Иду пастбищенской тропой вдоль перелеска. Навстречу Рейнис Раюм. Кепка насажена на лоб, чтобы солнце не слепило глаза. Руки в карманах брюк. Знать, вышел просто так, никуда не торопится. Левой рукой поднимает картуз. Незанятые пальцы почесывают затылок. Считай за приветствие — чего зря тратить слова.
— Хорошо, что встретил тебя.
Звучит так, будто Рейнис специально вышел искать меня. Хотя о моем прибытии он не мог знать — я только вчера вечером.
Рейнис Раюм начинает с рассуждения:
— Так уж оно устроено: у старого ум — что у малого. Видать, есть на жизненном пути место, с которого начинаешь вышагивать назад, обратно к рождению. В детство я еще не впал, а до своих младых лет, поди, добрался. Вот и приглашаю тебя на свою свадьбу. Ты ведь почти что нашенский. Я решил соединиться с Дзидрой.
Затылок почесан, кепка нахлобучена. Только теперь Рейнис подает руку. Наверно, спохватился, что год не виделись.
В кармане у меня традиционная четвертинка. С давних пор это норма для наших встреч, забористое добавление к изготовленному самим Рейнисом домашнему пиву.
— В будний день нечего нализываться, — нет-нет да напомнит Рейнис.
Сегодня не праздник и не последний день уборки картофеля.
— Нашлась бы у тебя конфета-другая, могли бы и тут выпить. А потом добавили бы сверху пивка.
Конфетами я не запасся. Не закуска для матерого мужика.
— Ну, тогда сходим на лужайку. Иной раз смородиной закусить даже лучше, чем салом.
Он шагает впереди. В клетчатой сорочке за три рубля и в серых суконных брюках. Еще весьма осанистый. Если смотреть со стороны, старость выдают лишь серые пряди и правая нога, которую он чуть подволакивает.
Молчим. Рейнису не по душе беседа на ходу. Успеем наговориться, когда присядем. Лужайка в летний зной выглядит как уголок хорошо ухоженного парка. Мшистым полянкам и траве жара нисколько не во вред. Зелень до того свежа, что мигом снимает усталость.
Рейнис достает четвертинку, зажимает в пальцах светлый хвостик, не спеша раскупоривает.
— Вот это вещь!
Рвем красные ягоды. Куда приятней пресного лимонада. Кусты смородины выстроились мал мала меньше, словно дети-погодки.
— Пятый совсем поземыш, а вон укоренился, — говорю я, чтобы завязать беседу.
Рейнис долго глядит, как муравей тягается с сосновой иглой.
— Последний куст. Больше сажать не стану. Осенью перебираюсь в Озолгале. Здесь пройдет мелиорация. Если во дворе выроют канаву и вспашут лужайку сосняка, что мне тут делать?
Говорит он не столько мне, сколько самому себе.
— Третьего дня прибирал я барахло. Нашел книгу про Жолио-Кюри. Про то, как он в войну спасал бутылку с тяжелой водой. Прочитал, но почему-то нигде не нашел, можно ли такую воду употреблять. Запить ею, к примеру, стаканчик водки.
Это намек, что в довершение не мешало бы пропустить по кружке пива. Раюм прячет граненый стакан обратно в куст. До следующего раза.
Мы идем на хутор «Зетес». Думаем каждый о своем. Не исключено, что об одном и том же — о холодном и пенящемся пиве.
Парит. В Заливе ни дуновения, ни звука. Я трачу деньги на дорогу, чтобы найти тишину, а Раюм сажает последний куст смородины, чтобы покинуть ее. Похоже, будущим летом не с кем будет распить четвертинку. Когда идешь к Жанису или Андрею, нужно брать с собой пол-литра… Кто знает, может, через два-три года вообще не к кому будет приезжать. Не возбраняется, конечно, разбить палатку на берегу. Однако если нет парного молока и на сковороде не шипит кусок копченого сала, чего-то не хватает. Но кто тут будет жарить и доить? Кто накроет суровой льняной простыней соломенный тюфяк на старинной деревянной кровати? Те, у кого хватит сил, переедут в Озолгале. Другие разбредутся кто куда. Оставшиеся мало-помалу перемрут.
Исчезнут с лица земли купы деревьев и заросшие ольхой канавы. Не останется тропинок, которые связывают соседа с соседом. Высохнет омут, где перед восходом солнца плещет большая щука.
На речных берегах посеют хлеба. Будет цвести рожь. Воцарится еще большая тишина. Не останется ни обитателей Залива, ни их очагов. И я не смогу простить себе, что не рассказал о том, как они уходили. О приходе нового — еще успею. В Озолгале строится поселок. Там концентрация, специализация. Жизнь бьет ключом, гудит, пульсирует. Словом, идет индустриализация.
Когда подолгу крутишься в Министерстве сельского хозяйства и в прочих конторах, колесишь в вечной спешке, подсаживаясь в легковушки к председателям колхозов, — тянет наведаться в Залив. Тут лучше всего удается мысленно оглядеться и соизмерить то,
что было,
что пока существует
и что зарождается.
Эти люди вынесли все тяготы, все невзгоды послевоенных лет. Ныне к ним пришел достаток, уверенность в себе, но сами они тем временем постарели, порастеряли силы.
Я не знаю точно, сколько в Заливе было домов. Теперь не сосчитать. От одного сохранился фундамент. От другого — и вовсе ничего. Один стоит пустой. Другой опустел наполовину. Я сосчитал те, где еще дымятся трубы, их десять. Сосчитал людей. Четырнадцать.
В десяти домах четырнадцать человек. Самому младшему — под шестьдесят, старшему — около девяноста.
Крестьянин, пока в силах двигаться, о пансионатах и слышать не хочет. Переселение в центр считает привилегией молодежи. Вообще-то это верно. Квартир и домов слишком мало. Жилище ждут специалист и механизатор. И стариков не торопят. А если и посадят иную бабушку в новое жилье возле батареи и газовой плиты, она не знает, за что взяться. Без яблони, без вишенки, куста смородины, без всего привычного, на чем держится старый деревенский дом.
Человек хоть сетует, но живет там, где пустил корни.
Таков порядок вещей.
На нем от века стоит земля, вершится коловорот жизни в Заливе.
Тут все — оптимизм и юмор, печаль и трагизм. Как и должно быть у людей. Подобных уголков и закоулков в Латвии сотни и тысячи.
Было время, когда Залив именовали Третьей бригадой. Официально, разумеется. В разговорах попроще — Залив-бригадой. Ныне слово «бригада» отпало. Бригад больше нет. Теперь, если хотят что-нибудь сказать, обходятся привычным:
— В Заливе… Надобно съездить в Залив… Дойти до Залива.
Рейнис Раюм выражается более поэтично:
— До Залива моего первого греха.
Когда у людей хорошее настроение, они предпочитают его название. От него веет воспоминаниями, сердечностью, доброй шуткой и вообще чем-то славным.
Залив с давних пор развивался обособленным мирком. Кругом стоял лес. Поселяне рубили деревья, корчевали пни, поднимали целину. Большей частью то были хозяева средней руки. На обширной вырубке насчитывалось всего два-три хозяйства покрупнее.
