РАЗДЕЛ I

Теперь, когда мы увидели, что Ренессанс в России, возможно, не просто идея, а факт, имеет смысл рассмотреть известные события истории и явления искусства за последние два-три века с новой точки зрения.


Я беру в руки весьма добротное издание "Русское искусство X — начала XX века"(М., 1989). "Восемнадцатый век — очень важная веха в истории России. Реформы Петра I затронули в той или иной степени все стороны экономики, государственного устройства, военного дела, просвещения, все аспекты общественной мысли, науки и культуры". Что произошло? Оказывается, вот что: "Эти преобразования приобщили Россию к достижениям европейского прогресса, помогли преодолеть отсталость, вывести страну в ряды влиятельных государств Европы" Всего лишь приобщили?


"Современная наука, — продолжает автор раздела "Русское искусство XVIII века", — основывается на признании важнейшей роли происшедшего перелома. Это был интернациональный по своей сути переход от средневековья к новому времени. Россия пришла к этому перелому на двести-триста лет позже, чем, например, Италия или Франция, и потому, естественно, он совершался здесь под воздействием опыта тех стран, которые уже миновали эту фазу культурного развития. Можно сказать, что русское искусство XVIII века выполнило ту же функцию, что приняло на себя европейское Возрождение, но располагая при этом возможностями другой эпохи — эпохи Просвещения".


Сколько оговорок! А если по существу? Благодаря реформам Петра I и следуя внутренним тенденциям исторического развития, интернациональным в своей основе, Россия не просто приобщилась к чему-то, а пережила Ренессанс, как в свое время Италия, а с нею другие европейские страны, о которых можно сказать, что они приобщились к ренессансным явлениям во Флоренции и в Риме, что естественно и закономерно. У автора не поворачивается язык или не хватает смелости прямо заявить о Ренессансе в России, говоря о переломе и признаках Возрождения, поскольку, видите ли, "Россия пришла к этому перелому на двести-триста лет позже". И тут же робкие оправдания, только перед кем? "Обращение к художественному опыту Западной Европы, конечно, не было механическим заимствованием".


Ни одна культура, начиная с античной, не развивалась сама по себе, без заимствований. Также было и в странах Западной Европы в XIV–XVI веках. Важны и интересны указания на специфические особенности Возрождения в Германии или Франции по сравнению с Италией, но суть такого явления, как Ренессанс, не в них. Вопрос не в отсталости или в запаздывании в развитии той или иной страны, — это всего лишь специфические условия и сроки исторического пути, они иные в странах Востока, — а в прорыве к новому состоянию, при котором наблюдаются сходственные явления в социально-экономических и художественных сферах, что в Италии в свое время получило определение Ренессанса.


"Первая четверть XVIII века сыграла особую роль в художественном развитии России. Искусство занимает принципиально новое место в жизни общества, оно становится светским и общегосударственным делом". Это уже нечто большее, чем меценатство герцогов, кардиналов или папы римского, разумеется, прежде всего в собственных интересах. Ренессанс в России не повторение западноевропейского, а совершенно новый феномен — в силу разнообразных исторических, социально-экономических причин и художественных факторов как в самом Российском государстве, так и в европейских странах, вступивших в век Просвещения.


Воздействие европейской культуры на Россию громадно, но не в силу ее отсталости, а именно ее открытости миру, ее "всемирной отзывчивости", черты не столько чисто русской, как думал Достоевский, а ренессансной эпохи и ренессансной личности, что впервые мы наблюдаем у древних греков, у мыслителей и художников эпохи Возрождения в Европе, в России у Пушкина, но эту открытость и восприимчивость проявил уже Петр I. Ренессансный импульс в России возник не в среде гуманистов и художников в соответствии с требованиями переломной эпохи от средневековья к новому времени, а в гениальной личности молодого царя с могучей волей к жизнестроительству и творчеству во всех областях ремесел, наук и искусств. Именно поэтому искусство и науки становятся "общегосударственным делом", чего не было в Европе в эпоху Возрождения. Идея государственного предназначения художественного творчества (как и научного) и его воспитательной миссии, выработанная Петром I и заложенная в основу его преобразований, еще задолго до просветителей, определила совершенно новый характер Ренессанса в России. О том же по существу пишет и вышецитированный автор:


"Гражданственность становится идеалом, а прототипом свободного, принадлежащего обществу искусства предстает творчество мастеров античности и Ренессанса". Здесь принципиальная новизна позиции русских художников, призванных к государственному служению на общее благо, первое и реальное проявление русской идеи, можно сказать, впоследствии мистифицированной и вновь воплощенной в социалистической идее. Разумеется, в XVIII веке высокое искусство служило лишь привилегированному классу дворян, но его творцами чаще оказывались именно выходцы из низов, как, впрочем, было и в эпоху Возрождения в Европе.


Эпоха Петра Великого

История Петра I хорошо известна, но до сих пор мало понята, хотя всем ясно: царь-реформатор преобразил Россию, — путаются в целях и средствах, твердят о заимствованиях и жестокостях, с укором упоминают о самовластии самодержца, — и это от Карамзина до Пушкина, что говорить о славянофилах и западниках, которые за деревьями не видят леса.

“Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государства… Пытки и казни служили средством нашего славного преобразования государственного… Бедным людям казалось, что он вместе с древними привычками отнимает у них самое отечество”. Это Н.М.Карамзин в 1811 году.

“Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые — суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика”. Это А.С.Пушкин в 1834 году.

“Рукой палача совлекался с русского человека образ русский и напяливалось подобие общеевропейца. Кровью поливались спешно, без критики, на веру выписанные из-за границы семена цивилизации”. Это И.С.Аксаков в 1880 году.

И вот современный историк Ю.Овсянников, автор книги “Великие зодчие Санкт-Петербурга”, материалами которой я буду широко пользоваться, без всякой связи, просто ради зачина в начале новой главы заявляет: “Суровый Петр, учивший Россию кнутом и самоличным примером, не оставил достойного продолжателя дела”.

Вот уже современные кинематографисты, касаясь эпохи Петра Великого, непременно покажут истязания царевича Алексея чуть ли не самим царем. Там, где бунт, борьба за власть у трона, неизбежны пытки и казни, здесь царь Петр ничего не выдумал, такова мировая практика всех времен и народов, как это ни прискорбно. Однако же кнутом никого не обучишь, можно лишь забить до смерти человека, искалечить, и он уже не работник, не творец (так был загублен при Анне Иоанновне первый русский художник Иван Никитин). А реформы Петра I оказались потому плодотворны, жизненны, что он окружил себя работниками, творцами под стать ему. А главное, все слои населения Российского государства на своем уровне, по своему разумению, ценою неимоверных трудов и жертв и поднимающих дух нации побед поддержали начинания царя, который сам — невиданное дело! — трудился не покладая рук, плотник, корабельный мастер, бомбардир. У нас забывают или просто не имеют ни малейшего представления об атмосфере эпохи преобразований, что запечатлелось наглядно в архитектуре новой столицы, формально это барокко и классицизм, но возвышенные, величественные, празднично отрадные, в полном соответствии с умонастроением эпохи и именно в России. В Италии и во Франции эти художественные направления в архитектуре решали иные задачи.

Особая атмосфера эпохи преобразований возникла не вдруг, а имела очаги еще в XVII веке, во-первых, в веселом торжестве язычества в простом народе, вопреки средневековым установлениям церкви; во-вторых, там, где образованность и свобода уже зародились, — не в кельях монастырей, не в университетах, как было в Западной Европе в эпоху Возрождения, — а при дворе, в царской семье еще при Алексее Михайловиче, а что говорить о его младшем сыне.

А ведь такой личности, самой удивительной, разносторонней, уникальной, безусловно гениальной, могло и не быть, но Россия через череду посредственных, полубезумных царей, стало быть, ценою еще худших жестокостей и колоссальных жертв вступила бы в Новое время, ибо настал срок, как говорит С.Соловьев о петровских преобразованиях, “это было не иное что, как естественное и необходимое явление в народной жизни, в жизни исторического, развивающегося народа, именно переход из одного возраста в другой — из возраста, в котором преобладает чувство, в возраст, в котором господствует мысль. Я указал, — продолжает историк, — на тождественное явление в жизни западных европейских народов, которые совершили этот переход в XV и XVI веках; Россия совершила его двумя веками позже”. Здесь нет речи об отсталости, оговаривает С.Соловьев, в новый возраст разные народы вступают в свое время и, разумеется, при соответствующих условиях. Однако историк ограничивается указанием на “тождественное явление в жизни западных европейских народов, которые совершили этот переход в XV и XVI веках”, то есть в эпоху Возрождения. Разве не естественен вопрос: “Что Россия с преобразованиями Петра не вступила в эпоху расцвета искусства и мысли?” В России только кнут и кровь, благо лишь старина, будто там мало кнута и крови было.

Освобождение от застывших средневековых форм жизни и мировосприятия происходило прежде всего там, где укоренилось образование и где обладают полной свободой, — как ни удивительно, в России это случилось в царской семье. В этом отношении уже благочестивейший царь Алексей Михайлович со всем семейством и кругом грамотных своих подданных подошел вплотную к черте, разделяющей Средние века от Нового времени.

Прежние формы и устои жизни давали трещину, и, сознавая это, царь издает указ: “В воскресенье, господские праздники и великих святых приходить в церковь и стоять смирно, скоморохов и ворожей в дома к себе не призывать, в первый день луны не смотреть, в гром на реках и озерах не купаться, с серебра не умываться, олову и воску не лить, зернью, картами, шахматами и лодыгами не играть, медведей не водить и с сучками не плясать, на браках песен бесовских не петь и никаких срамных слов не говорить, кулачных боев не делать, на качелях не качаться, на досках не скакать, личин на себя не надевать, кобылок бесовских не наряжать. Если не послушаются, бить батогами; домры, сурны, гудки, гусли и хари искать и жечь”.

Это был запоздалый выпад против весело торжествующего язычества, как было и в странах Западной Европы; образование и благочестие скрестились в душе и сознании царя Алексея Михайловича, как у Савонаролы, роль которого на свой лад сыграл царевич Алексей в условиях, когда его отец не только освободил народ от запретов на празднества, на всевозможные проявленья жизни, но дал жизненной силе народа направление и цель, увенчивая труды и победы празднествами, неслыханными на Руси. И, надо сказать, Петр I любовь к празднествам вынес из детства. Благочестивый государь Алексей Михайлович после вечернего кушанья в потешных хоромах вместе с боярами, думными дьяками и духовником любил потешить себя всякими играми, а играли в орган, в сурну, в трубы трубили, в литавры били. При дворе ставились и комедии, при этом присутствовали царица, царевны и царевичи. Представление давали немцы и дворовые люди А.С.Матвеева. Актеров не хватало, “в 1673 году Матвеев приказал в Новомещанской свободе у мещан выбрать 26 человек в комедианты и отвести в Немецкую свободу к магистру Годфриду. Так основали в Москве театральное училище прежде Славяно-греко-латинской академии!” — восклицает Соловьев. Кстати, Славяно-греко-латинскую академию открыли в 1687 году.

В пределах Кремля, Преображенского и Измайлова в кругу царского двора возникает удивительная атмосфера, когда грамотность, образование, явления культуры обрели новизну и притягательность, как бывает в юности человека и народа. Явление царя-реформатора было закономерно и, можно сказать, радостно для народа, ибо только радость, а не принуждение, высвобождает его великую энергию к творчеству и жизнетворчеству, пусть это стоит ему величайших трудов и жертв. Но это и есть великая эпоха, великая жизнь, когда является всеобъемлющий гений, который не просто ставит насущные вопросы национальной жизни как гуманист, а решает практически и прежде всего сам, побуждая своим примером подданных встать с ним рядом как корабельный мастер, плотник, токарь, хирург, кузнец, гравер, полководец, просветитель. Подобной личности по масштабу деяний и дарований не было даже среди титанов эпохи Возрождения в Европе.

Объявленный царем 10 лет и отодвинутый сводной сестрой царевной Софьей в сторону, он оказался вне двора в селе Преображенском и тут-то поначалу чисто по-детски выказал гениальность своей натуры в ее целеустремленности и отваге. Эти его игры с “потешными” по своему смыслу были для него предельно важны, он приступил к ученью вместе со своими сверстниками, к созданию армии и флота, а серьезность своих намерений и целей он доказал организацией небывалого дела — великого посольства в чужие страны, ведь при этом царь мог остаться дома, либо возглавить посольство, представительствовать, он же предпочел самолично трудиться на верфи как мастеровой. Он получил, можно сказать, инженерное образование и навыки корабельного мастера, в то же время он начал приобретать книги, произведения искусства. В условиях стрелецких бунтов, сопротивления церкви нововведениям и войны со шведами царь Петр делает еще один шаг, может быть, решающий в его начинаниях: закладывает город у моря, новую столицу Российского государства.

Детские игры с “потешными”, великое посольство и основание новой столицы — это все звенья единых устремлений, смысл которых царь Петр впервые отчетливо сформулировал в речи при спуске корабля “Шлиссельбург” 28 сентября 1714 года.

“Есть ли кто из вас такой, кому бы за двадцать лет пред сим пришло в мысль, что он будет со мною на Балтийском море побеждать неприятелей на кораблях, состроенных нашими руками, и что мы переселимся жить в сии места, приобретенные нашими трудами и храбростию? Думали ль вы в такое время увидеть таких победоносных солдат и матросов, рожденных от российской крови, и град сей, населенный россиянами и многим числом чужестранных мастеровых, торговых и ученых людей, приехавших добровольно для сожития с нами? Чаяли ль вы, что мы увидим себя в толиком от всех владетелей почитании?

Писатели, — продолжал царь, — поставляют древнее обиталище наук в Греции, но кои, судьбиною времен бывши из оной изгнаны, скрылись в Италии и потом рассеялись по Европе до самой Польши, но в отечество наше проникнуть воспрепятствованы нерадением наших предков, и мы остались в прежней тьме, в каковой были до них и все немецкие и польские народы. Но великим прилежанием искусных правителей их отверзлись их очи, и со временем соделались они сами учителями тех самых наук и художеств, какими в древности хвалилась одна только Греция.

Теперь, — объявляет царь Петр о начале эпохи Возрождения в России прямо(как слова его, так и преобразования его иначе понимать уже нельзя), — пришла и наша череда, ежели только вы захотите искренне и беспрекословно вспомоществовать намерениям моим, соединя с послушанием труд, памятуя присно латинское оное присловие: “Молитесь и трудитесь”.

Речь Петра произвела глубокое впечатление даже на иностранцев из послов и мастеровых, а на русских? А ведь царь обращался именно к ним. Несомненно эмоциональное воздействие выступления Петра было огромно, при этом ведь лилось вино, ведрами несли водку, гремели пушки, а к ночи изумительный фейерверк над Невой. Эти празднества, какие любил и умел устраивать царь, были сродни древним мистериям, вакханалиям буквально. А говорят лишь о пьянстве, которого на Руси, к сожалению, и без всякого повода было хоть отбавляй; твердят о принуждении царя всем пить и напиваться, о чем упоминает и царевич Алексей, мол, его принуждали стоять при спуске корабля, почему-то на морозе, хотя это делалось лишь в летнюю пору, и пить, из-за чего он не в иноки ушел, а убег к австрийскому императору. Это он не выпивал без всякой причины, а стоять при спуске корабля ему было точно лень. Безусловно, в этих чрезмерных угощеньях вином и водкой всех подряд — от князей, послов до мастеровых — была излишняя щедрость, но это от избытка силы и радости, исходивших, надо думать, не от одного царя, а от его окружения — от денщиков до министров, от мастеровых до гвардейцев, от новой столицы до Москвы.

Стихийное дионисийство на Руси, как некогда в древней Греции, осмысливалось, находило цели не в саморазрушении от пьянства, а в жизнетворчестве, в преображении жизни, в создании парадиза на земле, в трудах и празднествах царя, в смысле и значении которых у нас мало отдают отчета, повторяя лишь анекдоты о принуждении всем пить, о принуждении являться в ассамблеи, рядясь в заморские платья, о принуждении в возведении города на болоте. Между тем выйти русской женщине из терема, где она жила как бы взаперти от большого мира, неужели не радость? Одеться молодому человеку франтом на иноземный манер разве не весело? На преобразованиях Петра до сих пор довлеет взгляд монаха, которого ведь оставили в прежнем обличье, вне новой жизни.

