Это был день рождения Чармиан, ей исполнилось двадцать четыре. Мы с Хеленой завтракали у Чармиан в ее квартире в Риджент-парке. Из окна были видны заснеженные аллеи. Давно лежавший снег успел покрыться тонкой серой скорлупой наста. Шолто, слава богу, не было дома. У него, как нам поспешила объяснить Чармиан, было свидание с «нужным человеком». Это должно было означать, что тот мог устроить Шолто на работу, где за ничегонеделание хорошо платили бы. Я сказал «слава богу», имея в виду, прежде всего наше с Хеленой отношение к отсутствию Шолто, ибо Чармиан вряд ли могла радоваться этому. Непринужденно болтая с нами, желая казаться по-праздничному веселой и оживленной и стараясь проявить интерес к нашим с Хеленой делам, она не отрывала тоскливого и напряженного взгляда от окна и покрытой снегом дорожки, словно ждала, что на ней вот-вот появится Шолто.
Чармиан была на восьмом месяце беременности. Отяжелевшая фигура еще больше подчеркивала изящество ее маленькой головки, рук и ног. Теперь она как никогда следила за своей наружностью: туго стягивала узлом на затылке свои черные волосы («Уж эта ее “прическа пианистки”!» — неодобрительно ворчала Хелена), искусно пользовалась косметикой, ухаживала за ногтями. Она больше всего боялась опуститься и подурнеть во время беременности, и любые комплименты доставляли ей теперь несказанное удовольствие.
— Я стараюсь не опускаться, — заявила она матери в ответ на какое-то ее замечание. — Я считаю, что в это время женщина должна особенно следить за своим лицом, чтобы отвлечь внимание от некрасивой фигуры. Просто не верится, что я когда-нибудь снова стану нормальной.
Чармиан, разумеется, имела в виду свою прежнюю стройную и изящную фигуру, но, произнеся эти слова, вдруг поняла, что они могут иметь для ее матери еще и другой, скрытый смысл, и бросила на Хелену робкий и вместе с тем полный вызова взгляд.
Хелена, поняв ее, с присущей ей грубоватой прямотой не преминула тут же заметить:
— Ты не станешь нормальной, пока не поступишь так, как я тебе говорю.
— Как я могу? — возразила Чармиан, снова устремив взгляд в окно. — Особенно теперь.
— А если бы не ребенок?
— Все равно…
— Ну и дура! — вспылила Хелена, забыв о манерах, приличествующих почтенной леди Арчер, и снова удивительно напомнила несдержанную и вспыльчивую Хелену в молодости. — Зачем обманывать себя? Он негодяй и губит твою жизнь.
— А если я сама так хочу? — упрямо защищалась Чармиан. — Ведь это касается только меня.
С тех пор как Эван Шолто вернулся с военной службы из-за океана, он некрасиво и недостойно обманывал Чармиан. Он был по-своему привязан к ней, гордился ею, но не мог не волочиться за женщинами, как не может кот не охотиться за мышами. Было время, когда мне казалось, что он остепенится и семейная жизнь Чармиан как-то наладится. Теперь я уже не верил в это. Как я уже сказал, Шолто изменял Чармиан самым недостойным образом, и все его неуклюжие попытки сохранить в тайне очередную интрижку неизменно кончались провалом. Чармиан всегда узнавала о них, знали об этом все ее друзья и искренне жалели ее. А теперь она ждала ребенка, не веря в будущее и продолжая исступленно, почти одержимо любить мужа.
За что, я так и не мог понять. Не только для меня одного это оставалось загадкой. Даже Хелена, человек на редкость экспансивный и щедрый, не могла найти в нем ни единой привлекательной черты. Очевидно, Чармиан пошла в отца. «Как бы дурно я ни поступала с Дики, — как-то призналась мне Хелена, — он, бедняжка, не переставал боготворить меня». Однако Хелена — сначала любовница моего отца, а затем его жена, — никогда не изменяла ему. Ее дурное обращение заключалось, в сущности, в том, что, вспылив, она врывалась в его кабинет, где он мучительно ломал голову над завершением очередного детективного рассказа, бурно изливала на него накопившееся за день раздражение, а затем, успокоенная и умиротворенная, уходила, предоставив вконец выбитому из колеи отцу самому справляться со своими нервами.
У Чармиан и Шолто все было иначе. Внешне он был неизменно корректен и предупредителен, а теперь даже не тревожил ее своими постоянными служебными неудачами, однако все его поведение было прямым предательством по отношению к Чармиан.
— Нет, извини, это касается не только тебя. Твои несчастья отравляют жизнь близким, — резко заметила Хелена.
— Клод, скажи маме, чтоб помолчала, — миролюбиво сказала Чармиан, осторожно меняя позу на диванчике у окна.
— Сегодня день рождения Чармиан, Хелена, — послушно вмешался я, — не пили девочку хотя бы в этот день.
Хелена поднялась с кресла и, легко неся свое полное, но все еще красивое тело, отошла в глубь комнаты налить себе кофе. Когда она вернулась, выражение ее лица смягчилось и было почти торжественным.
— Двадцать четыре! — воскликнула она. — Подумать только, двадцать четыре! А сколько же тебе, Клод? Я всегда забываю. Тридцать семь или тридцать восемь?
— Тридцать восемь.
— Неужели? — Она даже с каким-то любопытством посмотрела на меня. — Совсем взрослый балбес. Балбес… — с удовольствием повторила она, словно радуясь, что нашла удачное слово, и поглядела на меня лукаво и ехидно. — И уже начал седеть.
У меня с детства были необычайно светлые, почти белые волосы, которые так и не потемнели с возрастом. Зная, что это доставит Хелене удовольствие, я сделал вид, будто обиделся, и мы какое-то время добродушно, по-семейному, пререкались.
Погода неожиданно испортилась, пошел снег, казавшийся серым на фоне потемневшего горчичного неба. Вскоре и ворота парка и деревья исчезли за его густой пеленой. Жесткие снежинки стучали в окна, словно дождь. Хелена пожаловалась, что совсем закоченела, и высыпала полный совок угля в камин.
Кровь теперь медленно текла в ее жилах, и она плохо переносила зимнюю стужу. Я смотрел, как жадно тянется она к дымному, разгорающемуся пламени, уже не согреваемая собственным теплом. Хелене минуло шестьдесят девять, и ее бурная, полная превратностей жизнь наконец замедлила свой стремительный бег: Хелена с трудом и не без внутреннего протеста смирилась с вынужденным покоем. Но даже и сейчас умышленно строгий костюм солидной дамы казался почти неуместным на этой по-прежнему статной и эффектной фигуре и явно не вязался с живым и по-молодому дерзким взглядом. Прическа делала Хелену похожей на молодую актрису, плохо загримировавшуюся под старуху.
Теперь, если она вспоминала прошлое, это был лишь тот период жизни, когда ей было уже за сорок и она с отцом и со мной уехала в Брюгге, чтобы укрыться от взоров людей и сберечь свою любовь. Она никогда не вспоминала то, что было потом — свою обеспеченную и скучную жизнь с сэром Даниэлем Арчером, второе вдовство и сильное, почти материнское чувство к молодому Джону Филду. Она знала, как мало времени у нее осталось, и хотела сохранить в памяти лишь самое дорогое и значительное.
— Экономней расходуй уголь, мама, — заметила Чармиан. — У нас осталось всего пятнадцать центнеров до конца сезона.
— И это говоришь ты? При твоих-то средствах! — презрительно воскликнула Хелена.
— Разве тебе не известно, что карточки и нормы существуют для всех?
— Карточки — это для таких, как я, но не для тех, кто может позволить себе лишние расходы.
— Я не пользуюсь услугами черного рынка, — с пафосом произнесла Чармиан. — Как ни странно, но я хорошо помню времена, когда мы нуждались. Мне противны обман и нечестные махинации.
— Ты такая же ханжа, как и Клод, — сказала Хелена. — Насколько я помню, когда ты стала достаточно взрослой, чтобы понимать, что такое бедность, мы были не так уж бедны. К тому времени Клод тоже стал зарабатывать и вносил свой пай. Раз в две недели у нас даже был жареный цыпленок на обед.
Чармиан ничего не ответила. Она так близко придвинулась к окну, что от ее дыхания на стекле появилось запотевшее круглое пятнышко.
— Ты же все равно ничего не увидишь, — раздраженно воскликнула Хелена, — перестань, пожалуйста, нагонять на всех тоску!
Встав, она одной рукой отстранила Чармиан от окна, а другой задернула штору. Я зажег свет.
— Ну вот, так будет лучше, — удовлетворенно сказала она, а затем изменившимся голосом испуганно спросила: — Что с тобой?
— Ничего, — ответила Чармиан и вышла из комнаты.
— Почему она расплакалась?
— Это все из-за цыпленка.
— Причем здесь цыпленок? Она действительно ничего не помнит.
— Да, но это было последней каплей. Пора бы уже знать, что сейчас при Чармиан не следует предаваться воспоминаниям. Она этого не выносит. Ей и без того тошно.
— Ох, до чего же она меня бесит! — воскликнула Хелена в порыве неподдельного гнева и жалости. — Если бы она захотела, она давно бросила бы это ничтожество!
— Чармиан боится, что, разлюбив, больше никогда не полюбит, а в любви она видит весь смысл жизни. Зачем огонь в очаге, если в кладовой пусто…
— Господи, какая ерунда! — возмутилась Хелена. — Ты говоришь сущую ерунду. Прекрати!
Она зашагала по комнате, потом вдруг остановилась и внимательно, с каким-то удивлением стала разглядывать фотографию покойной Сесиль Арчер, дочери сэра Даниэля. Хелена знала о моей любви к Сесиль. Затем она перевела взгляд на тщательно исполненный фотопортрет Эвана Шолто и вдруг повернула его лицом к стене.
— Я очень люблю свою дочь, — наконец сказала она, — и не могу примириться с тем, что ребенок еще больше свяжет ее с этим человеком. Да, — она подошла ко мне совсем близко, — я очень люблю свою дочь, почти так же, как своего противного чопорного пасынка.
Тон, которым это было сказано, был шутливо-насмешливым, и все же на какое-то мгновение у меня перехватило дыхание. Этими словами Хелена как бы подвела итог нашим долгим, как жизнь, отношениям, сделала признание, ставшее возможным только потому, что впереди у нее уже ничего не было. Она произнесла эти слова как бы в шутку, ибо никто из нас не решился бы сказать их друг другу всерьез.
Мы прошли вместе слишком долгий путь, прежде чем достигли того абсолютного взаимопонимания, которое установилось теперь между нами, и я не представлял себе, чтобы кто-то из нас решился на подобное признание. Когда я был мальчишкой, шумным, невоспитанным и надоедливым, как все подростки, я вечно мешал ей и отцу, и она ненавидела меня. Когда я стал юношей, она примирилась со мной и стала доверять мне. Когда я превратился во взрослого мужчину, она охотно принимала мое поклонение и, пожалуй, известную влюбленность — хотя это слово имеет слишком определенное значение — и платила мне тем же. «Ты просто неравнодушен к маме», — подтрунивала надо мной Чармиан. И это, пожалуй, было верно. Это слово так же подходит в данном случае, как и многие другие, возможно даже больше других, ибо в нем целая гамма чувств.
А теперь, в минуту отчаяния и тревоги, Хелена вдруг призналась мне, что, как бы ни любила она Чармиан, ее любовь ко мне значительней и глубже, а ведь я не был ей сыном, и в последние годы меня не раз мучила совесть, ибо я нередко роптал на судьбу, пославшую мне в виде испытания заботы о престарелой мачехе.
Мне надо было немедленно что-то ответить ей, и я нарочно придрался к словам «противный» и «чопорный» и попросил ее осторожней подбирать эпитеты. Она как-то странно посмотрела на меня, словно испугалась, что я ее неправильно понял. Но затем успокоилась и, отвернувшись, стала разглядывать книги на полках. Так она стояла у книжного шкафа (Как я был благодарен ей за это! Есть мгновения, которые не следует продлевать, ибо в эти мгновения мы касаемся сокровенного), пока в комнату с неестественно оживленным лицом и блестящими глазами не вернулась Чармиан. Она сообщила, что ждет к чаю свекровь.
Чармиан бросила взгляд на часы — было без двадцати пяти четыре.
— У вас достаточно времени, чтобы исчезнуть до ее прихода, — сказала она и широким жестом обвела комнату, словно в ней было полно гостей, а не всего лишь мы с Хеленой.
Со вздохом облегчения Хелена поднялась с кресла.
— Нет, подожди, — остановил я ее. — Чармиан, ты действительно хочешь, чтобы мы ушли? Если нужно, я могу остаться.
— А я не могу, — решительно возразила Хелена. — После того как старуха распустила обо мне эти гнусные сплетни, у меня нет ни малейшего желания с ней встречаться.
О Хелене трудно было сказать что-либо дурное, и тем не менее милейшая миссис Шолто со своим ядовито-вежливым язычком сумела бросить тень на ее отношения с молодым Джонни Филдом. Это было год назад. Если тогда это казалось абсурдом, то теперь коробило, как грязная и нелепая сплетня.
— Совсем не потому, что я боюсь этой встречи, — поспешила добавить Хелена. — Просто мне будет неприятно видеть ее смущение и стыд.
— Она никогда не смущается и никогда не испытывает стыда, — заметила Чармиан. — Она просто не способна на это. Для нее это противоестественно. Шел бы и ты домой, Клод. Ведь я знаю, ты ее терпеть не можешь.
— Ну, один раз я готов потерпеть. К тому же ты сама хочешь, чтобы я остался. Не так ли, Чармиан?
— Да, хочу, — неожиданно призналась она. Напускное оживление исчезло, она выглядела больной и усталой. — Но маму не надо удерживать. Пусть уходит.
— Хорошо, я уйду, — согласилась Хелена, — не беспокойся. Интересно, что она еще выкинула? — Хелена не прочь была позлословить.
— Так, ничего особенного. Правда, на днях она вдруг заявила, что я неправильно произношу свое имя. Видишь ли, она всегда считала, что его следует произносить как «Кармиан», хотя согласна, что «Чарм»[1], «Чармиан» гораздо сентиментальней. Ты бы слышала, как она это сказала!
— Что же ты ей ответила? — не скрывая жадного любопытства, спросила Хелена.
— Я сказала, что отец произносил мое имя только так, и, если бы я вдруг начала произносить его иначе, это было бы неуважением к его памяти.
— Чересчур вежливо и деликатно. Ручаюсь, она даже не поняла, что ее поставили на место, — заметил я.
— Не беспокойся, она все прекрасно поняла, очень мило улыбнулась и сказала, что я, разумеется, шучу, ибо, насколько ей известно, мой отец был довольно образованным человеком, иначе он не написал бы столько книг.
— Дики действительно был одним из самых образованных людей, каких я когда-либо знала, — не выдержав, вскипела Хелена. — И эти невежественные Шолто в подметки ему не годятся.
Я вызвал такси. Хелена натянула шерстяной жакет, обвязалась двумя шарфами, надела меховую шубу с капюшоном и, поцеловав на прощание Чармиан, спустилась вниз. Мы с Чармиан стояли и смотрели в застекленную дверь парадного, пока серая мгла не поглотила машину.
— Ну куда же запропастился Эван? — вдруг с тоской произнесла Чармиан, и рот ее болезненно искривился, словно она с трудом сдерживала слезы. — Не может же он все это время сидеть в ресторане?
Мы поднялись в гостиную. Чармиан пыталась занять меня разговором, словно случайного гостя, показывала книги, которые купила недавно, вежливо расспрашивала, по-прежнему ли мне нравится моя работа и можно ли надеяться, что теперь я на ней остановлюсь.
У нее появилась какая-то новая странная привычка: время от времени она вдруг вскидывала подбородок, словно пыталась поймать ртом подброшенные вверх вишни, а затем проводила пальцем по шее. Я спросил, что это с ней.
— Ага, ты заметил? Я так стараюсь избавиться от этого. Мне кажется, что кожа под подбородком вдруг стягивается туго-туго. Это такое ужасное ощущение. От него просто можно сойти с ума. Мне действительно иногда кажется, что я схожу с ума, — добавила она с каким-то отчаянием, и глаза ее наполнились слезами. — Порой я даже уверена в этом. Только не вздумай говорить мне, что все идет от моего состояния.
— Нет, не собираюсь. Это из-за Шолто, ты и сама отлично знаешь.
Мы сидели у ярко пылавшего камина, высокое пламя беззаботно гудело в трубе, не давая тепла.
— Ох уж эти старые квартиры с испорченными каминами, — заметила Чармиан, делая попытку оттянуть разговор, которого сама же жаждала, — столько угля уходит, а все равно холодно.
— Все дело в Эване, не так ли? Именно об этом ты и собиралась поговорить со мной?
— Да, да, — воскликнула Чармиан, и долго сдерживаемые слезы покатились по щекам. — Я должна поговорить, должна… Поэтому я и отправила маму домой. Только с тобой я могу говорить об этом…
— Я так же не люблю Шолто, как и Хелена.
— Знаю, знаю. Но ты хоть способен понять… Ты можешь понять то, что мама называет просто наваждением. Мне кажется, можешь…
— Что-нибудь новое и очень плохое?
— Нет. Разве может быть еще хуже? Все так же плохо, как и раньше. — Она вынула носовой платок и вытерла глаза. Затем, медленно и отчетливо произнося каждое слово, сказала: — Ты вправе спросить, где моя гордость.
Я смотрел на нее — своеобразная красота Чармиан, красота высокой женщины, кажущейся, однако, хрупкой и беззащитной, всегда трогала меня. Во мне поднимался гнев против Шолто, протест против всего, на что ее обрекает брак с ним.
— Да, я, пожалуй, мог бы задать тебе этот вопрос, — согласился я.
— Гордость! — воскликнула Чармиан и каким-то театральным жестом вскинула голову. — Я докажу вам, что она есть у меня, когда снова верну Эвана. Я докажу, что у меня есть гордость. Докажу своей победой.
— Не будет ли это похоже на победу дрессировщика, которому наконец удалось научить щенка держать сахар на кончике носа, а не проглатывать его тут же?
Она ничего не ответила — произнесенная ею нелепая и патетическая тирада, должно быть, немного ее успокоила. Наконец, возвращаясь к действительности, она снова нервным жестом вскинула подбородок.
— Ну, вот опять, — сказала она и пересела на ручку моего кресла. — Бедный старый Клод, как мы, должно быть, тебе надоели. Сначала мама — столько лет прошло, пока она наконец угомонилась! А теперь я со своими горестями. — Затем вдруг со сдержанным чувством в голосе она спросила: — Ну почему, почему ты не уйдешь от нас? Почему ты снова не женишься? У тебя никогда не было своей жизни, Клод. Начни же ее наконец!
— Я альтруист, — ответил я, — разве ты этого не знаешь?
— Ничего подобного, — вдруг спокойно заметила Чармиан, — тебе просто лень сдвинуться с места. Так погрязнуть в чужих семейных неурядицах! Ты пропащий человек, Клод. Да попробуй же наконец избавиться от нас, пока мы еще способны тебя отпустить! Ведь завтра будет уже поздно. Я могу присосаться к тебе, как пиявка, как мама все эти годы!
— Ты же знаешь, как я отношусь к Хелене. — Я почувствовал, как у меня сжалось сердце от гнева и раскаяния.
— Разве ты не знаешь, что самые страшные вымогатели — это те, кого мы любим, — ответила Чармиан, словно удивляясь тому, что я не усвоил еще такой простой истины.
У входной двери послышалось какое-то царапанье и шорох.
— Это Эван! — Чармиан вскочила, и щеки ее порозовели.
Но это была всего лишь старая миссис Шолто, вздумавшая почему-то скрести ногтем по почтовому ящику, вместо того чтобы нажать кнопку звонка.
Миссис Шолто в этот вечер была воплощением внимания и любезности; она заботливо, словно родную дочь, расспрашивала Чармиан о здоровье и всего один раз произнесла имя своего сына, и то для того только, чтобы похвалить его за упорство и настойчивость в поисках места.
— …Не то что некоторые мужья состоятельных жен… — улыбнулась она и многозначительно умолкла. Перед своей смертью сэр Даниэль Арчер оставил Чармиан дарственную на восемьдесят тысяч фунтов стерлингов. Эти деньги позволяли Чармиан обеспечить Эвану образ жизни, который, как он считал, не ронял его в собственных глазах. Но они же стали проклятием Чармиан, ибо связывали ее с Шолто более крепкими узами, чем ребенок, которого она ждала.
— Да, — заметила вдруг миссис Шолто и, словно вспомнив о стуже за окном, зябко повела худыми плечами, — у нас действительно замечательное правительство, не так ли? С каждым днем жизнь становится все ужасней. Говорят, вводится еще более строгий лимит на электричество.
Решив, что это наиболее безопасная тема для разговора, я тут же поддержал ее. Так мы вежливо беседовали о разных пустяках, пока не явился Эван с несколько загадочным видом и в отличном настроении. Я решил, что теперь могу спокойно уйти.
Чармиан проводила меня до двери и поблагодарила за подарок — небольшую картину Биркета Форстера, доставшуюся мне в наследство от покойного Даниэля Арчера. Чармиан не разделяла моего несколько пренебрежительного отношения к этому художнику.
— Эта картина словно изумруды, вышитые гарусом, — сказала она как-то неопределенно. — Она хороша именно тем, что так ужасна. Ты бы продал ее, Клод. Разве ты можешь позволять себе такие подарки? — Она поцеловала меня, и это было так не похоже на Чармиан.
— Я рад, что она тебе нравится. Ну, теперь ты успокоилась?
— Он дома, это все, что мне нужно, — сказала она с каким-то ожесточением, принимая собственную одержимость за любовь. Беда в том, что порой подобная одержимость бывает сильнее подлинной любви. Мне казалось, что именно это и происходит сейчас с Чармиан.
Взошла луна, бросив свой синий отсвет на узкий газон перед домом. На свежевыпавшем снегу виднелись четкие следы: вот осторожные скользящие шаги Хелены, которая прошла здесь в меховых ботиках; крохотные отпечатки туфель миссис Шолто, пробежавшей к крыльцу, должно быть, на цыпочках; четкие шаги Эвана Шолто. Я не надеялся поймать такси (нам просто чудом удалось найти его для Хелены) и зашагал к ближайшей станции метрополитена. Холод на улице оказался не таким страшным, каким он представлялся в теплой квартире. Я шел и думал о том, что сказала мне Чармиан, — о ее сдержанном, но столь великодушном совете снять с себя заботу о ней и Хелене и о неожиданном и безжалостном открытии, которое она сделала: я малодушен, я просто трус и боюсь свободы.
В этот вечер мне казалось, что весь мир застыл от холода, как застыли стрелки часов на башнях вокзала и ратуши; скованная морозом земля перестала вращаться вокруг своей оси. Я не думал о переменах и не жаждал их. Оглядываясь назад, на прожитые годы, я видел детство в Брюгге, полное лишений, беспорядочное, но такое веселое и беззаботное. Я вспомнил свое отрочество и деспотическую опеку Хелены после смерти отца, любовь к Сесиль Арчер, ее безвременную кончину, несчастливый брак с Мэг и последующие годы, когда потускнели и обесцветились мечты и желания; затем война, армия и жизнь вдвоем с Хеленой в последние годы ее блеска и великолепия, когда столь бездумно и великодушно она бросила остатки своего состояния к ногам юного Джона Филда. И вот мы снова с нею одни, связанные узами дружбы и долга. Я привязан к Чармиан, к ее судьбе, привязан до тех пор, пока не освобожу ее из плена безрассудной любви к Шолто.
В этом тесном мире, скованном зимней стужей, я думал о словах Чармиан и не находил в них смысла. Она просто пошутила — тоже постучала по пустому ящику для почты, вместо того чтобы нажать кнопку звонка. Простая шутка, даже не рассчитанная на то, что ее поймут и оценят.
Возможно, потому что я не выказал откровенной враждебности к миссис Шолто при нашей встрече у Чармиан, старой леди вдруг взбрело в голову пригласить нас с Хеленой на обед.
Она по-прежнему жила в своей квартирке в Кенсингтон-гарденс. Мы с Хеленой не были здесь с тех самых пор, как поссорились с миссис Шолто из-за Джонни Филда.
— Насколько я помню, — заметила Хелена, когда мы шли с ней по Кенсингтон-Гор, — в последний твой визит к ней ты, кажется, грозился подать в суд на старую чертовку за клевету. А теперь, расфрантившись, как идиоты, мы плетемся к ней в гости. — И Хелена искоса бросила на меня ехидный взгляд.
Я принялся рассуждать о том, что жизнь, в сущности, состоит из бесконечных уступок и компромиссов и поэтому нет смысла враждовать с теми, с кем по воле судьбы нам все равно приходится общаться.
— Да, от этого становишься желчной и несправедливой, — согласилась Хелена. — И все же я с удовольствием расцарапала бы в кровь хитрую кошачью мордочку этой почтенной дамы. Интересно, на какие средства она теперь существует?
Насколько я знал, миссис Шолто не была обеспеченным человеком. Все, что она имела, она в свое время вложила в доходные дома, но война нанесла такой ущерб жилому фонду столицы, что никакая правительственная компенсация не могла возместить вкладчикам понесенных убытков. Однако, войдя в ее квартирку, мы с Хеленой поняли, что миссис Шолто еще меньше, чем прежде, собиралась отказывать себе в чем то. Свою старую горничную она рассчитала, и дверь нам открыла молодая особа, тут же отправившаяся доложить о нашем приходе. До войны миссис Шолто сама встречала гостей.
— Леди Арчер и мистер Пикеринг! — на всю квартиру выкрикнула девица, должно быть, еще не привыкшая к своим новым обязанностям. Изобразив радостное удивление, миссис Шолто поднялась с кресла у окна.
Она относилась, как я подозреваю, к той решительной породе людей, которые, залезая в долги, не успокаиваются до тех пор, пока не доведут их до более или менее внушительной суммы. Маленькое скуластое лицо миссис Шолто сохранило еще следы былой миловидности, но складки у рта стали резче. В этот вечер она старалась быть олицетворением гостеприимства и светской любезности. Без умолку говорила о том, как мы должны самоотверженно переносить трудности и невзгоды, чтобы помочь нашей бедной стране, и тут же, забывшись, хвасталась, что нарочно жжет в неположенное время электричество в кухне, чтобы досадить «этому противному правительству». Во время обеда она ни словом не обмолвилась о Чармиан и заговорила о ней лишь тогда, когда обед был закончен и мы закурили. Старая леди, как ни странно, тоже пристрастилась к курению, хотя ей это совсем не шло и казалось, что, выкуривая сигарету, она отбывает тягостную повинность. Сигарета нелепо торчала, зажатая в углу крохотного рта; отчаянно вспыхивала и дымила, ибо миссис Шолто, должно быть, не умела затягиваться.
— Когда я нервничаю, это успокаивает, — пояснила она — Хотя мне очень хотелось бы, чтобы Чармиан бросила курить. Не думаю, чтобы ей это было сейчас полезно.
— Да, да, — подхватила Хелена, — я как раз собиралась поговорить с вами о Чармиан.
Меня с самого начала удивило, что Хелена согласилась принять приглашение миссис Шолто; теперь я с ужасом осознал, что она пришла сюда с определенной целью и никакая сила не заставит ее сейчас отказаться от своих намерений.
Миссис Шолто отложила сигарету и, бросив в рот кусочек сахару, громко разгрызла его.
— О, разумеется, — ответила она.
— Я мать Чармиан, — вдруг смущенно, словно оправдываясь, промолвила Хелена.
— О-о, — понимающе протянула миссис Шолто, — похоже, что разговор будет не из приятных. Клод, она не должна меня расстраивать, — обратилась она ко мне словно к старому другу, а затем ловко повернула разговор так, словно тоже разделяла вполне законную тревогу Хелены о Чармиан. — Какую мать не страшат первые роды дочери. Но доктор заверил меня, что Чармиан совершенно здорова…
— Конечно, здорова, и ее роды меня ничуть не пугают. Я совсем о другом.
Лицо миссис Шолто изобразило удивление.
— Разумеется, вы догадываетесь, миссис Шолто, о чем я хочу поговорить с вами? Речь пойдет об Эване, вернее, о его отношении к Чармиан. Он всегда вел себя возмутительнейшим образом, но сейчас просто нельзя допускать, чтобы он оставлял ее каждый вечер одну, заставлял страдать от того, что…
— Неужели все так ужасно? — тихо произнесла миссис Шолто, и в ее голосе послышались едва уловимые нотки иронии, а уголки прищуренных глаз совсем по-кошачьи опустились книзу.
— Вы обязаны поговорить с ним.
— О чем же?
Я не выдержал и вмешался, прежде чем Хелена снова успела раскрыть рот.
— О его шашнях, миссис Шолто, вот о чем. Простите, но вы не можете об этом не знать.
— Шашнях? — Изящная головка миссис Шолто склонилась набок. — Вы в этом уверены, Клод? Разумеется, Эвану постоянно приходится бывать в обществе, завязывать, новые знакомства, но я не думала, что Чармиан настолько глупа, что вообразит, будто… О, вы так огорчили меня! Мысль о том, что Чармиан мучает себя из-за таких пустяков, просто невыносима…
— Послушай, Хелена, — не выдержал я, — нам нечего здесь делать. Все эти разговоры ни к чему не приведут, поверь мне.
— Ну конечно же! — так звонко и весело воскликнула миссис Шолто, словно тряхнула связкой бубенчиков. — Пожалуйста, скажите Чармиан, что все это пустяки. Я бы сама ей это сказала, но мне, право, неудобно заводить с ней разговор об этом…
Кровь отхлынула от лица Хелены. Я видел, как краски уходят с него, словно вода в песок. Ее буквально била дрожь. Я понял, что гнев, который она так долго сдерживала, прорвался наружу и она закусила удила. Миссис Шолто тоже поняла это.
— Леди Арчер… — растерянно пролепетала она, но тут же умолкла и испуганно посмотрела на меня.
Но для Хелены ничего уже не существовало — ни титула «леди Арчер», ни долгих лет респектабельной жизни с сэром Даниэлем. Миссис Шолто еще никогда не доводилось видеть ту настоящую Хелену, которую я знал. Она лишь догадывалась, что сэр Даниэль женился на женщине не своего круга, простолюдинке, но она не представляла, какой неукротимой силы характер таился в этой представительнице низших классов.
Хелена и миссис Шолто поднялись со своих кресел почти одновременно. Это уже были не две почтенные леди. Это были просто две немолодые женщины, откровенно разгневанные и напуганные этим.
— Мне хорошо известно поведение вашего сыночка-шалопая! — воскликнула Хелена. — У вас на глазах он издевается над Чармиан, а вам плевать на это! Он, видите ли, ищет работу, завязывает знакомства!.. Да как у вас язык поворачивается говорить такой немыслимый вздор? Вы все прекрасно знаете и все видите, но вы ждете, что будет дальше. Чармиан сама почти ребенок, скоро будет матерью, а он уже довел ее почти до безумия, слышите вы, до безумия!.. О, конечно, вас это нисколько не трогает! Вы всегда ненавидели Чармиан, вы считаете, что она недостаточно хороша для этого блудливого кота… Даже сама королева Виктория, по-вашему, не заслужила бы чести быть его женой!..
Хелена и сама теперь уже не понимала, что говорит, и именно это позволило миссис Шолто быстро оправиться от первоначального испуга, и теперь она почти владела собой. Она даже позволяла себе иронически кривить губы, когда, не помня себя, Хелена прибегала к гиперболическим сравнениям. Что касается меня, то я чувствовал себя волшебником, очутившимся вне очерченного им магического круга и поэтому потерявшим всякую власть над силами, которые он сам же вызвал к жизни. Мне оставалось лишь с любопытством и страхом наблюдать со стороны. Единственное, что меня беспокоило, — это неизбежность поражения Хелены, ибо в этом я уже не сомневался.
Я представил себе, как горничная подслушивает под дверью, жадно знакомясь с этой неожиданно приоткрывшейся ей стороной жизни ее чопорной и манерной хозяйки, и, должно быть, гадает, не следует ли ей прийти на помощь миссис Шолто.
— Как можете вы мириться с этим? — наконец, обессилев, в отчаянии выкрикнула Хелена.
— Если сама Чармиан так долго мирилась, — миролюбиво и почти снисходительно заметила миссис Шолто, — то, право же я не понимаю, на что она теперь жалуется. Ведь все, в конце концов, зависело от нее.
Хелена не сразу поняла всю жестокость этих слов. Когда же смысл их наконец дошел до нее, она, задохнувшись от негодования, только и смогла произнести:
— Так вот вы какая?.. Так вот вы, оказывается, какая?..
Как бывает в таких случаях, буря утихла столь же внезапно, как и началась. Я и сам не знаю, как это произошло. Очевидно, были произнесены какие-то более или менее вежливые слова, позволившие перейти к неловкому и поспешному прощанию, и вот мы с Хеленой снова на заснеженном тротуаре. Мы безуспешно пытались найти такси, борясь со свирепыми порывами ветра. Как всегда, когда не везет, автобус промчался мимо, ибо мы не успели вовремя поднять руку, и пришлось минут десять ждать следующего. От остановки автобуса до нашего дома было совсем недалеко, но этот обычно короткий путь занял у нас без малого полчаса. На скользком, обледенелом тротуаре каждый шаг давался с трудом. Хелена то и дело оступалась и, боясь потерять равновесие, тяжело повисала на моей руке. Значительную часть пути пришлось проделать в опасной темноте. Под редкими фонарями я видел клубы белого пара от нашего дыхания, быстро уносимые ветром, безжалостно хлеставшим поземкой по ногам. Вначале Хелена ворчала, охала и громко возмущалась, потом внезапно умолкла и почти до самого дома не проронила ни слова. Один раз она все же поскользнулась и упала на колени. Когда я поднимал ее, она громко охнула от боли. Верхняя пола ее шубы была в снегу, на правой руке в дырке лопнувшей перчатки кровоточила большая ссадина. Я подвел ее к ограде и дал немного отдышаться. Она попросила сигарету, но ее бил такой озноб, что сигарета выпала из онемевших от холода губ и, зашипев, погасла в снегу.
Наконец мы добрались до дому. Я ввел Хелену в гостиную. Тяжело упав на стул, она расплакалась как ребенок от невыносимой боли в окоченевших руках и ногах. Я нашел немного виски и заставил Хелену выпить. Сняв с нее ботинки, я принялся растирать ступни.
— Теперь тебе лучше?
— Так мне и надо, — наконец промолвила она, вздрагивая от озноба, — так и надо, черт меня дернул связываться с ней. Ничего, холод отрезвил меня. О, как больно! Какая ужасная боль! Да перестань же, болван, я не в силах вынести эту адскую боль! — Она сунула руки под мышки и спрятала ноги под стул.
Наконец она смогла встать и ушла в ванную. Открыв кран с холодной водой, Хелена подставила руки под сильную струю. Когда она вернулась в гостиную, она была почти спокойна, не стонала больше и не жаловалась. На лбу у нее горела багровая полоса.
— Черт бы побрал твое виски. Я с удовольствием выпила бы чего-нибудь горячего.
— Ложись-ка ты в постель, а я принесу тебе чаю.