Река Нельтюпите делает здесь дугу, которая почти замкнутым кольцом опоясывает рассыпанные хутора. Очевидно, этим объясняется первоначальное название местности. Только один двор «Малкалны» выскочил из опояски и засел в заречье. Однако в Заливе никто исключений не признавал, и дом Кауке прочно числился в Заливе.
Лес сводили, чтобы отвоевать у него побольше земли. Но каждый хозяин оставлял себе по рощице — для красоты и стройматериалов.
Теперь канавы заполнили лоза и ольха. Полосы буйной зелени слились с соснячками или рощицами — смотря кто как называл свою купу деревьев. Впечатление такое, будто все поглощается кустарником.
Вначале колхоз в Заливе сеял всего понемногу. Позже — хлеб и свеклу, чтобы люди могли копошиться вблизи своих домов. Когда полольщики-землеробы один за другим стали уходить, а оставшиеся — слабеть, мелкие поля отвели под такие культуры, которые только сеют и жнут. Но чтобы старики совсем не закоснели в безделье, им доверили поливную плантацию огурцов и бобы, которые в народе называют свиными. Выращивали их, однако, для людей. В последние годы свиной боб сильно возрос в цене. Колхоз решил потягаться с базарными торговками, которые запрашивали за него бешеные деньги.
Почти каждый из малоземельных хозяев в свое время выучился какому-нибудь ремеслу, чтобы скромные доходы с земли подкрепить дополнительным заработком. В Заливе ковали, ткали, шили, столярничали и еще музицировали.
Колхозу от далекой окраины пользы не было никакой. Гектаров набиралось изрядно, но отдача с засоренных полей получалась ничтожной. Потому-то и рассудили дать волю лозе и ольхе до тех пор, пока в Залив не приедут мелиораторы. Речку предусмотрено было углубить землечерпалкой и выпрямить, а мелкие рощицы свести, чтобы открылся простор, где могла бы развернуться техника. Оставить решили только один лесок, где росли пышные дубы.
Час великой мелиорации надвигался.
Итак, мы сидим оба с Рейнисом за сапожным верстаком и потягиваем пиво. Нет, конечно, той чистоты и порядка, какой тут поддерживался во времена Каты, жены Рейниса. Уже пятый год на хуторе «Зетес» в одиночку хозяйничает мужчина.
— Тут все по-старому, — изрекает Рейнис.
Но стоит разговориться, как выясняется: новости все же прибавились, да и минувшее вспомнить не грех.
После пива Рейнис снимает кепку и незанятыми пальцами чешет затылок. Смотрю, что будет дальше с шапкой. Она всегда у него на голове, за исключением трапез, торжеств и других случаев, когда приличие требует обнажить голову. Впрочем, у себя на кухне он может с ними не считаться.
Кепка ложится рядом с молоточком. Значит, Рейнис малость охмелел, и наше собеседование затянется дотемна.
Рейнис Раюм в Заливе занимал особое место. Если по соседству живут учитель, доктор или священник, люди ищут совета у них. В Заливе никогда не обитал ни тот, ни другой, ни третий. Рейнис в школах обучался мало, зато народной мудростью овладел вполне. Всегда находил простой выход из самых сложных обстоятельств, знал, какой травяной чай помогает людям, какой — скотине, умел исправно отпевать покойников.
В нем соединились учитель, лекарь и священник.
Он умел изготовлять красивые и удобные башмаки на деревянном ходу. Из легкой осиновой болванки точно по ступне вытачивал подошву. Когда кожаный перед разнашивался и затвердевал, нога не чувствовала обутки. В заказчиках Раюм не имел недостатка. Он обувал взрослых и детей, для хлева и для праздника.
Сапожных дел верстак и стул стояли на кухне. Посетителя на хуторе ожидало неизвестного происхождения пружинное кресло. В плите горел огонь. Деловито постукивал молоток. Можно было не спеша потолковать о жизни. Среди инструментов лежала неизменная пачка папирос. Разговор легче клеится, когда выпущено колечко-другое дыма. Рейнис затягивался раза четыре и клал папиросу в жестяную коробку из-под конфет. Когда не было гостей, Рейнис, порывшись в жестянке, выуживал окурок подлиннее. Указательный палец на его правой руке напоминал крючок. У ногтя торчал нарост размером со свиной боб.
— Это у меня память о гражданской войне.
Потеряй он руку или ногу, все бы знали, как это произошло. Но о столь мелком увечье не расспрашивали, а Рейнис не рассказывал. Мало ли где стрелок мог повредить палец. Время-то было военное. Нарост задубел от работы, но чувствительности не утратил. Раюм ощупывал им подошву и кожу, перелистывал страницы, проверял, хорошо ли выправлена коса. Не мешал он ему и играть на гармони.
Гармонь стала вторым ремеслом Рейниса. Он наяривал на свадьбах и сельских балах, а случалось, довольно лихо и на поминках, когда предавали земле старого, честно прожившего свой век человека. Чаще всего музицировать доводилось вместе с другими. В округе снискала популярность малая капелла, как музыканты сами ее величали, чтобы не спутать с большим духовым оркестром, который выступал главным образом в Озолгале. Малая капелла состояла из гармони, скрипки, трубы и барабана. В Заливе не рассуждали о том, каких инструментов не хватает, какие надо бы достать. Кто на чем умел, на том играл. Рейниса почитали за капельмейстера. К нему приходили заказывать музыкантов, и он приглашал к себе на репетицию.
Если за башмаками являлись вместе с ребенком, дядя Рейнис откладывал молоток в сторону и доставал со шкафа гармонь. Она была перевязана залоснившимся и потемневшим от времени сыромятным ремешком. Отправляясь неподалеку, Рейнис брал гармонь под мышку. Для дальних походов заворачивал в одеяло.
Рейнис всякий раз умел найти самые верные слова, чтобы поднять дух, придать храбрости, убедить. Шутками в своих речах он не перебарщивал — подсыпал умеренно, точно соль и перец. Стоящие мысли иногда облекал в форму двустиший. Никто не мог дознаться, заимствовал ли он их из книги или сочинял сам. Но не в этом, как говорится, суть. Если иной стих запечатлевался в людской памяти, это означало, что сказано было метко и понятно. Однажды, провожая покойника, Раюм выразился:
При жизни был достаток на твоем столе;
Теперь спи сладко, друг, в сырой земле.
С того раза чуть ли не на каждых похоронах, стоило выпить и закусить, как кто-нибудь да вспоминал Рейнисовы строки. После чего все вставали и минутой молчания чтили усопшего.
Обычно Раюм, болтая с гостями, кроил кожи, обтачивал подошвы или забивал гвозди. В последние годы он частенько ворочал молотком просто так, по привычке. Ныне редко кто заказывает деревянную обувь. Разве что приносят иногда починить старую или просят сделать набойки. А это уже отступление от традиции, поскольку Рейнис весь свой век специализировался в изготовлении башмаков без запятка. Впрочем, и набойки не могут обеспечить мастеру полной нагрузки. А чинить туфли на микропорке Рейнис не умел, да и не хотел за это браться.
Если человек всю жизнь проработал за сапожным верстаком, он не знает, куда девать руки. Не дымить же без конца окурками. Раюм без всяких понуканий снимает со шкафа гармонь и кладет себе на колени. Но играет без вдохновения, погудит, погудит и перестанет. Быть может, в такие мгновения он думает о Кате.