Эпоха Возрождения в России начинается с основания Санкт-Петербурга. История новой столицы в первое десятилетие складывалась в высшей степени драматично. Шла Северная война. Однако нация пробудилась, и уже в 1709 году под Полтавой шведы потерпели сокрушительное поражение, а в 1714 на море у мыса Гангут. Если корабли закладывал сам Петр, то город первые десятилетия строил, можно сказать, Доменико Трезини, инженер фортификации и первый архитектор Санкт-Петербурга, разумеется, в большей мере исполнитель воли и планов царя, которые менялись, пока новая столица пунктирно не обрела те линии и доминанты, начиная с Петропавловской крепости и колокольни с ее золотым шпилем, со зданием коллегий на Васильевском острове, с Летним дворцом до общего замысла Александро-Невской лавры, каковые предопределили, как верхняя часть айсберга всех трудов первых строителей, все великолепие Северной Пальмиры.

Доменико Трезини родился в Швейцарии в кантоне Тессин, где говорят по-итальянски, в 1670 году. В поисках работы он, оставив семью дома, приехал в Копенгаген, где перебивался, видимо, лишь случайными заработками, но тут судьба улыбнулась ему. 1 апреля 1703 года русский посол при дворе датского короля “учинил уговор” с Трезини, весьма выгодный. Трезини едет в Россию обычным путем — через Архангельск, Вологду, Ярославль, Сергиев Посад и прибывает в Москву, где у него было время осмотреться и ознакомиться с древнерусской архитектурой и где он, верно, впервые услышал об основании новой столицы у Балтийского моря. Это путешествие несомненно было поучительно для инженера фортификации, который не побоялся никаких трудностей, что он доказал сразу, призванный царем в Петербург, которого еще не было, а была заложена лишь крепость на Заячьем острове, которая и станет детищем и судьбой архитектора. “Уговор” был учинен на два года, Трезини приехал без семьи, но так и остался до конца жизни в городе, который строил, несомненно захваченный грандиозными планами царя, вовлеченный во все его труды и празднества. Известно, что он дважды был женат, кроме первой женитьбы в родном городе Астано, крестным отцом его сына был сам царь Петр, у него были ученики и денщики, вообще большая семья мастера, вероятно, живого нрава, трудолюбивого и, верно, бескорыстного, под стать царю, которому не приходило в голову прибавить ему жалованья сверх тысячи рублей в год, что он получал по контракту, в то время как вновь приглашенным, правда, известным в Европе архитекторам Шлютеру или Леблону назначал оклад в пять тысяч. Вероятно, Петр в Трезини уже не видел иноземца. Получил прибавленье в жалованьи и звание полковника фортификации Трезини уже при Екатерине I, то есть стал русским дворянином. Разумеется, также он никакой не итальянский и не швейцарский, а русский архитектор, итальянец по происхождению. У Доменико Трезини счастливая судьба гения, хотя его постоянно недооценивали, да и трудно предстать вдруг во всем великолепии, как Франческо Растрелли или Карл Росси позже, на пустынных землях, где поначалу строили деревянные дома, потом так называемые мазанковые, только затем каменные. Трезини мог уехать, как уезжали многие, подзаработав деньги, но он, верно, осознал свою судьбу, столь же исключительную, как личность и начинания Петра. Характер у него был, вероятно, неугомонный, под стать царю, и устремления архитектора и основателя города совпали, слились, и город, как спущенный на воду корабль, ожил, обретя неповторимые черты, но это было только начало.

В связи юбилеем города можно услышать весьма странные вещи; чиновники, писатели заявляют, мол, Санкт-Петербург строили иностранцы, даже: “Вся Европа строила Санкт-Петербург”. Так ли? Половина Европы воевала с Россией либо препятствовала заключению мира между Россией и Швецией, а те иностранцы из мастеровых, купцов, инженеров, что приезжали на заработки, без различия национальности, они были каплей в море, да здесь и неважно, кто они, важно, кто оплачивал их труд, царь, а по сути, русский народ, вот кто строил Санкт-Петербург всем богатством нации и своими руками, собственным гением, воплощенном первоначально в образе царя Петра.


Царь Петр формулирует идеи просветителей задолго до них и, главное, претворяет их в жизнь с намерением создать новую породу людей. Никаких сословных ограничений, кто смышлен, тот сегодня взят в денщики, завтра, хотя каким-то чудом не выучился грамоте, светлейший князь, генерал-губернатор Санкт-Петербурга; цель всех дел — общее благо. Уповая на Бога, должно строить Парадиз на земле. Нужны мастера под стать Богу-мастеру. Открываются навигацкая, артиллерийская школы, цифирные, при госпитале медицинское училище, куда переводят студентов Славяно-греко-латинской академии, поскольку они знают латынь, а с ними школьный театр, откликавшийся тотчас на все важнейшие события эпохи — на победы русского оружия, на заключение мира со Швецией, на смерть Отца отечества, Императора всероссийского.

В Петербурге выходят “Санкт-петербургские ведомости”, позже в Москве при Московском университете — “Московские ведомости”. Известия о победах при Лесной, под Полтавой, у мыса Гангут в сражении на море возбуждают умонастроение народа на многие дни и годы, поскольку они сопровождаются празднествами, неслыханными на Руси. Вообще празднества Петра окрашивали эпоху, несмотря на тяготы войны и строительства города на болоте у моря, совершенно необыкновенным образом, как бывает только в юности, на заре новой жизни. К концу царствования Петра I, кроме Зимнего дворца Трезини(он не сохранился), Петергофа, самым ухоженным местом был Летний сад, собственно Парадиз царя, где теперь обыкновенно происходили всевозможные увеселения и празднества, на которых присутствовал и двор царицы.

Вот каким его увидел камер-юнкер Берхгольц из свиты голштинского герцога Карла Фридриха: “Там, у красивого фонтана, сидела ее величество царица в богатейшем наряде. Взоры наши тотчас обратились на старшую принцессу, брюнетку и прекрасную, как ангел. Цвет лица, руки и стан у нее чудно хороши. Она очень похожа на царя и для женщины довольно высока ростом. По левую сторону царицы стояла вторая принцесса, белокурая и очень нежная; лицо у нее, как и у старшей, чрезвычайно доброе и приятное… Платья принцесс были без золота и серебра, из красивой двухцветной материи, а головы убраны драгоценными камнями и жемчугом, по новейшей французской моде и с изяществом, которое бы сделало честь лучшему парижскому парикмахеру”.

Камер-юнкер обращает свой взор на дам: “Между бывшими здесь другими дамами мне особенно понравилась княгиня Черкасская, которая, как меня уверяли, считается при дворе первою красавицей. Но я насчитал еще до тридцати хорошеньких дам, из которых многие мало уступали нашим дамам в приветливости, хороших манерах и красоте. Признаюсь, я вовсе не ожидал, что здешний двор так великолепен”. А это и есть венец Петровских ассамблей, над которыми посмеивался даже Пушкин! С тех пор русский двор будет самым блестящим в Европе, определяя где-то развитие архитектуры, живописи, поэзии, что легко проследить и именно как ренессансное явление, но феодальная реакция возникает тоже при дворе.

Что Петр I стремился не просто к установлению всевозможных связей со странами Европы, а именно открыть окно в классическую древность, к общим истокам европейской цивилизации и культуры, свидетельствует и празднество царя в честь статуи Венеры, античной гостьи, впоследствии названной Таврической (Екатерина II, видимо, подарила ее князю Потемкину, и она долгие годы находилась в Таврическом дворце, откуда поступила в Эрмитаж).


Это была воистину мистерия, с явлением в миросозерцании русских поэтов и художников богов Греции.

Празднества, какие любил устраивать царь Петр, прежде всего в честь побед русского оружия и их годовщин, просто маскарады, меньше всего были похожи на официальные мероприятия и балы поздних эпох; это были всенародные действа, начиная с приготовлений к ним: возводились триумфальные ворота, которые украшались скульптурами античных богов, живописными полотнами, продумывались маскарадные костюмы и представления, а в шествиях принимали участие все, начиная от высших сановников и самого царя. Многие ничего, кроме шутовства, во всем этом не видят. Но мы наблюдаем то же пристрастие к всенародным празднествам и театральным представлениям в Золотой век Афин, к маскарадам — в Золотой век Флоренции, с расцветом мысли и искусства, точно творчество и жизнетворчество — это праздник, или празднества и есть высшие проявления творчества и жизнетворчества. Если вдуматься, так оно и есть.

Для возведения триумфальных ворот, как и крепости при основании новой столицы, требуются мастера — от строителей до живописцев. Их приглашали из стран Европы работать по найму, это мы знаем. Оказывается, в Москве уже много лет существовала Оружейная палата, в которой, кроме иконописцев, еще в XVII веке числились живописцы, так называемые парсунщики, которые писали не иконы, а персон, конечно, из знати и царской фамилии; вскоре там появились граверы. По сути это была Академия художеств, ученики которой были востребованы с началом реформ Петра. Удивительны судьбы первых художников Петровской эпохи.

Федор Васильев расписывал пушкарское знамя для юного царя Петра Алексеевича, он также золотил и украшал киоты, кресла, расписывал стены в царских подмосковных селах Преображенское, Измайлово и Воробьево, а с 1702 года числился живописцем в Оружейной палате, куда был определен именным указом царя, занимался иллюстрированием книг; направленный в Петербург в 1705 году, там он явился архитектором, в 1708 году он строил три галереи из коринфских колонн вдоль Невы в Летнем саду, в средней позже была установлена античная статуя Венеры (Таврической). В 1720 году царь Петр отправил именно Федора Васильева в Киев для построения новой каменной колокольни, вместо сгоревшего собора. Великая колокольня Киево-Печерской лавры сооружена по проекту Федора Васильева (1731–1744), правда, не самим архитектором. После смерти Петра Васильев вернулся в Москву, где занимался перестройками дома цесаревны Елизаветы Петровны и графа С.В.Рагузинского, то есть оставался в кругу тех, кто его знал при Петре, что уберегло, может быть, его от гонений. Одно время Васильев делал зарисовки видов Петербурга, который строился на его глазах, составлял целые альбомы, которые подносил царю, и царь, верно, их ценил. Это еще не городские виды, а, к примеру, “Усадьба царицы Параскевы” — деревянные строения; “Трубецкой раскат” — берег с лодкой у Петропавловский крепости; “Кроншлот” — крепость в бурю; “Мельница в Аничкове” — там, где будет Аничков дворец. Это в своем роде исчезающие виды, бесхитростно воспроизведенные, местности, где бурно растет город. Бытовая сценка: “Капрал докучает женкам”; “Пономарь у кружала”; “Булочник”. Лишь “Шереметево подворье” — вид города, который сохранится у Фонтанки. Рисунки предельно выразительны, будто начала XX века.

Царь Петр, будучи в Амстердаме, брал уроки у гравера Адриана Шхонебека; он уговорил гравера оставить мастерскую, магазин и приехать в Москву. Алексей Зубов, числившийся в Оружейной палате, становится учеником голландского мастера. Он создал целую серию гравюр, на которых предстают Санкт-Петербург, Нева, корабли, торжества, свадьбы, исторические лица — вся Петровская эпоха. Но после смерти Петра Великого Алексей Зубов если и не гоним, то явно оттеснен другими, лучшая пора его жизни и творчества остается позади.

Живопись, точнее русский портрет первой трети XVIII века, — это Иван Никитин и Андрей Матвеев. Иван Никитин, сын духовника царицы Прасковьи, рос в Измайлове, родовом гнезде Романовых, усовершенствованном на европейский лад всесторонне — от оранжерей, где растут миндаль, финики, персики, виноград, до библиотеки, театра и быта. Сын священника в такой атмосфере увлекается рисованием, и его страсть, конечно же, замечена, его отправляют к Андриану Шхонебеку. В 1711 году Иван Никитин вызван в Петербург и назначен учителем школы рисования и гравирования при типографии, но вскоре Петр обращает внимание на его портреты членов царской семьи, велит писать и с него и находит, что из учителя школы рисования может выйти настоящий художник, и отправляет во Флоренцию с письмом к герцогу Козимо III Этрурскому: “Посылаем мы… с агентом Петром Беклемишевым несколько человек Российского народу для обучения в искусстве архитектории цивилис и молярства. И понеже Академия от Вашего высочества, во Флоренции учрежденная, во всех науках и искусствах зело прославлена: того ради просим Ваше высочество дружелюбно помянутых посланных в Вашу Академию повелеть принять и для обучения оного им тамо свободно пребывать и в прочем высокую Вашу княжескую протекцию им благоволительно во всем позволить”.

Путь в Италию для целых поколений молодых художников для усовершенствования в искусствах был открыт. В 1716 году царь Петр выехал вместе с семьей за границу, где совершит продолжительную поездку по разным странам; оставив в Данциге царицу, он приехал в Кенигсберг, откуда ей писал: “Екатеринушка, друг мой, здравствуй! Попались мне навстречу Беклемишев и живописец Иван. И как оне приедут к вам, тогда попроси короля, чтоб велел свою персону ему списать, а также и протчих, каво захочешь, а особливо свата, дабы знали, что есть из нашего народа добрые мастеры”.

Годы учения во Флоренции, слава которой была в прошлом, для русских художников прошли весьма трудно из-за постоянной задержки чиновниками пенсиона; наконец, царь вспомнил о Никитине и велит ему вернуться (ни брат Ивана, ни другие его не занимают, он отличает только Ивана, лучшего из них). В 1720 году на пасху Иван Никитин с братом добрались до Петербурга. Сохранилось удивительное свидетельство: “Великий государь во время литургии, которая непосредственно после заутрени отправлялась в Троицком соборе, узнавши о приезде его, по выходе из сего собора прямо пошел в квартиру ево, недалеко от оного бывшую. Он поздравил его с приездом и с праздником, похристосовался и благодарил за прилежность к учению. Обрадованный живописец толикою милостью государя хотел было его величеству показать свои картины, которые писал он в Италии и которые были завернуты, обвязаны рогожами и лежали на полу; но монарх, остановя его, сказал: “Оставь их в сих дедовских наших коврах; тебе должно от дороги успокоиться, и я после рассмотрю их с тобою”. Во время обеда великий государь послал ему со стола своего несколько блюд кушанья, и несколько бутылок разных напитков”.


Отчего такая честь Ивану Никитину? Возможно, Петр знал его с детства, ценил и отличал, как умел ценить и отличать сметливых и талантливых людей, коими окружал себя. Но, помимо всего, это был первый русский живописец, получивший всесторонние знания и навыки в самой Италии. Царь дарует братьям землю для строительства дома за счет казны. Художник сопровождает Петра или всю царскую семью всюду и пишет портреты царя, Екатерины, цесаревен Анны и Елизаветы, сановников. Теперь его звание — гоф-малер его императорского величества. Из работ Ивана Никитина сохранился, похоже, лишь портрет графа Гавриила Ивановича Головкина, одного из ближайших сподвижников Петра I.

Но смерть Петра отразилась на судьбе художника роковым образом. Его лишают придворного звания; земля, выделенная для строительства дома, не оформлена на бумаге; заказов нет. В довершение ко всему Ивану Никитину не повезло с женой. Она была горничной из свиты герцогини Курляндской Анны Иоанновны, очевидно, привыкла к придворным нравам; художник развелся с нею; среди книг, которые остались у бывшей жены, мог оказаться пасквиль на архиепископа Новгородского Феофана Прокоповича, ходивший по рукам, опасно было его хранить. Никитин написал письмо бывшей жене, та нашла список, но не уничтожила, не вернула бывшему мужу, а отдала куда следует. Повод для расправы с неугодным художником был найден. Братьев Никитиных арестовали. “Гоф-малер его императорского величества” был бит плетьми и отправлен в Сибирь “на житье вечно под караулом”. Смерть императрицы Анны Иоанновны принесла художнику свободу, но он на обратном пути, видимо, умер. Такова судьба первого русского портретиста на Руси.

Возможно, более счастливо сложилась судьба другого живописца Петровской эпохи. Детей царского подъячего Матвеева — дочь и сына — знала Екатерина; уезжая за границу в 1716 году, она взяла их с собой, девушку в качестве прачки, а юношу 14 лет, который уже выказал способности к рисованию, чтобы определить для обучения в Голландии. Андрей Матвеев, можно сказать, пенсионер не царский, а самой царицы, она не забывала о нем, на праздники ему добавляли к пенсиону несколько червонцев от ее имени. Еще обучаясь за границей, он получил звание гоф-малера. Одиннадцать лет учебы в Амстердаме и Антверпене — пожалуй, первый русский художник, прошедший все ступени обучения живописи, — но мало что осталось от его работ. Когда он вернулся в Россию, в Петербурге его никто не ждал и не помнил. Императрица Екатерина I скончалась прежде, чем увиделась со своим гоф-малером.

“Аллегория живописи”, “Венера с Амуром”, “Автопортрет с женой” (1729) — нечто небывалое для русского искусства. Если первые две картины можно оценивать как угодно, то последняя — это начало русской живописи, русского портрета с его задушевностью и внутренней открытостью, что станет вообще отличительной чертой для всего XVIII века.