Когда я вошел с подносом в ее спальню, она уже лежала в постели. Дрожа от озноба, она укрылась поверх одеяла еще шубой. Вначале ей было трудно удержать чашку в дрожащей руке, но постепенно дрожь утихла, и она попросила сигарету.
— Бедняжка Клод, — вдруг сказала она.
— Почему «бедняжка»?
— Приходится ухаживать за старухами.
— Всего лишь за одной.
— Не смей называть меня старухой, — со слабой улыбкой возмутилась Хелена. Ее темные глаза горели, как агаты, под воспаленным багровым лбом. — Я моложе вас всех.
И я не мог с нею не согласиться.
— У тебя есть аспирин? Дай мне таблетку, — попросила она. — Ужасно болит голова.
Я принес ей аспирин, и мы еще немного поболтали о разных пустяках, избегая всего, что могло бы напомнить о Чармиан, Эване или миссис Шолто. Наконец Хелена заявила, что хочет спать. Я погасил свет и ушел к себе. Немного почитав, я тоже лег в постель.
Наша служанка Элла, приходившая ежедневно часа на три, чтобы приготовить завтрак и убрать квартиру, появилась, как обычно, в восемь утра. Когда-то она была горничной Хелены, но в один из приступов непонятной экономии Хелена вдруг заявила, что более не может позволить себе такую роскошь, как горничная. Элла приняла это известие совершенно спокойно. Она ответила, что у нее достаточно сбережений, чтобы не служить у чужих людей, и она лучше будет помогать замужней сестре присматривать за ребятишками, тем более что та давно ее об этом просит. Как потом Хелене удалось уговорить Эллу снова приходить к нам, я так и не знал, но теперь она готовила завтрак, стирала, убирала квартиру и за три часа, кажется, успевала сделать больше, чем прежде за весь день.
Обычно она стучалась в мою дверь в половине девятого, когда завтрак уже был на столе. Но в это утро Элла постучалась ко мне сразу, как пришла.
— Я думаю, вам следует наведаться к леди Арчер, — сказала она — Что-то она мне не нравится.
Я вошел в спальню Хелены. Она уже проснулась и лежала, повернувшись на бок, подтянув одеяло к подбородку. Красная полоса горела на ее лбу еще ярче, чем вчера, и от этого щеки казались землисто-серыми. Я наклонился к ней: дыхание было горячее и несвежее. Она посмотрела на меня воспаленными глазами, но ничего не сказала.
— Что с тобой?
— Голова болит, — ответила она.
— Измерили б вы ей температуру, — заметила Элла, она явно была напугана — Но где термометр, мистер Пикеринг я не знаю. В аптечке его нет, я уже искала.
— Где термометр. Хелена? — спросил я.
— Нет у меня температуры, — слабо запротестовала Хелена.
— Возможно, но где все-таки термометр?
Хелена слабо покачала головой, воспаленные веки прикрыли глаза.
Мы с Эллой обшарили всю спальню и наконец на полу за комодом нашли футляр с термометром. Я открыл его.
— Черт возьми, он разбит. — По полу покатились шарики ртути. — Где-то должен быть другой. Неужели в доме только один термометр, Элла?
— Боюсь, что один, мистер Пикеринг.
— Надо сейчас же достать термометр.
Поручив Элле не отходить от Хелены, я быстро оделся, накинул пальто и побежал в аптеку на Кингс-роуд. Это заняло всего каких-то пятнадцать минут, но, когда я вернулся, вид у Эллы был еще более встревоженный. Она безуспешно пыталась приподнять Хелену повыше на подушках.
— Она так тяжело дышит, будто вот-вот задохнется. И говорит что-то неладное.
Я измерил Хелене температуру. Столбик ртути поднялся до сорока.
— Надо сейчас же вызвать врача, — сказал я. — Не отходите от нее, Элла, пока я не дозвонюсь к врачу.
— К черту ваших врачей! — вдруг с необъяснимой злостью воскликнула Хелена.
Макморроу, мой личный врач и приятель, приехал немедленно. Это был еще молодой симпатичный человек с живыми обезьяньими глазами. Он осмотрел Хелену.
— Что с ней, Макморроу?
— Знаете, Клод, думаю, надо отправить ее в больницу. Там больше возможностей помочь ей.
Хелена, которая, казалось, до этого воспринимала все с непонятным безразличием, вдруг встрепенулась, глотнула воздуху и посмотрела на меня полными ужаса глазами.
— Нет, нет, я не хочу. Стоит туда попасть, и уже не выберешься. — Но тут же взгляд ее снова потускнел, и громким, отчетливым голосом она вдруг произнесла: — Любишь кататься, люби и саночки возить.
— Не трогайте ее, Макморроу, — взмолился я. — Разве нельзя нанять сиделку? Я и Элла будем по очереди дежурить.
— Послушайте, Клод, — пристыдил меня Макморроу. — Ей-богу, сейчас не до споров, к тому же где вы в наше время найдете сиделку? Ее необходимо отправить в больницу. Она очень серьезно больна, черт возьми! — И, не желая больше со мной спорить, он пошел звонить по телефону.
Оставшись один с Хеленой, я вдруг почувствовал, как откуда-то из глубины во мне поднимается огромное темное чувство страха. И, пытаясь заглушить его, я вдруг набросился на больную Хелену:
— Вот видишь, что ты натворила! Все твой проклятый характер! Довела себя до белого каления, а потом выбежала на мороз. Так тебе и надо! Ведь ты сама этого хотела, да? Ну-ну, не спи! Слышишь, что я тебе говорю? Ты сама этого хотела?
Но Хелена что-то тихонько бормотала себе под нос и казалась вполне спокойной и довольной. Я так и не добился от нее ни слова, но когда в комнату снова вошел Макморроу, она вдруг громко и отчетливо произнесла:
— Хватит тебе и шести пенсов, разбойник.
Я посмотрел на Макморроу, у которого был тот бодрый и энергичный вид, который обычно принимают врачи в минуту серьезной опасности, если им удается одержать хотя бы незначительную победу.
— Вы должны поставить ее на ноги, Макморроу, обещайте мне это!
— Сейчас приедет санитарная машина. Я хотел бы дать кое-какие указания Элле. — И лишь после этого он ответил мне: — Кто знает? Может, удастся это сделать. Дай бог, чтобы удалось.
Личная трагедия в ясный, погожий день кажется невозможной. Но в эту ненастную зиму я принял ее как неизбежное. В заснеженном, скованном холодом, лишенном света и тепла Лондоне, где тысячи людей, экономя электричество, коротали вечера в освещенных свечами кухнях в подвальных этажах домов, трагедии были почти обычным явлением. В первые несколько дней болезни Хелены мне казалось, что время остановилось, снег никогда не растает и мрак зимы навеки поглотил солнце, представлявшееся теперь чем-то вроде несбыточной мечты. Снедаемый тревогой за Хелену и обеспокоенный состоянием Чармиан, я не без страха стал задумываться и над собственным будущим.
В течение длительного времени я не то чтобы плыл по течению, ибо это означало бы хоть какую-то, пусть даже самую малую, активность. Нет, скорее я пребывал в подвешенном состоянии. Начало сдавать здоровье, и без того тощий, я в последнее время сильно похудел. Моя работа перестала интересовать меня, поэтому я обрадовался, когда Крендалл нашел мне место в одной из частных картинных галерей на Бонд-стрит — я всегда хотел поближе познакомиться с техникой продажи и коллекционирования картин, — и более чем скромное жалованье меня вполне устраивало. Я пополнил армию безвестных и не очень нужных людей, без перспектив и будущего, которые как бы примостились на краешке согретого солнцем камня, окруженного зыбучими песками.
Я ловил себя на том, что все чаше погружаюсь в мир воспоминаний, путаю действительность с вымыслом, а порой и вовсе забираюсь в дебри фантазии. Иногда я вел длинные беседы с Сесиль, каких не вел с ней при ее жизни, и без труда находил теперь нужные слова.
Мечты одновременно и успокаивали и отравляли. В итоге я всегда чувствовал себя разбитым после безуспешных попыток сопротивляться этому наваждению. Мне снова хотелось изведать чувство любви, и, просыпаясь по утрам, я каждый день ждал, что именно сегодня что-то произойдет. Но приходил вечер, и в моей жизни ничего не менялось.
Утром и во второй половине дня я навещал Хелену в больнице. Температура упала, но Хелена все еще была очень слаба.
— Она, я думаю, выкарабкается, — утешал меня Макморроу, — но пока следует быть очень осторожным. Нет, ей ничего не надо приносить. Она не выносит меня, не выносит вас, да и самою себя тоже. Она готова лежать вот так сутками, лишь бы ее никто не трогал.
Хелену поместили в маленькую узкую палату в конце коридора. У изголовья стояла ширма, затянутая белым в синюю клетку ситцем, на полу возле кровати лежал голубой коврик.
— Ненавижу голубой цвет, — это были первые слова Хелены — Анемичный, сентиментальный. Уж лучше бы зеленый. Такой же сентиментальный, как Джонни, — вдруг добавила она.
Именно в голубой цвет красила она комнату Джонни Филда, когда пришло известие о его женитьбе на Наоми Рид.
Хелена какое-то время лежала молча с закрытыми глазами. Потом посмотрела на меня.
— Все, что у меня есть, я завещаю тебе, Клод. Чармиан ведь ничего не нужно.
Я попробовал было что-то возразить, но на лице Хелены отразилось явное раздражение.
— Ты прекрасно знаешь, что ей ничего не нужно, — сказала она, тяжело вздохнув, и повернулась ко мне спиной. Она тут же уснула. Ноздри ее широко раздувались, жадно втягивая воздух, дыхание было прерывистым и затрудненным.
Хелена была больна четвертый день.
Вечером, навестив Чармиан, я рассказал ей об этом разговоре.
— Ну что ж, вполне разумно и справедливо, — заметила Чармиан. — Разве мне что-нибудь нужно? И пожалуйста, не вздумай расстраиваться из-за этого.
— Хорошо, допустим, что тебе действительно ничего не нужно, — горячился я. — Но как можно не расстраиваться? Ведь ей ничего не стоило сделать хотя бы жест.
— Давай лучше будем думать о ней самой, Клод, — сухо прервала меня Чармиан. — Все остальное, право, сейчас не имеет значения. Что касается жестов, то Хелена всегда ненавидела фальшь. К тому же она любит тебя больше, чем меня.
Я возмутился.
— Ты сам это знаешь, Клод. Я вовсе не в обиде. Разумеется, меня она тоже любит, но как-то всегда привязываешься больше к тому, кого тиранишь. А ты у нее всегда был козлом отпущения.
— Что ж, возможно. — Я пристально посмотрел в глаза Чармиан, и она мужественно выдержала мой взгляд.
— Ты знаешь, что я говорю правду, — почти враждебно повторила Чармиан. — Пока она жива, ты так и останешься у нее мальчиком на побегушках. — Она вытянулась в кресле в неудобной и напряженной позе.
Я решил промолчать.
В комнате было адски холодно, несмотря на пылавший камин и плотно задернутые шторы.
— По-моему, откуда-то ужасно дует, — наконец промолвил я.
— Да, я знаю, — ответила Чармиан. — Дует отовсюду. Щели во всех углах, даже в стене у камина, в оконных рамах. Тепло в этом доме никогда не бывает. Я уже смирилась с этим.
— Зачем ты так говоришь о матери, не понимаю, — сказал я.
Чармиан немного расслабила свое напряженное тело и улыбнулась. В ее мягко очерченном профиле была какая-то непонятная и раздражающая загадочность, как в лицах на картинах да Винчи.
— Если бы не твое состояние… — начал было я.
— А ты не обращай на него внимания, Клод. Говори все, что считаешь нужным. Но прежде чем сказать, хорошенько подумай. Почему ты так разозлился? Ты думаешь, я не люблю маму? Конечно же, я люблю ее. Но я знаю, сколько вреда она тебе причинила. И как бы я ни молилась за ее выздоровление, я все равно не перестану считать, что тебе было бы лучше без нее.
Я снова решил пропустить мимо ушей эти слова, не придавать им значения и не вдумываться в них. Я справился о миссис Шолто, Лейперах и других общих знакомых. Чармиан отвечала рассеянно, без видимого интереса. Затем вдруг ласково, словно пробудившись ото сна, сказала:
— Милый, сейчас не время ссориться. Мы ведь никогда не ссорились, давай не будем ссориться и сейчас.
— Мы не ссоримся.
— Нет, ссоримся. Я удивляюсь, как до сих пор мы не переругались насмерть и не вцепились друг другу в глотку. Я удивляюсь… — Но в эту минуту в комнату стремительно вошел оживленный и элегантный Шолто. Поцеловав Чармиан, он с нежностью посмотрел ей в глаза и снова поцеловал.
В тридцать лет Шолто начал уже лысеть, под глазами, голубыми и ясными, появились морщины. Эти признаки преждевременного старения, как ни странно, шли ему, создавая обманчивое впечатление интеллектуальности и солидности. Костюм, слегка мешковатый, свободно сидел на его высокой и несколько угловатой фигуре. Он был похож на преуспевающего молодого врача, с мнением которого вынуждены считаться старшие коллеги.
Чармиан ответила ему улыбкой. Покой разлился по всему ее телу.
— Ну как, успешно? — спросила она.
— А-а! — Он округлил глаза, состроил шутливую гримасу и довольно потер руки. — Возможно. Может быть. Но пока я ничего не скажу. Молчу.
Чармиан заметно оживилась.
— Он что-нибудь сделает?
— Я не уверен. Обещал сообщить через недельку. Но надежда есть, надежда есть. А как ты, дорогая? — Он кивнул мне. Взгляд его был дружелюбным, но равнодушным. Ему, должно быть, стало известно о нашей последней размолвке с миссис Шолто, и он чувствовал себя в некотором роде победителем.
— У меня все хорошо, — ответила Чармиан, — но я скучала без тебя.
Меня просто бесила эта ее покорность и беззащитность, готовность мгновенно забыть все унижения, которым он ее подвергал.
— Рыбак уходит в море, жена в тревоге ждет, — с пафосом изрек Шолто. Затем лицо его приняло серьезное и сочувственное выражение. — Как здоровье мадам Хелены?
— Сегодня ей значительно лучше.
— Чего бы ей послать такого, а? — Он сосредоточенно нахмурился.
— Ничего. Ей это ни к чему.
Он взглянул на меня и покраснел.
— Клод хотел сказать, что сейчас ей пока ничего не надо, — поспешила объяснить Чармиан. — Когда я принесла ей цветы, она даже не посмотрела на них.
— О, — ответил Шолто, — понимаю. Сочувствую. Надеюсь, она скоро поправится. — Его руки, обнимавшие Чармиан, внезапно соскользнули с ее плеч, и Чармиан, постояв с минуту в какой-то растерянности, отошла и прилегла на диван.
— У тебя сегодня отекли ноги, — сказал Шолто. Он присел рядом с ней и провел пальцем по ее распухшим щиколоткам. — Черт побери, какой отек!
— Раньше никогда такого не было, хотя, мне кажется, это в порядке вещей. Клод, ты пообедаешь с нами?
— Нет, не могу. С удовольствием пообедал бы, но у меня срочная работа.
— Ты обязательно должен остаться, Клод, — вдруг сказал Шолто. — Чармиан умрет с тоски. Я не люблю оставлять ее одну.
— Значит, ты снова уходишь? — спросила Чармиан, казалось, без видимого интереса или удивления.
— Да, понимаешь, просто необходимо. Надо повидаться с Паркером. Он к этому делу тоже причастен и может замолвить за меня словечко, если все пойдет так, как я рассчитываю.
— Тогда, конечно, иди. — Чармиан поднялась и налила нам по рюмке хереса. — Но я не хочу задерживать Клода. Раз он говорит, что занят, значит, это действительно так.
— Не то что я, ты хочешь сказать? — Шолто вопросительно посмотрел на нее. — Мне, бедняге, уж ничего и сделать нельзя. Ведь я для дела стараюсь.
— Причем здесь ты? Я говорила о Клоде, — спокойно ответила Чармиан и опустила глаза на руки, сложенные на коленях.
— А ты не хочешь выпить с нами? — спросил я Чармиан.
Она покачала головой.
— Правда, доктор говорит, что если немного, это не вредно, но мне не хочется. Эван составит тебе компанию. — Она оживилась, поглядывая то на меня, то на Шолто, словно просила нас быть друзьями. — О, как я хочу, чтобы все поскорее кончилось!
— Сколько еще?
— По всем подсчетам, две недели. Но разве все бывает так, как рассчитываешь?
Шолто выпил рюмку и снова наполнил ее.
— Еще, Клод?
Я отказался. Мне было тяжело дышать с ним одним воздухом, и я не мог даже ради Чармиан заставить себя относиться к нему, как к близкому человеку.
— Мне пора. Я позвоню тебе вечером, Чармиан.
— Зачем?
— Просто так, чтобы развлечь тебя. Почему ты не приглашаешь гостей?
— Я никого не хочу видеть, — ответила она. В глазах ее была тоска, но Шолто упорно избегал ее взгляда. Он встал, чтобы проводить меня в прихожую.
— Ну, как ты находишь Чармиан? Держится молодцом, правда?
— Да.
— Она у меня молодчина.
Мне трудно было поверить, что он говорит серьезно. Не может быть, чтобы он не видел, как она страдает.
— Эван, нехорошо, что она каждый вечер остается одна в пустой квартире.
— Послушай, Клод, — горячо воскликнул он, — ты думаешь, я сам этого не понимаю? Но все так неудачно складывается. Именно сейчас. Я, право, не виноват. — Он засмеялся. — Не могу же я все время быть нахлебником у собственной жены. Мне надо как можно скорее найти работу. Ты не представляешь, что значит сейчас искать работу.
— Хорошо, если работу, — заметил я.
Он посмотрел на меня так, словно хотел рассердиться, но передумал. Вместо этого он широко улыбнулся и хлопнул меня по плечу.
— Передай мой привет мадам Хелене. И не стесняйся, скажи, если что нужно.
Протянув руку, чтобы открыть дверной замок, он чуть было не потерял равновесие и, стараясь удержаться, обхватил меня руками. С годами его неловкость усиливалась и словно выдавала неустойчивость характера, неопределенность стремлений и затаенные страхи. Он улыбался, что-то утверждал с уверенностью, но казалось, что почва колеблется у него под ногами.
— Немного под парами, — весело заметил он. — Ну, прощай. Позвони Чармиан, не забудь. Это ее развлечет.
Я заканчивал брошюру о Хуго ван дер Гусе для художественной серии и пытался придать удобочитаемую форму беглым и беспорядочным заметкам, наспех сделанным мною в библиотеке Британского музея. Это была тяжелая, скучная и неблагодарная работа, и я боролся с искушением позвонить Биллу Суэйну и напроситься к нему в гости. К тому же я был слишком расстроен, чтобы сосредоточиться на работе. Я думал о том, что в восемь я наконец смогу позволить себе рюмку вина, а в девять — прочесть еще одну главу из Честертона (его книгу «Клуб удивительных профессий» я не читал и совсем недавно приобрел у букиниста). В половине десятого я позвоню Чармиан. Однако работа не спорилась. Мысли об отдыхе и ждущих меня маленьких удовольствиях совсем отбили к ней вкус. Дело кончилось тем, что я взялся за Честертона и вместо положенной одной главы читал до тех пор, пока не раздался телефонный звонок. Было без четверти одиннадцать. Звонила Чармиан.
— Я ждала, что ты позвонишь, как обещал.
— Я как раз собирался.
— Да?
— Как ты себя чувствуешь?
— Именно поэтому я тебе и звоню.
В голосе ее были испуг и растерянность.
— Что-нибудь случилось?
— Должно быть, началось. Сама не знаю. Кажется, раньше на целую неделю. Какие-то странные боли, ничего особенного, но очень странные боли… вот уже в течение двух часов. Как ты думаешь, что надо делать?
— Господи, откуда же мне знать? Ты бы лучше позвонила врачу.
— Представляешь, как будет неудобно, если окажется, что это желудок? Я и сама поначалу так думала, но боли повторяются через определенные промежутки, каждые восемь минут, я заметила. Совсем пустячные, терпеть можно, но… — Она была явно встревожена.
— Не знаешь, где Эван?
— Нет, не знаю.
— Он собирался встретиться с каким-то Паркером, — напомнил я.
— Да, но, очевидно, они где-то ужинают.
— А если позвонить миссис Шолто?
— Только в крайнем случае. — Чармиан не то охнула от боли, не то засмеялась. — Ну вот, опять началось.
— Немедленно позвони — ну этому, как его там, Стивенсу, что ли, а я сейчас еду к тебе.
Теперь и я не на шутку встревожился. Поймав такси на Кингс-роуд, я ехал в Риджент-парк, терзаемый страхами, что доктора может не оказаться дома и роды начнутся прежде, чем кто-либо из нас успеет добраться до квартиры Чармиан. Я с ужасом думал о том, что меня там ждет.
Но меня встретила веселая и оживленная Чармиан, уже готовившая чай доктору Стивенсу. Она не без гордости похвасталась ему, что вот уже целый месяц держит наготове чемоданы со всем необходимым.
— Ну что, действительно началось? — спросил я доктора.
— Разумеется. Но все удовольствие еще впереди. Я отвезу ее на своей машине, вот только допьем чай. Как все первородящие, — произнося этот профессиональный термин, он с улыбкой посмотрел на меня, — она излишне суетится и волнуется. Я еле убедил ее дождаться вас, не то вам пришлось бы поцеловать замок.
Я пожалел, что не Макморроу, а какой-то неотесанный Стивенс пользует мою сестру. Его грубоватый юмор и напускная бодрость не внушали доверия и раздражали меня. Он вышел, чтобы позвонить в родильный дом, который находился где-то в Сен-Джонс-вуде.
Чармиан присела на ручку кресла, поставив чемоданы у ног. На голове у нее был вязаный капюшон с широкими, как шарф, концами, падавшими спереди на полы беличьей шубки, еле сходившиеся на груди.
— Ну? — сказала она и храбро улыбнулась.
— Все в порядке?
— Да. Я совсем не боюсь. Не понимаю, как можно бояться, когда знаешь, что это обыкновенные роды. Дай-ка мне сигарету. Мои кончились.
Она молча курила минуту-другую и вдруг, побледнев, бросила сигарету на пол.
— Не могу. Меня сейчас вырвет.
Она выбежала из комнаты, а когда вернулась, то была очень бледна и казалась подавленной.
— Который час?
— Скоро одиннадцать.
— Всего лишь? А мне казалось, уже за полночь.
Мне тоже казалось, что уже очень поздно. Я смотрел на осунувшееся лицо Чармиан и думал, что теперь бедняжке не скоро удастся отдохнуть.
Чармиан подошла к окну и посмотрела в него.
— Снова снег, или это дождь? Не могу понять.
— Я останусь и дождусь Эвана.
— Правда? Только не пугай его. Скажи, что все хорошо.
Весьма сомнительно, подумал я, что Шолто присущи такие нормальные человеческие чувства, как страх и беспокойство за ближних.
— Пожалуй, следует позвонить твоей свекрови. Я сделаю это, как только ты уедешь.
Вернулся Стивенс.
— Все в порядке, миссис Шолто. Я готов, теперь дело за вами.
— Зачем? — с беспокойством воскликнула Чармиан. — Она еще вздумает приехать в больницу.
— О чем вы? Что случилось? — Стивенс вопросительно посмотрел на Чармиан, потом на меня.
— Моя сестра боится, что ее свекровь увяжется за нею в родильный дом, — сказал я, нимало не беспокоясь, что ставлю Чармиан в неловкое положение.
— А мы ее не пустим, вот и все, — весьма решительно заявил Стивенс. — Пусть и не пытается. Итак, мистер…
Я назвал свое имя.
— Итак, мистер Пикеринг, давайте-ка проводим нашу пациентку вниз. Она у нас молодчина, и мы в обиду ее не дадим.
Мы спустились вниз к машине. Я уложил чемоданы Чармиан в багажник.
— Ну? — промолвила она.
Яркий свет фонаря над входом упал на ее лицо.
— Счастливого пути, — сказал я, — я буду каждый час справляться по телефону. Я не дам им покоя, вот увидишь.
— Звони сколько хочешь. — Она умолкла. — Ну, а теперь…
Я приблизился к ней. Лицо ее исказилось гримасой, как у ребенка, которого насильно увозят из родного дома, глаза были полны слез. Она обхватила меня за шею и поцеловала в щеку.
— До свидания, Клод, милый. Только не надо…
— Что?
— Не надо пугать Эвана. Скажи ему, что мне очень хотелось его видеть…
Она с трудом оторвалась от меня и села в машину.
— Не волнуйтесь, — крикнул мне Стивенс, включая скорость. — Все будет хорошо.
Машина рывком тронулась с места и свернула на обледенелую мостовую, прорезав темноту сильным светом фар. Я не уходил, пока она не скрылась из виду. Тогда я поднялся в опустевшую квартиру и позвонил миссис Шолто. Рассказав ей все, я убедил ее по крайней мере до утра ничего не предпринимать.
— Где Эван? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— Как всегда, ищет работу, — ответил я и повесил трубку.
Я принялся ждать Шолто. Он вернулся в половине первого ночи, веселый и довольный собой, с багровым лицом. Он был пьян.
— Хэл-ло! Что ты здесь делаешь? Где Чармиан?
— Отправилась рожать твоего ребенка.
Он тупо уставился на меня, стягивая с плеч пальто. Он плохо соображал.
— Убирайся к черту.
— Я не шучу. Началось часов в десять. Доктор Стивенс отвез ее в родильный дом.
Наконец до него дошел смысл моих слов.
— Господи, но ведь еще не время? Как она? Здорова?
— О, вполне. Держалась отлично. Только под конец сдала и немного всплакнула. Просила не пугать тебя.
— О господи! — снова воскликнул Шолто, тяжело плюхаясь в кресло. — А мама знает?
— Да.
— Вот уж не думал, что это случится раньше срока, черт побери! Если бы знал, никуда бы не пошел.
— Я думаю.
— Подожди, — сказал он решительно, словно останавливая меня, хоть я отнюдь не собирался что-либо еще говорить. — Я должен позвонить туда.
Он поговорил по телефону со старшей сестрой. Та заверила его, что миссис Шолто чувствует себя «нормально», и попросила не беспокоить их до утра. В восемь утра он может позвонить, приезжать совсем незачем.
— Проклятые заплесневелые души! — возмущался Шолто, передавая мне этот разговор. — Ох уж эти бабы! Уверен, что она старая дева. «Нормально»! Что значит «нормально»? Любят наводить тень на ясный день — делают вид, будто знают что-то такое, что другим не известно.
— Ну что же, — сказал я, — пожалуй, теперь я могу идти домой. Если что-нибудь узнаешь раньше меня, обязательно позвони. Я тоже буду звонить туда утром.
Эван важно надул щеки и с шумом выпустил воздух.
— О’кей, положись на меня. Договорились? Пожалуй, мне тоже не мешает соснуть.
— Неужели ты способен сейчас спать? — спросил я с откровенным удивлением.
— А что мне остается делать? — ответил он сонно и неверными шагами направился в спальню, наткнувшись по дороге на столик и расплескав воду из вазы с цветами.
Я не сомневался, что он заснет сном праведника, а утром, как ни в чем не бывало, отдохнувший и бодрый, справится о новостях.
Однако утро не принесло новостей. В девять утра я отправился в родильный дом и поговорил со Стивенсом. Он предупредил меня, что роды будут трудными.
— Оснований для тревоги пока нет. Все идет нормально. Супруг уже навестил ее, и это ее немного ободрило.
— А могу я ее повидать?
— Право, я бы не советовал. Я и его не хотел пускать, но очень уж она просила.
— Вы чем-нибудь помогаете ей?
— Я сделал ей внутримышечный укол, но это один из тех редких случаев, когда укол не помогает. Позднее мы сможем помочь ей более эффективно, а пока…
— Надеюсь, вы не из тех, кто считает, что на все воля божья?
— Ну что вы, — ответил Стивенс. — Прежде всего я считаю, что тяжелые роды изматывают роженицу и затягивают выздоровление. А я хочу, чтобы ваша сестра вспоминала первые роды без страха и содрогания. Как счастливое событие в своей жизни. Да, да, счастливое, — добавил он. — Я еду домой завтракать. Могу вас подвезти.
Мысль о том, что Стивенс будет спокойно завтракать, в то время как Чармиан мучается, привела меня в негодование. Он, должно быть, заметил мое состояние, ибо тут же вполне разумно сказал:
— Она в надежных руках. Мне позвонят, как только я понадоблюсь. — И внимательно посмотрел на меня. — Муж хорошо к ней относится?
— Почему вы спрашиваете меня об этом?
— Потому что она плакала, когда мы ее привезли, и это вовсе не от страха или боли. Она все время спрашивала, не звонил ли муж, и повеселела лишь тогда, когда ей сообщили, что он позвонил. — Стивенс помолчал. — Вот поэтому я и спросил вас.
— Ничего утешительного я сказать вам не могу, — ответил я.
— Я так и подумал, — промолвил Стивенс.
Из родильного дома я отправился в больницу к Хелене.
— Сегодня мы что-то неважно себя чувствуем, — сообщила мне сестра. — Температура поднялась.
Я и сам видел, что Хелене стало хуже. Когда я сел у изголовья, она даже не узнала меня. Лишь немного спустя она слабо улыбнулась мне, но ничего не сказала, а только легонько и будто со злорадством потрепала меня по руке, словно радовалась, что заставляет тревожиться, или хотела сказать: «Так тебе и надо, поделом». Посидев немного, я собрался уходить и попросил сиделку в случае ухудшения немедленно позвонить мне домой.
— Мою сестру отвезли в родильный, — пояснил я. — Первые роды — и на две недели раньше срока.
— Надеюсь, все обойдется благополучно?
— Как будто. Так по крайней мере уверяет врач.
— В таком случае мы ничего не скажем об этом леди Арчер, не так ли? — На плоских и твердых щеках сиделки неожиданно появились ямочки. Понимала ли она, что Хелене все уже безразлично?
Был отвратительный хмурый день. Я не пошел на работу и сидел дома, пытаясь читать при свечах. Каждые два часа я звонил в родильный дом, и мне неизменно отвечали, что у миссис Шолто все идет «нормально».
Единственным утешением в моем состоянии могло служить сознание того, что раз уж две беды, то неизбежно одна должна вытеснить другую и на время уменьшить тяжесть моих переживаний. Думая о Чармиан, я забывал о Хелене, думая о Хелене, на время забывал Чармиан. День тянулся, как бесконечный кошмарный сон, и весь мир казался погребенным под толстым слоем снега.
Позвонил Шолто и сообщил, что не намерен более висеть на телефоне, — он отправляется в родильный дом и будет сидеть там, пока все не кончится.
В десять вечера, не выдержав, я тоже позвонил Стивенсу. Он пожурил меня за панику.
— Все идет хорошо, только медленно. Помочь ничем нельзя, да и нет пока необходимости.
Не успел я повесить трубку, как ко мне пожаловала старая миссис Шолто. От привычного жеманства и надменности не осталось и следа.
— Мне просто необходимо с кем-то поговорить. Вы не сердитесь, Клод? Не стоит поминать старое… леди Арчер больна, и меня мучает мысль, что если бы в тот вечер она не приняла все так близко к сердцу… — Миссис Шолто опустилась на стул. — Я не могу оставаться одна в квартире. Не могу… У Чармиан действительно все благополучно или Эван просто успокаивает меня?
Я передал ей все, что сказал мне Стивенс.
— Она будет держаться до конца, я знаю, — пробормотала миссис Шолто, до скрипа стискивая зубы в какой-то странной гримасе. — Я знаю, она будет молодцом. Она умница.
Я не мог с нею не согласиться и поэтому сказал:
— Я рад, что вы в нее верите.
— Когда все уже будет позади, — торопливо заговорила миссис Шолто, — я хочу, чтобы она полюбила меня. Свекровь, невестка… Какая нелепость! Конечно, они не родные по крови, но свекрови бывают разные… не так ли? Как ни стараешься быть справедливой, а все кажется, что твой сын заслуживает чего-то особенного. Я знаю, что вы хотите сказать, знаю. Что леди Арчер тоже считает, что ее дочь заслуживает лучшего. У Эвана, конечно, есть свои недостатки. Но все образуется, они помирятся, и я сделаю все, чтобы им помочь.
— Если все будет хорошо, — не выдержал я, стараясь говорить тихо и внятно, словно хотел внушить ей, сколь важно то, что я сейчас скажу, — вы должны поговорить с ним, вы знаете о чем.
Крохотный рот миссис Шолто упрямо сжался, но усилием воли она придала своему лицу покорное, почти умоляющее выражение.
— Клянусь вам, он не такой плохой. Я знаю своего сына. Он впечатлительная натура, всегда таким был. Весь в отца. Но в этом нет ничего дурного.
Резкий порыв ветра ворвался в раскрытую форточку, надул парусами занавески и закачал люстру под потолком. Миссис Шолто зябко поежилась и закашлялась. Я предложил ей чашку кофе, но она отказалась. Какое-то время мы молча следили за стрелками часов, и мне казалось, что я вижу каждое их движение, отсчитывающее время. Наконец миссис Шолто посмотрела на меня.
— Клод, вы совсем еще молодой человек. Почему вы так суровы ко мне?
— Потому что я люблю Чармиан. Эван сделал ее жизнь невыносимой, и вы даже не пытаетесь помочь ей.
— Я не могу, — тихо произнесла миссис Шолто. — Что же касается леди Арчер и этого молодого, как его, Филда, то вы напрасно приняли все так близко к сердцу. Я никому не хотела зла. А вы были так резки.
— Все мы не хотим зла, однако…
Это становилось невыносимым. Эти разговоры о том, о чем лучше было бы забыть, робкие полуизвинения за проступки, сейчас уже не имеющие значения и даже стоящие по ту сторону реального. Единственно, что теперь было важно, — это страдающая Чармиан, Чармиан, не знающая ни сна, ни покоя. Я встал и зашагал по комнате, словно хотел раздвинуть ее стены.
— Никто никому не желает зла, — вдруг тихо и устало повторила миссис Шолто. Я настолько забыл о ее существовании, что ее слова показались мне лишенными всякого смысла. Она поднялась и, пожелав спокойной ночи, ушла.
Я уснул в кресле у камина. В семь утра, продрогший и разбитый, я был разбужен резким телефонным звонком. Звонил Шолто. У него был голос человека, чрезвычайно довольного собой.
— Это ты, Клод? Ура! Слава господу богу, все кончилось! У меня дочь. Восемь фунтов, представляешь? Я уже видел ее. Похожа на тебя. Такое же длинное-предлинное лицо. Надеюсь, оно округлится со временем. Правда, волосы не твои, очень темные.
Я перебил его и спросил, как Чармиан. Он сразу же стал серьезным.
— Все в порядке, так по крайней мере сказал Стивенс. Было очень трудно, пока не дали наркоз. Намучилась изрядно, даже не смогла со мной разговаривать. Сказала только «здравствуй» и тут же уснула. Мама пошла к ней, но ее не пустили. Меня тоже прогнали до завтрашнего утра. — Серьезность снова оставила его. — Ура! Я теперь папаша. Ей-богу, это чертовски занятно! А теперь я, пожалуй, приму ванну и лягу спать.
