научилась стряпать много вкусных вещей, печь по особым рецептам пироги и струдели.

Сейчас мама была в хорошем настроении и пела, поскольку радовалась, что выдался красочный, солнечный день. И оттого, что удалось сделать все, что задумала. Но больше всего потому, что в последнее время немного отступили заботы и огорчения. Теперь у нее была постоянная служба, работала санитаркой в клинике глазных болезней Бархударова. По сравнению с другими больницами, работа здесь была одно удовольствие. Больные были в основном здоровые люди, их не нужно было поднимать на постели, подтирать за ними и делать другую трудную работу, привычную, например, для хирургических клиник. Работала она через день, когда ж отсутствовала, забота об Ионеле ложилась на плечи Ляли и Васиной Мэриоары. Все равно, как говорила тетушка Зенобия, «Мэриоара напрасно коптит небо. Ни ребенка родить не желает, ни в иллюзион не ходит, ни любовника завести не может».

Хорошее настроение матери передалось и Марии. Она видела через открытую дверь, как легко и ловко они с отцом работают. Продолговатое лицо мамы, которое обычно выглядело осунувшимся и усталым, сейчас, то ли от приятных забот, то ли от беготни от плиты к столу, с прядями выбивающихся из-под пучка на макушке волос, которые падали на высокий гладкий лоб, было таким молодым и нежным, что можно было залюбоваться. Она казалась девчонкой, играющей роль занятой по хозяйству женщины. Отец, умывшийся и чисто выбритый, в рубашке из голубой сарпинки, открытый ворот которой обнажал сильную загорелую шею, тоже выглядел молодым, крепко стоящим на ногах хозяином. «Ах, если б жизнь была хоть немного легче, хоть немного милостивее к нам, — с чувством горького сожаления подумала Мария, — они, наверное, всегда бы оставались такими». И снова почувствовала, как ее охватывает все то же неуемное желание, от которого по всему телу пробегает нетерпеливая дрожь. Желание окончить школу, потом работать, прославиться. Чтоб можно было зарабатывать много денег и все их отдавать отцу с матерью. И чтоб родители всегда были в таком вот хорошем настроении, всегда чтоб пели и казались такими же молодыми и красивыми, как сейчас. И постаралась поскорее отогнать трезвые, неусыпные мысли, которые нашептывали, что работать ей негде, и — что важнее всего, — где она тут может прославиться, окунуться в радости творчества, когда то ставишь себя на место Липковской, собирающей аплодисменты зрителей, то попадаешь в салон наподобие салона барышень Дическу — она за пианино, Ляля — у клавесина, а отец с матерью, элегантные и красивые, сидят на плюшевом диване и со счастливыми лицами слушают дуэт дочерей.

Когда стол был почти накрыт и до прихода гостей оставалось совсем немного времени, у Марии вдруг резко испортилось настроение — такое в последние дни стало с нею случаться нередко. С большим трудом ей удалось досидеть до конца. Отец уже в который раз принимался заводить свою любимую песню:

Вверху, на пригорке, в месте пустынном,

Белеет крест над чьей-то могилой…

— Мама, мне нужно уйти, — не удержалась она в конце концов.

— Муся! Как можно? Что скажут дядя Штефан, тетушка Таня? Так нельзя, доченька!

— И все же я пойду, мама. Мне нужно.

— Коля, скажи ей ты, меня не хочет слушать…

Отец сделал ей знак замолчать.

— Какие у тебя появились дела? — начал он спокойным, уравновешенным голосом. — До вечера еще много времени. Именно сегодня, когда мы в кои-то веки собрались все вместе…

На глаза Марии набежали слезы. Она угрюмо молчала, склонив к груди подбородок.

— Хорошо, иди! — не стал больше уговаривать отец. — Ты отдаляешься от нас, Муся. Уже давно замечаю, что отдаляешься. Но, может, так и должно быть.

То была правда. Не отдавая себе отчета, Мария постепенно удалялась от окраины, на которой выросла и расцвела, с ее расхристанными улицами и жалкими домишками. От ее людей. От этих мастеровых, извозчиков и перекупщиц, прачек и мальчиков на побегушках из лавчонок. От всего этого пестрого люда с его пороками и огорчениями, тусклой жизнью, серой, порой грубой, жестокой, но вместе с тем и трогательной, полной понимания чужих бед, готовой отозваться на чье-либо несчастье. Удалялась от этого мира, от этой жизни, однако другую, к которой могла бы пристать, найти убежище, еще для себя не определила. Будущее было смутным и неопределенным. Через год кончатся занятия в консерватории барышень Дическу, и вместе с этим кончатся все их благодеяния. Чем могут помочь ей в дальнейшем эти добрые женщины, если открытие оперного театра, на сцене которого она готова выступать хоть фигуранткой, ни в коей мере от них не зависит? Но что она говорит: фигуранткой? Тут согласишься на все, только бы занять хоть какое-то место в волшебном и загадочном мире театра, быть рядом с настоящими артистами, видеть их вблизи, следить за тем, как репетируют.

Сейчас во время концертов, редких спектаклей, которые ставились в Кишиневе, она, взобравшись высоко-высоко, на последний ряд галерки кинематографа «Экспресс» или сидя в последнем ряду зала Епархиального дома, не только слушала затаив дыхание, предаваясь очаровывающему волшебству музыки, но и напрягала все внимание, пытаясь уловить на расстоянии выражение лиц актеров, их жесты, манеру поведения на сцене. Но к чему все это? Какой тут был смысл? Где та добрая волшебница, которая способна сотворить чудо? Которая взяла бы ее за руку и вывела на сцену? Сказочки…

Мария вздохнула. Посмотрелась в зеркало. Быстро накинула легкое маркизетовое платьице, которое сама сшила, украсив широким бантом из того же материала… Все это время на нее укоризненно смотрела мама. Мария сказала неправду, никаких дел у нее не было. Так что торопиться некуда. Просто с какого-то времени, а точнее — со дня похорон дочки Делинских, она потеряла душевный покой. К тому же и в консерватории дела шли не так хорошо, как прежде. Она часто становилась рассеянной, подавленной, безразличной. Домнишоара Дическу не раз выговаривала ей за это в классе, а как-то пригласила даже домой. Угостив чаем с пирожными, стала отчитывать, упрекать в том, что она не совсем оправдывает надежды всех тех, кто с такой добротой к ней относится. Смущенная Мария пообещала исправиться. Однако слишком легко обещать и ох как трудно выполнить обещание, когда так тяжело на душе.

Она вышла на Павловскую и оказалась на трамвайной остановке. Вагон, как и всегда на этой конечной станции, был почти пустой. Несколько пассажиров, вышедших из него, быстро разошлись по соседним улочкам.

Но в вагон она не вошла. Пропустила и два других трамвая, подходивших к конечной остановке с равномерными интервалами. Тот парень с нежным лицом и лучистыми глазами все не появлялся. Как не сходил и с площадок многих других вагонов, которые она встречала с невиданным упорством. Мария ждала его с жадной и безысходной надеждой. Несмотря на то, что ожидание это было обыкновенной глупостью.

Наконец она села в вагон и доехала до Хараламбиевской, где сошла и, пройдя квартал, углубилась в благодатную тень Соборного сада, в котором была всего лишь несколько часов назад, поскольку пела во время утренней службы. В это послеобеденное время сад был совершенно пуст. Не прогуливались даже няньки с детскими колясками. К вечеру сад снова наполнится людьми, которые выйдут погулять на свежем воздухе, послушать отзвуки духового оркестра — он будет играть в Общественном саду.

Она гуляла какое-то время по сумрачным тенистым аллеям, кое-где освещенным пятнами солнечного света. Быстрей бы бежало время, чтоб дождаться вечерни. Но до вечера было еще далеко.

Идти ей было некуда. Да и не испытывала особого желания. Куда пойдешь в такое время? Можно, разумеется, сходить к Тали. Их дом совсем рядом, к тому же между ней и подругой не существовало никаких светских условностей. Но в последнее время ей стало казаться, что доамна Нина не так благожелательно относится к их дружбе. Впрочем, она часто страдает от своих болезней, а когда человек болен, ему многое становится безразличным.

Она села на скамью, внутренне укоряя себя. К чему было уходить из дома? Только огорчила родителей, омрачила их радость от праздника. Мама права: ее поступок ничем не оправдать. Дура она, и только… По направлению к ресторану «Лондон» прошли, позвякивая шпорами, два молодых офицера. Окинули ее быстрым взглядом и направились дальше. Мария подумала о Шербане Сакелариди. И внезапно вздрогнула, вспомнив, как ждала его на ступенях собора, ждала непонятно почему. Хотя в тот же вечер все забылось. На другой день проснулась — и словно бы ничего не произошло… Сейчас, однако, ощущения были другие. Ее повсюду преследует лицо того незнакомого юноши. Его чистые, прозрачные глаза… Но какого они цвета? Голубые? Зеленые? Даже ждала его на конечной остановке трамвая. Там, куда он провожал ее однажды. Провожал? Какие глупости! Просто шел по своим делам. Шел! Но куда? Станция-то была конечная. А он не сошел. Почему же не сошел? Тогда к чему все эти волнения? «Я просто дура», — в который раз подумала она.

И вдруг возле нее очутилась Люся, медленно вышагивающая по аллее в своих модных туфлях на высоких каблуках.

— Муся? Что ты здесь делаешь?

— А ты?

— Я? Ах, Муська! — Люся понизила голос. — У меня свидание.

Мария удивленно посмотрела на нее. И только сейчас заметила, как нарядно одета Люся. Кроме сверхмодных туфель лазурного цвета шелковое платье с низко опущенной талией и плиссированной юбкой.

— С кем, Люся?

— А-а… Секрет. Не скажу, нет, нет.

— И что будете делать?

— Не знаю… Прогуляемся… Может, пойдем в кино. А потом — это точно — на танцы.

— Ах, Люся, какая ты счастливая!

— Если хочешь, пойдем с нами, — смилостивилась Люся.

Мария какое-то время колебалась.

— Нет, Люся, спасибо. Не хотелось бы вам мешать.

И вышла из сада. Спустилась вниз по Екатериновской и углубилась в окутанный зловонными миазмами лабиринт Старого Базара. «Пойду к Риве».

Ее встретили, как говорится, с раскрытыми объятиями, и не только Рива, но и мадам Табачник, на этот раз облаченная в халат сиреневого цвета с ярко-желтыми цветами, столь же сверкающий и длинный, хоть полы подметай.

— Как хорошо, что пришла, Мария, дорогая наша. А я говорю Риве: зачем слепнешь над этими книжками?.. Выйди немного прогуляться в город. Подыши свежим воздухом… Но кто будет слушать маму?

Рива читала, развалившись на широком диване в гостиной, полутемной и в зимние, и в летние, солнечные дни.

— Я говорю ей, говорю, — продолжала жаловаться мадам Табачник, — послушай меня, говорю. Послушай маму. Оставь свою мадам Бовари! Какая от нее польза? Тогда лучше поиграй на пианино… Ведь сколько денег ухлопал на него папа!..

— Мама! — крикнула рассерженная Рива. — Можно наконец замолчать?

— Как тут замолчишь, как замолчишь? Скажи хоть ты, Муся, ты же такая умная и воспитанная девочка. Учительница музыки говорит: если Рива хочет сделаться настоящей пианисткой, то должна играть все время, с утра до вечера.

— Мама! Сколько можно говорить? Если не оставишь меня в покое, соберу тряпки и уеду к тете Моле в Черновцы!

— Ну и что же? Как будто я не была в Черновцах! Не тумань маме мозги. Город как город, и больше ничего. Даже меньше, чем наш Кишинев. Где ты там найдешь такие магазины, как у нас? У нас же есть магазины Перельмана и Гальперина! А там? И что, думаешь, там тоже нет пианисток?

— Но я не хочу стать пианисткой! — Рива швырнула диванную подушку в сторону печи, выложенной голубым кафелем, на каждом из которых был медальон из переплетенных стеблей лилии.

— Ой, вейзмир! Тихо, Ривочка, тихо! Не кричи, потому что услышит папа. А если услышит, то тогда уже спросит, зачем мы платим деньги учительнице, зачем купили пианино?

— Платим! Неужели ты думаешь, если платим деньги, то это значит, что можно стать пианисткой? Да еще здесь, в Кишиневе?

Домника в фартуке, усеянном жирными пятнами, приоткрыла дверь и вызвала мадам Табачник в соседнюю комнату.

— Ну, допустим, я в самом деле стану пианисткой! Даже блестящей пианисткой! А что дальше? — крикнула Рива в полуоткрытую дверь. — Учить детей жалких торговцев и соседей-коммерсантов бренчать на пианино, чтоб они раз в год давали концерт в вонючем зале на втором этаже греческой кофейни? Знаешь, Муська, — повернулась она к подруге, — в этом зале такой тяжелый дух, что от одного него чем хочешь можно заразиться. И главное — он никогда не проходит. Ты не была там, когда дает спектакли еврейский театр? Ага, не была. Тогда представь себе пронизанный сыростью воздух, запахи жженого сахара, ванилина, к которым примешиваются волны нафталина, пота от одежд жен торговцев и лавочников из окрестных мест, которые приходят туда, не то что Бетя Гликман или Гита Лапшуг, надушенные парижскими духами! Но эти дамы там не бывают… Приходят неумытые, жирные, потные, зато в дорогих нарядах, обязательно сшитых в Бухаресте или Яссах.

— Что ты говоришь, Ривочка? — ужаснулась мадам Табачник, появившись на пороге комнаты с тщательно сложенной вчетверо, однако по виду явно бывшей в употреблении скатертью. — Зачем так говоришь? Из Санкт-Петербурга эти наряды. Из Санкт-Петербурга.

— Мама! — возразила Рива. — О чем ты? Туалеты из Санкт-Петербурга давно вышли из моды.

— Не говори, Ривочка, не говори. Хорошая вещь из моды не выходит. И материал, какой был раньше, сейчас больше не найдешь.

— Видишь, Муся? — огорчилась Рива. — Что ей ни скажешь, ничего не понимает.

— Я тоже не понимаю, — рассмеявшись, призналась Мария. — Зачем раздражаешь мать, почему такое пренебрежительное отношение к занятиям музыкой? Ведь твоя учительница о тебе высокого мнения…

— Ах, эти учителя! Ах, их мнения! Какая от них польза, Муся? Неужели не понимаешь: чтоб стать настоящими музыкантами, нужна более серьезная учеба? В Вене, в Париже, в Милане…

— А что Париж? Что Париж? — опять взорвалась мадам Табачник, тем самым доказывая, что, каким бы делом она ни занималась в соседней комнате, ни одно слово из разговора не проходило мимо ее ушей. — Что Париж? — недовольно повторила она, рассеянно поглаживая блестящее лезвие ножа, одного из дюжины, что держала в руке наподобие веера. — Как будто твоя бабушка не была в Париже! И знаешь, что говорил мой папа каждый раз, когда садился за стол? Каждый раз, когда папа садился за стол, он говорил: «Ну как, что там слышно в Париже? Неужели думаешь, Хана, ты вернулась оттуда умнее, чем уехала?» И что же, что отвечала твоя бабушка? А она, слава богу, была светлого ума женщина, ах, какого светлого! Она отвечала: «Если бы вернулась умнее, тогда не возвращалась бы вообще. Чтоб не видеть такого мишигине[27], как тот, что передо мной».

И мадам Табачник опять исчезла за дверью.

Рива как угорелая сорвалась с дивана, отшвырнула книгу, и тут Мария увидела, что из-под обложки романа Флобера выпала небольшого формата книжечка из дешевой серии «Знаменитые женщины». Вот что, оказывается, с таким увлечением она читала! Рива между тем крикнула, подойдя к двери в соседнюю комнату:

— Да, все так! Но если хочешь знать, то я вернусь более умной, чем бабушка. А это значит, что вообще больше не вернусь в этот город, в этот проклятый дом!

— О, вейзмир, о, вейзмир, Рива! Не кричи! Не кричи, чтоб не услышал папа.

Чужой в этом доме человек, наверное, подумал бы, что попал в самый разгар серьезного, решающего разговора. Однако Мария знала, что это была всего лишь постоянная, никогда не затихающая перебранка, с долгими паузами и таким же внезапным завершением, каким было и начало перепалки.

Такое же произошло и на этот раз. Рива вернулась и снова повалилась на диван.

— Да, — призналась она, увидев, что Мария поняла ее хитрость с Флобером и «Знаменитыми женщинами». — Ничего не поделаешь, приходится прятаться. Мама считает, что читать «Мадам Бовари» — настоящий разврат. Об этом же вообще не знаю, что может сказать, — проговорила она, ударив пальцем по мягкой обложке книжонки.

Между тем раздался повелительный и одновременно пронзительный голос мадам Табачник, на этот раз откуда-то с другого края квартиры:

— Дави! Папа! Обед готов!

Затем еще где-то дальше:

— Мама! Я же сказала: обедать! Остынет суп.

И опять, теперь уже совсем близко:

— Рива, Муся, к столу, к столу!

Столовая была еще более сумрачной, чем гостиная. Окон, как таковых, в ней не существовало, свет проникал через застекленный квадрат на потолке и был каким-то скупым, тусклым. Члены семьи вышли к столу почти одновременно. Во главе шла бабушка, важная, величественная, со следами былой красоты на все еще гладком, белом лице, обрамленном белыми как снег волосами, тщательно причесанными и завитыми. Мария, хотя видела старуху не в первый раз, так никогда и не могла понять, та ли это «умная» женщина, которая была в Париже и вернулась все такой же умной, или, может, другая, со стороны папы. Дави, младший брат Ривы, ученик последнего класса коммерческого лицея, высокий, разболтанный и близорукий парень с лицом, покрытым множеством прыщей, вышел в столовую с книгой в руках. Он продолжал читать и во время еды и поглощал пищу как попало, почти машинально, не обращая внимания на окрики и укоры матери. Старуха сидела за столом прямо, ела по всем правилам этикета, хотя, собственно, почти не притрагивалась к содержимому тарелок, которые то и дело меняла Домника, сменившая прежний жирный фартук на более свежий. Мария решила при случае спросить Риву, та ли это бабушка, что побывала в Париже.

Единственный, кто ел нормально, без жадности, но с явным аппетитом, был папа. О нем Мария вообще не знала что думать, несмотря на то что была знакома с ним столько же лет, сколько дружила с Ривой. Папа, похоже, ничего не видел и не слышал, да и сам казался невидимым и неслышимым. По-видимому, вечные страхи мамы с ее любимым рефреном: «Тише, Рива, как бы не услышал папа» — были совершенно беспочвенны.

Папа появился откуда-то из глубины этого сумрачного дома, грузный, не очень ухоженный, в брюках на подтяжках, поднятых так высоко, что начинались где-то у подмышек, и в длинном, из потертого бархата сюртуке. Несколько лукаво улыбнулся домочадцам, сел за стол и принялся есть, размеренно, старательно, ничего не оставляя на тарелке. Только временами обменивался двумя-тремя словами по-еврейски с женой или обращался к бабушке, не ожидай, впрочем, ответа. Непонятно было, намеренно ли она пренебрегает общением с ним или просто туга на ухо.

В такие мгновения Рива сердито говорила:

— Сколько раз я просила, папа: когда за столом гости, нельзя разговаривать на языке, который многие не понимают. Это не комильфо.

Папа в этих случаях поднимал глаза от тарелки и заговорщически смотрел на Марию, порой даже незаметно подмигивал одним глазом, словно между ними было заключено какое-то соглашение, даже секрет, известный только им двоим. И каждый раз Мария оставалась в недоумении: ведь, по сути, никогда и словом с ним не обмолвилась, — но в то же время видела в этом что-то забавное. Кто знает, может, именно такую цель он и преследовал? Позабавить ее, вызвать улыбку.

В такой атмосфере и тянулся обед. Иногда Рива досаждала брату, убирая у него из-под носа то ложку, то хлеб, и он, углубленный в чтение, слепо пытался отщипнуть от куска, однако не находил его на месте. Дело доходило чуть ли не до потасовки, которую мадам Табачник пыталась пресечь своим неизменным:

— Дети, дети, подумали бы, что скажет папа!

Папа между тем продолжал упорно молчать.

По мнению Марии, пища могла бы быть намного вкуснее, не будь так приправлена сахаром. Сладкими на вкус были даже цимес из толченой фасоли и плэчинты с картофелем, смешанным с жареным луком, запахами которого, казалось, был навеки пропитан весь дом. И все же она отведала всего понемногу, чтоб не обидеть мадам Табачник.

После обеда Рива решила наконец выйти в город, как сказала ее мать, «на свежий воздух». Они выходили со двора, провожаемые заботливым взглядом мадам Табачник. Лиловое пятно праздничного, «воскресного» халата качалось в проеме двери, пока девушки не скрылись за углом.

Вечером, возвращаясь домой, Мария мучилась угрызениями совести. День в компании с Ривой она провела приятный, но разве к этому стремилась душа, когда ей так не терпелось уйти из дома? Она плохо поступила, огорчив родителей. Но что было делать, если с того дня, как увидела этого незнакомого парня, она места себе не находит, сама не знает, что с ней происходит?

…Как и сейчас, она ехала в трамвае. С тем только различием, что была немыслимая давка. Пришлось держаться за поручень, хотя особой нужды в этом не было. Трамвай был так забит, что даже при сильных толчках никто бы в вагоне не упал. А ждать другого не хотелось. В тот день нужно было пораньше вернуться домой. Похороны оставили горький осадок в душе, необъяснимую подавленность. В конце концов, она даже не была знакома с покойной. Но ее потрясла преждевременная, внезапная смерть девушки. Хотелось поскорей оказаться в своем тихом дворике со старой акацией, которая, несмотря на возраст, все еще благоухала сладким медовым запахом пышных белых гроздьев, увидеть спокойное лицо мамы, склоненное над колыбелью Ионела, услышать, пусть и резкие, слова отца, полакомиться плэчинтами тетушки Зенобии и, кто знает, спеть с неней Миту одну из тех старинных безыскусных песен, которые давно уже не пела. Акации цвели и на кладбище. Целое море цветов, словно посылая прощальный привет, заливало сладкими нежными ароматами гроб, в котором холодная, с синеватым лицом, безучастная ко всему лежала Софи, Зося, дочь комиссара полиции Делинского, одна из первых красавиц города. Она умерла в одночасье, и никто не знал, в чем причина смерти. В двадцать один год ни с того ни с сего не умирают, и по городу поползли самые противоречивые слухи. Тут и в самом деле был повод для разговоров и домыслов. Поэтому и траурная процессия растянулась на несколько улиц: священники в богатых одеяниях, родственники, приятели, знакомые, коллеги и подчиненные комиссара, подруги и поклонники Зоси, более же всего обычные зеваки. Многие из них надеялись на ложку поминальной кутьи — это относилось к бедному люду, другие были просто любители посудачить. Говорят: сердечный приступ, только где там!.. Чего не хватало этой девушке, чтоб невзначай заболела сердцем? Нечего было есть, порвались сапожки и не знала, на что их починить? Из-за этого смерть к человеку не приходит. Наверное, несчастная любовь! Или, может, счастливая, но юноша оказался неподходящей парой. Потому что с ее отцом, комиссаром Делинским, шутки плохи. Многим приходилось иметь с ним дело. Свинья, каких свет не видел.