Ни с Петерисом, мужем Дзидры, ни с Катой, женой Раюма, я не успел как следует познакомиться. Вскоре после того, как я стал приезжать в Залив, они умерли. Это были дружные семьи. Люди поминали покойных только добром. Беркисы были менее общительны, жили тише. Рейнис свою любовь не стеснялся показывать другим. Но делал это с тактом и не переступал границы сокровенного. Оттого его рассказы о первых встречах с Катей не становились скабрезными.
По представлениям былых времен, ухаживание за дочерью богатого хуторянина из залесья считалось поступком более чем предосудительным. Парень с солдатскими замашками, которых он нахватался в полках латышских стрелков, да еще сапожник, не мог быть достойной парой для хозяйской дочери. Еще непростительней выглядели его шатания по сельским балам с гармонью под мышкой.
Но как бывало на этом свете уже не раз, ничто не могло Кату остановить. Она вышла за Рейниса. Отец ее ожесточился и отказал в своей помощи. Ни слова доброго, ни гривенника не дождалась от него Ката. Со временем людская молва оплела ее голову этаким терновым венцом страдалицы. Ее, конечно, огорчало проклятие родителей, но все лишения возмещала обоюдная любовь. Она началась еще задолго до свадьбы, когда Ката с невиданным усердием вдруг принялась ходить по грибы, а в богатом залесском хозяйстве еще не раскусили, какую опасность представляет собой Рейнис. Они встречались на лужайке, где мох и трава выткали свое покрывало, где грело солнце и высокие, пышные ели защищали от ветра и людских глаз. Позже лес свели, но купу деревьев возле памятного уголка, обращенного в сторону Нельтюпите, оставили.
Рейнис с возрастом стал поругивать распущенность молодежи, высказываясь весьма недвусмысленно:
— Едва почуют зуд, сразу друг на дружку, а опосля разбегаются каждый в свою сторону. Поминай как звали.
Но стоило его порицание прервать голосом, дескать, как там, собственно, у него самого-то было, и Рейнис вскипал:
— У нас дело было верное. Навсегда.
Чего теперь ворошить события давно минувших дней! Раз Рейнис опоясанную рекой землю назвал Заливом первого греха, стало быть, греху тут предавались. И если грех этот лег в основу счастливой супружеской жизни, кому какое дело.
О лужайке со временем забыли, сохранилось лишь название. Заговорили о ней после смерти Каты. В первую годовщину своего одиночества Рейнис посадил на лужайке красную смородину и потом каждый год подсаживал по кусту. Сюда, в лесочек, он приходил выкурить папироску, выпивал с хорошими соседями по чарочке. Почитание памяти покойной не могло остаться незамеченным. Все растили цветы, ухаживали за кустами и деревьями на кладбище. А тут — куст смородины на окруженной лесом поляне. И почему именно смородины? Дивись не дивись, а объяснить это мог бы только сам Рейнис. Но он своими мыслями не делился. Пусть думают, что хотят. От могилы всегда исходит печаль. Раюм, наверно, предпочитал помнить Кату живой, хотел увековечить свои лучшие мгновения с ней. А люди пусть болтают да пожимают плечами.
Разве они не шушукались, когда Рейнис, зажав под мышкой серое домотканое одеяло, отправлялся вместе с женой на свою поляну. Чесали языками и дивились:
— Ну точно два старых дурака!
Видать, то была любовь, что с годами не ржавеет. Подтвердило это еще одно событие, из-за которого соседи тоже поначалу ворчали-ворчали, а потом успокоились.
Рейнис у себя на хуторе развел большой вишневый сад. Ягод хватало и самим и скворцам. И еще оставалось цыганам, которые умудрялись объявиться именно в ту пору, когда сукраснь переходила в сочную коричневую спелость. «Случайно проезжал мимо, хозяин, как тут не остановиться, не навестить хорошего человека. Пусть тебе с неба сахар повалит, чтобы было чем вишню подсластить…»
В одно лето ягод поспела такая гибель, что казалось — вот-вот обломятся ветки. Ката лазила по деревьям с утра до вечера. Грех оставить неубранным то, что так щедро народилось! Когда Ката спустилась на землю, она почувствовала, что ноги отяжелели, точно поленья. Однако порядочный хозяин не угомонится, пока не снимет все. Вишню спасли, но ноги отекли, ныли и плохо слушались, на икрах выступили синие узлы.
Рейнис сник. Завидев ноги жены, отводил глаза. Однажды утром он встал раньше обычного. Когда Ката проснулась, дело было сделано: вишневые деревья лежали спиленные. Сад был усеян лепестками, будто прошла гроза и посекла все градом.
Ката стояла посреди двора, печально опустив руки. Рейнис подошел к ней и деловито пояснил:
— Пару стволов оставил. Протянешь между ними веревку, будет на что вешать белье.
Раюм не сразу оттащил спиленные вишни к дровяному сарайчику, напротив, оставил лежать, где лежали, — и самим урок, и людям хлеб для пересудов.
— Совсем из ума выжил. Погубить цветущие деревья!
Если сосед заводил речь о саде, Рейнис делал вид, что не слышит, зазывал в дом:
— У меня, кажись, бутылка пива завалялась.
Несколько месяцев спустя, когда в мужском кругу зашел разговор об имуществе и деньгах, Раюм разразился сентенцией:
— Стяжательство увечит человека.
Обрубленные стволы и впрямь пригодились для сушки белья. Один, с развилкой из двух ветвей, был создан как раз для того, чтобы Ката могла напялить на него свои панталоны. Однако приходят в негодность даже санные полозья, не то что панталоны. Не станешь же из-за пустяковой дырочки сразу вышвыривать вещь. На исподнем появились заплаты. Но так как двурогий копыл торчал у самой дороги, каждому прохожему волей-неволей приходилось устремлять взоры и на штаны. Говорят, аккуратно залатанной одежки нечего стыдиться, другое дело — рваной. Рейнис думал иначе. По правде говоря, он думал как все, но штаны Каты — дело особое. В первый и последний раз в жизни он позволил себе зайти в отдел женского белья в районном универмаге. Выбрал теплое трико небесного колера, привез домой и выложил среди покупок рядом с батоном хлеба и бутылкой подсолнечного масла. Позже соседки рассказывали, что в этакое исподнее можно было разом засунуть целых две Каты. Как бы там ни было, на двурогой рассохе время от времени они появлялись. Штаны, которые не носят, а лишь изредка стирают, так скоро не протираются.
В поведении Рейниса многое могло показаться странным. Но кто без странностей? У одного они сразу бросаются в глаза, у другого не так заметны. Со временем привыкают ко всему.
В Заливе искони подвергалось строгой критике, чем и как угождают в каждом доме.
Зная об этом, Рейнис тем не менее стол снедью не заваливал. Удерживал от излишеств и Кату. Разумеется, не по скупости. Полагал, что наесться каждый может у себя дома. Обычные хождения в гости нельзя равнять с похоронами или свадьбами, когда жарить и тушить обязательно. Приход соседа — всего-навсего посиделки. Если требовалось раскупорить бутылку, Рейнис говорил:
— Пойду поищу кусманчик на закуску.