Я тоже уснул и проспал не менее четырех часов. Мне все время снились телефоны. В последние сутки они действительно играли главенствующую роль в моей жизни — их несмолкающий трезвон, казалось, доносился даже из подушки, к которой я прижимался ухом, они были отзвуком глухого шума усталости в висках. Открыв глаза, я не сразу сообразил, что действительно звонит телефон. Звонил Стивенс.
— Ваша сестра здорова, но в подавленном состоянии. Мне кажется, вы ей очень нужны, и я, пожалуй, разрешу вам свидание, если это хоть немного поднимет ее настроение. Вы сможете приехать часам к пяти? Сейчас она поест, потом немного отдохнет. Кстати, у вас прелестная племянница.
Я сказал ему, что в данную минуту меня это мало интересует.
— И тем не менее. Я думаю, миссис Шолто завтра совсем оправится. Итак, в пять часов, свидание на пять минут, не более.
Я пообещал приехать.
Когда я собрался к Чармиан, неожиданно раздался еще один, последний за этот день звонок. Звонил Макморроу. Я был у Хелены днем и сообщил ей о рождении внучки.
— Подумать только! — воскликнула она. — Вот и пришла пора мне остепениться. Все, крылышки подрезаны. — А затем, сделав шутливую гримасу, добавила: — Неужели я бабушка?
— Это вы, Клод? — услышал я в трубке голос Макморроу. — Мне кажется, вам следует навестить леди Арчер. Она мне что-то не нравится. Почему непременно сейчас? Видите ли, я не хотел бы так ставить вопрос, но…
— Чармиан родила, роды трудные, длились тридцать шесть часов. Чувствует себя отвратительно и хочет меня видеть. Я сейчас собираюсь ехать к ней.
— А-а, — протянул он в нерешительности. — В таком случае вам все равно не позволят долго у нее задерживаться, не так ли?
— Доктор сказал, не более пяти минут.
— Прекрасно, только не засиживайтесь. Я хотел бы, чтобы вы были здесь.
Я не мог сейчас думать о Хелене, да и не верил, будто с ней могло что-либо случиться за тот короткий срок, что мы не виделись.
— А если я приду в шесть?
Макморроу ответил не сразу.
— Хорошо, только не позднее. Мне было бы спокойней, если бы вы навестили ее.
Вспоминая теперь все, я не уверен, что у меня была тогда возможность выбора. Я был нужен Чармиан и обещал ей приехать. Поскольку я думал только о ней, я был глух ко всему остальному, Явная тревога, прозвучавшая в тоне Макморроу, показалась мне безосновательной, да я и не уловил в его голосе или словах чего-либо такого, что заставило бы меня немедленно изменить планы.
В пять я был в родильном доме. Старшая сестра встретила меня со словами:
— О, мистер Пикеринг, ваша сестра еще не проснулась. Подождите немного. Я уверена, она вот-вот проснется. Она так ждала вас.
— Я подожду десять минут, а затем должен уехать.
— Разумеется. Пройдите вот сюда. Садитесь, пожалуйста. Не хотите ли чаю? — Она провела меня в ярко освещенную комнату на первом этаже, в которой было очень тепло и пахло свежей масляной краской; здесь стояли цветы, лежали иллюстрированные журналы.
От чая я отказался.
— Я знаю, чего вам хочется, — сказала она и бросила свой быстрый птичий взгляд в открытую дверь. — Няня! Это новорожденная Шолто? Давайте-ка ее сюда.
Молодая коренастая сиделка с деревенским румянцем во всю щеку внесла в комнату сверток.
— А вот и ваша племянница, мистер Пикеринг, — сказала старшая сестра, эффектным жестом фокусника откидывая уголок одеяла. — Ну, что вы скажете?
Малютка показалась мне чересчур красной и в какой-то испарине, но, странное дело, она действительно была похожа на меня.
— Ее назвали Лорой, — сообщила мне сестра, — у мамаши имя было уже приготовлено. Как только девчушка родилась, мать посмотрела на нее и говорит: «Ну и задала же ты мне жару, Лора». Потом она велела унести ребенка, но вдруг остановила няню и попросила: «Позвоните и узнайте, проснулся ли уже мой муж».
Время шло. Чармиан спала. Я не находил себе места. Мысль о Хелене теперь уже не давала мне покоя, мне слышался голос Макморроу, приглушенный, доносившийся издалека, словно по междугородному телефону. Сестра ушла, оставив меня бесцельно листать журналы. Затем она появилась с чаем, но я снова отказался от него.
Наконец, потеряв терпение, я вышел в коридор. Было без двадцати пяти шесть. Сестра куда-то исчезла, коридор был пуст, и весь родильный дом, залитый светом, чистый, сверкающий, пахнущий краской и похожий на яркую рекламную картинку, казался пустым и необитаемым. Сейчас хозяевами здесь были я да время. В полном отчаянии я толкнулся в первую попавшуюся дверь и очутился в комнатке, похожей на кладовую, где молоденькая санитарка мыла бутылочки для молока. Я попросил ее передать старшей сестре, что больше не могу ждать и навещу миссис Шолто завтра утром.
Я выбежал на улицу под мокрый снегопад и, терзаемый предчувствиями, стал ждать, когда в слякотной мгле появится синий огонек такси.
Когда я добрался до больницы, была уже двадцать минут седьмого. Меня провели в гостиную для посетителей, где за медной решеткой камина ярко пылали поленья и было так тепло, что казалось, будто нагретый воздух можно потрогать рукой. Я уже знал, что сейчас войдет Макморроу и скажет мне, что Хелена умерла.
Я знал, что так будет, но когда это произошло, все показалось мне жестокой шуткой.
Хелена умерла в полном одиночестве. Я вернулся домой и лег в постель, не выключая свет, не надеясь уснуть. Я твердил себе, что это невозможно, невозможно, чтобы в такой короткий срок все так ужасно изменилось. Но невозможное случилось.
Я лежал, не смея шелохнуться и не решаясь переменить положение, страшась того, что тяжесть вины с новой силой придавит меня. Но в чем, в чем я виноват? В том, что мне пришлось выбирать между Хеленой и Чармиан? Но я не выбирал. Выбора не было.
Хелена… Хелена мертва. Я не хотел верить этому. На подоконнике лежала изящно изогнутая золотая петля с кораллом — ее серьга. Я подобрал ее на полу и положил на окно, чтобы убрать потом на место. Занавеска колыхалась от ветра и тихонько гремела сережкой по подоконнику. Мне казалось, что все предметы в комнате безмолвно взирают сейчас на крохотную серьгу с кораллом, ставшую средоточием всего, что напоминало о Хелене.
Я уткнулся лицом в подушку, пытаясь отогнать эти мысли, но тут же снова повернулся и лег навзничь. Я глядел на лампу под потолком в ореоле странного фосфоресцирующего сияния. Я ужасался, думая о том, как Хелена умирала одна среди чужих людей. Нет, успокаивал себя я, она не знала, не понимала, что с ней происходит. Ей было уже все равно, это не было ни сном, ни явью. Обводя взором стены комнаты, я продолжал видеть шар электрической лампочки под потолком — спроецированное на сетчатку моих глаз, это зеленое, как недозрелое яблоко, крохотное солнце то всплывало откуда-то, то снова исчезало. Наконец пришел приступ бурного отчаяния. Я бродил по пустой квартире, ища признаки присутствия Хелены, убеждая себя, что она жива. Вот на камине футляр от ее очков и наперсток, на пианино — пара коричневых перчаток, на пюпитре — журнал для рукоделия, раскрытый на странице, где объяснялось, как вышить розами экран для камина. Я вдруг вспомнил одну из песенок Хелены о розовых садах, и ее мотив уже не покидал меня, и я, словно заклинание, вдруг стал насвистывать его. Это была простенькая мелодия, и мне казалось, что звучит она откуда-то издалека. Холод заставил меня снова лечь в постель, но даже тогда, когда я положил голову на подушку, мелодия продолжала звучать.
Я уснул, но проспал не более часа. Проснувшись, я вновь остро, до боли, ощутил пустоту. Я ждал утра, хотя знал, что оно не принесет облегчения.
Я приготовил себе чашку кофе, накинул на плечи пальто и прошел в комнату Хелены. Я решил разобрать ее бумаги. Надо что-то делать, действовать, двигаться.
Ее секретер был доверху набит письмами, они лезли из всех ящиков и щелей. Я начал методично и спокойно сортировать их, лишь мельком проглядывая, откладывал те, что требовали ответа, и тут же рвал все, что считал ненужным. Было два часа ночи.
У Хелены была своя манера хранить письма. Пачки не были перевязаны, и на верхнем конверте карандашом небрежно и неразборчиво было помечено: «личные», «счета», «ответить авиапочтой», «налоги», «друзья», «любовь».
Со счетами и налогами разобраться было нетрудно. Письма с надписями «личные» и «друзья» отличались друг от друга лишь тем, что к первым относились мои письма и письма Чармиан, а ко вторым — письма знакомых и друзей. В пачке с надписью «любовь» были главным образом письма Даниэля Арчера, но в верхнем и во втором ящике я обнаружил еще множество других — двадцати-, тридцати- и сорокалетней давности от совсем незнакомых мне людей. Нижний ящик секретера был единственным, где царил порядок. В глубине его я нашел шкатулку со всякой всячиной и с ярлыком «полезные вещи». В ней были: точилка для карандашей, ручка от ящика стола, кусок сургуча, моток синей резинки для вздержки, напальчник, камешек, выпавший из перстня. Справа лежала толстая пачка писем, помеченных «Дикки», слева — две пачки, одна с надписью «Дан» и вторая, на которой жирно мягким карандашом было написано: «Просьбы Джонни о вспомоществовании и его последние письма». «Последние» — это те, в которых он сообщал ей о своей женитьбе на Наоми Рид и делал неуклюжую попытку помириться. Прямо посередине лежал длинный конверт с надписью: «Для Клода».
Прежде чем вскрыть его, я разорвал письма Джонни Филда и бросил их в корзину, письма Даниэля и письма отца я отнес в кухню и сжег в печке, долго вороша красную золу, пока последние почерневшие страницы не рассыпались в прах. Только после этого я вернулся в комнату Хелены и стал читать ее письмо ко мне.
Оно было кратким и датировано 1 января 1947 года; она поставила даже время: 3.15 пополудни. Письмо было без традиционного обращения и подписи и начиналось просто: «Клод» (подчеркнуто), а далее следовало:
Решила сделать это, ибо кто знает, все мы смертны. Когда придет мой черед, хочу, чтобы меня похоронили как подобает. Кремация, может, и лучше, но я присутствовала на одной и не испытываю желания сходить со стапелей, как «Куин Мэри», в Неведомое Никуда. Пусть будут и цветы, без них так уныло. На похороны можешь не приходить, если не хочешь.
P. S. Чур-чур меня! Пусть это будет не скоро. Чармиан я завещаю все свои драгоценности, если к тому времени ты снова не женишься. Ну, а если это случится, подари своей жене мое кольцо с сапфиром.
X.
Я вновь и вновь перечитывал это необыкновенное завещание, и мелодия песни о розовых садах понемногу затихла. Я услышал тиканье больших старинных часов, до этого лишь нагонявшее тоску и ужас в тишине пустой квартиры — теперь оно сулило покой. Я слышал голос Хелены. Все хорошо, Клод, ты теперь спокойно можешь лечь спать. Да, да, ложись, Клод, ты устал.
Дней через десять после смерти Хелены и рождения маленькой Лоры, как-то после полудня я навестил Чармиан, все еще находившуюся в родильном доме. Я застал ее сидящей в кресле у окна. Она смотрела, как кружит метель на улице. Приветствуя меня, Чармиан поднялась и постояла какое-то время, держась очень прямо, гордая тем, что уже на ногах. Она показалась мне совсем юной, с мягким, немного припухшим лицом, кожа которого потеряла былую упругость и эластичность. Вдоль щек спускались длинные темные косы, взгляд был веселый и полный решимости.
— Посмотри! — воскликнула она. — Я уже встаю. Сестра говорит мне: «Держитесь за меня, миссис Шолто, вы не представляете, как за это время ослабли», — а я возьми, да и пройдись по комнате без ее помощи. Она так и ахнула. Посмотри на Лору. Она не спит, ее только что покормили.
Из глубины кроватки на меня смотрела голубыми, чуть раскосыми глазами моя маленькая племянница.
— Сейчас сестра унесет ее.
— Зачем?
— Они не оставляют мне ее на ночь. Считают, что я должна отдыхать, а она может меня потревожить.
В эту минуту в палату вошла рыжеволосая, уже знакомая мне сиделка с осиной талией, стянутой белым хрустящим передником; она ловко подхватила ребенка вместе со всеми одеяльцами.
— Есть вести? — заговорщицким шепотом спросила Чармиан.
Девушка поджала губы, улыбнулась и утвердительно кивнула.
— Сегодня утром получила.
— Не может быть!
— Ей-богу. Из Ганновера.
— Я так рада, — сказала Чармиан. — Все в порядке?
— Отлично. Я на седьмом небе. — И, наклонившись к маленькой Лоре, сиделка заворковала: — Пойдем, мое золотце, пойдем. Мамочке надо отдохнуть. Два чая, миссис Шолто?
— Ты будешь, Клод?
— Да, с удовольствием.
Когда сиделка ушла, я поинтересовался, что у них с Чармиан за секреты.
— О, это мы о ее женихе, — ответила она. — Он бог весть сколько не писал, и она вбила себе в голову, что он сбежал от нее с девицей, с которой познакомился в армии. Когда она узнала, что девица тоже в Германии, чуть с ума не сошла. Я убеждала ее, что Германия большая страна и они не обязательно в одном городе, но она твердила свое. — Чармиан вздохнула. — О господи! Все эти сплетни дают возможность хоть как-то скоротать время, но я не дождусь, когда наконец снова буду дома. Ночная сестра интересней этой маленькой Мэйхью. У той сумасшедшая тетка, которая выскакивает на улицу в ночной сорочке и звонит в соседние подъезды. В каждое вечернее кормление Лоры я узнаю новые подробности похождений сумасшедшей тетушки. Ты садись на кровать, а я сяду в кресло.
Я не видел Чармиан три дня, и мне сразу бросилась в глаза произошедшая с ней перемена. Пока мы беседовали, я почувствовал, что первая острота утраты после смерти матери уже прошла. Чармиан могла теперь вспоминать о Хелене без слез. Впервые она попросила меня во всех подробностях рассказать ей о смерти Хелены. И все же перемена была не в этом примирении со свершившимся. Чармиан, казалось, обрела какое-то внутреннее равновесие и была полна решимости сделать все, чтобы продлить это состояние.
— Как у тебя дела? — спросила она.
— Пока не сняты ограничения на электричество, мы не можем открыть галерею, поэтому обязанности мои несложны — сижу в задней комнате и при свете керосиновой лампы, которую Крендалл откопал где-то в деревне, проверяю счета. Больше делать нечего, и времени у меня хоть отбавляй. А что нового у Эвана?
— Нового? — Она дружелюбно улыбнулась мне. — Что нового? А, ты имеешь в виду работу? Кажется, через месяц он получит место. Подробностей я не знаю. — Она умолкла и с вызовом посмотрела на меня. — Они меня не интересуют.
— Почему?
— Просто так.
— Не хитри, — сказал я. — Почему ты у него не спросишь?
За окном началась настоящая пурга, снег причудливыми узорами залепил окна. Ветер громко завывал в кронах старых вязов.
— Слишком темно даже для задушевных бесед, — быстро промолвила Чармиан, — поверни-ка выключатель, Клод. Слава богу, здесь не знают, что такое экономия электричества.
Я зажег свет. Чармиан чему-то улыбалась.
— Я не спрашиваю Эвана, потому что мне действительно не интересно. Мне все равно.
— Хорошо, расскажи-ка все по порядку.
Она осторожно встала, держась неестественно прямо и как-то скованно. Когда она выпрямилась, косы тихо скользнули по ее щекам. Ступая неуверенно и боязливо, словно по острым камням, она попробовала пройтись по комнате.
— В сущности, рассказывать нечего. Просто меня это больше не интересует. Разве это плохо? — серьезно и насмешливо спросила она и тут же сама ответила: — Наоборот, очень хорошо. Дай-ка мне сигарету, Клод. Мне разрешено курить по пять штук в день. Две я уже выкурила.
Она остановилась у детской кроватки и рукой потрогала еще теплую вмятинку на матрасике.
— Как ты считаешь, способна я на материнское чувство?
— Думаю, что ты ничем не отличаешься от всех других женщин. Я хочу сказать — нормальных женщин, — ответил я.
— Ну так вот. Она вдруг умолкла. Затем, понизив голос до страстного шепота, сказала: — Слушай, что я тебе скажу. Для меня теперь ничего не существует, кроменее. Ничего! Я ни о чем больше не думаю и не хочу больше видеть Эвана. Мне все равно, придет он ко мне или нет. Для меня он сейчас чужой человек: просто чьи-то глаза, рот руки, ноги — вот и все. Мне безразлично, жив он или умер. Мне безразлично, сколько любовных интрижек он завел или заведет в этом году. Меня это больше не касается. Ребенок заменил мне все, в нем вся моя жизнь теперь, Клод!
Она смущенно улыбнулась с видимым облегчением, словно актриса, которая успешно провела трудную и ответственную роль.
— Ты бы села, — сказал я. — Тебе нельзя утомляться.
— Да, спина разболелась. Я, пожалуй, лягу.
Она легла и, когда ее голова коснулась подушки, облегченно вздохнула.
Вошла сестра с подносом и одобрительно посмотрела на Чармиан.
— Вот умница. Ей нельзя переутомляться в первый же день, мистер Пикеринг. Правда ведь, это было для вас большим сюрпризом, что она уже на ногах. Где поставить поднос?
— На туалетный столик. Клод, ты сам разольешь чай?
— Сегодня я уже не увижу вас, — сказала сестра, обращаясь к Чармиан.
— Разумеется. Ведь это ваш свободный вечер. Собираетесь куда-нибудь?
— Поеду, пожалуй, к сестре, если удастся раздобыть теплую обувь. На дворе ужас что творится. Хорошо, что вам не надо выходить, — улыбнулась она и с многозначительным видом добавила: — Если удастся, сбегаю в кино.
— Желаю повеселиться.
— Не курите много, слышите? В спичечной коробке я обнаружила два окурка. Меня не так-то легко провести, миссис Шолто.
— Она считает окурки в пепельнице, — сконфуженно пояснила Чармиан.
Когда мы снова остались одни, она приподнялась и села на подушках.
— Ну? — сказала она.
— Пей чай.
— С удовольствием, я голодна. Итак, ты ничего мне не скажешь?
— Если бы я был уверен, что Эван действительно ничего уже для тебя не значит, я счел бы этот день самым счастливым в моей жизни.
— Уверяю тебя, что это действительно так. И он все знает. Я сказала ему.
— Когда?
— Вчера. Он пришел и разыграл комедию. — Она с явным удовлетворением торжествовала свою победу, взятый ею наконец реванш. Однако при мне она не позволила себе ни единым словом или намеком унизить или оскорбить Шолто: это было искреннее и жестокое торжество честной и прямой натуры.
— Он признался мне во всем, казнил себя и просил прощения. Сделай он это неделю назад, я бы с ума сошла от счастья. Но вчера мне было безразлично. И я сказала ему это. — Она попросила передать ей кусочек торта, откусила и стала медленно жевать, слизывая крошки с пальцев. — Я рассказала ему о том, — продолжала она, — как он был мне нужен в ту ночь перед родами, когда я корчилась от боли. И я сказала ему — налей-ка мне еще чаю, Клод, — я сказала ему, что потом первые двое суток я не спала и все плакала, плакала до изнеможения, пока мне не стало совсем худо. Все пытались помочь мне — и старшая сестра, и Мэйхью, и маленькая Фарбер… Они все допытывались, что со мной, почему я плачу.
— Действительно, почему ты плакала? — спросил я.
— Послеродовая депрессия. Так объяснил доктор Стивенс. Но тебе я могу открыть настоящую причину. Я хотела умереть, потому что разлюбила Эвана. Это было такое ужасное чувство полной, абсолютной пустоты. Я никого больше не любила.
Поставив блюдце и чашку на тумбочку, она вытянулась на постели, устремив взгляд в потолок.
— Тогда я не любила даже Лору. Да, не любила. Это пришло потом. Тебе это не интересно, я знаю, но… Понимаешь, это случилась во время кормления. Я вдруг увидела, какая она крохотная, с таким смешным крохотным носиком, губками, хрупкая и беззащитная. И после этого, кроме нее, для меня ничего уже не существует и, мне кажется, не будет существовать.
Она закрыла глаза. Густые темные ресницы казались сухими и словно припорошенными пылью, будто их давно не увлажняли слезы. Черты лица — тонкий с горбинкой нос, бледный детский рот — были строги, почти суровы. Пройдет немало времени, прежде чем это лицо снова станет красивым. И вместе с тем, подумал я, оно никогда не будет таким прекрасным, как сейчас, отмеченное печатью физических страданий и горечи прозрения.
— Не помню, был ли ты на той вечеринке, — вдруг задумчиво произнесла она. — Это было вскоре после того, как я вышла замуж за Эвана. Разговор зашел об индийском погребальном обряде «сати». Кто-то сказал, что, когда умирает раджа, на погребальный костер восходит и его жена, потом за нею прыгают в огонь и все наложницы. Я тогда сказала: «Если бы в погребальный костер Эвана попробовали прыгнуть его наложницы, я бы им показала! Не пустила бы ни одной». Все тогда посмеялись моей шутке. Теперь же… пусть они сгорят вместе с ним…
Она открыла глаза.
— Я эгоистка, да? А ты? Ты все еще не забыл?
Я знал, что она говорит о Хелене.
— И да, и нет. Я опять нахожусь в том состоянии, когда отказываешься верить, что это произошло. Я хотел бы только одного, чтобы сознание свершившегося не обрушилось снова, как удар.
— Ты хоть теперь перестал себя винить?
— Да, — сказал я. — Это прошло. Глупо взваливать на себя вину, над которой сама Хелена просто посмеялась бы. Даже если бы я был с ней в эти последние минуты, она едва ли узнала бы меня. Я попрощался с ней утром. Когда же наступил рецидив, она уже никого не узнавала.
— Правильно, — сказала Чармиан, — все именно так и было. — Она улыбнулась мне. Затем таинственным, полным скрытого восхищения голосом сказала: — Она была чертовски хитра, наша матушка, не так ли?
Я согласился с ней.
— Почему никто не мог устоять перед ней? Как ты считаешь, она действительно заслуживала восхищения?
— Во всяком случае, она была стоящим человеком. Нет, не то. Она никогда не жила в мире фантазий. Она была удивительно настоящей, как сама жизнь.
— Такие, как она, встречаются очень редко, — задумчиво заметила Чармиан, — даже реже, чем людоеды или краснокожие императоры.
— Или…
— Или два банана в одной кожуре, или сиамские близнецы…
Мы невольно увлеклись этой игрой и так болтали до тех пор, пока в палату не вошла старшая сестра. Она официально доложила мне о состоянии здоровья Чармиан и попросила закончить визит.
Выйдя из больницы, Чармиан наняла няню, которая присматривала за ребенком и одновременно помогала ей по хозяйству. Вскоре Чармиан сообщила мне, что потребовала у Эвана развод.
— Уверена, что за поводом дело не станет. Он предоставит их мне больше чем достаточно.
— Ну и как он отнесся к этому?
— О, — воскликнула она со смехом, — разумеется, не поверил, что это серьезно. Но скоро ему придется поверить. Просто он не хочет понять, что он больше мне не нужен. — Вид у нее был оживленный, почти веселый, словно счастье ей снова улыбнулось.
Размышляя над этим потом, я почувствовал, как подсознательно все больше крепнет во мне чувство облегчения оттого, что нет Хелены. Вначале я просто испугался этой мысли, настолько гаденькой и подлой она была. Пустота — вот, казалось бы, самое меньшее, что я должен был испытывать после смерти Хелены. Она просила меня похоронить ее, как приличествует, на кладбище и с цветами, даже упомянула, как мне помнится, о трауре, а я даже не могу тосковать о ней, как положено. Эта мысль не покидала меня, пришлось примириться с ней и даже заняться самоанализом. После этого, как ни странно, я успокоился. Чувство вины исчезло, и теперь мне уже казалось, что, если бы Хелена потребовала от меня долгой и неутешной скорби, она была бы просто эгоисткой и не стоила бы того, чтобы о ней помнить. (Мне даже послышался ее иронический смешок). Нет, я действительно почувствовал облегчение потому, что исчезла огромная ответственность. Хелена, которую я так любил, более не нуждалась во мне, не требовала отдавать ей последние годы моей молодости. Чармиан тоже, слава богу, решила сама уладить свои дела.
В эту ночь, прощаясь с Хеленой, я плакал. Это были первые и последние слезы. Утром я мог думать о ней без щемящей тоски и боли, помня ее только жизнерадостной и веселой, — такой она отныне навсегда останется в моей памяти.
Утром ярко светило солнце и морозное небо было светло-голубым. Я условился с Крендаллом и Биллом Суэйном позавтракать вместе. В марте Билл устраивал выставку в Париже и уже отправил туда несколько своих картин. Он был небрит, неопрятен, но полон энергии. Публика в ресторане удивленно косилась на меховой горжет, которым он бог весть зачем обмотал шею.
— Плевать мне на них. Я не намерен схватить воспаление легких. Не понимаю, чем плох меховой шарф? По крайней мере, так я похож на русского царя. Это Клемми пришла в голову такая идея, — заявил он.
Я справился о здоровье Клеменси и маленького Руфуса, которому исполнился год.
— Все здоровы. Руфус очень толстый, и мы его слишком кутаем. Доктор говорит, что он так изнежен, что не перенесет малейшей простуды.
— Будь добр, подними воротник, — пробормотал Крендалл, нервно ерзая на стуле и поправляя галстук. — Ты похож черт знает на кого.
— Как Хелена? — не обращая внимания на Крендалла, спросил меня Суэйн.
И тут я вдруг понял, что он ничего не знает, что прошло по крайней мере три месяца с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз, и, что самое главное, у меня такой вид, будто за это время ничего не произошло.
Крендалл покраснел и попытался что-то сказать.
— Прости, Билл, — поспешил я опередить его. — Совсем забыл, что мы с тобой давно не виделись.
Он испуганно посмотрел на меня.
— Что-нибудь случилось? Она больна?
— Она умерла две недели назад, — как-то торопливо произнес я.
Он непонимающе уставился на меня, растерянно моргая. Лицо его медленно залилось краской, порозовел даже лоб.
— Да расскажи ты все по порядку! — раздраженно воскликнул он, а затем словно окаменел, держа кружку с пивом у подбородка, рука с полкроной, которую он хотел передать бармену, тоже застыла в воздухе.
Я рассказал ему все. Когда я кончил, оцепенение постепенно начало проходить и Суэйн перестал напоминать застывшую статую.
— Ах, черт, черт, черт! — в сердцах воскликнул он и снова умолк. Затем сказал: — Помнишь, я говорил тебе, что она есть на картине «Семья Дария перед Александром Македонским»? Месяц назад я специально зашел в Национальную галерею. Это действительно она в шестнадцать лет. Средняя из дочерей, не та, что стоит сразу за матерью, а вторая, с жемчугом вокруг шеи и в волосах. Черные глаза, светлые волосы — эдакий угловатый и неуклюжий подросток. Но она великолепна. Стоит в проеме второй арки. Вылитая Хелена. Невероятно, что ее уже нет. Последняя из женщин Веронезе, а я успел сделать всего лишь ее карандашный портрет, и то бог весть кому он достался. — Он посмотрел на меня. — Почему, черт возьми, ты не сообщил мне?
— Я никому не сообщал. Правда, я поместил извещение в «Таймс».
— Ты думаешь, я читаю «Таймс»? — Он сердито ткнул пальцем в Крендалла. — А он? Ему ты сказал? Он-то ведь знал?
— Я вижусь с ним почти каждый день.
— Ну ладно. — Суэйн, казалось, совсем пришел в себя. — Мне очень жаль, чертовски, чертовски жаль. Я знаю, как вы с нею были дружны. — А затем он вдруг начал рассказывать какую-то историю о многообещающем художнике, который разбогател на портретах биржевых маклеров и, разумеется, перестал подавать надежды. Хелена была тут же забыта, как, без сомнения, была бы забыта, если бы была жива.
Когда мне пришло время возвращаться к моим немногочисленным и несложным служебным обязанностям в картинной галерее Крендалла, Суэйн как-то нервно и смущенно сказал:
— Давай не будем опять терять друг друга из виду на месяцы. Хочешь, я приведу Клемми, или ты никого сейчас не принимаешь?
— Приходите в любой день на той неделе. Я приглашу Джейн с мужем. Ее брат вернулся в Англию.
— Я тоже буду, — сказал Крендалл. Он не упускал случая бывать везде, где только мог.
— Устроим вечеринку. Как прежде да? — оживился Суэйн.
— Ну что ты, какая вечеринка, всего лишь «несколько друзей», как принято теперь говорить. И Чармиан будет полезно немного развеяться, она никуда не выходит с тех пор, как родила.
— Чармиан родила? — воскликнул Суэйн — Ну, брат, ты вообще от меня все скрываешь. Кого же, мальчишку?
— Нет, девочку.
— Девчонка — это не то. И все же передай ей мои поздравления. — Он зашагал от нас по Бонд-стрит, напоминавшей в это утро улицу китайского квартала в дни празднеств — вывески, как стяги, висели над тротуарами и уходили до самого горизонта, где едва виднелась полоска светлого морозного неба. Вдруг Суэйн обернулся и крикнул: — Когда же?
— В среду. В следующую среду. Согласен?
— О’кей. Мы прихватим Руфуса. Он может спать где угодно.
Когда он скрылся из виду, Крендалл с укоризной заметил:
— Известие о смерти Хелены здорово его огорошило.
— Вы почему-то все считаете, что для меня это прошло бесследно, — не удержался я и посмотрел на него не без любопытства.
Он заметно смутился.
— Никто этого не считает. Просто когда знаешь ваши отношения, то кажется…
— Что кажется?
— Что ты, скорее, делаешь вид, будто тебе не очень тяжело. — Он с шумом глотнул воздух, высоко вскинул брови и постарался принять независимый вид.
Я открыл дверь галереи и пропустил его вперед. Со свечой в руке он шел по залам, осматривая свои недавние приобретения.
— Мне кажется, я лучше вас всех знаю, как мне себя вести, — сказал я, следуя за ним по пятам. — Кроме того, я знаю, чего хотела бы от меня Хелена.
— Конечно, — ответил он, вплотную придвинув лицо и словно бы обнюхивая небольшое полотно Броувера, где было слишком много пьяниц, бочонков с вином и собак.
Хелена смотрела на меня с потемневших полотен: она была средней дочерью Дария, гольбейновской Кристиной, Еленой Фурман. Я был одинок, и одиночество ощущалось как физическая боль, как тяжкий недуг. До сих пор я не хотел замечать пустоту нашего с нею дома, убеждал себя, что она покинула его ненадолго — ушла в город за покупками или в театр. Но теперь с беспощадной ясностью я понял, что она никогда не вернется, что я больше не услышу, как она с шумом распахивает дверь, спеша сообщить мне новости, не почувствую, как сам воздух вокруг нее наэлектризован ее неукротимой энергией и жаждой жизни. Вспоминать ее такой, вспоминать без скорби, а с радостью — было бы счастьем.
«Небольшая вечеринка» только лишний раз дала мне почувствовать, как не хватает Хелены — исчезли те краски и оживление, которые она обычно вносила. А может, все вообще изменилось после войны. Да, должно быть, виновата война. Она как-то внезапно, без предупреждения, сделала всех нас старше. Не было бы ее — и переход от юности к зрелости совершился бы постепенно и незаметно, но сейчас между ними легла пропасть. Мы остановились на краю ее, страшась идти дальше. Только Суэйн, казалось, остался таким же: успех и вечные поиски не позволяли ему падать духом. Его жена Клеменси не то чтобы как-то особенно похорошела, но изменилась явно к лучшему. Она более не напоминала мне торговку креветками или жену Арнольфини[2]. На ней было простое черное платье и жемчуг в ушах. Что касается Крендалла, то после самоубийства жены он как-то померк, не пытался более высказывать собственных суждений о чем-либо, кроме разве политики, стал замкнутым и молчаливым. Джейн Элворден, теперь по мужу Кроссмен, сохранила прежнюю античную красоту, но исчезло милое наигранное простодушие, которое ей так шло. Она и ее муж Эдгар были заурядной супружеской парой, в меру приятной и современной: увлекались гольфом, имели дом в Эшере и квартиру в Хэмпстеде, не делали долгов и, насколько я мог судить, строили большие планы на будущее.
Зато Айвс Элворден, брат Джейн, служивший летом 1943 года в одном со мной полку в Кенте, стал поистине неузнаваем. Я помнил его красивым белокурым офицером, с явными замашками Бальдура фон Шираха[3], которым, к счастью, не нашлось применения. Затем случилось непонятное. Прослужив в Западной Сахаре, Элворден был направлен в Бирму, где получил чин майора. Когда кончилась война, он вместе с индийским полком уехал на Яву и здесь неожиданно для самого себя и к явному недоумению всех, кто хорошо его знал, превратился в страстного поборника независимости Индонезии. Как и почему это произошло, никто не мог объяснить. Молодой Айвс женился на уроженке Сингапура, девушке с примесью китайской крови, которой дал европейское имя Мэри. И с той поры Айвс Элворден посвятил себя дальневосточным проблемам.
— Мэри ужасно огорчена, что не смогла прийти, — сказал он мне. — Она простудилась, и я уложил ее в постель. — Он степенно и обстоятельно докладывал мне о своих семейных делах. Джейн с удивлением и какой-то тревогой поглядывала на него.
Я попросил ее помочь мне принести из кухни кофе и бутерброды и, когда мы остались одни, спросил, что представляет собой ее невестка.
— Довольно хорошенькая, — ответила Джейн как-то покорно и растерянно, — совсем молоденькая, пухленькая, с прелестной кожей и огромными, темными, как чернослив, глазами. Ну скажи, разве это не безумие? Хоть бы детей у них не было.
— Почему же?
— Бедные малютки! Что за жизнь их ожидает! Будут жить, как отверженные.
— Ну, этого бояться нечего, если вы с Эдгаром поведете себя разумно. Времена теперь изменились.
— О! — шумно запротестовала Джейн. — Я совершенно лишена предрассудков, я уверена, что буду обожать детей Айвса, какого бы цвета они ни были, будь они хоть в крапинку или в полоску, но вот Эдгар… у него своя точка зрения: «Восток есть Восток, Запад есть Запад» — и так далее. Но между нами, мне самой было бы легче любить Мэри — не правда ли, какая нелепость дать ей это имя… — будь она белой. И все же… — Тут она почему-то умолкла.
— Помню, в армии мы называли его лордом Хау-Хау[4]. Что же все-таки с ним произошло?
— Как «что»? Он встретил Мэри! — воскликнула Джейн. Глаза ее заблестели, и она развела своими красивыми белыми руками, красноречиво изображая покорность судьбе.