"Взволнованно и вместе с тем предельно деликатно рассказал художник о том сокровенном, к чему не решалась прикоснуться старомосковская культура, — пишет исследователь. — Радостно заявил он о своих чувствах к любимой. Сколько затаенного любования и нежности ощущается в том жесте, которым он подводит свою подругу к краю картины! С каким удовольствием отмечает он певучую линию ее шеи, чуть приметную улыбку на губах, слегка приглушенный блеск глаз. Трепетный жест соединившихся рук, легкое касание плеч, еле уловимый поворот навстречу друг другу, — такая земная, человеческая радость. И плохо верится, что совсем недавно, за несколько десятилетий до создания этого холста, церковная культура еще держала тему земной любви под покровом аскетизма".

Это картина романтической эпохи, Андрей Матвеев — романтик задолго до романтизма. Но художнику не дали развить свой талант, а может быть, и гений. Он возглавлял живописную команду, то есть, по сути, занимался отделкой зданий, его словно нарочно загружали простой и грубой работой, в конце концов, как в насмешку, велено: "написание вновь и починка живописных картин в птичниках и голубятнях в садах ея императорского величества". Творческий импульс Петровской эпохи пытались заглушить, как могли. По сути, развитие живописи в новой столице было подавлено, приостановлено почти насильственно — по невежеству, нераденью либо преднамеренно, новые силы явятся нескоро, лишь к последней трети XVIII века.


Русское барокко

Смерть Петра I поставила во всей остроте вопрос о судьбе реформ царя, но о них мало кто вспомнил из высших сановников, увлеченных борьбой за власть у трона, включая и светлейшего князя Меншикова, который опьянил себя мыслью женить юного наследника, внука Петра, на своей дочери, занялся интригами, вместо реального усиления своей власти, и всего лишился с восшествием на престол Петра II (1727–1730), который, будучи еще совсем юн, 12–14 лет, оказался в окружении Долгоруковых и Голицыных, соперничающих между собою, но собственно под прямым влиянием барона Остермана, гофмейстера и вице-канцлера.

Про юного царя было известно, как сообщал герцог Лирийский, посол испанский, своему королю: “Царь не терпит ни моря, ни кораблей, а страстно любит псовую охоту. Здесь, в Петербурге, негде охотиться, но в Москве очень можно, почему никто не сомневается, что, приехав туда один раз, он едва ли возвратится сюда…”

Так и случилось. Приехав для коронации в Москву, Петр II ничем не занимался, кроме псовой охоты, даже учение забросил, — тут уж перестарались Долгоруковы, заставившие юношу “согласиться на брак с княжною Екатериною Долгоруковою, — как пишет герцог Лирийский, — но это согласие было принужденное, и многие были такого мнения, что свадьбе никогда не бывать”.

Вскоре Петр II заболел и умер. Очевидно, судьба: по стопам несчастного отца ему некуда было идти, даже покинув Петербург, а последовать за дедом, на которого он походил, будучи высокого роста, красив собою, хорошего сложения, умен, ему не дали. Он “мог быть великим государем, — утверждает герцог Лирийский, — если бы когда-либо избавился от ига Долгоруковых. С ним кончилось мужское поколение дома Романовых…”

В это время умер в ссылке князь Меншиков, чуть ранее скончалась герцогиня голштинская, “которая, — как сообщает посол испанский, — без прекословия была первою красавицею в Европе”, старшая дочь Петра Великого Анна. Вскоре умерла сестра юного монарха, и теперь самым близким для него человеком из родных оказалась его тетка, младшая дочь Петра Великого Елизавета, которой было по ту пору лет 20. И она любила юного царя, и это понятно. Но Долгоруковы и Голицыны делали все, чтобы отдалить их друг от друга. “Русские боятся большой власти, которую принцесса Елисавета имеет над царем, — сообщает посол испанский своему королю, — ум, способности и искусство ее пугают их, поэтому им хочется удалить ее от двора, выдав ее замуж”.

Вот какой увидел ее герцог Лирийский: “Принцесса Елисавета, дочь Петра I и царицы Екатерины, такая красавица, каких я никогда не видывал. Цвет лица ее удивителен, глаза пламенные, рот совершенный, шея белейшая и удивительный стан. Она высокого роста и чрезвычайно жива. Танцует хорошо и ездит верхом без малейшего страха. В обращении ее много ума и приятности, но заметно некоторое честолюбие”. Есть прекрасная картина у Серова “Выезд Петра II и цесаревны Елизаветы Петровны на охоту”.

Неожиданная смерть Петра II, еще до бракосочетания с княжной Екатериной, не дали Долгоруковым возможности возвести ее на престол; говорят, бабке покойного царя предлагали корону, но она благоразумно отказалась, сославшись на старость и болезни. Претендентом на престол мог быть герцог голштинский, сын Анны Петровны, еще ребенок, но ранняя смерть матери, похоже, предопределила его воспитание и его несчастную судьбу. Больше всех прав унаследовать корону от отца, от матери и от племянника было несомненно у Елизаветы Петровны, но она была слишком хороша собой, молода и умна, главное, самая естественная последовательница начинаний Петра Великого. Долгоруковы и Голицыны боялись ее недаром, они думали лишь о том, как сохранить власть в своих руках, а с ними барон Остерман, — было ими решено предложить корону вдовствующей герцогине курляндской Анне Иоанновне, дочери царя Иоанна, который по состоянию здоровья числился таковым лишь номинально, возведенный на трон рядом с юным Петром ради честолюбивых устремлений царевны Софьи. Князья сочли за благо ввести в России образ правления, подобный английскому, и предложили герцогине курляндской подписать кондиции, ограничивающие власть самодержца. Все бы хорошо, если бы новоявленные реформаторы были последовательны, меньше думали о себе и не забыли о гвардейцах, которые и не ведали о кондициях, чем воспользовалась императрица, разорвала подписанное ею соглашение, после коронации вернулась в Петербург и окружила себя своими приближенными из Курляндии. Долгоруковы и Голицыны, в своем роде славянофилы и западники, перехитрили самих себя, и царствование Анны Иоанновны (1730–1740) легло лишь тяжелейшим бременем на народ русский — без созидательных устремлений Петра Великого, каковые, к тому же, были извращены засильем немцев у трона, будто это были итоги нововведений царя-реформатора. Началось откровенное ограбление страны, с вывозом капитала за границу, с преследованием всех, кто ратовал за интересы России, с принижением всего русского, — знакомая нам картина, которая повторилась в более ужасающих масштабах на рубеже XX–XXI веков в России. И при таковых обстоятельствах возведение на престол грудного младенца под регентством Анны Леопольдованы, по завещанию Анны Иоанновны, естественно переполнило чашу терпения у русских и прежде всего у дочери Петра Великого. Елизавета Петровна, робкая чисто по-женски, все же решилась с помощью гвардейцев захватить престол, на который по праву должна была взойти еще десять лет назад, даром что была молода и неопытна в дворцовых интригах.


В период царствования Елизаветы Петровны (1741–1761), как бы ни оценивали ее личность историки с обычным для славянофилов и западников (два сапога — пара) самоуничижением, окончательно утвердились и получили развитие преобразования Петра Великого. В жизнь вступало несколько поколений русских людей, родившихся в эпоху Петра, зажегшихся его страстью к жизнетворчеству и творчеству, и первым из них на ум приходит, конечно же, Михайло Ломоносов, ученый-естествоиспытатель, поэт, языковед, историк, личность разносторонняя и масштабная, как титаны эпохи Возрождения.

Глядя на Западную Европу, мы все время забываем, что средневековая Русь в XVIII веке — это вчерашний день, а где-то прошедшая ночь буквально, и в стране, где, кроме Славяно-греко-латинской академии, в которой поначалу готовили священников и преподавали монахи, не было других учебных заведений, организуется целая сеть школ: Навигацкая, Артиллерийская (1701), Инженерная (1712), Медицинское училище (1707), а также цифирные и ремесленные для первоначального обучения детей грамоте, арифметике, ремеслам, учреждается Академия наук (1725), — а затем Московский университет (1755) и Академия художеств (1757), это уже при возобновлении программы преобразований Петра I при Елизавете по инициативе М. Ломоносова и поддержке И. Шувалова, разумеется, при полном одобрении императрицы, — это же целый переворот, первая культурная революция в России, вторая будет при Советской власти, при большевиках, которых ныне третируют всячески, но именно те, кто разрушил великое государство, расчленил на удельные княжества, как грозился сделать еще Карл XII, разрушил систему образования и воспитания, одну из лучших в мире. Говорят с иронией о празднествах при дворе императрицы Елизаветы Петровны… Интересно, вы дочь Петра, который столь любил празднества и через них приобщал народ к культуре, вы молоды, прекрасны, чем бы вы-то занялись? Следует лишь заметить, упрек в данном случае неуместен, Елизавета Петровна празднества устраивает лишь при дворе, а не всенародно, как ее отец. Но времена изменились. Многие из именитых дворян сами уже устраивают приемы и празднества.

Личность Елизаветы Петровны вообще интересна, не менее личности ее отца, она была под стать ему, только красавица, — цесаревной, а еще лучше императрицей ей только жить и жить так же страстно и весело, как любил трудиться царь Петр. Это было вместе с тем знамением времени. Город основан, культурная среда создана и продолжает усовершенствоваться, богатства обретены, надо ведь и пожить, и жизнелюбие молодой нации обретает новые формы бытия. Это русское барокко.

Автор “Истории итальянского искусства” Дж. К.Арган связывает барокко как стиль в искусстве и образе жизни с католицизмом. Барокко решает “ставшую главной проблему культуры и всеобщего активного приобщения к природе и истории, — утверждает он. — Период, который называется барокко, можно определить как период культурной революции во имя идеологии католицизма”.

Тогда что же такое барокко на русской почве?

Арган отмечает различие между индивидуальной верой протестантов и коллективной верой, верой масс, поддерживаемой католической церковью. Казалось бы, православие близко к католицизму, но вряд ли ставило когда-либо вопрос так: “Культура — путь к спасению, но спастись должно все человечество, а не только те, кто владеет истиной. Таким образом, необходимо, чтобы культура проникла во все слои общества, необходимо, чтобы любой род человеческой деятельности, даже самый скромный, имел бы культурную основу и религиозную цель. Мастерство художника, как и ремесленника или рабочего, — это не самоцель: что бы ни делалось, делается “к вящей славе господней”, то есть человеческая деятельность укрепляет славу, авторитет Бога на земле. Именно поэтому барокко очень скоро становится стилем и переходит из области искусства в сферу быта, общественной жизни, придает образ, характер, природную и историческую красоту городам, то есть среде, в которой протекает общественная и политическая жизнь”.

Но это и есть программа преобразований Петра I?! Он хотел создать новую породу людей, что можно сделать, разумеется, лишь в новой культурной среде, он возмечтал построить на земле Град святого Петра, Парадиз, Рай земной, то есть привести народ российский к спасению. Более того, можно добавить: неисчислимые жертвы и муки на этом пути для истинно верующих не имеют значения либо предполагаются, ибо в конечном итоге все будут спасены.

Очевидно, в барокко нет ничего специфически католического, если речь о религиозной цели, всеобщей вере во всеобщее спасение, это христианская вера, стало быть, и православная, но в католицизме через неоплатонизм и эстетику Возрождения получил преобладание над моральной рефлексией эстетизм, всеобъемлющий, жизнестроительный, поэтому новое направление в искусстве становится и стилем жизни, формой мировосприятия и творчества — особенно ярко в итальянской архитектуре (Бернини), в испанском театре (Кальдерон).

Программа барокко имеет прямую связь с классической древностью, но не в плане мифологии и искусства, как в эпоху Возрождения, а именно в смысле стиля, образа жизни как чисто эстетических явлений, разумеется, отличных от античных, но как и тогда красота искусства проникает в быт и сознание людей, предопределяя их поведение и миросозерцание.

Барокко и классицизм, отталкиваясь и соединяясь в каких-то тенденциях и свойствах, не чужды друг другу, поскольку имеют общие корни в античности и выступают как новая интерпретация классической культуры после возвращения к ней и освоения в эпоху Возрождения. Поэтому русское барокко, как русский классицизм, в особых условиях развития России в XVIII веке обнаруживают свою связь с античностью прямо и приобретают тот особый, высокий характер, возвышенный и праздничный, что говорит о ренессансных достижениях русского искусства и русской жизни. Мы близки не к Италии или Франции, а к Древней Греции, то есть впервые непосредственно припадаем к первоистокам европейской цивилизации и культуры, ибо пришла наша череда, как предвосхитил царь Петр Ренессанс в России.

Таким образом, русское барокко и русский классицизм лишь внешне и отдаленно напоминают западноевропейские стили, будучи возвышенны и праздничны по формам и содержанию, без тени мистики и смятенья, поскольку отражают восходящую перспективу Ренессанса в России. Эти термины еще менее отражают действительную картину развития русской литературы XVIII века, заново складывающейся национальной литературы и формирования литературного языка, как было в эпоху Возрождения в странах Западной Европы, с переходом от латыни к национальным языкам, а у нас — от латыни и церковнославянского к русскому разговорному языку. И здесь вся многогранная деятельность Михайло Ломоносова, его характер, пафос, гениальность, не укладываются ни в барокко, ни в классицизм, и это естественно, поскольку он решал те же задачи в естественных науках, в языкознании, в истории и поэзии, как целая плеяда ренессансных мыслителей. Также и Державин.

Дело не в терминах, вопрос лишь в том, насколько они содержательны в разных видах искусства в те или иные периоды их развития. Барокко вовсе не всегда возвышенность, тем более праздничность, но величественность и праздничность архитектурных творений Франческо Растрелли — это одно из высших достижений Ренессанса в России. Ничего подобного сам Растрелли не создал бы вне России — ни в Италии, ни во Франции, ибо сочли бы его проекты запоздалыми. Франческо Растрелли как великий зодчий, воплотивший свои лучшие замыслы в жизнь, мог состояться только в России и только в царствование Елизаветы Петровны. Ведь она воплощала собою русское барокко, как дочь Петра, как двор Екатерины I, поскольку сам царь всей своей программой преобразований, трудов, деяний и празднеств воплощал русское барокко, по началу естественно более простое, суровое и величественное, что воплотил Доменико Трезини в Петропавловской крепости с колокольней церкви, золотой шпиль которой вознесся до самого неба с ангелом в лучах зари.

Франческо Растрелли, итальянец по национальности, родился в Париже, куда уехал его отец скульптор Бартоломео Растрелли, и оттуда с отцом приехал в Россию 16 лет, считая себя отчасти французом, как подписывался: Франсуа де Растрелли. Он приехал в Санкт-Петербург, который был моложе его на три года, город рос на его глазах, а с ним и он, словно прямо вызванный русским царем. В 1715 году умер Людовик XIV. Петр пишет к русскому резиденту Конону Зотову: “… Понеже король французский умер, а наследник зело молод, то, чаю, многие мастеровые люди будут искать фортуны в иных государствах, для чего наведывайся о таких и пиши, дабы потребных не пропускать…”

Как Доменико Трезини, не нашедший работы в Копенгагене и рискнувший приехать в Россию на два года, так и Бартоломео Растрелли, скульптор, не нашедший заказов на родине во Флоренции и в Риме, а также в Париже, где жил полтора десятилетия и где родился его сын, решается ехать с сыном в Санкт-Петербург “работать там в службе Его Царского Величества три года”. Но Растрелли — и отец, и сын — навсегда останутся в России, несмотря на то, что жизнь складывалась здесь нелегко.

Бартоломео Растрелли скоро сделал и отлил лишь бюст светлейшего князя Меншикова, над бюстом царя работал почти до его смерти, а над конной статуей Петра еще дольше. В годы царствования Анны Иоанновны именно скульптор Растрелли был почему-то принят на службу как обер-архитектор и строил Зимний дворец для новой царицы, скорее всего по чертежам сына, который еще долго оставался в тени отца, соответственно ни должности, ни жалованья, что становится ясно из его прошения от 28 сентября 1736 года.