К величайшему удивлению Марии, эта самая «невиданная» свинья, о котором она слышала от нени Миту, весь содрогался от рыданий, стоя у гроба. Мария отлично это видела. Весь их хор, приглашенный на отпевание, стоял на краю кладбища, куда вскоре принесли гроб. У Марии до сих пор стоит в ушах стук молотков, означавший, что отныне над девушкой распростерлась беспросветная тьма. Никто в семье Марии до этого времени не умирал, и она не знала еще горечь утрат. Вцепившись руками в рейку ограждения, которым была отделена могила от многочисленной толпы, она чувствовала, что вот-вот расплачется от жалости к этой незнакомой девушке, так рано покинувшей мир, бывший для нее конечно же не чужим и не враждебным… Мария не могла даже пошевелиться, чтоб достать платок и утереть бегущие по щекам слезы.

И вдруг настроение ее резко изменилось. Слезы в уголках глаз высохли. Чувство отчаяния, безнадежности и горечи ослабло, стерлось. И другое ощущение — беспокойства и недоумения — теперь уже владело ею. Оживление пришло само по себе, неожиданно и властно. Она осторожно огляделась вокруг. Невдалеке от нее, между двумя облаченными в траур господами, стоял высокий тоненький юноша в элегантном люстриновом костюме. В руках он держал шляпу с широкими полями. А сам… а сам настойчиво, упорно смотрел на нее своими большими светлыми, кажется, серыми глазами. В его взгляде было что-то вопрошающее и в то же время влекущее. Смутившись под этим пристальным взглядом, она повернула голову. Потом, после похорон, господа в трауре и юноша сели в трамвай. На Александровской господа сошли, и она внезапно оказалась рядом с юношей. Трамвай тащился, покачиваясь и позванивая, долго стоял на стрелках, ожидая встречных трамваев, пассажиры входили и выходили, участники траурной процессии сошли в основном в верхней части города, и теперь на гладко отполированных желтых досках сидений были совсем другие люди. Мария тоже села на освободившееся место. Юноша продолжал стоять, делая вид, будто смотрит в окно. Но она все же несколько раз поймала на себе его взгляд. Брошенный украдкой, он тем не менее был таким же пристальным и жадным, как и раньше. На последней станции, рядом с родильным домом, он все еще оставался в полностью опустевшем вагоне. Однако следом за Марией не вышел, только еще раз посмотрел на нее, теперь уже открыто, без всякого смущения. Трамвай тронулся, и на углу Катульской улицы он опять выглянул в окно, затем повернул голову в ее сторону. Она уже вышла и тоже оглянулась — тогда юноша сделал приветственный взмах рукой. Жест был смущенный, застенчивый, и она почти бессознательно ответила на него. Юноша рванулся к выходу, словно намереваясь соскочить на землю, но в это время трамвай с резким звоном тронулся.

С тех пор, где бы она ни находилась — на занятиях, дома, в соборе, — ей все время казалось, что юноша стоит где-то неподалеку или же давным-давно ждет ее на остановке трамвая, там, где они расстались. И тогда она готова была все бросить и бежать туда. Словно слышатся в ушах слова мамы, жалующейся тетушке Зенобии или другим соседкам: «Ума не приложу, что случилось с моей Мусей! А была такой послушной, такой смирной девушкой!» Но откуда было знать маме, что случилось, если она и сама этого не знала?

V

На углу Немецкой площади какая-то женщина продавала с тарелки абрикосы. Может, это была перекупщица, как и тетушка Зенобия, а может, жительница Буюкань или Валя-Дическу, которая вышла наскрести какую копейку, сорвав плоды в собственном саду.

— Давай купим абрикосов, — ни с того ни с сего загорелась Тали, как, впрочем, поступала всегда, решительно, не предаваясь лишним раздумьям.

— Ох, Тали! Зачем тебе эта несчастная кислятина, если у вас на винограднике растут такие хорошие деревья?

— Во-первых, до виноградника нужно еще добраться. И потом, уверяю тебя, они должны быть очень вкусные.

Абрикосы, ничего не скажешь, в самом деле оказались вкусными. Мягкие, ароматные, сладкие и вместе с тем с чуть уловимой кислинкой.

— Помнишь, как ходили на выставку зверей?

— В зверинец?

Тали выплюнула косточку, внимательно проследив за траекторией ее полета.

— А крокодил? Помнишь это гадкое чудовище?

— Но до чего же нам хотелось посмотреть на него! Сколько ночей не спали.

— Потому что были совсем еще дети…

— Да! Сколько времени с тех пор прошло!

Прошло всего лишь неполных три года, но сколько всего случилось за этот отрезок времени в их жизни! Казалось, с тех пор прошла целая вечность. И в первую очередь они распростились со счастливой порой детства, во власти которой полностью тогда пребывали. Разговаривая и вспоминая прошедшие времена, не забывая и об абрикосах в кульке из газеты, пахнувшем типографской краской, они подошли к небольшому саду на краю улицы Инзова, в глубине которого часто прятались от людских глаз.

— Как близок отсюда ваш виноградник. — Мария указала рукой в сторону холмов, виднеющихся сквозь густую зелень вдали.

— Да. Скоро мы туда переедем. Как только кончится учебный год. Будешь приезжать? Потому что я теперь не покажусь в городе до самой осени.

Что она могла ответить? Если б у них тоже был в тех местах домик, если б не нужно было каждый день петь в соборе, если б… Конечно, большое счастье пробыть там все лето. Даже не вспомнила бы об этом несчастном городе, который скоро начнет утопать в лютой летней жаре и страшной пыли…

Летнее мое жилье

В деревеньке у реки… —

прочла она стихотворение поэта, которого недавно проходили на уроке литературы.

— А дальше помнишь? — проговорила Тали.

Но несносно по утрам

Там горланят петухи…

Нет, Муха. Если уж обращаться к поэзии, давай я прочту вот что:

На пригорке весь в росе чебрец,

И дурманом обдает шиповник,

Трели звонкие — шумит источник…

Это детства, это детства тропки…

Это в связи с нашим недавним разговором насчет воспоминаний, связанных со зверинцем.

— Красивые стихи. Никогда не слыхала.

— Александру Мачедонский.

— А вообще, ты что-то грустная сегодня, Тали.

— А, ничего особенного. Так, обычная хандра. Все надоело, все противно. Сама не знаю, что со мной. Убежала бы куда глаза глядят.

— То же и со мной. Хотелось бы как у Эминеску.

Властно нас обнимут чары,

Ласка лунного сиянья,

В камышах шуршащий ветер,

За кормой волны журчанье…

Никого… Мечта напрасна…

Все один, куда б ни шел ты.

Только озеро лесное

До краев в кувшинках желтых.

А точнее говоря, в цветах нашей акации, которые давно уже опали.

— Муха, теперь моя очередь спросить, что с тобой? Ты мне совсем не нравишься.

— Отвечу так же, как и ты. Не знаю.

Солнечные лучи заливали теплым светом сад, полируя зелень листвы и прогоняя прохладные утренние тени. Они задумались, углубившись каждая в свои мысли. Но им было хорошо вместе, даже когда молчали. Только Тали не привыкла подолгу пребывать в состоянии задумчивости.

— Знаешь что, — резко вскочила она со скамьи. — Эти абрикосы не произвели на меня никакого впечатления. И поскольку ты настояла на том, чтоб уплатить за них, хотя идея принадлежала мне, приглашаю на пирожные к Манькову. После чего пойдешь к нам. Пообещала маме, что приведу тебя.

— К Манькову?! — удивилась Мария. — Да что ты, Тали!..

На вместительной террасе кафе Манькова в летние послеобеденные часы назначали свидания важные городские дамы. Похвастаться новыми шляпками, поболтать, посплетничать и, разумеется, полакомиться отличными пирожными, которые здесь подавали. Мария ни разу в жизни не была в этом кафе. Хотя бы потому, что цены вполне соответствовали славе заведения. Тали, однако, часто посещала его. Порой даже, когда у мамы не было сил приготовить сладкое к столу, они покупали здесь пирожные, благо кондитерская находилась невдалеке, на углу Фонтанной улицы.

— Знаю, знаю. Но все эти жеманные барыни нагрянут ближе к вечеру. После послеобеденного сна.

— Если так считаешь… Дело в том, что я неловко чувствую себя в подобных местах.

— Нужно привыкать, дорогая моя Муха, нужно привыкать, — поучительным тоном проговорила Тали — таким же пользовалась порой и доамна Нина. — Впереди у тебя вся жизнь, и ты, сделавшись великой певицей, будешь сидеть за столом в таких местах, в сравнении с которыми Маньков покажется заурядной харчевней.

— Оставь, довольно насмехаться.

— И не думаю. Просто предсказываю блестящее будущее.

Так они шли, переговариваясь и полностью позабыв о том тоскливом настроении, в котором совсем недавно пребывали. Группа мальчишек в форме лицея имени Богдана Хашдеу крикнула что-то вслед Тали, но она только приветственно махнула им рукой и пошла дальше.

Через какое-то время они с молодым аппетитом уплетали, забыв о приличных манерах, действительно необыкновенно вкусные пирожные. Как и предвидела Тали, терраса была почти пуста. Только кое-где кто-то, уткнувшись в газету, наклонялся над тарелкой. Мария, чем-то внезапно встревоженная, резко подняла голову и, как видно, побледнела, поскольку Тали, рассказывавшая как раз о новом фильме с Иваном Мозжухиным, остановилась на полуслове и удивленно спросила:

— Что с тобой? Почему так побледнела?

И, проследив за взглядом подруги, увидела за соседним столиком молодого лицеиста, который как раз в это время наклонил в знак приветствия голову. Под требовательным взглядом Тали он тут же повторил жест, на этот раз адресуя его ей. Глядя на Марию, можно было подумать, что ей поклонился призрак.

— Кто это? — шепотом спросила Тали.

— Понятия не имею, — чуть слышно пробормотала Мария.

— Как это: понятия не имеешь?

— Не кричи! Честное слово, не знаю.

— Отлично, — снова перешла на свистящий шепот Тали. — Но как это может быть? Он с тобой здоровается, ты становишься похожа на мертвеца… Вместе совершили какое-то преступление?

— Тали…

— Что же тогда?

— Видела его на похоронах Зоси Делинской. Ты ведь знаешь, что мы принимали участие в отпевании.

— Ага. Почему ж тогда так смущаться? Но я его, кажется, знаю. Хотя и не могу припомнить откуда. Носит форму реального училища. Ну да ладно, черт с ним!.. Так вот, как я говорила, фильм «Покойный Матиас Паскаль» — какая сладкая, без капли соли мешанина…

— «Халоймис», как сказала бы Рива?

Марию охватила огромная, несказанная радость. Пирожное, до этого казавшееся мягче пуха, застряло у нее в горле. Ей хотелось вскочить со стула, обнять Тали, бегать и петь, петь во весь голос.

— Да, нечто в этом роде, — безразлично продолжала Тали, и не подозревавшая, какая буря разбушевалась в груди подруги. — Да. Однако Мозжухин! Это мечта, Мусенька, это сказка! Обязательно пойди посмотри!

— Но ты же говоришь, что фильм плохой?

— Ради одного Мозжухина.

— Мое последнее увлечение — Рудольф Валентино. Видела его «Четыре всадника Апокалипсиса»?

— Что там Валентино!.. По правде говоря, ему больше удался «Шейх»… Он же совсем старик…

— Валентино старик? Что ты говоришь, Тали? Твой Мозжухин, по-моему, намного старше его.

— Не имеет значения. Одна мамина приятельница говорит, что женщине не столько лет, сколько от рождения, а на сколько выглядит. Думаю, это относится и к киноактерам.

— В них в самом деле есть что-то общее, — проговорила Мария, думая о Валентино и Мозжухине. — Ты не замечала? Можно даже сказать, похожи друг на друга. То же тонкое лицо, та же бледность, тот же мятущийся и одновременно печальный взгляд…

— Да, да. Он в самом деле кого-то мне напоминает. Точно, точно. Только вот кого? — задумчиво пробормотала Тали.

Мария растерянно посмотрела на нее.

— О ком ты говоришь?

— Об этом типе, который строит тебе глазки. О ком же еще?

— Но он и не думает строить мне глазки.

— Строит, Муха, строит. Посмотри только, как покраснела? А с какой стати в конце концов краснеть? Если б я каждый раз начинала краснеть, когда какой-то нахал пялит на меня глаза…

— И все же тебе показалось.

— Возможно, — неожиданно согласилась Тали, сразу же забыв о незнакомце. — Знай, Муха, — вслед за этим задумчиво проговорила она, — ты все-таки счастливый человек.

— Я???

— Да, да. Потому что у тебя талант. Я же лишена даже музыкального слуха. И мама столько раз об этом говорила. И барышни Дическу.

— Перестань…

— Да, да. Так оно и есть. Что ж до меня… Меня даже освободили в гимназии от пения.

Мария не понимала, куда она клонит.

— Не все же люди обязаны петь, — попыталась успокоить она подругу.

— Что верно, то верно! — обрадовалась Тали. — Даже на сцене. Тем более на экране. Там вообще не слышно голоса. Как ты думаешь, Муха, могла бы я стать киноартисткой?

Мария ошарашенно посмотрела на нее.

— Ты? Киноартисткой?

— А что? Намекаешь на внешность…

Мария внимательно посмотрела на нее. Тали была восхитительна. Угловатые, почти мальчишеские черты лица, да и движения, которые так часто приводили в смущение доамну Нину, теперь исчезли. Тали пополнела, лицо ее округлилось. Теперь она уже не была, конечно, тем ангелочком, которым все любовались еще несколько лет назад, и все же превратилась в привлекательную девушку с идеальной фигурой, прекрасным цветом лица и роскошными волнами золотистых, мягких, как лен, волос.

— Да, — вынесла наконец столь нетерпеливо ожидаемый вердикт Мария. — В том, что касается внешности, ты превосходишь даже Мери Пикфорд. Безусловно.

— Не говори мне о Мери Пикфорд! Этот розовый сироп… Не выношу фильмы с ее участием.

— Тогда Полу Негри.

— Тут я тебя понимаю. Хотя мой собственный идеал — Аста Нильсен.

Мария украдкой посмотрела на соседний столик. Юноша был все еще там. И по-прежнему не сводил с нее глаз.

— Нам пора, — внезапно заторопилась она. — Спасибо. Все было необыкновенно вкусно.

— Да, да. Мама уже, наверно, места себе не находит. Начинает волноваться, если ухожу на несколько часов. К тому ж я пообещала привести тебя. И ты согласилась.

Но Мария и не думала соглашаться. По сути, счастливая пора детства действительно безвозвратно прошла. Тут Тали права. То, что еще несколько лет назад казалось ей вполне естественным, сейчас часто ставило в тупик. Она отлично понимала, как различно их положение в жизни. Настанет день, и окажется, что она чужая в доме адвоката Предеску. Поэтому все реже стала заглядывать туда. Однако Тали настаивала, и Мария пошла с ней. Юноша, который давно уже покончил со своими пирожными, тоже направился следом за ними.

«Если б не нужно было к Тали, — пронеслось в голове у Марии, — если б пошла домой… Возможно, заговорил бы со мной. Но нет, такого допустить нельзя…»

Тали, продолжавшая болтать о всяких пустяках, которые ничуть не интересовали Марию, поэтому она пропускала их мимо ушей, внезапно остановилась и повернулась, да так резко, что чуть не толкнула юношу, шагавшего следом.

— А ну-ка подойди, подойди! — настороженно проговорила она. — Ты, случайно, не Кока Томша, которого я когда-то отдубасила и за это простояла полчаса в углу?

Застигнутый врасплох, парень начал бормотать что-то бессвязное.

— Да, я… Я Костел Томша… Если разрешите, то…

— А теперь, значит, делаешь вид, что не замечаешь меня? Мы же вместе играли раньше. Да и матери наши дружат. Во всяком случае, часто навещают друг друга…

Юноша слегка оживился и более внимательно посмотрел на нее.

— Ну да, конечно. Точно, точно. Вы — Тали… Тали…

— Тали Похор. Но сейчас — Предеску.

— Вышли замуж? — удивился он.

— Не иначе рехнулся! — взорвалась Тали веселым смехом, отчего у нее даже растрепались локоны.

Глупый вопрос, заданный Кокой, оборвал царившее до сих пор напряжение. Они все рассмеялись. Тали, однако, вскоре успокоилась и сделала церемонный реверанс:

— Разрешите представить. Мария. — Она лукаво подмигнула одним глазом: — Это мой старый друг и соратник по борьбе Кока Томша, как ты уже, впрочем, слышала. — И обратилась к парню, важно и торжественно: — Кока, это лучшая моя подруга, талантливая и усердная ученица консерватории, будущая певица с мировым именем… Так что смотри!

— Тали!

— Ничего, ничего. Именно так и будет!

Теперь они уже стояли у входа в дом Предеску. Расставание затягивалось. Кока явно не испытывал желания уходить. Улица в это послеобеденное время была совершенно пустынна, и воздух словно струился в жарких, обжигающих лучах солнца. Вверху, на повороте на Ренскую улицу, показался трамвай, и его дребезжанье разнеслось далеко вокруг, на какое-то мгновение разорвав очарование, в котором, казалось, пребывало все вокруг. Однако вскоре тишина и покой воцарились снова, а запахи горячих шин перебились ароматом акаций, которые неслышно роняли последние пожелтевшие цветы, покрывая ими вымощенную кирпичами улицу. Громко, с равномерным интервалом пробили четыре часы на здании примарии.

— Ой! — забеспокоилась Тали. — Ну и попадет от мамы! Знаешь что, Кока! Поскольку ты уж оказался тут, почему бы не явиться на глаза моей маме? Меньше будет ругать в твоем присутствии!


Остались позади последние экзамены. Усилилась жара, и город оказался почти пустым. Почтенные горожане уезжали к морю, в горы, в усадьбы при виноградниках. Продавцы и парикмахеры попрятались в задних комнатах своих магазинов и ателье. И только трудовой люд вел обычную, одинаковую во все времена года жизнь. Трудились от зари до зари в грязных и душных цехах фабрик и мастерских. Что ж касается безработных, те предпочитали не выходить из своих лачуг на окраинах. Появились молодая картошка и кабачки, зеленая фасоль и молодой горошек. Эти дешевые овощи были по карману даже хозяйкам из самых бедных семей.

Семья адвоката Предеску переехала в дом на винограднике, а оттуда доамна Нина с детьми отправилась на несколько недель на пляж в Будак. Мария, однако, не ощущала отсутствия подруги. Тали сделала все возможное, чтоб укрепить взаимопонимание между Марией и своим бывшим товарищем по уличным баталиям. В день последнего экзамена — а он как раз выпал на святого Петра и, что куда важнее, совпал с отъездом на процесс в Яссы адвоката Предеску — Тали организовала небольшую вечеринку. Они от души веселились, то танцуя под недавно купленный патефон, издававший какие-то неестественно-хриплые звуки, то под укачивающие аккорды вальсов, исполняемых на пианино доамной Ниной. Оказалось, что Кока совсем не умеет танцевать. Если с вальсом, полькой и другими старыми танцами еще с грехом пополам справлялся, то во время танго, все больше входившего в моду, полностью терялся. Руки и ноги у него становились словно деревянные, движения делались угловатыми и неуклюжими. Тали прямо замучилась с ним, Мария же, более терпеливая по натуре, пыталась учить, и после нескольких часов мучений, к радости собравшихся, движения Коки стали более уверенными.

Затем подруга по консерватории, Лучика Визир, оказавшаяся соседкой Томша, в какой-то день принесла Марии записку, в которой Кока назначал ей свидание. Мария пошла с большой радостью, только никак не могла понять, зачем понадобилось Коке вмешивать во все это неприятную, прямо-таки несносную Лучику. Но как только увидела еще издали его высокую фигуру, жадные, нетерпеливые взгляды, которые околдовывали ее своим зеленым волшебством (почему только тогда, в трамвае, ей показалось, что глаза у него серые?), как только ощутила на себе всю теплоту улыбки, озарявшей его лицо, так сразу все забыла.

Кока, зная, конечно, что она любит музыку, принес в подарок патефонную пластинку, на которой был записан последний шлягер. Мария так и залилась смехом — этот музыкальный жанр нисколько ее не привлекал. В лучшем случае песенка могла бы обрадовать мадам Терзи. Но и то лишь в том случае, если б у нее был патефон, по тем временам вещь редкая и дорогая. Кончилось все тем, что пластинка осталась на соседнем свободном кресле в кинотеатре «Орфеум», где показывали «Розиту» с Мери Пикфорд, которую, посмотрев на актрису глазами Тали, Мария в самом деле нашла несколько плоской и слащавой.

Однако все это — и патефонная пластинка, и фильм, и прогулка по городу — словно бы проходили мимо, вне сознания Марии. Поскольку все ее внимание было сосредоточено, подчинено присутствию Коки. Его взглядам, жестам, случайным прикосновениям. Сладкие ощущения не оставляли ее и потом, дома, ночью. Теперь сон не шел к ней — от переполнившей душу радости. Она не слышала, как легонько посапывала Ляля, не чувствовала духоты низкой, не такой уж просторной комнаты, не ощущала даже прохладных порывов ветерка, начавших наплывать на нее под утро из окошка, широко открытого в сторону поймы Быка. Они встречались теперь каждый день, бродили по паркам и садам, прячась от людских глаз, поскольку все чаще стали испытывать желание остаться наедине, вдвоем.

И все же Мария бессознательно чувствовала, что зыбкое здание ее мечтаний со дня на день должно рухнуть. Мысли о сцене, о карьере певицы, все прочее было предано забвению. Существование на земле Коки и ожидание встречи с ним стали единственным смыслом ее жизни. Она думала о нем даже в труднейшие, решающие дни экзаменов. Думала во время службы в соборе, когда пела в хоре, и казалось, что эти церковные гимны она поет только ради него.

Расцвели липы, и весь город был окутан их сладким, опьяняющим ароматом. Золотистая пыльца расплывалась аллеями сада в конце улицы Инзова, расстилая под ногами желтые дорожки из горящих радостью, пушистых рожков соцветий. Мария приводила Коку к скамье в уголке, откуда открывался вид на виноградники и где они часто сидели с Тали.

— Не правда ли, изумительный вид? — спрашивала она, показывая на расстилающуюся у ног долину, словно демонстрируя свои собственные владения.

— О да! Знаешь, отец рассказывал мне, что царь, когда посетил наш город в тринадцатом году, побывал примерно на этом месте и, стоя здесь, воскликнул: «Вот она, моя Швейцария!»

В голосе Коки звучала гордость, причину которой она не могла понять. Гордится этими красивыми местами или же тем, что их видел и похвалил царь, причем в присутствии его отца?