— Нет, это все не так просто Должно быть, он раньше нас с тобой почуял ветер перемен.
— Перемен? Каких еще перемен? Разве что-нибудь изменилось? — проворчала Джейн, выступая впереди меня с подносом, который она держала на ладони с ловкостью настоящего официанта. — Знаешь, я все же чертовски рада, что не вышла за тебя замуж, Клод.
— Я тоже рад, что не женился на тебе, Джейн, — ответил я ей в тон, и мы обменялись дружескими улыбками.
— Друзья до первой встречи на баррикадах! — воскликнула она и сделала неосторожное движение, отчего одна из чашек соскользнула с подноса и разбилась. — Надеюсь, моему Эдгару первому удастся выпустить пулю.
— А я все же посоветовал бы тебе быть поласковей со своей невесткой, — сказал я.
— Не будь идиотом, — просто ответила Джейн. — Она такая же женщина, как и я. — И она, улыбаясь, заглянула в коляску маленького Руфуса Суэйна, который крепко спал, несмотря на яркий электрический свет.
Мы вернулись в гостиную, где неторопливо, но несколько натянуто шла беседа. То и дело она прерывалась долгими паузами, но никому уже не приходило в голову предложить сыграть в бридж. Вскоре всякие попытки завязать общий разговор были оставлены, и мы разбрелись по углам — обстановка стала более непринужденной.
Я спросил Айвса Элвордена, что он думает о переговорах между нидерландским правительством и Индонезией. Он не без скрытой гордости, порозовев, словно девица, признался, что особый отдел внимательно следил за каждым его шагом в Индонезии.
— Помню, как все это было чертовски интересно, — вспоминал он, — просто чертовски интересно.
— Если бы тебе кто-нибудь тогда в Крайстенхерсте сказал, что…
— Видишь ли, микроб здравомыслия сидит в каждом из нас, — задумчиво заметил Элворден, все еще находясь во власти воспоминаний, — во всех без исключения.
— Я слышу, говорят о микробах! — воскликнул Суэйн, прервав на полуслове Эдгара Кроссмена, который что-то ему рассказывал. — Где же Чармиан? Она не придет? У маленькой Лоры корь?
— О, ты напомнил мне о Руфусе, — вскочила с кресла Клеменси. — Надо разбудить его, он до десяти не дотянет. — И с озабоченным видом она вышла из комнаты, провожаемая неодобрительным взглядом шокированного Эдгара.
Было без пяти десять.
— Пожалуй, надо позвонить Чармиан, — сказал я.
В ответ на мой вопрос нянька сообщила, что миссис Шолто только что ушла.
— Она сейчас будет здесь, — успокоил я Суэйна.
Снова наступила пауза.
— Господи, до чего же мы скучные люди! — воскликнула Джейн, и все мы вдруг почувствовали неловкость от молчания. — Что с нами случилось? Помните, как Хелена заставляла нас играть, показывать фокусы?
— Теперь даже Хелена не смогла бы расшевелить меня, — проворчал Суэйн.
Попытка Джейн внести оживление не увенчалась успехом. Никто не попросил ее спеть, как бывало. Она с унылым видом откинулась на спинку кресла и опустила руки вниз, словно в воду.
— Я, кажется, встречал вашу сестру, — заметил Эдгар, обращаясь ко мне.
В передней раздался звонок.
— Я сам открою, — оживился Суэйн: он очень любил Чармиан.
Мы слышали, как он громко приветствовал ее, звонко чмокнул в щеку и тут же предложил полюбоваться Руфусом.
— О Клемми! — послышался голос Чармиан. — Тебе не кажется, что он слишком толстый?
Вошла Чармиан, сопровождаемая Суэйном, и рядом с ним она показалась мне особенно тоненькой и хрупкой.
Она сделала все, чтобы предстать перед нами в наилучшем виде. Я помню как сейчас ее ярко-красную с кисточками вязаную шапочку и такие же перчатки, пятна румян на впалых щеках, помню ее возбужденный взгляд, сияние агатовых глаз и порывистые движения, когда она поворачивалась то к одному, то к другому.
Чармиан, принимавшая поздравления, казалась счастливейшей из женщин. Она сразу же стала болтать с Эдгаром Кроссменом и Элворденом, которого видела впервые. Ее неестественное оживление и приветливость подействовали на них магически, однако встревожили меня.
— Я приехала бы раньше, но Лора никак не могла уснуть. Джейн, мы не виделись целую вечность! Ты прекрасно выглядишь. Впрочем, ты всегда выглядела прекрасно. И ты тоже, Клемми, хотя и похудела.
— А вот ты, черт побери, чересчур худа, — недовольно проворчал Суэйн.
— Ничего, скоро поправлюсь. Как чудесно снова видеть вас всех! Я выбралась из дому впервые. Рада до смерти. — Она позволила Элвордену снять с себя пальто, бросила шапочку на спинку кресла и пригладила волосы перед зеркалом.
— Не нравится мне твоя прическа, — заметил Суэйн, — начало века. Не хватает только длинной клетчатой юбки.
— Зато удобно и никаких хлопот. А тебе нравится, Джейн? Ты в этом больше понимаешь. — И, не дожидаясь ответа, Чармиан заявила, что необходима музыка, и тут же поставила пластинку.
С ее приходом все невольно оживились: так разгорается тлеющий костер, когда в него подбрасывают хворост. Сам собой завязался оживленный разговор. Джейн снова болтала прежний милый вздор, а Крендалл рассказал какой-то скучнейший анекдот. Чармиан не сиделось. Она стояла спиной к камину, по-мужски широко расставив ноги, и, на лету подхватывая фразы, плела сложный узор общей оживленной беседы. Один раз мне все же удалось перехватить ее почти отчаянный, лихорадочно блестевший взгляд, но она тут же отвела глаза.
В половине одиннадцатого Суэйны собрались домой, заявив, что теперь они не могут засиживаться допоздна. Джейн и Эдгар предложили подвезти их, если Айвс согласится пройтись пешком. Крендалл остался еще на полчаса, чтобы выяснить какой-то деловой вопрос, о котором забыл поговорить со мной днем. Когда наконец и он собрался, я удержал Чармиан, которая хотела уйти вместе с ним.
— Нет, садись и расскажи, что случилось.
— Ты заметил, да? Я не умею скрывать. — Она прошлась по комнате странной, подпрыгивающей походкой, схватила с кресла шапочку и нахлобучила ее на голову. — Подай мне пальто. Где же оно?
— Не торопись. Расскажи-ка лучше все по порядку.
— Я слишком устала. Я так рада, что хоть немного развеялась.
— До твоего прихода здесь было не так уж весело. Умирали от скуки.
— Я так рада, я так рада… — пропела Чармиан, — что понравилась всем вам. Я так рада… — Она вдруг умолкла и упала в кресло. — Хорошо, в таком случае слушай. Вчера было грандиозное объяснение. Я сказала, что не могу больше с ним жить.
— И правильно сделала.
— Он, разумеется, закатил истерику… Начал плакать. Понимаешь, плакать! Я не представляла, что он на это способен.
— Почему же? Я, например, в этом не сомневался. Ну и что же дальше?
Голова ее вдруг как-то бессильно упала на грудь. Наигранная бодрость и энергия исчезли.
— И я не выдержала. — Она как-то жалобно и умоляюще посмотрела на меня. — Как я могла?
— Так. Что же произошло, когда ты не выдержала?
Она вновь взяла себя в руки.
— Я приняла решение.
— Какое?
— Терпеть, — громко произнесла Чармиан с каким-то непонятным вызовом. — Это все, что мне остается. Я знала, что этим все кончится. Он говорил о Лоре, о том, что ей нужна семья, нужен отец, говорил, как все это необходимо ребенку. Разумеется, он прав. Я не могла не внять этому. И я согласилась, чтобы все осталось по-прежнему. Я буду терпеть и больше не позволю себе жаловаться. Больше ты не услышишь от меня ни единого слова! — торопливо воскликнула она. — Я не буду надоедать тебе своими жалобами.
— Будешь.
Чармиан не ответила, словно не слышала. Она старалась показать, будто спокойна и примирилась с неизбежным.
— Мне кажется, он станет другим. Похоже, что на этот раз он действительно нашел работу, и, если все у него сложится хорошо, он переменится. Что касается меня, то я буду жить только Лорой, а это не так уж мало.
Я был так зол, что просто лишился дара речи.
Чармиан избегала встречаться со мной взглядом и глядела куда-то в сторону, опасаясь, что не сможет выдержать до конца. Пятна румян на ее бледных щеках были похожи на пятна краски на вощеной бумаге.
Наконец я заговорил.
— И давно ты это решила? Часа три назад, не больше? Тебе это решение кажется сейчас таким великодушным, таким правильным! Ну так слушай. Завтра оно тебе тоже покажется правильным, но о великодушии тебе уже не захочется думать, а к концу недели тебе станет страшно от того, что ты натворила. Ты упорней многих других, но даже ты не выдержишь той жизни, на которую себя обрекаешь. Ты прекрасно знаешь, что Эван не станет другим. Знаешь или нет? Если ничто не могло изменить его раньше, то ничто не изменит и теперь.
— Ничего не надо сейчас говорить, — остановила меня Чармиан. — Обсуждать бесполезно. И потом, очень поздно, я просто не знаю, как доберусь домой.
— Ты никуда не поедешь. В это время такси уже не найдешь. Я позвоню Эвану и скажу, что ты ночуешь у меня.
Она пожала плечами и, не сказав больше ни слова, ушла в спальню Хелены.
Утром за завтраком она была молчалива. Для нее началась новая жизнь, и ей не нужна была моя помощь.
Дважды я попытался завести разговор об Эване, но она тут же пресекала мои попытки. Только, когда я пошел проводить ее до автобусной остановки, она позволила мне наконец сказать то, что я хотел, но выслушала меня с той снисходительной вежливостью, с какой платная компаньонка выслушивает глупую болтовню своей выжившей из ума хозяйки.
— Хватит, — решительно сказала она. Мы стояли на остановке в мокром белом тумане и ждали автобуса. — Я не хочу больше слушать. Знаешь, мне кажется, будет лучше, если мы какое-то время не будем видеться. Пока у меня не наладится все, а ты не привыкнешь к новой ситуации.
Она отвернулась, но я знал, что краем глаза она наблюдает за мной.
И все-таки я попробовал еще раз.
— Ты считаешь, так тебе будет легче?
— Не надо быть таким жестоким, — сказала Чармиан.
Я продрог и чувствовал себя глубоко несчастным. От жалости к самому себе я вдруг страшно обозлился и на себя и на Чармиан.
— Ты похожа на больную кошку, которой хочется забиться подальше в темный угол.
— Вот именно, — неожиданно согласилась она.
Мне пришлось извиниться.
— Не надо, Клод. Это все не имеет значения. Мне просто надо немного побыть одной и подумать — только и всего. Вот и мой автобус.
— Сядешь на следующий.
Мы пропустили автобус.
— Видишь ли… — она пыталась поймать ускользавшую мысль. — О чем я говорила?..
— Ты сказала, что тебе надо подумать.
— Да. Видишь ли, я знаю, что ты считаешь меня форменной идиоткой и решил во что бы то ни стало заставить меня уйти от Эвана. Но я не собираюсь этого делать. Я не могу видеть, как ты напрасно терзаешь себя. От этого мне еще тяжелее. Если не повезло в любви, то… то, может быть, я научусь играть в бридж. Это будет своего рода компенсацией.
— Тебе всего двадцать четыре года, а ты решила добровольно сделать себя несчастной на всю жизнь!
Чармиан подошла к каменному барьерчику, отделявшему тротуар от узкой полосы газона, сорвала покрытый снегом лавровый лист, подержала его в алых перчатках, а затем с наслаждением вдохнула его запах, словно аромат дорогих духов.
— Мы столько уже говорили об этом. Не надо больше. Не звони мне неделю или даже месяц, а потом просто приходи. Ты увидишь, я буду совсем-совсем другая.
— Он любит Лору?
— О да, да, очень. Ты не должен в этом сомневаться. Он обожает ее. Я думаю, это все, что его удерживает.
— Нет, его удерживают твои деньги, и ты, черт побери, прекрасно это знаешь. Долго ты еще собираешься содержать старуху?
Из тумана вынырнул автобус, светя огромными желтыми фарами.
Чармиан подняла руку.
— Прощай, — сказала она мне, вскакивая на подножку.
— Что ж, пусть будет по-твоему.
Она поднялась по ступенькам. Автобус задержался на остановке еще несколько секунд, но Чармиан даже не взглянула в мою сторону.
Я медленно брел домой, привыкая к неведомому мне чувству полной свободы. Я не испытывал никакой радости.
Нет Хелены, а теперь нет и Чармиан.
Я решил, что позднее позвоню ей и постараюсь все уладить. Нельзя, чтобы она одна несла бремя безрадостного и унылого существования, на которое решила себя обречь. Чармиан в свои двадцать четыре года, Чармиан, дочь Хелены!
Я вдруг вспомнил один эпизод. Это было много лет назад, когда Чармиан была подростком, девочкой лет двенадцати или тринадцати. Это было вскоре после того, как умерла Сесиль и я твердо решил, что останусь с Мэг, которую давно уже не любил. Мне казалось, что я должен поступить так, потому что она любит меня и не причинила мне зла. Помню, как Чармиан, положив мне руку на колено, попросила: «Не надо так грустить, — а потом сказала: — Всегда будет только Сесиль, да?» — Я был поражен глубиной ее недетской интуиции. Чармиан все поняла. Однако через минуту я уже журил ее, потому что считал ребенком, а ребенок не должен вмешиваться в дела взрослых. Да, детей надо оберегать. А Чармиан для меня по-прежнему оставалась девочкой-подростком, и мысль о том, что отныне она будет предоставлена самой себе, показалась мне такой же нелепой и чудовищной, как предположение, что можно оставить грудного младенца на скамье вокзала Ватерлоо.
Но тут во мне заговорила гордость. А что, если Чармиан поступила так совсем не потому, что хотела избавить меня от забот и ответственности? Что, если она хочет таким образом дать мне понять, что я не должен вмешиваться в ее дела, что я попросту ей больше не нужен? Я увидел себя лишним, посторонним человеком, непрошенно врывающимся в чужую жизнь. И, окончательно разозлившись, решил, что не буду ей звонить. Если я ей нужен, пусть звонит сама.
Нет Хелены, нет Чармиан…
Мальчишка-рассыльный из бакалейной лавки, не сумев вовремя затормозить, вместе с велосипедом свалился на мостовую. Мгновенно оправившись от неожиданности, он превратился в персонажа из кинокомедии, популярного комика. Сидя на мокрой от тумана мостовой, среди рассыпавшихся пакетов, он издавал нелепые звуки и корчил уморительные рожи, потирая ушибленный зад. С возгласом: — Оп-ля-о! — он вскочил на ноги, но снова упал, теперь уже нарочно, лукаво и просительно поглядывая на меня. Я понял и рассмеялся, и это привело мальчишку в восторг. Вместе, словно товарищи по несчастью, мы подняли велосипед, собрали пакеты и уложили их в багажник. Он церемонно поблагодарил меня, продолжая, должно быть, подражать любимому киногерою, отвесил поклон, от которого чуть было снова не угодил в канаву, и, лихо вертя рулем, покатил дальше, оглашая улицу громким пением. Его голос долго еще доносился до меня сквозь плотную пелену тумана, висевшего, как папиросный дым в комнате, до отказа набитой людьми.
И вдруг я решил, что сам первый позвоню Чармиан. Я позвонил в четыре часа дня. Но увы, настроение Чармиан было прежним — ведь она не видела забавной сценки с мальчишкой-рассыльным и не была, подобно мне, настроена на миролюбивый лад. Размолвка между нами оставалась для нее реальностью — так отныне должен был воспринимать ее и я. Это была новая стадия моего одиночества и разочарования. Я с тревогой ворошил прошлое и старался не слишком мрачно представлять будущее.
Из привычной и установившейся жизни внезапно ушли и Хелена, и Чармиан. Я остался один. Что же дальше? Я уже не молод, но и не стар, я могу считать себя обеспеченным, если не буду переходить границ разумного. Я человек, некогда что-то делавший, кем-то бывший, но так и не ставший ничем. Стремления исчезли или стали более чем умеренными, вкусы и привязанности сузились до абсурдного и были так же мало оригинальны, как и способность выражать их: если речь шла о живописи, достаточно было таких оценок, как «вполне прилично», «так себе», «мазня»; если это была политика, то можно было ограничиться эпитетами «обнадеживающе» или «из рук вон плохо»; угасли порывы, а если осталось стремление к переменам, то не было желания добиваться их.
Я утешал себя тем, что таких, как я, много, но это было слабым утешением.
От пугающего своею пустотой и бесперспективностью вечера меня спас неожиданный телефонный звонок.
Звонил Крендалл. У него родилась какая-то идея, и он хотел обязательно встретиться. Он наотрез отказал сообщить что-либо по телефону. Крендалл обожал таинственность и буквально из всего мог сделать секрет.
Обрадованный тем, что вечер хоть чем-то будет занят, я решительно отбросил мысли о Чармиан. Хорошо, я воспользуюсь нашей размолвкой и действительно перестану интересоваться ее делами.
Я условился встретиться с Крендаллом в одном из его излюбленных мест. Он неизменно назначал встречи где-нибудь в подвальчиках Уайтхолла или Стрэнда, словно прятался от своры преследовавших его тайных агентов. На этот раз он выбрал бар в подвале дома по соседству со Скотланд-ярдом: кресла, обитые темно-вишневой кожей, под потолком три эффектные деревянные люстры с лампочками в виде свечей. Посетители, казалось, разделяли любовь Крендалла к таинственности, ибо вели разговор только вполголоса и с опаской бросали взгляды из-под круглых полей своих котелков.
Крендалл пришел не один. Он представил мне невысокую молодую американку, губы и светло-рыжие волосы которой, казалось, фосфоресцировали.
— Харриет, познакомься, это Клод Пикеринг. А это миссис Чандлер, Клод. — Он бесцеремонно толкнул нас в кресла, сам сел между нами и сразу же напустил на себя торжественный и загадочный вид.
— Боюсь, что я здесь лишняя и только помешаю вашей деловой беседе, — сказала миссис Чандлер с таким сильным американским акцентом, что все ее «а» были скорее похожи на «о». — Я приехала в Лондон всего на несколько дней, и только поэтому, когда я позвонила Крену, он не смог послать меня к черту.
— У меня нет от тебя секретов, — буркнул Крендалл и подавил вздох, явно свидетельствующий о том, что он соврал. — Харриет — моя кузина, а родственников, как известно, не следует обижать. Как дела, Клод? Как Чармиан? Благополучно добралась домой?
— Она заночевала у меня.
— Жаль, Харриет, ты не можешь познакомиться с его сестрой. Она бы тебе понравилась.
— О, не сомневаюсь, — вежливо заметила миссис Чандлер. Ее оливкового цвета небольшие глаза в густых ресницах весело и лукаво блеснули. Она, без сомнения, находила Крендалла потешным.
— Вы впервые в Лондоне? — спросил я ее.
— О, разумеется, нет! Это мой восьмой или даже девятый приезд в Англию. И третий после войны.
— Ну и как вы находите Англию? Не удивляйтесь, теперь принято спрашивать. Мы ничего не скрываем.
— Что ж, — сказала она задумчиво, — Лондон все такой же серый и грязный. Но кормят прилично.
— Еще бы! Она остановилась не то в «Кларидже», не то в «Дорчестере», не помню точно где.
— Неправда, Крен! — запротестовала миссис Чандлер. — Ты ведь знаешь, я гостила у друзей. Я считаю, что вы все просто молодцы. Вчера, например, меня угостили настоящим бифштексом…
— Тогда тебе повезло на друзей. Ты бы этого не сказала, если бы пообедала у наших друзей. Правда, Клод?
— Бифштексы были из Ирландии.
— Понятно. Ну а что ты будешь пить сейчас?
Миссис Чандлер изъявила желание выпить виски. К моему великому сожалению, в баре нашлось виски. Мне бы очень хотелось, чтобы ей, как и всем лондонцам, пришлось удовольствоваться ромом или пивом.
Когда мы выпили, она потребовала, чтобы мы с Крендаллом не обращали на нее внимания и занялись своими делами. Скрестив стройные и удивительно длинные для ее небольшого роста ноги, она с любопытством, смешанным с иронией, приготовилась слушать.
Крендалл немедленно приступил к делу. Он сообщил мне, что намерен купить небольшую художественную галерею, по соседству с Бонд-стрит и переоборудовать ее под салон современной английской живописи.
— Прекрасное северное освещение, залы хорошо оборудованы. Надо только заново окрасить стены и сделать основательную уборку. Как ты смотришь, Клод, на то, чтобы стать моим партнером?
— А что от меня потребуется?
Он знал, что после смерти Хелены мой годовой доход составляет тысячу двести — тысячу пятьсот фунтов. Вытащив из кармана, коробку из-под сигарет, он показал мне мелко, но четко выписанные на внутренней стороне крышки колонки цифр. Он подробно и по нескольку раз объяснял мне каждую цифру, всякий раз сопровождая это новыми доводами, и наконец прямо спросил, смогу ли я сразу внести тысячу фунтов.
— Мой план таков — ты заведуешь салоном и получаешь комиссионные от продажи картин.
— И жалованье, надеюсь, тоже?
— Разумеется, — натянуто улыбнулся он — Ну так как же?
— Сейчас, через десять минут после того, как ты мне это сообщил, я, разумеется, ничего тебе не отвечу. Мне недостаточно одних только твоих выкладок.
— Браво! — воскликнула миссис Чандлер с ослепительной улыбкой. — Мой отец всегда говорил мне: «Никогда не отвечай сразу, Харриет».
Крендалл метнул на нее сердитый взгляд, на который она ответила милой гримаской.
Пока он снова объяснял мне свои соображения и расчеты, миссис Чандлер собрала пустые стаканы и заказала по второй порции виски.
— Ну, теперь я, надеюсь, тебя убедил? — спросил Крендалл.
Не скрою, на этот раз ему это больше удалось. Идея Крендалла привлекала тем, что отныне у меня могло быть постоянное занятие — состояние, мне доселе почти незнакомое, — и возможность действовать так, как я считаю нужным. Но, с другой стороны, в наше время это было рискованное во всех отношениях дело. Еще один камень, где, умостившись на крохотном пятачке, можно переждать прилив. Мне надоели эти крохотные островки спасения в безбрежном океане, надоело дилетантство. Временами я с завистью и тоской вспоминал дни юности, когда служил простым клерком в страховой компании. Искусство — это нечто преходящее, а вот страхование жизни — это прочно и навеки.
— Ты хочешь, чтобы я сейчас же ответил тебе: да или нет? Однако я должен хорошенько все обдумать. Боюсь, что все же не смогу сразу дать ответ.
— Дай ему подумать, Крен, — вмешалась миссис Чандлер, — а пока давайте пойдем куда-нибудь, где поуютней. Вы знаете такое место, мистер Пикеринг?
Я не знал. Лондон по вечерам весь казался мне мрачным и холодным, и самыми уютными были, пожалуй, автобусы, везущие вас домой.
— В таком случае мы поедем ко мне, — решительно заявила миссис Чандлер; мы с Крендаллом попытались было отвертеться, но ничего не вышло. — У меня есть шотландское виски, возможно, найдется даже немного настоящего американского, если вы его любите.
Миссис Чандлер жила не в отеле, как утверждал Крендалл, а снимала маленькую изысканную квартирку с пансионом над рестораном в районе Сент-Джеймс-парка.
В желтовато-розовой с золотом гостиной Харриет Чандлер казалась гостьей с иной планеты, что почти соответствовало действительности. У нее были очень длинные, тщательно отполированные ногти, в которых все отражалось, словно в зеркале. Они сверкали, когда она снимала с нас пальто, закладывала за спину диванные подушки, зажигала спичку, давая прикурить. А когда она переставляла бутылки, сифон с содовой или стаканы, казалось, будто она играет на музыкальных инструментах. На ней был необычайного покроя казакин в белую и черную полосу, с расходящимися полами и узкая светло-оливковая юбка, в ушах — серьги из черного жемчуга, а на указательном пальце — кольцо с крупной черной жемчужиной.
— Не правда ли, Крен, здесь куда уютней, чем в твоем погребке? Надо было сразу сюда приехать.
— Вы в Англии по делам? — спросил я.
— До известной степени. — Она небрежно упомянула одну из голливудских кинофирм и сказала, что ищет для нее хороший сценарий. — Вы не писатель? Не найдется ли у вас хорошего бестселлера?
— Если я пишу, то только о живописи.
— Жаль. Что поделаешь, — ответила миссис Чандлер, и в ее шутливом тоне прозвучали нотки искреннего сожаления, словно, окажись я писателем, она тут же осыпала бы меня с ног до головы долларами. — Вы сказали, что пишете о живописи? Тогда интересно, что вы скажете об этой вещице.
Она ушла в спальню и вскоре вернулась, держа в руках черный бархатный футляр. В нем лежала изящная миниатюра Николаса Гилльярда — худенькая бледная девушка в коричневом платье сидит на скамье под кустом цветущего шиповника.
— Где вы достали это? — спросил я.
— Личные связи.
— Вы для себя купили?
— Нет, для отца. Он коллекционирует миниатюры.
— Как вы собираетесь вывезти ее?
— А мне незачем это делать. Ведь отец живет здесь. Он остался в Англии, чтобы увидеть начало войны, да так и застрял здесь навсегда. Живет возле Амершэма; вполне счастлив и не хочет возвращаться в Америку.
— Вы с мужем постоянно живете в Нью-Йорке?
— У меня нет мужа, — ответила миссис Чандлер с ослепительной улыбкой. — Вышла замуж в семнадцать, развелась в двадцать один. Обжегшись на молоке… и так далее. Нет, обычно я полгода живу в Беверли-хиллс, а остальное время в Нью-Йорке. — Ее рука скользнула по ножке моего бокала, и она придвинула его к себе, чтобы наполнить.
— Нет, больше не надо, — остановил я ее. — Я отвык от спиртного.
— Паинька! — воскликнула она. — А вот Крен совсем не такой.
— О, Крен всегда умел жить.
— Клод, — внезапно сказал Крендалл, обращаясь ко мне так, будто его кузины не существовало. — Мое предложение должно полностью тебя устроить. Я предоставлю тебе абсолютную свободу действий, меня будет интересовать только деловая сторона. Ну, решай!
— Довольно, — решительным тоном заявила миссис Чандлер. — Дай ему подумать до утра. Он человек серьезный и не дает безответственных обещаний.
— Ох, с каким удовольствием я спроважу тебя на твой пароход, — сказал Крендалл не без раздражения.
Он показался мне совершенно лишним в течение этого часа, что я провел в блестящем обществе миссис Чандлер. Она болтала о пустяках, главным образом о развлечениях: театре, кино, балете и, разумеется, о ресторанах. Рассказала пару сплетен об английской королевской семье и высмеяла их манеру одеваться. Затем рассказала вполне приличный анекдот об одной из голливудских кинозвезд и неприличный о другой, коснулась американских книгоиздателей — она неплохо разбиралась в коммерческой стороне издательского дела — и американской архитектуры, в которой неожиданно оказалась знатоком, затронула и политику, но, заметив, что наши взгляды резко расходятся, перевела разговор на другую тему. Она была интересной и остроумной собеседницей, прибывшей откуда-то с Марса или с Венеры, и, хотя я знал, что едва ли еще когда-нибудь увижусь с ней, ее общество казалось мне в эти минуты отдохновением.
Когда прошло около часа, она предложила спуститься в ресторан и поужинать.
— Клоду не мешает поесть, — заявила она и этой фамильярностью как бы скрепила нашу дружбу. — Он ужасно худой, и его нужно хорошенько подкормить. Идемте-ка все вниз.
Никто из нас не был голоден. Мы вполне могли ограничиться тем, что уже съели в погребке Крендалла. К тому же, работая по вечерам, я вообще не привык ужинать. Однако миссис Чандлер настояла на том, чтобы заказать полный ужин, а когда его подали, с такой заботливой материнской улыбкой смотрела, как я ем, что я начал опасаться, как бы ей не вздумалось кормить меня с ложечки.
Она была из тех женщин, которые могут понравиться с первого взгляда. У нее был острый ум, но прежде всего она привлекала своей общительностью и приветливостью. Она была искренне расположена ко всем, с кем встречалась, если, разумеется, кто-либо сразу же не вызывал у нее активной антипатии. Она была привлекательна, хотя ее нельзя было назвать красивой, худощава, но в меру. Мне казалось, что женщинам она так же должна нравиться, как и мужчинам, и хотя большой душевной доброты в ней не чувствовалось, не было, однако, и недоброжелательства. Это была женщина, выросшая в достатке, которую ничто не могло смутить или потревожить, кроме разве утверждения, что где-то существует иной мир, чем тот, к которому она привыкла.
Она начала говорить о новой войне так, словно это было не только что-то предрешенное, но и нечто такое, чему можно радоваться. Она говорила с уверенностью женщины, которая не раз слышала, как говорят об этом мужчины, да и сама считала себя достаточно осведомленной в этих вопросах. И я почти не сомневался, что так оно и было.
Крендалл не выдержал.
— Ура! — насмешливо воскликнул он. — Представляешь, когда на нас снова начнут сыпаться бомбы, теперь-то мы уж будем знать, что делать. У женщины, которая приходит ко мне убирать, во время бомбежки мальчишке повредило глаз. В следующую войну будет поосторожней.
— Крен, перестань паясничать, — не на шутку рассердилась миссис Чандлер, и глаза ее сверкнули — то ли от обиды, то ли от гнева. — Ты всегда все извращаешь. Я-то здесь при чем? Каждый может высказать свое мнение, не так ли? — И улыбка снова заиграла на ее губах. — Официант! Стакан воды, пожалуйста.
— Если вам так хочется войны, сами и воюйте, — не сдавался Крендалл. — Веселого тут мало. Мы-то очень хорошо знаем, что такое война.
— Мы, кажется, тоже не стояли в стороне, пробормотала миссис Чандлер. — Вам это не хуже моего известно. Мы тоже теряли руки, ноги, глаза.
— Может быть, скажешь, что и ваши младенцы теряли?
— Ну тебя, — отмахнулась она. — Посмотри, что ты наделал: Клод снова загрустил.
— Разве я был сегодня грустный? — с любопытством спросил я.
Подошел официант со стаканом воды.
— Вода для вас, мадам?
— Да. Глупо, не правда ли? — она одарила официанта улыбкой. Когда он ушел, она вдруг посмотрела мне в глаза. — Не думайте, что я черствый и сухой человек, Клод. Я восхищаюсь вашим мужеством, признаю ваши жертвы. Я не могу не видеть всех разрушений, когда приезжаю в Лондон, и мне иногда просто хочется плакать. Но факты — упрямая вещь.
— Если знаешь факты! — запальчиво воскликнул Крендалл.
— А кто их знает? — промолвила миссис Чандлер с милой покорностью и миролюбием. — Поэтому не будем больше спорить, Крен. Посмотри, кто-то здоровается с тобой. Или, может быть, это с Клодом?
— Нет, это со мной, — сказал Крендалл, обернувшись, и помахал кому-то рукой. — Это Хезерингтон. — И Крендалл сообщил, что это новый редактор одной из лондонских газет. Лет десять или двенадцать назад, когда Хезерингтон вел общий раздел в провинциальной газетке, Крендалл, живший в Париже, изредка посылал ему свои статьи. — Вы не возражаете, если я приглашу его? Он полезный человек, к тому же интересный собеседник. — Он направился к Хезерингтону.
— Как мало мы знаем собственных кузенов, — тихонько сказала миссис Чандлер. — Не представляла, что у Крена могут быть интересные друзья. — Она подняла бокал. — О присутствующих я не говорю. Ça va sans dire[5]. Мне удастся повидать вас в мой следующий приезд?
Я выразил надежду, что это обязательно случится.
Вернулся Крендалл с Хезерингтоном, очень высоким, широкоплечим ирландцем, который был уже изрядно навеселе. Его черные вьющиеся волосы были красиво подстрижены и блестели от бриллиантина, густые черные брови нависали над ярко-синими глазами. У Хезерингтона был до смешного короткий и толстый нос, несоразмерно длинная верхняя губа и ослепительно-белые зубы. Как только Крендалл представил его нам, Хезерингтон стал рассыпаться в извинениях за то, что бесцеремонно вторгся в нашу компанию.
— Что вы! Какая тут бесцеремонность! — мило защебетала Харриет, сразу же взяв на себя роль хозяйки. — Клод, подвиньтесь немного. Здесь вполне можно поставить еще один стул.
— Чудесно! Чудесно! — воскликнул Хезерингтон, потирая большие чистые и надушенные руки. — Рад видеть тебя, Крен, старый конокрад! — И, повернувшись к Харриет, спросил: — Кажется, так у вас принято приветствовать старых друзей?
— Вы удивительно тонко подметили, — заметила Харриет. — Вы очень наблюдательны.
— Надеюсь, вы не шутите? Как вам понравилась Англия?
Харриет принялась терпеливо рассказывать о своих впечатлениях.
— Все пойдет из рук вон плохо, — сказал Хезерингтон, выслушав ее, — если…
— Если что?
— Если мы не сменим правительство. «Мерцай, мерцай, далекая звезда»… — Он неожиданно захихикал. — «Назад к счастливым временам, назад к тому, что мило»…
— Смотря кому что мило, — сказал я.
— Только не втягивайте меня в политические дискуссии, — сказал он с отвращением. — Это так банально. — Он уставился на меня, словно надеялся, что под его взглядом я начну уменьшаться в размерах, а потом и вовсе исчезну, но вдруг круто, как балерина, делающая пируэт, всем корпусом повернулся к Харриет Чандлер. — Вы со мной согласны? Там, у себя, вы не теряете времени даром. Полная свобода частной инициативы…
— А цены бешено скачут вверх, — ядовито вставил Крендалл. Он упивался своим неожиданным радикализмом. — Дают нам доллары взаймы, чтобы мы купили парочку ящиков яичного порошка, а затем взвинчивают цены и — гоп! — вместо пары ящиков извольте получить всего один, а потом и того не получишь. Известно ли вам, в Америке, что яичный порошок отныне стал нашим основным продуктом питания?
— В рот не беру эту гадость, — пробурчал под нос Хезерингтон. — Меня от него воротит. Предпочитаю свежие яйца из Ирландии. — Мечтательно задумавшись, он вдруг умолк, а потом замурлыкал под нос ирландскую песенку о бледной луне над зелеными холмами. — Так о чем это мы беседовали? Ага, вспомнил! Могу сообщить вам новость — всеобщие выборы состоятся осенью.
— Не может быть! — удивился я.
— Абсолютно точно. Имею сведения. Мы всегда в курсе.
— Ваша газета довольно хорошо осведомлена, как я понимаю, — заметил Крендалл. Не так ли? Кого же вам удалось подкупить?
Хезерингтон, чрезвычайно довольный собой, повернулся к Крендаллу.
— Представьте, удалось, — сказал он. Но взгляд его вдруг остекленел, рот так и остался открытым.
— Неужели удалось? — переспросил я.
Но рот Хезерингтона уже захлопнулся, как капкан.