Два-три нетолстых ломтика мяса и краюха хлеба составляли все угощение. Мужчинам этого было достаточно. Но даже самые рассудительные жены в Заливе, которые полностью одобряли поведение Раюма и принимали все его советы, не могли смириться с подобным крохоборством. И долго после очередного посещения жаловались друг дружке:
— Подал один кусочек, будто у него чулан пустой. И как только перед людьми не стыдно!
Сами они вряд ли бы съели больше того, что положено на тарелку, но надо же помолоть языком. Ворчала, между прочим, и Прициене, хотя с ее собственного сада прохожий человек не дождался бы и сопревшего яблочка.
На сходках малой капеллы приходилось довольствоваться только кусманчиком. Если чета Прицисов его тут же съедала, Рейнис подкладывал еще чуток. И уж эта порция оставалась на столе до конца музицирования.
Раюм с молодых лет придерживался услышанного, а то и вычитанного где-то правила, что в шикарные трактиры люди ходят не наедаться, а выпить и закусить. Необычный для деревни заскок не мешал соседям заглядывать на хутор «Зетес» чаще, чем куда-либо еще. Рейнис умел поддерживать в доме атмосферу радушия и гостеприимства. Своими изречениями и неизменным уютом. В дни репетиций, когда капелла начинала уставать, Рейнис неожиданно мог отколоть двустишие:
За бальной лужайкой девки хохочут,
Девок под липками парни щекочут.
Это было настолько просто и естественно, что из бочки смеха вылетала затычка. Упоминание о бальной лужайке навевало воспоминания о собственной юности. Прициене опускала голову. Ее Мартыню пришлось порядком повозиться под липами — Либа изображала неприступную барышню.
Рейнис отодвигал чуть в сторону от Прициене тарелочку, на которой покоился ломтик нежирного, с мясными прожилками сала, и приглашал:
— Закусите, гости, заморите червячка. — И тут же добавлял: — Я, правда, когда выпью, не заедаю. А то курево будет не в смак.
Гости думали так же.
Рейнис не признавал излишеств и свою точку зрения подкреплял рифмой:
В меру насыщайся,
Питьем не увлекайся!
И не потому, что так учили доктора. Врачей он не беспокоил и журнал «Здоровье» не читал. Держался своего собственного мнения: «Раз пришла пора отдавать концы, нечего брыкаться. Впрочем, если покусывать витамины, она придет не так скоро. Вот и вся премудрость».
«Покусывать» — это означало вечно держать что-нибудь между зубами. Стебелек тимофеевки, ветку лозы, половинку желудя, корешок аира, ягоду рябины, сосновую хвоинку.
Он ни на что не жаловался.
— Неужто у тебя никогда ничего не болит?
Когда так прямо приставали, Рейнис признавался:
— Иногда покалывает сердце, но с сердцем та же песня, что с кукушкой. Начнешь считать, сколько раз прокуковала, сам себя всполошишь. Сердце твой конь: как будешь управлять, так и пойдет. Не загоняй в мыло, побежит спокойной рысью и остановится — когда настанет срок.
Страстью Рейниса было ходить по грибы. Но только на короткое время: ранней весной.
— Схожу пошукаю, нет ли где сморчков.
И всякий раз набирал здоровенную корзину почти доверху. За неделю обеспечивал дом на все лето и зиму. Свежих наедались до отвала. Остаток сушили.
— Весенний гриб полным-полнешенек яду. Но яд — лекарство. В малой дозе годен.
Рейнис не искал сморчков по всему лесу. Грибное место в его понимании должно было походить на картофельное поле — сходи да возьми, сколько захочешь. Таким весенним полем для него была опушка сосняка, которая граничила с приусадебной землей. Опушку Рейнис обрабатывал огнем. Дожидался одному ему известного срока и подносил спичку. Едва заметный ветерок гнал пламя вперед вершок за вершком. Травы обугливались, а комли больших деревьев лишь покрывались копотью. Мох вздыбливался и рассыпался пылью.
Вокруг избранного пятачка Рейнис заранее выкапывал неглубокую канавку, чтобы огонь не переметнулся дальше. Посла пала опушка имела жалкий вид, но постепенно оправлялась. Следующей весной уже можно было смотреть, не завязалось ли где весеннее лакомство.
В колхозные годы Рейнис воздерживался от освоения новых грибных площадей. Не станешь подносить спичку к общему добру. Когда лесок принадлежал ему, другой был разговор: руби, сжигай, кому какое дело.
Но, видимо, ранние грибы начисто перевелись. А совсем без них обойтись Рейнис не мог. Набрался храбрости и подпустил огонь. День выдался ясный, дым поднимался столбом. Пламя разгулялось, того гляди рванет через искусственно сооруженную песчаную ограду. Рейнис работал в поте лица и даже не заметил, как примчалась пожарная машина.
Позже спасатели рассказывали:
— Старик орудовал один. Нет чтобы соседи помогли. Вот народ! Им хоть бы что. Раюм заслуживает благодарность: даже канавкой успел обвести полосу огня.
На одном собрании Раюма и в самом деле упомянули. Соседи многозначительно улыбались. Рейнис лишь махнул рукой — потребовалось бы слишком много времени, чтобы втемяшить пожарникам, что такое сморчки и где они растут.
Раюм был человеком, к которому прислушивались. То, чего не мог добиться пылкий оратор, Рейнис втолковывал рассудительно, без спешки. Его талант увещевателя расцвел в те годы, когда всех призывали вкладывать деньги в государственный заем. Некоторые откликались сразу, понимали: трудности общие — подставляй плечо. Немедля раскрывали кошель и те, кто любил покрасоваться: смотрите, мол, поддерживаю как только могу. Но многие в Заливе выжидали и колебались. Тогда Рейниса уговорили как бы взять на себя обязанности уполномоченного. Он приступил к делу. Где надо было — растапливал сдержанность четвертинкой. Не для того, чтобы споить кого-то, а просто для беседы. Другой, хоть два пол-литра выложи, и то бы ничего не добился.
— Государству нынче приходится трудно. Но что же это получается — я ведь тоже государство. Знать, и мне нелегко. Ты, понятно, скажешь, Раюм, мол, сыт, обут, еще и на пиво выкраивает. Но почему ты не пытаешь меня, не хочу ли я жить еще лучше?..
— Мда…
Сосед мялся, но вытаскивать кису не спешил. Тогда Рейнис бил последним козырем:
— Скажи, кум, я для тебя жалел чего-нибудь?
Это была святая правда. Богачом Рейнис никогда не был. Но небольшие сбережения всегда при себе имел. Если соседу срочно нужны были деньги, одалживал. Иногда сам нужду терпел, но давал. Одному, другому, третьему. Каждому в свое время случалось брать из Рейнисовой кассы. И если он теперь просил от имени государства, точно от своего собственного, как было не помочь человеку!
Не обходилось, конечно, и без стычек.
— Ты говоришь — подсобить. А что мне советская власть дала?
— А ты скажи, что она у тебя отняла! — парировал Рейнис.
— Раз ничего не прибавила и не убавила, я лучше буду тянуть свою лямку, как тянул до сих пор.
— Доколе ты намерен биться как рыба об лед? Пора и жить начинать. Деньги на стол — и жди! Ответь, Раюм когда-нибудь брехал?