“Служил я нижайший Вашему Императорскому Величеству три года без жалованья вспоможением при родителе моем графе Варфоломее де Растрелли в архитектуре подлежащей и строениях и обучился как надлежит, а в службу Вашего Императорского Величества не определен”, - пишет архитектор 36 лет. Странно. Неужели Бартоломео Растрелли нарочно держал сына у себя в роли подмастерья? Или в годы после смерти Петра — при Петре II и Анне Иоанновне — широкое строительство в Санкт-Петербурге было приостановлено? Только строительство замка герцога Бирона в Митаве и его покровительство принесло в 1738 году Франческо Растрелли звание обер-архитектора с годовым окладом в 1200 рублей, что однако же могло сказаться на его судьбе после смерти Анны Иоанновны и ареста Бирона, а затем восшествия Елизаветы Петровны не в лучшую сторону. Четыре года фактически он был не у дел, при новом дворе его не хотели знать. Почему он не уехал из России? Куда? В Италию? Во Францию? В 1744, в год смерти Бартоломео Растрелли, который так и не успел, получив наконец возможность, отлить конную статую Петра, Франческо 44 года — и полная безвестность, кем он явится во Флоренции, в Риме или в Париже? Впору впасть в отчаяние. Нет, если что-то еще можно совершить, то только в России, в Санкт-Петербурге, где он рос под обаянием градостроительных идей царя Петра и Доменико Трезини, а также Леблона, с которым столь не поладил его отец. Здесь и только здесь широчайшее поле для его фантазий и творчества, какого нет в странах Западной Европы.

Вероятно, конная статуя Петра после смерти скульптора свела его сына с дочерью царя, которая, похоже, имела вкус или глаз на архитектурные проекты. Елизавета Петровна прежде всего поручила Франческо Растрелли завершение строительства Аничкова дворца, начатое М.Земцовым в конце 1741 года, который вскоре умер, и проект убранства его покоев и мебели специально для этой обители, предназначенной для Разумовского, с которым она вступила в морганатический брак. Затем Летний дворец (третий по счету), но какой! Он должен быть подобен Версалю, мечта Петра, которую осуществили его дочь и Франческо Растрелли. Летний дворец по всему был великолепен, но, верно, не настолько, чтобы остаться в вечности, — в 1797 году Павел I распорядился снести петербурский Версаль, а на месте Летнего дворца возвести замок, окруженный рвом с подъемным мостом. Но, словно бы для того, чтобы умилостивить умерших: Петра Великого, ее дочь и Растрелли, отца и сына, и для собственной защиты велел установить конную статую Петра, которая много лет не находила себе места, перед замком с известной надписью: “Прадеду — правнук”.

Елизавета Петровна была верна памяти детства и юности. Одно время она жила в деревянном доме у Смольного двора на берегу Невы. Императрица среди тревог царствования и увеселений стала задумываться о душе, вообще весьма набожная и кроткая, и она решила с переменчивостью настроения прекрасной женщины, входящей в возраст (40 лет!), однажды уйти в монастырь и повелела построить новый Воскресенский новодевичий монастырь у Смольного двора. Только монастырь должен быть небывалый по красоте. Как же иначе, ведь настоятельницей будет сама императрица, ушедшая на покой, в окружении ста двадцати девиц благородных семей. Это будет жизнь после жизни, жизнь во Христе в той же мере, как во красоте, жизнь в вечности.

Вера и красота пришли к равновесию, очень хрупкому, как было в Афинах в век Перикла, в золотой век Флоренции, пришла и наша череда, как сказал Петр, и он не ошибался. Будущий Воскресенский новодевичий монастырь еще в период строительства стали именовать для краткости Смольным.


В 1749 году Елизавета Петровна находилась в Москве; оттуда последовал высочайший указ от 1 марта обер-архитектору Растрелли приступить к строительству монастыря, согласно одобренным чертежам. “Народ был обязан видеть и знать, — замечает историк, — что матушка-императрица ничего не жалеет для укрепления веры и украшения “дома Божьего”. Оказывается, русское барокко имеет ту же религиозную цель, что и западноевропейское, но красота в нем довлеет настолько ярко и празднично, даже в монастыре, что нельзя объяснить никак иначе, как жизнерадостностью и упоением красотой эпохи Возрождения.

“По сравнению с Италией и Испанией, где архитектура барокко пронизана духом религиозного мистицизма, — пишет Ю. Овсянников, — зодчество елизаветинской поры мирское, жизнерадостное, поражающее воображение своим размахом”.

Иными словами, русское барокко в отличие от западноевропейского, в котором запечатлелся поворот к религии и мистике после возрожденческого вольномыслия и обмирщения всех человеческих чувств, выступает именно как ренессансное явление, и это соответствует духу преобразований Петра Великого, повороту от тьмы к свету, по сути, от Бога к человеку, к обустройству его жизни на земле, и новому быту, образу жизни, какая установилась в Петербурге, в особенности при дворе. Барокко привнесли в жизнь русских людей не Доменико Трезини, не Франческо Растрелли, последний мог выбрать и классицизм, входящий в моду, а сама эпоха петровских реформ с обращением к античности и древнерусской архитектуре породила русское барокко, светлое, светское, взволнованно-праздничное и пышное.

Через несколько месяцев Елизавета Петровна из Москвы велит Франческо Растрелли переделать проект монастыря, строить собор “не по римскому маниру”, по сути, речь о возвращении к древнерусской традиции, вместо шпиля или одного купола, как при Петре строили, пятиглавие должно увенчивать храм. Судя по рабочей модели Растрелли, при монастыре церковь и колокольня, слишком самодовлеющие, возможно, это не первоначальный проект, а промежуточный, попытка учесть требования заказчика слишком буквально, когда ничего хорошего не может выйти.

Смольный собор, каким мы его знаем, — это и церковь, и колокольня, и пятиглавие, не говоря о едином комплексе корпусов монастыря, такого невиданного великолепия, что вера всецело уступает красоте, как было лишь в античности, да и то лишь в Афинах.

Смольный монастырь оказался столь великолепным и светским, что вскоре, при Екатерине II, превратится в институт благородных девиц с программой обучения и воспитания, обсужденной с энциклопедистами, — это ли не ренессансное явление, похожее на сказку или театр?

Затем Елизавета Петровна поручает Франческо Растрелли перестройку дворца в Царском селе, в ее родовом имении, некогда подаренном царем Екатерине, по ту пору Сарской мызы с другими мызами, где, возможно, Елизавета и ее старшая сестра Анна проснулись однажды принцессами, как Сарское село естественно превратилось в Царское. Архитектор проектировал, обновлял прежние строения, все ломал, будто это модели, очевидно, умея убедить императрицу, что будет лучше, это было сотворчество, так царь Петр и Доменико Трезини строили Петропавловскую крепость, Летний дворец, Зимний дворец, здание коллегий, планировали город.


К концу жизни Елизавета Петровна решила обновить Зимний дворец, построенный Бартоломео Растрелли для Анны Иоанновны, с рядом прежних строений, и Франческо Растрелли снова начал проектировать с учетом прежних строений, получать высочайшее одобрение, чтобы затем все ломать, будто это модели, пока в итоге мы имеем тот Зимний дворец, классический символ Санкт-Петербурга, как Петропавлавская крепость и Адмиралтейство с их золотыми шпилями.


“Дворцы и храмы, возведенные Растрелли, Чевакинским, Ухтомским и их учениками в годы правления Елизаветы Петровны, — пишет исследователь, — отличаются своей контрастной цветностью, идущей от древнерусских храмов и теремов. Пышное убранство фасадов и интерьеров всегда сочетаются с рациональностью планировки и четкостью объемов. Каждый фасад здания равно украшен и равно связан с окружающей средой.

Величие Растрелли в том, что он сумел сочетать европейское барокко с традициями русского зодчества”.

Это не просто сочетание форм, далеких, казалось бы, друг от друга, — получилась бы эклектика, — налицо общность корней — античности и христианства, в русском барокко выразилось новое миросоцерцание эпохи преобразований Петра I, императрицы Елизаветы, угаданное и воплощенное Франческо Растрелли, поскольку это было и его миросозерцание, которое вызрело в России в условиях ренессансных явлений русской жизни.

Круговорот идей, если угодно, из античности возродясь в Западной Европе в эпоху Возрождения, вновь явившись в России, с обнаружением волшебной старины через Тавриду до Древней Греции свершился. А нам все представляется, что Россия всего лишь приобщилась к иноземным нравам, вступила в век Просвещения, когда это эпоха Возрождения, величайшим представителем которой, вслед за Петром I, выступает Михайло Ломоносов.


Гений Возрождения

Если еще кто-то может усомниться в том, что Петр I — это величайшая ренессансная личность, какой не знала эпоха Возрождения в Европе, он, мол, не гуманист, не ученый, а всего лишь самодержец, которому вздумалось нарушить ход народной жизни, идущий от века, то вот является из самой гущи народной крестьянский сын в Москве, выдает себя за дворянского недоросля, чтобы быть принятым в Славяно-греко-латинскую академию, где житье было весьма голодное, однако он учится столь прилежно и успешно, что через несколько лет в числе лучших был отправлен в Академию наук в Петербург, оттуда в Германию для усовершенствования в науках и изучения горного дела, — по чьему же принуждению это он делал? Петра I нет на свете, верно, его дух с кнутом гнал молодого помора к ученью, к наукам и поэтическому творчеству. Вернее, дух народный, о котором говорит Карамзин, видя в нем почему-то лишь приверженность к старине, к патриархальному быту и к патриархальной власти, отказывая русскому народу в развитии, в устремлениях к просвещенью и к свободе. Явление Ломоносова — это ответ русского народа на призыв Петра Великого вспомоществовать его начинаниям, вопреки всем жертвам, какие он понес, ибо пришло время выйти на столбовую дорогу мировой цивилизации и культуры. Ломоносов воплощает столь ярко тип ренессансной личности с ее уникальной разносторонностью интересов, энергией и гением, что можно только удивляться, как эпоха его не была осознана как ренессансная.


Одна из причин, почему это произошло, — это “приобщение” исследователей самобытных явлений русской истории и искусства к тем или иным художественным направлениям и стилям в странах Западной Европы, синхронизация событий истории и явлений искусства на Западе и в России, поскольку век один и тот же; но это лишь на внешний взгляд, ибо Россия XVIII века пребывает в ситуации стран Европы XIV–XVI веков, она не отстает, она как раз вступает с переходом от средневековья к новому времени к решению тех задач, какие решала эпоха Возрождения, — существенная разница. Соответственно художественные направления и стили, ранее утвердившиеся на Западе или вновь возникающие, в России при чисто внешних или глубоко необходимых заимствованиях претерпевают изменения, вплоть до полной противоположности. То, что эстетика Возрождения сменяется в странах Западной Европы разновидностями барокко и классицизма, в России создает совершенно иную ситуацию. Говорят, в России было некогда Предвозрождение, а Возрождения не последовало, оно не вызрело, зато в XVII веке наблюдаются те явления, что называют барокко, в поэзии его связывают с силлабическим стихосложением, привнесенным из польской литературы, в жизни — с проповедями и с так называемыми школьными драмами, с постановками духовных пьес, в своем роде аутос испанского театра XVII века. Возможно, это невызревшее Возрождение на Руси дало свой отголосок, полный смятенья и трагизма.

Но с началом преобразований Петра все меняется, пусть оно не осознано как Возрождение; барокко тех же проповедей и школьных драм претерпевает изменения, вместо смятенья и тревог поначалу и по поводу нововведений, приходит радость, радость побед русского оружия, а с нею и вера в начинания царя, — таково умонастроение эпохи Петра Великого, и оно находит свое воплощение первоначально в барокко Трезини, более строгом и простом, чем у Франческо Растрелли позже, — в архитектуре новой столицы утверждается русское барокко, неся в себе совершенно иное содержание и идеи, чем барокко в Италии или Испании. По сути, русское барокко играет роль эстетики Возрождения в России — с теми же отличительными чертами возвышенности и праздничности, как эстетика Высокого Возрождения в Италии, в которой уже дают себя знать настроения барокко — до его оформления как барокко. Собственно ренессансная классика — это достижения лишь отдельных художников, ваятелей и зодчих, а у основной массы живописцев, зодчих и ваятелей бросаются в глаза пышность и смятенность барокко. Словом, эстетика Возрождения заключает в себе все элементы классицизма и барокко, которые впоследствии обособились в отдельных видах искусства и жанрах. В России мы наблюдаем именно этот внутренний процесс становления ренессансных явлений искусства и жизни, как в Италии XIV–XVI веков, с элементами то барокко, то классицизма, уже разъединившихся в странах Западной Европы к XVIII веку. При этом классицизм и барокко имеют общие корни — античность, но классицизм проявляет себя в большей мере как форма, как свод правил, а барокко — как миросозерцание, в котором превалирует религиозная рефлексия.

В России XVIII века на первый план выходит барокко, претерпевшее коренные изменения, и это не только в архитектуре, но и в общественной жизни, что особенно бросается в глаза в царствование Елизаветы Петровны, набожность и жизнерадостность которой как нельзя соответствуют природе русского барокко; и именно в это время зарождается новая русская литература — первыми одами Ломоносова, который вырос на проповедях и школьных драмах. Отсюда его витийство и метафоризм, не говоря о том, что весьма характерно для барокко вообще, его “быстрый разум”, остроумие его, что особо отмечает Леонард Эйлер в отзыве на его научные работы.

А если учесть беспокойный характер Ломоносова, его всегдашнюю готовность к шутке и вдохновенный взгляд на мир в его всеобъемлющей целостности, то, нет сомнения, он воплощает в себе и в образе жизни, в мироощущении, и поэтическим творчеством русское барокко. Делать из него теоретика классицизма нет никаких оснований, он занимался конкретной разработкой норм русского языка и даже тогда, когда говорил о “трех штилях”. Жанры не есть классицизм сами по себе, разве кроме трагедии с соблюдением определенных правил. Не были вполне классицистами ни Тредиаковский, ни Сумароков, ни Херасков, разве что в трагедиях. Магистральная линия развития русской поэзии XVIII века — это Ломоносов и Державин, — последнего даже не пытаются втиснуть в классицизм, хотя именно в его время в архитектуре утвердился классицизм, — это русское барокко, возвышенное, вдохновенно-праздничное. Утверждение классицизма в архитектуре в последней трети XVIII века — это лишь проявление другой подосновы эпохи Возрождения, с учетом опыта античности, а в России — с учетом опыта и эпохи Возрождения, что и дает высокую классику в первой половине XIX века.

После учения и странствий по Европе Ломоносов вернулся в Россию в июне 1741 года; к этому времени Анна Иоанновна умерла, царем был объявлен младенец Иван Антонович, от имени которого правила Анна Леопольдовна, Бирон арестован, — а вскоре взошла на престол Елизавета Петровна, что несомненно обрадовало Ломоносова. Возможно, он сразу понял, что это его судьба. При других царствованиях вряд ли он сумел столько свершить, если бы даже избежал гонений. Ведь характер и чувство собственного достоинства у крестьянского сына, поднявшегося до вершин наук и просвещения своего века, кроме гения, были таковы, что Пушкин брал с него пример, повторяя слова Ломоносова, высказанные в письме И.И.Шувалову: “Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет”.

Ломоносов, начав с выступления против засилья иностранцев в Академии наук, правда, скорее в шутку, однако просидел под арестом восемь месяцев, пока императрица не вникла в суть дела и повелела ему извиниться перед коллегами, вместо куда более серьезного наказания, вскоре преуспел в его разносторонних занятиях, сумел убедить начальство, по сути, императрицу в необходимости химической лаборатории и создал ее, едва ли не лучшую в Европе; позже, открыв секрет мозаичных смальт итальянских мастеров, он сооружает фабрику по производству смальт и других необходимых изделий из стекла в Усть-Рудице, а в Петербурге у своего дома открывает мастерскую для мозаического художества.

Это удивительно, как он успевал; еще обучаясь наукам и горному делу в Германии, он реформировал русское стихосложение, которое до него было силлабическим, как у поляков. Попытку ввести тоническое стихосложение первым сделал Тредиаковский, но он почему-то отверг ямб, отдав предпочтение хорею, отверг мужскую рифму, отдав предпочтение женской рифме, что привело, по сути, к сохранению силлабического стихосложения.

Ломоносов не стал отвергать ни мужской рифмы, ни ямба, следуя духу русского языка, а не чужого языка или чужих правил. А ямб становится излюбленным его размером, как и для всей русской поэзии. Теоретически он оказался прав, но еще более прав в поэтическом творчестве, — тут уж все решает талант. Гениальность Ломоносова-ученого вне сомнения, не только в сфере естественных наук, но и языкознания, что он доказал “Риторикой” и “Российской грамматикой”, которыми он совершил реформу русского языка так же основательно, как Петр I — государства Российского, придав ему направление и импульс к развитию.

Преобразования царя-реформатора коснулись всех сторон русской жизни и государственности, отразившись самым причудливым образом в языке. Множество новых понятий вводилось беспорядочно через иноземные, к тому же исковерканные слова, — варваризмы, которые сочетались с обветшалыми церковнославянскими выражениями, при этом разнобой в правописании, отсутствие установившихся правил грамматики, — все пришло в движение, как при ледоходе, когда сверкающие чистотой льдины, рассыпаясь со звоном, несут на себе следы зимней дороги, человеческого жилья и зверья, но, как на реке и на лугах с весенним цветеньем восстанавливается естественный порядок, то же самое необходимо было сделать с разлившейся через край стихией языка, очистительную работу весны взял на себя Ломоносов как ученый и поэт, открывший с изумлением, как ширь России, все богатство русского языка.