— А что там может быть, как думаешь?

— Как? Неужели ни разу не была? Настоящий лес, с полянами, зарослями ореха и терновника. Представляешь себе? Всего в нескольких шагах от города! Хочешь посмотреть?

И не успела она ответить, как он потащил ее по тропинке, сбегавшей со склона холма. Вскоре они углубились в густой кустарник с истоптанными, еле видимыми стежками, затерявшимися в этих зарослях с их сумрачным светом и опьяняющими запахами согретых солнцем трав. В какой-то миг Мария заметила, что они давно уже не разговаривают, будто два вора, подбирающихся к заранее намеченному для кражи месту. Но вдруг Кока остановился, как-то странно посмотрел на нее, не то вопросительно, не то требовательно, и Мария почувствовала, что ее охватывает жгучее, никогда до этого не испытанное желание, ей очень хочется, чтобы между ними что-то произошло, что-то, чего она страстно желает и в то же время страшно боится. Вокруг царили тишина и покой, ничто не шевелилось, не дышало, не давало о себе знать, словно на свете не существовало никого, кроме них двоих. Кока взял ее руку в свои жарко пылающие ладони, потом решительно притянул к себе и стал торопливо целовать глаза, щеки, постепенно приближая свои губы к ее рту.

Ей стало до головокружения жарко, по всему телу пробежала доселе неизвестная сладкая дрожь, она ничего не видела и не слышала вокруг, и кто знает, сколько бы длилось это состояние, если бы где-то вблизи не треснула в кустах ветка — может, от порыва ветра, может, сбитая птицей или каким-то зверьком. И тут ее сковало чувство вины и стыда. Она не осмелилась бы сейчас посмотреть в глаза ни одному человеку на свете. И тем более в глаза Коке… Она подхватилась и побежала, он бросился вдогонку и уже потом, когда они оказались наверху, у своей скамьи, обхватил ее и вновь попытался поцеловать.

Она сердито, даже раздраженно вырвалась.

— Не трогай меня!

— Почему?

Но что ответить, она не знала.

С того дня Кока не раз пытался повторить такую же сцену. Она упорно сопротивлялась, а он даже начинал учащенно дышать, его ладони становились потными, и их прикосновение вызывало у нее отвращение.

— Что с тобой? — сердился он. — К чертям, даже представить не мог, что все вы из этой консерватории такие ломаки и недотроги. Даже девушки из епархиального училища и те свободнее держатся.

Она не знала, как отвечать, чтоб не рассердить его, поскольку не хотела ссориться, все же дорожила этими встречами. Только хотелось бы, чтоб проходили они совсем иначе. Чтоб он, тихий и мечтательный, сидел рядом с ней, а она чтоб читала стихи, которые он слушал бы с закрытыми глазами и склоненной на ее плечо головой. Может, когда-нибудь, потом, совсем-совсем потом они опять бы поцеловались… Но только не сейчас. Нет, не сейчас. Как-то она спросила, какие стихи он любит.

— Стихи? — удивился он.

— Ну да, стихи. Чему тут удивляться? Мы с Тали часто читаем любимых поэтов. Как раз здесь, на этой скамейке.

— Каких поэтов? Вроде этого? — И стал декламировать:

По-над Струнгой, в темной чаще,

Ждет народ, лихой, гулящий,

Под открытым небом спящий.

Люд бездомный, забубенный,

Ночью дует в лист зеленый

Да стреляет в месяц сонный.

Мария пожала плечами.

— Ну ладно. Это тоже поэзия. Только мы читаем совсем другие стихи.

— Понятно, понятно. Бодлер, Баковия, Минулеску. Чепуха!

Она удивленно, обиженно посмотрела на него.

— Зачем так говоришь, Кока? Разве не совершенны хоть такие слова:

В том зале, где высокий свод,

Среди вечерней тиши

Она Лучафера восход

Ждала в оконной нише.

Ее глубокий голос звучал сейчас мягко и бархатисто.

— Неужели не пробегают по спине мурашки, когда слышишь такое?

— Конечно же нет. Только бешенство охватывает, что хоть убей не могу выучить наизусть, а учитель тут как тут, ставит свою любимую отметку!

Мария искренне огорчилась.

— В конце концов, дело твое, — в итоге проговорила она. — Но мне бы хотелось, чтоб мы вместе читали стихи. Но, может, взамен у тебя есть другие достоинства.

И смерила его своим глубоким взглядом, в котором между тем светились искорки смеха.

— Вот ты как! Сомневаешься, значит, в моих достоинствах?!

Он мгновенно вскочил, огляделся вокруг. В парке было пусто. Только в конце аллеи кто-то сидел на скамье и читал, уткнувшись в газету, да, медленно шаркая ногами, прогуливалась пара стариков. Не обращая на них внимания, он обнял ее и стал целовать.

Она вырвалась из его объятий и побежала по липовой аллее в направлении трамвайной остановки.

После этой встречи он не пришел ни на второй, ни на третий день, даже не прислал записки через несносную Лучику Визир. Исчез на все лето, как сквозь землю провалился. Марию даже охватило беспокойство. Может, заболел? Или уехал куда-то? Но почему так внезапно? Мог бы хоть сообщить… Значит, его ничуть не интересует, как она чувствует себя после происшедшего? Но зачем тогда так настойчиво преследовал ее? Рассердился, что убежала, когда обнял? Но все равно — исчезнуть вот так, не известив ни словом!.. И сама не могла понять, чего больше у нее на душе — тоски или злости?

Но, как говорится, время все излечивает. Она стала понемногу успокаиваться, вернулась к прежней любви — музыке. Мош Павел ничуть не удивлялся, встречая ее каждый день в опустевшей школе. Протягивал ключи как обычно, не произнося при этом ни слова. Она надеялась, что музыка полностью излечит ее, и старалась целиком сосредоточиться на упражнениях, причем выбирала самые трудные вещи. И ее высокий, красивый голос с прежней силой взрывался в классе, разносясь по пустым, молчаливым и безразличным коридорам школы.

Мадам Табачник убедила «папу», что в такую жару «детям требуется море», и уехала в сопровождении Ривы и Дави в Будак. Тали скучала на своем винограднике, и если Мария иногда приезжала к ней, то встречала подругу более шумно и радостно, чем в городе. Но, к сожалению, она не могла слишком часто туда ездить, поскольку должна была ежедневно ходить на спевки хора.

…На танцы ее пригласила Люся, которую она встретила у будки с водой. Люся наконец добилась исполнения заветной мечты — стала постоянной посетительницей светской школы бальных танцев «Белый зал», принадлежавшей французу мосье Фуза.

— Там так шикарно, так шикарно, — убеждала Люся. — Как раз на твой вкус.

— Не знаю… — Мария опустила на землю ведро с водой. — Особого желания к таким развлечениям что-то не испытываю.

— Все ж веселей, чем сохнуть на этой окраине!.. Просто с ума тут сойдешь…

— Может, Люся, и пойду. Только из любопытства…

Однако большого удовольствия от Люсиного предложения Мария не испытала. У Люси был кавалер, и она в самом деле развлекалась, много танцевала. Марию тоже несколько раз приглашали какие-то незнакомые парни, но они показались ей пустыми и скучными.

Через несколько часов в зале стало так душно, что стало нечем дышать, и Мария направилась к выходу. Хотелось поскорей вернуться домой, но было очень поздно, и она представить не могла, как доберется туда одна. Да и не была уверена, хорошо ли поступит, бросив Люсю.

У двери, куда звуки музыки доносились совсем приглушенными, она увидела тетушку Штефанию, Люсину мать. Та спорила со швейцаром.

— Ты слышишь, что тебе говорят, или нет? Пропусти, хочу увидеть дочку.

— Без билета, мадам, не разрешается. А касса давно закрыта, билеты больше не продаются.

— Нужны мне билеты! Неужели пришла в этот ваш бордель скакать как коза! Дочку забрать домой — вот зачем!

Тут тетушка Штефания увидела Марию и даже рот от удивления открыла.

— Муся! — удивленно выкрикнула она. — Ты тоже здесь?

— Да, тетушка Штефания. Пришла с Люсей.

— Тьфу! А я-то думала, черт знает с кем шляется. Ну-ка позови ее сюда! Только не говори про меня, а то не выйдет, чертенок, когда узнает! — прокричала она вслед.

Мария подождала, пока кончится танец и разгоряченные, потные пары вновь отойдут к своим местам у стен зала. В центре одной из групп она увидела Люсю, обмахивающуюся дешевым картонным веером. Мария легонько потянула ее за руку.

— Люся, на минутку. Я должна уйти.

— Чего ради? — удивилась Люся. — Как раз сейчас начнется самое веселье, — И тут же увидела мать, которая, оттолкнув швейцара, бросилась к ней и потащила через дверь на улицу.

Мария, испуганная, смущенная, последовала за ними.

— Хочу наконец знать, когда ты выбросишь из головы эти танцульки? — начала тетушка Штефания, продолжая, как видно, давние споры, и изо всех сил стала трясти Люсю за плечи.

Рассерженная, покрасневшая от стыда и обиды Люся пыталась вырваться из рук матери.

— Успокойся, мама, успокойся. Вокруг люди, на нас смотрят.

— Кто тут может смотреть? Разве это люди? Порядочные люди давно спят. Ну погоди, уж я тебе покажу.

И вдруг наклонилась и сорвала с ноги дочери туфлю.

— Ну-ка марш домой!

Люся оказалась в безвыходном положении. Сняв и другую туфлю, пошла, всхлипывая, за матерью, однако потом, по мере того как они все больше удалялись по улице Харузина, развеселилась, даже начала смеяться, пугая давно уснувших собак в окрестностях церкви святого Илие.

— Ладно, ладно, смейся. Подожди, придем домой. Покажу тебе эту танцевальную школу!

Но не в характере Люси была спокойная, скучная жизнь. Она умудрялась устраивать вечера танцев то в одном доме окраины, то в другом.

Пришла наконец весточка от Коки. Он написал Тали. На лето уехал в имение родителей. Вернется только осенью. И просил Тали передать Марии привет. Правда, адреса ее Кока не знал, но мог же хоть записку вложить в конверт, адресованный Тали! И потом, что означает этот внезапный отъезд? Эти в общем-то холодные, если не равнодушные, слова о ней в письме? На глаза набежали слезы, и она рванулась по дорожке к выходу, даже не попрощавшись с доамной Ниной.

А лето, поначалу вялое, все разгоралось, становилось удушливым и пыльным, постепенно стирая блеск и свежесть, которыми дышало вначале, в первые дни после весны. Мария понемногу успокоилась, возобновила занятия в пустой консерватории, вернулась к прежним мыслям: музыка, стремление к совершенству в пении, мечты о будущем. Приняла приглашение Люси на один из ее танцевальных вечеров и в субботу, после вечерни, заглянув домой и переодевшись в более нарядное платье, отправилась развлекаться.

В большой комнате, из которой вынесли мебель, кроме нескольких стульев и небольшого столика, танцевали парни и девушки из их квартала — всех она более или менее хорошо знала. Не знала только одного, занимавшегося патефоном, молодого стройного блондина с приятным лицом и мягким взглядом.

— Штефан! — кричали ему парни. — Поставь чарльстон!

— Штефан! — говорила какая-то из девушек. — Объяви дамское танго.

— Штефан, устроим перерыв! — объявила Люся. — Нужно побрызгать пол. Не видишь, какая пыль поднялась?

Штефан пригласил Марию на танец. Они танцевали молчаливые и отстраненные. Затем пригласил второй, третий раз. Однако вскоре ему вновь пришлось заняться патефоном, и все ж не проходило ни одного танца, чтоб он не приглашал ее. Девушки толкали друг дружку локтями, парни хитровато подмигивали, но они со Штефаном ничего этого не замечали.

Счастливого пути. И помни: я тебя люблю,

С тоскою вслед тебе смотрю.

Счастливого пути.

Пластинка кружилась, беспрерывно кружилась, черная, накрытая блестящей никелированной мембраной. Штефан легонько прижимал Марию к груди, ловко ведя в сутолоке танцующих. Мария подумала о Коке, прогнала его сердитое лицо с нахмуренными бровями, пытавшееся пробиться к ней сквозь это жаркое, пыльное пекло, и все более отдавалась во власть сильных рук Штефана, которые становились все смелее, все требовательнее.

На заре он проводил ее домой и на пороге легонько, нежно поцеловал. Что заставило ее ответить на этот поцелуй? Ее, столько раз убегавшую от поцелуев Коки? И все же она настойчиво высвободилась из объятий Штефана.

— Еще увидимся, Муся?

Она прямо посмотрела в его открытые голубые глаза. И почувствовала легкое сожаление. Но все же — нет, нет. Пора со всем этим кончать. С танцульками, прогулками, поцелуями. Что бы сказала домнишоара Дическу, если б узнала о похождениях ее любимой ученицы?

— Нет, Штефан. Больше не увидимся. Скоро начинаются занятия. Мне остался последний год и еще нужно много сделать. Да, нужно многому научиться. И мои преподавательницы правы. Будет лучше, если я останусь одна. Прощай.

Он побрел по улице, прячась в тени пыльных акаций. Стоя у калитки, она долго следила за его сильной фигурой, все удаляющейся и удаляющейся в тусклом полумраке наступающего рассвета. На сердце было тяжело, будто она навеки что-то потеряла.

Счастливого пути. И помни: я тебя люблю.

С тоскою вслед тебе смотрю.

Счастливого пути… —

вновь прозвучала в ушах простенькая мелодия, преследовавшая ее всю ночь.


В богатом убранстве садов долины Буюканилор кое-где появились первые золотистые пряди. Марии пришли на память стихи, которые когда-то читала ей Тали:

Пришла пора умирающих роз.

В садах умирают они и во мне…

Кока стоял рядом хмурый и насупленный.

— Понимаешь, никак не мог дать знать о себе. Так навалились родители, что дальше некуда. Когда проснулся утром, все уже было готово. И тут же, после завтрака, — в дорогу.

Мария молчала. В ушах все еще продолжал звучать голос Тали:

В сумерках хмурых, сквозь вспышки гроз,

Порой пробегает светлая тень…

Как красиво сказано!

Порой пробегает светлая тень!..

Над долиной, утопающей в густо-зеленой листве, в самом деле пробегали беспорядочные светлые сполохи.

— Почему молчишь? Неужели ничего не хочешь сказать? — плаксиво проговорил он.

— А что говорить? Если признаюсь, что очень переживала все это время, разве что-то изменится?

— Но уверяю тебя…

— …что ни в чем не виноват. Сейчас, когда рассказал, как все произошло, я верю тебе. И все же… Боль, которую испытала, обратно не возьмешь. И не думай бог знает что. Через какое-то время все прошло.

— Значит, простила? — обрадовался он.

— Разве я — его преосвященство Гурий, чтоб отпускать грехи? — рассмеялась она и ощутила вдруг, как ее вновь охватывают волнение и столь знакомая нетерпеливая радость, которая давно уже оставила ее. Налетели внезапно мощные аккорды, потянувшие ее немедленно, сию же минуту, в класс, где ждет ее пианино, чтоб можно было положить руки на клавиши и услышать сладостные звуки, заставлявшие бешено биться сердце еще с детских лет.

Кока наклонился к ней.

— Мария, я думал, поцелуешь меня при встрече.

— Ах, Кока! До поцелуев ли мне сейчас? Опаздываю в консерваторию. Скоро начнутся лекции.

Он притянул ее к себе и робко, по-мальчишески поцеловал. Ее уже целовали этим летом. И то были незабываемые мгновения. Сейчас, однако, поцелуй показался ей горьким, каким-то пустым и ненужным. И руки у него так неприятно потеют… Она вырвалась из объятий и заторопилась.

— Ну ладно, — проговорил он. — У меня тоже не бог весть сколько времени. Родители держат в ежовых рукавицах.

Однако сразу же после того, как они расстались, Марии стало грустно. Она сама не могла понять, почему так держалась с ним. Сделав вид, что собирается ехать на трамвае, подождала, пока он свернул на Жуковскую, где был дом его родителей, затем вернулась на скамью в углу парка. Она ведь так долго ждала его! Сколько ночей не спала, считая дни, часы, даже минуты. А теперь, когда встретились, почти не хотела разговаривать. Наверно, обиделся. И что она теперь будет делать без него? Хотелось плакать от злости и недоумения.

Но Кока не обиделся. На второй день уже стоял на остановке, где она столько раз напрасно выглядывала его этой весной. И снова начались встречи на перекрестках улиц, в парках, в тенистых аллеях Армянского кладбища, у могилы Зоси Делинской, на которую клали цветы в знак признательности за то, что похороны этой девушки привели к их встрече. И снова все было хорошо и приятно до тех, впрочем, пор, пока они говорили о всяких пустяках, пересказывали книги, которые успели прочесть, или рассуждали о фильмах, виденных порознь, когда пойти вместе не удавалось.

Потом ссорились, чтобы через несколько дней помириться.

Как-то Мария спросила:

— Слушай, Кока. Почему ты ни разу больше не показывался на конечной остановке трамвая после нашего первого свидания?

— Но как я мог представить, что ты живешь в этом гадком квартале? — искренне признался он, говоря таким тоном, чтоб не обидеть ее. — Думал, сошла только затем, чтоб обмануть меня.

— Ты такого плохого мнения о нашем квартале?

— А думаешь, о нем можно быть другого мнения?

Возражать было нечего.

— Но теперь же ходишь сюда? На свидания со мной?

— Потому что некуда деваться. Но, думаю, долго это не продлится.

— В каком смысле? — озабоченно спросила она.

— Скоро ведь кончишь консерваторию, найдешь приличное занятие. Наверно, будешь преподавать музыку, да? И тогда вынуждена будешь переехать. Как раз ради будущей профессии. Нужно же будет приличное место, где сможешь принимать учеников.

Воцарилось молчание, которое, с тех пор как они были знакомы, впервые длилось непомерно долго.

— Значит, ни на что другое, кроме преподавания музыки, я не способна? — в конце концов проговорила она, и в голосе ее звучала откровенная горечь.

— Но ради бога, Мария, что еще ты можешь делать в городке вроде нашего, да еще с дипломом этой так называемой консерватории?

Марии захотелось плакать. Ей всегда казалось, что для него, как для Ривы и Тали, давным-давно ясно, что она будет петь на сцене, станет артисткой, певицей, как Лидия Липковская, как Бабич, как многие другие.

Но почему он мог в это поверить, по правде говоря? Как она может доказать реальность своих намерений? Как-то он слышал ее пение, но разве можно было при этом определить, на что она способна? Ведь они только бродят по паркам и болтают всякую всячину! И разве Рива, которая куда лучше знает ее, не говорит почти те же слова насчет будущего, которое их ожидает? Хотя нет, слова все же не те. Рива все же пытается утешать ее. Да и себя тоже. Правда, рисуется, важничает, играет в загадочную личность. В то время как он говорит вполне серьезно.

Мария была искренне огорчена, даже чувствовала себя униженной в собственных глазах. Кока между тем держался как ни в чем не бывало. Не понимал, как глубоко ранил ей душу.

— Завтра после занятий давай встретимся у «Экспресса». Идет новый фильм с Полой Негри.

— Не могу, — холодно ответила она. — Договорились с Тали пойти в Польский клуб. Дает балетное представление Ольга Плэмэдялэ.

— Как хочешь. В Польский клуб мог бы ходить и я. Но как только представлю, какая там скучища…

— И я так думаю. Для тебя — да, скучища.

Расстались они довольно холодно.


Тина, открывшая ей дверь, сообщила в то время, как Мария снимала жакет:

— Домнишоары нет дома. Можете пройти в гостиную к доамне. У них еще гостья…

Мария в нерешительности остановилась.

— Мы договорились с Тали, Тина. Доамну Нину не хотелось бы беспокоить…

— Тогда пройдите в комнату барышни. Если договорились, значит, будет с минуты на минуту.

Мария пересекла коридор и вошла в комнату подруги. Все здесь было ей знакомо и дорого. От двух кукол, с которых забывали стирать пыль и которые давным-давно полиняли на шкафу, до самых последних, недавно купленных книг, которые пока еще сверкали свежестью на полке темного полированного книжного шкафа. Это были книги Тали. Был еще один шкаф, как правило, закрытый, в котором хранились книги доамны Нины. Точнее говоря, книги ее молодости. Мария знала, какие сокровища там хранились. Сокровища, которые Тали оставляли равнодушной. У нее были собственные книги. И им Мария завидовала несравненно больше, чем красивым платьям подруги, возможности кататься зимой на коньках в Жокей-клубе, а летом ездить на пляж в Будак. Она, Мария, не могла себе позволить такой роскоши, как книги. Брала их в библиотеке Дайлиса, иногда — в библиотеке муниципалитета. Но эти книги были много раз читаны, растрепаны, и если порой начнешь читать какую-то, то в самом интересном месте увидишь вырванную страницу.

Она стала листать некоторые из новых книг. Мимолетно бросала взгляды в окно. Астры в палисаднике все еще пытались сохранять прежний блеск. Но чувствовалось, что это последние их попытки. На клене у окна тревожно покачивались листья, ставшие такими желтыми, что, казалось, излучают солнечный свет. Мария вернулась к письменному столу Тали. Ах, «Пауль и Вирджиния». Нужно будет попросить почитать. Хотелось хоть перелистать книгу, но она была еще не разрезана.

Но что это так опаздывает Тали? Пожалуй, не совсем прилично задерживаться в ее комнате. И, раз уж она оказалась здесь, непременно нужно поздороваться с доамной Ниной. Если спросит, кто это пришел, и служанка ответит, что она, Мария? Да. Нехорошо. Пройдет к ней и скажет хоть «Добрый день!». Да. Только приоткроет дверь и поздоровается. У доамны Нины кто-то есть, и досаждать ей она не будет. Она отлично знала дом, поэтому, пройдя столовую, направилась в гостиную, однако услышала вдруг оттуда фразу, которая заставила ее замереть. Раздраженный, даже сипловатый от волнения, голос — такой бывает у курящих женщин, произнес:

— …Но, Нина, дорогая! Мой Кока такой чистый, невинный мальчик, а эта девчонка из простолюдья кажется просто бестией!

— Не следовало бы так говорить о Марии, доамна Томша. Вы плохо ее знаете. Это скромная, воспитанная девушка.

Доамна Нина говорила сильно приглушенным голосом.

— Воспитанная?! В том-то и дело, что нет! И хочет окрутить моего Коку. Узнала, что единственный наследник, и…

— Господи! — возмущенно воскликнула доамна Нина. — От злости сами не знаете, что говорите! Они ведь совсем еще дети. И потом, насколько мне известно, у Марии совсем другие намерения.

— Намерения! У всех у них одни намерения!

— Они еще дети, — растерянно повторила доамна Нина. — Видела однажды, как танцевали, и…

— Знаю. Потому и пришла к вам.

