Рано утром 8 июля 1937 года НКВД арестовал Осипа Пятницкого. Один из самых высокопоставленных государственных партийных деятелей сталинской России был обвинен в том, что замышлял террористические акты против советского государства. Десять дней спустя его жена начала вести дневник. С трогательными подробностями в дневнике Юлии Пятницкой описываются обстоятельства ареста ее мужа, невзгоды и горести, обрушившиеся на нее, человека, прежде входившего в советскую элиту. Соседи и бывшие друзья стали избегать ее как жену «врага народа»; она потеряла должность инженера, и ее – вместе с двумя маленькими детьми – оставили на произвол судьбы без каких-либо источников дохода и средств к существованию. Отчаявшаяся женщина непрестанно думала о муже, и в конце концов этот вопрос поглотил все ее внимание. «Кто же он?» – спрашивала она в дневнике. Был ли действительно Пятницкий преданным коммунистом, как он утверждал? Сначала она склонялась к тому, чтобы доверять ему: в конце концов, они были женаты 17 лет. Но это бы означало, что ошибается партия. Такие рассуждения Пятницкая обрывала на полуслове: «Очевидно, я не так думаю. Очевидно, Пятница никогда не был профессиональным революционером, а был профессиональным мерзавцем – шпионом или провокатором… И потому так жил он, и был таким замкнутым и суровым. Очевидно, на душе было темно, пути иного не было, как ждать, когда его раскроют или когда он сумеет удрать от кары»1.
Пятницкий был псевдонимом Осипа. Урожденный Таршис, он принял его после вступления в большевистское движение. Этот псевдоним, происходящий от слова «пятница», дали Осипу товарищи, уподоблявшие его приверженность революционному движению преданности Пятницы своему господину, Робинзону Крузо. Но, несмотря на это, Юлия после ареста Осипа не могла со всей определенностью сказать, кем был ее супруг. Она хотела верить утверждениям Пятницкого, что его большевистская совесть «перед партией так же чиста, как только что выпавший в поле снег», но сами такие мысли она описывала как «черные» и «преступные». Логика подобных мыслей, противоречивших официальным обвинениям, вела ее к вопросу о том, в каком направлении движется страна. В конечном счете она подрывала ее идентичность советского гражданина и члена боевого товарищества коммунистов. Эта идентичность, основанная на приверженности коллективному строительству светлого будущего, была для Юлии сутью жизни.
Страницы дневника Пятницкой иллюстрируют борьбу между ее взглядами и сознательными усилиями, которые она прилагала к восстановлению своего мировоззрения преданной партии коммунистки. Дневник служил орудием, при помощи которого она могла освободиться от ядовитых мыслей и тем самым вновь обрести уверенный, целостный голос убежденного революционера. Ее задача состояла в том, чтобы «доказать, не для других, а для себя… что ты выше, чем жена, и выше, чем мать. Ты докажешь этим, что ты гражданка Великого Советского Союза. А если нет сил, убирайся ко всем чертям»2.
Такие личные документы, как дневник Юлии Пятницкой, лишь недавно ставшие доступными исследователям, заставляют подвергнуть сомнению представление о тоталитарных обществах и, в частности, о сталинском режиме, выступающем в качестве образцового примера тоталитаризма. Затрагивая проблему самовыражения в сталинской России, мы обычно думаем, что государство лишало своих граждан возможности высказывания собственного мнения и что истинные мысли и искренние стремления людей выражались только в частной сфере, защищенной от навязчивого вмешательства государства. Мы думаем, что личностное ядро советских граждан было качественно иным, нежели способ их «официальной» саморепрезентации. Мы рассматриваем этих людей в соответствии с либеральной концепцией субъекта – как личностей, стремящихся к автономии и дорожащих своей частной жизнью как сферой свободного самоопределения. С этой точки зрения советские граждане наверняка должны были противостоять государству, полному решимости уничтожить их независимость и приватность3.