— Никаких имен и никаких сведений.
— Скажите же мне, скажите, кого ему удалось подкупить? — в полном восторге воскликнула Харриет, повернувшись ко мне.
— Неужели какого-нибудь члена парламента? — вслух размышлял Крендалл, наморщив нос и исподтишка поглядывая на Хезерингтона: он пытался определить, насколько тот пьян.
Подошел официант, Хезерингтон заказал себе ужин, а нам еще вина.
— Не пытайтесь что-либо выведать у меня, — предупредил он, — я ничего вам не скажу. — Затем он задал какой-то вопрос Крендаллу, спросил меня, чем я занимаюсь, и, тут же потеряв к этому интерес, дал мне понять, что, чем бы я ни занимался, это ровным счетом ничего не стоит. В завершение он отвесил пару тяжеловесных комплиментов Харриет и в полном молчании доел свою лососину.
Было уже за полночь.
— Мне пора, — сказал я. — Очевидно, придется идти пешком.
— Где вы живете? — спросил Хезерингтон.
— В Челси.
— А я в Кенсингтоне. Подождите, пойдем вместе, если не удастся найти такси. Мне тоже пора. Завтра сдаем номер в печать.
Мы распрощались в вестибюле ресторана.
— Я получила огромное удовольствие, — сказала Харриет, имея в виду не столько события, сколько атмосферу этого вечера. — Мы обязательно должны встретиться, Клод, в мой, следующий приезд. Вы мне очень нравитесь.
Я поспешил заверить ее в том же.
— Я увижусь с тобой до отъезда? — спросил ее Крендалл.
— Едва ли. Слишком мало времени. Спокойной ночи, мистер Хезерингтон.
— Меня тоже не забывайте, не то я обижусь, слышите? Вы обязательно должны отобедать у нас. — И вдруг для вящей убедительности он добавил: — Моя жена будет в восторге. Она два года провела в Штатах.
Харриет несколько секунд, явно забавляясь, снисходительно-любезно слушала его, словно забыв о нас, а затем вошла в открытую кабину лифта.
Крендалл направился в сторону Бэйзуотер-роуд, где он теперь жил, а мы с Хезерингтоном, подняв воротники пальто, зашагали к Пиккадилли.
К ночи потеплело, снег кое-где уже начал таять. Под фонарями он казался грязно-розовым, с серыми вкраплинами тонких льдинок, похожих на кусочки слюды.
Хезерингтон нетвердо держался на ногах. Он то шел совершенно прямо, то вдруг начинал выделывать ногами какие-то замысловатые па, словно танцевал вальс, и тогда его заносило в сторону.
— Чертова зима, чертовы тротуары! Почему их не чистят? Сотни бездельников торчат на углах, засунув руки в карманы. Вот бы и дать им ломы да лопаты. Ничего, придет осень, их заставят работать, как в Штатах. — Встреча с Харриет настроила его на боевой лад. — Имею сведения из достоверных источников.
Очень довольный, он беседовал сам с собой. Я ему не мешал.
— Подкуп, черт побери! Подкуп члена парламента! Как будто на них свет клином сошелся, на этих чертовых парламентариях! Оп-ля! — Он поскользнулся и чуть не упал, но лишь слегка коснулся рукой тротуара и тут же выпрямился. — Болван этот Крендалл. Никогда он не был мне симпатичен. Подкуп! Или это она сказала? Красивая бабенка. У них там красивых баб, как одуванчиков на лугу. Никто их не сеет, сами растут! У меня тоже есть сад. А у вас?
Я ответил, что сада у меня, разумеется, нет.
— Жаль. Очень жаль — Он молчал, пока мы пересекали улицу у памятника Артиллеристам. На мосту он снова заговорил: — Всезнайка Крендалл, как сказала бы моя матушка. Разве, кроме членов парламента, никого больше нет? Есть секретари, есть и другие здравомыслящие люди. Они беседуют друг с другом. Например, я знаком с одним молодым человеком — никаких имен, слышите? — он знает другого молодого человека, консерватора. Первый молодой человек не член парламента, но весьма осведомлен. Понимаете? Может быть полезен. И оказывает услугу, понимаете, услугу всем нам. Так, значит, у вас нет сада?
— Нет.
— А у меня есть. Большой, как в поместье. — И он снова повторил: — Как в поместье. Почти как в поместье. Таких уже немного осталось в Лондоне. У меня растут яблони. Пробовал даже выращивать арбузы в теплицах. Арбузы в Лондоне! Каково, а? Жена просто в бешенстве, говорит, что совсем меня не видит. Как только прихожу домой, сразу же в сад. Жду не дождусь весны. Эй! — вдруг крикнул он. — Такси! Такси! Наверное, последнее. Надо остановить.
Такси подъехало, шофер справился, куда нам нужно, и отрицательно замотал головой — только не в Челси, он едет в сторону Ватерлоо. После недолгих уговоров за двойную плату он согласился довезти нас до Слоун-сквер.
В машине Хезерингтон задремал. Он спал минуты четыре, не больше, но проснулся абсолютно протрезвевший, или так по крайней мере мне показалось.
— Спокойной ночи, Пикеринг. Надеюсь, мы еще увидимся.
Когда мы, аккуратно разделив сумму на двоих, расплатились с шофером, Хезерингтон помахал мне рукой и, уже держась совершенно твердо на ногах, исчез в темноте.
Идя домой, я невольно размышлял над тем, что сказал Хезерингтон, стараясь припомнить каждое слово. Насколько я понял, молодой человек, по-видимому секретарь члена парламента-лейбориста, был дружен с другим молодым человеком, консерватором, который или сам был членом парламента, или служил у члена парламента. Именно этому молодому человеку и передавалась информация, доходившая затем до Хезерингтона.
Было ли это чистой случайностью или все делалось сознательно, судить трудно. Я ничего не знал, не знал даже, кто из этих «молодых людей» получал за это деньги. Я только знал, что завтра протрезвевший Хезерингтон будет немало встревожен и, несомненно, будет пытаться вспомнить, не сболтнул ли он лишнего. Он был слишком явным дураком и сделал карьеру, должно быть, благодаря своей внешности и умению шантажировать людей ровно настолько, чтобы держать их в руках и в то же время не давать им достаточного повода для возмущения и протеста.
Лежа в постели, я почему-то вспомнил Джона Филда. Он работает секретарем (по крайней мере работал, когда я в последний раз слышал о нем) у члена парламента-консерватора. Он вполне способен получать информацию от какого-нибудь озлобленного и глупого лейбориста, имеющего то или иное отношение к палате общин, и передавать ее людям типа Хезерингтона. Чем больше я думал об этом, тем правдоподобнее казалась моя версия, и вместе с тем я понимал, что это было бы невероятным, почти фантастическим совпадением.
В половине девятого утра меня разбудил телефонный звонок.
— Говорит Хэтти.
Я тщетно пытался вспомнить, кого из моих знакомых так зовут.
— Хэтти Чандлер. Как вы себя чувствуете?
— О, спасибо, отлично. Только что проснулся.
— Соня. Я всегда встаю в половине восьмого.
— Похвально.
— Я позвонила так просто, чтобы поболтать. Закрепить, так сказать, наше знакомство. Вы не возражаете?
Она относилась к числу тех женщин, чья уверенность в себе действует на окружающих почти гипнотически. Такая уверенность присуща отнюдь не только красивым: она бывает у женщин самой непримечательной наружности и неизменно обеспечивает им успех. Харриет чувствовала себя совершенно свободной, сделать первый шаг; она не допускала, что ее могут отвергнуть, и поэтому никогда не знала поражения. Она была не из тех, кто терзается, ожидая телефонного звонка, ибо первая набирала нужный ей номер. Харриет Чандлер была хозяйкой собственной судьбы и не собиралась ждать, чтобы кто-то ей ее устроил.
Когда я спросил, не позавтракает ли она со мной, она неожиданно отказалась:
— Нет, это невозможно. Я очень хотела бы, но не могу. Я уже говорила вам, что уезжаю в субботу, и каждая минута у меня расписана.
— Когда вы снова будете в Англии?
— Трудно сказать. Может быть, скоро, а может быть и нет. Хотите, я напишу вам?
— Напишите.
— Вы не очень многословны.
— Простите, но я еще как следует не проснулся. Может, вы все-таки выпьете со мной чашечку чаю?
— Нет, не могу, Клод. Скажите, сколько, по-вашему, стоит эта миниатюра Гилльярда?
Я назвал примерную цену. Она тут же с гордостью сообщила, что уплатила за нее ровно на пятьдесят фунтов меньше.
— У меня нюх, я всегда делаю удачные покупки. Кстати, о покупках. Что вам прислать из Нью-Йорка? Продукты? Или, может быть, нейлоновые чулки для вашей возлюбленной?
— Можете прислать продукты, если уж вам так хочется — сказал я, не желая попадаться на удочку.
— Ну что ж, — вздохнула она. — Не хотите откровенничать, не надо.
— А как я смогу потом с вами расплатиться?
— Ерунда. Это просто подарок. Когда я снова буду в Лондоне, вы угостите меня роскошным обедом.
— Обязательно. Вы заметили, как я без всякого стеснения соглашаюсь принять подарок от женщины, пусть даже в виде продовольственной посылки? Вам не следует делать таких предложений, Харриет. Сейчас в Англии никто не решится отказаться от такого подарка.
— Вы не представляете, как мне вас всех жаль.
— Послушайте, Хэтти, не надо нас жалеть. Мы скоро встанем на ноги. Вот увидите.
— Вы уверены?
— Уверен.
— Однако многие из вас сомневаются в этом, — сказала она не без сожаления.
— Думаю, что только ваши друзья.
— Понимаю… Вы не очень хорошего мнения обо мне, Клод, да?
— Да.
— Я скоро приеду. Да хранит вас бог. И не забывайте меня.
— Даже если бы захотел, не смогу, — ответил я, и она повесила трубку.
Весь, этот день я находился в каком-то приподнятом, романтическом настроении, считая себя почти влюбленным. Мне хотелось, чтобы Хэтти поскорее доплыла до Нью-Йорка и написала мне длинное-предлинное письмо. Я гадал, каким оно будет. Раза два я еле удержался, чтобы не позвонить ей и настоять на встрече, но благоразумие подсказывало, что мне и самому этого не очень хочется. Мне едва ли могла всерьез нравиться такая женщина, как Харриет Чандлер. Просто ее интерес ко мне и ее комплименты немного взбудоражили меня, да еще мысль, что при желании я мог бы за нею приволокнуться и не без успеха.
К концу дня этот искусственный подъем несколько спал, а к утру следующего дня прошел бы совсем, если бы Харриет снова не напомнила о себе, прислав коротенькое прощальное письмецо и великолепную фотокопию миниатюры Гилльярда. В понедельник я окончательно чувствовал себя человеком, которого покинула возлюбленная.
— У тебя такой вид, — заметил Крендалл, появившийся в полдень в галерее, — будто ты объелся, ну, скажем, сметаны. Ты собираешься завтракать?
Я отказался, поскольку все еще не решил, что отвечу на его деловое предложение. Мне хотелось спокойно все обдумать, не подвергаясь постоянному нажиму. Суэйн, когда я рассказал ему, категорически отсоветовал мне.
— Худшего сейчас не придумаешь, — сказал он. — Даже если вы не прогорите сразу, то доходы все равно будут нищенские. Да и то сомневаюсь, если вы, конечно, не нацепите розовые галстуки бабочкой, ну и, разумеется, разочарованный вид… Держись за старое место, это вернее.
Но судьбе было угодно уже на следующее утро самой разрешить мои сомнения. Человек, на чье место меня взяли, прислал письмо, где сообщал, что более не намерен оставаться в Глазго и возвращается в Лондон.
Крендалл, узнав об этом, был вне себя от радости.
— Замечательно! Переходи ко мне, и мы сразу же откроем галерею. Если хочешь знать, я уже почти снял помещение.
За неимением лучшего и не испытывая пока острой нужды в деньгах, я согласился стать директором его галереи за скромное жалованье и комиссионные от продажи картин, но предупредил Крендалла, что пока не собираюсь становиться его компаньоном.
— Хитрец, — заметил он. — Мне это нравится! Я иду на риск, а он осторожничает и выжидает, что из этого выйдет.
— Ничего подобного. Можешь искать себе другого компаньона хоть сейчас, я не буду в обиде. Я же только твой служащий. Никаких обязательств ни у тебя, ни у меня.
— Ладно, — неохотно согласился он. — Если все удастся устроить, через пару недель — вернисаж. Это вполне реально, только нельзя терять времени. Прямо сейчас пойдем посмотрим помещение.
Это были два длинных зала, один над другим, в здании пассажа. Нижний был перегорожен пополам, и, поскольку дневного освещения в нем не было, одна из комнат могла служить своего рода канцелярией и приемной, а вторая — запасником для картин. Зато зал в верхнем этаже, расположенный во всю длину здания, был просторен и имел прекрасное северное освещение. Крендалл заметил, что достаточно пройтись малярной кистью по стенам и все будет готово. Я спросил его, где он в такой короткий срок достанет маляров и разрешение на открытие галереи.
— О, — ответил он, — ты плохо меня знаешь. Тебе, например, невдомек, что я сам отличный художник-декоратор. Можешь спросить Нину. (Он часто забывал, что его жены нет уже в живых.) Купорос и кисти у меня найдутся. Мы сами сделаем побелку и покрасим стены. За мастера буду я, а ты — подмастерьем.
Я сказал, что и не подумаю, ибо я пока еще работаю и должен хотя бы дождаться, когда вернется Ричардс из Глазго.
— Нечего тебе его ждать. Предупреди их об уходе дня за два, и мы тут же сможем начать ремонт.
Этот маленький, бледный, внешне непривлекательный курносый человечек удивительно умел подчинять своей воле других. Как Харриет Чандлер была уверена в своей женской неотразимости, так Крендалл верил в свои деловые способности. И, очевидно, как и его американская кузина, он редко терпел неудачи. Ему самым непостижимым образом удавалось заставлять людей сказать «да» там, где в любом другом случае они обязательно сказали бы «нет», и все лишь благодаря умению Крендалла внушить человеку, что нежелание согласиться с ним выглядит по меньшей мере как невоспитанность или что это просто напрасная трата времени. Ему удалось привлечь внимание лишь одной женщины, его покойной жены Нины. Других женщин для него не существовало. От судьбы он требовал только одного: чтобы она не мешала его скромным, но хорошо продуманным планам, и она лишь один раз обманула его, отняв Нину, которую он по-настоящему любил.
И тем не менее, мне кажется, я смог бы сказать «нет», если бы не был так удручен размолвкой с Чармиан и не стремился поскорее забыть все, что напоминало мне об этом.
Я позвонил Чармиан в тот же вечер, рассказал о затее Крендалла и о том, что мы сами собираемся заняться ремонтом помещения нашей будущей галереи.
— Очень хорошо, — ответила она как-то отрывисто и быстро. — Тебе приятно будет работать там, когда все сделано твоими руками.
— Благодарю.
— Не стоит, — ответила она таким же деловым тоном. — Я уверена, что ваша галерея будет иметь успех.
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо.
— А Лора?
— Прибавила за неделю девять унций. Эван завтра начинает работать в фирме Хендлера.
Это была крупная автомобильная фирма с главной конторой на Олбмэрл-стрит.
— Он тоже здоров, — добавила Чармиан.
— Меня это мало интересует. Мы увидимся с тобой сегодня?
На другом конце провода наступило молчание. Оно было таким продолжительным, что мне стало уже казаться, будто Чармиан ушла куда-то. Но вдруг снова раздался ее неестественно бодрый голос.
— Знаешь, подождем еще немного, хорошо?
Я положил трубку.
Совместный труд сближает людей, пусть даже ненадолго. Я знал Крендалла более пятнадцати лет, но между нами никогда не было дружбы. Как его, так и меня мало интересовало, что каждый думает о другом. Он устроил мне мою первую работу — я должен был написать серию искусствоведческих статей о выставке для небольшого, но очень дорогого периодического издания, редактором которого был в то время Крендалл. С тех пор нас объединяло лишь искусство, и ни о чем другом мы обычно не говорили.
Теперь, крася стены и лакируя полы под его руководством (тут он действительно оказался мастером своего дела), я почувствовал, что Крендалл начинает мне нравиться, больше того, он даже вызывал у меня восхищение. Он и вправду оказался первоклассным художником-декоратором, и у него можно было многому поучиться. Мы подружились, словно мальчишки, сооружающие палатку из двух одеял и старой вешалки. Наши шутки тоже были под стать шуткам расшалившихся мальчишек, хотя, как я заметил, Крендаллу не чужд был мужской грубоватый юмор. Он не давал мне спуску и высмеивал каждую мою оплошность, я не оставался в долгу и огрызался как мог. Измазанные в краске и белилах, порядком одуревшие от запаха клея, лака и скипидара, мы в перерывах закусывали хлебом и сыром, запивая все это пивом, которое Крендалл приносил из соседней пивной.
— Ну, решайся, — уговаривал он меня, — станем компаньонами. Все будет отлично, увидишь.
К концу недели ремонт был закончен. Оставшиеся мелкие недоделки устранял уже сам Крендалл, ибо я, по его поручению, в страшной спешке покупал все, что только мог, из картин. Меня возмущала эта ненужная гонка, но Крендалл твердил: «Открываем девятнадцатого марта. Я уже заказал пригласительные билеты».
Я все чаще поздравлял себя с тем, что не вложил деньги в эту затею, которая казалась мне теперь совсем несолидной. Никакой видимой причины так торопиться с открытием не было, но Крендалл был непреклонен и не хотел слушать моих зловещих пророчеств о неизбежных осложнениях.
— Все будет хорошо, — уверял он, — а не хватит картин, я сам нарисую. Старина Г. всегда так делает.
И он назвал имя владельца картинной галереи, который был весьма высокого мнения о себе как о художнике.
— Кто знает, — размышлял Крендалл, — может, из меня тоже вышел бы неплохой художник, если бы я попробовал. Право же, стоит попробовать. До сих пор мне удавались только кошки — вид сзади. Но не обязательно специализироваться только на кошках, можно попробовать и что-нибудь другое, как ты считаешь? — Он с видимым удовлетворением окинул взглядом длинный светло-серый зал, стены которого в рассеянном свете уходящего дня отливали перламутром.
— Ну, мой мальчик, все готово. Можешь закрывать, а я, пожалуй, пойду.
Когда я уходил, уже спустились сумерки и легкая изморось блестела на тротуарах, словно капельки ртути. Было тепло, хотя в воздухе ощущалась сырость, и я решил пройтись пешком. Наконец после гнетущих зимних холодов чувствовалась весна, пусть едва уловимая, витавшая где-то в голых ветвях Грин-парка или над проталинами, где виднелась упругая, пропитанная влагой земля.
Я шел через Грин-парк к станции метро Виктория, и вдруг на автобусной остановке увидел Чармиан. Мы почти одновременно увидели друг друга, и, хотя Чармиан и виду не подала, что заметила меня, она выбралась из очереди и стала неторопливо переходить улицу, то обходя остановившиеся машины, то сама останавливаясь и пропуская их.
Наконец она молча встала рядом. Ветер шелестел обрывками афиш на рекламной тумбе. Чармиан взяла меня под руку.
Мы пошли, сами не зная куда.
— Все хорошо? — спросила она.
— Да, все хорошо.
Сейчас действительно все было хорошо, но победа была за нею. Приняв как должное этот ее жест примирения, я шагал рядом с нею и молча признавал, что отныне даю ей полную свободу поступать как заблагорассудится, прощаю ее и готов снова тревожиться и страдать.
Мы радовались, что снова вместе, хотя говорить, казалось, было не о чем.
Когда первое волнение прошло, Чармиан, высвободив руку, спросила так, словно мы только сейчас увиделись:
— А как ты оказался на этой улице?
— Шел домой. А ты?
— Я собиралась сделать кое-какие покупки. Хотела купить Эвану джемпер, который ему понравился. — Она произнесла имя мужа так, словно нам обоим было приятно его слышать. — Но мне не повезло, все распроданы. Пожалуй, мне нужно спешить домой. Вечером у нас гости, надо еще успеть переодеться. Ты не зайдешь к нам? Будут Лейперы и Джек Фенниман, кузен Тома Лейпера. Ты его не знаешь.
— Нет, не приду. Я порядком устал.
Она радостно улыбнулась, счастливая, что мы снова друзья, на мгновение забыв о своих заботах.
— Ну тогда посади меня на автобус. Что это у тебя на щеке?
— Штукатурка, должно быть.
— А ну-ка нагнись. — Смочив слюной краешек носового платка, она быстро потерла мне щеку. — Ну, вот и все. А вот и мой шестнадцатый. Ты должен как-нибудь навестить нас.
Нас. Чармиан дернула за веревочку, чтобы проверить, крепко ли я держусь за другой ее конец.
— Навещу, — успокоил я ее.
Я любил смотреть на Чармиан, когда она занималась Лорой. Как только она брала малышку на руки, она, казалось, тут же забывала обо всем, ее лицо становилось каким-то особенно прекрасным. В этой новой красоте не было ни тени земного или чувственного; Чармиан просто уходила в свой особый, недоступный нам мир материнской любви. Ее и ребенка в эту минуту отделял от меня невидимый барьер материнской самозабвенной преданности. Казалось, что в такие минуты между ними двумя и реальным миром возникает почти физически осязаемая пропасть.
Миссис Шолто, шумно боготворившая внучку, преследуемая вечными страхами перед сквозняками, расстегнувшимися английскими булавками и плохо прокипяченным молоком, почти безвыходно находилась у Чармиан, надоедая советами, которые вежливо выслушивались и неизменно игнорировались. Эван, преисполненный отцовской гордости, все вечера проводил дома.
Он восторгался глазами и ручонками Лоры. Превыше всего его удивляли крохотные пальчики и ноготки — последнее казалось ему явлением поистине уникальным. Чармиан не кормившая грудью, ровно в десять вечера гасила электричество и в священной полутьме давала ребенку его вечернюю бутылочку с молоком. Выполнение этого ритуала никогда не доверялось старой миссис Шолто. После вечернего кормления Эван просил дать ему подержать ребенка и чрезвычайно гордился тем, что проделывает это завидным умением.
И все же я не верил в искренность его отцовских чувств. Чутье подсказывало мне, что он стремится вернуть Чармиан, даже если порой и приходится выглядеть смешным в ее глазах — этакий Нодди Боффин, сюсюкающий над младенцем Бэллы[6]. В то же время в нем чувствовалась какая-то неуверенность; несмотря на бодрый голос и энергичные жесты, глаза выдавали его.
Что касается старой миссис Шолто, то она попросту выжидала. Без сомнения, она прекрасно понимала, что всю свою любовь Чармиан бесповоротно отдала теперь ребенку, и готова была примириться с этим. Ее первейшей задачей было любой ценой наладить отношения в семье сына, и ради этого она готова была даже уступить кое в чем невестке. Она не могла не видеть, что ее советы не принимаются во внимание, но продолжала давать их. Придет время, и она снова добьется от Чармиан прежней уступчивости и покорности, от плена которой та на время освободилась, отдалившись от мужа.
А пока в доме царило обманчивое розовое благополучие, видимость взаимного уважения и привязанности, а вечерние кормления ребенка могли бы с успехом послужить рекламой для общества страхования жизни. Миссис Шолто с особым удовольствием заводила теперь разговоры о необходимости вовремя заботиться о будущем своих близких и открыла на имя маленькой Лоры счет в банке.
Чармиан продолжала играть роль женщины, у которой есть все, чтобы быть счастливой. В ее походке и жестах появилось что-то повое — спокойствие и уверенность, — и она постоянно мурлыкала под нос нелепые песенки. Говорила она только о ребенке. Когда Эван или миссис Шолто вносили какие-либо предложения, она внимательно выслушивала их, слегка наклонив голову набок, словно боялась пропустить хотя бы слово. Я заметил, однако, что она избегает встречаться глазами с Эваном, а если он обнимал ее или гладил по щеке, незаметно отстранялась и тут же отходила.
И при всем этом Чармиан самым серьезным образом убедила себя в том, что больше ей ничего не нужно.
Ровно в половине одиннадцатого вечера она уходила к себе, отгораживаясь от всего детской кроваткой и страстным желанием обрести в этом покой. Эван спал теперь в соседней комнате.
Когда Чармиан пожелав нам доброй ночи, ушла в спальню, ее свекровь, шумно вздохнув, снова стала прежней миссис Шолто.
— Ну, Клод, — спросила она, — когда же настанет ваш великий день?
— В среду, — ответил я, догадываясь, что она имеет в виду.
— Среда, среда, — повторила она, словно старалась запомнить. — Интересно, — заметила она жеманно, — почему в таком случае я не получила пригласительного билета? Должно быть, вы считаете, что я ничего не смыслю в этой вашей новой живописи. Всякие там линии, точки, квадраты. Рада бы, конечно, но… Право, почему бы вам не просветить меня? Ну скажите, что вы сами в них находите?
— Таких картин у нас, пожалуй, только две. Все остальные понять проще простого. Я обязательно пришлю вам билеты, если у вас есть желание пойти.
— Пришлите, хотя бы для того, чтобы я могла поставить их на камине у часов, — попросила она. — Пусть мои друзья думают, что и я не отстаю от века. А ты пойдешь, Эван?
— Если смогу. Все зависит от того, насколько я буду свободен в этот день.
— Они действительно не щадят тебя, милый. — На лице старой миссис Шолто отразилась неподдельная тревога. — У тебя очень утомленный вид. Я думаю, Клод не обидится, если мы все же не появимся.
Я вдруг зримо представил себе, как мать и сын Шолто возникают из ничего прямо посередине выставочного зала.
— Ведь ты тоже ничего не понимаешь в современных картинах, Эван, признайся, — поддразнила сына миссис Шолто.
— Мне нравятся два-три полотна, которые есть у Клода, — ответил он серьезно. — Я люблю время от времени смотреть на них.
Это было верно. Как ни странно, у Эвана было врожденное чутье в живописи. Недавно он купил репродукцию понравившейся ему картины Суэйна «Биллиардная в кабачке». Картина действительно была необычной по свету и композиции: падающий сверху сноп света от лампы, скрещенные кии на зеленом сукне — все это создавало особую, непередаваемую атмосферу.
— Вот Суэйн, пожалуй, мне понятен, — заметила миссис Шолто, словно тоже вспомнила эту картину. Хотя год или два назад она и его относила к разряду «заумных модернистов». — Кстати, как он? Презабавный человек.
— На прошлой неделе угодил в полицейский участок за нарушение общественного порядка в нетрезвом виде, — ответил я. — С ним это случилось впервые, и он клянется, что больше не повторится.
Эван громко расхохотался.
— Вот уж не ожидал от Суэйна!
— Да, это на него не похоже. Лечился ромом от простуды.
— Все вы так говорите, — заметила миссис Шолто.
— Но это действительно так. Кроме пива, он вообще ничего в рот не берет.
— Ну и как, вылечился? — поинтересовался Эван.
— Нет. Оказался грипп. Теперь Клеменси не разговаривает с ним.
— Почему?
— Опозорил.
— Вот уж не думала, что представители богемы столь дорожат общественным мнением, — заметила миссис Шолто. Блики света, похожие на серебристые зернышки ячменя, заиграли на ее увядших щеках.
— Вот это новость! Суэйн напился и попал в полицейский участок! Никогда бы не поверил! — веселился Эван, явно довольный тем, что у кого-то из моих друзей неприятности. Но что же он все-таки натворил?
— Ничего особенного. Просто уселся на тротуаре и стал петь. Как я понимаю, полицейскому не удалось отправить его домой. Ему нравилось сидеть на тротуаре. Сейчас он и сам не меньше Клеменси мучается.
— Неужели? Почему же?
— Потому что теперь он знаменит. А цена успеха в наши дни — это известное соблюдение общепринятых норм и приличий. И Суэйн это прекрасно понимает. К тому же он терпеть не может ром.
Представив Суэйна сидящим на тротуаре, Эван не мог удержаться от нового взрыва гомерического хохота. На этот раз он смеялся так долго, что встревоженная миссис Шолто попросила меня принести ему стакан воды, а Чармиан, появившаяся в дверях спальни с заплетенными на ночь косами, с упреком сказала, что мы разбудили ребенка.
— И ты тоже, Клод, — произнесла она с укоризной, словно ждала этого от кого угодно, только не от меня.
Я ушел домой, сопровождаемый совсем ненужными мне заверениями миссис Шолто и ее сына, что они обязательно придут на открытие галереи Крендалла.
Однако они не пришли, как и очень многие из тех, кого мы действительно ждали, ибо девятнадцатого марта с самого утра зарядил дождь и не прекращался весь день. Забежала на часок Чармиан, пришел Суэйн с Клеменси и друзьями. Открытие галереи из торжественного и официального события превратилось в интимную встречу друзей, что вполне устраивало меня, но, разумеется, не Крендалла.
На второй день посетителей было несколько больше, а на третий мы даже продали пару картин. В течение часа были куплены картины Суэйна «Игра в крикет» и его же акварель «Игра в шары». После четырех часов наступило затишье. Крендалл ушел выпить чашку чаю, а я, усевшись за стол, стал просматривать книгу отзывов и счета от продажи в этот день. Вошли трое и разбрелись по залу. Я почти не замечал их, лишь изредка до меня доносились приглушенные голоса, как вдруг чей-то мягкий, несколько смущенный голос произнес над моим ухом:
— Здравствуй, Клод.
Упираясь руками в край стола и всей тяжестью навалившись на него, надо мной склонился Джон Филд. Его узкое лицо между большими, слегка оттопыренными ушами показалось мне еще более длинным и худым; оно было полно робкой, но упрямой решимости. Темные глаза в густых девичьих ресницах блеснули, когда он по обыкновению широко раскрыл их, так что расширившиеся темные зрачки почти слились с радужкой, а затем, сощурив, скромно опустил вниз. Прежде чем я успел что-либо ответить, подсознательно, в одно мгновение я отметил про себя, что у Филда вид вполне преуспевающего человека: хорошо сшитый темный костюм, аккуратно подстриженные, отполированные ногти. Я вспомнил Хелену, которая любила его и пыталась опекать, которая заставила себя обратить свое чувство в материнскую привязанность, отвергнутую затем столь вероломно, что это бросило тень на ее бескорыстие. Я подумал и о самом Джонни Филде, его подкупающей непосредственности, самозащитном уничижении, о его готовности доставлять всем удовольствие, если это ему самому ничего не стоило и не грозило жертвами или неудобствами. Он ничем не был обязан Хелене, она ничего не вправе была требовать от него, кроме разве простой человеческой благодарности. Он имел полное право жениться на девушке своих лет и положить конец обременявшей его привязанности старой женщины. Разве он виноват в чем-либо, кроме того, что усомнился в ее бескорыстии, что избрал наихудший, хотя и самый простой выход, вместо того чтобы избрать самый трудный, но зато единственно честный, — и этим жестоко обидел Хелену.
Все это промелькнуло в моем мозгу в одну короткую секунду, а может быть, прошло гораздо больше, чем одна секунда, ибо Джонни внезапно выпрямился и стоял теперь передо мной в до смешного неуверенной, выжидательной позе, но вот он снова склонился над столом и улыбнулся мне.
— Здравствуй, — ответил я и встал.
— До чего же я рад снова видеть тебя, — пробормотал он. — События меняются, время идет, теряешь из виду прежних друзей. Но все же как здорово снова встретиться! Как поживаешь, дружище?
— Хорошо. Как Наоми?
— Она здесь, ты знаешь?
Да, Наоми тоже была здесь, и сейчас она подходила к нам вместе с какой-то дамой.
— Нао! Смотри, это Клод!
— Мы как раз подумали, увидев имя мистера Крендалла, — начала Наоми, — что, может быть, встретим тебя здесь. Джон сказал, надо попробовать. — И она бросила неуверенный взгляд на Джона, но он легонько потрепал ее по плечу, как бы подтверждая, что она сказала именно то, что нужно. Справившись о моем здоровье, Наоми представила мне свою спутницу, миссис Эштон.
Наоми понравилась выставка, а Филд сделал пару вполне справедливых замечаний со свойственной ему нарочитой неуверенностью. Миссис Эштон тактично отошла в дальний конец зала и разглядывала крикетный матч Суэйна — картина выделялась темным квадратом на светлой стене под безжалостно яркими лучами закатного солнца.
Меня поразила перемена, произошедшая в Наоми. Она была по-прежнему хороша, во всей своей простой и здоровой красоте, и белокурые сверкающие волосы были все так же великолепны, однако в ней появилось что-то новое, незнакомое, но что именно, я никак не мог уловить.
Решив, что при этой не совсем желанной для меня встрече лучше всего вести себя с Филдами, как с обычными посетителями выставки, я предложил им спуститься вниз и посмотреть несколько интересных картин, находившихся пока еще в запаснике. Они с готовностью согласились, и Наоми подозвала миссис Эштон. Я показал им гордость Крендалла — небольшое, но действительно великолепное полотно Бонингтона, которое Крендалл откопал где-то в Дувре, в лавке антиквара.
— Это шедевр! — пробормотал Филд! — Да, это настоящий шедевр. — Он присел на корточки перед картиной и с благоговением взял ее в руки. — Какая прелесть, посмотри, Наоми.
— Мне бесполезно показывать, — нервно ответила она. — Я все равно ничего в этом не смыслю.
— Нет, ты все-таки взгляни. — Он ласково посмотрел на нее, быстро обежав взглядом ее лицо, словно хотел запомнить его до мельчайших подробностей. — Ты смыслишь в этом ничуть не меньше меня, дорогая. А Клод знает, на что я способен.
— Вам нравится? — спросил я миссис Эштон, молча стоявшую рядом. Она мне показалась несколько бесцветной молодой особой лет двадцати семи или двадцати восьми, чуть ниже среднего роста, но с довольно стройной фигурой. Ее черное платье и шляпка были подчеркнуто строги и производили впечатление не совсем удачного траурного костюма на чужих похоронах — достаточно скромного и вместе с тем чересчур изысканного.
— Нравится, хотя я плохо разбираюсь в живописи.
Филд, легко выпрямив согнутые колени, быстро поднялся. Он был олицетворением жизнерадостности и добродушия.
— Почему бы тебе не выпить с нами чашку чаю, Клод?
— К сожалению, не могу. Я здесь один. Через полчаса я должен закрыть окна ставнями и запереть помещение.
— Ну что ж, я рад, что увидел тебя. Не правда ли, Нао, мы часто о нем вспоминали?
Наоми кивнула, но ничего не ответила. И я вдруг понял, что так смутило меня в ней. Когда она выходила замуж за Джонни Филда, она знала, что он слаб, а она сильна. Она готовилась опекать его и ухаживать за ним, льстить ему и поддерживать в нем уверенность, пока наконец не сможет передать ему частицу своей. Он зависел от нее и поэтому принадлежал ей, чтобы она могла оберегать его и повелевать им. А теперь, когда Джонни где-то в чем-то преуспел, их отношения резко изменились. Она по-прежнему чувствовала за него ответственность, но это уже не была ответственность опекуна за опекаемого, скорее, все теперь было наоборот. Она более не была ни сильна, ни уверена в себе, как прежде. Когда-то она, должно быть, уступила Джонни, не потому, что он того потребовал — на это он просто не был способен, — а просто потому, что любила его и хотела поднять в глазах других. И еще, должно быть, потому, что ей было приятно, когда им восхищались. А теперь ей приходится ему во всем уступать, потому что он научился сам принимать решения. Она по-прежнему любила его, но утратила былую уверенность как в нем, так и в самой себе.