“Тончайшие философские воображения и рассуждения, — писал Ломоносов, — многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, имеют у нас пристойное и вещь выражающие речи. И ежели чего точно изобразить не можем, не языку нашему, но недовольному своему в нем искусству приписать долженствуем. Кто от часу далее в нем углубляется… тот увидит безмерно широкое поле или, лучше сказать, едва пределы имеющее море”.

Ломоносов, как видим, исходит не из того бедственного — лишь с виду — состояния языка, как обычно водится у нас, с заявлениями: “У нас нет литературы!”, а из всего богатства явлений природы и явлений языка, — и в том, и в другом случае решающее значение имеет широта и всесторонность взгляда, которым обладает гений, а бездари и посредственность пусть не путаются у него под ногами, не видя ничего, кроме тех же самых варваризмов, как иноземного платья и кнута. И он находит слова для выражения научных понятий: опыт, движение, наблюдение, явление, частицы, земная ось, преломление лучей, законы движения, равновесие тел, магнитная стрелка, негашеная известь, кислота и т. д., - и нам трудно представить, что таких слов когда-то не было в русском языке; они пребывали в нем потенциально, как и правила грамматики, что надо было тоже уяснить и закрепить, и Ломоносов создает первую “Российскую грамматику”. В “Посвящении” к ней он пишет: “Повелитель многих языков, язык Российский не токмо обширностию мест, где он господствует, но купно и собственным своим пространством и довольствием велик перед всеми в Европе. Невероятно сие покажется иностранным и некоторым природным россиянам, которые больше к чужим языкам, нежели к своему трудов прилагали… Карл Пятый, римский император, говаривал, что Ишпанским языком с богом, Французским с друзьями, Немецким с неприятелем, Итальянским с женским полом говорить прилично. Но есть ли бы он Российскому языку был искусен, то конечно к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно. Ибо нашел бы в нем великолепие Ишпанского, живость Французского, крепость Немецкого, нежность Итальянского, сверьх того богатство и сильную в изображениях краткость Греческого и Латинского языка”.

Дворянское сословие, похоже, не поверило ученому и, приобщаясь к европейской культуре, заговорило на французском языке, но русская литература развивалась по пути преобразований, предпринятых Ломоносовым в стихосложении, риторике, сфере словарного состава, грамматике и стилистике.

“Риторика” Ломоносова, представленная им в Академию наук еще в 1744 году, можно сказать, прямо из подвала, где он сидел под арестом, была напечатана в 1747, но почти весь тираж пострадал от пожара, и она вышла в 1748 году. Все это время Ломоносов вносил изменения. “Риторика” Ломоносова для той эпохи была нечто большее, чем первое печатное руководство по теории литературы и ораторскому искусству. Это была краткая история мировой литературы с оценкой автора басен Эзопа, “Золотого осла” Апулея, “Сатирикона” Петрония, “Разговоров” Лукиана, “Путешествия Гулливера” Свифта, “Метаморфоз” Овидия и т. д., с отрывками из произведений писателей от Демосфена до Эразма Роттердамского, от Вергилия до Камоэнса, — что говорит о широте познаний Ломоносова, почерпнутых, видимо, именно в Германии, разумеется, больше всего из-за собственной любознательности и пробудившегося призвания к поэтическому творчеству. Помимо всего, “Риторика” отчетливо несла в себе все миросозерцание Ломоносова — в афоризмах, пословицах, метких сравнениях и изречениях, кои он приводил, пробуждая в читателе чувство долга, справедливости, любви к отечеству, что как нельзя лучше соответствовало умонастроению и жажде знания поколений, пробужденных преобразованиями Петра Великого.

Тираж в 600 экземпляров быстро разошелся. Книгу в 315 страниц переписывали от начала до конца; второе издание “Риторики” вышло в Москве в 1759. Она составила второй том изданного Московским университетом “Собрания разных сочинений в стихах и прозе М. Ломоносова”.

Ломоносов лучше кого-либо понимал, что все благие примеры и пожелания, высказанные в “Риторике”, не помогут делу преобразования русского языка без грамматики. Однако видя, что никто не принимается за ее разработку и составление, он вынужден сам писать “Российскую грамматику”, вышедшую в свет в 1757 году, с датой издания 1755 год, когда она была представлена в Академию наук. Оказывается, школяры изучали грамматику церковнославянскую или латинскую, а русской не было вовсе, на родном языке говорили и писали, как придется. “Российская грамматика” Ломоносова выдержала четырнадцать изданий и, говорят, она не потеряла научного значения до нашего времени.

Наконец, Ломоносов из всех диалектов выбрал за основу литературного языка “московское наречие”, как Данте и Петрарка — “тосканское”. “Московское наречие, — писал он, — не токмо для важности столичного города, но и для своей отменной красоты протчим справедливо предпочитается, а особливо выговор буквы “О” без ударения, как “А”, много приятнее”. Это соответствовало как научному взгляду, ибо “московское наречие” связует воедино черты северных и южных диалектов исторически, но и благозвучию, столь важному для поэтического языка.

Все эти работы по риторике, грамматике, истории, по естественным наукам, мозаическому искусству могли быть сделаны так или иначе и другими в череде двух-трех поколений, но есть сфера, где талант, тем более гений, незаменим, это сфера поэтического творчества. Здесь явление такого поэтического гения, как Ломоносов, уникально — даже по сравнению с Пушкиным, явление которого было подготовлено всем ходом развития новой русской литературы от Ломоносова до Батюшкова.

Говорят, оды Ломоносова связаны с традициями древнерусского ораторского искусства и виршевой поэзии; по замечанию Белинского, “поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических риторик духовных училищ XVII века”. Резонно спросить, много ли было этих духовных училищ на Руси. Впрочем, Белинский называет Ломоносова Петром Великим русской литературы. А вот слова Пушкина о Ломоносове: “Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается… Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности, вот следы, оставленные Ломоносовым”.

По сути, речь об эпигонах, о “литературных староверах”, как будут в русской критике обрушиваться на Карла Брюллова за академическое искусство, низводя гения живописи до таланта, всю жизнь якобы игравшего роль гения. Но Пушкин, как и Белинский, вполне сознавал значение Ломоносова, это он называет его первым нашим университетом. Что же касается од Ломоносова, исследователи находят отголоски ломоносовских строк в “Полтаве”, “Анчаре”, “Медном всаднике”, даже в “Евгении Онегине” Пушкина. Можно бы этому только удивиться, зная лишь понаслышке об одах вообще и одах Ломоносова в частности. Легко представить, как теоретик стихо-сложения сочиняет оду по собственным правилам. Но стоит лишь вчитаться, с удивлением поднимаешь голову, узнавая звуки, ритмы, образы из всей русской лирики, только во всей их первозданности.

Златой уже денницы перст

Завесу света вскрыл с звездами;

От встока скачет по сту верст,

Пуская искры конь ноздрями.

Лицом сияет Феб на том.

Он пламенным потряс верьхом;

Преславно дело зря, дивится:

Я мало таковых видал

Побед, коль долго я блистал,

Коль долго круг веков катится.

Это из первой оды Ломоносова — “на взятие Хотина”, 1739 года. Встречаются усеченные, на старинный лад, слова, но их гораздо меньше, чем у Державина, который еще не родился, ритм стиха чист, слова занимают место в строке столь естественно, что, кажется, вся строфа не сочинена, не составлена, а прямо высказалась как одна мысль или восклицание с картиной, представшей поэту в его воображении. И подобными строфами Ломоносов мыслит в одах, всякая строфа — новая мысль или новая картина, а речь о чем? О чем угодно, по прихоти воображения, поэтического вдохновения, хотя повод — прибытие Елизаветы Петровны из Москвы в Петербург по коронации, либо очередная годовщина восшествия ее на престол, — до восьми од я насчитал в маленькой книжке “Библиотеки поэта” (Л., 1954). Казалось бы, неизбежны повторенья, нет, поэт находит все новые и новые темы для поэтического вдохновения.

Взлети превыше молний, муза,

Как Пиндар быстрый твой орел;

Гремящих арф ищи союза,

И в верьх пари скоряе стрел;

Сладчайший нектар лей с Назоном;

Превысь Парнас высоким тоном;

С Гомером как река шуми,

И как Орфей с собой веди

В торжествен лик древа и воды,

И всех зверей пустынных роды.

Воспеваются победы Петра на широчайшем фоне как истории человечества, так и явлений природы, даже реки как символические существа участвуют в восхвалении Елисавет, что говорить о Неве.

О чистый Невский ток и ясный,

Счастливейший всех вод земных!

Что сей богини лик прекрасный

Кропишь теперь от струй своих,

Стремись, шуми, теки обильно

И быстриной твоей насильно

Промчись до шведских берегов,

И больше устраши врагов,

Им громким шумом возвещая,

Что здесь зимой весна златая.

И тут возникает видение, которое поначалу страшит поэта: “Мне вдруг ужасный гром блистает И купно ясный день сияет”.

На Запад смотрит грозным оком

Сквозь дверь небесну дух Петров,

Во гневе сильном и жестоком

Преступных он мятет врагов.

Богиня кротко с ним взирает

На Невский брег и простирает

Свой перст на дщерь свою с высот:

Воззри на образ твой и плод,

Что все дела твои восставит

И в свете тем себя прославит.

“Исполнен я веселья ныне,

Что вновь дела мои растут, —

Вещает Петр к Екатерине, —

Твои советы все цветут.

Блаженны дщерью мы своею;

Рука господня буди с нею,

Блажен тот год, тот день и час,

Когда господь ущедрил нас,

Подав ее нам на утеху

И всех трудов моих к успеху”.

В “Оде на день восшествия на престол Елисаветы Петровны 1747 года” Ломоносов славит “возлюбленную тишину”, мир, который воцарился с восшествием на престол императрицы, по сути, подает совет не зачинать новой войны, ведь в условиях мира лучше всего процветают науки.

Молчите, пламенные звуки,

И колебать престаньте свет:

Здесь в мире расширять науки

Изволила Елисавет.

Вы, наглы вихри, не дерзайте

Реветь, но кротко разглашайте

Прекрасны наши времена.

В безмолвии внимай вселенна:

Се хощет лира восхищенна

Гласить велики имена.

Не кажется ли вам, в строках этой строфы отчетливо слышны интонации стихов Пушкина? Это классическая чистота звука и фразы дает себя знать в лирике Ломоносова почти постоянно, но всеобъемлющее содержание от античности и христианской мифологии до явлений природы во вселенских масштабах еще слишком довлеет, не говоря об известной архаике языка, — здесь пока торжествует барокко.

Ужасный чудными делами

Зиждитель мира искони

Своими положил судьбами

Себя прославить в наши дни:

Послал в Россию Человека,

Каков не слыхан был от века.

Сквозь все препятства он вознес

Главу, победами венчанну,

Россию, грубостью попранну,

С собой возвысил до небес.

Оды одна за другой, за годом год звучат, как поэма, состоящая из глав-од, основные ее персонажи: Петр и его дочь Елизавета, да Россия, с участием античных богов, муз, господа бога, а также светила, морей, рек, всех стихий природы, — и перед читателем предстают в живых поэтических картинах события истории России и человечества, всеобъемлющее содержание миросозерцания поэта и ученого. Поэт, обращаясь к императрице Елизавете Петровне, там, где мог бы кстати сказать “царица”, говорит “богиня”, что весьма удивительно. Выказывая свое восхищение красотой души и тела богини, поэт смущенно останавливается и слегка меняет тему.

Однако дух еще стремится,

Еще кипит сердечный жар,

И ревность умолчать стыдится:

О муза, усугубь твой дар,

Гласи со мной в концы земныя,

Коль ныне радостна Россия!

Она, коснувшись облаков,

Конца не зрит своей державы;

Гремящей насыщенна славы,

Покоится среди лугов.

Упоение жизнью не чуждо поэту, это понятно.

В стенах Петровых протекает

Полна веселья там Нева,

Венцом, порфирою блистает,

Покрыта лаврами глава,

Там равной ревностью пылают

Сердца, как стогны все сияют

В исполненной утех ночи,

О сладкий век! о жизнь драгая!

Петрополь, небу подражая,

Подобны испустил лучи.

В “Оде, в которой благодарение от сочинителя приносится за милость, оказанную в Сарском селе, 1750 года” Ломоносов создает поэтическую ауру, в которой обретут себя и Батюшков, и Пушкин.

Что ж се? Диане я прекрасной

Уже последую в лесах,

От коей хитростью напрасной

Укрыться хочет зверь в кустах!

Уже и купно со денницей

Великолепной колесницей

В безоблачных странах несусь!

Блаженство мыслям непонятно!

Благополучен многократно,

Когда нетщетным сном я льщусь!

Коль часто долы оживляет

Ловящих шум меж наших гор,

Когда богиня понуждает

Зверей чрез трубный глас из нор!

Ей ветры вслед не успевают,

Коню бежать не воспящают

Ни рвы, ни частых ветвей связь:

Крутит главой, звучит браздами

И топчет бурными ногами,

Прекрасной всадницей гордясь!

Самое поразительное, помимо всех достижений Ломоносова во всех областях его разносторонних интересов и дел, каковых достало бы для славы нескольких поколений ученых, он гениальный поэт, первый, может быть, воистину первейший в русской литературе, как Данте в итальянской, только без религиозной мистики и метафизики последнего, да это и неудивительно, поскольку вся русская жизнь даже в средние века протекала в громадной степени на внерелигиозной основе, а Ренессанс в России вообще явление чисто светское по сравнению с эпохой Возрождения в странах Западной Европы. Ломоносов в своих одах, обращенных к Елизавете Петровне, — случай уникальный: он видел в ней прежде всего прекрасную женщину, богиню, дочь Петра, кроткую императрицу, покровительницу наук и искусств, — вдохновенно запечатлел свое всеобъемлющее миросозерцание, по сути, как Данте, обращаясь как в сонетах, так и в “Божественной комедии” к Беатриче. Ломоносов — воплощение гения даже в большей степени, чем Пушкин. Недаром он где-то обронил: “Величайший гений”, а Достоевский поставил их имена рядом: “Пушкин, Ломоносов — гении”. Гений Возрождения.


Век Просвещения

“Я был свидетелем революции, низложившей с российского престола внука Петра Великого, чтобы возвести на оный чужеземку. Я видел, как сия государыня, убежав тайно из дворца, в тот же день овладела жизнию и царством своего мужа”, - так начинает свои записки “История и анекдоты революции в России в 1762 году” К.-К.Рюльер, который наблюдал лишь внешнюю сторону событий, невольно отдавая предпочтенье женщине, занявшей престол мужа, и его понять можно, сколь различны Петр III и императрица.

“Его наружность, от природы смешная, делалась таковою еще более в искаженном прусском наряде; штиблеты стягивал он всегда столь крепко, что не мог сгибать колен и принужден был садиться и ходить с вытянутыми ногами. Большая, необыкновенной фигуры шляпа прикрывала малое и злобное лицо довольно живой физиономии, которую он еще более безобразил беспрестанным кривляньем для своего удовольствия. Однако он имел несколько живой ум и отличительную способность к шутовству”.

Поразительное дело. Это же живая карикатура на Петра Великого, тот же царевич Алексей, который искал покровительства у австрийского императора, не находя в себе силы последовать за отцом, а этот, волей судьбы оказавшись русским императором, почитает себя “вассалом” прусского короля Фридриха II, с которым по ту пору воевала Россия.

А рядом — принцесса Августа София Фредерика, принявшая православную веру, чтобы выйти замуж за наследника русского престола, великая княгиня Екатерина Алексеевна (1729–1796), которая предстала перед автором записок, видимо, уже полновластной императрицей: “Приятный и благородный стан, гордая поступь, прелестные черты лица и осанка, повелительный взгляд — все возвещало в ней великий характер. Возвышенная шея, особенно со стороны, образует отличительную красоту, которую она движением головы тщательно обнаруживала. Большое открытое чело и римский нос, розовые губы, прекрасный ряд зубов, нетучный, большой и несколько раздвоенный подбородок. Волосы каштанового цвета отличительной красоты, черные брови и… прелестные глаза, в коих отражение света производило голубые оттенки, и кожа ослепительной белизны. Гордость составляет отличительную черту ее физиономии. Замечательные в ней приятность и доброта для проницательных глаз суть не иное что, как действие особенного желания нравиться, и очаровательная речь ее ясно открывает опасные ее намерения”.

Портрет хорош, очевидно, именно тем, что точен. Рюльер добавляет: “Живописец, желая изобразить сей характер, аллегорически представил ее в образе прелестной нимфы, представляющей одной рукою цветочные цепи, а в другой скрывающей позади себя зажженный факел”.