— Вот как! Я же, глупая, поверила, что вспомнили, как дружили когда-то…

— Оставим это. Если тебе кажется — прости, что перешла на «ты», — что кто-то избегает тебя, то это просто глупости, дорогая моя. Кто в наше время думает о чем-то таком? Что сделала, за кого вышла замуж. В конце концов, многие девушки выходят сейчас за королевских служак. Все смешалось. А то, что не встречаемся, — всему виной жизнь, у каждого свои дела и заботы. Хозяйство, дети. Сама видишь, что происходит. Достаточно слегка ослабить вожжи, и окажешься перед фактом мезальянса. Эти существа, вышедшие из низов, готовы на любую хитрость… — Гостья снова вернулась к волновавшей ее теме.

— Еще раз прошу тебя не говорить так об этой девушке. Она подруга моего ребенка и чистая, порядочная девушка. А то, что бедна, — тут не ее вина.

Голос доамны Нины стал холодным и сдержанным.

— Что позволяешь дочери дружить с кем попало — дело твое. Что ж касается порядочности, не смеши людей. Порядочная девушка не будет бродить по кладбищам с юношей из хорошей семьи.

— По кладбищам?

— Вот именно. Они встречаются на кладбищах. Где меньше людей.

Послышались шум отодвигаемого стула и резкий, режущий голос доамны Нины. Мария даже представить не могла, что Талина мать может говорить с металлом в голосе.

— Очень жаль, Дорина. Что бы ты ни говорила, мое мнение об этой девушке не изменится. Ее идеалы совсем иные, чем твой сын и ваши владения. Что ж касается того, что ты на каждом шагу следишь за Кокой, мне, должна признаться, это внушает отвращение. Я воспитывалась родителями несколько иначе и сейчас в таком же духе стараюсь воспитывать и своих детей.

Пронзительно зазвенел звонок. Мария вздрогнула и словно бы проснулась после полного кошмаров сна.

«Господи боже! — забилась в голове пугающая мысль. — Что я делаю? Стою и подслушиваю у дверей, что говорят чужие люди!» Звонок продолжал звенеть, похоже, весело, нетерпеливо. Из кухни раздались шаги Тины, затем, в прихожей, ее незлое ворчание:

— Иду уже. Разве не слышите — иду!

Мария проскользнула в дверь столовой и наконец оказалась в комнате подруги.

«Господи, господи! Что все это значит? Что говорила эта женщина? — в отчаянии думала она. — Хоть бы не пришла сейчас Тали! Хоть бы не она звонила сейчас в дверь! Иначе как спрятаться? И куда, куда? Что же делать? Какой стыд, господи! А Кока, Кока! Разве не мог все объяснить, рассказать, как было дело? А если узнает отец? Он же убьет меня! Хоть бы не пришла Тали! Чтоб я могла выйти отсюда. Убежать из этого дома! Ноги моей больше здесь не будет! Но подожди, подожди, при чем здесь дом? Ох, чего доброго, весь наш двор узнает. И тетушка Зенобия, и мадам Терзи. Но что они могут узнать? Что я такого сделала? И Кока! Кока! Почему не сказал мне? Но что он мог сказать? Что мы встречаемся просто так. И я, и я… намереваюсь окрутить… так она сказала: окрутить ее Коку? Окрутить…»

Она почувствовала, что готова разразиться рыданиями. И чем больше старалась сдержать слезы, тем сильнее содрогалась всем телом. И та самая спасительная мысль, которая все время билась в сознании: «Только бы не пришла Тали», — в самом деле принесла ей избавление. Но Тали пришла. Потеряла или, как обычно, забыла ключ, вот и пришлось звонить. Прежде чем зайти к себе, она заглянула к матери, обменялась несколькими словами с гостьей, в которой с трудом узнала мать Коки Томша, настолько та постарела, до того сморщилось ее когда-то молодое милое лицо.

Оказавшись наконец в своей комнате, она застала Марию относительно спокойной.

— Привет, Муха! Прости, но я…

— Ничего, Тали, но мне уже пора бежать. Опаздываю на репетицию.

— Ну да, конечно. Но после репетиции придешь?

И в то время как Мария, будто ошпаренная, надевала жакет, спросила:

— Маму по крайней мере видела?

— К сожалению, нет. И прошу тебя: не говори, что я была здесь. Обещаешь?

— Пожалуйста… но в чем дело?

Тали закрыла за подругой дверь и на цыпочках вернулась к себе.

«Что это такое с Мухой? — спросила она себя. — Какая-то злая сегодня, колючая. Обидно. Чем заняться сейчас? Глухая осень, глухая пустота. Ну и пускай. Что-нибудь почитать? Почему-то не хочется. Может быть, позже…» Решила вернуться в гостиную, но вдруг услышала голос мадам Томша. «Ах, эта еще здесь», — вспомнила. Но гостья как раз начала прощаться.

— Прошу тебя, Нина, дорогая, не сердись на меня. Даже в мыслях не хотела тебя обидеть. Но эта ее дружба с Тали, поверь мне, сомнительна. Если мы сами не будем предостерегать детей от ошибок, кто их тогда предостережет?

«А-а-а! — Тали замерла, держась за ручку двери. — Муха! Вот, значит, что произошло! Эта старая сорока наболтала чего-то недоброго!»

Первой ее мыслью было броситься за Марией. Но сразу же поняла, что догнать подругу не сможет.

Мария забилась в одну из самых сумрачных и отдаленных аллей Соборного сада. Оставшись одна, не прячась больше от испытующего взгляда Тали, предалась горьким, безнадежным размышлениям. Отрава, которую влили в душу оскорбительные слова доамны Томша, вылилась в поток слез и непрекращающуюся икоту. Подумать только! Чтоб так жестоко унизили! И за что? Что она сделала? И еще перед кем? Перед доамной Ниной, которую она так уважает! Отчаяние все еще владело ее душой, как вдруг где-то в глубине души родились звуки сладкой, резвой, неукротимой мелодии:

Та-та, та-та-та,

Та-та, та-та-та…

Звуки все нарастали и нарастали из глубины души, и постепенно от них становилось легче.

«Ах, это ведь «Маленькая ночная серенада» Моцарта, — вспомнила она. — Почему возникла в эти мгновения?»

И вдруг звонко, неукротимо рассмеялась, почувствовав себя как никогда счастливой. На нее смотрели молчаливые деревья, растущие вокруг. Они еще сохраняли нетронутой свою зеленую красу, но в этой красоте чувствовались неподвижность и непривычный покой. Может, отдыхали душой после духоты и слепящего летнего солнца. И их густая, мягкая тень, тишина и величие, веющие от них, полностью ее успокоили. Хотя что, в сущности, случилось? Эта барыня, доамна Томша, сказала чистую правду. Что общего может быть между дочерью грузчика и сынком бояр? Странно, что не приняла более суровых мер, а только пришла излить досаду на голову доамны Нины! Но кто мог знать тогда, в трамвае, какое сокровище перед нею? Только в одном не права барыня. Ей, Марии, давно уже тошно с этим недоумкой Кокой! Ни одного стихотворения не помнит! Образованный! Куда ему сравняться в этом смысле хоть с тем же неней Миту! Тот, когда начнет петь романсы под гитару, просто сердце разрывается. Как она сказала? Окрутить ее Коку? Но более всего права доамна Нина. Другие, ох совсем другие у нее идеалы. Ладно, но почему тогда она продолжает с ним встречаться? Гуляет по городу, ходит в кино. Просто так. По привычке. Не прогонять же, если ждет ее у выхода из собора или на трамвайной остановке. Шла с ним точно так же, как пошла бы с Тали или с Ривой. Казалось бы, одно и то же, но вот поди ж ты: то да не то. Да. С сегодняшнего же дня нужно перестать ходить на свидания, которые назначает. Пусть стоит в холле кинотеатра «Одеон», пока уши не вырастут. После этих оскорбительных слов матери видеть его больше не хочет. Она уже не помнит всего, что говорила та, но в душе до сих пор остался осадок после услышанного. К тому же теперь у нее и времени на свидания не будет. Завтра-послезавтра начнутся занятия. Лекции, репетиции, куча забот. Будет не до прогулок.


Как обычно, Кока забыл почистить ботинки. Теперь за это достанется. Или углядит классный руководитель, или попадет дома от мамы. В кармане формы он нащупал три леи. Часть их придется выбросить на ветер. На углу Александровской и Пушкинской три брата-чистильщика были на страже, каждый на своем углу. Кока направился к тому, что поблизости, находившемуся невдалеке от Епархиального зала. В это мгновение на глаза ему попался человек, которого именовали «Красная шапка». Белые буквы на канте ярко-пурпурной фуражки так и запрыгали перед глазами, чтоб потом спокойно занять подобающие им места, образовав вполне понятное слово «посыльный». Усатый лениво переговаривался с чистильщиком. Ни у того, ни у другого клиентов еще не было. Слишком ранний час. Барыни покуда спят, господа, из числа тех, что могли послать любовную записку, торопились в конторы. Внезапно в голову Коки пришла ошеломляющая мысль. Он напишет письмо Марии и пошлет его с «Красной шапкой». Будет романтично, солидно, элегантно. Консерватория, правда, находилась совсем рядом, и можно было с глазу на глаз сказать все, что нужно. Но с какого-то времени Мария явно избегает его. Он, как обычно, несколько раз ждал ее то у выхода из консерватории, то в Соборном саду, но Мария или вовсе не выходила, или показывалась вместе со стайкой подруг и проходила мимо, делая вид, что не замечает его. Такое поведение унижало парня, и, наверное, нужно было со всем этим покончить, а то и дать понять, что не на шутку рассердился. Однако подмывало любопытство, желание узнать, что все-таки произошло, что заставило ее так измениться к нему.

Да, послать письмо через «Красную шапку» — это идея. Будет вынуждена принять и написать ответ. Не положено не отвечать на письма, принесенные «Красной шапкой». Он свернул с дороги и подошел к киоску Бретина на углу улицы Гоголя. Опаздывал в лицей, но это почему-то не беспокоило. Пусть у него не чищены ботинки, не было больше сил терпеть вечные замечания классного наставника; в конце концов он уже настолько взрослый человек, что даже прибегает к услугам «Красной шапки». Кока подождал, пока киоскер обслужил двух офицеров, постоянных клиентов, покупавших здесь сигареты, и попросил конверт и листок почтовой бумаги. Можно было, конечно, вырвать из тетради, но это выглядело бы не так шикарно. Усевшись на скамью в Общественном саду, он накатал страстное, но вместе с тем и полное упреков письмо, кончавшееся следующими словами: «Мне начинает казаться, что ты — из тех женщин, у которых нет души, но не чести, чтоб не ответить потерявшему покой человеку, все еще обожающему тебя». Подумав минутку, он добавил: «Тем более что из-за письма мне пришлось пропустить первый урок». Пусть знает, на какие жертвы ради нее способен. Хорошо бы еще, если б узнала, что тратит на письмо последние деньги. Ну да черт с ними.

«Красная шапка» был отнюдь не в восторге от вновь обретенного клиента. От него много не заработаешь, а в это время можешь пропустить солидное дело.

— Почему бы молодому барину самому не отнести это письмо? — почти просительным тоном проговорил он. — Консерватория совсем рядом, в двух шагах. Вон крыша виднеется.

Кока возмутился:

— Как ты смеешь советовать мне, что делать! Ты посыльный или нет? Или больше не хочешь стоять на этом углу? Не бесплатно же отнесешь, заплачу, как положено!

И, чтоб ясно показать, с кем имеет дело нахал, вытащил из кармана последнюю лею и прибавил к двум, которые намеревался предложить вначале.

— Бери деньги и чтоб вручил письмо лично барышне, прямо в руки. За ответом приду после обеда.

Увидев три леи, «Красная шапка» больше не упрямился.

— Если будут спрашивать, то вернусь через несколько минут, — предупредил он чистильщика.

После уроков Кока подходил к углу бульвара с замирающим сердцем. Увидев его, посыльный еще издали стал улыбаться. Кока облегченно вздохнул. Интересно, на какой час назначила свидание? И в каком месте: на кладбище, в парке Буйканы или в Общественном саду, в аллее, ведущей к оранжерее? Это были их любимые места, где они не раз встречались.

Да, Мария ответила ему, но совсем не то, что хотелось бы прочесть Коке. Ответ был краткий, колючий и холодный:

«Господин Томша,

будучи девушкой бедной, я вынуждена думать о том, как заработать на хлеб, поэтому не располагаю временем для случайных встреч.

Прощайте. М.»

В конце был еще постскриптум, выведенный очень мелкими буковками:

«Самые сердечные пожелания твоей мамочке. Заверь ее от моего имени, что отныне может спать спокойно».

Кока недоуменно повертел листок в пальцах: «Что это на нее напало? Я ведь и не думал, что она дочь герцога Пармского. И какое все это имеет значение? Откуда она знает маму? Странно. Ни та, ни другая не говорили мне, что знакомы».

Нельзя, впрочем, сказать, чтоб он так уж огорчился. Пережил любовное приключение, влюбился в хорошенькую девушку. Даже поцеловал ее. Посылал записки через посыльного. Как настоящий повеса. Чего еще желать? Пусть товарищи попробуют теперь утверждать, что у него никакого жизненного опыта.

Мария писала эти несколько строк, будучи такой же спокойной, как и тогда, когда получила записку. И только воспоминания об обидных словах его матери больно кольнули сердце. Поэтому не смогла удержаться, чтобы не добавить полный сарказма постскриптум. Да, она бедная девушка, и нужно с этим примириться. Примириться? То есть покориться судьбе? Навсегда остаться на самой глухой улочке нижней окраины? Среди тех, которые вырастили ее, окружили любовью и восхищением? Нет. Она сделает все, чтоб вырваться оттуда! Хм! То же самое говорил когда-то и Кока. Почему же она так разозлилась на него тогда? Поскольку он видел ее только в роли простой, скромной преподавательницы музыки. Она же… Но что она? «Будущая мировая знаменитость», как говорит Тали? В шутку, конечно, но говорит. И все же отец Березовский кого попало в свой хор не берет. Это правда. Но как далека дорога от этого хора к более достойному месту в жизни! Если такая дорога вообще существует… Должна существовать! Будет работать, будет учиться не покладая рук. И настанет день, когда той же доамне Томша придется аплодировать ей то ли в зале епархии, то ли национального театра, как аплодировали Лидии Липковской, Марии Филлоти или Массини в прошлом году, когда он дирижировал оркестром Клужского оперного театра. Ах, какую божественную музыку посчастливилось тогда услышать! «Аида», «Кармен», «Летучий голландец». Достигнуть мастерства, чтоб можно было петь в этих операх! Вот истинная мечта, рядом с которой аплодисменты мадам Томша — пустой звук, чепуха. Как и сам Кока. Что он собой представляет, в конце концов? Обычный парень, каких сотни, если не тысячи. Она говорила все это, а на сердце все равно ощущала тяжесть, что как раз доказывало обратное. Но нет! И так слишком много времени с ним потеряла! Украла у занятий, у музыки. У будущего, наконец.


Под стеклянной крышей оранжереи, расположенной в дальнем конце Общественного сада, собралось великое множество людей. В первых рядах были, конечно, знатоки. Признанные и более всего непризнанные художники, мнения которых с таким нетерпением ждал Михаил Андреевич Березовский. Были здесь и его друзья, коллеги, ученики, как из реального училища, где он преподавал рисование, так и из консерватории. Присутствовал, конечно, и хор, всем составом выстроившийся по собственной инициативе по обе стороны от входа, и, после того как была разрезана ленточка и люди хлынули внутрь, исполнил несколько мелодий виновника торжества, показавшихся соответствующими событию. Это оказалось приятным сюрпризом для маэстро. И, чтоб оценить старания хора, он признательно поднес к груди руки. Лицо у него разгладилось, и словно бы спали напряжение и взволнованное смущение — состояние, в котором Марии ни разу не приходилось его видеть.

Профессор Георге Кику произнес краткую речь, а скульптор Плэмэдялэ подарил вырезанный из дерева бюст, который взволнованный Березовский установил в глубине оранжереи. И теперь посетители, пришедшие на выставку, сердечно встреченные отцом у входа, вновь могли видеть его изображение в конце экспозиции.

Люди толпились у пейзажей, портретов, натюрмортов, выставленных в оранжерее и так удачно освещенных послеполуденным осенним солнцем, лучи которого свободно лились сквозь прозрачные стеклянные стены.

Мария ушла с выставки с мыслью вернуться сюда еще раз, когда рассеется толпа, чтоб можно было спокойно осмотреть картины. Она даже не знала, что профессор среди многих прочих занятий еще и рисует. Направилась в сторону консерватории и в аллее, которая вела к памятнику Пушкину, лицом к лицу столкнулась с Кокой.

В первое мгновение она вздрогнула, почувствовав, как взволнованно забилось сердце. Сколько раз она представляла эту сцену, надеясь держаться с ним свысока, с полным безразличием. Сейчас, однако, все эти намерения мигом выскочили из головы. Она бессознательно улыбнулась, но Кока неожиданно так хмуро посмотрел на нее, что это сразу вернуло ее к реальности. Он же еще и корчит из себя обиженного! С трудом стараясь сохранять спокойствие, она продолжала улыбаться и на его привычное «Привет!», на сей раз ничуть не приветливое, ответила почти машинально, с непринужденностью, которую часто замечала у Тали и которой до зависти восхищалась.

— Привет, Кока, как жизнь?

Было только начало октября, и все вокруг казалось окутанным золотистым и бирюзовым покрывалом. Небо было высоким и прозрачным, парк — молчалив и задумчив, а его старые деревья под редкими ленивыми порывами ветерка слегка раскачивали ветки, с которых порой срывались и падали на землю листья, пока еще не очень-то оголяя пышные кроны.

— По-моему, Мария, ты могла хотя бы объяснить, что в конце концов произошло?

— А кто тебе сказал, что что-то произошло?

— Не строй из себя большую умницу. Я ума не приложу, какие силы тут вмешались. А если так, могла бы сказать открыто! А то какого черта…

— Сказать открыто? Если хочешь — давай. — Обида, причиненная его матерью, все еще не проходила, по-прежнему терзала сердце. Но какой смысл рассказывать ему об этом? И поскольку у нее было хорошее настроение, — такой прекрасный день, кроме того, получилась наконец ария Леоноры из «Трубадура», которую они разучивали с утра с домнишоарой Дическу! — то в данную минуту ей захотелось немножко поиздеваться над ним. — Давай, — повторила она, — скажу все открыто. Отец не разрешает мне с тобой встречаться. Узнал, что ты сын помещика, и сказал, что до крови побьет меня. Вот так… А я между тем понятия не имела, из какого ты рода. Просто считала учеником реального училища, другом детства Тали Предеску. Кстати, все время хотела у тебя спросить. Как могло получиться, что она часто таскала тебя за волосы? Ты же в конце концов мужчина, да и немного старше ее.

— Оставь ее в покое, — еще больше нахмурился он. — Перейдем к более существенным вопросам. Не понимаю, чего не может со мной поделить твой отец? Мы ведь даже не знакомы!

— Разве ж я не сказала? Ты — сын помещика, и он боится, как бы не вышла за тебя замуж…

— Вышла замуж? Но вопрос, по-моему, так не стоял?

— Вот видишь. А он думал, стоял.

— Ну и что же?

— Считает, что вы, класс помещиков, всяческих бояр и богачей, осуждены на вымирание. Будущее — за нами, за пролетариатом. Вот и подумай сам: имеет ли тогда смысл породниться?

Кока поднял на нее хмурые глаза.

— Наверно, ты просто издеваешься надо мной, — заключил он. — Давай лучше помиримся.

— А разве мы ссорились?

— Твой отец — большевик или как? Почему разделяет такие взгляды?

— Да нет. Не думаю, — испугалась Мария. Не хватало еще, чтоб Кока проговорился где-нибудь, а отца потом опять избили в полиции. Теперь она уже жалела, что так глупо пошутила.

— А вообще-то, — он удрученно покачал головой, — хочу, чтоб знала: твоя коллега Лучика Визир просто гадюка. Когда я передавал через нее записки, сначала показывала их маме.

— Поразительно!

Мария начала смеяться. Ею овладело неудержимое веселье, как только представила себе лицо доамны Томша, читающей любовные письма сыночка, к тому же и узенькие щелочки-глаза Лучики, следящей за тем, как читает.

— Чего вдруг стало так весело?

— Прости. Сама не знаю, что вдруг нашло. Но Лучика больше твоя соседка, чем моя коллега. Мы никогда с ней не дружили. Может, делала это из ревности?

— Думаешь?

Подобная мысль самому Коке в голову почему-то не пришла. Но перспектива радовала.

— Ладно, — сказал он. — Как обстоит со стихами?

— Во всяком случае лучше, чем у тебя.

— А что было бы, если б ты перестала корчить из себя пролетарскую принцессу и пошла со мной в кино? В «Экспрессе» идет «Дом тайн» с Иваном Мозжухиным.

Мгновение Мария оставалась во власти нерешительности и сомнений, которые так часто испытывала с тех пор, как они расстались: и которые ей отнюдь не хотелось испытать вновь. Что изменится, в самом деле, если пойдет с ним в кино и потом, на обратном пути, поболтают о всякой всячине? Беззаботные, свободные от всяких условностей и правил приличия?

— Нет, Кока. Шагай один. У меня ни минуты свободной. И потом, мы не очень подходим друг другу. Не ложимся в кадр, как говорят в мире кино.

VI

Хоть домнишоара Аннет Дическу и была свидетельницей трагической неудачи, постигшей Божену Белоусову, директор консерватории не переставала мечтать о дне, когда здесь, в Кишиневе, откроется настоящий, главное же — стационарный оперный театр. И пусть не ей суждено заслужить аплодисменты зрителей, зато ученики непременно прославят ее имя своими успехами на сцене. В ожидании этого мифического будущего домнишоара устраивала время от времени большие музыкальные вечера, в которых участвовали не только преподаватели и ученики консерватории, но и известные в городе любители. Она и сейчас с головой окунулась в осуществление давно задуманного проекта: грандиозного концерта с «Реквиемом» Верди. Она добилась согласия на участие хора и симфонического оркестра Булычова, дирижировать которым должен будет Жан Бобеску. Режиссуру взял на себя Вронский. Само собой разумелось, что особая роль среди солистов отводилась Марии. Барышни возвращались домой поздно вечером, полностью измотанные и вместе с тем счастливые. Подобного события в музыкальной жизни города не было с прошлого года, когда в связи со столетием Бетховена среди прочих музыкальных торжеств в зале католической церкви прозвучал величественный «Реквием» Перози.

Но внезапно все эти мечты могли бы рассеяться как дым. Ворвался конкурент, соревноваться с которым было сверх сил.

Появление этих афиш вызвало в городе невообразимый ажиотаж. Кишиневцы, и местные, и приехавшие сюда после революции, были ошеломлены. Никто не мог понять смысла предстоящего события. Новость обсуждалась с воодушевлением, в котором нервозность смешивалась с озабоченностью, а радость омрачалась тенью недоумения.

— Хотелось бы знать: из Москвы они приезжают или как? — такие разговоры слышались всюду: в кафе, в трамваях, в кинотеатрах.