— Знаешь что? — весело воскликнул Филд. — Если мы действительно тебе не помешаем, мы еще немного побродим здесь, пока ты не закроешь, и я постараюсь доказать Элен и Нао, что кое-что смыслю в искусстве. А потом ты составишь нам компанию. Идет?
Я подумал с минуту и согласился. Он еще не знал о смерти Хелены, и будет лучше, если я сам скажу ему об этом.
— Вот и чудесно! Который теперь час? Двадцать пять пятого? Ну, скажем, если мы побудем здесь до пятнадцати минут шестого?
— Мне хватит двадцати пяти минут. Обычно мы закрываем в пять.
Наоми и миссис Эштон поднялись наверх, в зал, а Джонни задержался еще со мной внизу.
— Вы по-прежнему живете в Ричмонде? — спросил я его.
Он покачал головой.
— Нет. В прошлом году умерла тетка Наоми: у бедняжки случился удар, и дом пришлось продать. Наоми получила какую-то долю от продажи, и мы сняли квартирку на Бромптон-роуд. Квартирка — это, конечно, громко сказано: комната, крохотная кухня и ванная.
Бромптон-роуд, подумал я. К сожалению, это совсем близко от Челси. Я спросил, по-прежнему ли он работает у своего члена парламента.
— О да, конечно. Он недавно уехал за границу, и я фактически бездельничаю. Только поэтому мне и удалось выбраться сюда. Послушай, Клод, старина…
— Что?
— Давай договоримся: кто старое помянет, тому глаз вон.
— Ладно, согласен.
— Я рад, что и ты такого же мнения. Не думай, что я все забыл. Мне немалого стоило прийти сегодня, ей-богу. Чем больше думаешь, тем чертовски сложнее все кажется… И все же я ужасно рад… — Он смотрел на меня застенчиво и робко, а голос его, казалось, просил о чем-то и увещевал. Он был тихим, задушевным, просительным. — Расскажи мне о вас. Как Хелена?
— Хелена умерла месяц назад, — ответил я. Я плохо себе представлял, как он воспримет это известие. Но он почти никак не реагировал, лишь лицо его стало серьезным. Он, как положено, помолчал некоторое время, а потом промолвил еще более тихо и задушевно:
— Мне очень жаль. Что еще я могу сказать? Что здесь вообще можно сказать?
— Ничего.
— Как это произошло? Она была больна?
Я рассказал ему.
Наконец он воскликнул:
— Нет, этого не должно было случиться с Хеленой! Это просто невозможно. Она была необыкновенной женщиной. — И, повернувшись ко мне спиной, слегка втянув голову в плечи, он стал медленно подниматься по ступеням. Это был эффектный уход. Джонни ничуть не переиграл. Через секунду до меня донеслись приглушенные голоса и восклицания Наоми: — Нет, Джонни, не может быть! — Затем наступила тишина. Я услышал, как Элен Эштон сделала какое-то замечание о картине. И неожиданно донесся молодой и веселый смех Филда; так мог смеяться только беззаботный и счастливый человек.
Когда я запер галерею, они повели меня в маленькое кафе на Брутон-стрит. Филд был в меру сдержан, но не настолько, чтобы испортить остальным настроение. Он заговорил с присущей ему нервной горячностью о вещах, которые могли меня интересовать. Он недавно побывал в Париже и сейчас находился под впечатлением философии экзистенциалистов.
— Важно только то, что существует здесь и сейчас. Это главное, насколько я уловил, — добавил он с характерной для него нарочитой неуверенностью, я довольно невежествен, когда речь идет о всяких высоких материях. Я, разумеется, стараюсь разобраться, понять, но не всегда удается сразу, ты ведь меня знаешь, Клод. Опыт данной конкретной минуты, в данном конкретном месте. Что еще? Что-то о долге и ответственности, об умении понимать и принимать. Элен, я верно говорю? Она в этом разбирается, Клод. Она умница и не последний человек в министерстве торговли — само воплощение «революции управляющих»[7], можешь мне поверить. Там иначе нельзя.
— Ты говоришь ерунду, Джон, — заметила Элен Эштон. Ее приятный, мягкий голос вдруг прозвучал очень твердо и чересчур громко, но именно это заставило меня впервые по-настоящему внимательно посмотреть на нее.
Она сняла шляпку, сославшись на то, что она ей мала и стягивает голову, и теперь при свете лампы, стоявшей позади нее и бросавшей яркий сноп света через дыру в розовом шелковом абажуре, я увидел ее лицо и необыкновенно изящную маленькую головку.
У нее был нежный длинный рот, не казавшийся крупным благодаря тонким губам, нос, пожалуй, с немного высокой переносицей, серые глаза, темные брови и ресницы. Лоб, высокий, крутой, как на портретах старых фламандских мастеров, придавал ее лицу какую-то удивительную строгость и чистоту. Она знала это и стягивала светло-каштановые мелко вьющиеся волосы в тугой пучок на макушке, оставляя открытыми лоб, шею и уши. Она казалась лишенной ярких красок, почти бесцветной: кожа, глаза, волосы — все было бледных, приглушенных тонов. Однако ее внешность производила впечатление чего-то гармоничного и законченного.
Я, должно быть, слишком пристально смотрел на нее, ибо, заметив это, она смутилась. Открыв сумочку, она порылась в ней и, едва ли отдавая себе отчет в том, что делает, вынула колье из небольших металлических пластин разной величины, напоминавшее круглый воротничок или ошейник, и застегнула его вокруг длинной тонкой шеи.
— Только сегодня утром взяла его у ювелира, — смущенно улыбнувшись, объяснила она, обращаясь к Наоми, и совсем забыла о нем. Без него я чувствую себя полуодетой.
Это колье в стиле греко-римских античных украшений буквально преобразило ее, еще больше подчеркнув изящество точеной головки, теперь существующей как бы отдельно от ее тела.
— У меня тоже было нечто в этом роде, — заметила Наоми, и они погрузились в разговор о ювелирных изделиях и их практической недоступности в наши дни.
Филд, которому наскучило их слушать и не терпелось продемонстрировать мне необычайное остроумие и образованность своей приятельницы, снова принялся расхваливать Элен Эштон и рассказывать о ее работе в министерстве.
— Что бы твой Эйрли делал без тебя? Это ее начальник, Клод. Ведь если говорить откровенно, так это он работает под твоим началом, Элен. А раз ты командуешь Эйрли, значит — и всем министерством.
— Ну это уже сущий вздор, — запротестовала Элен. — И не вздумай говорить о книге Бернэма, Джон, ведь ты ее даже не читал.
— Да, я теперь почти ничего не читаю, — с искренним сожалением произнес Джонни. (Насколько я знал, он был одним из самых начитанных людей, каких мне доводилось встречать, и гораздо более эрудирован, чем я, но он вечно жаловался на собственное невежество и неосведомленность.) Пока мы ужинали, он болтал всякий вздор, стараясь казаться прежним Джонни, каким я знал его год назад. Но произошедшая в нем перемена была столь же разительной, как и перемена в Наоми.
Я спросил, доволен ли он работой.
— У нее есть свои положительные стороны — она интересная, живая, иногда носит конфиденциальный характер, и это льстит самолюбию. Связана с разъездами. Короче, в ней есть все, за исключением материальной обеспеченности. Однако…
— Что «однако»? — спросила Элен Эштон со свойственной ей резкостью.
— Я просто хотел сказать, что деньги — это еще не все. Как ты считаешь, Клод?
— Думаю, что совсем не так плохо иметь их.
— Уверен, что Нао знала бы, как ими распорядиться, если бы они у нас были. Ну а пока приходится кое-как сводить концы с концами.
Наоми бросила на него какой-то странный, удивленный взгляд, но тут же быстро опустила глаза и что-то сказала Элен.
— Кстати ты не знаком с неким Хезерингтоном? — вдруг спросил я Филда. Его глаза широко распахнулись, сузились, но затем взгляд их снова стал открытым и простодушным.
— С кем, ты сказал?
— С Хезерингтоном. — И я пояснил, кто это такой.
— А-а — протянул Джонни. — Вот ты о ком! Я о нем слышал. А что тебя интересует?
— Он говорил о твоем шефе.
— Неужели? — Джонни пожал плечами. — Я не имел чести лично с ним встречаться. По крайней мере что-то не припоминаю.
Наш разговор, казалось, совсем не интересовал Наоми, но на Филда, я уверен, он произвел впечатление.
— Когда-то это была ужасная газетенка! — воскликнула Элен. — Но в последнее время вдруг стала интересной. Как вы считаете, это заслуга редактора?
— Очевидно, — ответил Филд со своей легкой и приятной улыбкой. — Хороший редактор — это всегда тот, кого только что сняли. Его идеи, как правило, осуществляются только после того, как ему дали по шапке и его место занял другой. Он возмущен, обижен, страдает, а тем временем его слава достается его преемнику. Так, к сожалению, бывает.
— Журналистика всегда была презренным занятием. — Элен Эштон произнесла это так, будто следствие закончилось и она решительно и бесповоротно выносила приговор. — Большинство газет просто радуется, когда в стране возникают трудности.
— Это относится только к оппозиционной прессе, — заметила Наоми.
— Допустим, — резко ответила Элен, — но в таком случае выходит, что патриотизм как абстрактное понятие — просто нелепость.
— А есть ли ради чего быть патриотом? — спросил Филд.
— Разумеется. Или ты считаешь, что нам следует просто устроить дешевую распродажу и закрыть лавочку?
В ее голосе было столько язвительной иронии, что Филд, стараясь как-то умилостивить ее и словно бы защищаясь, шутливо прикрыл лицо рукой.
— Никогда не позволяй ей втягивать себя в спор, Клод. Она беспощадна и к тому же неисправимая оптимистка.
— Лишь благодаря оптимистам наша страна не погибла. Кстати, ты и все ваши тори утверждают, что это уже случилось. — Элен бросила на меня быстрый взгляд, нахмурилась и отвернулась. Некоторое время мы все неловко молчали. Потом, неожиданно улыбнувшись, Элен сказала: — Господи, как все это надоело! Каждый раз одни и те же споры.
— Я вовсе не собирался с тобой спорить, — отшучивался Филд. — В сущности, мое положение куда лучше твоего. Я преспокойно буду играть на укелеле, пока корабль не пойдет ко дну.
— В каком году были в моде укелеле, не помните? — спросила Наоми, и мы принялись вспоминать популярные довоенные мелодии, исполнявшиеся на укелеле. Элен не принимала участия в нашем разговоре. У нее вдруг заметно испортилось настроение, и несколько раз она нервно и досадливо передернула плечами, словно тема нашего разговора ее раздражала и она не могла дождаться, когда же мы ее сменим.
Я начал прощаться.
— Когда мы снова увидимся? — спросил меня Филд.
Я выразил сомнение в том, что это удастся в ближайшее время: я буду занят.
— Ну что ж, если найдешь минутку, — сказал он, — черкни, я дам тебе адрес. — Он записал адрес и почти насильно сунул его мне в руку. — Не будем терять друг друга из виду, а? — просительно произнес он. — Конечно, если ты не против.
В его просьбе было столько искреннего простодушия и дружелюбия, что я почти готов был тут же условиться о новой встрече, но вовремя удержался. Я слишком хорошо знал Джонни Филда.
— Итак, — сказал он, когда мы вышли из кафе, — нам с Наоми надо еще успеть в театр, поэтому мы с вами прощаемся.
— Вам куда? — спросил я Элен.
— К Пиккадилли.
— Я провожу вас.
Какое-то время мы шли молча. Наконец я спросил, почему она не любит танцевальную музыку — она так демонстративно отказалась принять участие в общем разговоре.
— Что вы, я очень люблю танцевать, — сказала она без особого энтузиазма.
— И часто вам это удается?
— Теперь нет. Очень редко.
— Знаете, меня поразило замечание Наоми о том, как много значат для нас некоторые из довоенных мелодий. Мне кажется, что у меня почти каждое значительное событие связано с какой-нибудь песенкой, которая была популярна в то время. Хотя раньше она могла даже не нравиться мне.
— Я вас понимаю, — сказала Элен. У нее была какая-то особая, очень изящная походка — она делала маленькие шажки и ступала так осторожно, будто шла босиком по густой и высокой траве, где ее могли подстерегать всякие опасности. — У меня тоже так. Иногда до боли знакомая мелодия воскрешает в памяти то, что хотелось бы забыть. — Она взглянула на меня. Она чувствовала себя теперь гораздо свободнее, чем в обществе Филдов, и с готовностью поддержала разговор.
— Это верно, — согласился я, — и даже не потому, что она воскрешает неприятные воспоминания. Она может напоминать о вполне счастливых мгновениях, которые были слишком короткими.
— Не всегда. Иногда она самым непосредственным образом связана с откровенным поражением.
— Не представляю, чтобы вы могли в чем-либо потерпеть поражение, — сказал я просто так, чтобы вызвать ее на дальнейшую откровенность.
— Иногда бывало. — Она чуть-чуть ускорила шаг.
— Филд представил мне вас как миссис Эштон? Кажется, я не ослышался?
— Да. Мой муж погиб в сороковом году.
— Война?
— Он служил в авиации, — ответила она.
— Тогда очень многое должно вам об этом напоминать, — сказал я с неожиданным чувством неловкости.
— Да.
— Простите.
— Это было очень давно, — ответила она и поспешила переменить тему разговора. — Ваша галерея открылась в среду, не так ли?
Мы поговорили о галерее, о Крендалле, я поделился сомнениями относительно того, стоит ли мне становиться его компаньоном. Так мы дошли до станции метрополитена у Грин-парка. Здесь мы распрощались, и она ушла.
Меня заинтересовала Элен Эштон, ее нервная ирония, резкость суждений, беспощадность к себе и несомненное одиночество. Она относилась к числу тех женщин, которым с годами становится все труднее быть откровенными, но которые продолжают неизменно испытывать жгучую потребность в этом. Поэтому Элен прибегала к хитростям и уловкам и сама создавала ситуации, при которых ее вынуждали бы к откровенности. Ее замечание о «до боли знакомых» мелодиях явно противоречило ее поведению в кафе во время моего разговора с Наоми. Оно было столь же неожиданным и странным, как если бы министр финансов, прервав свой официальный доклад о бюджете, пустился в воспоминания о первой юношеской любви. Элен столь же необъяснимо, прямолинейно и не очень искусно придала нашей вежливо-банальной беседе откровенный характер, а ведь ее никак нельзя было упрекнуть в том, что она лишена такта. Просто ей необходимо было рассказать о себе, о своем прошлом, и она сделала это, как могла.
За все время я лишь трижды видел улыбку на ее губах, но это была неожиданно искренняя и щедрая улыбка, идущая откуда-то изнутри, будто Элен тихонько и незлобиво подтрунивала над собой. Я подумал о ее муже; когда он погиб, ей было не более двадцати двух. Какой была она в свои двадцать два года, прежде чем окончательно сформировалась в ту Элен, которую я знаю теперь? Когда надела на себя эту личину строгости? Какую прическу носила тогда? Какие из мелодий, которые мы с Наоми и Джоном припоминали, пробудили в ней горькие воспоминания о любви и поражениях?
Я долго думал о ней в тот вечер, а затем необъяснимо легко забыл.
Утром я получил письмо от Хэтти Чандлер. Оно было на четырех страницах. Мне казалось, ее письмо должно обрадовать меня. В действительности же я обрадовался ему не более, чем обрадовался бы, скажем, письму Крендалла. Письмо было живое, остроумное, написано в шутливо-дружеском тоне, однако с прозаической припиской. В ней-то и заключалось то главное, что она хотела сказать:
«Я не забыла о посылке, а вы не забывайте об обещанном обеде. Не забудете? Только посмейте!»
Мой ответ был вежливым и осторожным. Я мог припомнить, как была одета Хэтти Чандлер, помнил даже цвет ее волос, но я решительно не помнил ее лица.
Элен Эштон снова завладела моими мыслями, когда я неожиданно увидел ее во сне. Этот сон мог означать и все что угодно, и ровным счетом ничего. Он снова заставил меня думать об Элен. Почти все утро я представлял себе, как она вдруг появляется в галерее (мог же в ней, например, неожиданно пробудиться интерес к искусству), и настолько увлекся этим, что почти уверовал, будто так оно и будет. Ощущение того, что она живет со мной в одном мире, в одной стране, в одном городе было настолько острым, что я не мог себе представить, что она не испытывает сейчас того же. Не может быть, чтобы и ей не хотелось меня видеть.
Крендалл, получивший предложение от комиссионера с Кондуит-стрит продать картину Бонингтона, злился, что я совершенно безучастен к решению такого важного для него вопроса.
— Да перестань ты витать в облаках и скажи мне наконец, что ты думаешь об этом предложении! Ведь я могу получить раз в восемь больше того, что заплатил за нее. (Он всегда безбожно преувеличивал, ибо был не в ладах с арифметикой, но неизменно гордился результатами своих подсчетов.) С другой стороны, мне, возможно, никогда уже не купить такой картины. Она мне чертовски нравится, а я суеверен. Может, она принесет счастье. Как ты думаешь?
— Не знаю. Решай сам.
— Он требует, чтобы я дал ответ сегодня же. Как бы ты поступил на моем месте?
— Продал бы ее.
— Хорошо, — заявил Крендалл с самым решительным видом, — тогда я продаю. — Он спустился вниз и громко хлопнул дверью. Через пять минут он снова был в зале. — Нет, не могу. Подумай хорошенько. Ты уверен, что продал бы ее?
— Абсолютно уверен.
— Хотел бы я быть так уверен, как ты, — проворчал он и совсем убитый снова спустился вниз, а я стал с надеждой смотреть на дверь, веря, что сейчас придет Элен.
Но Элен, разумеется, не пришла. В этот день в галерее было довольно много посетителей, и Крендалл упустил покупателя, потому что никак не мог решить, продавать ли ему Бонингтона. Надо сказать, что мы оба в этот день: он — из-за своей глупой нерешительности, а я — погруженный в нелепые мечты и ожидания, — были никудышными дельцами.
К пяти часам я уже окончательно пришел в себя и смог наконец сказать Крендаллу, что если он хочет аккуратно выплачивать аренду за галерею — тысячу двести фунтов в год, — он должен немедленно позвонить на Кондуит-стрит и дать согласие на продажу картины. На это он ядовито заметил, что я вынуждаю его продавать Бонингтона, потому что из ослиного упрямства не желаю стать его компаньоном и дать ему какую-то жалкую тысячу фунтов для нашего общего дела. А кроме того, он терпеть не может, когда на него «нажимают». Так и не поняв, чего он от меня хочет, я ушел домой.
Всегда нелегко расставаться с мечтой. Она цепка, словно лишайник на камне. У меня не было никаких оснований думать, что я могу заинтересовать Элен Эштон — основанием мог послужить разве что мой собственный интерес к ней. Ну а можно ли это принимать всерьез?
Если бы головка Элен Эштон не выплыла во сне из темноты, в ожерелье из странных металлических пластин, на фоне черного бархата, словно голова манекена в витрине парикмахерской, ее образ, возможно, так же быстро стерся бы в моей памяти, как образ Хэтти Чандлер. Но во сне я ясно увидел лицо Элен — тонко очерченное, чистое и печальное, и мои руки почти ощутили нежную кожу ее щеки. Я убеждал себя, что друзья Филда не могут быть без изъянов, что где-то в ней прячется дурное, но тут же успокоил себя, подумав, что у славной и доброй Наоми могут быть хорошие друзья. Затем я подумал, что Элен наверняка обручена или по крайней мере влюблена в кого-нибудь. Но нежелание расставаться с мечтой тут же услужливо подсказало: она похожа на влюбленную.
Я попытался отыскать номер ее телефона в телефонной книге, но там его не было. Хорошо, подсказывал мне все тот же голос, а что мешает тебе позвонить ей в министерство? Послушай, не стоит делать глупостей! — тут же одернул я себя. Разыскивать приглянувшуюся тебе особу по телефонам министерства торговли — на что это похоже? Голос, смирившись, умолк, и я на время освободился от плена нелепой фантазии.
Но я пользовался свободой всего два дня, ибо, возвращаясь после ленча, на Хэймаркете нос к носу столкнулся с Элен. Она шумно приветствовала меня, словно старого друга, и улыбка, характерно изогнувшая полумесяцем ее тонкие губы, была вполне искренней. Однако не успели мы обменяться и несколькими словами, как Элен снова стала сухой и сдержанной. Я терялся в догадках, что тому причиной, и решил, что, должно быть, слишком откровенно выказал радость при встрече, и это шокировало ее. С каким-то непонятным злорадством я представил себе, насколько смешным показался я ей в эту минуту, и, когда наступила пауза, я не смог ее прервать.
— Мне пора, — сказала Элен. — Я опаздываю.
Я многое бы отдал, чтобы еще задержать ее, но тут же отверг все избитые фразы, которые пришли на ум.
— Я тоже, — только и смог выдавить я из себя.
— Возможно, мы еще увидимся у Филдов, — сказала она и, вежливо улыбнувшись, исчезла в толпе.
Меня охватило острое чувство разочарования, досады и раздражения на себя и на нее и жгучего стыда, когда я вспомнил свои недавние нелепые предположения и надежды. Возврат к реальности был беспощадным и жестоким, как пощечина, и настроение безнадежно испортилось.
Я вернулся в галерею в наихудшем расположении духа. Здесь, прохаживаясь по залу, ждал меня Эван Шолто.
— Приношу извинения, что не смог зайти раньше. То да се, сам знаешь. Совсем неплохо здесь у вас. Я, правда, не ждал чего-то грандиозного. Чей это «Крикет»? Суэйна? Я не заглядывал в каталог, хочу себя проверить.
Даже если бы он и заглянул в каталог, все равно ничего бы не увидел, ибо был сильно пьян, хотя и держался отлично.
— Да, — подтвердил я, — это Суэйн.
— В таком случае один — ноль в мою пользу. Я хочу хорошенько все осмотреть. Покажи мне все, что ты считаешь наиболее интересным. В моем распоряжении всего полчаса, поэтому упрости для меня, если можно, знакомство с экспозицией, а? — Он с явным удовольствием произнес это слово и сделал паузу, как бы вслушиваясь в его звучание.
Он шествовал впереди меня, неуклюжий и отяжелевший, слегка выпятив живот и широко ставя ноги, и добросовестно всматривался в картины. Он полюбовался Фредом Ульманом, кремово-кружевной Евой Кёрк, спросил, сколько стоит небольшое полотно Роберта Бюлера: мягкая размытая зелень лужаек и садовые деревья — мне и самому оно очень нравилось, — а затем, довольно ухмыляясь, остановился перед одной из уличных сценок Лоренса Лоури: школьники, играющие в «классики» на ярко-сером заиндевевшем тротуаре.
Я представил его Крендаллу, и тот, заметив, в каком Эван состоянии, решил, должно быть, что это самый подходящий случай что-нибудь продать. Желая помешать этому (платить в конечном итоге пришлось бы Чармиан), я шепнул Эвану, что мне надо с ним поговорить, и увел его вниз.
Присев на край стола и раскачиваясь взад и вперед, он вежливо спросил:
— Так что ты хотел мне сказать? — Он как бы милостиво отдавал себя в мое распоряжение. — У меня еще уйма времени, целых десять минут.
— Я просто хотел спасти тебя от Крендалла, чтобы он не вздумал что-нибудь всучить тебе. По крайней мере сейчас.
— Вот это дельцы! — воскликнул Эван, удивленно уставившись на меня. — Черт побери, да эдак вы очень скоро прогорите! А почему бы мне и не купить что-нибудь, а?
— Не мешает прежде подумать.
Он хитро посмотрел на меня.
— Я не так уж пьян, если ты это имеешь в виду, — сказал он. — У меня было важное свидание и все такое прочее. Право, я не пьян, Клод. Неужели ты считаешь, что я пьян? Какой ты все-таки ханжа. — И вдруг, напустив на себя нелепую таинственность, он добавил: — Ты знаешь, кого я встретил на другой же день после твоего визита к нам? Я как раз возвращался тогда от Паркера…
Ему, безусловно, очень хотелось заинтриговать меня и подольше подержать в неведении, но, увидев, что я не проявляю любопытства, он сник.
— Ну, ладно, так и быть, скажу. Джонни Филда, вот кого! — Затем добродушно и с видимым удовольствием он сообщил мне: — Ты знаешь, он, оказывается, неплохой парень, когда поближе его узнаешь. Все эти глупости — то, что моя мамаша наплела тогда про него и мадам Хелену, — чистейший вздор, я знаю. Я всегда был на твоей стороне, помнишь? — Он зачем-то сунул палец в чернильницу, тщательно вытер его белоснежным носовым платком и бросил платок в корзинку для бумаг. — Ух, измазался. Так вот, я не видел причины, почему бы мне с ним не поболтать. И знаешь, мы сразу понравились друг другу. Да, понравились, — с гордым удовлетворением повторил он. — Джонни спрашивал о тебе, и я сообщил ему об этой вашей галерее. Он сказал, что обязательно зайдет. Не знаю, был ли он, а? Жизнь коротка, не правда ли? Слишком коротка, чтобы помнить старые обиды.
Он слез со стола, с минуту постоял на носках, затем аккуратно и мягко опустился на всю ступню.
— Спасибо, друг, что показал мне галерею. Мама обязательно зайдет, как только сможет.
Он направился к двери и взялся за ручку, но, словно вспомнив что-то, снова вернулся.
— Она просила передать, что постарается зайти в четверг. Мама любит тебя, ты знаешь, — серьезно сказал он. — Несмотря ни на что.
Я смотрел, как он идет по пассажу, четко отбивая шаг, высоко вскинув голову и стараясь держаться поближе к стенам.
По лестнице быстро сбежал Крендалл.
— Какого дьявола ты вмешался? Он совсем готов был купить.
— Если я и продам что-нибудь этой семье, то только лично Чармиан и тогда, когда она сама того захочет.
Он посмотрел на меня, соображая.
— А, понятно. Ну разумеется. Только не понимаю, при чем тут твои личные дела? Ты же сам поучал меня и говорил, что, если я хочу аккуратно платить за аренду галереи…
— Кстати, как ты решил с Бонингтоном?
— Аминь! — глухо, как разбитый колокол, пробасил Крендалл. — Дал согласие, пока тебя не было. Теперь мне такой шедевр не заполучить никогда. Слушай, Клод, а твой зятек сильно под парами. С ним это часто случается?
— Что ты! — фальшиво возмутился я. — Первый раз вижу его таким.
Вошли трое, должно быть только чтобы укрыться от дождя, ибо они бесцельно бродили по залу, целиком поглощенные своим разговором, и едва смотрели на картины.
Я был подавлен и полон безразличия. Этот зал, окна с потоками дождя, пепельница, полная окурков, ковровая дорожка со следами растоптанного пепла от сигарет — все вдруг показалось мне серым и тоскливым. Я подумал об Элен и вдруг почувствовал, что вспоминать о ней мне неприятно.
Мысль о том, что я влюблен в Элен Эштон пришла мне в голову задолго до того, как это действительно случилось, и настолько овладела мной, что вытеснила на время все остальное. Я всецело был поглощен ею, и все реально существующее — события и вести из внешнего мира, новости, почерпнутые от Крендалла или из газет, — почти не доходило до моего сознания, словно все это излагалось на чужом и непонятном мне языке.
И все же жизнь настойчиво вторгалась и давала о себе знать, как весна, которая не может не прийти, несмотря на затянувшуюся зиму, когда каждый новый день кажется бесконечно длинным и тоскливым. В Европе бок о бок уживались роскошь и нищета, обжорство и голод; в Англии однообразие и рутина, если они принимали форму политического направления, вызывали негодование и протест, но во всех остальных случаях стоически переносились. В эту весну мир, казалось, устал: бесцветными стали и лица людей, и газетные новости.
Ощущая это, я, однако, верил в перемены, хотя чаще, поглощенный собственными переживаниями, был глух ко всему, как глуха была, должно быть, ушедшая в свое горе Чармиан.
Я как-то спросил ее, сильно ли пьет Эван.
— О, — заметила она небрежно, — это уже прошло. Был короткий период.
— Когда он начался?
К моему удивлению, она ответила:
— Незадолго до Нового года. — И плотно сжала губы, дав понять, что разговор этот ей неприятен.
Затем она сообщила мне, что миссис Шолто, возможно, совсем переселится к ней.
— Ты не выдержишь этого! Ты сама знаешь. Она сделает твою жизнь невыносимой.
— Теперь она может сколько угодно становиться между мной и Эваном, — заметила Чармиан с горькой усмешкой, — пропасть и без того слишком глубока.
Когда я спросил, чего ради она решила осуществить этот свой безумный план, она просто ответила, что миссис Шолто более не в состоянии оплачивать свою квартиру.
— Она не может позволить себе таких расходов. Все ее сбережения уходят на содержание квартиры и прислуги.
— Она может поселиться в пансионе или еще где-либо.
— Не будь таким бессердечным, — упрекнула меня Чармиан.
— Пансионы созданы для таких, как миссис Шолто, старух, живущих воспоминаниями о былых временах. Они кишмя кишат дамами, ненавидящими евреев, негров, индийцев, профсоюзы и собственных невесток. Да она будет просто счастлива там.
— Зато Эван не будет счастлив, — быстро ответила Чармиан. И, взяв охапку только что проветренного постельного белья, она направилась в детскую. Я последовал за нею. Убирая детскую, взбивая матрасик в кроватке Лоры и вытирая влажной губкой невидимую пыль на стенах, она продолжала убеждать меня — Она мать Эвана. Я понимаю, что ты многого не можешь ей простить из-за Хелены, но я отняла у Эвана почти все (разумеется, она имела в виду прежде всего самою себя) и теперь должна дать ему хоть что-нибудь взамен. А ему нужно только одно: чтобы у его матери был дом.
Она убеждала меня быть более терпимым и снисходительным; я должен понять: нелепо требовать людей, привыкших к комфорту, чтобы они смирились с иным образом жизни.
— Ты, конечно, скажешь мне, что она всегда жила за счет других и что ей не мешает самой побыть в их шкуре. Я видела дом, который она сдает, он в ужасном состоянии. За все это время она ни пенса не дала на его ремонт. Но она не считает это преступлением — бизнес есть бизнес.
— Тогда дай ей возможность хотя бы сейчас уразуметь кое-что.
— Ты способен сочувствовать только хорошим людям, — рассердилась Чармиан, с силой задвигая ящик комода. — Им легче, когда они попадают в беду, потому что у них совесть чиста. А я вот могу сочувствовать плохим.
— Ты же сама только что сказала, что она не способна испытывать угрызения совести.
— Да, это верно, всю свою жизнь она была дурным человеком и не сознавала этого — как мольеровский герой, который и не подозревал, что всю жизнь говорил прозой. И теперь она в отчаянии оттого, что судьба так жестоко обошлась с ней.
— Следовательно, есть три категории мучеников. Праведники, незаслуженно наказанные, грешники, заслуженно наказанные, и грешники, не ведающие, что творят, и тоже, по их мнению, незаслуженно наказанные.
Она улыбнулась.
— Должно быть, есть еще и четвертая категория — праведники, не ведающие, что творят добро, и их тоже постигает участь грешников.
— Да, и ты, очевидно, относишься к последним. — Я сел рядом с Чармиан. — До каких пор будешь ты вот такой добренькой?
— Всегда, — ответила она и облегченно вздохнула, а затем быстро добавила: — Но я совсем не такая уж добрая.
— Значит, свекровь скоро переселится к тебе?
— Да, завтра.
— Когда ты все это решила?
— Две недели назад.
— И ничего не сказала мне об этом, Чармиан?
— Мне хотелось избежать неприятных разговоров, — мрачно заметила она и, взглянув в окно, воскликнула: — А вот и Лора возвращается с прогулки! Сейчас мы тебе ее покажем.
— Ну что же, показывай. Послушай, Чармиан, старуха просто сведет тебя с ума.
— Мне ее жаль, — ответила Чармиан, — и это поможет мне ко многому относиться терпимо.
Я ушел, твердо убежденный в том, что Чармиан во всех отношениях лучше и благороднее меня, что у нее больше сострадания к людям и в известной степени больше мудрости. Но вместе с тем я знал, что она погибнет там, где выживу я, что ее потянут на дно жадные руки цепляющихся за нее никчемных людишек, которые считают себя тем не менее очень значительными.
Что касается Шолто, то он давно был бы конченым человеком, если бы не деньги Чармиан. Даниэль Арчер оказал плохую услугу Чармиан, оставив ей деньги: они лишали ее решимости и обрекали на жизнь с таким человеком, как Эван.
Это был один из тех редких вечеров, когда в воздухе чувствуется весна, хотя нет еще видимых признаков того, что зима кончилась, и не веришь, что ей когда-либо придет конец. Небо над крышами Лондона было лазорево-голубым, а на западе, там, где садилось солнце, чуть-чуть золотилось. Было тихо и безветренно, и воздух казался необыкновенно теплым. На город опустилась тишина, будто все договорились ступать мягко, чуть слышно, и говорили приглушенными голосами, словно в торжественном удивлении перед каким-то чудом или в священном трепете перед таинством смерти. Тротуары все еще блестели, от дождя, отражая свет первых фонарей, струями чистого золота падавший в тихие омуты луж. Я вспомнил себя мальчишкой в Брюгге, затаившим какую-то острую, но недолгую печаль. Я смотрел в бездонную глубину луж, словно в черное зеркало, в котором отражались ветви деревьев и далекое облако, сулившее покой. Я помню, как тогда я вдруг почувствовал отчаяние оттого, что не смогу, широко раскинув руки, ринуться в этот омут забвения, погружаться в него все глубже и глубже, пока белое облако не примет меня в свои добрые и мягкие объятия. С каким злорадством смотрел бы я оттуда на тех, кто высоко вверху тщетно молил бы меня вернуться. И как горько было сознавать, что прыжок в лужу не сулит ничего, кроме мокрых ног и язвительных насмешек.
Это был вечер неосознанной тревоги и неудовлетворенности, когда разум и тело кажутся вялыми и безвольными, а сердце бунтует. Этот вечер отметил всех печатью какой-то особой красоты, столь редко замечаемой в наши дни, наполнил сердца людей таинственными предчувствиями, которые рассеются прежде, чем удастся их осознать или понять, прежде чем они станут словами на чьих-то устах. И каждое лицо было зеркалом скрытых переживаний, на каждом челе, губах, в четких разрезах глаз лежала печать чего-то, что так легко можно было распознать и прочесть, если бы только у меня был ключ, тот единственный и потерянный ключ, что лежит где-то на дне омута, отражавшего ветви деревьев и далекое облако, недосягаемый, золотисто поблескивающий от падающего на него света уличных фонарей.
Я знал, что если в эту минуту войдет Элен, слова будут излишни. Она сама прочтет все на моем лице, ее уста произнесут то единственное, так нужное мне слово. Я протяну к ней руки — она прильнет к моей груди. Замерев, мы будем молча стоять, и мгновение признания покажется нам бесконечно неповторимым.