Аллегория может быть растолкована далеко не во славу героини.

Дворцовые перевороты в истории стран и народов в тысячелетиях скорее правило, чем исключения, — что говорить о России в условиях переломной эпохи? То, что троюродные брат и сестра, оказавшись у трона, да в стране, им чуждой, не поладили между собою, неудивительно, но это лишь внешняя сторона индивидуальных судеб.

Куда существеннее, что Екатерина II предугадала дух эпохи, соответствующий программе преобразований Петра Великого. Его внук страстно увлекался лишь экзерцициями, как Карл XII — войной, Екатерина с ее честолюбивыми грезами поняла, какой путь ей избрать. У гроба императрицы Елизаветы Петровны она выплакала все свои обиды на нее, отнюдь не притворялась, как утверждают, и последовала за нею во всем, стараясь всячески ее превзойти, и тут у нее был козырь — любовь к чтению, интерес к философии, что стало знамением времени.

Россия, благодаря реформам Петра Великого, входила в век Просвещения одновременно с Западной Европой, правда, не в философском плане, но, может быть, важнее — в конкретно-историческом, жизнестроительном, культивируя вольтерьянство в образе жизни.

Интерес энциклопедистов к России понятен, но достойно удивления, что русская императрица, кто бы она ни была родом и каким бы способом ни взошла на престол, вступила почти на равных в переписку с философами, определяющими умонастроение эпохи. Говорят, Екатерина заигрывала с Вольтером, с Дидро ради европейской известности и не думала претворять в жизнь советы просветителей.


Переписка невозможна без взаимного интереса, если кто заигрывал, то скорее умнейшие головы Европы и не без пользы для самих себя, а еще больше — для читающей публики, особенно в России, где многие вельможи сделались вольтерьянцами, может быть, не вчитавшись в тома Энциклопедии, опять больше в жизни, чем в философии. Идеи просветителей заполнили тот вакуум в умах, какой возник у грамотного населения, прежде всего, разумеется, у дворянского сословия в связи с переходом от Средних веков в Новое время.

Вольнодумство под Вольтера соответствует богатству, образу жизни, масштабности личности новоявленных дворян, любителей наук и искусства. Это время, когда богатейшие помещики (они же сановники) и купцы наряду с императорским двором всячески поощряют, разумеется, в собственных интересах развитие ремесел и искусства, как было в Западной Европе в эпоху Возрождения. И все страсти у трона со всевозможными любовными интригами и переворотами, при неслыханной роскоши, вполне соответствуют нравам великих переломных эпох. В подобных случаях сугубо нравственная оценка событий и лиц из другого времени не вполне уместна, она лишь скрадывает историческую картину, выпячивая в ней отдельные черты и штрихи, которые говорят лишь о слабости человеческой природы, в чем же нет новости, но за которыми мы упускаем сущность событий и деяний исторических личностей, сущность эпохи, особенно столь редкостной, Возрождения. Екатерина II, взойдя на престол, щедро одарила своих сподвижников титулами, званиями, в особенности, землями, населенными крестьянами; сознавая, что именно дворянство — ее опора, она издает манифест “О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству”, подтверждая указ Петра III, обнародованный в 1762 году.

Екатерина, в спешке укрепляя свою власть, не заметила, что вольности и свободы одного сословия ущемляют права других сословий, прежде всего купечества, не говоря о крестьянстве, основной массы населения Российской империи, нарушает принципы, заложенные в “Табели о рангах” Петра Великого, в которой нашли оформление идеи просветителей еще до просветителей. Манифест, хотела Екатерина этого или нет, был направлен против программы преобразований Петра I, он закреплял права боярства на уровне помещика, который оказался не просто землевладельцем, каковым мог стать и купец, но владельцем душ, как средневековый сюзерен, боярин.

Вступив в переписку с Вольтером, с Дидро, играя роль просвещенной монархини, Екатерина II между тем воссоздала феодальную систему землевладения с полным закрепощением крестьян. И, похоже, не отдавала отчета в том.

Вольтеру она писала: “Впрочем, в России подати столь умеренны, что нет у нас ни одного крестьянина, который бы, когда ему ни вздумалось, не ел курицы, а в иных Провинциях с некоторого времени стали предпочитать курицам индеек”.

Говорят, что Екатерина не гнушалась грубым обманом. А Пушкин назвал ее “Тартюфом в юбке и короне”. Между тем это же просто-напросто сочинительство, полет фантазии, игра ума в тиши роскошных интерьеров Зимнего дворца или Большого Царскосельского, это видно по стилю, но ведь и адресаты императрицы в переписке с нею занимались не исповедью, а сочинительством. Разница лишь в том, что Вольтер усмехался, просматривая письма русской царицы, как, отрицая существование Бога, утверждал его обманное бытие для неких практических выгод, а Екатерина II поверила в свои столь удачно сочиненные слова, поскольку в них заключалась слава ее царствования.

Спустя много лет, читая книгу Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву”, она не воздержалась от замечания: “На 147 стр. едит оплакивать плачевную судьбу крестьянского сословия, хотя и то неоспоримо, что лутчее судьбы наших крестьян у хорошего помещика нет во всей вселенной”.

Екатерина II воспользовалась еще одним указом Петра III — о секуляризации населенных церковных земель, правда, поначалу, взошедши на престол, отменив его, а через два года подтвердив, отнюдь не для облегчения участи монастырских крестьян, а для пожалований тем же новоявленным дворянам и фаворитам.

Эти земли и крестьяне, закрепленные на ней без всяких человеческих прав, даже жалобы на владельца, предназначенные для укрепления абсолютизма, оказались западней как для власти, так и для громадного большинства населения России. Воссозданная феодальная система хозяйствования и крепостничества, вместо ориентации на свободную форму рыночных отношений, с ростом торговли и купечества, как было в Италии в эпоху Возрождения, явилась тормозом для развития производительных сил страны, хуже того, в условиях ренессансных явлений в культуре России, стала очагом феодальной реакции, которая началась с подавления крестьянских бунтов, переросших в Крестьянскую войну под предводительством Е.Пугачева, в причины которой напуганная ее размахом Екатерина не стала вдумываться. Между тем это была обратная сторона не только внутренней политики Екатерины II, но и внешней, которой занялась императрица, как перепиской с философами, с большим увлечением, это была дипломатия на общеевропейском уровне, при этом вполне в духе времени притворство, внешнее доброжелательство при строгом соблюдении собственных интересов почитали за искусство.

Но самая умная дипломатия может привести к войне, в которой все решают искусство полководцев и оснащенная на современном уровне армия и флот. Победы П.А.Румянцева при Кагуле и Ларге, а затем разгром турецкого флота в бухте Чесма (в результате вообще уникальной для того времени операции — с переходом нескольких эскадр друг за другом из Кронштадта вокруг Европы в Средиземное море) — впервые, со времен побед русского оружия при Петре Великом, всколыхнула не только русское общество, но и произвело на европейские страны ошеломляющее действие. Когда наконец турки подписали мирный договор в Кючук-Кайнардже, Екатерина, наблюдая с веселым сердцем за поведением иностранных послов, легко уяснила себе позицию ведущих стран Западной Европы по отношению к ее победам. Она писала своему послу в Варшаве: “Я видела в Ораниенбауме весь Дипломатический корпус и заметила искреннюю радость в одном Аглинском и Датском министре; в Австрийском и Прусском менее. Ваш друг Браницкий смотрел Сентябрем. Гишпания ужасалась; Франция, печальная, безмолвная, ходила одна, сложив руки. Швеция не может ни спать, ни есть. Впрочем, Мы были скромны в рассуждении их и не сказали им почти ни слова о мире, да и какая нужда говорить о нем? Он сам за себя говорит”.

Екатерина торжествовала: замирены бунтующие крестьяне и турки у южных границ России. А вот как воспринимали победы русского оружия в России, можно сказать, с Петровской эпохи: “Отец мой, получая при газетах реляции, — вспоминал И.И.Дмитриев, поэт и сенатор, из своего детства на Волге, — всегда читал их вслух посреди семейства. Никогда не забуду того дня, когда слушали мы реляции о сожжении при Чесме турецкого флота. У отца моего от восторга прерывался голос, а у меня навертывались на глазах слезы”.

Активная внешняя политика и успешные войны укрепляли международный престиж Российской империи, Екатерину II именовали Великой, слава ее полководцев П.А.Румянцева, Потемкина, Суворова, флотоводца Ушакова, можно сказать, дальних выучеников Петра Великого, озаряла время ее царствования.

Между тем дворянство, обретшее земли с крестьянами и право не служить, а жить в свое удовольствие, потянулось к обустройству своей жизни с чертами эпикурейства. Русское барокко вполне соответствовало такому умонастроению и образу жизни, что можно заключить, если обратиться к поэзии и жизни Державина. Но с восшествием на престол еще Петра III в Россию был вызван живший за границей И.И.Бецкой, из Парижа, где давно вошел в моду классицизм, и назначен главой канцелярии от строений. Франческо Растрелли едва успел закончить отделку интерьеров Зимнего дворца, Елизавета Петровна так и не успела поселиться там, как в него въехали новые хозяева.

Похоже, классицизм больше соответствовал личности Екатерины, как русское барокко — Елизаветы Петровны. Классицизм различных эпох, начиная от эллинистического и римского периодов развития искусства до эпохи Возрождения, означал обращение к формам и темам античного искусства как первоистоку и эстетическому эталону. Классицизм в обычном смысле, как мы привыкли употреблять этот термин, — это фаза в развитии европейского искусства в 1760–1830 годы, связанная с отказом от динамического, беспокойного барокко, с новым обращением к нормам и содержанию античного искусства и эпохи Возрождения под знаком века Просвещения и Великой французской революции. Уже не Италия и не Англия, а Франция занимает ведущее место в развитии искусства и мысли.

Россия в условиях противоречивых тенденций социально-экономического развития, вызванных реформами Петра Великого, переживала процесс усиления абсолютистской монархии и закрепощения крестьян, по-прежнему запаздывая в этом плане от стран Западной Европы, — во Франции, скажем, крепостничество было уничтожено еще в XV веке, — и вместе с тем ренессансные явления в развитии искусства и мысли, не узнанные как таковые, но синхронные с идеями просветительства и классицизма. Казалось, русское искусство впервые вступило на общий путь развития с западноевропейским, прежде всего в архитектуре, успехи которой были особенно наглядны. Сразу выявилась целая плеяда первоклассных зодчих: В.И.Баженов (1737–1799), М.Ф.Казаков (1738–1812), И.Е.Старов (1745–1808).

В Россию приезжает Джакомо Кваренги(1744–1817), с именем которого связан итальянский неоклассицизм, но лучшие свои проекты осуществивший именно в России, и это неслучайно. Такова судьба и Чарльза Камерона(1740-е гг.-1812), который, посетив Италию, составил лишь великолепные увражи, но именно в России осуществил самые смелые проекты, придав Царскому селу совершенно новый вид. Камеронову галерею я всегда воспринимал, как нечто чисто античное.

“Искусство русского классицизма интернационально по своей основе, — пишет исследователь, — и вместе с тем имеет ряд неповторимых особенностей”.

В них-то все дело. Наследие знаменитого итальянского зодчего эпохи Возрождения Андреа Палладио, знатока древностей и автора трактатов с разработкой темы городских особняков и частных усадеб, служило источником вдохновения для многих европейских мастеров, “оно своеобразно окрашивало национальную манеру — то запоздало-ренессансную в Англии, то классицистическую с заметным привкусом барокко во Франции, — пишет исследователь. — Во второй половине XVIII века, когда классицизм поднял на щит искусство античности и Возрождения, заветы Палладио получили развернутую интерпретацию”.

В России, обратившейся к первоистокам европейской цивилизации и культуры, уже барокко, в особенности классицизм явились эстетикой Возрождения, но не с культом индивидуализма, а гражданственности, общего блага, что заложил в основу своих начинаний Петр I, предтеча идей просветителей, которые оказались близки Екатерине II, провозгласившей себя преемницей Петра Великого. Насколько была искренна императрица, вступая в переписку с энциклопедистами, это другой вопрос, сам факт переписки был знаменателен. У нас забывают и о том, что уже Елизавета Петровна обратилась к Вольтеру с предложением написать историю Петра Великого. Россия, выйдя из средневековой изоляции, была теперь открыта миру, как юность, которая столь восприимчива ко всем новым веяниям в сфере культуры и мысли. Сохранялась та особая атмосфера петровских преобразований, со строительством новой столицы, с закладкой особняков и частных усадеб, теперь уже не только в Санкт-Петербурге и его окрестностях, но и в Москве и других городах.

Казалось бы, Россия вступила в век Просвещения синхронно с Западной Европой, но программа преобразований Петра I предшествовала ему, неся в себе его идеи; также и русское барокко, лишь в внешних формах сходное с итальянским или испанским, по своему содержанию иное, как бы противоположное, не поворот к мистицизму в условиях феодально-церковной реакции на вольномыслие эпохи Возрождения, а к свету, к чисто светскому восприятию жизни, природы и искусства, что нельзя иначе оценивать как ренессансные явления в русской истории и в русском искустве. Параллели с художественными направлениями в Западной Европе в плане заимствований и “приобщения”, как видно, требуют уточнений, и весьма существенных. Здесь мало указаний на “неповторимые особенности” на национальной почве, как в Италии или Испании, ибо в России барокко не просто очередной отрезок в развитии искусства после эпохи Возрождения в Западной Европе, а эстетика Ренессанса в России в пору его восхождения, возвышенная и праздничная.

С классицизмом дело обстоит еще сложнее, далеко не столь однозначно, как у нас привыкли “приобщать” искусствоведы и литературоведы, создавая схемы, в рамки которых невозможно втиснуть ни Ломоносова, ни Державина.

Классицизм в архитектуре, как бы вдруг, в одночасье сменивший в России барокко, кажется ясным и точным термином, однозначным с западноевропейским, но какой эпохи? Эпохи Возрождения? XVII века во Франции? В XVIII веке в Западной Европе предпочитают говорить о неоклассицизме, при этом замечают, что упрощение форм барокко ведет к правильности, какая уже не предполагает создание шедевров, гениальности, то есть развитие архитектуры идет по нисходящей линии.

В России все иначе. Классицизм в России, как и русское барокко, — искусство большого стиля, грандиозных ансамблей и дворцов; праздничное великолепие архитектуры соответствует умонастроению новой эпохи. В.И.Баженов в проекте Кремлевского дворца в Москве (1767–1773), хотя и в рамках классицизма, следует тем же масштабным явлениям русской жизни, но Екатерина II прекращает начатое строительство грандиозного дворца, российский вариант античного форума, — война с Турцией и начавшаяся Крестьянская война под предводительством Емельяна Пугачева истощают финансы, а главное, проходит интерес к идеям просветителей. Более упешно идет строительство отдельных зданий. М.Ф.Казаков (1738–1812), ученик Д.В.Ухтомского (не учившийся в Академии художеств и не прошедший заграничного пенсионерства) возводит в Москве множество дворцов и богатых частных домов, в частности, Дом благородного собрания (середина 1780-х гг.), так что устанавливается понятие “казаковская Москва”.

И.Е.Старов (1745–1808) возводит в Петербурге Таврический дворец (1783–1789), один из лучших образцов частных дворцов и усадеб, строительство которых идет уже и в других городах, помимо обеих столиц и их окрестностей. Завершается строительство здания Академии художеств (1764–1788) по проекту французского архитектора Б.Валлен-Деламота (1729–1800) и русского зодчего А.Ф.Кокоринова (1726–1772).

Размаха русского барокко может быть и нет, но говорить о спаде, о снисходящей линии в развитии архитектуры в России не приходится, особенно, если помнить о величественных градообразующих ансамблях Карла Росси в первой половине XIX века, когда русский классицизм, сходный с западноевропейским, поскольку они имеют общие корни в античности и эпохе Возрождения в Западной Европе, но и отличный по своему идейно-эстетическому содержанию, развиваясь по восходящей линии, достигает вершин высокой классики.

Существенно важно и то, что русский классицизм не просто стиль в архитектуре, он создает среду, которой соответствует миросозерцание, близкое к классической древности, с воскрешением богов Греции, как было в эпоху Возрождения в Западной Европе, но органичнее, поскольку в России религиозная тематика и библейская мифология не довлели над античной мифологией и обращение от сакрального (в средневековой иконописи) к человеку было непосредственным, без религиозной символики, и вместо богоматери, галереи мадонн, а также бесчисленных изображений распятого Христа во всяких ракурсах, мы видим портреты конкретных лиц, в которых запечатлена тончайшая, совершенно исключительная человечность. Ничего подобного не было во всей мировой живописи всех времен и народов. В русской живописи с новым поколением художников, выросших в условиях эпохи преобразований Петра, даже не учившихся за границей, наступает как бы вдруг пора зрелости, не просто в смысле мастерства, а содержания, адекватного эпохе с ее утверждением гражданственности и самоценности человека. Назвать это направление в живописи классицизмом — это значит проникновенно-трепетное изображение женщин, мужчин, с живыми глазами, узнаваемых нами, как родных, воспринимать даже не как изваяние из мрамора, а муляж, сконструированный по упрощенно-правильным пропорциям.

