На пляже

Я была всего лишь начинающим искусствоведом, когда одно издательство заказало мне историю современного искусства. Это случилось в конце семидесятых годов, и современное изобразительное искусство не имело еще такого количества почитателей, как сегодня. Гонорар предполагался крошечный, но то, что мне поручили такой серьезный проект, свидетельствовало об огромном доверии ко мне. Поскольку я была самоучкой, то в целях самообразования методично обходила тогда все музеи. Я незамедлительно принялась за работу: футуризм, экспрессионизм, конструктивизм, дадаизм, Баухаус[33] и Де Стиль[34]… Я прочитывала все, что удавалось раздобыть, выписывала в тетради сотни цитат, которые мне могли пригодиться, и изучала инкунабулы, которые по сути были лишь каталогами, где в лучшем случае на дешевой бумаге печатались черно-белые репродукции. Воспользовавшись летним отпуском, который мы проводили во Флоренции, я написала, наверное, две или три главы. Я писала в удушающей жаре за крохотным столиком, стоящим под деревьями в глубине парка, окружавшего виллу в Порта Романа, где мы снимали часть первого этажа. Но материальные трудности, которые испытывал журнал «Ар пресс», а также неуверенность в его будущем слишком отвлекали меня, и, вернувшись домой, я не смогла продолжать регулярную работу над книгой. Я недостаточно серьезно отнеслась к делу, которое в любом случае требовало от автора большей зрелости. Редактор, доверивший мне проект, ушел из издательства, и больше ко мне никто не обращался. Во мне засела мысль, что если я когда-нибудь смогу опубликовать такую книгу, это будет потрясающим достижением. В тот раз мне не удалось осуществить свои честолюбивые планы, но желание это сделать осталось. Я придерживалась тогда телеологической[35] концепции искусства, которую разделяли многие из моих друзей-художников и коллег; поведать хотя бы часть этой концепции значило бы оправдать произведения современного искусства, которые я защищала, а чтобы доказательство стало бесспорным, ему следовало быть полным. К этому нужно добавить концепцию книги, связанную с моей заботой об эффективности труда. В отличие от моей повседневной деятельности, зависящей от случайностей, книга являла собой предмет редкий и необходимый; достаточно было написать всего одну монографию, которая стала бы шедевром в старинном понимании этого слова, с той только разницей, что нужно было не просто изложить практические результаты, а довести их до логического конца, где сконцентрировались бы опыт и приобретенные знания. Моя недописанная книга позволила мне реальнее оценить свои способности и устремления. Ожидание было недолгим. Через пять или шесть лет другой издатель попросил меня набросать панораму современного французского искусства. Проект был более обоснованным. Я воспользовалась им, чтобы сделать то, что соответствовало моему идеалу. Я постаралась писать как можно более исчерпывающе, и предоставила в редакцию толстую рукопись.

Я поняла, что моя концепция книги весьма напоминает мое понимание любви! Хоть я и была невоздержанной, но непостоянством не отличалась. Я смотрела на тех, кто коллекционирует любовные истории, как на инопланетян, язык и нравы которых мне чужды. Я сохраняю неизменный и обескураживающий скептицизм по отношению к романтическим натурам, подверженным любви с первого взгляда. У меня совсем иной опыт! Потребовалось много лет, сотни тысяч ласк, тысячи дискуссий и некоторое количество совместно пережитых испытаний, чтобы без лишних разглагольствований я смогла назвать любовью то, что испытываю к Жаку. Потребовалось еще немного времени, чтобы я сказала ему об этом. Мы только что въехали в наш новый дом. Вечером я о чем-то размышляла, не включая света. Какое-то время мы молчали, как бы отсекая прошедший день, а потом я решилась, и, как обычно, пожелав ему доброй ночи, я несколько раз повторила: «Я тебя люблю».


Хотя казалось, что я навеки обречена писать только обзорные статьи, позднее мне удалось выпустить в учебной серии книгу, охватывающую все сферы современного зарубежного искусства, для чего потребовалось ввести этот проект в достаточно жесткие рамки. А потом, когда книга была готова, я впервые в своей профессиональной жизни оказалась вовлечена в серьезное предприятие — ни больше, ни меньше. Я была свободна, и меня осенила идея написать «Сексуальную жизнь Катрин М.».

Эта мысль относится к тем легковесным идеям, что время от времени отвлекают нас от мучительной или скучной обыденности. Мы откладываем какое-то дело на потом, на какое-то гипотетическое будущее, предполагая, что вернемся либо со щитом, либо на щите; но что это за дело, так и остается неясным. Мы никогда не даем себе труда углубиться в детали. Оно может оставаться одной из многих несбыточных надежд, которые время от времени дают о себе знать, при этом сопровождают нас постоянно до тех пор, пока не приходит срок подводить итоги; оно поддерживает в нас веру в другую жизнь. Однако об этой книге я стала задумываться всерьез: написать автобиографию, сведя ее к рассказу о моей сексуальной жизни. (По правде говоря, «всерьез» — это довольно сильно сказано, я рассматривала это предприятие со слишком близкого расстояния и не могла отличить его от своих фантазмов — ни в целом, ни в частностях.)