Но Элен не вошла. Пора счастливых случайностей давно уже миновала в этом мире. Если я когда-либо встречусь с ней, то только потому, что сам того захочу, а увидев ее, не найду что сказать, и она так и останется ничего не подозревающей незнакомкой, к ногам которой я тайно положил свои поблекшие и нелепые мечты.
Все это я прекрасно понимал и тем не менее, придя домой, позвонил Филду. Я пригласил его и Наоми в гости.
Обрадованный, он почти кричал в трубку. Он не ожидал, что я снова захочу его видеть.
— С удовольствием! Когда же? Мы свободны всю неделю.
— Когда хотите, в любой день. Как ты думаешь, миссис Эштон согласится составить нам компанию?
— Она у нас, я спрошу ее. Я уверен, что она будет в восторге. — Сердце мое так судорожно сжалось, что кровь зашумела в ушах. Трубка зловеще замолчала, видимо Филд прикрыл ее рукой. Затем он отнял руку, и в трубку снова ворвались шорохи и звуки жизни; их покрыл голос Джонни Филда: — Она говорит, что с удовольствием придет.
— Приходите сегодня вечером, — выпалил я, надеясь, что голос у меня такой же, как обычно. На самом же деле у меня перехватило горло.
Джонни тут же ответил:
— Ах, как жаль, но сегодня мы никак не можем. Элен уже уходит, а у Наоми какое-то свидание.
Конечно. Разве могло это произойти именно сегодня, в этот неповторимый вечер.
— Ну тогда завтра.
— Завтра? Что ж, пожалуй. Я сейчас спрошу. — Снова немая тишина в трубке. А потом: — Да, да, великолепная идея! В котором часу?
— Приходите на коктейль, если мне удастся раздобыть спиртное. К восьми.
— В восемь! — воскликнул Филд. — Чудесно!
На этот раз я серьезно усомнился в том, что мне удастся когда-либо избавиться от Джонни Филда, раз он по моей доброй воле снова вошел в мою жизнь. Но в эту минуту я мечтал только об одном: чтобы завтрашний вечер был таким же, как этот — безветренным, ясным и погожим.
Я ничуть не удивился, проснувшись ночью от резкого холода, и поспешил натянуть на себя одеяла, которые вечером отбросил к ногам. Утро было серое и дождливое. С семи утра до семи вечера, не переставая, уныло моросил дождь. Было так сыро и холодно, что в дополнение к дровяному камину я вынужден был включить еще и электрический.
В восемь я ждал прихода гостей, почти равнодушный к тому, придут они или нет. Когда на пороге появилась Элен, я с удивлением подумал, что я мог в ней найти. Она показалась мне еще более бесцветной, чем в первый раз, — просто энергичная, умная и деловая женщина, столь же непохожая на ту Элен, о которой я мечтал, как этот дождливый мартовский вечер на своего чудесного предшественника. Первым долгом Элен выразила свое восхищение моей квартирой, ее удивило, что в наши времена жестокого жилищного кризиса мне разрешают одному жить в такой большой квартире. Я сдержанно и вежливо объяснил ей, что до последнего времени здесь жила также моя покойная мачеха, и, как только будут улажены ее дела, я подыщу себе что-нибудь поменьше или сдам две верхние комнаты.
— Хотя бы потому, что квартирная плата мне одному теперь не под силу. Понимаете?
— О, я совсем не собиралась осуждать вас, — поспешно сказала она. — Пожалуйста, не думайте так.
— Когда-то это был и мой дом, — пробормотал Филд, обходя гостиную, любовно оглядывая ее стены и улыбаясь знакомой картине или безделушке. — Сколько чудесных воспоминаний!
Меня удивило, что эти воспоминания не вызывают у него краски стыда. Наоми, должно быть, подумала о том же, ибо поспешила задать ему какой-то вопрос о его работе, потребовавший от Джонни пространного ответа.
Когда он покончил с этим, он уже чувствовал себя так, словно никогда не покидал эти стены, ему казалось, что они приняли его в свои объятия, как старая, удобная постель. Он уселся на краешек дивана, поближе к огню. Наоми же заявила, что никогда не страдает от холода, ибо у нее хорошее кровообращение. Филд обежал глазами книжные полки, лицо его стало мягким, покорным. Возвращение к прошлому сделало его уязвимым.
Элен уселась напротив него. У нее была необыкновенная способность застывать в одной позе. Так, без всякого усилия или напряжения, она могла сидеть, почти не двигаясь и, казалось, совсем не дыша, олицетворяя собою полнейший покой.
По всей видимости, она ничего не знала о том, что связывало в прошлом меня и Филда.
— Как долго ты жил здесь? — спросила она его.
— Почти год. — А затем с бесстыдством, которое должно было прозвучать как шутка, явно не удавшаяся, на мой взгляд, он добавил: — Пока меня не выставили отсюда.
— Это вы его выставили, Клод? — спросила, рассмеявшись, Элен, решив, что все это не более чем обмен дружескими колкостями.
Филд промолчал, а потом вдруг спросил:
— У тебя не сохранилось фотографии Хелены, Клод?
Наоми мучительно покраснела и от этого похорошела еще больше.
— Из последних — нет, — ответил я, думая о том, что должна сейчас испытывать Наоми. — По-моему, она не фотографировалась лет с восемнадцати.
— Она всегда говорила: «Лучшее, что во мне есть, — это краски. Не станет их, не станет и меня», — засмеялся Филд.
Я с удивлением выслушал эту новую подробность о Хелене — так вот в чем причина ее упорного отказа позировать перед фотоаппаратом. Я понял, что Филд во многих отношениях знает о ней больше, чем я.
Он, должно быть, заметил мой взгляд, полный любопытства, ибо тут же торжествующе воскликнул:
— Ты знаешь, мы с ней однажды все-таки сфотографировались, но она тут же порвала снимок.
— Где же?
— У уличного фотографа, как-то утром на Риджент-стрит. Хелена взяла у него адрес, зашла потом за снимком, но тут же порвала его, даже не показав мне.
— Джонни, — прервала его, явно нервничая, Наоми, — расскажи Клоду о письме, которое Хэймер получил от одного из своих избирателей.
— Да, да расскажи, — подхватила Элен. — Это такая забавная история. — Она посмотрела на меня, внезапно догадавшись о немом поединке между мной и Филдом и попытках Наоми отвлечь нас от этого.
— А, вы об этом, — промолвил Джон и, улыбаясь, стал рассказывать. Он утрировал просительный тон письма избирателя к члену парламента и изображал все гораздо более нелепым и комичным, чем это, очевидно, было на самом деле. Как только он умолк, Наоми потребовала рассказать все до конца: ей хотелось, чтобы Филд полностью продемонстрировал свой талант рассказчика.
— Дальше, дальше, Джонни. Ведь самое интересное — это конец!
Теперь у нее появилась привычка сидеть, плотно сжав колени и положив на них сцепленные руки, — точь-в-точь примерная ученица, с обожанием глядящая на любимого учителя.
— Мне кажется, Хелену это позабавило бы, — заметил Филд, закончив свой рассказ. — Эпизод вполне в ее вкусе. Послушай, Клод, а что, если, как в старые добрые времена, я приготовлю кофе или чай? Как тогда, помнишь?
— Я сделаю это сам, — сказал я. — Тут с тех пор многое изменилось. — И я вышел в кухню поставить чайник.
Элен вышла вслед за мной.
— Можно, я помогу вам?
— Да, пожалуйста, хотя помогать, собственно, нечего. Вот пиво, а здесь все для чая, если кто захочет пить чай.
— Я разолью чай. Какие чашки взять?
— Берите любые.
Она поставила посуду на поднос, двигаясь осторожно, как любая женщина в чужой кухне, — будто зверь в незнакомых джунглях, подумал я. И вдруг неожиданно сказала:
— Как жаль, что я не знала Хелену. Джон часто говорит о ней. Мне кажется, она была его близким другом.
— Да.
Она вопросительно посмотрела на меня.
— Он очень ее обидел, — пояснил я, — женился и не сказал ей об этом. У него не было оснований так поступать с ней, и она расценила это как предательство. Откровенно говоря, и я тоже расценил это так. Теперь вы знаете, почему Наоми нервничает, как только об этом заходит разговор.
— О, простите. Я совсем не собиралась задавать вам такие вопросы. — Ее нервное смущение разозлило меня. Мне показалось, что и она, так же как и миссис Шолто, поторопилась сделать нелепые выводы из ситуации, о которой ничего не знает.
— Вам не за что извиняться. С чего это вы вдруг?
— Не знаю, — воскликнула она деланно бодрым голосом и вдруг прямо посмотрела мне в лицо. — Иногда скажешь, не подумав. — Она пошла впереди, неся поднос. — А вы возьмите чайник.
Весь вечер она избегала говорить со мной и затеяла с Джонни спор о литературе.
— Нет, мне не нравится Троллоп, он какой-то эксцентричный.
— Что ты, он наименее эксцентричный из всех писателей мира! — в полном восторге воскликнул Джонни.
— Я имею в виду его идеи и взгляды. Например, его «Надзиратель». У бедняков самым бесстыдным, мошенническим образом отнимают жалкие гроши, завещанные им благотворителями, а Троллоп говорит: «Да, я знаю, что надзиратель залез в чужой карман. Но он такой милый, воспитанный человек, а эти нищие — просто старая рухлядь, которой и без того уделяется слишком много внимания». И тут он начинает критиковать того, кто намерен положить конец системе явных злоупотреблений.
— О нет, нет! — запротестовал Филд. — Троллоп никогда никого не критикует. Просто иногда слегка подтрунивает.
— Или «Американский сенатор». Это ведь его программная книга!
— Я не читала ее, — заметила Наоми.
— Боюсь, что и я тоже, — сказал Филд так, словно он опять вынужден был признаться в своем невежестве. Его потупленный взор, казалось, говорил: ну, теперь я безнадежно пал в ваших глазах.
— Американский сенатор приезжает в английское захолустье и начинает все критиковать. Как будто все правильно и справедливо. По крайней мере Троллоп заботится, чтобы все так и выглядело. Но что он делает дальше? Он утверждает…
— Он, по сути, утверждает, — подчеркнул Филд, и глаза его насмешливо блеснули. — Не забудь добавить «по сути»…
— Хорошо, он, по сути, утверждает: «Этот человек прав, но я за старое доброе зло, и пусть все остается как прежде». Как можно утверждать подобные идеи? Знать, что это зло, и вместе с тем бросать вызов обществу, откровенно заявляя, что он на стороне зла?
— Просто у тебя нет чувства юмора, Элен, — возразил Филд, — и, кроме того, ты должна выбирать слова. Сказать о Троллопе, что он бросает вызов, — это, знаешь ли…
— Не люблю литераторов-шизофреников, — с беспощадной категоричностью заявила Элен.
— Нет, ты просто невозможна! Какой же он шизофреник? Ты говоришь чудовищные вещи! Тебе все представляется только черным или белым, Элен.
— Да, а такие лукавые психологи, как ты, считают это ужасным недостатком.
— А может быть, это действительно недостаток? — попыталась поддержать мужа Наоми.
— Я не понимаю абсолютного значения слов «добро», «зло», — заметил Филд. — Добро для кого? Зло для кого?
— Должен же быть какой-то объективный критерий, — торжественно изрекла Элен, — иначе весь мир был бы повергнут в хаос. — Вид у нее был воинственно-вдохновенный, и это совсем не шло ей. Но я понял, что она не очень удачно пытается отстаивать что-то очень для нее важное, во что искренне верит. Изворотливость и вкрадчивые манеры Филда выводили ее из себя, она ненавидела его за эту кажущуюся терпимость, за то, что он выдавал себя за человека более покладистого и разумного, чем она сама.
— Я понимаю, что хочет сказать Элен, — решил вмешаться я, — и хотя я не согласен с ее оценкой Троллопа, мне, однако, понятно, что может в нем раздражать.
Она одарила меня благодарной улыбкой, но это была улыбка провалившегося оратора, который вынужден благодарить за жидкие аплодисменты.
Я вдруг подумал, что сейчас, должно быть, очень поздно, и был крайне удивлен, когда, взглянув на часы, обнаружил, что всего лишь пятнадцать минут одиннадцатого. Это был бесконечно длинный вечер, мучительный и не оправдавший надежд.
Разговор с литературы перешел на дороговизну.
— Я еле свожу концы с концами, — жаловалась Наоми. — Я во сне вижу только еду, меня просто мучают кошмары. Поверите ли, на две продовольственные карточки…
— Будет тебе, Наоми, — улыбнулся Филд, еды нам хватает.
— Но на это уходят все наши деньги!
— Дорого, зато вкусно. Ты, должно быть, редко обедаешь дома, Клод?
— Да, теперь редко.
Он спросил, знаю ли я маленький, но изысканный ресторанчик в Сохо.
— Он один из лучших в Лондоне, и цены не слишком зависят от черного рынка. Мы часто там бываем.
— Я не могу себе позволить часто бывать в таком ресторане.
— Кто из нас теперь может себе что-либо позволить, — заметила Элен только для того, чтобы что-нибудь сказать.
— А знаешь, — Филд понизил голос, и на его длинном лисьем лице появилась хитрая ухмылка, — даже в наше время можно найти выход.
В эту минуту я случайно взглянул на Наоми и увидел, как плотно сжались ее губы и как она еще крепче сцепила пальцы рук, лежавших на коленях.
— Какой же?
Филд выпрямился и сразу же оставил таинственность.
— Не знаю. Откуда мне знать? Для этого я недостаточно умен. Просто думаю, что это возможно. Ведь сама жизнь предоставляет массу возможностей. Знаешь, как мне бывало говорила Хелена: «Джонни, в мире столько возможностей, и мне хочется плакать оттого, что я уже не смогу воспользоваться ими». — Он умолк, а затем очень просто и естественно сказал: — Она была великолепна!
Меня коробило все это: сидя в гостиной Хелены, в ее любимом кресле у камина, он предавался воспоминаниям, которые отодвигали куда-то все, что я сам знал и помнил о Хелене. При ее жизни он пользовался ее щедростью — не столько материальной, сколько щедростью ее души и ее искренней привязанности к нему. А теперь, воспользовавшись неоспоримой истиной, что молодые не обязаны понимать причуды и слабости старости, он пытается принизить Хелену.
— Как Чармиан? — спросила меня Наоми и очень обрадовалась, узнав о рождении маленькой Лоры.
— Это, должно быть, прелестное дитя. Чармиан очаровательная женщина, а ее муж, по словам Джонни, тоже хорош собой.
— Кстати, как он? — воскликнул Филд. — Не мне судить, конечно, да и видел я его всего один раз, мельком, но мне кажется, он ей не пара.
Забыв об осторожности, я вдруг согласился с ним. А затем, вспомнив, спросил:
— Позволь, разве ты не виделся с ним совсем недавно?
Он без колебаний ответил:
— Да, мы как-то случайно встретились и поболтали минут пять. Собственно, это от него я узнал адрес вашей галереи. Чем он занимается сейчас? Из его рассказов я как-то не понял.
Я сказал ему.
— Хорошие возможности? — осведомился он.
— Не думаю, чтобы перед ним открывалась блестящая карьера.
— Жаль. Чармиан была безумно влюблена в него, как мне помнится.
— Джонни, — укоризненно сказала Наоми.
— Да, — ответил я, — была.
— И если мне не изменяет память, он не очень хорошо к ней относился?
— Да, не очень.
— Жаль. — Филд опустил глаза. Золотистый свет лампы упал на его пушистые ресницы. — Очень жаль.
Наоми взглянула на часы.
— Джонни, уже поздно.
— Неужели? О да, да. Я и не заметил, как прошло время. Помню, бывало, я часами просиживал здесь с Хеленой, не произнося ни слова, читал, или, вернее, пытался читать… — Он поймал мой взгляд и рассмеялся, вспомнив, должно быть, как невозможно было чем-либо заниматься в присутствии Хелены, никогда никого не оставлявшей в покое. — Разумеется, только пытался. Мне казалось, что я нахожусь с ней всего полчаса, а смотришь, уже полночь.
— Как жаль, что я не знала леди Арчер, — снова промолвила Элен с вежливой светской улыбкой. — Чем больше я слышу о ней, тем больше…
— Поднимайся, Элен, — прервала ее Наоми, — и помоги мне наконец вытащить Джонни домой.
Да, это был бесконечно длинный вечер. Онемев от разочарования, я смотрел на Элен, на ее маленькую головку и тонкие, сухие, с четко обозначившимися птичьими суставами руки. Я пожелал всем троим спокойной ночи, проводил их до парадного, а потом смотрел им вслед, пока они шли по тротуару в сторону Черч-стрит.
Вдруг Филд обернулся и, что-то крикнув, побежал обратно. И в эту минуту я вдруг почувствовал, что не могу не видеть Элен, не могу смириться с тем, что моя мечта не станет реальностью.
Джонни подбежал, запыхавшись.
— Клод, чуть было не забыл. Дай мне служебный адрес Шолто. Я обещал ему кое-что разузнать и передать, как только смогу. Не знаю, нужно ли ему это теперь, раз он уже устроился, но все же лучше передать. Он говорил, что не прочь работать в автомобильной компании, я пообещал ему справиться у моего шефа, не найдется ли места на его заводе. Но теперь, конечно, когда он уже устроился…
Я записал ему адрес и телефон Эвана.
— Спасибо. В случае, если тебе что-либо понадобится, в твоем распоряжении все мои скромные возможности, хотя ты сам знаешь, на что я способен… — добавил он со своим обычным деланным самоуничижением.
И тут я решил довериться ему, отдать себя в его руки:
— Ты можешь дать мне адрес Элен?
— Элен? О, конечно, конечно. — И он записал мне ее адрес.
— Ей не стоит об этом говорить.
— О, разумеется, что ты, это твое дело! — ответил он, захлопав ресницами. — Мне бы и в голову не пришло такое. Чудесный вечер, Клод, спасибо. Спасибо за все. За великодушие и прочее. Не представляешь, как много это значит для Наоми.
Он побежал обратно к поджидавшим его Наоми и Элен.
Я в тот же вечер написал Элен и пригласил ее пообедать. На другой же день она позвонила мне по телефону и спокойным голосом дала согласие. Мы договорились встретиться в ресторане Гвиччоли по соседству с Сен-Мартин-лейн.
Это был небольшой ресторанчик, душный и переполненный на первом этаже, просторный и тихий на втором. Стены снизу были выкрашены коричнево-черной краской, казавшейся еще сырой и липкой, вверху же они были оклеены ярко-розовыми, как перья фламинго, обоями. Лампы в золотистых абажурах напоминали гроздья винограда и бросали мягкий, рассеянный свет. Кормили здесь превосходно. Внизу, мне кажется, все было стандартным, как во всех ресторанах такого типа, — невкусная пища и острые приправы. Но я от этого был застрахован, ибо к Гвиччоли меня привел Суэйн, а друзья Суэйна пользовались здесь особыми привилегиями.
Когда я прибыл за пятнадцать минут до назначенного, часа, мне передали, что дама уже ждет за заказанным мною столиком. Я медленно поднимался по лестнице, стараясь снова вернуть то состояние приятного волнения, которое испытывал всего несколько минут назад. В самом деле, это было просто нелепо: когда я не видел Элен, я тосковал о ней, но стоило мне ее увидеть, как все бесследно исчезало. Так и должно быть, говорил я себе, ибо все это не имеет под собой никакой реальной почвы и в итоге останутся пустота и презрение к самому себе.
Поднявшись на последнюю ступеньку, я увидел Элен, одиноко сидевшую в дальнем конце длинного узкого зала с погруженными в полумрак углами и туманно-сверкающей серединой, где лица, расплывались в мареве табачного дыма, голоса были приглушены и еле слышны. Она сидела спиной к окну, гроздья ламп на стене были словно крылья за ее плечами, излучавшие мягкое золотистое сияние. Она не была красивой женщиной, но в этот вечер она вся светилась какой-то строгой и удивительной красотой — ее лицо, волосы, плечи, руки. На ней было желтое платье с низким вырезом и длинными рукавами, а вокруг шеи — знакомое колье из металлических пластин, снова так странно отделявшее от тела ее неподвижную маленькую головку. Когда я подошел, она неуверенно улыбнулась, словно нервничала, опустила взгляд на свои руки, затем посмотрела на меня и снова улыбнулась.
— Вы не опоздали, — объяснила она. — Это я, как всегда, пришла рано. Здравствуйте.
Она еще никогда не говорила таким тихим и полным ожидания голосом.
— Здравствуйте, Элен, — сказал я и сел. Влечение к ней вернулось, но теперь передо мной сидела живая Элен.
Наш разговор в этот вечер не клеился. Мы посоветовались, что заказать, и похвалили погоду. Затем она упомянула книгу, которую недавно прочла, и мы как-то сбивчиво, короткими, отрывочными фразами стали говорить о ней. Наша беседа то и дело прерывалась длинными паузами, которые мы оба неловко спешили заполнить.
— Вам не кажется, что последняя глава… — начинала Элен.
— В критической статье журнала «Спектейтор»… — говорил я.
— Простите, Вы что-то хотели сказать?
— Пустяки, ничего особенного.
— Что-то о журнале «Спектейтор»?
— В статье говорится, что писатель довольно узко осветил эту проблему Я, кажется, перебил вас. Вы что-то говорили о последней главе…
— Я тоже хотела сказать, что выводы его довольно ограниченны.
— О да, я с вами согласен.
Мы еще немного поговорили об ограниченности взглядов писателя. Затем, к несчастью, я вздумал спросить Элен о ее работе.
Я понимаю теперь, что она с радостью ухватилась за эту тему, ибо здесь она могла не бояться томительных пауз. С энтузиазмом, который тотчас же перенес ее в мир, где мне не было места, она рассказывала о своих повседневных обязанностях и организационной работе, которую ей приходится выполнять, о своих надеждах и неудачах. О своем начальнике Чарльзе Эйрли она говорила то с восторгом ученика, боготворящего учителя, то с фамильярностью близкого и доверенного человека.
Вскоре я почувствовал, что ее так же, как и меня, угнетает эта тема, и мы с удовольствием оставили бы ее, чтобы поговорить о чем-то другом, но она оседлала нас, как коварный старец доверчивого Синдбада-морехода, и мы уже не могли вырваться из ее плена. Иногда наступала обнадеживающая пауза, но каждый раз Элен, словно пугаясь опасности, которую она могла в себе таить, искала спасения в новых рассказах о буднях министерства торговли. Так продолжалось весь вечер. Когда мы покинули ресторан, я спросил Элен, куда бы ей хотелось теперь пойти. Но она сказала, что уже поздно, и, многословно и церемонно поблагодарив меня за этот столь разочаровавший меня вечер, подозвала такси.
Потом, вспоминая этот ужин, я понял, что он не был таким уж разочаровывающим. Запомнился тонущий в мареве табачного дыма зал ресторана с его особой атмосферой и теплота слов, которые не были произнесены.
Спустя неделю я снова обедал с Элен. На этот раз мы оба чувствовали себя гораздо свободнее, и Элен немного рассказала о себе. Она оказалась старше, чем я думал. Ей было тридцать два года, она была дочерью ушедшего на пенсию адвоката — самая младшая из четырех его детей, разбросанных по всему свету, где они трудились на каких-то незначительных административных постах. Она была единственной дочерью и, поскольку денег на ее образование не хватило, собственными усилиями и трудом добилась университетской стипендии и права на карьеру государственного служащего. У нее были три несбывшихся заветных желания: сначала она хотела стать литературным критиком, потом — заниматься политикой и, наконец, — жить во Франции. В политике она придерживалась взглядов более радикальных, чем сама того хотела, и, насколько я понял, это явилось одной из причин того, почему ее брак оказался неудачным. Она дала мне понять, что никогда не была счастлива с мужем и серьезно подумывала о разводе, как вдруг муж погиб. Она говорила о нем со странным раздражением, смешанным с жалостью, словно считала, что он сам виноват в своей смерти и ничего бы этого не случилось, если бы он хотел жить.
У меня вошло в привычку расспрашивать ее о прошлом, об успехах и неудачах, узнавать ее мнение по тому или другому вопросу. Она отвечала с какой-то жадной готовностью, словно хотела освободиться от того, что ее мучило, — печали, гнева или тщеславных устремлений.
А потом она дала понять, что ждет от меня ответной откровенности. Она хотела знать обо мне больше, чем ей удалось узнать от Филда. Я же по непонятной причине упорно избегал этого, убеждая себя, что, если бы она прямо спросила меня, я, не таясь, рассказал бы ей все. Я давно решил, что обязательно расскажу ей об отце и Хелене, о Мэг и Сесиль, но только не теперь и не в ответ на ее осторожные выспрашивания.
Мне представлялось естественным, что в этот первый, полный настороженности период нашего знакомства мы немножко мучаем друг друга. Я мучил ее тем, что умышленно не говорил о том, что ей больше всего хотелось узнать, а она (я был уверен, что она тоже делала это умышленно) могла внезапно покинуть меня именно тогда, когда мне казалось, что мы наконец по-настоящему понимаем друг друга.
Со стороны это могло показаться какой-то несерьезной игрой зеленых юнцов. Однако я считал, что именно это говорило о нашей зрелости. У двадцатилетних юноши и девушки давно бы не было никаких тайн друг от друга. Но ни я, ни Элен не стремились так быстро положить конец чудесному состоянию неопределенности.
Однажды, когда я закончил свои очередные расспросы, Элен вдруг сказала.
— Знаете, Клод, что мне в вас не нравится? Вы любите брать, но ничего не даете взамен.
И ногтем указательного пальца она очертила на скатерти нуль.
Мы снова сидели в ресторане Гвиччоли.
— Не даю ничего?
— Вернее, не говорите ничего.
— Разве? А что бы вы хотели узнать?
Она вспыхнула. В глазах ее появилась настороженная враждебность. После короткой паузы она сказала.
— Ну, например, почему вы ничего не рассказываете мне о вашей сестре? Из того немногого, что я о ней слышала, она представляется мне очень интересным человеком. Но, в сущности, я ничего о ней не знаю.
Пристально разглядывая нуль, нарисованный на скатерти, она старалась скрыть от меня свое разочарование. Ей наконец представилась возможность, но она сама ее упустила.
— С удовольствием, — ответил я и начал рассказывать ей, как, когда я был уже четырнадцатилетним подростком, от брака моего отца с Хеленой родилась Чармиан. После смерти отца Хелена привезла ее из Брюгге в Англию, и в маленьком домике в Баттерси в полной бедности прошло детство Чармиан, пока Хелена не вышла замуж за сэра Даниэля Арчера. Тогда Чармиан вдруг стала вполне обеспеченной юной леди. Я рассказал о двух юношеских увлечениях Чармиан: о ее романах сначала с молодым Роем Мак-Грегором, вероломно отказавшимся от нее, а затем с Виктором Тауни, погибшим где-то в Северной Африке. Затем я рассказал о браке Чармиан с Эваном Шолто, о том, как, несмотря на его постоянную неверность, она продолжала самозабвенно любить его, пока не родилась маленькая Лора. А теперь Чармиан решила навсегда связать себя с человеком, к которому не испытывает ничего, кроме жалости и презрения. Так увянет ее красота и пройдет молодость.
Тогда Элен почти ничего не сказала мне, лишь вежливо посочувствовала Чармиан. Все неприятное случилось потом.
У меня в гостях были Элен, Джонни и Наоми Филд. Я стал привыкать к Джонни и ловил себя на том, что прилагаю все усилия, чтобы не поддаться его обаянию. Его неизменная доброжелательность и услужливость и прежде всего то, что всякий раз, когда я его видел, я вспоминал Хелену, смягчили мою неприязнь к нему.
Помню, мы спорили о политике, я и Элен — с излишней горячностью, Наоми — спокойно и миролюбиво, а Джонни почти равнодушно, как неожиданно пришли Чармиан и Эван Шолто.
— Мы были рядом и решили сделать тебе сюрприз, — сказала Чармиан. Я сразу понял, что встреча с Джонни не доставила ей удовольствия, но она решила, что, поскольку я не вмешиваюсь в ее дела, ей следует вести себя так же. Она сдержанно, но дружелюбно поздоровалась с ним, а Наоми приветствовала как старую подругу. Знакомясь с Элен, Чармиан бросила на меня радостный и многозначительный взгляд.
Очевидно, визит ко мне был сделан по настоянию Чармиан и против воли Шолто, ибо он был неразговорчив и удостоил внимания лишь Джонни Филда, к которому проявил заметный интерес.
Я занялся приготовлениями к чаю, и Чармиан вместе со мной вышла в кухню.
— Она красива, твоя Элен.
— Ты так считаешь?
— Разумеется, не по голливудским стандартам, но такие головки бывают на старинных монетах.
— Она не моя.
— Нет? Тогда тебе следует сделать так, чтобы она стала твоею.
Чармиан отдала все свое внимание Элен и постаралась втянуть ее в разговор. Правда, это был разговор о модах и прическах, но Элен с удовольствием приняла в нем участие. Я никогда еще не видел ее такой оживленной и веселой. Она непринужденно болтала и, казалось, всем своим видом говорила — я счастлива, что можно забыть умные разговоры и не надо пытаться постичь непонятное. Я уже решил, что непременно скажу ей об этом, как вдруг она поймала мой взгляд, смутилась и враждебно насторожилась.
— Мне так нравятся ваши волосы! — воскликнула Чармиан — Эта прическа вам очень к лицу.
— И, пожалуй, единственная из всех возможных, — серьезно заметила Элен. — Если мои волосы не стягивать в пучок, они похожи на какой-то крученый пух. Я завидую вам, у вас такие красивые прямые волосы.
— Ох, уж эти мне женщины, — лениво промолвил Шолто, лишь бы что-нибудь сказать.
— Что дурного в наших разговорах? — тихо сказала Чармиан — Так хорошо быть женщиной. И разговоры наши не так уж глупы. Ведь внешность женщины так много для нее значит.
— Мне помнится, когда-то ты думала иначе, — вдруг сказал Шолто и тут же постарался сгладить грубость широкой улыбкой.
Я вспомнил время, когда Чармиан выражала свое горе в почти неестественном пренебрежении к собственной внешности.
— Чармиан всегда была обаятельна и красива. Я не помню ее иной, — галантно сказал Филд. Наоми тут же поддержала его:
— И я тоже. Другой я ее просто не видела.
— Филд, — неожиданно обратился к нему Шолто, — что вам известно об отмене ограничений на бензин?
— Ровным счетом ничего, — ответил Джонни. — Я вообще плохо осведомлен. Удивляюсь, как это все мимо меня проходит.
— Надеюсь, из этого не сделают секрета?
— Вы не должны требовать, чтобы Джонни разглашал государственные тайны, — шутливо вмешалась Наоми, пытаясь скрыть явную тревогу.
— Ради бога, что вы! — запротестовал Шолто. — Я просто поинтересовался.
— Вы ведете дела с фирмой Хэймера? — спросил Джонни.
— Непосредственно — нет. Но мы, разумеется, ее знаем.
— Вам не мешало бы познакомиться с самим Хэймером. Он вам должен понравиться.
— Что ж, пожалуй, нелишне, тем более что я мечу в автомобильные короли, — пошутил Шолто.
— Я мог бы вас представить ему, если вы находите, что вам это пригодится.
— Благодарю, ничего не имею против.
— В таком случае я позвоню вам, — сказал Филд.
— У меня с ним, пожалуй, найдется больше общего, чем у вас. Ведь я убежденный тори, не так ли, Чармиан?
— Собственно говоря, — тихо промолвил Филд, — боюсь, что и я переметнулся на их сторону. Прости меня, Клод, но я стал консерватором.
— Чтобы выслужиться перед Хэймером, конечно? — неожиданно съязвила Элен.
— Вовсе нет. Хотя, разумеется, он доволен. Просто чтобы быть в ладах с самим собой.
— Ты осел, — заметила она. — Все равно тебе не сделать карьеру.
— Что дурного в наших разговорах о карьере, — передразнивая Чармиан, сказал Эван. — Ведь карьера так много значит для мужчины.
Филд поднял руки, словно просил пощады за свое отступничество.
— Я не святой. Но, клянусь, я изменил свои взгляды не ради выгоды. Во всяком случае, я уверен, что мною руководило не это. Но разве кто-нибудь знает, сколь бескорыстны наши побуждения?
— Я не собираюсь тебя в чем-либо обвинять, — резко оборвала его Элен. Она покраснела и не на шутку рассердилась. Оставив Чармиан, она ходила по комнате, рассеянно разглядывая книги на полках. Время от времени она брала в руки какую-нибудь книгу, раскрывала ее, но тут же, захлопнув, ставила на место, задвигая на полку ладонью.
Спор о том, при какой партии легче сделать карьеру, продолжался до тех пор, пока Чармиан и Шолто не ушли.
— Я ничего не имею против Шолто, — сказал Филд. — Но мне жаль, что у Чармиан такой муж. Это ошибка.
Он усвоил в последнее время заботливо покровительственный тон друга семьи, которому позволено обсуждать все семейные дела.
— Да, ошибка, — поддержала его Наоми. — Ведь Чармиан чудесный человек!
К моему удивлению, Элен, надевавшая шляпку перед зеркалом, вдруг круто обернулась и ринулась в атаку.
— Ну можно ли быть такой дурехой! Я просто не понимаю! Клод говорит, что она его не любит. Если так, то почему она не уйдет от него? Я не могла бы жить с человеком, которого презираю. А она презирает его, это видно хотя бы из того, с какой подчеркнутой вежливостью она к нему обращается. Женщина не должна мириться с таким положением. Как вы считаете, Клод? Я просто не могу этого видеть. Значит, в ней самой чего-то нет… хотя бы элементарного уважения к себе. Вы понимаете, что я хочу сказать?
Филд улыбнулся, опустив глаза на ковер. Наоми малодушно выскользнула в прихожую.
— Да, понимаю, — ответил я. Я был так зол, что готов был схватить ее за плечи и трясти до тех пор, пока у нее не застучат зубы. — И не осуждаю вас за ваш благородный гнев, поскольку знаю, как мало вы осведомлены об истинном положении вещей. Одного я, однако, не пойму, почему вы считаете себя вправе судить ее?
Элен выпрямилась и застыла. Она стояла на пороге и от этого казалась почти одного со мной роста. В полном молчании мы смотрели друг на друга.
Затем она сказала:
— Мне кажется, факты говорят сами за себя. К тому же вы сами мне немало рассказывали.
— Возможно, мне не следовало обременять вас своей откровенностью.
— Возможно, — резко ответила она, и на ее щеках вспыхнули два ярких пятна, — если предполагалось, что я тут же должна забыть об услышанном.
В гостиную вернулась неестественно оживленная Наоми.
— Элен! Надевай наконец пальто и идем домой! Ты знаешь, который час? Джонни, скажи ей, что она опоздает на последний автобус.
Элен сошла с порога и разрешила мне подать ей пальто.
— Да, да, — торопливо пробормотала она, — если я опоздаю на последний автобус, это будет ужасно.
Я проводил их только до дверей и не стал спускаться вниз.
— Я пойду первым, — сказал Джонни, — у меня есть карманный фонарик. Что у вас со светом, Клод?
— Перегорели пробки.