В своей идеальной форме дневник представляется нам вместилищем частных убеждений, выраженных стихийно и непринужденно. С учетом вездесущности государственных репрессий в тоталитарных системах лишь исключительные личности, побуждаемые совестью или заботой о потомках, рискуют вести тайные дневники. В романе «1984» Джорджа Оруэлла Уинстон Смит начинает вести дневник, чтобы выразить себя вопреки государству Большого Брата. Ведение дневника является «проступком», который, будучи обнаружен, «по всей логике» приведет к «смертной казни или по крайней мере к 25-летнему заключению в лагере принудительного труда». Оруэлловское государство Большого Брата активно стремится искоренить любое представление о личном Я. Принудительные коллективные формы жизни лишают людей времени, места и даже необходимых орудий – бумаги и карандаша – для формулирования каких-либо личных мыслей. Уинстон Смит ведет свой дневник в «удивительно красивой тетради. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Он приметил ее на витрине старьевщика в трущобном районе и загорелся желанием купить»4. Смысл этого описания ясен: личному дневнику – артефакту прошедшей либеральной эпохи – не место в тоталитарном государстве.
Жанр дневников, процветавший в дореволюционной русской культуре, предположительно должен был исчезнуть в наступившей после революции обстановке страха и недоверия. Считалось, что те, кто вел дневники во время революции и в первые годы советской власти, прекратят это делать в сталинскую эпоху, когда написание личных текстов легко могло превратиться в саморазоблачение5. В 1926 году ОГПУ конфисковало дневник у Михаила Булгакова. После возврата дневника (без каких-либо обвинений) писатель уничтожил его6. Оставшиеся в живых интеллигенты сходятся во мнении, что дневник в сталинский период был анахронизмом. «В то время нельзя было даже подумать о ведении настоящего дневника», – замечает в предисловии к беседам с Анной Ахматовой, записанным в виде дневника в 1938—1941 годах, Лидия Чуковская. Чуковская добавляет, что всегда «опускала или маскировала» «основное содержание» своих бесед с поэтессой. В воспоминаниях, написанных в 1967 году, Вениамин Каверин рассказывает о своем посещении Юрия Тынянова в Ленинграде в конце 1930-х годов. Хозяин, указав на открытое окно, из которого несло гарью, сказал: «Люди жгут память и делают это уже давно, каждую ночь… Я теряю рассудок, думая о том, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники»7.
Однако представление о всеобщем и единообразном подавлении личных нарративов опровергается теперь потоком личных документов первых десятилетий советской власти – дневников, писем, автобиографий, поэтических произведений, обнаруживаемых в недавно открытых советских архивах. Дневник, похоже, оставался популярным жанром советского и особенно сталинского периода. Дневники вели писатели и художники, а также инженеры и ученые, учителя, профессора и студенты, рабочие, крестьяне, служащие, партийные работники и комсомольские активисты, военные, школьники и домохозяйки. Дневники вели партийцы разного уровня и беспартийные, включая людей, осужденных за контрреволюционную деятельность.
Их личные хроники очерчивают экзистенциальную территорию, отмеченную авторефлексией и борьбой. Многие советские дневники характеризуются явной интроспективностью, но их интроспекция не направлена на индивидуалистические цели. В противоположность Уинстону Смиту, «дневниковое» Я которого было обращено против целей и ценностей, пропагандировавшихся государством, авторы советских дневников обнаруживают стремление вписаться в общественно-политический порядок. Они стремились к самореализации в качестве субъектов истории, действия которых определялись активной приверженностью общему революционному делу. Их личные нарративы настолько насыщены революционными ценностями и категориями, что они, кажется, сводят на нет различие между личной и общественной сферами. Многие авторы дневников сталинской эпохи были увлечены поиском того, кем они, в сущности, являются и как они могут преобразовать себя. Они брались за перо, потому что сталкивались с насущными внутренними проблемами и искали на них ответ в дневниковом самодопросе. Их дневники были действенными инструментами для вмешательства в собственное Я и сопряжения его с осью революционного времени.