— Откуда же приезжать, если театр — московский?

— Неправда! Там вовсе нет театров!

— Что значит — «нет театров»?! Тогда, скажите на милость, где, если не в Москве и Петербурге, находились самые крупные театры?

— Это правильно. Находились. Неужели думаешь, что большевики посещают императорский театр в Петербурге? Они все разрушили, все до основания.

— Как с императорским театром — не знаю, но Художественный театр был создан Горьким. Его разрушить не могли.

— Допустим, не Горьким, а Чеховым.

— Не собираюсь заключать с вами пари. Но уверяю — такой театр исчезнуть не мог!

— Да и вообще это гнусная ложь, будто они разрушают что-то. Наоборот, приобщают к культуре широкие народные массы. Сейчас в театры ходят все: и рабочие, и солдаты, и служанки, и торговцы.

— Служанок там теперь нет. Так же, как нет и богачей.

— Хватит, хватит. Оставьте пустую болтовню. Скажите другое: как им разрешили приехать румыны?

— Точно. Они что, заключили пакт с большевиками? Завтра-послезавтра ни с того ни с сего окажешься в ГПУ.

— Не мешало бы. Иначе быстро бы унесли ноги!

— Вот оно как! Такое, значит, говоришь? А если сейчас сдам в сигуранцу? Вы слышали, что он говорил?

— А что говорил? Или ты платный осведомитель? Сколько сребреников получаешь?

Однако очень скоро, к удовлетворению одних и глубокому сожалению других, вещи прояснились самым прозаическим образом. Труппа приезжала не из Москвы. Театр не был советским театром. Это всего лишь группа бывших актеров Московского Художественного театра, эмигрировавших за границу. Труппа обосновалась в Праге и продолжала сохранять почему-то наименование знаменитого московского театра.

Может, и так, но в Кишиневе все равно очень редко происходили подобные события. Что касается Марии, то приезд этого театра должен был самым решительным образом изменить ее жизнь, и изменить к лучшему, о чем она и мечтать не могла. Эти коренные перемены вызывали удивление, радость, страх, волнение. Но и бурный протест. Человеком, протестующим против этих перемен, была прежде всего директор консерватории домнишоара Аннет Дическу. Она отсутствовала в городе только два дня, уезжала в связи с плачевным финансовым положением школы в Яссы, но и этого короткого времени было достаточно, чтоб «авантюра», как она выразилась, начала раскручиваться с невиданной быстротой.

— Но я не понимаю, Аннет, — говорила своим плаксивым голосом домнишоара Елена. — Чем может навредить девушке хоть такой, но все же сценический опыт? Все ее мечты все равно направлены только к сцене. И разве мы, в особенности ты, не об этом всегда ей говорили? Я прямо окаменела, когда Вырубов остановил свой выбор именно на ней. Хотя должна признаться, что ничуть не сомневалась, — отдаст предпочтение ей, и только ей. И, говоря по правде, вижу в этом выборе руку господню.

— У тебя всегда была склонность к мистицизму, — процедила сквозь зубы Аннет. Она сидела, выпрямив спину, перед тарелкой с простывшим супом, к которому даже не притронулась. Немного больше ела и ее сестра. Услышав реплику, та покраснела.

— Неправда, Аннет, дорогая. Просто я верю в бога, не то что вы с Ваней, отрицавшие его существование.

— Не время говорить о ваших взглядах. Подумаем об этом одаренном ребенке, в которого я вложила все свои надежды совсем не для того, чтоб увидеть фигуранткой в каком-то балагане.

— Господь с тобой, Аннет! Академический художественный театр! Толстой, Горький, Достоевский… Это, по-твоему, балаган?

— Толстой, академический театр! Но что она там будет делать, что петь? Об этом ты подумала? Я мучаюсь с ней, чтоб увидеть Виолеттой, Мими, Мадам Баттерфляй. Иными словами, в классических ролях. Она же выйдет на сцену в костюме цыганки и будет петь какие-то тривиальные мелодии!

— Но где, где она может исполнять эти великие роли? И потом, не все приходит сразу. Вспомни, как сама начинала.

Спина домнишоары Аннет стала еще прямее.

— Мой дебют был, как тебе известно, в роли Татьяны в «Евгении Онегине». И неужели тебе — слышишь, тебе! — нужно объяснять, что артист, если хочет добиться чего-то, должен трудиться? Доказать умение терпеть, старательность, но отнюдь не при первой же пустячной возможности рваться на сцену и тем самым позорить себя. Разве не ради того, чтобы могла трудиться, получая моральное удовлетворение, просила я отца Березовского взять ее в хор собора? Пусть поет там, сколько душа пожелает. Это музыка благородная, чистая, целомудренная. Это заявляю тебе я, атеистка. И разве не мало того, что ее заметили, о ней говорят в городе, ходят, чтоб специально ее послушать? Там ее место до окончания занятий. Потому будет видно. Вот что я хотела сказать…

Домнишоара Аннет сделала паузу. Видно было, что ей трудно продолжать.

— Я… Я говорю об этом тебе одной. Эта девчонка давно обогнала меня. Моя работа не идет ни в какое сравнение с ее возможностями. Поэтому ничего удивительного, что я смирилась, отказалась от сцены и осталась в этом нашем городе… Чтоб делать то, что в моих силах. Я более всего дилетантка…

— Что ты говоришь, Аннет…

— Да, да. И может, из тщеславия мечтаю, чтоб она добилась того, что не удалось мне.

— Но я… Я желаю ей от всей души…

— И потому, — сурово продолжала домнишоара Аннет, — не могу одобрить эти сомнительные эксперименты!

Жаркое так и осталось на столе — ни одна из сестер даже не притронулась к нему. Они сидели за столом точно на поминках. Потом направились каждая в свою комнату.

Что ж касается Марии, весьма далекой от волнений ее учительниц, то она жила словно во сне. Из тех волшебных, восхитительных снов, после которых просыпаешься с радостно бьющимся сердцем и чувством беспредельного счастья, которое не оставляет тебя целый день. На этот раз он вообще каждую минуту не оставлял ее, поскольку сон сливался с действительностью. Она уже участвовала в первых репетициях. Артисты торопились. Гастроли в Бессарабии были не столь уж продолжительны. Мария в самом деле была принята в труппу как фигурантка, но не рядовой статисткой, а со своей ролью. Вырубову требовалась исполнительница русских песен в спектаклях «Живой труп», «На дне», «Село Степанчиково». После второй репетиции Мария уже знала песни наизусть. То были простые, непритязательные мелодии, в которых прорывался душераздирающий мятежный дух, характерный и для русских песен, которые она знала с детства. В какое-то мгновение Вырубов подошел к ней, очень предупредительный, каким всегда был на репетициях, и попросил спеть песню еще раз. Слушал он, обхватив руками голову, когда ж Мария кончила, долгим взглядом посмотрел на нее, но в глазах его было какое-то странное, отсутствующее выражение. Оказавшись в такой близости от него, Мария растерялась, даже вздохнуть было страшно. «Наверное, не понравилось. Все пропало!.. Не понравилось! — забились в сердце тревожные, черные сомнения. — Сейчас скажет, что не нуждается во мне».

Вырубов резко поднял голову.

— Да, — сказал он после долгой паузы. — Интересно, интересно. Продолжим, барышня. Продолжим.

На протяжении репетиции Мария несколько раз ловила на себе его пристальный взгляд. Порой взгляд этот казался задумчивым, порой недоуменным. Подумалось, он выражает сомнения в ней, в ее способностях. Однако на прощание Вырубов решительно проговорил:

— Вы, конечно, не знаете, уважаемая барышня, нашего распорядка. Опозданий на репетиции я не допускаю.

Дома ее, разумеется, ждал после каждой репетиции весь двор, словно она возвращалась после бог знает каких трудных испытаний. Хотя испытания, честно говоря, были не из легких. Мама все время плакала и выражала сомнения.

— Муся, девочка. Очень я боюсь за тебя. Ты знаешь, я тоже очень люблю петь. Но когда подумаю, что тебе нужно будет выходить на сцену, что окажешься одна перед столькими людьми…

— К сожалению, мама, одной пока выходить не придется, — рассмеялась Мария. — Кроме меня, будет еще много артистов. Меня среди них могут вовсе не заметить.

— Все равно. Можешь растеряться и что-нибудь забыть.

— Не забивай себе голову пустяками, — вмешался отец. — Зачем тогда столько лет училась в этой школе у старых дев? Наверно, научили, как держаться на сцене. А петь она умела еще до поступления в школу.

Мадам Терзи тоже показалась на пороге с куском шуршащего, рассыпающего искры шелка и заявила:

— По этому случаю сошью новое платье. Прямо сейчас побегу к Лизет. Чтоб сделала за два дня. Отличного качества шелк! Сейчас такой не найти! Муся! — внезапно озабоченно воскликнула она. — Думаю, ты достанешь нам контрамарки. Потому что я, когда могла…

— Даже речи не может быть о контрамарках! — пробасил неня Миту, тоже заглянувший в дом. За ним показалась и туша Зенобия, тщательно вытерев ноги о половик, вошла в комнату. — Не сердитесь, мадам Терзи! Мы ведь пойдем все до единого, а где тут напастись билетов! Что это, театр ее родного отца? Купим сами. Слышишь, торговка частная? Готовь капитал!

— Боже мой, домнул Миту. Вы неправильно меня поняли. При чем здесь деньги? Билеты невозможно купить. Люди с ночи занимают очередь.

— Нужно поговорить с Васькой! — решительно заявила тетушка Зенобия. — Когда-нибудь что-то может и он сделать для этого двора.

— Но не понимаю, при чем здесь домнул Вася? — растерянно спросила мадам Терзи.

— При том, — спокойно, как всегда, проговорила Мэриоара. — При том, что выезжает на своей бричке чуть свет.

— Тогда попроси его.

— Ну нет, просите сами. Меня не послушает. Знает, что не привыкла к этим вашим театрам.

— Но сейчас ходят даже те, что не привыкли. Вы хоть представляете, Мэриоара, какой это театр?

— Оставьте в покое эту невыпеченную лепешку! — чуть не рявкнула тетушка Зенобия. — Вы когда-нибудь видели, чтоб она протянула руку и не схватила что-нибудь, чтоб открыла рот и не сунула туда что-то? С Васькой я сама поговорю!

Мама внезапно взволнованно всплеснула руками:

— А костюмы, Мусенька? Как будет с костюмами?

— Ну вот, теперь начнут судачить о тряпках, — проворчал отец. — Мама права. Ты знаешь, что у артистов есть костюмы для каждой роли? Они говорили что-нибудь об этом?

Воцарилась напряженная, полная дурных предчувствий тишина.

— Знаешь что, Мусенька? Возьми себе этот шелк. В конце концов могу сходить в платье, которое сшила в позапрошлом году к балу в бухгалтерской школе. Сменю воротничок, манжеты, и дело с концом. А тебе Лизет в два дня сошьет любой костюм. Какой захочешь. Сама знаешь Лизет! А насчет шелка не беспокойся — еще с царских времен. Не стыдно будет показаться даже на сцене самого знаменитого театра. Сейчас на сцене такого шелка не увидишь!


В какой-то степени была озабочена и доамна Нина Предеску. Во-первых, тот неприятный разговор с доамной Дориной Томша. Но если б только это! Она давно уже замечала, что Теодор не одобряет дружбы Тали с Марией. Но пока она еще была ученицей музыкального лицея и пела в хоре собора, он скрывал раздражение, однако сейчас, с этим выходом на сцену, который, по правде говоря, очень радовал Тали, бывшую прямо на седьмом небе, ему хотелось бы разрушить дружбу девушек. Конечно, Мария спокойно обойдется без домнула Предеску с его симпатиями и антипатиями, но как скажется столь решительный шаг на жизни девушки в целом? Парни, случается, убегают с цирком или театром, но это парни. По правде говоря, доамна Нина встречала подобные случаи только в романах — ни один из сыновей ее знакомых, людей ее круга, таких поступков не совершал.

Под вечер она позвонила в дверь дома барышень Дическу. Елена, бывшая в доме одна, очень обрадовалась приходу подруги. Отношения между сестрами по-прежнему оставались напряженными, и она охотно отведет душу в разговоре. Похвалив серебристую лису Нины и ее новую, по моде нынешней осени, шляпку, сказала:

— Ты так же элегантна, Ниночка, так же привлекательна.

— Какой толк, Елена, дорогая. Если никуда не хожу, никого не вижу.

— А кто виноват? Давно уже не понять, что с тобой происходит. Закрылась в четырех стенах, будто вдова. А между тем, дорогая барыня, у вас есть муж.

— Теодор вечно занят своими процессами. Всегда в пути, в разъездах. Признает только то, что связано с работой. Хоть я и не согласна с ним. Людей, конечно, принимаю, визиты тоже наношу, — от этого никуда не денешься, но удовольствия не получаю и дружбы не завожу.

Она отведала по давнему обычаю предложенное варенье, мелкими глотками отпивая из стакана с холодной водой. Затем перешла к разговору, который, собственно, и был целью ее визита.

— Жаль, что нет дома Аннет. Хотела бы сказать ей кое-что в лицо. Не думаю, что следовало бы разрешать Марии выступать на сцене этого театра. По крайней мере до окончания школы. Ты ведь знаешь, каков театральный мир и люди, что вертятся вокруг него.

— Слава богу, что Аннет нет дома и что ты не можешь, как сама же выразилась, сказать ей это в лицо.

Доамна Нина вспомнила другой разговор, вернее, спор, который состоялся у нее несколько месяцев назад. И покраснела. Не видя себя в зеркале, невольно подумала, что сейчас, наверно, чем-то напоминает доамну Томша.

— Думалось только о том, — смутилась она, — что это может повредить ей в соборе.

— Чем же повредить?

— Все-таки… Театр и церковь…

— Ради бога, Ниночка! Вы словно сговорились, как по команде вставляете бедной Марии палки в колеса. Аннет тоже…

— Но мне и в голову ничего такого не пришло! Как бы потом не пожалела, понимаешь, что хочу сказать? Театр завтра-послезавтра уедет, а она останется… И… сама знаешь, каков наш город. Пока не кончила школу, все же было какое-то положение… А так…

— Но скажите мне: к чему мы ее готовим? — чуть не взорвалась домнишоара Елена. — Ничего не понимаю! — Говоря это, она между тем отлично понимала, сколь резонны были возражения сестры, как и соображения, только что высказанные доамной Ниной, которые, впрочем, казались ей не очень вескими. — Отец Березовский в курсе дела и не возражает. Да и откуда знать: может, как раз здесь Марии и улыбнется счастье.

Доамна Нина обдумывала какое-то время сказанное Еленой.

— В принципе от отца Березовского ничего другого нельзя было и ожидать. Он артист до мозга костей. Однако не его я имела в виду… Да и вообще… Что касается счастья… — Доамна Нина вздохнула и с особым любопытством взглянула на подругу. — Какое еще счастье может найти девушка в этой труппе, полностью обанкротившейся, как и все русские эмигранты. Сейчас, когда многие государства признали эту новую Россию, трудно представить, на что они могут рассчитывать.

— Может, так и лучше.

— Думаешь о Ване? — прошептала доамна Нина.

— И о Ване. И вообще… Что ж касается Марии…

Что ж касается Марии…

День первого представления русского театра из Праги, хоть и был ее дебютом на сцене, оказался отнюдь не лучезарным. Ни в прямом, ни в переносном смысле. С утра беспрерывно лил дождь, мелкий и назойливый. По низкому, свинцовому небу над городом плыли клубящиеся облака. Деревья, сотрясаемые редкими, но мощными порывами ветра, безнадежно роняли на землю последние листья. Сумерки наступали раньше обычного и падали на землю как мокрый заплесневелый занавес. За кулисами тоже было отнюдь не радостное настроение. Актеры выходили из себя по любым пустякам, рабочие сцены безжалостно швыряли из стороны в сторону части декораций, которые не вмещались на небольшой сцене. Режиссер метался, беспрерывно что-то мыча и огрызаясь, точно загнанный в клетку зверь. Утюг оказался ржавым, к тому же костюмерша разорвала, повесив на гвоздь, платье Лизы, и его пришлось кое-как, на ходу зашивать.

Однако все это куда-то подевалось с приближением семи часов, когда в доселе пустом, празднично освещенном фойе стали собираться зрители. Теплота улыбающихся лиц, многоцветье нарядов, глухой шепот беседующих — все это доброжелательное, долго ожидаемое праздничное окружение, когда всякие пустяки вроде привычных житейских мелочей и неурядиц сами собой забывались, а жизнь казалась приятной, легкой, многообещающей, само говорило за себя.

И над всем этим царили ожидание, нетерпение, уже витавшее над пока еще пустым зрительным залом с таинственно поблескивающими в полумраке креслами. Эта картина, столь привычная для актеров, обладала свойством успокаивать их, рассеивать плохое настроение, но вместе с тем и заставляла предаваться страху, который, к величайшему удивлению Марии, охватывал всех до единого.

Первое представление «Живого трупа» потрясло публику. Погрязший в трясине тусклой провинциальной жизни Кишинев не часто мог испытывать мгновения подобной возвышающей радости. С давних пор, кроме, пожалуй, гастролей Марии Филлоти и Тони Буландра на сцене Национального театра, кишиневцам не удавалось увидеть такую прекрасную игру, такую волнующую передачу бурления человеческих страстей. Спектакль только еще разворачивался, а в зале уже стали слышаться вздохи, даже рыдания, и, нужно сказать, люди плакали не только над судьбой Федора Протасова.

Поэтому неудивительно, что в такой обстановке Мария тоже предалась какому-то странному, неописуемому чувству, причину которого она и сама не могла бы объяснить. Радость от того, что исполнилось ее заветное желание, была омрачена страхом, что будет с ней дальше. К тому же чувство, вызываемое игрой прекрасных мастеров, которую она наблюдала, стоя за кулисами, смешивалось с чувством отвращения от того, что пришлось надеть чужое платье. Она неловко чувствовала себя в нем, к тому же от платья исходил невыносимый запах. И все же на сцену она вышла храбро, уверенно, с хладнокровием, которого сама не могла в себе заподозрить. В последнее мгновение душу охватили покой и всепоглощающая тишина, заставившая забыть ровным счетом все, кроме того, что нужно было делать по ходу пьесы. Пела она отлично, хотя зрители, пожирая глазами главных исполнителей, даже не заметили этого. Разве лишь несколько знакомых, сидевших в партере и, главным образом, на галерке, где разместились родители, соседи, подруги. Признание, разумеется относительное, пришло позже, на второй, третий день, когда спектакли стали уже в какой-то степени привычными и их начали обсуждать, делиться впечатлениями. После исполняемых ею песен теперь уже звучали аплодисменты, когда ж узнали, что она из местных, то появление ее вызывало одобрительный гул.

Теперь в городе только и говорили что о театре. Говорили, однако, разное.

В салоне госпожи Пануш с возмущением констатировали:

— Греч, конечно, актриса большого таланта, но туалеты… Боже, какие старомодные!..

— Да, милая. Трудно даже представить. И это у актрисы, прибывшей из Праги. Из самого центра Европы!

— Но вы все путаете, милые дамы. На сцене положено одеваться в соответствии с модой времени, когда развивается действие пьесы. Но как-то я видел ее выходящей из гостиницы «Суисс». Какой шик! Даже излишне подчеркнутый.

— И все же актриса обязана заботиться и о туалетах, в которых выходит на сцену. Считаю это непременным условием успеха. Вспомните Марию Филлоти…

— Но, милая, в каких ролях она появлялась!..

— Да бросьте вы эти пересуды насчет туалетов. Кто на них смотрит? Достаточно ей открыть рот или закинуть голову — станешь ли думать, как одета?

Или в другом кружке:

— Хорошо, милая, но как может такой привлекательный мужчина, как Павлов, появляться в этой жалкой роли актера? В то время когда он герой-любовник до кончика ногтей. Тогда что же все это значит?

— Играет роль опустившегося актера, и только.

— Но где вы таких видели? В каком обществе? Кошмар, и только!..

— А где же? У русских, разумеется. Русская действительность…

— Потише с этой русской действительностью! Чем лучше наша?

— Точно. Мы не знаем жизни. Вертимся на своем пятачке от Садовой до Штефана Великого, от Измайловской до улицы Инзова. А что знаем кроме этого?

— И где многие, которых знали раньше? Перешли Днестр или томятся в наших, здешних тюрьмах!

— Допустим, не все…

— Ну ладно, прекратите об этом. Начали с театра…

— Да, да. Кстати, не знаете, кто эта девушка, которая поет в «Живом трупе»? Заметили, какой голос?

Всеобщим мнением было признание того, что подобной игры, подобного актерского мастерства Кишиневу давно уже не приходилось видеть. А пьесы? Кто способен сейчас написать что-либо подобное? Ах, безвозвратно ушедшие времена! Все разметала война, революция, оккупация. Все смешалось, и только одно ясно как день: дождемся поры, когда похоронят под звуки танго, а то и бешеного чарльстона. Где трагедии, великие симфонии? Где Шекспир и Пушкин? Где Бальзак и Леонид Андреев? Исчезли. Растоптаны. Может, где-то, в большом мире, еще понимают истинную ценность великих творений искусства. Мы же, однако, живем средь этих холмов и виноградников, как истинные троглодиты. И лишь изредка, когда появляется театр наподобие этого, вспоминаем, что пока еще остаемся людьми, к тому же интеллигентными.

Трое молодых офицеров, которых вез в своей пролетке Вася, от бульвара до Буюканских казарм, тоже вели похожий разговор.

— Ну, что скажешь о русских?

— Актрисы довольно староваты…

— Зато играют отлично. Какие манеры, господи, какая выразительность!

— Если уж не им открывать тайны русской души, тогда кому еще это делать?

— А эта девчонка, которая поет романсы. Почти артистка…

— А-а. Так она же не из труппы. Ученица так называемой кишиневской консерватории.

— Не может быть! Артистка в полном смысле слова. Какая там ученица!

— Если говорю, значит, так и есть. Сублокотенент Шербан Сакелариди из третьего корпуса знаком с ней несколько лет.

— Значит, особа во многом искушенная!

— А, Сакелариди, Сакелариди! Шалопай, каких свет не видел. Нужно заставить, чтоб представил нас.

— Бросьте свои шуточки. Лучше бы подумали над тем, что происходит…

— А что случилось?

— Как? Не отдаете себе отчета? Не замечаете, что этот театр является настоящим очагом большевистской пропаганды?

— Большеви… У тебя галлюцинации, мон шер?

— Страдает манией, вернее, фобией. Всюду снятся большевики. Ха-ха-ха!

— Ладно, ладно, посмотрим, как будете смеяться потом…

— Ну ладно, друг. Неужели не знаешь, что эти самые артисты убежали, да так, что пятки сверкали, как раз от тех большевиков, которыми пытаешься нас пугать? И лишь в Праге нашли пристанище.

— Не имеет значения. Большевизм живет в каждом русском. И куда б они ни убежали, все равно несут его в себе.