— Нет…
— Вот видишь. Сколько дашь, в конце концов?
Сцепиться посерьезнее пришлось только с Прицисом. Уже по дороге к нему Рейнис плевался:
— Лучше из мертвеца выжать ветры, нежели из Прициса червонец.
Так и вышло.
— Не подпишусь и денег не дам.
Рейниса взяла досада.
— Ах, тебе жалко пары десяток для власти, которая фашисту шею свернула? Теперь, когда немец сгинул, ты оратор. А кто ты такой? Хозяин? Да, в душе ты красный. Только красноту свою обмотал ассигнациями. Тот немец, тот барон, который спустя семьсот лет позволил твоим предкам родиться, еще добряк. Гитлеру дай три-четыре года, и он тебя живо выкурил бы в трубу. Хоть это ты соображаешь?
Прицис перепугался не на шутку. Хотя бояться ему было нечего.
Раюм тоже смутился. Столь пространную политическую речь он произнес впервые. Когда пересчитывал деньги, руки тряслись. Ничего не осталось, как примирительно сказать:
— Завтра на репетицию придешь?
На что Прицис с готовностью отозвался:
— Может, и барабан взять?
Раскаленный диалог слышал Пролаза, который совершенно случайно забрел в это время в «Калны». Разумеется, о схватке вскоре узнали и другие. С этого, можно сказать, и началась Рейнисова депутатская карьера. Когда его кандидатуру выдвинули в местный Совет, Рейнис не поверил. Был убежден: нечего совать нос в политику. Но раз уж ввязался, что теперь возражать.
— Глас народа — глас божий.
Знаменитые слова у Рейниса сорвались с языка, когда ему вручали депутатский мандат.
То были годы и события, которые он всегда охотно вспоминал. И обсуждал с Вайдавом. Вайдав был его друг, неказистый с виду лохматый пес. Рейнис и собаки испокон веку превосходно понимали друг друга.
— С женщинами натешишься, а с собаками наговоришься по душам.
К четвероногому другу он неизменно обращался на «вы»:
— Вайдав, сходите взгляните, пожалуйста, кто там идет!
— Вайдав, благодарю вас, довольно лаять.
Собаку он то и дело нахваливал:
— Пес слишком умен, чтобы пасти коров. Он предпочитает беседу. Случается, конечно, что нужно выполнить какое-нибудь неподходящее поручение. Третьего дня, к примеру, смотрю, корова сорвалась с привязи и пасется в свекле. Я говорю: «Вайдав, помогите!» И что бы вы думали! Побежал! Укусил корову за ногу и обратно. Уши опущены, хвост промеж ног. Очень неловко чувствовал себя пес. Я тоже. И корова. Всем троим стыдно.
Вайдав был первым, кто слышал наброски похоронных речей. В таких случаях они оба расхаживали по тропе вдоль перелеска. Время от времени Рейнис спрашивал пса:
— Как вы полагаете, покойник заслужил такие слова?
Вайдав подпрыгивал, запихивал морду в ладонь Рейниса и двумя взмахами языка обмывал кисть.
— Ах, не нравится? Поищем тогда другие слова.
Когда они возвращались, уже смеркалось.
— Смотрите, Вайдав, на небе мерцают звезды. Мерцают, ну и что с того? Вокруг них холод, пустота. А чем нам тут плохо: есть земля, где укрыться. Послушайте, пес, может, завтра у могилы упомянуть про эти звезды и землю?
На свадьбу положено явиться с подарком. Но меня предупредили, что в этот раз такие церемонии излишни. Если Дзидра с Рейнисом осенью не переезжали бы в Озолгале, вряд ли бы вообще эту свадьбу затевали. Просто решили посидеть вместе с соседями и заодно отметить событие. Торжества назначили на Иванов день. Канун праздника Лиго — вечер — каждый хотел провести у себя дома, вдруг кто-нибудь да забредет в гости.
Идти с пустыми руками все же неудобно. Выручить может только бутылка. Но что лучше всего купить? Принесу «Экстру», станут смеяться: от такого, мол, зелья под утро голова раскалывается. В магазине молочного пункта решаю взять армянский коньяк. Раз я без подарка, можно бы выбрать и что-нибудь подороже. Но сочтут пижонством. Я представляю, как Раюм пробует по глоточку и прищелкивает языком:
— Вот это вещь!
А Микелис Клусум вертит бутылку и изучает этикетку — сколько градусов и сколько стоит.
В Заливе давно не было торжества, которое собрало бы весь народ. Сын Прицисов, хотя и живет в Озолгале, тоже приглашен. Он, правда, не придет — включен в делегацию специалистов сельского хозяйства. Поедет на Украину изучать какой-то животноводческий комплекс.
Рейнис всех уже оповестил:
— Будем одни старики.
На хуторе «Зетес» прибран и разукрашен сарай. Глинобитный пол блестит, как паркет. Вдоль стен молодые березки. Стол отодвинут в сторонку. Расчищено место для танцев.
— Чтобы было где размять заржавелые кости, — говорит Раюм. — Увидишь, Андрей один всех старух растрясет.
Летний вечер. Стрелки показывают довольно поздний час, но солнце еще высоко. Всем удобно попозже. Коровы подоены, свиньи накормлены. Куры на шестке.
Гости бродят по двору с места на место. Еще нет Дзидры, Дарты Одс и Андрея Куги. Эти запаздывают нарочно, чтобы все остальные жители Залива успели собраться. Рейнис тоже ждет. В поселковом Совете они с Дзидрой расписались неделю назад. Сегодня отмечают прибытие невесты в ее новый дом. Рассудили, что торжественное начало все же необходимо. Негоже сразу бросаться к столу! Малая капелла стоит в конце поселка у въезда во двор. Когда-то хутор был опоясан забором, теперь осталось всего два столба, которые в свое время держали ворота. И на том и на другом прибит кусок доски, а на полметра ниже прилажена перекладина. На одном столбе сядет Рейнис с гармонью, на другом — Мартынь Прицис с трубой. У одного столба встанет Жанис Пильпук со скрипкой, а у другого — Либа Прице с барабаном. Ничего не поделаешь. Рейнис в этот раз должен быть и за жениха и за музыканта.
На дороге появляется троица. Малая капелла занимает места. Остальные топчутся чуть поодаль. Дзидра явно смущена, пытается неловкость развеять наигранным смехом, но это еще больше подчеркивает ее стеснение.
Ее всегда отличала какая-то приветливая робость. Временами по лицу пробегало что-то неуловимое. Тревога? Испуг? Пожалуй, и то и другое. Дзидра тревожилась из-за всего. Промычит корова — она тотчас бежит смотреть: как бы чего не случилось. Появилось на небе облако — спешит полусухой валок сметать в стог. Когда небо очистится, можно будет снова раскидать. Лучше сделать лишний шаг, чем оставить что-нибудь на авось. Стоило во двор заехать колхозной легковушке, снова волнения: «Вдруг я в чем-нибудь провинилась?» Никто ни разу ее не обругал, не наказал. Удивительно, откуда в человеке берется такая пугливость?