И вот я пишу новую автобиографическую книгу, замысел которой пришел мне в голову почти сразу же после опубликования первой, это будет естественное ее продолжение, которое получилось непреднамеренно. Я прекрасно сознаю, что предприняла кое-какие меры: использовала выражения «мне кажется», «по-моему, я помню, что…» и условное наклонение. Маниакальная честность заставляет меня делать такие оговорки, когда мне изменяют память или способность к анализу, или признаться, что в ходе рассказа, который мне хотелось бы насытить мельчайшими подробностями, я вынуждена ограничиться предположениями. Но часть автобиографического материла составляют забытые детали, и я не пытаюсь этого скрыть. Скульптуры Пикассо состоят как из пустот, так и из объемов, почему бы мемуарам частично не демонстрировать провалы в памяти? Так, я убеждена, что впервые мысль о книге «Сексуальная жизнь Катрин М.» посетила меня до того кризиса в наших отношениях с Жаком, о котором рассказано на этих страницах, но сказать точно, когда именно — не могу. Я также не могу сказать, когда я впервые призналась себе в этом решении. Чтобы подстегнуть собственные воспоминания, мне случалось расспрашивать окружающих, но когда я обращалась к Жаку, выяснялось, что он помнит не больше моего. Одно несомненно — мысль об этой книге созрела во время кризиса.

Она возникла снова в разговоре с другом, который впоследствии и издал эту книгу. Он рассказал нам, что проявляет особый интерес к романам или рассказам, написанными женщинами, которые открыто говорят о проблемах секса. Жак меня очень подбадривал: «Ты должна написать эту книгу…» Я слышу свой ответ: «Конечно, конечно… все, что я написала до этого, в общем-то имело успех…» Я рассуждала об этой книге так, словно речь шла об очередной монографии по искусству, и хотя пока не догадывалась ни о чем буду там писать, ни как к этому приступить, уже чувствовала себя довольно уверенно. Я не испытывала той радости, которая возникает, если представляется возможность совершить давно задуманное или когда сбывается старая мечта. Вдобавок ко всему, несуразность этой идеи вызывала смех. Зато я не испытывала никакого страха. У меня было такое же чувство, как в двадцать лет, когда мне казалось само собой разумеющимся, что художники примут меня в свой круг только потому, что я мечтаю об этом. Если я отвечала Жаку уклончиво, то вовсе не потому, что колебалась в своем решении: просто мне не хотелось казаться излишне самоуверенной.

Меня заботило одно: то, что раньше назвали бы «стилем», а сегодня скорее — «манерой письма». Поскольку большая часть моего культурного багажа заимствована из авангарда, откуда берут начало все интересующие меня современные произведения искусства, я считала, что литература, если только она не выполняет ни дидактической, ни публицистической функции, непременно должна выражаться в новой форме. Подобно восхищавшим меня живописцам, которые всё придумали заново, начиная с незагрунтованного куска холста, я полагала, что должна найти совершенно оригинальный способ организации слов. Я до сих пор храню в картонных коробках поэмы, написанные каллиграфическим почерком на бумаге фирмы Кансон, которые в пятнадцать или шестнадцать лет я дала почитать учителю математики. Он вернул мне их с пометками, как будто исправлял сочинение. Он критиковал изобретенное мною необычное расположение текста, когда фраза обрывалась на середине и переходила на новую строчку или напротив, шла одной сплошной строкой. «Постоянная проблема с композицией!» — писал он на полях. И все-таки несколько раз он меня похвалил. Я отдала ему на суд незаконченный рассказ о женщине, которая бродит по незнакомому пустынному городу. Она попадает в темный и таинственный дом, где «толстая женщина в черном жестко накрахмаленном платье» берет ее за руку и подводит к группе людей. Мой ментор написал: «Оч. хор.» рядом с такой фразой: «В пивной мужчины, одетые, по-преимуществу, в бежевое и светло-серое, так неожиданно резко кидали на столы в барочном стиле пожелтевшие и запылившиеся карты, что это свидетельствовало только об их полном безразличии». Он даже подчеркнул «в бежевое и светло-серое». На восприятие моего первого читателя воздействовали шаблоны классицизма, прибегнув к которым я вообразила себе, что мои персонажи были одеты: из чего я заключила, что больше всего ему понравились образы, извлеченные из тайников памяти, и сама форма письма — скорее классическая. Лучше описательные фразы, чем неожиданные цезуры! Позже я показала Клоду эти и другие поэмы, которые продолжала писать. Он сказал, что это красиво, но бессодержательно. Я никогда не показывала их Жаку, поскольку он был писателем, а мне было бы неловко за свои незрелые сочинения.