— Насколько мне известно, коммунизм исходит из Германии.

— Хороши и эти. Но я говорю о тех, кто рядом. Они есть даже в нашем городе, в этой несчастной провинции. И в один прекрасный день накинут нам на шею петлю. Не видите, что ли, какая атмосфера царит на спектаклях? Настоящая революция. Следовало бы запретить!

— Не то говоришь, капитан. Оставь их в покое. Где еще можно развлечься в этом забытом богом городе? Посмотришь на элегантных дам, завяжешь знакомство, полюбуешься красивыми ножками? А ну гони, каналья, своих кляч! Заснул на козлах, что ли?


Адвокат Предеску не отдохнул как следует после обеда. Ворочался с полчаса на диване в кабинете, а уснуть не мог. В конце концов, невнятно бормоча что-то, связанное с именем Христа и его матери, взял в руки газеты и вышел в маленькую гостиную, где по обычаю должна была находиться в это время доамна Нина. Она в самом деле сидела на своем обычном месте в углу дивана и вязала что-то из белых и голубых нитей, наверное, для малыша. Несмотря на то что она была полностью погружена в свое занятие, ей сразу же каким-то неясным женским чутьем удалось угадать, что муж в плохом расположении духа, если вообще не склонен затеять ссору. Она с трудом подавила вздох, зная, что это может преждевременно вызвать бурю, так и висящую в воздухе. Но даже если она не подаст знак, что предвидит грозу, и будет молчать как мышь, все равно неизвестно, сможет ли ее предотвратить.

И в самом деле не смогла.

Какое-то время слышался только шелест газетных страниц. Теодор то широко раскрывал газету, то складывал вчетверо и бросал, не глядя куда, сопровождая свои жесты невнятным ворчанием. Эти газетчики — сплошные жулики. Излагают вещи в крайне неприглядном свете. Вот она, выдумка, будто адвоката Предеску подкупили, чтоб нарочно проиграл процесс. Какая подлость! Абсурд, и только! Но какими бы глупыми ни были эти инсинуации, они все же компрометируют его. И на предстоящих выборах… Единственным существом, на котором можно было согнать злость, была жена, сидевшая перед ним с низко опущенной головой. Давно уже пора кое-что обсудить с нею.

— Нинель, — начал он пока еще сдержанным голосом. — Мне хотелось бы поговорить с тобой.

Спицы в руках доамны Нины продолжали неуклонно двигаться, что окончательно вывело его из себя.

— Оставь эту чепуху. Она меня раздражает.

— Хорошо, Теодор, — вздохнула доамна Нина и опустила вязание на колени, готовая, впрочем, при первой же возможности снова приняться за него.

— И не вздыхай. Не настанет же конец света, если мы хоть раз серьезно поговорим.

Доамна Нина снова вздохнула. Адвокат с досадой махнул рукой.

— Нинель, милая, ты знаешь, как горячо люблю я Тали. Давно, ей-богу, давно уже забыл, что это не моя родная дочь. Поэтому меня очень беспокоит каждый ее шаг, каждый поступок, который мог бы запятнать ее репутацию. А через нее и нашу…

На сердце у доамны Нины похолодело. «Великий боже, Тали!.. Что она могла натворить?» Поскольку из-за несущественного пустяка домнул Предеску не пожертвует душевным покоем и в особенности послеобеденным сном.

Теодор Предеску, мужчина невысокого роста, довольно плотный, коренастый, привыкший разглагольствовать и выслушивать собеседников, расхаживая по комнате, начал отмерять шагами салон, держась прямо, как во время прогулки, и высоко неся начавшую лысеть голову, отчего та постепенно принимала форму луны на ущербе.

— …куда денешься: стала почти взрослой… Да, да, мне известно, что ты со своим образом мыслей романтически настроенной женщины могла даже не заметить этого. И все же я далек — уж поверь мне, — далек от того, чтоб обвинять тебя. Ты же не виновна в том, что стала именно такой, не виновна, что получила… как бы тут сказать… своеобразное образование. Хочу тем самым подчеркнуть, что никогда не умела давать вещам и событиям истинную оценку. Отсюда и убеждение, будто Тали еще ребенок. Но, Нина, пора посмотреть на все трезво. Тали уже в возрасте, когда девушки выходят замуж. В семье крестьян или рабочих в ее возрасте даже появление ребенка считается вполне обычным явлением.

Доамна Нина легонько вскрикнула и повалилась на спинку дивана. Вязание упало с колен, мотки шерсти разлетелись в разные концы ковра. Домнул Предеску озадаченно посмотрел на нее.

— Что с тобой? — непонимающе проговорил он. — Если будешь принимать вещи в таком трагическом плане, тогда уйду в сторону. Умою руки. Но все же не допущу…

— Говори напрямик, не мучай! Что случилось с Тали?

— Да ничего! Ровным счетом ничего! Сказал только, что уже выросла и потому нужно тщательнее выбирать и завязывать знакомства.

Доамна Нина часто и тяжело дышала.

— Дать воды?

— Ничего мне не надо. Скажи без намеков, что все-таки случилось?

— Да вообще-то ничего…

— Тогда что значит все это вступление?

— Подумать, господи, нельзя слова сказать, чтоб ты почти не потеряла сознание. Успокойся. Хотел поговорить по поводу отношений нашей девчонки с этой ученицей… ну как ее… с этой девушкой из консерватории.

— С Марией?

— Вот-вот.

— О каких отношениях ты говоришь? Они друзья с детства. И ты отлично это знаешь.

— Порой дружба, которая может быть позволена в детстве, в определенном возрасте становится нежелательной.

— Но почему?

— Почему, почему… Как я слышал, эта Мария начала выступать на сцене.

— И это вполне естественно, — не очень-то уверенно пробормотала доамна Нина. — Девушка готовится к сценической карьере. И очень талантлива.

— И на здоровье. Но ее планы не имеют никакого отношения к нашей дочери.

— Так оно и есть. Тали пойдет своим путем.

— А я о чем говорю? Дружба с этой девушкой может запятнать ее репутацию. Мария, насколько мне известно, посещает рестораны, водит знакомство с офицерами гарнизона.

— Сплетни. Я слишком хорошо ее знаю. Очень порядочная девушка, с которой не мешало бы брать пример некоторым нашим знакомым, которых ты знаешь лучше меня.

Установилась напряженная тишина. Домнул Предеску был в нерешительности.

— Нинель, у меня нет желания ссориться.

— Как будто у меня есть. Хочется лишь доказать, что и я, такая, какая есть, тоже в чем-то разбираюсь. Точнее говоря, подозреваю.

Доамна Нина горестно засмеялась.

— Но уверяю тебя, это всего лишь игра воображения, ее можно сравнить лишь с чепухой, которую пишут обо мне выродки из газет. Говорю еще раз: хотелось бы избежать спора, если б меня не беспокоила судьба нашего ребенка. Для жизни, которая ожидает ее, Тали не нужны подобные подруги. Она очень милая девушка, правда, без приданого, но если получит образование, на кого-нибудь выучится, хорошую партию составить все же сможет. Однако балласт этой дружбы во многом помешает ей.

— Не знаю. Не представляю, как смогу сказать Тали нечто подобное, чтоб не унизить своего достоинства.

— Тогда, значит, хочешь, чтобы было унижено ее достоинство. Если не сейчас, то позднее, но это будет… Что с вами сталось, с бессарабами? Так глубоко засел в крови демократизм и этот глупый, лишенный принципов либерализм. Ладно если бы примкнули к революции. Но даже этого не произошло…

Доамна Нина подумала, что Аннет Дическу сумела бы ему объяснить, как получилось, что им, бессарабам, не дали прийти в себя, примкнуть, как он выразился. Ей самой говорить этого не стоило.

Она сама удивилась, что в голову пришла такая мысль. Вслух же сказала:

— Я не могу решиться сказать об этом дочке. Может, позднее когда-нибудь.

— Дело твое, но я тебя предупредил.

Домнул Предеску прекратил попытки. Внезапно ему показалось, что он нашел способ, как заткнуть глотки крикунам из газет. При поддержке префекта, разумеется… И к нему вернулось хорошее настроение. Подумалось: неплохо было бы чего-нибудь выпить. И поскольку служанка ушла за покупками, он сам налил себе стакан вина и бокал лимонада для Нинель. Вообще-то, он любил ее, какая есть. И слишком поздно сожалеть о том шаге, который сделал тогда, в молодости, когда именно эта душевная тонкость, эти романтические идеалы покорили его.


Впечатление создавалось грандиозное. Угрожающие крики труб, глухой рокот басов, надрывные звуки гобоев и кларнетов — все это рождало ощущение хаоса, катаклизма, посреди которого человек выглядел жалким, беспомощным существом. Когда Мария дошла до полной печали темы «Lacrimosa»[28], следовавшей за бурной частью «Dies irae»[29] «Реквиема», даже если бы в партитуре не было указания «come un lamento»[30], в голосе ее все равно продолжали бы звучать слезы. Музыка, которую она исполняла, была способна лишь усилить ее отчаяние.

Проводили последнюю репетицию. Домнишоара Аннет Дическу, решительная и настойчивая, все-таки сумела добиться осуществления давней мечты. Несмотря на более чем скромные артистические силы, ей удалось найти достойное «Реквиема» Верди воплощение. Мария впервые участвовала в таком серьезном концерте, где исполнялось столь внушительное сочинение. И пыталась делать все, чтоб угодить учительнице. Не пропустила ни одной репетиции, старалась петь не хуже профессиональных певцов. И сердце барышни Аннет смягчилось. Казалось, она даже простила ей «предательство», как называла участие в спектаклях театра. И Мария была счастлива. До вчерашнего, впрочем, вечера, когда узнала об этом страшном случае…

Порой тихие, порой оглушающие раскаты хора разливались под сводами празднично украшенного зала епархии, она же ничего не видела перед глазами, кроме фигуры Люси. Вот она, гибкая и стройная, идет навстречу аллеей Соборного сада в туфлях на высоких и тонких, по последней моде, каблуках, с неизменно улыбающимся лицом, озаренным дерзкими, может, даже отчаянными глазами. Над сценой вздымались властные и строгие аккорды оркестра, вызывающие ужас и смятение, а она слышала смех Люси, который пропадал, не отдаваясь эхом, в тишине двориков, окружавших площадь святого Илие. Как тогда, в тот вечер, когда тетушка Штефания сняла с ноги Люси туфлю у самого порога танцевального зала.

Когда грозные, полные смятения аккорды стали переходить в более мягкие и появилась ровная, благостная тема «Agnus Dei»[31], она все равно не могла избавиться от охвативших душу ужаса и отчаяния. И в то время, когда убаюкивающий женский дуэт, кротость которого подчеркивалась аккомпанементом трех флейт, вселял в душу мир и успокоение, сердце ее по-прежнему было охвачено отчаянием. Преследовала одна и та же безжалостная мысль: Люси больше нет в живых.

Накануне мама ждала ее у ворот. Она казалась обеспокоенной и испуганной.

— Наконец-то пришла, Мусенька. Слава богу. А я так волновалась…

— Чего вдруг, мама?

— Мне страшно. Хоть бы взяла извозчика. Сейчас, когда немного зарабатываешь…

— Рано мне еще разъезжать на извозчиках. Но что случилось? Ведь я не в первый раз прихожу поздно.

— Мусенька… — мама начала всхлипывать. — Большое несчастье случилось, Мусенька… Люся…

— С Люсей? — Мария невольно вздрогнула. Голос мамы, ее слезы, даже то, что ждала у ворот в такой поздний час… — Все же не умерла? Не умерла? — быстро проговорила она, хотя сердцем чуяла, что так оно и есть.

— Если б только это!..

— А что может быть ужаснее?

— Даже страшно говорить. Сейчас, ночью… Спаси и сохрани господь… Пошли в дом. Слава богу, что пришла… Да, Муся, умерла.

И только утром Мария узнала подробности от Ляли, которая излагала их с безразличием, свойственным возрасту. А быть может, и характеру. Люся, отсутствовавшая две ночи и три дня как дома, так и на работе в магазине «Трикотин», вчера утром была найдена в Соборном саду спрятанной в ящике, в котором непонятно как уместилась. Репортеры уже успели побывать у тетушки Штефании, сфотографировали ее, заливающуюся слезами. Окраина кишела полицейскими. Парни, с которыми дружила Люся, были арестованы.

Позже пришла тетушка Зенобия, стала рассказывать подробности, услышанные на рынке.

— Не приведи господь испытать муки, которые испытывают арестованные. Пересчитали все косточки, все зубы. По всему телу девушки одни укусы.

Мадам Терзи, заглянувшая к ней выпить чаю, ужасалась, осторожно дотрагиваясь до куска сахара, который в конце концов остался почти целым:

— Какой кошмар! Эти люди делают из мухи слона. Ничего подобного не приходилось видеть даже в полицейских фильмах. А я их столько перевидала… Так что можете поверить. Возможно, фотографировали челюсти — чтоб можно было обнаружить следы зубов.

Тетушка Зенобия посмотрела на нее с сочувствием и нескрываемым снисхождением.

«Что поделаешь с этой интеллигенцией? — подумала она. — Умные, умные, а сообразить не могут — чем тут может помочь фотография, как можно измерить укусы?» Вслух, однако, выразила только одно — сожаление о Люсе.

— Сейчас измеряй не измеряй, а девушка пропала.

— И никак не могла успокоиться, бедная, — заметила мадам Терзи. — Спросили бы меня, с кем только не ходила в кино!

Всем было понятно, на что она намекает. Но о мертвых — либо хорошо, либо никак.

У нени Миту была своя точка зрения.

— Не там, где надо, ищут, — невнятно ворчал он, с полным ртом гвоздей, зажатых в зубах. — Наверху, среди буржуев нужно искать, среди тех, кто живет в свое удовольствие.

— А я считаю, что наша молодежь сама идет в пасть зверя, — возразила мадам Терзи, наливая еще одну чашку чая. — Чего только не навидалась на своей работе… Тянутся в центр, как медведь на мед. И вот чего добиваются.

— Хотят чего-то получить от жизни. Другое дело, что не там ищут. Но и зарастать плесенью тоже небольшая радость. А здесь другого не дождешься…

— В какой-то степени вы правы, — согласилась мадам Терзи, бывшая весьма высокого мнения о нене Миту. Несмотря на все его агрессивные выходки, она уважала сапожника, считала, что во всем дворе только с ним можно поговорить о серьезных вещах.

Прибежала Ляля и, заливаясь слезами, сказала, что Марии принесли повестку в полицию. Вызывали на следующее утро. От страха маме стало дурно.

Мадам Терзи оставила недопитой очередную чашку и в сопровождении тетушки Зенобии выскочила во двор. Они были напуганы не меньше мамы.

Мария была подавлена, хоть и не боялась полиции. Ужасало случившееся с Люсей. На другой день она пошла в комиссариат и стала отвечать на вопросы, которые ей задавали: дружила ли она с пострадавшей? Что известно о ее связях? Знает ли дома в городе, которые та посещала? Отвечать не составляло большого труда. В последнее время они редко виделись с Люсей. Интересы девушек, отношения между которыми были не такими уж близкими, давным-давно стали разными.

— Ну что, тебе тоже мерили зубы? — полушутя, полусерьезно спросил ее неня Миту, когда она уже под вечер вернулась домой. Они с отцом сидели за столом и успели уже выпить литр вина. Бутылка на столе была пуста.

— Моя Муся не из таких, — с гордостью проговорил отец. — И слава богу! Сколько мучились, чтоб могла выбиться в люди.

— Ах, отец, не время строить иллюзии. Пока еще выбьюсь… А когда кончу учебу, даже не знаю, что буду делать дальше.

— Грех так говорить, Мусенька. — Мама погладила ее по волосам, мягким, красиво причесанным. — Даже доктор Бархударов хвалил твое пение. Он тоже был на спектакле.

Вместо ответа Мария покачала головой.

— А ну, чтоб больше тебя не видел в таком виде! Будто старая бабка! — сердито выкрикнул неня Миту. — И давно уже перестала петь дома, во дворе. Вечно чем-то недовольна. Куда веселей была, когда приходила просить, чтоб положил заплату на заплате на старые туфли. Сейчас, когда имеешь новые и красивые, могла бы и немного порадоваться.

Ей, однако, радоваться было нечему. После ухода нени Миту, когда все давно уже уснули, долго сидела на кровати, прижав к коленям подбородок, и смотрела в темноту за окном. Хоть в полиции ничего с ней не случилось, все же история с несчастной Люсей оставила в душе кровоточащую рану. Это правда: все, кто любит ее, вынуждены жить здесь, в нижней части города, без всякой надежды на лучшее, без каких-либо перспектив. Она же все больше питает надежду вырваться отсюда, из этого невыносимого окружения. Но где взять сил, чтоб преодолеть нищету и убожество? Театр скоро закончит гастроли и уедет, а она останется здесь, снова канет в неизвестность. И если б только это! Едва подумаешь, что настанет день и она больше не увидит этих удивительных людей, не будет больше находиться среди них, не будет принимать участия в репетициях, во время которых многому научилась… Впрочем, все это глупости, как и многое другое. Но нет, нет. Сейчас совсем другое. Кажется, влюбилась. Раньше были обыкновенные мальчишки, и разве могло быть серьезное чувство к ним? Или их к ней? На этот раз, однако… Но лучше не думать, не думать, и все. Но как можно не думать? Вырубов не случайно так часто с таким вниманием смотрит на нее. Ни на кого не смотрит, а на нее — да. И как пристально! Как будто что-то пытается разгадать, угадать, что у нее на сердце. Но если б даже узнал, что у нее там, на сердце? Глупости! Бедная девушка не смеет забивать себе голову такими нелепицами. Ее жизнь настолько отличается от жизни всех этих людей! Лучше думать о том, как бы пробиться к свету, как вырваться из этой убогой дыры! По какому пути направиться, чтобы в конце концов он привел ее на сцену. И не на временную, как сейчас, не в качестве фигурантки. Ах! А если все это не такие пустые мечты? Если Вырубов захочет взять ее с собой? Допустим. Допустим даже, что он не любит ее, что эти его пристальные взгляды — просто… Все равно она готова последовать за ним. Поскольку сейчас только от него зависит, чтоб она оставалась на сцене.

Мария вздохнула. Прислушалась к ночной тишине. Все давно спали. И никто из домашних не подозревал, какие сомнения она пытается преодолеть. Высоко вздымаясь над улицами окраины, в сероватом свете утренней зари виднелся массивный контур церкви Мэзэраке.

VII

Поздняя осень окутала город пеленой туманной мороси. Сырые ветры вздымали кудрявые клочья тумана, рассеивая их между черными ветвями оголенных деревьев. Туман проникал в город, заслонял сады в долине Петрикань, скользил над холмами Валя-Дическу, уже лишенными рыжевато-медного наряда виноградников. Однажды опустившись на город, клубы тумана ошалело метались среди серых зданий, катились вдоль сырых улиц и раскачивающихся деревьев парков, подчеркивая их унылую пустоту и безлюдье. Позже, к обеду, мгла терялась в садах Скулянки или неуверенно рассеивалась на дорогах вокруг Мунчешть. Чтоб затем, ближе к вечеру, вернуться снова и теперь уже окончательно завладеть городом, погрузив его в вязкую предательскую бездну. Бездна эта с каждым днем становилась все гуще, все плотнее, и в ней точно золотистый луч сверкал от вечера к вечеру подъезд театра, феерически освещенного, озаряющего светом и души горожан, прогоняя из них хоть на вечер грусть, холод, тоску и невзгоды.

И только в душе Марии этот свет поселился теперь навсегда. Поскольку в эти последние дни осени, когда вот-вот должны были установиться холод и неприютность зимы, в ее сердце прочно обосновалась весна. Во сне ей снились белоснежные весенние цветы, а днем, когда над городом царил туман, она видела над собой чистое, покрытое лазурью небо. И каждый день был теперь для нее как праздник. Отец Березовский, как никогда, был доволен ею. Голос девушки рвался светло и сильно под своды собора и казался божественным гласом, прославляющим свет, любовь, радость жизни. Были в восхищении и домнишоары Дическу. Занятия по бельканто доставляли истинное наслаждение всем слышавшим их. А успех, который выпал ей в качестве солистки во время исполнения «Реквиема», был бесспорным.

— Видишь, Аннет? — торжествующе говорила домнишоара Елена. — Видишь, что сделал с девушкой театр? А ты так возражала… Нет и еще раз нет! Место артиста — на сцене. Чтоб б ты там ни говорила!

— Quel révélation fantastique[32], дорогая моя, — саркастическим тоном отзывалась Аннет. И продолжала теперь уже серьезно: — Полностью с тобой согласна. Это маленькое эфемерное существо всем вскружило голову. В ней пробудились силы, которые я давно уже подозревала. Mais[33] эта сцена… Где будет театр завтра-послезавтра? Как переживет Мария расставание с ним и какими будут последствия разочарования, которое ей, безусловно, придется пережить? Об этом ты подумала?

Домнишоаре Аннет Дическу и в голову не могло прийти, как близка она к правде. Расставание с театром было бы полным крахом. Но Мария старалась не думать об этом. Не хотела думать. Жила как человек, старающийся поскорее растратить не принадлежащий ему капитал, не думая о том, что будет делать, когда настанет пора расплаты. Тем более что этот капитал, это богатство, было столь призрачным, столь эфемерным, словно нежный и хрупкий росток, укрепившийся в ее сердце, и о существовании которого никто ничего не подозревал. Даже он, Александр Вырубов, из-за которого и родилось это высокое чудо. Привлекательный мужчина, большой артист в считанные дни овладел ее сердцем. Каждый его взгляд, каждое движение приводили ее в трепет, а каждая улыбка воодушевляла.

Даже редкие часы одиночества, которые выпадали порой, она теперь переносила с трудом. Дома, как всегда, не находила себе места, и все было почти так же, как тогда, когда бегала на трамвайную остановку в надежде увидеть еще незнакомого Коку Томша. Только нет, нет! Не может быть никакого сравнения. То было детством, не более того. Страхи мамы, вечное возбуждение, вызванное алкоголем отца, выводили ее из себя. Вопросы соседей, восхищенных ее сценическими успехами, больше не вызывали прежней радости. Она уходила из дома и бездумно бродила по улицам, по пустым садам, в которых тоскливо покачивались печальные, оголенные деревья, и тогда такая же печаль проникала и к ней в сердце, и она безнадежно спрашивала себя: «Отчего я так волнуюсь? Откуда этот свет в душе и что я буду потом делать с тем мраком, который вскоре придет ему на смену?» Но, сама не зная почему, она надеялась, хотела верить, что такой день не придет никогда.

Она навестила Тали, не подозревая, какие страдания тем самым причиняет доамне Нине, которая, с одной стороны, была рада ее видеть, с другой же — все время находилась в напряжении, как бы не пришел муж и не узнал, что Мария в комнате у Тали. По правде говоря, девушки сидели почему-то в полном молчании, так что нельзя было обнаружить их присутствия. Мария углубилась в чтение какой-то книги доамны Нины: среди них было множество томиков прекраснейших стихов. И никогда ей не было так приятно читать их, как сейчас. Только в эти дни она по-настоящему поняла всю колдовскую силу поэзии.