Классицизм в живописи и в литературе существовал во Франции XVII века; неоклассицизм в архитектуре и живописи — на рубеже XVIII–XIX веков; в России этот классицизм проявит себя в XIX веке — в упадке академического искусства в условиях классико-романтической эпохи.


Русский портрет

Русская живопись второй половины XVIII века — совершенно новое явление, независимое от западноевропейских веяний в живописи от классицизма до романтизма, это ранний ренессансный реализм, ренессансная классика, что становится особенно очевидным, когда высокая классика как в живописи, в архитектуре, так и в литературе не замедлит явиться в первой половине XIX века.

Всему этому есть объяснение. Поскольку художник обратил взор от лика Спаса и богоматери к лику человека — самая характерная черта ренессансного миросозерцания и искусства, то естественно ведущим жанром, в течение XVIII века почти единственным, становится портрет и высшие художественные достижения связаны с ним. Человек во всей его трепетной жизненности — вот что одно волнует и занимает художника, то как образец гражданских добродетелей, то сам по себе, самоценна личность человека, она достойна всяческого уважения, внимания и восхищения.

Таковы портреты Ф.С.Рокотова (1735 или 1736–1808), возможно, выходца из крепостных, которого рано заметил И.И.Шувалов, крупнейший меценат, и содействовал его поступлению в Академию художеств. Оставленный при Академии, Рокотов около 1766 года уехал в Москву, где нашел, очевидно, более подходящую для него среду. Московская интеллигенция составляла своего рода фронду официальному Петербургу, но не в приверженности к старине, как было недавно, еще при Петре II, а к новым формам жизни, уже ни в чем не отставая от культурных веяний эпохи, чему несомненно способствовало основание Московского университета. Рокотов оказался в просвещенной, благожелательной к нему, художнику из крепостных, среде, в которой модели как бы сами склоняли его к созданию камерного портрета и даже интимного.

“Художник особенно внимателен к молодым лицам, — пишет исследователь, — на которые еще не легла печать светской условности, — портреты членов семьи Воронцовых (вторая половина 1760-х — 1770-х гг., ГТГ и ГРМ), А.М.Римского-Корсакова (конец 1760-х гг., ГТГ, неизвестного в треуголке (начало 1770-х гг., ГТГ)”.


Портрет неизвестной в розовом платье, написанный в 1770-х годах, особенно примечателен. Открытость человека к другому и миру предполагает интимность, затаенное внимание и интерес, возможно, где-то снисходительность, улыбку про себя, а то задор и веселость, порыв, исполненный благородства, — и эта открытость, доверие к другому человеку и к миру в целом — свойства юности, молодости особенно в эпохи, когда новые идеалы добра, красоты, человечности витают в воздухе, как дуновения весны.

Таков же и портрет А.П.Струйской (1772).


Мне хорошо знакома с раннего детства эта атмосфера доброжелательства и открытости, внимания и интереса до улыбки и смеха, я имею в виду, конечно, прежде всего молодых женщин и юных девушек, которые, выказывая даже случайное, мимолетное внимание в ответ на мой затаенный интерес к ним представали передо мной на миг в лучшем виде — обаяния юности, женственности и красоты. Эта атмосфера новой жизни, столь сходная с весной, и ее я тотчас уловил в залах Русского Музея, где висят картины Рокотова, Левицкого, Боровиковского, еще школьником при моих первых соприкосновениях с миром искусства.

Теперь я знаю, в чем тут дело: Ренессанс, как было в эпоху Возрождения в Италии, начинается с предчувствия и осознания новой жизни, что впервые зафиксировал Данте в “Vita nouva” и что легло в основу миросозерацния гуманистов и художников, с обращением к античности и к человеку, каков он есть, вне религиозной рефлексии. И подобная атмосфера зародилась в России впервые, может быть, еще в пору детства Петра, и его игры с “потешными”, учение и труды были овеяны этим предчувствием и ощущением новой жизни. Недаром Петр, построив корабль, спустив его на воду, призывал художников запечатлеть его на бумаге, холсте или на меди, чтобы отпечатать гравюры. Также и с городом, пока он рос, также и с людьми.

Ренессанс — это культура, ее сотворение, изучение природы и природы человека через анатомию и искусство портрета. До сих пор отношение человека к другому опосредовалось Богом, присутствием сакрального, теперь сам человек опосредует это отношение к другому и миру, что и есть гуманизм в самом общем и непосредственном виде. Человек предстает перед самим собой — через другого, словно глядясь в зеркало, в нашем случае, художник. Новизна этой ситуации — один из феноменов новой жизни, Ренессанса.

Живопись, усовершенствуясь в своих приемах, достигла уже такого уровня, что портрет воссоздает личность во всей ее сокровенной сущности и вместе с тем ее время, поскольку между ними существует прямая связь. Вот почему каждый портрет Рокотова или Боровиковского — это личность и эпоха.

Но особенно знаменательно в этом плане творчество Дмитрия Григорьевича Левицкого (1735–1822). Родился он на Украине в семье священника, который вместе с тем был известным гравером. Учился он в Петербурге у А.П.Антропова с 1758 по 1762 год и в его команде занимался украшением Триумфальных ворот, выстроенных в Москве по случаю коронации императрицы Екатерины II.

В 1770 году на большой академической выставке зрители увидели несколько портретов работы Левицкого, принесших ему известность и признание. Его избирают академиком, а затем он становится руководителем портретного класса Академии художеств.


Левицкий, очевидно, был связан с литературно-художественным кружком Н.А.Львова, архитектора, поэта, музыканта, рисовальщика и гравера, собирателя русских народных песен, переводчика, исследователя природных богатств России, почитателя Жан-Жака Руссо. Такая разносторонность интересов и занятий никогда не возникает случайно, это эпоха Петра I и Ломоносова продолжается, но уже в условиях, когда идеи века Просвещения вошли, можно сказать, в быт и миросозерцание русских людей. В кружке Львова, возможно, обрел познания и среду для развития своего поэтического дара Г.Р.Державин, делая между тем головокружительную карьеру от солдата до статс-секретаря Екатерины II.

“Идеалы бурного века Просвещения, его критический дух и глубокий гуманизм, его призывы к разумному и справедливому социальному устройству волновали и увлекали всех членов этого содружества”, - пишет исследователь творчества Левицкого Н.Воронина.


Левицкий был знаком и с Н.И.Новиковым, русским просветителем, который занимался активной книгоиздательской деятельностью, пока Екатерина II, испугавшись огня, с которым играла, не посадила его в Шлиссельбургскую крепость.

Судьба художника тоже складывалась непросто после его ухода из Академии в 1788 году по состоянию здоровья. Это был мужественный поступок, а может быть, вынужденный; пенсия одному из лучших русских художников своего времени была назначена ничтожная — 200 рублей в год, он не был приглашен заседать в Совете Академии. Ему даже не выплатили своевременно денег за портрет императрицы в рост, посланный на остров Мальта. А ведь отношением двора определялась в те времена судьба художника — заказов все меньше, семья большая, прямо нищета, а зрение все ухудшается.

В 1807 году Академия художеств “в рассуждении того, что г-н Левицкий… хотя и получает от Академии пенсию, но… весьма малую… а по своему искусству и долговременному в живописном художестве упражнении может и ныне полезен быть своими советами и опытностью” определяет художника в члены Совета, “что сообразно будет и летам его, и званию, и приобретенной им прежде славе”.

Почти 20 лет — смерть Екатерины II, восшествие на престол Павла I и его гибель, восшествие Александра I — понадобилось, чтобы хотя бы вспомнили о приобретенной ранее славе художника. Но слепота надвигалась, последние годы жизни художник не мог работать. Он умер 4 апреля 1822 года, похоронен на Смоленском кладбище.

Но о горестной судьбе художника мы не помним, перед нами “галерея замечательных портретов, исполненных поэтической прелести, жизнелюбия и силы, — пишет исследователь. — Образы их говорят об остроте восприятия художником действительности, о большой, искренней привязанности его к реальной, земной красоте и, безусловно, свидетельствуют о принятии им главного положения общеевропейского просвещения, утверждавшего внесословную ценность человека, его достоинство и величие”.

Вот так. Доброжелательный исследователь жизни и творчества художника постулирует его приверженность к идеям просветителей, с чем можно бы и согласиться, и ими определяет содержание и блеск его живописи. Просветительская философия прекрасна, но она нормативна, это скорее этика, и она могла быть близка Левицкому, но при живом, непосредственном восприятии его портретов, к чему они сами побуждают зрителя, естественнее говорить об эстетике художника, а именно “о большой, искренней привязанности его к реальной, земной красоте”, что, безусловно, свидетельствует об отличительных особенностях эстетики Возрождения вообще и в России в частности.

Возрожденчество, обращение от сакрального к земной и человеческой красоте и мощи, теоретически не оформленное в России, но заложенное в программе преобразований Петра Великого, естественно подхватывает идеи просветителей, впервые заявленные, кстати, в эпоху Возрождения. Гуманизм — то же просветительство, только с обращением к первоистокам, эстетически насыщенное, таков гуманизм Пушкина. Живопись Левицкого далека от правил и канонов классицизма, она исчезает, перед нами сама жизнь, самое ценное в ней — человек, каков он ни есть.

Весьма знаменательно, что в первом же из известных работ Левицкого, “Портрете А.Ф.Кокоринова” (1769–1770), мы видим архитектора, строителя здания Академии художеств и ее ректора.

“Кокоринов стоит у отделанного бронзой, темного лакированного бюро, на котором лежат чертежи здания Академии художеств, книги, бумаги, — пишет исследователь. — На Кокоринове светло-коричневый, густо шитый золотым позументом мундир, поверх него — шелковый кафтан, опущенный легким коричневым мехом”. Крупная фигура, крупное лицо — энергия и сила лишь угадываются, а жест руки в сторону чертежей на столе и выражение глаз выказывают затаенную усталость или грусть. И парадный портрет с выработанными приемами и необходимыми аксессуарами выявляет личность во всей ее жизненной непосредственности.

И рядом “Портрет Н.А.Сеземова” (1770), “села Выжигина поселянин”, гласит надпись на обороте холста. Бородатый, дородный, в длинном, на меху, кафтане, подпоясанный ниже выступающего живота, мужик? Это крепостной графа П.Б.Шереметева, откупщик, наживший огромное состояние, то есть купец новой формации. Он пожертовал двадцать тысяч рублей в пользу Московского Воспитательного дома, и по этому случаю был заказан Левицкому его портрет, парадный, но с темным фоном, без особых аксессуаров, лишь бумага на опущенной руке, а другая рука показывает на нее, бумага с планом Воспитательного дома, с изображением младенца и с текстом из Священного писания.

Это знамение времени. Два портрета, два героя — уже их соседство уникально, но оно характерно именно для ренессансной эпохи.

И тут же “Портрет П.А.Демидова” (1773), знаменитого горнозаводчика. Он стоит у стола на террасе, опершись локтем левой руки о лейку; у основания колонн, за которыми виден вдали Воспитательный дом, горшки с растениями, — их-то хозяин, видимо, поливал, выйдя утром, одетый, но в халате и ночном колпаке. Атласная одежда, алая и серебристая, сверкает.

Это уже не купец, а промышленник новой формации, основавший на свои средства в здании Воспитательного дома коммерческое училище.

И тут же “Портрет Д. Дидро” (1773). Философ по настоятельному приглашению Екатерины II посетил Россию в 1773–1774 годах. Голова без парика, с остатками волос на затылке, чистый покатый лоб; голова не откинута и все же впечатление, что Дидро смотрит не просто в сторону, а в высоту, то есть дает себя знать, видимо, внутренняя устремленность мысли вдаль.

Три портрета всего — и целая эпоха преобразований Петра Великого на новом этапе общественного развития встает воочию.

А сколько еще — портреты М.А.Дьяковой, Н.А.Львова, Н.И.Новикова, великого князя Александра Павловича в десятилетнем возрасте и серия портретов смолянок в театральных костюмах и позах. И аллегорическая картина “Екатерина II — законодательница”, сюжет которой разработал Н.А.Львов, а Г.Р.Державин откликнулся на нее одой “Видение мурзы”.

Целая эпоха, исполненная поэзии, жизни, гражданских чувств и мыслей, — и в ней, как молния прорезывает небосклон, ощущается указующий перст Петра.

Гению, как бы ни складывалась его судьба, в главном ему сопутствует удача, Фортуна, как говаривали встарь, покровительствует ему. Левицкий без затей, непосредственно, в лицах воссоздал эпоху с торжеством человечности и жизни, вопреки ее трагическим коллизиям, и свершил он это так по-пушкински непринужденно, что удается лишь гениальному художнику.


От русского барокко до романтизма

Термины классицизм, сентиментализм, предромантизм в истории русской литературы XVIII века не прояснивают сути исторических и литературных явлений эпохи, совершенно отличной от времени, когда во Франции или Англии зарождались эти художественные направления — после эпохи Возрождения, когда ее идеи претерпевали изменения, превращаясь в просветительские, из всеобъемлющих эстетических в моральные, между тем как Россия оказалась в состоянии, в каком пребывала, скажем, Италия в XIV–XVI веках, с переходом от Средневековья к Новому времени, с решением задач по созданию новой национальной литературы и литературного языка.


Задачи общенационального характера, какие решал царь Петр, вслед за ним Ломоносов — с реформой стихосложения и русского языка, а его объявляют “одним из первых теоретиков классицизма”, обозначая развитие русской литературы XVIII века под знаком классицизма, чего не было в действительности, поскольку в прокрустово ложе классицизма не укладывались русские поэты, даже из его сторонников, как Тредиаковский, Сумароков и Херасков, не говоря о Державине.

Если оды Ломоносова прозвучали, как эхо гласа Петра, как научная и поэтическая разработка насущных проблем преобразований в 40-50-е годы XVIII века, то во второй половине столетия мы наблюдаем, вслед за явлением новой русской архитектуры и живописи, удивительное зрелище — рождение новой русской литературы и литературного языка, который по богатству и пластике в творчестве Н.М.Карамзина становится в один ряд с развитыми языками Западной Европы.


Начало литературы Нового времени, с формированием национального языка, как было в Италии в XIV–XV веках, — это один из основных признаков Ренессанса, что мы воочию наблюдаем в России. Вот что самое существенное, а не “измы”, в которых путаются исследователи. То, что Ломоносов был сведущ в теориях классицизма из стран Западной Европы, это вовсе не означает, что он выступил теоретиком классицизма в русской литературе и одним из основоположников этого направления, каковыми скорее можно счесть Тредиаковского или Сумарокова, “слабое дитя чужих уроков”, со слов Пушкина. Честь невелика.

Ломоносов — теоретик русского стихосложения, русского языка, разумеется, с учетом европейской мысли, и если где-то там господствовал классицизм, это вовсе не означает, что новая русская литература, едва делая первые шаги, создала целое художественное направление, как в странах Западной Европы, и имя ему классицизм.

Исследователи говорят о барокко, имея в виду проповеди и “школьные драмы”, какие ставились в стенах Славяно-греко-латинской Академии, с настроениями смятенья поначалу, а затем и радости по поводу побед русского оружия. Очевидно, в атмосфере Петровской эпохи присутствовали те настроения смятенья и поиска спасения в вере, что нашло выражение в барокко итальянском или испанском, но в России произошел перелом в умонастроении и проповедников, и общества, благодаря впечатляющим успехам преобразований царя, победам русского оружия, то есть торжеству ренессансных явлений, поэтому русское барокко приобретает совершенно новые черты в архитектуре, воплощая возвышенное и праздничное мироощущение эпохи, чему соответствуют по своему поэтическому и историческому содержанию оды Ломоносова и оды Державина.

Таким образом, выходит, Ломоносов скорее представитель русского барокко, как Доменико Трезини и Франческо Растрелли в архитектуре, и становится ясно место Державина, это тоже русское барокко, но уже не только возвышенное и праздничное (в восприятии природы), но и полное смятенья и скорби в связи с осознанием — на пышном празднике жизни — скоротечности ее и смерти, и это умонастроение выразилось до удивления отчетливо в поэзии М.М.Хераскова и его круга поэтов.