Интерес к самопреобразованию, характерный для советской власти и авторов рассматриваемых дневников, уходил корнями в революцию 1917 года, стимулировавшую новый подход к Я как к политическому проекту. Все политические деятели, вставшие на сторону революции, несмотря на их идеологические различия, связывали ее с перестройкой жизни общества и каждого человека по революционным стандартам рациональности, открытости и чистоты. Долгожданное свержение царского строя должно было привести к созданию просвещенного политического устройства, которое избавило бы Россию от «темноты» и рабской покорности, присущих крестьянским массам и лежащих в основе проклятой отсталости. Революция знаменовала собой переход от старой жизни к новой. Речь шла об идеальном будущем, продвижение к которому диктовалось «законами истории», о будущем, которого можно было достичь, применяя рационалистическую науку и современную технику. Это будущее воображалось как естественная среда обитания идеального «нового» человека, которого революционеры описывали как человека-машину, неутомимого работника или ничем не скованную целостную личность8.
Создание «улучшенного издания человека» (Троцкий) было официально поставленной целью большевистского режима, пришедшего к власти в октябре 1917 года. Перековка человечества и строительство рая на земле составляли смысл существования коммунистического движения. Проповедуя эти ценности советскому населению, каждый коммунист был обязан изменить собственную жизнь по образу и подобию «нового человека». Попытка коммунистов создать новый мир была в значительной степени ожесточенной борьбой с «пережитками» феодального и капиталистического обществ, порождавшими эгоистические и эксплуататорские настроения. Одновременно большевики стремились превратить людей в политически сознательных граждан, понимающих исторические закономерности и участвующих в строительстве социализма в силу собственных убеждений. Через многочисленные политико-воспитательные кампании советская власть подталкивала людей к сознательному отождествлению с революцией (как ее понимало партийное руководство) и, следовательно, к осмыслению себя в качестве активных участников исторической драмы. Их призывали сделать революцию частью своего внутреннего опыта и дать ей истолкование, которое бы определялось не только объективным ходом истории, но и духовным развертыванием их субъективного Я9.
При Сталине режим провозгласил намерение воплотить представление о новом человеке в жизнь. Принятые в 1928—1929 годах партийным большинством решения об ускоренной индустриализации страны, коллективизации крестьянства и активизации борьбы с классовыми врагами отражали страстное желание уничтожить все, что осталось от «старого мира», и приступить к строительству нового. Деятели сталинского режима считали, что революция достигла зрелости и породила у своих сторонников новое сознание, которое позволит осуществить подобный рывок. Индустриализация должна была обеспечить для нового человека материально-насыщенную среду обитания. Масса героев сталинской эпохи – от летчиков-полярников до шахтеров и доярок-ударниц – были представлены как воплощение социалистической личности. Их героические деяния показывали, к чему могут – и должны – стремиться советские люди, чтобы реализовать свой человеческий потенциал. Сталинская эпоха выдвинула советскую мечту, контуры которой идеолог партии Николай Бухарин очерчивал, имплицитно противопоставляя ее американской мечте. В советской мечте социализм превращал бездуховные «рабочие руки», эксплуатируемые капиталистами, в «людей, в коллективного творца и организатора, в людей, работающих на себя, в сознательных производителей своей собственной “судьбы”, в действительных кузнецов своего счастья»10. В соответствии с этими революционными требованиями советских граждан следовало оценивать по траекториям их собственной жизни. В двойственном контексте мощных революционных нарративов самопреобразования, с одной стороны, и режима политического надзора над субъективностью людей, проявляющейся в ходе их самовыражения, граждане не могли не осознавать свою обязанность иметь определенную «биографию», публично представлять ее и работать над своим самосовершенствованием. Говорение и писание о себе стали чрезвычайно политизированной деятельностью. «Биография» сделалась произведением, имеющим значительный политический вес.
Активизация мыслей и действий людей, направленных на их Я, привела к резкому росту количества советских автобиографий. Дело не только в том, что значительно больше людей сталио думать и писать о себе, но и в том, что автобиографический подход затронул совершенно новые слои населения. Этот процесс вел к тому, что люди стали нащупывать язык самовыражения одновременно с обучением чтению и письму11. И все же, хотя коммунистический режим внес значительный вклад в создание автобиографических свидетельств, голоса свидетелей не являлись лишь результатом приспособления к интересам режима. Язык Я не рождался из предопределенной идеологической литании. Скорее он существовал в более широкой революционной экосистеме, которую коммунистический режим не только создавал, но и сам являлся ее продуктом. Приверженность самосовершенствованию, общественной активности и самовыражению в согласии с историей возникла за много десятилетий до русской революции и уходила корнями в традиции русской интеллигенции. По сути дела, быть достойным определения интеллигент значило проявлять себя критически мыслящим субъектом истории. Это наследие XIX века сформировало самопонимание деятелей революции 1917 года и определило рамки проводившейся ими политики общественной идентичности и личного самоопределения12.