Пунктуальность Дзидры доходила до смешного. Если пастбище отмерили от этого колышка до того, то воображаемую линию Дзидра не переступала ни на вершок. Рядом колхозная трава могла перецвести, пересохнуть — дело хозяйское, она чужим добром не станет набивать свое гумно. Отработав сколько положено старым людям на пенсии, она не прикрывалась званием пенсионерки, будто щитом. Если звали, шла помогать. Соседки из-за такого непомерного усердия вечно скрипели:
— Что тебе, больше других надо!
По лицу Дзидры пробегала тень переживания.
Соседки никогда не попрекали Дзидру всерьез. На нее и рассердиться нельзя по-настоящему. Как добрый дух, она хотела жить со всеми в ладу. Не из-за каких-то там благ. Просто такая она была. Перед столь безотчетной порядочностью и добротой мелкое зло отступает.
В то утро, еще затемно, Дзидра Берке поехала на велосипеде в Озолгале, чтобы успеть на первый автобус. Хотела в Риге навестить сына. Выбрала наикратчайшую дорогу — по тропинке вдоль реки и дальше напрямик через Большие луга. Дорожка вилась мимо огуречного поля. Ехала, ехала и обмерла: в предрассветных сумерках два мужика сопя тащили мешок. Ошеломлены были все трое. Первый испуг, наверно, сменил бы беспредельный ужас, не различи Дзидра в одном из мешочников Жаниса Пильпука. У нее сразу отлегло от сердца.
— Доброе утро…
— Куда ты ни свет ни заря? — удивился Жанис и, не дожидаясь ответа, бодренько взялся за мешок и дернул второго мужика: — Ну, чего стоишь!
Тот растерялся:
— Как же теперь?
— А спокойно. Дзидра слишком честная, чтобы проговориться. Такие вот дела.
К сыну Дзидра ездила каждый месяц. Раньше, когда был жив муж, получалось реже. А сейчас угнетала пустота дома. Погостить, к сожалению, удавалось всего несколько часов. В обед корову доила соседка, но вечером управиться хотелось самой. И чего, собственно, засиживаться в гостях! Артур и Ина вечно заняты. Пацан в детском саду. Вечерами за небольшую плату за Гунтисом присматривает соседка. Единственное преимущество жизни в коммунальной квартире. А так в пятнадцати метрах лишнему человеку не то что прилечь — обернуться негде. Сын время от времени предлагал:
— Ты бы перебралась к нам.
— Ну, где тут всем!
— Да, тесновато.
Приглашали из вежливости. Она из вежливости отказывалась.
А Дзидра пошла бы, только бы уголок отыскался. Чтобы не путаться вечно под ногами. Но поди дождись, когда молодым актерам выделят собственную квартиру.
Мать при каждом удобном случае звала Артура в колхоз. В клубе руководители менялись один за другим. Председатель колхоза специалисту с высшим образованием сулил золотые горы. Выпускники театрального факультета при консерватории на дороге не валяются. Председатель спал и видел, как на празднике награждают его колхозный драматический коллектив. Может, со временем тут вырос бы Народный театр. Артур и Ина — профессиональные актеры — составили бы его ядро.
Сын и невестка работали в театре уже несколько лет. Но пока особых лавров не стяжали. Когда в газете в очередной раз появлялась фраза «Неубедительно играл Артур Беркис», мать старалась несколько дней не попадаться соседкам на глаза. Мнилось, что они все читали и молчат, чтобы не обидеть. Ей довелось слышать, что не всякому человеку дано быть хорошим актером. Но легче от этого не становилось. Невестка с сыном часто говорили о ролях, которые хотели бы сыграть. Мать была бы рада в это поверить, но каким-то шестым чувством догадывалась: надежды не сбудутся.
Когда Артур рвался в консерваторию, ни она, ни отец не стали совать палки в колеса. Только мельком обмолвились, не лучше ли выбрать занятие поопределенней. Обитатели Залива с удовольствием ходили на спектакли, когда в центре гастролировали рижане. Но увидеть своих детей на сцене не очень-то желали. Самодеятельность — другое дело. Все знакомо. Неделю есть о чем толковать.
Работал бы Артур в клубе — это еще туда-сюда. Тоже, конечно, не бог весть какое ремесло, но тогда они могли бы жить в центре и все вместе. Уж они бы поладили. В своей теперешней жизни Дзидра не видела никакого просвета.
Все в Заливе мало-помалу перемрут или переселятся в центр. Разве ей по силам одной затевать строительство? И для кого дом ставить? Ждать, когда сын устроится попросторней? Но когда это будет?
Ей бы здоровье покрепче. Да еще избавиться от страхов… Рассудком-то одолеть их легко. Но осенний мрак надвигается как наваждение. Зима обволакивает беспомощностью. Остается один хлев, куда можно наведаться, чтобы поговорить с коровой Вентой, с поросенком, послушать волнения петуха, кудахтанье внезапно всполошившихся кур.
Кот совсем разленился. Мыши того гляди за хвост начнут теребить. Мыши и крысы наводили на Дзидру ужас. Даже днем, стоило промелькнуть какой-нибудь твари, у нее пробегали мурашки по спине.
Со скрупулезностью исследователя искала она дыры в полу и в стенах. Каждую подозрительную щель накрывала кровельной дранкой, прибивала сапожными гвоздями. Но дом был ветхий, сопревший. В гниль мыши с крысами вгрызались, как буры.
Положим, можно было бы накормить их ядом, но если дышащая смертью тварь доползет до свиного закутка или упадет в коровье корыто? Много ли скотине надо? Ужалят лошадь два-три шершня — и конец ей. Дзидру Берке передергивало от одной мысли, что все пискуны и скребуны лежат мертвыми под полом и в стенах. В таком доме что в покойницкой — попробуй поживи! Лучше уж терпеть и воевать с живыми.
Ночью она внезапно подскочила. Нет, то был не сон. Дзидра ясно почувствовала, как щеки коснулось что-то гадкое, теплое. Дзидра зажгла свет. Забылась тревожным сном. Когда разомкнула веки, на столе сидела крыса и нахально пялилась ей в глаза. Прижавшись к столешнице, ждала: что будет? Неподвижные зрачки словно дразнили: «Ну и что мне сделаешь?»
Так недолго и помешаться. На второй день она попросила Рейниса Раюма поставить кровать на железные ножки. Пусть достанет трубки и покроет их лаком. Чтобы были скользкие, как эмаль на ванне.
Рейнис попробовал все обратить в шутку:
— Экое добротное ложе. С резьбой. Жаль портить такую вещь.
— Мне не узоры нужны, а ночной покой.
Раюм сделал, как просили. Выглядело смешно: древность на тонких водопроводных трубках.
Зато Дзидра чувствовала себя в безопасности и высыпалась. Страхи, правда, остались. Когда был жив Петерис, она смотрела на мышь как на живность, без которой немыслим сельский дом. Крысы, верно, и тогда вызывали гадливость. Повстречаешь такую тварь — и есть расхочется. Одиночество обостряло малейший звук, искажало все происходящее. Даже кладбище, где раньше она со спокойным сердцем убирала могилы близких, теперь пугало. Не дай бог пройти мимо него ночью! Говорят, если похоронить дорогого человека, страх перед кладбищем исчезает. Может быть. Только не у Дзидры Берке. Поэтому на погост она ходила вместе с соседками. Когда те копошились каждая в своем уголке, она присаживалась на скамеечку и молча рассказывала Петерису о своих радостях и огорчениях. Радостей было не густо. Сад разросся на славу. Вента дает много молока. Сено спасено, лежит в сарае. Соткала льняное полотенце.
