Они сидели на скамейке за домом, под старой грушей, шатром опустившей ветки к земле. Была уже глубокая осень. Багровая и буро-золотая листва почти облетела.
В трех шагах от них желтела стенка плитнякового забора. За нею начинался густой и заросший соседский сад, в эту пору голый, неуютный, пустынный.
Старик нищий снял со спины торбу, скинул шинель и, оставшись в залатанной солдатской рубахе и заскорузлых от грязи рваных штанах, с удовольствием подвигал плечами. Под рубахой перекатывались мускулы.
Потом он развязал торбу, упрятал в нее полученную от Леонтия краюху черствого хлеба, свернул цигарку и огляделся:
— Хорошо у тебя.
Леонтий улыбнулся:
— Хорошо… Эх, Василий!
Нищий затянулся дымом, провел рукой по рыжей бороде, спросил:
— Прошел ночью?
— Прошел.
— Какой?
— «Генерал Каледин» — восемь бронеплощадок, блиндированный паровоз в середке, спереди и сзади — платформы с балластом, две теплушки с путейцами.
— Когда?
— В час сорок.
— Что еще было за ночь?
— Два состава на Лихую. Первый в двадцать три пятьдесят. Один вагон офицерский, двадцать один — теплушки с солдатами, три — лошади, шесть — груз, укрытый брезентом. Второй прошел в четыре двадцать. Вагонов офицерских два, по освещению судя, штабные. Теплушек — девять, с лошадьми — восемь, платформ с грузом — одиннадцать.
— Что к Новочеркасску было?
— Два. Первый в час тридцать: двадцать теплушек, три классных санитарных вагона. На станции воду брали, я на бойне был, слышал: раненых семьсот человек.
— Откуда?
— Из-под Поворино… Второй был в семь десять: один классный вагон, девять теплушек с солдатами, двадцать две с лошадями, две платформы с пушками, четыре — с зарядными ящиками. Лихо ехали: утро еще, а в теплушках песни поют. По песням — лейб-гвардейцы. Деповские между собой говорили: в Таганрог. Новобранцы там вроде бы взбунтовались.
— Калибры пушек?
— Брезентом были накрыты. Но по виду трехдюймовые, только стволы странные: короткие очень. Немецкие, что ли? В сводке это отмечено.
— Что еще?
— Вчера в городе совещание было: Краснов, Богаевский, Попов, Родионов, Денисов.
— Букет удивительный!
— Да. Обставлено было секретно. Кроме Богаевского, все прибыли утром, как бы проездом, и все — с разных сторон. Видимо, переброска какая-то серьезная будет: Богаевский сегодня в депо пойдет — усовещать, чтобы ремонт вагонов улучшили. Одно очень странно: кое-кто из наших торговцев разогнался было провиант поставлять эшелонам, потом отбой ударили. Вроде бы брать продовольствие эти эшелоны у нас тут не станут, хотя обычно всегда это делают.
— Что за дивчина, с которой ты утром шел?
— Сам не могу понять. Вчера купечество у Фотия Варенцова на именины дочери его собиралось. И она там была. Вертелась вокруг меня и явно подслушивала. Даже губами шевелила, чтобы лучше запомнить. Такая зеленая! А до этого я как-то и не замечал ее. Да и фамилию только сегодня от сестры узнал: Мария Полтавченко. Оказывается, брат ее с моим братом когда-то дружбу водил.
— Странно все это.
— Отец ее запальщиком был, в шахте так и погиб в третьем или четвертом году. Живут с матерью, зарабатывают шитьем. И потом — робкая очень. В провокаторы такая разве пойдет?
— А красивая.
— Да.
— Ты один работаешь?
— Один. Я б сообщил.
— И выдерживаешь?
— Выдерживаю.
— Но как?
— Обычно. Я, бывало, и раньше-то — десять с половиной часов отработаешь, а потом еще и прогуляешь полночи. Гармошка, девчата… А я же токарем был, у станка не заснешь: мигом на резец напорешься. Теперь-то что! Я уж и к расписанию поездов применился, и научился по часу, по полчаса для сна выхватывать. Труднее, чтобы это в глаза другим не бросалось. Ну, конечно, одному тяжело. Я даже подумал тут: не жениться ли? На такой, чтобы умная да преданная была. И работать.
— Если рассуждать трезво, то жениться ты-мог бы сейчас только на купеческой дочке. А будет ли она умной да преданной, да какая родня попадется?..
— Верно, Василий. Коль я торговец, так и должен в своем кругу вертеться. Ты моего компаниона Евграфа Рогачева не видел? Мошенник, пьяница, зато урожденный купец. Одно пузо что стоит. Усы! Рожа, как самовар… Как теперь вижу, большая удача, что я с ним связался, хотя он и подлец из подлецов: если заметит, первый же на меня донесет. Но я за ним, как за щитом.
— Сколько ж ты сможешь так?
— Когда меня посылали, об одном-двух месяцах говорили. А там — наступление наших, разгром. Но, если два месяца всего, зачем тогда сеть? Столько я и один выдержу.
— А прошло уже пять.
— Да. Сколько еще? Если месяц, другой — ничего не надо. Если дольше, придется искать помощников, хотя очень не хотелось бы: тесно живем, городишко крошечный. Каждый шаг у всей улицы на виду. Соседи все замечают.
— И у тебя замечают?
— Пока еще, думаю, считают меня тут все ловкой сволочью.
— Странные составы на Лихую прошли. Начало переброски дивизии? Квартирьеры?.. Замечай номера паровозов. Мы их на фронте проверим.