Потом пошла к Риве. Но преувеличенные восторги и шум, с которыми встретила гостью мадам Табачник, вскоре надоели ей, и она к неудовольствию подруги поспешила поскорее уйти.

— О вейзмир! — всплеснула ладонями мадам Табачник, как только Мария показалась на пороге. — Даже не угадаешь, кто к нам пришел! Ах, домнишоара Муся, — теперь она называла ее «домнишоара», — ах, домнишоара Муся, примите наши поздравления! Ничего похожего не увидишь даже в Париже! Да что там в Париже: такого никогда не было в самих Черновцах! Это я вам говорю!

Рива поторопилась поскорей провести ее в свою комнату. Но мадам Табачник не оставила их и там — через несколько минут появилась на пороге.

— Нет, — значительным тоном проговорила она, словно кто-то пытался ей возражать. — Ты, Рива, не права. Ты видела что-нибудь подобное? Я — никогда! А как жаль, что не смог пойти в театр папа! Он сказал бы тебе то же самое, домнишоара Муся. Но наш папа очень занят, постоянно занят.

— Да, мадам Табачник, я это знаю. И не сомневаюсь, что такому человеку, как ваш муж, спектакль должен понравиться. Благодарю вас. Но в этом нет моей заслуги.

Мадам Табачник снова всплеснула руками и обосновалась на диване, посчитав почтительный ответ Марии началом разговора, в котором она может на полных правах принимать участие.

— Боже мой, домнишоара Муся! Нельзя быть такой уж скромной. В наши дни плохо быть слишком скромной. Это же тебе сказал бы и наш папа. А у него есть голова на плечах. Еще какая голова! Что бы там ни говорила Рива…

— Мама, но я же молчу, я же ничего не говорю, — раздраженно перебила ее Рива.

— Оставь, Рива, оставь, я знаю, что говорю. Весь наш город слушает и не может тебя наслушаться, домнишоара Муся. Если хочешь знать, многие идут в театр, только чтоб послушать тебя. Не нужно быть слишком скромной, это я тебе говорю.

— На этот раз мама, кажется, права, — более спокойно проговорила Рива. И улыбнулась. — Я тоже заметила. В театр идут люди с окраин, которые никогда не интересовались драмой. Вполне обходились кинематографом. Но узнали, что в пьесе поет девушка из нашего города, и начали ходить, чтоб послушать. Это слава, дорогая моя. Так что мама права.

— Хоть ты не заставляй меня краснеть, Рива. Ты же серьезная девушка…

— Мама права всегда, — удовлетворенно заявила мадам Табачник. — Ты одна думаешь, что мама…

Похоже было, разговор готов перейти в привычную колею перепалки между матерью и дочкой. Но Мария, поглощенная душевными переживаниями, забыла о хороших манерах и категорическим тоном перебила:

— Пусть даже все так, как говоришь ты! — Она обращалась к Риве. — Думаешь, люди приходят послушать именно меня? Нет. Девушку с городской окраины, которой довелось выступать вместе со знаменитыми артистами…

Мадам Табачник снова сложила на коленях свои крохотные ручки, густо усыпанные красными веснушками, но Рива хмуро посмотрела на нее и, еле сдерживая ярость, проговорила:

— Мама, ты не намерена угостить нас вареньем, чем-нибудь еще, или хочешь, чтоб Мария ушла отсюда, как из пустого, заброшенного дома?

Замечание дочки вернуло мадам Табачник к насущным заботам хозяйки дома и матери семейства.

— А если б они взяли меня с собой в Бельцы или, скажем, в Тигину, кто скажет, как бы приняли меня там?

— Что значит — «если бы взяли»? Думаешь, не возьмут?

— С какой стати брать? Обходились же без меня раньше.

— Неужели думаешь, что в таких городах можно легко найти подобный твоему голос? Конечно же нет. Возьмут без всяких сомнений. Другого выхода просто нет, если хотят, чтоб спектакли оставались на уровне. Но думаю, что Вырубов, серьезный режиссер и истинный профессионал, влюбленный в свое искусство, не способен довести дело до халоймиса.

— Если б хотел взять, то давно бы уже сказал, — словно про себя заметила Мария.

— А когда уезжают?

— Неужели не знаешь? Завтра последний спектакль в Кишиневе…

— Ах, да. Ты права. С этой моей мамашей можно забыть собственное имя.

— Нехорошо быть такой злой, Рива. Она любит тебя.

— Ох! Во всем должна быть мера, Муся. Но оставим это. Я бы сказала так: даже если и не уедешь с ними, то и так чего-то добилась. Вообще увидела осуществленной мечту. Убедилась, что значит для тебя сцена и ты для сцены.

— Завтра после спектакля прощальный ужин в «Лондоне». Вырубов и меня пригласил.

— Ох! — Рива точно так же, как ее мать, оживленно всплеснула руками, доказывая тем самым, что не очень уступает матери в аффектации. — Ох, Муся! И даже не сказала об этом! А как посмотрят наши преподавательницы?

— А как посмотрят, если вырастили такую замечательную ученицу, — вновь появилась с подносом в руках мадам Табачник. — Вот принесла немного баклавы… Так о чем мы говорили?

— Мама-а-а! — чуть не простонала Рива. — С ума можно сойти! Дай нам спокойно поговорить. Уйдем, Муся, из этого дома!..

— Ну ладно, Рива, я только… — мадам Табачник растерянно посмотрела на дочь. Она явно не понимала, в чем причина ее раздражения.

Чтоб успокоить их, Мария поторопилась взять с подноса кусок баклавы.

— До чего же вкусно вы их печете, мадам Табачник. Такие только у вас можно отведать.


После спектакля Мария умылась из таза в комнатенке костюмерши тетушки Полины, затем надела новое платье. Лизет сдержала слово. Платье было в самом деле восхитительное. По последней моде. Вместо широких платьев с узкими плиссированными юбками и низкой талией сейчас стали носить длинные, узкие, прилегающие к телу, с рукавами буф, покрывавшими три четверти руки. Именно такое платье сшила ей Лизет, так что мадам Терзи была права: если приложит руку Лизет, то приложит руку и сам бог. Смотрясь в зеркало, Мария с трудом узнавала себя. С мутной поверхности старого, щербатого зеркала на нее глядела настоящая дама. Стройная, гибкая, с лицом, которому большие черные глаза, в чьих глубинах таилось пламя неизбывной, вечной грусти, придавали выражение загадочной отчужденности. С большим сожалением она надела поверх этого шедевра свое старенькое, слишком короткое пальто, утешаясь мыслью, что эти лохмотья останутся в гардеробе ресторана.

Актеры разошлись по своим номерам в гостинице одеваться к прощальному ужину. И Мария, жившая последние два дня словно во сне, с мыслью о минуте, когда переступит ярко освещенный порог ресторана, внезапно была резко отброшена к реальности самой рядовой, простейшей мыслью, которая сковала все ее тело холодом. Как она войдет в ресторан одна, без спутника? В такие шикарные места ходить одной непристойно… Мысль эта прогнала из души радость и заставила замедлить шаг. И как только она раньше об этом не подумала? Но если б даже и подумала? Она продолжала идти, но теперь шаг ее был неуверенным, лишенным прежнего оживления.

Она миновала сумрачное здание собора и вышла на аллею, ведущую к Пушкинской улице. Уже были видны два белых шара, освещавших вход в ресторан. С вечера начал идти снег, и сейчас весь парк был окутан белым покровом, который рассеивал таинственный серебристый свет. В его тусклых лучах резвились крупные молчаливые снежинки, в конце концов медленно покрывавшие кусты вдоль аллей, ложившиеся на неподвижно застывшие кроны деревьев.

У выхода из Соборного сада, среди редких спешащих прохожих она увидела вдруг одиноко маячившую фигуру, медленно прогуливающуюся на свету с заложенными за спину руками. Высокая фигура, величественная походка, пальто с блестящим бобровым воротником — да это же… Нет, нет! Какие безрассудные мысли приходят ей в голову! Вырубов! Зачем ему здесь прогуливаться, когда все уже, конечно, собрались в ресторане? В это мгновение мужчина повернулся, и их взгляды встретились.

— Маша, голуба, поторопись-ка! Наши уже в сборе.

Блеск десятков ламп, отражавшихся в стольких зеркалах, сразу же ослепил и ошеломил ее. С того мгновения, когда у выхода из парка Вырубов взял ее за локоть своей сильной, твердой рукой, Мария перестала понимать, что происходит вокруг. Шагала точно во сне, поддерживаемая его рукой, по мягкому ковру навстречу приглушенному гулу голосов, ничего не различая в бело-красно-черном море, которое открывалось ее глазу.

Когда они входили в большой банкетный зал, оркестр стал исполнять марш из «Веселой вдовы», и Мария бессознательно оперлась на руку спутника. Показалось, что взгляды всех собравшихся направлены только на них двоих… И лишь несколько часов спустя, когда выпитое развязало языки, а разговор стал общим, Мария наконец-то пришла в себя. Спала с глаз белая пелена, и теперь она уже могла свободно смотреть на происходящее. И сразу же встретилась глазами со взглядом Вырубова. Он пристально, вопрошающе смотрел на нее, словно подстерегал, пытался понять, что прячется за ее одиночеством и молчанием. Мария вздрогнула и отвела взгляд. И все же успела заметить, как элегантен он в смокинге с блестящими лацканами, с тщательно причесанными волосами — а ведь обычно ходил растрепанный, на репетициях на всех смотрел волком, сердито орал, когда что-то не получалось. Почему он так посмотрел на нее? Чего хочет? Поди разбери. Может, права была мама, когда высказала сомнение, хорошо ли поступает она, Мария, принимая это приглашение. Но как можно было не принять его? Если ожидала этот день как самый большой праздник! Как не принять, если хоть сейчас согласна пойти за ним, куда только ни позовет. И все же почему он так посмотрел? Вместо мучительной неуверенности сердце ее охватила какая-то непонятная радость — впрочем, что-то подобное она испытала еще тогда, когда увидела, что он ждет ее… Задумавшись, она обвела глазами зал. Откуда-то из-за дальнего стола кто-то приветственно махал ей рукой, и она различила знакомую, очень знакомую улыбку. Заинтригованная, через какое-то время она снова бросила взгляд в ту сторону. За столом сидело несколько офицеров в новых, ослепительных, с иголочки мундирах. И сразу же поняла, чья это улыбка. Старый знакомый Шербан Сакелариди. В это мгновение офицер снова поклонился, и, не зная, как поступить, Мария ответила ему чуть заметной улыбкой. И в то же мгновение вспомнила ослепительно сверкающий майский день, усыпанные цветами аллеи Долины Чар, затем продвижение в ослепительно сверкающем черном лимузине по празднично украшенному бульвару в сторону Триумфальной арки. И по мере того как воспоминания становились отчетливее, лицо ее все больше озарялось лучистой улыбкой. И разве что в глубине затуманенных глаз четко светился отблеск печали и недоверия. Сакелариди понял, что его узнали, и даже решил, что могут благосклонно встретить. При первых же тактах медленного, напевного танго он поднялся из-за стола, по привычке оправил мундир и уже в следующее мгновение кланялся, звеня шпорами, приглашая на танец. Мария растерялась и непроизвольно бросила взгляд в сторону Вырубова. Однако он казался углубленным в серьезный разговор с одним из местных театралов и, по-видимому, не обращал внимания на происходящее вокруг. Шербан Сакелариди еще раз звякнул шпорами. Мария поднялась.

— Вас просто невозможно узнать, дорогая барышня! Поразительно. Разрешите заметить, что вы напоминаете принцессу из сказки, — начал он тараторить, едва Мария оказалась в плену его рук. — Стали настоящей светской дамой. И отличаетесь достойной подражания элегантностью! Слово офицера! Не говорю уже о спектаклях. Следил за каждым вашим выступлением. И все мои товарищи также ваши горячие поклонники. Все наши аплодисменты были заготовлены только в ваш адрес.

— Аплодисментов заслуживают актеры. Это крупные, выдающиеся артисты. Надеюсь, успели в этом разобраться.

— Впечатляет, тут ничего не скажешь. Но мы, не понимавшие ни слова, были на седьмом небе, когда начинали звучать ваши песни. У вас прекрасный голос. Теперь я не удивляюсь, что когда-то мчался за вами через весь город, чтоб привезти в собор. Кстати, о соборе. Вы там остаетесь, не правда ли? Ведь если театр уезжает, где мы сможем слушать вас? Теперь мы от вас не отстанем. И вы тоже так легко от нас не отделаетесь!

Сакелариди продолжал извергать свои банальные комплименты, которые в другое время, хоть в тот же майский день, могли показаться приятными. Однако сейчас нисколько ее не интересовали. Она не была уверена, что Вырубов заметил ее отсутствие, и жалела, что пошла танцевать с офицером. Однако как следовало поступить — этого тоже не знала.

— Но вы даже не слушаете меня! — с искренним удивлением воскликнул Сакелариди.

— Ну что вы, что вы… Слушаю, — как можно более вежливо ответила она. — Но, конечно, слежу и за каждым тактом танго.

Сакелариди заметно изменился. Теперь это был уже не тот стройный, тоненький юноша — хоть через кольцо пропусти — в форме сублокотенента, делавшей его слегка похожим на опереточного персонажа. Он возмужал, стал плотнее, шире в плечах. Когда-то мягкие, по-девичьи нежные черты лица обострились.

— Хотелось бы надеяться, что мы станем добрыми друзьями, — шепнул он, подводя ее к столу.

Поглощенная своими мыслями, Мария даже не ответила.

Вырубов снова пристально посмотрел на нее прищуренными глазами, словно пытался вспомнить что-то… Пили много, и все были уже на такой стадии, которая с минуты на минуту грозила перейти в обычный пьяный кутеж.

— Маша, голуба, не хочешь немного освежиться после этого дыма?

Он стоял возле ее стула и говорил, слегка наклонив спину. Она вздрогнула и так стремительно поднялась, что он едва успел податься в сторону. В гардеробе, подавая ей пальто, весело рассмеялся, заметив:

— Даже не спрашиваешь, куда пойдем.

— Вы же сказали: освежиться. Там в самом деле очень душно и накурено.

— Разумеется.

Тяжелая дверь закрылась за ними. Всего лишь несколько шагов отделяло их от Соборного сада, и они направились туда. Снег перестал, и лишь редкая, заблудившаяся снежинка пролетала порой в холодном воздухе. Точно напоминание о метели, точно призрачное видение… Все так же сумрачно и неподвижно высилась громада собора, где-то в высоте пропадали купол и колокольня. Часы на Триумфальной арке — в городе их называли соборными часами — начали мелодично отзванивать четверти, затем прогремел дважды большой колокол.

— Господи! — испуганно воскликнула Мария.

— Что такое?

— Уже так поздно! Я и не подозревала…

— Время вообще безжалостно…

Вырубов не договорил. Положил ей на плечи руки — Мария в это мгновение закрыла глаза, — но не притянул к себе, не поцеловал, как ожидала и как хотела она. Сказал твердо, даже повелительно:

— Поехали со мной, Маша, голуба!

— Куда?

— Вот оно как… На этот раз все же спросила, — засмеялся он. Однако смех его был искусственным, напряженным. Казалось, он мучается чем-то, испытывает серьезные сомнения, неуверенность.

— Куда? — повторила Мария. И добавила с отчаянной решимостью: — С вами пойду куда угодно, хоть на край земли.

— Вот как!

Не снимая рук с плеч, он слегка отклонил ее, внимательно посмотрел в лицо и покачал головой.

— Я уже старик, Машенька, голуба. Разве не видишь, что старик?

— Ты не старик! — Мария даже пристукнула ногой. — Неправда, что старик!

И только теперь он прижал ее к себе. Но снова не поцеловал. Только прижал к груди, и лицо ее всего лишь окунулось в шелковисто-мягкий бобровый мех. Но теперь ей было все равно. Большего счастья она никогда в жизни не испытывала. Вырубов отпустил ее и, прямо и величественно — как на сцене — держась, проговорил тоже как на сцене — приподнято, внушительно, тщательно расставляя акценты.

— А я уже решил, что все земные искушения остались у меня в прошлом. Но как только увидел тебя… Только нет, нет, Маша, голуба. У нас столь разные судьбы. Мы не должны были встретиться, не сможем шагать в ногу Дальше по пути к гибели я пойду один. И тебе не нужно сопровождать меня. Никто не должен меня сопровождать. Я давно уже принял это решение. Никто не должен больше страдать из-за меня.

Мария не понимала, о какой гибели он говорит. И не нашла иного объяснения этому путаному высокопарному монологу, кроме отличного «Шабо», которое подавалось в ресторане «Лондон». Вырубов между тем продолжал говорить, и голос у него был абсолютно трезвым:

— Девочка моя, ты сама не знаешь, какой божественный дар в тебе заложен. Ты можешь стать великой певицей, Машенька, голуба. Однако путь артиста тяжек и обрывист. Хватит ли у тебя сил и смелости, чтоб пойти по этому мученическому пути? И не здесь, конечно, не в этом забытом богом и людьми городе находится Голгофа, на которую тебе предстоит подняться. Здесь, может, перенести мучения было бы легче… Но там, далеко, в больших городах, так называемых центрах культуры. Городах-светочах. Ты ощущаешь в себе силы, чтоб вступить с ними в схватку? Ведь на самом деле истинного света там, может быть, куда меньше, чем здесь.

— Чтоб вступить в схватку, нужно сначала туда добраться, — с горечью проговорила Мария. — Я ж не вижу такой возможности.

— Ради этого твоего взгляда, который преследует меня с первого же дня, как только увидел тебя, ради той искорки радости, которой ты одарила душу старого бродяги, Вырубов готов помочь тебе. Поедем со мной, Машенька, голуба. Попробую сделать хоть одно доброе дело в жизни. Может, зачтется за прежние грехи. И если ты согласна принять это предложение сумасбродного старика, тогда дай поцелую твою ручонку…

Он высвободил ее руку из-под муфты и поднес к слегка дрожащим губам. На самом деле она ничего не сказала в ответ, но он, похоже, не сомневался в том, каким будет этот ответ.

— И не нужно бояться, — прошептал он. — Вырубов скорее даст свалить себя с ног, чем не выполнит обязательства, которые накладывает на себя сейчас, перед этой церковью, этим святым местом.

И, повернувшись к собору, торжественно, величественно перекрестился.

Марию вдруг охватил озноб. Может, от того, что выпал снег, пришла настоящая зима с первыми морозами? Все было не так, как она ждала. Но чего она вообще ждала? Кроме дрожи, которую она испытывает перед лицом этого привлекательного мужчины, разве не владеет ею вечное стремление к сцене, к театру? Разве не жила в ней вечная неизбывная надежда, что когда-нибудь порвет с этим городом, вырвется из своей убогой окраины, чтоб можно было учиться, повидать белый свет и стать певицей, петь в самых известных и крупных театрах? Когда, как, каким образом? Этого она не знала, но то, что желала этого, желала, боясь признаться самой себе, то было правдой. Только вчера еще так хотелось, чтоб ее взяли на гастроли в Бельцы или Тигину. Сегодня же в ее распоряжении весь мир. Так имеет ли она право отказываться, даже если любовь к ней Вырубова не столь велика, как ей бы хотелось?

Она ответила столь же твердым и серьезным голосом, каким только что говорил он:

— Я тоже обещаю тебе быть послушной и преданной ученицей. Постараюсь сделать все, что будет в моих силах, чтоб ты ни о чем не пожалел.

Она поднялась на цыпочки и, закинув руку в муфте за его широкую спину, притянула его к себе и смущенно, робко поцеловала. Какое-то мгновение Вырубов, казалось, колебался, затем обхватил ее своими цепкими руками и начал жадно, страстно, неукротимо целовать. Мария не сопротивлялась этому порыву, чувствуя, как все больше ею овладевают ощущения, смутно напоминающие те, когда она ночи напролет видела перед глазами лицо Рудольфа Валентино, когда думала о Коке Томша, о Штефане. И бесконечная, безграничная радость стала укачивать ее и уносить куда-то в небытие…

Легонько вздыхали старые деревья, и при каждом их вздохе в воздухе разносился тонкий, нежный ручеек снежинок. С вечера упавший на их ветви снег осыпался, валился на Марию, точно прозрачная подвенечная фата.

Часы на башне собора пробили еще одну четверть из многих и вместе с тем отнюдь не бесконечных четвертей, часов и дней, отведенных для совместной жизни этих двоих людей, которым нынешней ночью казалось, что счастье их безбрежно.


Насыпало много снега, и город дышал чистотой и свежестью. Высокие сугробы искрились кое-где, когда на них падали короткие, холодные лучи солнца. К вечеру усилился мороз, и стекла многих домов начали покрываться узорной вязью ледяных цветов. Но здесь, в комнате подруги, было тепло и уютно. Тихонько потрескивал огонь в кафельной печи, пахло айвой, свежевымытым полом, хризантемами. Недавно прошло рождество, и во дворе еще стояла елка, уже лишенная игрушек, чернеющая в свете наступающих сумерек. А на углу стола Тали продолжала издавать печальный, умирающий запах пушистая, как снег на дворе, хризантема.

Усевшись с обеих сторон окна, Мария и Тали продолжали читать при скудном, убывающем свете зимних сумерек. Точнее говоря, читала одна Тали, лихорадочно листая страницу за страницей, с жадностью следившая за увлекательной нитью жизненных неурядиц Пауля и Вирджинии. Она торопилась поскорее узнать, чем кончилась эта страстная любовь, всем сердцем не желая верить в ее трагический исход. Мария, успевшая прочесть книгу раньше, знала, какие разочарования ждут впереди Тали. Она, Мария, скорее обводила невидящим взглядом комнату, нежели читала. Потому что каждая из книг, хранившихся в отделанном инкрустациями шкафу доамны Нины, неизменно приводила к мечтательной задумчивости. И потом, она столько раз их читала-перечитывала! Еще прошлой зимой, заметив, что Тали никогда не открывает шкаф и не притрагивается к аккуратно расставленным там книгам, спросила подругу:

— Что это за книги? Почему я ни разу не видела, чтоб ты заглядывала в них?

— А-а. — Тали пожала плечами, и по ее неизменно безоблачному лицу пробежала тень. — Мамины сокровища. Воспоминания юности. Книги, которые читала когда-то, даже учебники и тетради. В нижнем ящике хранятся фотографии отца, его письма, когда был студентом в Петербурге. Письма с фронта… В общем, погребенное прошлое.

Мария невольно вздрогнула.

— Прости меня, — сказала она. — Я не знала…

— Ничего. Думаю, сейчас все это не имеет никакого значения. Я, во всяком случае, ничего особенного не испытываю. Была слишком маленькая. А мама? Об этом трудно сказать…

— И все же странно, что тебе даже не хочется на них взглянуть. Но теперь начинаю понимать.