Печалей получалось больше. И вечный вопрос: «Почему тебе надо было уйти?»
Раны, которые наносит утрата близких людей, со временем заживают. Таков закон жизни. Работа и люди отдаляют горе.
Работы у Дзидры Берке было не занимать стать. Но печаль оставалась неизбывная. Чтобы хоть как-то отвлечься, она время от времени садилась за ткацкий станок. Треск отпугивал грызунов. Но все это были временные средства.
На продажу Дзидра не ткала. Был бы какой-нибудь кружок, тогда, возможно, и взялась бы. А так — лишь изредка, себе на радость. Местными узорами она никогда не увлекалась, нарядных одеял не делала. Ткала самое необходимое — простыни, полотенца. Главным образом — мешки. Теклу Жодзиню почитали за одеяльного мастера. К Дзидре Берке приходили за мешками.
По мешкам можно было узнать нрав хозяина. Богач Катлынь, к примеру, скаред. Мешки у него латаны-перелатаны. На толоках во время осенней молотьбы батраки чертыхались — поди угадай: лопнет, не лопнет. И не думай оправдываться перед барином… Облает, обзовет неумехой. Дзидра не помнила, чтобы ей приходилось ткать для Катлыня. Мелкие хозяева даже в нужде опрятней: Андрей Куга заказывал мешки большие, толстые. Рейнис Раюм — потоньше, поменьше. Берке ткала и шила. Ее муж Петерис вырезал шаблоны и краской наносил названия домов и фамилии. Огуречный мужик, ныне главный смотритель плантации, заказывал крупные и еще издали видные буквы — «Андрей Куга». Раюм предпочитал инициалы — «Р. Р.». Микелису Клусуму подавай название дома — «Бехтыни».
Так в мешках воплотились скупость и достаток, хвастовство и скромность.
Полотенца тоже могли поведать о многом. В ином доме для посуды отпускали тряпье, в другом — полотенце служило и чистоте, и красоте. Дзидре заказывали всякие: посудные, личные, погребальные. В каждом порядочном доме полагалось иметь длинные холсты, чтобы было на чем опустить гроб в могилу. Бытовало прочное поверье, что покойнику, похороненному одолженными полотенцами, не станет земля пухом. Лен для своих надобностей каждый выращивал сам.
Заказы Дзидра брала охотно. В хозяйстве всяких нужд не счесть, каждый заработок был жданным подспорьем, но на жизнь хватало. Земля ухожена, двор чист, постройки исправны. Самой ветхой была комната. Только собрались они построить новую, запаслись материалом, как грянула война, и все осталось по-прежнему. Бревна они берегли еще долго, но когда Петериса не стало, Дзидра мало-помалу извела звонкую древесину на дрова.
Так ушли с дымом мечты о новом жилье.
Одиночество Дзидру не сломило. На кухне у нее всегда белела льняная скатерть. Кусты крапивы и сорняков она скашивала. Цветочную клумбу пропалывала. В одежде не заметно старческой неопрятности. Небольшая фигурка двигалась точно водоросль. Моложавость не спешила покидать ее. Она была женственно полнотелой, но не расплывшейся. Грудь не болталась, как это ради удобства позволяла себе иная соседка, оправдываясь: «Когда на теле этакий жгут, кровь чего-то не вращается».
Самому заурядному кушанью Дзидра Берке умела придать праздничный вид. На кусок жареного мяса посадит сверху колечко лука, рядом с жареной картошкой — кубик красной свеклы. Тарелки подавала уже наполненные, как в столовой. Кто не знал ее, мог подумать, что это от скупости, — слишком непривычная такая повадка для деревни. Но соседи не удивлялись. На уборке картошки, когда помощники, накопавшись в земле, усталые, садились на обед или ужин, то и дело раздавалось:
— Дзидра, подай еще.
Напиткам в ее сервировке было отведено особое место. Если ставить на стол бутылку за бутылкой, рука тянется за рюмкой машинально, такое питье не веселит дух, лишь наполняет голову дурной тяжестью.
Дзидра протягивала бутылку как большую драгоценность и, хотя она знала, что мужики и так не упустят своего, каждый раз, словно уговаривая, напоминала:
— Не пора ли налить по капельке?
И чуть погодя:
— Еще одна, наверное, не помешает?
Гости расставались в приподнятом настроении и не осоловелые.
Непревзойденными были ее щи из кислой капусты. Их варили в большом котле в тот день, когда забивали свинью. Для этого блюда не жалели свежины. Похлебка так и называлась — большие щи. На поверхности варева жир не расплывался кружочками, а лежал толстым слоем, как крышка.
Хрюшек не забивают всех разом. Каждый убой — событие. Копченое мясо, вареное ли, жареное, за долгие месяцы успело надоесть до смерти. Поэтому на хрюшкиных поминках всякий раз ставили на плиту самый вместительный котел. Ближайшим соседям варево относили в глиняной миске, дальним — в эмалированном молочном бидоне. С таким расчетом, чтобы хватило на два обеда.
Мясо и капуста. Никаких секретов. А у всех выходило по-разному. Угощение Дзидры удостаивалось самых высших похвал. Чем чаще такие щи подогревали, тем вкуснее они казались. Человек не пресыщался ими даже на пятый день.
Долгожданным угощением было молозиво. Первый удой у отелившейся коровы бывает так жирен, что добавь приправы, наливай на сковороду и клади в печь — подобного лакомства не сыщешь ни в одной кондитерской. Но стоит блюду остыть, аромат пропадает, и оно уже не тает во рту.
Когда отел приходился на ночь, Дзидра с утра обегала соседей. Явиться полагалось точно в указанный час. Если день был будний, посиделки устраивали вечером. Одинокие обычно приходили сами, из семейных кто-нибудь один. Не поесть шли, а отведать лакомства, посмотреть теленка, пожелать, чтобы скорее рос и набирался сил. Полюбоваться на деток давно не приходится, оттого новорожденного быка или телочку нежат и разглядывают со всех сторон. В деревне корова для старого человека и опора, и кормилец. Экономическая основа жизни. Если скотинка погибает — это несчастье, равносильное пожару. Поэтому топленое молозиво — закуска праздничная, своего рода символ достатка, надежда на завтрашний хлеб.
Самый большой заботой Дзидры был хлев. Для своей скотины она не жалела ни сил, ни сна. За две недели до отела Дзидра не спала ночей. Брала из кухни старый венский стул, ставила его между загородкой для свиней и шестком для кур. Отсюда хорошо было видно, как корова лежит и жует свою жвачку. А прошмыгнет вдоль балки крыса — в хлеву это не так страшно. Вот и стала Дзидра Берке проводить ночи вместе со скотом до помеченной в календаре даты.
Шумно сопел разжиревший хряк, всхрапывал, бывало, во сне; мерно дышала корова. Могла вздремнуть и хозяйка. Но как только у коровы начинались потуги, сон смывало, как водой.