— Успею ли сообщить? У меня связь одна — ждать, когда связной подойдет.
— Успеешь. Армию нашу ты б сейчас не узнал! Мы уже Казань заняли! Часть царского золотого запаса захватили! Теперь, чтобы по-серьезному наступать, им нужно перебросить на какой-то участок хотя бы дивизии три. Но это же больше сотни эшелонов! А в сутки сколько они перебрасывают? Семь-восемь: ни вагонов, ни паровозов. Значит, неделя-другая у тебя всегда есть… Да где там восемь составов! Товарищи на железной дороге работают здорово.
— И у нас в депо тоже?
— Конечно. Но только и знать тебе это не следует. Твоя задача — чистая арифметика… Что за парня верховые гнали, когда ты ко мне шел?
— Брат это мой.
— Брат?
— Он вчера какой-то дрянью ворота скутовского дома намазал. Собаки от нее будто взбесились! А Краснов-то ведь там находился: дом этот, как крепость. По существу, из-за собачьей грызни мне про совещание и стало известно.
— Молодец!
— Да не очень. Брат же он все-таки мне.
— Это ты прав.
— В том-то и дело. Приходится сейчас очень резким быть. С ним рвать очень грубо. А я же в семье живу: мать, отец, сестре двадцать лет. С нею я просто как на ножах, хотя девка она, я тебе скажу, чудо. Вот бы такого помощника!
— Подожди, но не сам же он это придумал!
— Сам! Он что угодно придумает. Пятнадцатый год парню — самый отчаянный возраст. Правда, дивчина, о которой ты спрашивал, Мария Полтавченко, с ним как-то связана. По-моему, они даже вместе к насыпи вышли. Я говорил уже: с братом ее он очень дружил, хотя тот и постарше. Брат этот сейчас у вас там, в Воронеже: он с нашими отступил. Я потому и в провожатые ей по городу навязался, чтобы посмотреть, что за дивчина, хотя и глупо было: я же на встречу с тобой шел. Правда, точно не знал, будешь ты сегодня или не будешь?
— Ну, а брат-то удрал?
— К вагонам на ходу подцепился. Он как кошка прыгает. В общем, Василий, работать мне тут вовсе непросто, и еще кого-то сейчас подключать… Пока не освоюсь, как следует, лучше я из себя одного буду жилы тянуть. По качеству сводок ко мне же претензий нет?
— Военспецы довольны. Удивляются только, как это все один человек успевает.
— Не верят из-за этого иногда? Но я ж устроился очень удачно. Везет, что ли? Посуди сам. Я ведь не сразу сюда попал. Прежде в Новочеркасске с купцами кутил. Они меня с Фотием Варенцовым свели: «Наш, мол, да парень хороший. Да денег много у него…» А сын Фотия знаешь кто у нас? И когда я сюда, домой-то, приехал, у меня уже слава была, будто я несколько лет мясом торгую и в Новочеркасске сильную руку имею… И второе. Лавка у меня, ты же видел, что тебе наблюдательный пункт: лучшего и не надо. А ведь я ее сам не строил. Я ее купил. А у кого? У того же Фотия Варенцова. Ну и ты же понимаешь, как важно то, что я ее сам не строил, а купил, и именно у него. Иначе и не скажешь — везет!..
За углом дома раздался голос отца Леонтия Артамона Елисеевича:
— И мать твоя, Фисун, брехала, и отец, и дети брешут!.. Леонтий! А Леонтий!..
Голос раздавался все ближе. Артамон Елисеевич — тощий, бритый старик — вприскочку, по-сорочьи, подбежал к груше, сбычившись, поглядел на Василия и вдруг как взорвался:
— Леонтий! Фисунов говорит: в лавке твоей криво окна прорублены!
— Ну и что, батя?
— Как — что? Я сам с отвесом проверять ходил!
— Погодите, батя! О чем вы? Какие окна? Какой отвес? Не видите — с божьим человеком беседую? Я в монастырь хочу вовсе уйти!
— Дурак! — взвизгнул Артамон Елисеевич. — И я дурак был, когда на богомолье в Киеве с утра до ночи поклоны клал! Монахи-то в очередь служат! А мне кто очередь ставить будет? Сам их мелом по рясам метил! Согрешил, прости меня, господи! Трижды за сутки меняются, а я все сутки один!
— От невежества так говорите, — наставительно сказал Василий.
Артамон Елисеевич притопнул на него:
— Цыть! С сумой по миру ходишь, Христа ради на пропитание просишь, а учишь? Кого учишь? Меня учишь? Себя учи! Как деньги себе нажить, учи!..
Когда они опять остались одни, Василий встал, протянул руку:
— Ну, прощай, брат. Пароль следующему, кто придет: «Не из станицы ли Туровской будете?» Отзыв твои: один раз «тройка» и один «троица» — там уж как по ходу разговора получится… К тебе до меня двое шли. Порубали в дороге их. Потому и пришлось самому идти. Посмотреть, кто заваливает… А такие ребята были! И смотри: ни один на тебя не навел… Да ты гляди веселей: Казань-то мы заняли! Совнарком недавно решил пуды, фунты да аршины метрами и килограммами заменить. И знаешь с какого числа? С первого января 1924 года!
— Двадцать четвертого!
— В том-то и дело: уже больше чем на пять лет вперед глядим.
Василий смеялся, довольный произведенным впечатлением.
Они обнялись, поцеловались, постояли, глядя друг на друга.
Потом Василий натянул шинель, взял свою торбу и палку, сгорбился и, сразу как-то став старее и меньше ростом, тяжело пошел к калитке.