— Ничего ты не понимаешь. Думаешь, это склеп? Могила? Шкаф даже не закрыт. Кроме, разумеется, ящика. Хотя мама когда-то читала мне и письма. Только давно, очень. Тогда же я перелистала кое-какие книги. В основном это стихи. Признаться, не очень понимаю русский язык. Они ведь почти все — русские… Но есть и другие… Правда, все это, как я уже говорила, было очень давно. Сейчас, может, посмотрела бы другими глазами, но все не хватает времени. Мама, наверное, иногда приходит сюда — когда я в лицее, а отец в суде — наверно, открывает ящики, перелистывает книги, перечитывает письма. А может, и вовсе не приходит…

Позднее, через несколько дней, в такие же зимние сумерки, Мария спросила:

— Как ты думаешь, Тали, я могла бы просмотреть эти книги?

— Откуда мне знать? — нерешительно сказала та. — Маме может не понравиться. Но если шкаф все равно не закрыт…

— Но с собой я ничего не возьму.

— Да, да, брать не стоит. Однако если посмотришь здесь, никакой трагедии, думаю, не произойдет. К тому же вряд ли найдешь что-то интересное.

Но Тали ошибалась. Много, очень много радостных часов провела Мария, разглядывая эти книги. Тут обнаружилось много поэтов, о которых раньше она даже не слышала. В школе они даже не упоминались. Хотя в старых библиотеках города их, наверное, можно было найти. Но как она могла попросить их, если даже не подозревала о существовании таких книг? И теперь, усевшись на стул у окна, выходившего в столь знакомый дворик, погружалась в новый мир, неизвестный, нереальный, но очень близкий ее душе. Необъяснимое колдовство, никогда доселе не испытанное, овладевало ею, когда она читала стихи, изданные где-то далеко-далеко, в другом мире, в другой жизни и в другие времена:

Пусть душит жизни сон тяжелый,

Пусть зыдыхаюсь в этом сне, —

Быть может, юноша веселый

В грядущем скажет обо мне.

Разве не о ней, не о ее судьбе писал Александр Блок в этом стихотворении? Или:

Мир стал заманчивей и шире,

И вдруг — суда уплыли прочь.

Нам было видно: все четыре

Закрылись в океан и в ночь.

«Мир стал заманчивей и шире»… Сколько раз и она испытывала подобное чувство, взывая к нему, призывая из туманных загадочных далей!

Хоть подруга и заверила ее, что шкаф не скрывает никаких тайн, Мария все же порой натыкалась на них, испытывая необъяснимое наслаждение, пытаясь их разгадать. Так, напала как-то на тоненькую книжонку, в которой, хоть она и отличалась странной орфографией, узнала стихи Эминеску. Книга была издана еще до войны. На титульном листе красиво закругленным, четким почерком были выведены следующие стихи Бодлера:

Совьют мне траурный покров

И сердце, полное тоскою,

Приблизят к вечному покою!

А ниже:

«Нина, обожаемая! Только твой образ, только великая надежда снова увидеть тебя заставляют меня не предаться чувствам, которые выражены в этом стихотворении.

Как озаряет душу мне

Твой лучезарный, ясный взгляд!

Всех звезд и выше, и светлей

Любовь моя, любовь моя!

Эти стихи словно оторваны от моего сердца, их написал великий и очень несчастный поэт. Ты слышала об Эминеску? Здесь, я в Яссах, это кумир молодежи, какими были для нас Блок, Надсон, Хлебников. Посылаю тебе с Рэуту одну из его книг. Прочти ее! На этих страницах ты найдешь точно те же чувства, которые я столько раз хотел бы выразить, когда думаю о тебе А думаю о тебе я всегда».

Мария вздрогнула. Не желая того, она проникла в чужую тайну. Прочла строки, посвященные чужому человеку. Пусть даже и доамне Нине. Однако теперь ничего уже не поделаешь. Она посмотрела в сторону Тали. Поначалу хотелось поделиться с ней, однако та была целиком погружена в историю другой любви, любви графини Валевской к Наполеону. Стараясь прогнать чувство стыда и неловкости, она углубилась в чтение столь знакомых стихов:

Болят виски, лишь вспомню о тебе.

И все же молодой муж доамны Нины не вернулся. Несмотря на страстное желание снова увидеть любимую жену. Любовь, которая, как говорят, охраняет любящих, его не спасла. Как и Митю Рэуту, который, как она узнала от Тали, был влюблен в домнишоару Елену Дическу, и они должны были после войны пожениться.

Она бессознательно перелистала несколько страниц книги. На одной из них увидела еще одну надпись. Синие чернила давно поблекли, но слова можно было разобрать. И опять она совершила непозволительное. Хотя, честно говоря, какое значение имело все это сейчас, когда сама доамна Нина забыла о существовании книг? И, похоже, давно уже не приходила утешить скорбь в воспоминаниях. Да и существует ли еще эта скорбь?

И решительно открыла страницу, на которой была надпись. Это уже не был тот ясный, четкий почерк, что на первой странице. На полях, рядом со стихами:

Года проходят, я старею…

Но день за днем, за шагом шаг

Все больше очарован ею,

Не знаю чем, не знаю как… —

Мария с трудом различила строки Надсона:

Не говорите мне: «Он умер». Он живет!

Пусть жертвенник разбит — огонь еще пылает.

И восклицание:

«Господи боже, почему, почему именно он? 21 ноября 1916».

Эти слова были написаны всего лишь через три месяца после того, как мать Тали получила через Рэуту книгу. И написаны они были, возможно, в день, когда доамна Нина узнала о гибели мужа.

Вот так, наряду с миром прекрасной поэзии, доселе неизвестной и потому особенно привлекательной, эти небольшие открытия обнажали перед Марией подробности жизни, прожитой, как ей казалось, в немыслимо далекие времена, словно в другой эпохе и на другой планете. Среди пожелтевших страниц старинного издания «Цветов зла» она напала на твердый кусок картона, оказавшийся фотографией молодой женщины. Из-под прически по моде прошлого века на нее вопросительно смотрели глаза, огромные и глубокие. На доамну Нину женщина похожа не была. Как и на старую доамну Наку, Талину бабушку. Она стала вертеть в руках пожелтевшую фотографию. На обороте была сделанная по-французски надпись, а под ней — росчерк-подпись, почти неразличимый.

— Кто эта дама? — спросила она у Тали.

— Что за дама?

— Вот эта, на фотографии… Знаешь, выпала из книги. И если уж посмотрела…

— Эта! Так это же княгиня Дадиани. Любимая учительница мамы. Любовь, кстати, была взаимной. Что подтверждает надпись на обороте.

— Как? Вот эта?..

— Чему удивляешься? Или не знала о ее существовании? Да, милая моя. Иначе почему бы осталось в памяти имя?

— Но я думала, что она жила сто лет назад.

— Ни в коем случае. Как это ни покажется странным, была современницей наших с тобой матерей. И думаю: все лучшее, что есть в маме, в твоих преподавательницах, домнишоарах Дическу, заложено именно такой учительницей, какою была Наталия Георгиевна Дадиани. Когда она умерла, мама поклялась, что если у нее будет дочь, она даст ей имя «Натали» и запишет в тот же лицей, где училась сама. Как видишь, мама обожала ее. Даже странно, что фотография пылится среди старых книг. Может, и о ней забыла? Хотя чему тут удивляться? Знаешь, Муха, я часто думаю, что та большая любовь, о которой написано столько книг, теперь больше не существует.

С тех пор прошел год. Давно уже не открывала Мария шкаф, хранивший тайны юности любившей и бывшей любимой женщины. Сейчас, вернувшись после гастролей в Четатя Албэ, Тигине и Бельцах, она пришла повидаться с Тали. Увидеться и поговорить — ведь ее отъезд из Кишинева был делом решенным. Но никто еще не знал о нем. Даже мама. Мария знала, что шаг, на который она решилась и к которому, по сути, всю жизнь готовилась, вызовет у нее недоумение, протесты, может, даже огорчения. И не только у мамы — у всех близких. Поэтому старалась не открывать ни перед кем душу. Даже перед Тали. Она присела, взяла наугад несколько книг. Стала медленно, чтоб подольше тянуть время, перелистывать. Может, просто и с ними прощалась… Теперь она знала многие и многие стихи наизусть. Поискала у Блока одно из тех, которые неизменно очень болезненно воспринимала, поскольку казалось, написаны они прямо про нее.

Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех, забывших радость свою…

Захотелось плакать. Она попыталась прогнать это необъяснимое состояние тоски, но стихи звучали в ушах точно реквием по угасшей жизни или, может, как предсказание горестей, которые только еще ждут ее.

Сумерки полностью сгустились. Что только может разобрать Тали в этой темноте? Однако та не отрывалась от книги. Марии хотелось сказать ей, чтоб перестала читать, но она не сделала этого, продолжая сидеть в темноте, одолеваемая все теми же неусыпными мыслями, которые сейчас уже не казались ей такими радостными, как с приходом сюда. Правдой, однако, было и то, что чтение стольких старых книг, эта смесь твердости духа и нежности, которая, казалось, исходила от них, неизменно вызывали в ее душе смятение и растравляли заглохшую, тщательно скрываемую боль.

— Ух! — послышался в конце концов слегка хриплый от долгого молчания голос Тали. — Ух! Уже совсем стемнело! Ничего не вижу!

— Зажги свет, — сказала Мария. — Иначе испортишь глаза.

— А ты?

— Я давно уже перестала.

— Что тогда делала?

После сумрака, царившего в комнате, свет вспыхнул необыкновенно ярко, и Тали испуганно закрыла глаза, в которых промелькнула печальная искорка.

— Что же ты делала? — повторила она, осторожно открывая глаза. — Как всегда, мечтала?

— Темнота располагает к задумчивости. Для сердца это, может, плохо. Зато для глаз… Посмотри, какие у тебя красные глаза.

Тали подбежала к зеркалу.

— Тали, — решилась наконец Мария, посчитав, что подруга достаточно долго любуется своим отображением, — слышишь, Тали? Я уезжаю с Вырубовым.

Тали, которая все еще находилась в плену колдовской любви Пауля и Вирджинии, оторопело посмотрела на нее.

— Ты что-то сказала?

— Я уезжаю с Вырубовым. Выхожу за него замуж.

Тали ужаснулась:

— Ты что это, Муха? Как можно? Он же старик! С ума сошла, что ли?

— Ничуть не старик, — нахмурившись, проговорила Мария. Теперь каждый будет напоминать об его возрасте… — Не старик. Зрелый, солидный человек.

— А Кока Томша? Он же любит тебя, Муха!

— Не выдумывай. Примерещилось. И ему, и мне. Был такой красивый майский день, цвели акации, у меня было тяжело на душе, оттого что умерла совсем молодая девушка. Вот настоящая разгадка.

— А с этим, Вырубовым, у тебя — настоящее?

— Да.

— Неправда, Муха! Ты не можешь любить его!

— Но люблю!

— Неправда, неправда, — взорвалась Тали, и ее голубые глаза мгновенно наполнились слезами. — Это невозможно. Ты любишь в нем артиста, а себе говоришь неправду, будто влюблена в человека. А Кока просто умирает по тебе. Знай, что умирает. Сам недавно сказал.

— Эх, Тали. Все это детство. Прошу тебя, успокойся. Что ж касается Коки, то, уверяю, он давно уже забыл меня. Кроме того, я его не люблю.

— Да что с тобой, Муха? Как можно было так измениться за это короткое время? С тех пор как приехал этот проклятый Вырубов…

— Не говори о нем плохо, Тали. Это необыкновенный человек. И, похоже, прожил не очень счастливую жизнь.

— Все они такие. Соблазнители. В любом романе…

— Жизнь куда более сложная штука, чем романы, Хотелось добавить: «в особенности те, которые любишь читать ты», — но не стоило обижать подругу, тем более что Тали продолжала плакать, искренне огорчившись, и, конечно, не только предстоящей разлукой.

— И не боишься, Муха, что потом можешь пожалеть? — прошептала Тали, принявшись остервенело вытирать нос.

— Не пожалею. Обещаю и тебе и в то же время себе. Что бы ни случилось, не пожалею.

Мария была непоколебима в своем решении. Тали посмотрела куда-то в пустоту перед собой и сказала с неприсущими ей грустью и серьезностью:

— Значит, кончилось наше детство, Муха! И ты первая подвела под ним черту.

«Ах, Тали, Тали, — хотелось сказать Марии, — наше детство кончилось давным-давно. И только ты все еще продолжаешь жить под его спасительным крылышком».

И только тогда, когда слова «Я уезжаю с Вырубовым» были наконец произнесены, когда она услышала, как они звучат, когда поняла, что это в самом деле правда, только тогда она осмелилась сообщить новость маме. Выйдя из консерватории, где у нее не хватало духу смотреть в глаза преподавательницам, поскольку знала, что и здесь потребуют бесполезных, не способных что-либо изменить объяснений, она направилась вверх по улице Гоголя. Пересекла Леовскую и продолжала идти вперед. И только потом, подойдя к Немецкой площади, увидела издали внушительное здание из красного кирпича — то была глазная больница доктора Бархударова. Мама сменится только утром, а она теперь уже не могла ждать до того времени. Но и не могла решиться сразу же войти, хотя, казалось бы, твердо намеревалась обо всем рассказать маме. Стояла на возвышении, с которого, собственно, и начиналась улица, уходившая под уклон вниз и утопающая летом в буйной зелени садов, сейчас же покрытая белым молчаливым саваном снега. Пробегавший где-то внизу в сторону заставы Скулень трамвай казался беловато-красной игрушкой. Кто знает, когда теперь она вспомнит эти места, этот зимний день, эту робкую провинциальную девушку в коротеньком старом пальто, которая пытается проникнуть взглядом в неизвестные дали, надеясь увидеть там другие города, другие картины, других людей.

Потом упрямо встряхнула головой и решительным шагом направилась к больничному входу.

Мама сидела в небольшой комнате и, увидев ее, испуганно побледнела. Подняла глаза от старой пижамы, на рукав которой накладывала заплату, и, задыхаясь, спросила:

— Что-то случилось, Мусенька?

— Ничего, мама, ничего. Почему так испугалась?..

— Я пугаюсь не напрасно. И сейчас сердцем чую: что-то случилось. Сердце давно говорит мне…

Мария прижалась лбом к холодному стеклу. Отсюда, сверху, со второго этажа, низина открывалась как на ладони. Трамвай, успевший к этому времени достичь конечной остановки, теперь поворачивал обратно.

— Если сердце говорит тебе, тогда зачем скрывать, мама? Да, случилось. Я уезжаю с театром. Точнее говоря, с Вырубовым. Выхожу за него замуж.

— Муся!!!

— Все решено, мама!

— Господи, спаси и помилуй! Что скажет отец?

На бескровных губах Марии появилась тень улыбки. Эту же припевку она столько раз слышала из уст мадам Табачник. Но улыбка тут же пропала. Ее тоже беспокоила сцена, которую может устроить отец, когда она представит ему Вырубова. Поскольку в планах, которые они столько раз обсуждали, был и прощальный вечер в родительском доме, после того как посетят магистратуру. Все должно быть по закону. Мария, будучи несовершеннолетней, не могла получить заграничный паспорт, не сочетавшись законным браком.

Но, вопреки всем страхам, отец принял известие довольно спокойно.

— Все равно когда-нибудь нужно будет выходить замуж, — даже пытался он успокоить маму, у которой, казалось, не просыхали глаза с тех пор, как Мария пришла со своей новостью в больницу. — Немножко, правда, перезрелый. Но что поделаешь — вдовец… Да и одного ремесла с Марией…

Сейчас он сидел во главе стола, чистый, тщательно выбритый и трезвый. И как всегда, когда был трезвым, — молчаливый и словно бы кроткий. Мария подумала, что всю жизнь только и видела его в двух видах: либо слишком агрессивный, несдержанный и злобный, когда пьян, либо спокойный, молчаливый и сдержанный. И что самое главное — ни одно из этих состояний не отражало точно его души.

Весь двор, начиная от мадам Терзи и кончая Васей, развозившим молодых на своей бричке, старался, хоть и без особого успеха, приложить усилия, чтоб торжество удалось. Под пронзительные звуки чарльстона, которые мадам Терзи пыталась с помощью одолженного у знакомых старинного граммофона сменить песнями вечно печального и смятенного Вертинского, кое-кто танцевал, а неня Миту яростно нес нескончаемый внутренний монолог, с нескрываемым отвращением глядя в усталое лицо Вырубова.

«Такую драгоценную девушку выпустили из рук, — говорил он про себя. — Кто скажет, что может случиться с ней там, на чужбине, куда хочет увезти ее этот осколок прошлого? Вскружил голову своей «благородной сединой». И искусной игрой на сцене. А у дуры Муськи сразу ноги подкосились. Да, ты, конечно, большой артист, — обращался он теперь напрямик к Вырубову, который, будучи далеким от бури, бушевавшей в груди у нени Миту, старался расположить к себе компанию, хотя роль явно ему не нравилась: — Ты — король среди своих, но какой толк от этого нашей девчонке? Куда уведешь ее? Прямо в звериную пасть буржуазии, которая проглотит ее, глупую овечку, и даже косточек не оставит. Что этой простушке только музыку и сцену подавай, это правда. Но мы куда смотрели? Почему не уберегли от тебя? Спрашиваешь: а что мы можем дать взамен? Но что дашь ей ты? Сам бы кое-как выпутался. А так… Отказался от революции, удрал. Перешел на сторону буржуазии и остался с тем, что на тебе. Тогда какой прок от твоей любви нашей бедной девчонке? Ни шелков на ней, ни бриллиантов».

Мать, много раз предупрежденная Марией, старалась как могла выглядеть веселой, но каждый раз, бросая взгляд на Вырубова, испуганно опускала глаза, когда ж выходила на кухню, сразу же принималась плакать. Мария брала ее за руку и выводила в сени, холодные, пропахшие запахами кислой капусты и керосина для примуса, стоявшего тут же на столе.

— Мама, последний раз прошу тебя. Не отравляй мне радостные минуты. Не ходи с таким видом, будто меня несут на кладбище.

— Какие радостные минуты, Мусенька? У меня сердце на части разрывается.

— Еще год, мама, и сердца разбились бы у нас обеих. Когда закончила бы учение и стала бегать по городу в поисках работы. Пока не пошла бы в содержанки к какому-нибудь офицеру.

— Упаси господь! Зачем говоришь такое?

— Говорю, потому что знаю. — Голос Марии выдавал злорадство. — И могу сообщить: один уже нашелся и готов взять на себя эти обязанности, насколько понимаю. Считай, что вырвалась из его клыков.

— Ах, Муся, что мы знаем о твоих мыслях, о жизни, которую ведешь с тех пор, как начала петь в хоре. Потом еще этот театр. Слишком рано заделалась самостоятельной. Приходила, уходила. А сейчас вот как говоришь. По-моему, могла бы остаться дома. Потому что где может быть лучше, чем дома? Пела бы в хоре собора. Могла бы найти учеников, учить музыке. В Кишиневе столько состоятельных людей, чиновников, коммерсантов, которые хотят обучить детей…

Мария нахмурилась. Если б не полумрак, царивший в сенях, мать заметила бы, что ее глаза, обычно добрые и ласковые, сейчас сверкали холодным, злым блеском.

— Как раз от этого я и уезжаю, мама. Потому что вы не хотите меня понять…

— Просто говорю, Муся, что дома даже эти наши глиняные стены согревают. А на чужбине? Дома и самое горькое покажется сладким. До нас, бедняков, никому нет дела даже на нашей земле, а там, куда едешь? У них своих бедняков хватает.

— Я верю в Сашу, мама. Он добрый человек.

— Добрый, злой… Люди говорят, что все, чем владел, оставил в Москве. Там, куда вы с ним поедете, он тоже такой же чужак.

Что можно было ответить на это? В словах мамы была своя правда. И все же Вырубов был для нее совсем другим миром. Миром, к которому она так долго стремилась. Который избавит ее от этого смирения, во власти которого давно уже оказалась мама, под знаком которого живет каждый из их окраины. И жертвой которого она не хотела становиться. И потом… Она любит Вырубова. Да, да. Любит.

И только мадам Терзи была по-настоящему удовлетворена и обрадована переменами, которые сулит судьба их милой девочке.

— Вы даже представить не можете, какая удача выпала Мусе! — пыталась она вбить в голову каждому эту простейшую истину. — С тех пор как крутится земля, известно, что артист нуждается в человеке, который бы ему покровительствовал. Что вы можете знать о том, как трудна, как сложна жизнь артиста?

У тетушки Зенобии не было времени выражать чувства: она появлялась и исчезала с раскрасневшимся у плиты лицом, внимательно осматривала стол, уносила и приносила тарелки. И разве время от времени сердито давала тумака Мэриоаре, ворчливо бубня, что та слишком долго засиживается за столом, в то время как в кухне некому вымыть тарелки…

Последним и, к счастью, настоящим спасением оказались песни. Те самые старинные песни, которые Мария слышала еще в колыбели, которые укачивали всех сидящих за столом… «Если бы ты знала, как мне дорога…»

Вырубов, подперев кулаком голову, прослушал незнакомую мелодию, затем стал тихонько подпевать вторым голосом. После чего, подняв бокал в честь поющих, произнес несколько трогательных слов. И начал петь русские…

Все, разумеется, поддержали его и когда пел «Ну-ка, тройка, снег пушистый», и «Славное море, священный Байкал», и многие, многие другие.

Накинув на плечи пальто, Мария, никем не замеченная, вышла во двор. Стояла под своей яблоней, почти по колени в снегу. И внезапно подумала: «Кажется, я так же бесприютна и одинока, как и это деревце в зимнюю стужу».

Из дома донесся красивый голос нени Миту, который пытался излить печаль в песне «Забыть бы мне тоску…».

Со стороны церкви Мэзэраке донеслись порывы влажного, сырого ветра, на мгновение напомнившего дыхание далекой весны. Мария в последний раз подняла глаза на пригорок, где выделялся на сером фоне неба купол с зеленой крышей, неизменно стоявший на страже ее детства, и вернулась в дом.

— Маша, голуба! — крикнул ей Вырубов, к этому времени, как и все другие, уже хорошо подогретый выпитым вином. — Иди спой с нами! Не бойся: настанет день, и будешь петь на сцене в Милане! Это гарантирует тебе Вырубов собственной персоной. А сейчас давай споем простую и очень красивую песню времен моей молодости:

Начинаются дни золотые…

Все стали подтягивать. Каждому казалось, что песня эта — о ней, о Марии. Ведь это она уезжала от них в быстрых, легких, украшенных ковром санях. И никто уже не спрашивал: пробьются ли эти сани, такие легкие и ненадежные, сквозь снежные сугробы, сквозь преграды и препоны, которые встанут на их долгом пути? Выведут ли Марию на устланную золотом дорогу, о которой она мечтала? И если кто-то задавал такой вопрос, то это была только мать. Впрочем…

Загрузка...