Некоторые советские революционеры считали дневник, наряду с другими формами автобиографической практики, средством самоосмысления и самопреобразования. Но другие смотрели на него с тревогой и подозрением, считая ведение дневника сугубо «буржуазной» деятельностью. О том, подобает ли коммунисту вести дневник, спорили. Ведение дневника было оправдано при условии, что оно способствовало развитию социалистического сознания и воли к действию, но существовала также возможность, что оно приведет к пустой болтовне или даже хуже к «гамлетизму» – мрачным раздумьям вместо революционных поступков. Люди, писавшие дневники в уединении, не под контролем товарищей, рисковали оторваться от воспитывавшего их коллектива. Без такого контроля дневник стойкого коммуниста мог превратиться в рассадник контрреволюционных настроений. Не случайно дневники были одними из самых желанных для органов документов во время обысков в домах предполагаемых «врагов народа».
Итак, дневники 1930-х годов были не просто прямыми порождениями советской государственной политики воспитания революционного сознания. Лишь в редких случаях дневники возникали по предписанию, полученному в классе, на стройплощадке или в редакции. По большей части эти документы велись по инициативе самих авторов, которые, в сущности, часто сожалели об отсутствии руководящих указаний о том, как им строить свою жизнь: не существовало официальной формулы очищения от «старой» природы и сохранения веры в новую. Будучи результатом непрерывной вовлеченности в самоанализ на протяжении определенного времени, дневники выявляли точки напряжения и разломы, которые обходились молчанием или вытеснялись в других нарративах. Поэтому дневники дают превосходную возможность понять формы, возможности и ограничения самовыражения при Сталине. Разумеется, не всякий дневник того периода служил целям интроспекции или отличался богатством языка самоанализа. Но множество авторов дневников разного возраста, общественного положения и профессий пытались ответить на одни и те же вопросы: кто они и как они могут измениться. Их объединяло общее стремление вписать свою жизнь в более общий революционный нарратив. Для их записей характерны общие формы самовыражения и идеалы самореализации, не сводящиеся к отдельным случаям и имеющие более широкое культурное значение.
Авторы этих дневников представляли себя типичным для Нового времени образом. «Быть человеком Нового времени, – пишет Мишель Фуко, – значит не воспринимать себя находящимся в потоке преходящих моментов, а видеть в себе объект сложной и трудной обработки»13. Это означает представлять себя субъектом собственной жизни, а не, скажем, объектом высшей воли. В Новое время субъекты перестают признавать наперед заданные роли; они стремятся к самостоятельному созданию собственных биографий. Таким образом, субъектность предусматривает определенную степень сознательного участия человека в сотворении своей жизни14. В частности, советские дневники, с которыми я имел дело, позволяют понять происхождение нелиберальной, социалистической субъектности. С самого своего зарождения как политического движения социализм определялся его сторонниками через противопоставление либеральному капитализму. Когда революционеры в Советской России приступили к построению социалистического общества, они стали соревноваться со стандартной индустриальной модерностью, характерной для капиталистического Запада. Они разделяли с ней приверженность технике, рациональности и науке, но считали, что социализм победит экономически, морально и исторически, поскольку опирается на сознательное планирование и силу организованного коллектива15. В этом контексте Я-нарративы высвечивают значение и смысл социализма как антикапиталистической формы самореализации. Авторы дневников представляли себе идеальную жизнь в контрасте с капиталистическим Западом, который они воспринимали как эгоистический, индивидуалистический, ограниченный, словом – буржуазный. Они стремились к тому, что один из авторов дневников назвал «второй стадией» понимания – способности избежать атомизированного существования и постичь себя как частичку коллективного движения.