После Ломоносова важнейшей фигурой в истории зарождающейся новой русской литературы является М.М. Херасков (1733–1807) и как один из самых плодовитых поэтов своего времени, романист, драматург, и как многолетний куратор Московского университета (1763–1770,1778-1802). Это он организовал при Московском университете Благородный пансион, знаменитый своими выпускниками, как Царскосельский лицей; это он передал в аренду на 10 лет университетскую типографию Н.И. Новикову, который развернул небывалую на Руси книгоиздательскую деятельность ради просвещения народа.

Херасков — автор трагедий по канонам классицизма и “слезных” драм, поэм, романов и “Россияды” (1779), которой восхищался Державин и называл ее бессмертной. Но в данном случае нас интересует не его творчество, а умонастроение эпохи, которое нашло отражение в лирике Хераскова и его круга поэтов, стихи которых публиковались в журналах “Полезное увеселение” (1760–1762) и “Свободные часы” (1763). Пафос перемен, вызванных преобразованиями Петра, сменяется осознанием быстротечности жизни, неустойчивости ее благ, с мотивами, характерными для барокко: “помни о смерти” и “жизнь есть сон”.

Вся наша жизнь как сон проходит,

Смерть все дела в мечту приводит,

На век от глаз сокрывши свет.

/А. Карин. “О суете мира”./


Не постоянен свет, все в свете суета,

Проходит все, как дым, сон краткий и мечта.

/В. Санковский. “Все на свете суета”./


Так знать, что счастье наше

В сем веке только сон.

/М. Херасков. “Непостоянство”. /

Из круга Хераскова можно выделить М.Н.Муравьева (1757–1807), в доме которого воспитывался его двоюродный племянник К.Н.Батюшков. В “Опыте о стихотворстве” (1775) Муравьев излагает свою эстетику, значимую не только для Державина, но и Батюшкова в будущем.

Бегите ложного искусства и ума:

Природа красоты исполнена сама.

Вкус должен избирать, но все отверсто дару…

И в своенравиях мгновенныя мечты

Явите истины великие черты.

Муравьев находит новые темы в поэзии и сознает это; обращаясь к другу, в стихотворении “Весна” он говорит:

Я прежде пел сраженья звучны,

А днесь гласил растенья тучны,

В полях биющие ключи;

А я тебе сей стих составил

Во знак чувствительной души.

“Во знак чувствительной души” — это кредо поэта, в котором выдвигается на первый план личность во всей непосредственности ее переживаний, что мы с удивлением замечали в портретах Рокотова, Левицкого, Боровиковского: “Откуда это?”

Муравьев не классицист и даже не сентименталист, а скорее романтик — до романтиков, ибо живет не в век Просвещения, а в великую романтическую эпоху преобразований, когда открылись, как по весне, горизонты мировой культуры.

Не размышление творит

Своим исчисленным и соразмерным шеством,

Но чувствование всесильным сумашеством

Чудес рождение скорит.

Но все мотивы поэзии Хераскова и его круга поэтов мы находим в лирике Державина, который объемлет все — бытие и мир в настоящем и в вечности.


Г.Р.Державин (1743–1816) — удивительная личность по великости своего характера и дара; солдат, губернатор, сенатор, на досуге он живет в свое удовольствие, прямо наслаждается чувственной радостью от земного великолепия природы и искусства, точь-в-точь, как члены Платоновской академии во Флоренции в XV веке — поэты, мыслители, художники. Они наслаждались творчеством — переводами, комментированием, сочинением стихов и созданием картин в той же мере, как любили жизнь во всех ее проявлениях. Там Державин почувствовал бы себя, как дома, и в прогулках, скажем, с Сандро Боттичелли, еще молодым, полных сил, до его обращения, мог бы заявить:

Изобрази мне мир сей новый

В лице младого летня дня:

Как рощи, холмы, башни, кровы,

От горнего златясь огня,

Из мрака восстают, блистают

И смотрятся в зерцало вод;

Все новы чувства получают,

И движется всех смертных род.

Сандро рассмеялся бы и создал бы свой шедевр “Весна”.

“Эти строки могли бы служить эпиграфом ко всей державинской поэзии, — пишет автор предисловия в книге Державина “Оды” С.С. Аверинцев. — В ней царит настроение утра. Человек, освеженный здоровым сном, с “новыми чувствами” смотрит на мир, словно никогда его не видел, и мир на его глазах творится заново.

Рассветные сумерки рассеялись, туманы куда-то исчезли, на небе ни облачка. Ничем не смягченный свет резко бьет прямо в глаза. Горизонты неправдоподобно, ошеломляюще прозрачны, видно очень далеко”. А где же болота, серое небо Петербурга? Это же горизонты, прозрачный воздух Тосканы! Откуда это настроение утра у уже умудренного годами и нелегким опытом жизни вельможи?

Да, да, читатель, это ренессансное восприятие природы, впервые открывшейся человеку в эпоху Возрождения; если Ломоносов окинул природу взором ученого и поэта, то Державин восхитился ею как поэт и не переставал восхищаться, — это два взгляда на природу, которые нередко совпадали, совмещались у мыслителей, поэтов, художников эпохи Возрождения.

Но восприятие русского поэта тем ярко, наполнено светом дня и весны, потому что взор его не туманят ни запредельные тонкости неоплатонизма, ни моральная рефлексия католицизма, он скорее язычник, и природу воспринимает, как она есть, во всей ее дивной, ослепительной красе и ужасающей мощи стихий.

“Невероятная крупность, размашистость державинских образов возможно только у него и в его время, — пишет Аверинцев. — Для следующих поколений перестанет быть понятным его монументальное видение России, в котором еще живет вдохновение реформ Петра”.

Поэзия Державина исключительна, как исключительна лирика Ломоносова или Пушкина с иными неповторимыми чертами, но “монументальное видение России, в котором еще живет вдохновение реформ Петра” отнюдь не исчезает, только у каждого поэта, художника, архитектора оно обретает свои особые свойства, как оно явится в пленительном великолепии ансамблей Карла Росси или вдохновенных картинах народной жизни в эпопее Льва Толстого “Война и мир”.

В поэзии Державина, кроме настроения утра, царит и настроение праздника — и в восприятии природы, и просто обеда:

Я озреваю стол, — и вижу разных блюд

Цветник, поставленный узором:

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером

Там щука пестрая — прекрасны!

И это на склоне лет в стихотворении, в котором воспроизводится вся жизнь поэта и история России — от “красного дня” Екатерины до “Александрова века”. Но среди изобилия и великолепия пиров вдруг настигает человека весть, мысль о смерти.

Скользим мы бездны на краю,

В которую стремглав свалимся;

Приемлем с жизнью смерть свою;

На то, чтоб умереть, родимся;

Без жалости все Смерть разит:

И звезды ею сокрушатся,

И солнцы ею потушатся,

И всем мирам она грозит.

Сын роскоши, прохлад и нег,

Куда, Мещерский, ты сокрылся?

Оставил ты сей жизни брег,

К брегам ты мертвых удалился:

Здесь персть твоя, а духа нет.

Где ж он? — Он там. — Где там? — Не знаем.

Мы только плачем и взываем:

“О горе нам, рожденным в свет!”

Поразительные стихи! Будто собраны из строк Пушкина, Фета или Тютчева, а последняя строка — это же Софокл, — и все Державин.

Лирика Державина по своему поэтическому и философскому содержанию больше, чем век Просвещения. Он раздвинул горизонты русской поэзии до античности, до эпохи Возрождения в Западной Европе, до всеобъемлющих масштабов мировой лирики всех времен и народов, и такова же его философия, что он запечатлел в оде “Бог”, - всеобъемлющее миросозерцание русского поэта, что красноречивее всего свидетельствует о Ренессансе в России с его открытостью к культурам Запада и Востока.

Державин открыл горизонты мировой поэзии, ее тематику в ренессансном плане — от здравицы чувственной, земной красоте бытия и природы до осознания скоротечности жизни и смерти, что очень близко мотивам и даже отдельным выражениям поэтов эпохи Возрождения в Италии, в той же Флоренции XV века.

В одах Ломоносова уже явно проступает личность поэта, у Державина — во всем печать личного чувства, переживания, раздумий. И в обращении к Богу:

А я перед тобой — ничто.

Ничто! — Но ты во мне сияешь

Величеством твоих доброт,

Во мне себя изображаешь,

Как солнце в малой капле вод…

… Частица целой я вселенной,

Поставлен, мнится мне, в почтенной

Средине естества я той,

Где кончил тварей ты телесных,

Где начал ты духов небесных

И цепь существ связал всех мной.

Я связь миров, повсюду сущих,

Я крайне степень вещества,

Я средоточие живущих,

Черта начальна божества.

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь — я раб, я червь — я бог!

Столь масштабное и чисто поэтическое восприятие Бога, или Природы, характерно не для века Просвещения, а именно эпохи Возрождения, наряду с человеком, который уподобляется ангелу (то есть в идеале человек может стать ангелом, как полагал Пико делла Мирандола), даже богу (то есть человек в своих дерзаниях становится в некотором смысле богом, как считал Марсилио Фичино).

Красочная, могучая лирика Державина, к сожалению, как рассыпающаяся фреска, не производит должного впечатления из-за архаики языка, что, верно, бросалось в глаза уже в его время. И, может быть, прежде всего Н.М.Карамзину, который, придя в литературу, словно поставил себе задачу завершить начатую еще Ломоносовым реформу русского языка.

Знакомство с Н.И. Новиковым предопределило его судьбу. С 1787 по 1789 год Карамзин вместе с товарищем по поручению Новикова выпускал первый в России детский журнал “Детское чтение для сердца и разума”. Молодой поэт увлекается Шекспиром, переводит “Юлия Цезаря” и в вдохновенную минуту произносит:

Шекспир, Натуры друг! Кто лучше твоего

Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством

Живописала их? Во глубине души

Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока

И светом своего бессмертного ума,

Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!

В первых опытах поэта, не говоря о “Письмах русского путешественника”, публикация которых была начата в ежемесячном “Московском журнале” (1791–1792), созданном Карамзиным по возвращении из поездки по странам Западной Европы, предстает русский язык в полном его развитии — еще до Пушкина, вовлекая и Пушкина, в свой животворный поток. И Карамзина, разумеется, что он отлично сознавал; в одном из последних писем из Лондона он восклицает: “Да будет же честь и слава нашему языку, который в самородном богатстве своем, почти без всякого чуждого примеса, течет, как гордая, величественная река — шумит, гремит — и вдруг, если надобно, смягчается, журчит нежным ручейком и сладостно вливается в душу, образуя все меры, какие заключаются только в падении и возвышении человеческого голоса!”


Многие слова мы произносим, не ведая о том, что их впервые составил Карамзин: промышленность, общественность, человечность, развитие, образ и т. д.

Вскоре Карамзин напишет серию повестей, в частности, “Бедную Лизу”, успех которой показал, что на Руси явилась читающая публика, это одна из характерных черт ренессансных эпох как в странах Запада, так и Востока. Я перечитал “Бедную Лизу”, а может, читал впервые, не могу вспомнить. Это маленькая новелла (14 страниц) с быстрым, пунктирно обозначенным действием после лирического вступления от автора, в котором он воспроизводит окрестности Москвы, места своих прогулок и где некогда жила бедная Лиза, и уже в вступлении без видимых как бы причин возникает ощущение чего-то необычного, все приподнято, небеса отверсты, автор сопереживает героине, и хотя она кажется не крестьянкой, а барышней-крестьянкой, это не нарушает поэтической правды повествования. Иногда кажется, это пастораль эллинистической эпохи или романтическая сказка, то есть жанр на все времена, все зависит от восприимчивости читателя, его возраста и умонастроения. Нельзя сказать, что “Бедная Лиза” имеет лишь исторический интерес, как решил однажды Белинский. Повести Пушкина тоже предельно лаконичны и просты, романтичны по содержанию, но по поэтике классичны.

Повести “Остров Борнгольм”, “Сиерра-Морена” — романтические новеллы, что требует нового взгляда и на повесть “Бедная Лиза”, ее тоже можно принять как романтическую новеллу-эссе. В таком случае, Карамзин предстает не сентименталистом, а скорее и вернее всего романтиком с его интересом к Шекспиру и к старине, что он попытался воссоздать в “Марфе-посаднице”.

Как повесть она не удалась, зато писатель нашел свое новое призвание — историка, как Шиллер. Обращение к истории у Карамзина связано и с разочарованием во французской революции, что тоже делает его романтиком, который находит опору в русской старине и “патриархальной власти”. Поэтому к Петру Великому он столь критичен, хотя сознает, что он “творец нашего величия”. Он желал, чтобы нравы менялись постепенно, без насилия, но, соответственно, обрекал народ русский к неволе, — так путаются только романтики. Чаадаев был романтиком. Поколение 12 года — поколение романтиков.

Карамзин ставил перед собой и всякой мыслящей личностью великие цели и задачи, в этом плане он мыслил, по сути, как Петр Великий; окажись у власти, он был бы так же горяч, легко быть рассудительным в оценке поступков других.

“Мне кажется, — писал Карамзин, — что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, — а смирение в политике вредно. Кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут”. Любовь к отечеству — это путь гражданина к собственному счастью. “Мы должны любить пользу отечества”, - говорит писатель, по сути, повторяя слова Петра Великого, обращенные к сыну, — чтобы принести наибольшую пользу России, чтобы возбудить в россиянах любовь к отечеству и гордость за него, Карамзин берется за создание “Истории Государства Российского”. Он продолжает подвиг Ломоносова. Какой же это сентименталист? Уже в “Письмах русского путешественника” он ставил те же великие задачи — не решения внутренних вопросов личности, а служения отечеству. Это великий романтик, горячий и благородный, как Шиллер.

Конец XVIII века ознаменован Великой французской революцией (1789–1794). Екатерина II была напугана ею, а услышав весть о казни короля Людовика XVI, даже “слегла в постель, и больна, и печальна”. Но именно в эту пору А.Н.Радищев (1749–1802) печатает в собственной типографии книгу “Путешествие из Петербурга в Москву” (1790). Эпиграф гласил: “Чудовище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй”.

В посвящении автор высказывается прямо: “Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человеческими уязвлена стала”.

Книга Радищева была тотчас раскуплена. Ее читала и Екатерина, делая замечания к определенным страницам, и заявила, наверное, вся красная: “Он бунтовщик, хуже Пугачева”.

Писателя немедленно сажают в крепость, чинят суд, обвиняют в “заговоре и измене”, “покушении на государево здоровье” и приговаривают к смертной казни. Однако “по милосердию и для всеобщей радости и по случаю заключения мира со Швецией” императрица заменила смертную казнь ссылкой в Сибирь, в Илимский острог, “на десятилетнее безысходное пребывание”.

По дороге в Илимск, повторяя многократно путешествие из Петербурга в Москву, Радищев написал, словно обретя наконец чистый, ясный язык:

Ты хочешь знать: кто я? Что я? Куда я еду? —

Я тот же, что и был и буду весь мой век:

Не скот, не дерево, не раб, но человек!

Словно молния прорезала грозовое небо над всей Европой — от Парижа до Петербурга. Екатерина обратила внимание теперь на издательскую деятельность Новикова, которого, к тому же, подозревала в тайных сношениях (через архитектора Баженова) с “известной персоной”, то есть с великим князем Павлом Петровичем. В 1792 году Новиков был арестован. Главнокомандующий в Москве сообщает: “Видно по бумагам, к чему сие клонилось, к благополучию людей, т. е. равенству”.

Русского просветителя заключают в Шлиссельбургскую крепость.

Игра императрицы с огнем, когда вспыхнул пожар, заканчивается, чтобы самой не сгореть. Подписывается указ “О прекращении сообщения с Францией”. Ввоз в Россию газет, журналов и книг, издаваемых во Франции, был запрещен. Так начинается феодальная реакция в России в защиту воссозданной средневековой системы закрепощения крестьян и самодержавия в пору могущества государства, взлета мысли и искусства, с порождением трагических коллизий в умонастроении общества и судьбах людей, что отныне станет определяющей тенденцией в развитии русской истории и русского искусства.

Говорят, Екатерина подумывала отдать корону внуку, — что ей помешало это сделать? Изменившаяся обстановка в мире. С началом революции во Франции Екатерина сама повернула назад, куда глядел Павел, может быть, просто как романтик, не приемля настоящее, а Александр даже по возрасту должен был продолжать ее политику, играть роль просвещенного монарха. Но в этом идеале она разочаровалась.

Павел I, взойдя на престол, по сути, продолжал ее изменившуюся политику, но мелочно и непоследовательно, и в нем увидели воплощение феодальной реакции, что породила сама Екатерина, хотя он вернул из ссылки Радищева и выпустил из крепости Новикова, что уже ничего не меняло.



Загрузка...