Я не колеблясь подписала договор на «Сексуальную жизнь», но поскольку в силу занятости не могла приступить к работе немедленно, то провела несколько недель в замешательстве, чувствуя себя такой же растерянной, как и тридцать пять лет назад. Я склонна была полагать, что мой сюжет требует особой формы выражения: так повар, имеющий в распоряжении необычные ингредиенты, должен придумывать новые рецепты. Но каким образом и с чего я должна была начинать?

Решение пришло как-то в весенний полдень, в пространстве, ограниченном небом и песком. Мы пошли прогуляться по пляжу, частично защищенному скалой, где обычно прятались от сильного ветра. В тот день там было безлюдно, и поскольку жара еще не наступила, воздух казался прозрачнее, чем летом. Я полностью открываю душу в разговорах во время прогулок, меня раскрепощают открытые пространства. Наши идеи в чем-то подобны платяным шкафам: их нужно периодически проветривать, в прямом смысле слова. Я созерцаю панораму, или не отрываю глаз от горизонта, или, попросту говоря, смотрю себе под ноги на опасных горных тропинках. Я не вижу своего собеседника, а только чувствую его присутствие, причем тем более остро, что в моем восприятии он не вписывается в пейзаж. Я ускользаю от взора, способного судить меня, и лишь ощущаю ободряющую близость. В тот момент мы остановились передохнуть. Я села на песок и, не переставая говорить, оставляла на нем отпечатки своих ладоней. За спиной у меня находилась скала, на вершину которой я уже много лет не хотела подниматься. Ведущая в гору тропинка и поросшая деревьями площадка наверху, где находился прожектор, тоже входили в маршрут прогулки. Но я больше не хотела следовать ему, после того как прочитала в дневниках Жака, что он совершал туда эротические вылазки с одной из своих девиц, и это меня оскорбило — местность там открытая, а потому, когда мы гуляли вместе, то отказывались от подобных эскапад. Какова же должна быть сила желания, если она толкнула Жака на большее безрассудство, чем то, что он проявлял со мной? Если мы вдвоем вернемся в это место, где кружится голова и будоражат чувства, то воспоминания, которые нахлынут на него, не будут для нас общими, и наверняка мне придется спасаться бегством.

Но теперь я больше об этом не думала, ведь ничто так не отвлекает и от грустного, и от веселого, как какие-то организационные проблемы. Они могут превратиться в навязчивую идею и в этом случае перекрывают все другие мысли, даже самые страшные. Я слушала Жака, который расхаживал передо мной взад и вперед. Когда я поднимала на него глаза, то не могла в полусвете четко рассмотреть его лица, но жесты его, напротив, были очень выразительны. Он говорил, что я не должна понапрасну тревожиться, что должна взяться за книгу со свойственной мне собранностью и ясностью ума: так, как бралась за предыдущие. Это меня слегка ободрило. Когда наши тени растворились в полосе света, вдруг во мне что-то произошло: я поверила в слова Жака, предложенное им решение уже созрело во мне: мое прошлое переплавится в книгу, а его совет относительно этой книги переносил меня в другую жизнь.

Вскоре я начала аккуратно делать заметки, следуя определенной системе. На первой странице я составила список всех имен известных мне мужчин, из тех, с кем я вступала в физический контакт; их я помнила. Затем, поскольку я весьма чувствительна к пространственным ощущениям, именно они быстро и естественно определили тематическую композицию книги. Я рассортировала свои воспоминания в соответствии с этими темами, не придерживаясь особой последовательности. Переворошив содержимое своей памяти, я принялась за изложение.

Самая тяжелая часть кризиса миновала, но я знала, что возможны рецидивы. Интересно отметить, что мои переживания не влияли на ход работы. Спор накануне мог закончиться ссорой, я могла прорыдать полночи, но наутро так же спокойно приступить к работе, чтобы описать сцену в клубе, где мы менялись партнерами, или какие-нибудь эротические ритуалы, которые мы совершали с Жаком. Я настолько погрузилась в процесс письма, что меня не трогали никакие бытовые неурядицы. Возможно, они уже относились к прошлому, а воскрешаемые мной воспоминания, как это ни парадоксально, принадлежали настоящему. Почти полностью отредактировав книгу, я констатировала интересный факт. До начала работы я порой думала, что смогу вставить какие-нибудь едкие замечания, разумеется, не в адрес Жака, а по поводу его женщин: внесу только мне известные подробности личной жизни или опишу этих девиц внешне — но так, чтобы задеть или унизить их, если они узнают самих себя. Так вот, развитие сюжета не позволило мне включить в текст такого рода детали.