В расширенной жизни коллектива виделся источник подлинной субъективности. Коллектив обещал дать человеку дополнительную энергию, исторический смысл и нравственные ценности. Напротив, жизнь вне коллектива или вне потока истории грозила личностной деградацией, обусловленной неспособностью участвовать в устремленной в будущее жизни советского народа. Юлия Пятницкая осознавала эту динамику, и в ее дневнике звучало настойчивое и отчаянное желание воссоединиться с коллективом. Потеряв после ареста мужа работу инженера, она целыми днями сидела в публичной библиотеке, перелистывая технические журналы: «Просматривала Машиностроение за март. Каждый день, прожитый мною, двигает меня назад. Строятся новые машины: станки, сельскохозяйственные, для метрополитена, для мостов и т.д. … Инженеры ставят по-новому вопросы организации, технологии инструментального дела. В общем, жизнь идет безусловно вперед, несмотря ни на какие “палки в колеса”. Чудный дворец культуры для “Зисовца”. Прямо завидки взяли: почему я не в их коллективе?»16
Принадлежность к коллективу и связь с историей были обусловлены необходимостью труда и борьбы, невозможных без неудач, провалов и обновленных обязательств. На фоне неутихавших призывов к «бдительности» такие авторы дневников, как Юлия Пятницкая, описывали свою неспособность соответствовать требованиям, предъявлявшимся к мышлению и поведению советских людей. У них возникали прямые вопросы и сомнения по поводу того, как согласовать радужные официальные репрезентации строящегося социалистического общества с серыми и тягостными реалиями их личной жизни. Но они сопротивлялись собственным наблюдениям, вызванным, как они полагали, «слабостью воли», и клялись бороться с ними. До некоторой степени колебания и сомнения были необходимы для работы над собой; они создавали динамику борьбы и движения вперед, динамику, которую авторы дневников переживали как развертывание своей воли.
Разделения внутренних стремлений и внешней покорности оказывается недостаточно для понимания власти советской революционной идеологии, преобразующей и пробуждающей персональное Я. Многие личные нарративы сталинской эпохи показывают, что идеология была живой тканью тех смыслов, над которыми серьезно размышляли авторы дневников. Идеология создавала напряжение, поскольку зачастую резко контрастировала с наблюдавшейся автором реальностью. Суть, однако, не в том, чтобы сосредоточиться на точках напряжения как таковых, а в том, чтобы увидеть, как люди работали с ними: сколь нетерпимо было для них «двоедушие», насколько малопривлекательным представлялся уход в личную жизнь, как они пользовались механизмами рационализации, пытаясь восстановить гармоничное представление о себе как части социалистического общества. Значительная часть идеологических противоречий в советской системе раннего периода не возникала между государством, с одной стороны, и гражданами (как вполне сформированными Я), с другой, а заключалась в способах взаимодействия граждан со своими собственными Я.
Несмотря на широко распространенную склонность вычитывать субъективность сталинской эпохи между строк и сосредоточиваться на пропусках и умолчаниях, чтение должно начинаться с самих строк автобиографических утверждений. Ханна Арендт, в течение многих лет изучавшая свидетельства представителей тоталитарного общества, пришла к выводу, что для «истинного понимания ничего не остается», кроме как принимать смысл высказываний за чистую монету. «Источники говорят и тем самым обнаруживают самопонимание и самоистолкование людей, которые действуют и считают, что знают, что они делают. Если мы отрицаем их способность к самоинтерпретации и претендуем на то, что понимаем больше них и можем рассказать, в чем состоят их подлинные “мотивы” и какие объективные “тенденции” они представляют – и неважно, что думают они сами, – мы лишаем их самого дара речи, насколько речь вообще имеет смысл». За исключением тех редких и легко обнаруживаемых случаев, когда люди сознательно лгут, заключает Арендт, «самопонимание и самоистолкование являются основой любого анализа и понимания»17.