— Всюду перегорают пробки! Что за страна! Спокойной ночи. Следуй за мной, Нао.
Элен на минуту задержалась. Вся неудовлетворенность, вся радость и безрезультатность наших встреч словно вдруг напомнили о себе. Она посмотрела на мои губы и отвела глаза.
— Спокойной ночи, — промолвила она.
— Спокойной ночи.
Наконец, подумал я, мне не надо больше терпеть присутствие Джонни Филда в моем доме. Раз не будет Элен, не будет и Филда. Я был рад, что не добивался близости с нею, не выразил словами того влечения, которое испытывал к ней и которое давало о себе знать внезапными бурными толчками крови в висках. Теперь ничего этого не будет. Она неумна, резка в своих суждениях, бессердечна и чересчур смела, а смелость сама по себе еще не добродетель. Я был так оскорблен за Чармиан, что сейчас готов был отрицать даже несомненную привлекательную внешность Элен. Нет, нет, мое первое впечатление было верным — бесцветная, сухая, упрямая особа, живое воплощение министерства торговли.
Я был совершенно свободен от нее, свободен от страха, что она не позвонит и не даст о себе знать. И впервые за все время я серьезно задумался над предложением Крендалла. Наконец-то я был вправе выбрать себе работу, которая ничего не сулила мне в будущем.
Возможно, именно потому, что я был возмущен незаслуженной обидой, которую нанесли Чармиан, я вдруг потянулся к ней, чем немало удивил ее. Мне казалось, что я должен как-то исправить то зло, которое ей причинили или могли причинить. Она же, будучи человеком, который способен поверить в зло только тогда, когда сам сталкивается с ним, и притом в его самой грубой и откровенной форме, догадывалась, что я неспроста уделяю ей столько внимания, но склонна была объяснять это тем, что меня беспокоят ее семейные неурядицы.
Разумеется, я не собирался считать Элен врагом Чармиан. Какая-то своя обида, какие-то свои ассоциации заставили ее так резко осудить Чармиан. В словах Элен не было ничего, направленного лично против Чармиан. Так рассуждал я всякий раз, когда рассуждал здраво. Однако мне доставляло удовольствие злиться на Элен, это было моим недостойным утешением в те дни.
А Чармиан, которой очень понравилась Элен, говорила о ней с неизменной симпатией. Наконец-то, радовалась она, я встретил женщину, которая сможет стать мне хорошей женой. Чармиан мечтала видеть меня женатым.
Забота о моем будущем помогала ей забывать о своих невзгодах.
— Теперь, когда умерла мама, — как-то вдруг заявила она, — я обязана заботиться о тебе.
— Боже праведный! Неужели ты считаешь, что Хелена когда-нибудь заботилась обо мне? Все было как раз наоборот.
— Знаю, знаю. И однако она часто говорила мне, что хочет видеть тебя устроенным.
— Если ты имеешь в виду собственный счастливый пример, — заметил я, — то я предпочитаю оставаться неустроенным.
— У меня есть все, что мне надо, — горячо возразила Чармиан, — у меня есть ребенок.
— Разве я виноват, что у меня его нет?
— Я и не собираюсь тебя винить. Однако. — Она умолкла, а затем посмотрела мне в глаза — Ты разлюбил Мэг именно потому, что она не могла иметь детей? Разлюбил, когда узнал, что она скрыла это от тебя? Ты сам мне сказал. Не так ли? Для тебя действительно это много значит?
Ее черные с золотыми искорками глаза смотрели на меня с вызовом. Я знал, что мне не уйти от ответа, и потому не пытался уклониться от него.
— Думаю, что нет. Думаю, это было просто предлогом. Мы были очень разные люди, Мэг и я.
— Я знала это еще тогда, когда мне было всего шесть лет, — заметила Чармиан, и я подумал, как давно все это было.
— Если бы я тогда тебя послушал! Почему я был глух? Ведь устами младенца глаголет истина.
Она улыбнулась.
— Из всей нашей семьи только я одна наделена способностью разумно мыслить. Да, так вот, я уже сказала тебе, что Лора — моя награда за все мучения. Поверь, это действительно так. Ты знаешь, я, кажется, способна обращаться к ней со словами молитвы, как к богу.
По-настоящему ее состояние я понял потом, несколько дней спустя, когда рассказал ей эпизод, очевидцем и невольным участником которого я стал.
Возвращаясь от одного из клиентов Крендалла, я шел по переулку, которых такое множество между Эджвер- и Хэрроу-роуд. Навстречу по другой стороне шла женщина лет тридцати восьми в аккуратном твидовом костюме с кошелкой в руке. Она вела за руку маленькую девочку, а за ними, немного поодаль, плелся краснощекий мальчуган лет двенадцати. Он был слишком толстый и рослый для своих лет, и длинные серые брюки были явно ему тесны. На нем была малиновая школьная фуражка с кокардой и малиновый джемпер со школьной эмблемой на кармашке.
Когда нас разделяло всего шагов двадцать, женщина недовольно обернулась и сделала нетерпеливый жест рукой, словно хотела сказать. «Ну что ты плетешься, скорее!»
И тут произошло совершенно неожиданное: мальчишка остановился как вкопанный, с секунду смотрел на мать, а затем вдруг с угрожающим видом двинулся на нее. Она в испуге попятилась, а маленькая девочка громко заплакала. Мальчишка, приняв позу боксера, стал, приплясывая, теснить мать, не сводившую с него испуганного взгляда, и вдруг сделал выпад и нанес ей хорошо рассчитанный удар под сердце. Женщина побледнела, громко охнула и резко отпрянула назад.
Я перебежал через улицу и схватил мальчишку за руку.
— Ты что делаешь? Как ты смеешь бросаться с кулаками на мать!
Он вырывался, тяжело дыша и рыча, как звереныш. И тогда я сказал первое, что говорят в таких случаях.
— Вот сейчас позову полицейского, и он тебя заберет.
— Зови, зови! — злобно выкрикнул он. — Пусть забирает ее!
И, ловко вывернувшись из моих рук, он выхватил свой бойскаутский нож. Я вовремя успел снова схватить его за руку и уже не отпускал. Теперь я был не один, потому что к нам подошли седой мужчина с портфелем и маляр, красивший дом напротив.
Маленькая девочка громко и испуганно плакала, круглые слезы, словно горох, катились по ее щекам. Седой мужчина схватил мальчика за другую руку. Так мы крепко держали его за руки, а он повис между нами, словно на качелях, отчаянно брыкаясь, в бессильной ярости делая резкие, почти конвульсивные движения.
— Это уже не в первый раз, — задыхающимся голосом вымолвила мать, — уже не в первый раз. Отнимите у него нож, прошу вас.
Я расцепил мальчишке пальцы, вынул из них нож и отдал матери.
— Ах ты негодник! — возмущался седой господин с портфелем. — Надеюсь, твой отец проучит тебя как следует.
Маляр повел себя иначе. Он присел на корточки перед мальчиком, так что их лица почти соприкасались, и тихим голосом серьезно сказал:
— Я не знаю, что у тебя за обида, сынок, да и не хочу знать, но запомни: лучше матери нет у тебя друга.
Каким бы странным ни показалось в этот момент такое обращение к обезумевшему от непонятного приступа злобы мальчику, но оно возымело действие. Лицо мальчишки вдруг искривилось в жалкую гримасу, и он заплакал, сразу же превратившись из разъяренного зверька в обыкновенного обиженного ребенка. Мы отпустили его, и он побежал по переулку в сторону шумной улицы.
— Пусть, — сказала мать, — не трогайте его, теперь все обойдется, он успокоится. — Встав на колени, она обняла плачущую девочку и стала ее уговаривать. — Не надо плакать, детка, все прошло. Он просто пошутил, он не хотел сделать ничего плохого.
Седой господин попытался было о чем-то ее спросить, но женщина ничего не ответила. Торопливо поблагодарив нас, она поспешила за сыном, таща за руку девочку. Маляр пожал плечами.
— Должно быть, не все дома, — спокойно промолвил он и вернулся к прерванной работе.
Когда я рассказал об этом эпизоде Чармиан, я добавил что-то относительно материнской доли: как, должно быть, тяжело матери этого мальчишки — ведь он сущий волчонок.
К моему удивлению, Чармиан набросилась на меня.
— Ты только так и способен мыслить! Тебе, разумеется, ее жаль! Все вы такие, мужчины. А ты подумал о мальчике? Разве ты знаешь, отчего он такой? Почему хотел убить собственную мать? Ведь дети так ужасно страдают, — продолжала она, одновременно разгневанная и взволнованная — и никто этого не знает. Взрослые всегда заодно и всегда против детей. Как ты можешь осуждать этого бедного толстого мальчугана? Только представь, сколько ему пришлось вытерпеть, если он стал таким? Ведь всю правду ни ты, ни я никогда не узнаем.
— Разумеется, поэтому лучше не принимать так близко к сердцу эту историю. И ради бога, будь справедливой, не впадай в крайности. Дети, бросающиеся с ножом на родителей, право же, заслуживают наказания.
— Ах, ты совсем ничего не понимаешь, — продолжала она. Взяв на руки маленькую Лору и крепко прижав ее к себе, она взволнованно ходила по комнате. — Я на их стороне. Я всегда буду на стороне детей.
Я вдруг понял, что Чармиан бросает вызов миру взрослых, миру их любви и их ненависти. Она решила посвятить себя Лоре и добровольно отказаться от других радостей. Мальчишка в малиновой фуражке, разъяренное и одержимое злобой существо, столь быстро ставшее вновь беззащитным и беспомощным, символизировал для нее страх, живущий в душе каждого ребенка.
Тем, кто утверждает, что у истоков детства лежат страх и страдание, грозит плен. Здоровое начало, заложенное в естественном праве человека на счастье, служит великим вдохновителем всех его начинаний. Страдания двенадцатилетнего мальчика символизировали для Чармиан страдания детства, и она отождествляла их с собственной обидой. Она сама была мальчишкой с ножом в руках. Ей снова хотелось вернуться в детство, чтобы ничего самой не решать и не избирать меру наказания.
Это неожиданно возникшее между нами непонимание и новая отчужденность заставили меня подумать о том, чтобы уехать куда-нибудь ненадолго. Тоска по Элен была похожа на физическую боль и словно обручем все туже стягивала сердце. Я был полон решимости побороть ее во что бы то ни стало, избавиться, как от тяжкой болезни, и видел выход лишь в смене обстановки и в новых впечатлениях. Чармиан не нуждалась во мне, а галерея Крендалла в своем спокойном и неторопливом существовании не требовала особых забот. Поэтому, когда Крендалл упомянул как-то о богатой американке, коллекционирующей картины современных английских художников, и высказал мысль, что было бы неплохо установить с нею деловые контакты, я предложил вместо отпуска съездить на месяц в Нью-Йорк. Я мог себе это позволить и, таким образом, соединил бы приятное с полезным.
— Что ж, я не возражаю, — одобрил мою идею Крендалл, — поезжай. Меня это вполне устраивает. Я попрошу Макса Дэвидсона помочь мне, пока ты будешь в отъезде. Он сейчас не у дел, и думаю, что его знаний хватит, чтобы не наделать глупостей. Когда ты предполагаешь ехать?
— Как можно скорее, — ответил я, но, наведя справки, выяснил, что раньше середины мая уехать не удастся.
— Ну что ж, все равно у тебя впереди заманчивая перспектива, — утешал меня Крендалл, не подозревая, насколько мне необходимо уехать немедленно.
Вторая неделя апреля была на исходе, и весенний город сиял, словно осыпанный бриллиантовой пылью, а поздно зацветшие деревья в садах Чейэн-уока белели, будто шары из сахарной ваты, и наполняли воздух сладким ароматом. Весна была похожа на строгую мать, которая долго отказывала ребенку в удовольствиях, а затем вдруг неожиданно щедро осыпала его подарками.
Мысли о поездке в Америку так захватили меня, что тоска по Элен стала проходить. Возможно, она прошла бы совсем, если бы однажды вечером, возвращаясь домой и проходя мимо маленькой мастерской по ремонту радиоприемников, я не услышал мелодию, напомнившую об Элен.
Впервые я услышал ее в тот вечер, когда мы с Элен обедали у Гвиччоли. Это был необычайно теплый вечер, и мы сидели у открытого, окна, под которым уличный музыкант играл на флейте. Поначалу я почти не слышал его, ибо звук флейты был слишком слабый и его заглушал шум улицы. Думаю, что он не сразу привлек мое внимание. Теперь же, услышав эту мелодию, шумно исполнявшуюся на саксофоне, трубе и кларнете, мелодию, которая донеслась до меня из темного нутра маленькой лавчонки, я сразу вспомнил ее. Это была обычная джазовая музыка с надоедливыми повторами басов, под которую, тесно прижавшись друг к другу напряженными телами, конвульсивно подергиваются пары в переполненных дансингах. Но я услышал ее, когда был с Элен, запомнил, и теперь она показалась мне необыкновенной.
Остановившись как вкопанный на заполненном пешеходами тротуаре, я слушал банальный мотив, словно звуки хорала. Нет, пожалуй, хор ангелов не смог бы петь слаще. Только когда эту мелодию сменила другая, столь же же пошлая и банальная, я наконец обрел способность двигаться и продолжил свой путь.
В моем уме рождались хитроумные планы примирения с Элен, перебрасывались бесчисленные мостики через пропасть. Но поскольку я старался во что бы то ни стало обойтись без помощи Филдов, все они были практически неосуществимы. От некоторых я тут же сам отказался, понимая их явную нелепость. Например, я звоню Элен в министерство и задаю ей какой-нибудь вопрос, скажем, что требуется для того, чтобы открыть магазин (любой магазин). Или: я узнаю (бог весть каким образом), где она завтракает, и случайно оказываюсь там. Или: я пишу ей сухую и сдержанную записку, где спрашиваю, не оставила ли она у меня какую-нибудь пустяковину, ну, скажем, пудреницу или авторучку (для пущей правдоподобности я, разумеется, сам покупаю их в магазине). И наконец: я тяжело заболеваю и в бреду зову ее.
Идиотизм этого последнего плана, логически следующего за всеми остальными, не менее глупыми и нелепыми, заставил меня очнуться, я даже вновь обрел утраченное чувство юмора. А заодно вернулась и прежняя злорадная, ничем не оправданная уверенность в том, что Элен не меньше моего жаждет примирения, и я преподам ей хорошенький урок, если не буду с этим торопиться.
Разумеется, я все еще расценивал свое отношение к Элен как простое увлечение или флирт; ничего серьезного в этом я пока не видел. Продолжая наслаждаться внутренней свободой после смерти Хелены, я не был склонен снова осложнять свою жизнь.
Пока я строил нелепые и несбыточные планы примирения с Элен, время от времени по случайным воспоминаниям возрождая радостные и тревожные минуты наших встреч, в отношениях между Чармиан и Шолто произошли перемены.
Однажды утром Чармиан внезапно появилась в галерее. Посетителей не было, я был свободен, и она без обиняков сказала:
— Ты знаешь, Эван пьет.
— Ты говорила, что это бывает. Снова началось?
— Но теперь это серьезно. Он не бывает совершенно пьян, но и трезвым почти не бывает. Опять пропадает по вечерам, возвращается в полночь, отвратительно любезен и внимателен. Свекровь в восторге.
— Разве она не видит?
— О, нет. Она счастлива, что он галантен и мил. Она не знает, каким он бывает после полуночи.
Я почувствовал, как сжалось сердце от гнева.
— После полуночи?
— Нет, нет, он ничего себе не позволяет. Просто садится в ногах моей кровати и начинает доказывать, что во всем виновата я. Он говорит, что ему нравится пить, что он обязательно сопьется — и все из-за меня. Он не трогает меня. А утром ничего не помнит. У него даже голова не болит с похмелья.
— Почему ты не запираешь дверь спальни?
— Я попробовала однажды, но он так стучал, что разбудил свекровь и она примчалась в одной сорочке и в своем розовом ночном чепце. Мне пришлось успокаивать ее и убеждать, что все это просто шутка.
— Она не такая дура. Думаешь, она тебе поверила?
— Она хочет верить, а это главное.
— Ты и теперь не уйдешь от него?
— Сейчас я не могу, — ответила Чармиан с сосредоточенным и каким-то ребячески упрямым выражением. — У него нет ни гроша за душой.
— Он работает?
— О нет, — ответила она со спокойной и горькой иронией. — Уже нет. На прошлой неделе он отказался от места.
— Но… Черт!
— Он считает, что заслуживает большего. Теперь он обхаживает Джонни Филда, хочет, чтобы тот рекомендовал его Хэймеру. Он теперь каждый вечер пропадает у Филдов.
— Послушай, Чармиан. То, что он стал пить, меняет дело. Что тебе до того, как он будет жить без тебя. Ты не должна терпеть все это.
— Что подумает обо мне Лора, когда вырастет? — произнесла Чармиан с идиотской наивностью. — Если она узнает, что я отвернулась от ее отца, когда он был беден и попал в беду…
— Но почему ты так похожа на отца, господи? — воскликнул я. — Почему ты не унаследовала эгоизм Хелены! Мне тошно от твоих рассуждений!
— Дело не только в Эване. Ты знаешь, что свекровь спасает от богадельни только рента — тридцать фунтов в неделю. Я выяснила, оказывается, она по уши в долгах. По уши!.. — добавила Чармиан с неожиданным гневом.
— И ты, конечно, собираешься ее спасать? Моя дорогая, людей в таком положении слишком много.
— А что мне делать?
— Я думаю, что Шолто-мать и Шолто-сын сами о себе позаботятся, если ты перестанешь их опекать. Попробуй — и ты убедишься в этом.
— Неужели ты считаешь меня способной на это? — воскликнула Чармиан, а затем с неожиданным удивлением и нежностью сказала: — А почему ты так похож на Хелену, ведь ты не ее сын?
— Не будем задавать друг другу идиотских вопросов. Послушай, я не собираюсь с тобой спорить, но позволь мне хотя бы поговорить с Эваном.
— Говори, пожалуйста, — согласилась она. — Только он здесь ни при чем. Если хочешь его застать, приходи в субботу утром, потому что он куда-то уезжает на воскресенье. Не спрашивай куда, я не знаю. Знаю только, что его поезд отходит после двух. Приходи часов в одиннадцать, и ты, возможно, еще застанешь его. Меня не будет дома. Я уйду с Лорой в парк.
— Я не причиню тебе вреда, если поговорю с Шолто? — спросил я.
— Хуже быть уже не может. Может стать только лучше, в крайнем случае все останется по-прежнему. Возможно, он прислушается к твоим словам. А если нет, то это все равно ничего не изменит.
И, уже уходя, она вдруг обернулась и сказала:
— Ты знаешь, я последнее время так много думаю о маме. Она у меня из головы не выходит. Мне кажется, что она пытается помочь мне, подсказывает, как поступить, что сказать, подсказывает даже слова.
От неожиданности я не нашелся, что ответить, но потом, взяв себя в руки, спокойно сказал:
— Только не рассказывай мне историй о привидениях и духах. Хелена не из тех, кому придет такое в голову.
— Возможно, это от нее не зависит, — ответила Чармиан.
Меня встревожило поведение Чармиан. То, что такой разумный человек, как она, вдруг начал верить в общение с загробным миром, говорило о том, что Чармиан жила в состоянии огромного морального напряжения.
Я взял ее за руку.
— Выслушай меня внимательно, Чармиан. Мы все помним Хелену. Таких, как она, не забывают. Зная, как она умела здраво и разумно разбираться во всем, легко можно себе представить, как бы она поступила в том или ином случае, что сказала бы и что посоветовала. Но если бы ей предложили роль ангела-хранителя, право, она скорее предпочла бы отправиться в ад.
Мои слова, должно быть, возымели действие и вывели Чармиан из состояния подавленности и оцепенения. Она шутливо толкнула меня и рассмеялась.
— Я повидаюсь с Эваном, — сказал я. — Я постараюсь быть предельно тактичным в этом нелегком для меня разговоре.
— Прошу тебя, ради Лоры, — сказала она торопливо, — не ради меня.
— Мне кажется, его пьянство пока еще не отражается на Лоре?
— Нет, он только становится отвратительно сентиментальным, противно сюсюкает и дышит на нее винным перегаром. А я этого не выношу.
— Еще несколько месяцев назад ты умирала от любви к нему, — сказал я, — и не позволяла сказать о нем ни одного дурного слова.
— Да, — согласилась она. — Все это странно…
Она ушла.
Однако мне не удалось повидаться с Эваном в субботу, и он уехал, не подозревая о моих намерениях.
В половине одиннадцатого, когда я уже совсем было собрался к Шолто, неожиданно пришла Наоми Филд.
Она извинилась, что побеспокоила меня, затем смущенно умолкла, но через несколько минут повторила свои извинения.
— Если я не вовремя, вы скажите, я уйду. Но меня очень беспокоит Джонни, мне просто необходимо с кем-нибудь поговорить. Вы были так добры ко мне до моего замужества, всегда помогали советами.
Ничего подобного, разумеется, не было. Насколько я помню, мне довелось лишь однажды беседовать с ней до ее замужества, и то это был светский, ничего не значащий разговор.
— Что случилось? — прямо спросил я. Я видел, что она с трудом сдерживает слезы. В ее прическе и одежде была несвойственная ей небрежность. Мне даже показалось, что она не шла, а бежала.
Наоми села и расстегнула пальто, пригладила ладонями волосы, убирая их со лба.
— За эту неделю я чуть с ума не сошла от тревоги. Мне не к кому обратиться. Я знаю, что не имею права затруднять вас, но вы знаете меня, знаете Джонни.
Она вдруг умолкла и уставилась в окно застывшим взглядом, словно увидела там что-то такое, что заставило ее остолбенеть от ужаса. Она кусала губы, стараясь не разрыдаться.
Я зажег сигарету и насильно сунул ей в рот.
— Благодарю. Я сейчас успокоюсь. Что бы сказал Джонни, если бы узнал, что я пришла к вам? Но я не могла иначе, хотя мне теперь и стыдно.
Наоми была спокойной, уравновешенной женщиной, вовсе не склонной к истерике.
— Что случилось, Наоми? Может, все не так плохо, как вам кажется?
— Да, да, возможно. — Она немного успокоилась. Очевидно, страшное видение за окном исчезло.
— Клод, не правда ли, многие в наши дни добывают деньги не совсем честным путем, вернее, просто нечестным? Ведь их вынуждают к этому обстоятельства, правда? Джон ненавидит нищету, он не хочет, чтобы я в чем-либо нуждалась. Ведь в этом есть какое-то оправдание, как вы считаете?
— Что он натворил? — спросил я.
Она узнала это неделю назад, совершенно случайно. Филд разговаривал с кем-то по телефону — это был нескончаемый разговор, а Наоми собиралась к друзьям в пригород Лондона и ей необходимо было узнать расписание, поездов. Опасаясь, что она уже пропустила нужный ей поезд и пропустит следующий, она поднялась к соседке, с которой была едва знакома, и попросила разрешения позвонить на вокзал Ватерлоо. Соседка провела ее в гостиную и оставила одну. Наоми подняла трубку. Каким-то необъяснимым образом телефон квартиры Филдов подключился к телефону соседки, и Наоми невольно услышала все, о чем говорил Джонни со своим собеседником.
— Я положила бы трубку, если бы не слова, которые меня насторожили. Я решила дослушать до конца. Вы вправе презирать меня, Клод.
Наоми, женщина неглупая и разумная, долгое время не задавала себе вопроса, откуда это их неожиданное благополучие Ей было ясно, что у мужа появились «свободные» деньги, но, спрашивая его об этом, она не очень настаивала, чтобы он объяснил, как и откуда они появились. Она удовлетворялась его полушутливыми недомолвками.
Разговор, который она случайно подслушала, Джонни вел с неким Макнамарой — провалившимся на выборах кандидатом от партии социалистов. Теперь он был личным секретарем у члена парламента — лейбориста. Из разговора Наоми стало ясно, что Макнамара передает ее мужу какую-то информацию, а тот в свою очередь передает ее еще кому-то. Затем они поровну делят деньги, которые им платят за эти услуги.
Я был поражен тем, как быстро подтвердилась моя почти фантастическая версия, и буквально онемел от удивления и неожиданности. Наоми, решив, что я потрясен поступком ее мужа, тут же поспешила добавить:
— Я не знаю, что это за информация, но я уверена, что он ничего не делает плохого. Сама мысль о том, что Джонни может… О, что мне делать, Клод? Он ничего не подозревает, а я не могу сказать ему…
Она умолкла, затем робко спросила:
— Вы не могли бы осторожно намекнуть ему?.. Я хочу сказать, намекнуть, что надо немедленно прекратить это… — Она снова умолкла. — О, я понимаю, вы не можете этого сделать.
— Разумеется, не могу.
— Но как, по-вашему, что он делает? Ведь Джонни не способен на что-то дурное!.. Вы ведь знаете, он так щепетилен…
— На вашем месте я бы забыл об этом, Наоми.
— Нет, я не могу забыть. Ведь я люблю Джонни. — Наоми в эту минуту, должно быть, казалась себе романтическим воплощением Жанны д’Арк. — Мысль о том, что с ним может случиться что-то плохое, приводит меня в ужас, и кроме того… Нет, вы не должны считать меня ханжой, Клод, но я ненавижу ложь и нечестность, даже в мелочах. Я не выношу, когда не возвращают мелкие долги, или хотят проехать на автобусе без билета, или выудить чужую монету из автомата… — Она попыталась засмеяться. — Очевидно, я сказала глупость… особенно об автомате… — Она снова умолкла. — Да, я понимаю, вы не можете сказать ему. Только не говорите мне, Клод, что я должна все забыть. Не такой совет мне сейчас нужен.
— Вы сами знаете, что вам надо делать, Наоми.
— Нет, не знаю.
— Знаете. Самое лучшее — это сказать ему все и потребовать объяснения.
— Я не могу. — Она сцепила зубы и сжала руки на коленях так сильно, что обозначились побелевшие суставы.
— Почему не можете? Я не верю, что у вас не хватит мужества. Вы всегда были сильнее его. Он слаб и податлив, как трава, Наоми, и от этого вы никуда не уйдете.
— Я не могу сказать ему, — ответила она, — ведь если он узнает, что я ему не верю, то сам потеряет веру в себя. А ведь это то, что я ему дала. Ему необходимо верить в себя больше, чем кому-либо другому. Я не имею права отнять у него эту веру.
— Хорошо, — сказал я, — тогда забудьте обо всем.
Она поднялась в полном отчаянии, собираясь уйти, и дошла уже до двери, когда я наконец решился.
— Наоми, я знаю, чем занимается Джон. Не спрашивайте, как я об этом узнал, но я знаю. Он продает секретную информацию прессе, и если все станет известно, это грозит ему тюрьмой.
Лицо Наоми стало серым; я испугался, что она потеряет сознание.
— Поэтому вы должны немедленно сказать ему все и, добавьте, что я тоже об этом знаю. Скажите, что, если он не прекратит это, я сообщу его начальнику и начальнику этого, как его — Макнамары, тоже. Сделаю я это или нет — не так уж важно. Только постарайтесь внушить ему, что я обязательно это сделаю.
— Но разве вы… — прошептала она еле слышно, — разве вы хотите быть замешанным в этом?..
— Мне так часто приходилось бывать замешанным в делах Филда, что одним случаем больше или меньше, не имеет уже значения. Делайте так, как я вам сказал.
— Может, мне действительно лучше обо всем забыть, — панически заметалась Наоми.
— Теперь это уже невозможно, — сказал я, и она покорно поддалась на этот шантаж.
В пять, часов Джонни Филд был уже у меня; по-мальчишески смущенный и пристыженный, он выглядел почти трогательно. В своих объяснениях он был предельно краток.
— Наоми мне все рассказала об этой… кх-м… истории. В ней замешан не я один, поэтому я не буду все тебе объяснять. Ты должен поверить мне, все не так ужасно, как кажется на первый взгляд. Речь идет об общеизвестных фактах, ничего секретного и, разумеется, никаких нечестных сделок…
— Однако тебе за это неплохо платят.
Джонни помрачнел. Он глотнул воздух, словно человек, который задохнулся от незаслуженного оскорбления. Но тут же поспешил заверить меня:
— Все уже кончено, даю честное слово, Клод. Я не подозревал, что на это можно посмотреть как-то иначе, пока Нао не передала мне твое мнение. Послушай, это может показаться тебе смешным, но я чертовски тебе благодарен. Ты помог мне во всем разобраться. Кажется, это не в первый раз, но, клянусь тебе, в последний. Ты можешь забыть этот случай, как забыл все остальное? Ради Наоми, если не ради меня?..
— Можешь быть уверен, что если я сделаю это, то уж, во всяком случае, не ради тебя, — ответил я.
Приняв это как согласие на примирение, он энергично тряхнул мне руку, с силой хлопнул по плечу и ушел, прежде чем я успел что-либо сказать или возразить.
Наоми пришла поблагодарить меня.
— Вы не представляете, насколько мне теперь спокойней. И ему стало легче, поверьте мне. Его так легко обмануть, втянуть в любую неприятность, и он так благодарен, когда ему помогают выпутаться.
— Теперь, я думаю, нам лучше поскорее забыть об этом и никогда не вспоминать, — сказал я.
Она ответила мне благодарной улыбкой, и мы заговорили о чем-то другом.
Разбирая шкаф, я нашел сделанный пером портрет Сесиль Арчер. Его как-то набросал мой приятель Биркленд, теперь Бирк, известный карикатурист. Это был превосходный рисунок, легкий и изящный, как портрет Режан Бердслея[8]. Теперь, когда я снова мог смотреть без боли в сердце на фотографии и портреты Сесиль, я решил отдать рисунок наклеить на картон и окантовать. Он лежал у меня на столе, и Наоми его увидела.
— Можно мне взглянуть? — спросила она. Взяв рисунок в руки, она, не удержавшись, воскликнула: — Господи, ведь это Элен! Нет, нет, я ошиблась, не Элен. Но как похожа…
Удивленный, я взял из ее рук портрет Сесиль и внимательно вгляделся в него. Наоми была права. Пожалуй, труднее было бы найти женщин, менее похожих друг на друга по манере держаться, цвету лица, глаз и волос, чем Сесиль и Элен. И однако четкие и правильные черты, маленькая точеная головка, характерный изгиб губ делали их странно похожими.
— Это мой близкий друг, — объяснил я Наоми. — Ее уже нет в живых, она умерла. Да, они действительно похожи с Элен. Раньше я этого как-то не замечал. Это дочь сэра Даниэля Арчера.
— Неужели это Сесиль? — воскликнула Наоми, которая, по-видимому, слышала о ней, и с новым интересом посмотрела на портрет.
Мысль о том, что я и сейчас все еще ищу черты Сесиль в других женщинах, усилила беспокойное желание увидеть Элен и устранить все нелепые недоразумения между нами.
Весь вечер и следующее утро я опять обдумывал планы возвращения Элен, подробно разбирая то один, то другой, охваченный таким лихорадочным нетерпением, что готов был приняться за осуществление самого нелепого из них, как вдруг сама Элен разрешила мои сомнения.
Я был в галерее. Раздался телефонный звонок, просили Крендалла.
Я поинтересовался, кто говорит.
Решительный и незнакомый голос ответил:
— Миссис Эштон. Собственно, мне нужен мистер Пикеринг.
— Я у телефона.
Голос сразу изменился и стал прежним голосом Элен, чистым, мягким, несколько напряженным, пожалуй, даже более напряженным, чем обычно.
— О Клод, я вас не узнала.
— И я вас тоже.
— Это Элен, — зачем-то пояснила она.
Я спросил, как она поживает.
— Хорошо, Клод. Я позвонила, чтобы сказать… — Она на мгновение умолкла, а затем торопливо продолжала, — чтобы извиниться за все, что наговорила тогда о Чармиан. Это не мое дело, вы правы. Я очень сожалею. — Наступила долгая пауза. Я был так счастлив, что утратил способность говорить. И я торжествовал; мне стыдно признаться, но это было так.
— Ну вот и все, что я хотела вам сказать. До свидания.
— Подождите, — крикнул я, словно она была за сотни миль от меня, в каком-то другом мире. — Вернитесь, Элен!
— Я здесь.
— У Гвиччоли, в семь?
— Сегодня?
— Да.
— Я не смогу сегодня.
— Сможете, если захотите. Вы придете, да?
Она ответила почти шепотом, словно в комнату кто-то вошел и она не хотела, чтобы ее слышали:
— Я постараюсь. Хорошо, я приду. Только я, возможно, опоздаю.
Но, как всегда, она пришла раньше. Когда я подходил к ней, она встала и сделала несколько шагов мне навстречу. Лицо ее светилось радостью.
Мы ни словом не обмолвились о Чармиан, о нашей размолвке и о радости этой встречи, более теплой, чем все, что были до сих пор. Мы говорили о книгах, новых фильмах и о политике. Я рассказал ей о Филде, и она не поторопилась, как обычно, вынести свое категорическое суждение, а лишь посмеялась и сказала, что, пожалуй, не очень удивлена. Во время ужина мы не касались ничего, что могло больше всего нас интересовать; в этом не было необходимости. Наш разговор, о чем бы он ни шел, был лишь хрупкой завесой, за которой прятались невысказанные слова, волнующие и полные значения.
После ужина я, как обычно, спросил, куда бы она хотела пойти.
— Чудесный вечер, — сказала она, — давайте пройдемся… и помечтаем.
В полном молчании мы спустились по шелковистой траве парка к Темзе и смотрели на разноцветные огни, дробящиеся в воде, и золотисто-серебряную цепочку автобусов на мосту Ватерлоо.
Я ощущал непонятный страх и восторг: страх открытия и радость оттого, что оно сделано.
Элен тоже, должно быть, испытывала нечто похожее, ибо вдруг торопливо, словно защищаясь от чего-то, стала подробно рассказывать мне о каких-то сложных интригах в министерстве, которые могут отразиться на положении Эйрли, а следовательно, и на ее положении тоже. Я не отвечал, ибо почти не слушал ее. Мы повернули к Стрэнду, через Сен-Мартин-лейн и Лестер-сквер вышли на Пиккадилли, вошли в темный в блестках фонарей Грин-парк и побрели прямо по траве.
— …И если до понедельника не состоится заседание и Эйрли не удастся переговорить с Картером, а Картер не согласится взять на себя часть ответственности за решение, принятое Конвеем, во всяком случае, ту часть, которая касается его, тогда вся эта история…
Она вдруг умолкла, словно то, что она говорила, внезапно потеряло всякий смысл. Мы остановились, почти изнемогая от усталости. Напряжение между нами звенело, как натянутая струна, которой коснулись пальцем. Я положил руку ей на плечо. Она повернулась ко мне. Мы словно вновь узнали друг друга.
Элен рассмеялась. Мы оба беспричинно смеялись, потом Элен сказала:
— Господи, мы прошли, должно быть, не меньше ста миль. Я падаю от усталости.
— Сейчас мы поймаем такси, — сказал я, и, бережно поддерживая друг друга, словно каждый шаг стоил нам усилий, мы вышли из парка на ярко освещенные улицы. Мы были пьяны от радости примирения, чувства новой близости, которая установилась между нами. Но мы не торопились заменить ее откровенной радостью высказанной любви.