Мое внимание было сконцентрировано на одной-единственной главной героине повествования, написанного в прошедшем времени несовершенного вида — времени отдаления и завершения. Я обнаружила, что по мере того, как начинаешь меньше мечтать о будущем, поскольку его остается все меньше, сами мечты, которые становятся не столь разнообразными и насыщенными, как прежде, сменяются воспоминаниями. Я не отказалась от прогулок по бескрайним просторам своих фантазий, но теперь реже выбираю тропинки в будущее. Я измеряю годы не столько морщинами на лице и замедленностью движений, сколько ослаблением и оскудением способности предаваться мечтам. К счастью, со временем сбываются некоторые ожидания, дорогие нам с детских лет. И во мне не загораются новые надежды. Мне понятна меланхолия Руссо: «Мое воображение уже не отличается живостью и не воспламеняется, как прежде, от созерцания предмета, способного вызвать воодушевление; я больше не в силах упиваться безумием сновидений, сегодня они несут в себе, скорее, смутные воспоминания, нежели новые образы».

Объект мечтаний — это не рациональный план, который можно осуществить полностью или последовательно за короткий или более долгий срок. Время мечтаний — это вымышленное время, оно не детерминировано, и наша психика способна определить его как «отдаленное» еще до того, как телесная немощь обозначит пространство, куда мы перемещаемся; пространство, в котором наше воображение, угасая, уже не может представить нам те зыбкие горизонты, которые служили невозделанными землями этого пространства.

Наше дистанцирование от событий прошлой жизни изменяет их масштаб, вдруг возвращаются эпизоды, оставшиеся незамеченными в тот момент, когда они происходили; логика, следуя которой они выстраивались, в ту пору была от нас скрыта, объемность, привнесенная временем, к которому они принадлежали, сегодня уже воспринимается как часть истории; человеческая странность в конечном итоге заставляет нас принимать за других тех, кем мы были в прошлом — и все это способствует превращению нашего прошлого в сон. Говорят, что будущее сжимается, когда перестаешь считать, что оно будет всегда, и тогда приподнимается мутная завеса эмоций и ощущений, являя прежде затененные участки прошлого, и кажется, будто они открываются перед нами. Мы становимся читателями романа, автором которого сами когда-то стали, но не осознаем этого до тех пор, пока не приступим к последней главе. Такой автор-виртуоз может дать нам ключ, который позволит соединить воедино знаки, рассеянные по всему повествованию, благодаря чему бессмысленное обретает смысл. Таким образом, наслаждаясь чтением книги, в которую вложен скрытый смысл, мы можем задержать приход грусти, тревоги, сожалений или ностальгии, присущих последней главе.

В молодости я часто мечтала о будущем, но моя вера в жизнь была так сильна, что я никогда не старалась подменить реальность утопией. Гордыня побуждала меня полагаться на судьбу. Я всегда интересовалась этическими проблемами и с недоверием относилась к тем, кто выстраивает свою жизнь как роман, который сперва «сочиняют» в голове, а потом «рассказывают самому себе». Зато теперь я убеждена, что каждый, кто не боится посмотреть назад, поймет, что его прошлое — действительно роман, и даже если в нем есть печальные эпизоды, понять это — уже счастье.

Сцена, когда моя мать целуется с любовником на пороге семейного дома, вызвала комментарий доктора М.: «Вас спасло то, что вы увидели свою мать в объятиях чужого мужчины». Более тонкие, чем я, читатели, искушенные в механизмах подсознания, возможно, смогут если не прояснить эту фразу, то, во всяком случае, высказать какие-то догадки. Я же, в очередной раз, не знала, какой смысл из нее извлечь, вероятно, слишком много признаков, которые могли бы мне помочь, скрыты от моего сознания. Но, возможно, с меня хватило и знания о том, что я «спасена», пусть даже я не вполне понимала, от чего я спаслась и каким образом увиденное способствовало моему спасению. Я не могла правильно интерпретировать это замечание, поэтому приняла его скорее как благоприятный знак, без энтузиазма и даже без большого доверия. Сцена с участием матери открывала новый абзац книги, но в центре практически каждого ее эпизода находилась я сама. Теперь меня уже реже преследовал образ Жака в компании других женщин.

Но я не могу без волнения слышать, когда при мне произносят имя одной из них: тогда я беру инициативу в свои руки, чтобы убедиться, что я неприкосновенна, или, скорее, чтобы проверить, защищена ли я полностью. Время от времени мне еще случается расправить брошенный Жаком смятый листок, но делаю я это теперь чисто рефлекторно.

Загрузка...