Поскольку эта книга акцентирует формирующее воздействие идеологии на жизнь субъектов сталинской эпохи, может показаться, что она возвращается к теориям тоталитаризма, включая Арендт и Оруэлла. Сторонники тоталитарной парадигмы понимают идеологию в коммунистическом государстве как корпус официальных истин, исходивших от центральных государственных учреждений и служивших интересам режима. Идеология индоктринировала людей, внушая им, что они участвуют в великом «движении», а на самом деле обманывая их относительно истинных условий несвободы. Во многих смыслах убедительное, данное истолкование сводило советских граждан к жертвам устремлений режима. Затем пришло новое поколение социальных историков и обнаружило активное участие значительной части населения в мероприятиях большевиков. В процессе такого обнаружения советский строй был поразительным образом деидеологизирован, а его функционирование объяснялось в категориях «эгоистических интересов» различных социальных групп, выступающих в качестве бенефициаров режима. Однако историки этой школы не пытались критически проанализировать, какие формы подобные «эгоистические интересы» могли приобрести в социалистическом обществе18. Синтез этих позиций реабилитировал бы идеологию и одновременно сохранил бы ощущение индивидуальной субъектности (agency), но субъектности, не существующей автономно, а создаваемой идеологией и динамично взаимодействующей с нею. Подобное внимание к идеологии и субъектности как переплетенным и взаимодействующим элементам позволило бы лучше почувствовать экзистенциальные обстоятельства исследуемого времени, которыми, за исключением Арендт, не интересовались ни сторонники теории тоталитаризма, ни ревизионисты19.
Идеологию лучше понимать не как заданный, фиксированный и монологичный корпус текстов в смысле «идеологии Коммунистической партии», а как фермент, действующий в сознании людей и в ходе взаимодействия с субъективной жизнью конкретной личности приводящий к весьма разнообразным результатам. Человек здесь выступает в роли своеобразного операционного центра, в котором идеология распаковывается и персонализируется, в процессе чего индивид переделывает себя в субъекта с определенными и осмысленными биографическими чертами. Активизируя индивидуума, сама идеология обретает жизнь. Поэтому идеологию следует рассматривать как живую и адаптивную силу, оказывающую влияние лишь постольку, поскольку она функционирует в живых личностях, взаимодействующих с собственным Я и миром в качестве субъектов идеологии. В значительной мере логика великих революционных нарративов преобразования (преобразования общественного пространства и собственного Я), коллективизации (коллективизации индивидуалистически настроенных производителей и собственного Я) и очищения (кампаний политической чистки и актов индивидуального самосовершенствования) создавалась и воспроизводилась советскими гражданами, рационализировавшими непостижимую политику государства и, таким образом, являвшимися агентами идеологии наряду с руководителями партии и государства.
Стремление авторов дневников сталинской эпохи к целенаправленной и осмысленной жизни отражало распространенную потребность в ее идеологизации, превращении жизни в выражение прочного, внутренне непротиворечивого, универсального мировоззрения (Weltanschauung). Эта ориентация на осмысленность и включенность в общество пересекалась со стремлением большевиков переделать человечество. Таким образом, режим мог направить устремленность к обретению ценности и преодолению собственного Я, возникшую за идейными границами большевизма, в приемлемое для него русло. В свете этого советский проект предстает вариантом более общего европейского явления межвоенного периода, которое можно описать как двойное обязательство: иметь личное мировоззрение и интегрироваться в общество. Эта идеальная форма бытия была названа «скоординированной жизнью»: она обещала подлинность и интенсивную осмысленность, реализуемую в коллективных действиях, предпринимаемых в соответствии с законами истории или природы20.
Апелляция к Я лежала в сердце коммунистической идеологии. Она была ее определяющей чертой, а также источником ее силы. На фундаментальном уровне эта идеология выступала творцом личного опыта. Всякий, кто вписывал себя в революционный нарратив, обретал голос как действующий субъект, принадлежащий к более широкому целому. Более того, присоединение к движению было для каждого индивида стимулом к переделке Я. Силу коммунистического призыва, обещавшего, что те, кто раньше были рабами, могут превратить себя в образцовых представителей человечества, нельзя переоценить. Она ярко выразилась в сбивчивых автобиографических нарративах полуграмотных советских граждан, подробно описывавших свой путь от темноты к свету. Универсальность амбиций и масштаб советской революции выводили ее участников на уровень субъектов истории, которые ежедневно способствовали движению истории к идеальному будущему. Многие из дневников, которые я буду здесь обсуждать, созданы в диалоге с этим двойным призывом коммунистического проекта: призывом к самопреобразованию и призывом к участию.