На следующий день Дзидра Берке писала в Ригу:
«Сынок, у меня все по-старому. Вчера Вента принесла телочку. Придется растить, Вента уже стара. Давно я не была в центре. Боялась оставлять хлев без присмотра. Хлеб мне привозил Жанис Пильпук. Как вы там поживаете? Давно не навещала вас. Да ты ведь все скоком, все спехом. Письмо написать и то некогда. Я-то понимаю. На том кончаю, сынок».
Последнее письмо Артур получил в тот момент, когда к нему пришли друзья по консерватории, бывшие однокурсники. Быстро распечатал — не случилось ли чего? И покраснел. Рассказывать гостям о том, что Вента принесла телочку, когда разговор идет о прославленных ролях, — смешно, неуместно.
В тот месяц мать в столицу не поехала. На следующий тоже. Стеснялась сына. Новость, которую она собиралась ему поведать, была так необычна, что она не находила слов. Наконец Дзидра втиснула свое смущение в несколько вымученных фраз:
«Раюм осенью покупает домик в центре. Подвернулся такой случай. Зовет меня с собой. Я бы не пошла. Но если бы ты знал, сынок, как мне одной тут тяжело. Нету сил больше терпеть. Наверное, придется пойти. Ты не рассердишься?»
Невестка Ина выслушала и с облегчением развела руками.
— Что теперь поделаешь! Раз сошлись, пусть живут. Ей будет легче, нам тоже… — И спохватилась: — Я имею в виду… не надо будет каждый раз упрашивать, чтобы перебиралась в Ригу. Как-нибудь перебьемся.
В тот вечер они больше не разговаривали. Артур вертелся в постели — видно, впервые до него дошло, какая сложная штука жизнь. Хотелось быть вместе с матерью. А обстоятельства разводили их все дальше и дальше. Утешался он мыслью, что во многих семьях матери с детьми не уживаются. Чем так, лучше жить в разлуке да в ладу и радоваться каждой встрече. Предстоящее замужество матери повергло его в уныние. Ему достаточно было произнести три слова: «Мать, надо ли?» — и она осталась бы одна. Но до каких пор? А что он мог? Подать заявление в местком? Полно, о матерях и отцах написать могли бы многие. В конце концов, неизвестно, как деревенский человек приживется в Риге.
Дзидру деловитое предложение Рейниса удивило. Но она ухватилась за него как утопающий за соломинку, в надежде, что вырвется из осеннего мрака, избавится от страхов и крыс. Только неудобно было перед сыном. Не покидало чувство вины: они так ладно жили с Петерисом. Не лучше ли пронести любовь в одиночестве до конца? Петерис это заслужил. С другой стороны, ведь и Рейнис с Катой жили неплохо? Разве спиленные вишни не говорили о его истинных чувствах? И эти пять кустиков смородины на лужайке не в ее ли память посажены? Если он, зная верность Дзидры, пришел к ней, не скрывался ли в этом какой-то более глубокий смысл? Может быть, то была клятва верности двух оставшихся двум другим на погосте?
Сказать правду, для Дзидры новый брак значил больше, чем просто союз двух старых людей. Нынче многие старики сходились. Вдвоем легче. И никто их не осуждал. Нередко дети сами предлагали. «Без мужской руки в доме не обойтись». Или же: «Без женского ухода ты пропадешь». По-деловому и трезво. Как бывает, когда умирает старый человек.
Но пусть Дзидра не пытается себя обмануть. Разве на толоках она не оставляла лучший кусок для Рейниса? Не старалась сварить пиво, чтобы оно светилось и пенилось, как то, что сварено Рейнисом? Не ткала ли она соседу полотенца? А он приходил помогать. Андрея Кугу, Огуречного мужика, Дзидра не приглашала. Ей не нравились бравада Андрея, его крикливость. Возможно, потому не нравились, что был Рейнис — отзывчивый и понимающий?
Петерис с Рейнисом были и соседями, и друзьями, хотя ни разу не произнесли этого слова. Деревенскому человеку не пристало облекать истину в нарядные одежды. О том, как они относились друг к другу, Рейнис сказал на похоронах Петериса: «Мы с ним ладили». Раз уж теперь он сватался, то не только потому, что она труженица. Дзидра помнит, как чутко повел себя Рейнис, когда она на велосипеде свалилась с мостков в речку. «У меня в молодые годы получалось не лучше. Пока не научатся, падают все, что юный, что старый». Сказал просто, без всякой насмешки. А Дзидра собралась было запереть велосипед в клеть навечно. Доброжелательный тон соседа вернул ей уверенность. Да и выхода другого не было. Все пути-дорожки пешком не одолеть. Когда колхоз сеял свеклу в Заливе, работа была рядом. Но когда все поля завалили зерновыми, местным ничего не осталось, как топать многие километры на своих двоих. Дзидра купила велосипед. Кое-как научилась ездить, а на мостках вдруг оробела. Потом она стала слезать с седла даже перед большим мостом.
Страх с того раза так и остался.
Страх в темноте, страх в пустой комнате, страх на кладбище.
Страх — выйти замуж за Рейниса.
Она предпочла преодолеть этот последний, чтобы разом покончить и со всеми остальными.
Андрей в торжественном облачении, галстук завязан элегантным узлом. Дарта — куда делась ворчливость — раскраснелась, сияет. Подхватили Дзидру под локти, подталкивают вперед. У невесты на голове венок из красного клевера. Сразу видно, ждет не дождется, когда все это кончится. Но Рейнис, насмотревшись за долгие годы на праздниках всяческих выдумок, сказал, что без церемонии никак нельзя:
— Будет что вспомнить, да и людям радость.
Сидя на столбе, он встряхивает головой:
— Три, четыре.
И малая капелла разражается лихим маршем.
Впечатление такое, будто собрался ансамбль ветеранов и показывает сценки из старинного быта. Тянет оглянуться и посмотреть, как работают кинооператоры. Но ни камер, ни национальных костюмов нет. И остается только поверить: тут все — правда.
Нет традиционных козел с бревнышком, которое молодоженам положено перепилить. Нет полешка, которое нужно расколоть. Не хватает всего того, что имеет смысл для молодых. А затеи, которые к свадьбе подошли бы людям пожилым, не придуманы. Кончается марш, и гостям нечего делать. Рейнис слезает со столба и деловито обращается к новобрачной:
— Зови всех к столу.
Андрей сует руку Дзидры себе под локоть и, разгоняя тишину, запевает игривую «Я девица, точно роза».
Стол накрыт — загляденье. Если в Заливе устраивают торжества, еда на первом месте. Женщины напекли тортов, принесли по бутылке вина, а кто и домашней настойки. Пролаза накануне наловил в Нельтюпите рыбу. Андрей захватил с собой три круга свежекопченой колбасы.
Дзидра и Рейнис сидят в конце стола и просят наливать и закусывать. Раюм, словно извиняясь, добавляет:
— Мы тут приготовили только холодное. Супов и тушеной капусты каждый может наесться дома.
Андрей предлагает спеть заздравную: «Счастья и веселья желаем от души…»
То ли гости недостаточно разогреты, то ли мелодия слишком сложна, но заключительный пассаж Андрею приходится выводить одному.
Зато куда как лихо все подхватывают конец:
— Здоровья вам!
На свадьбе обычно кричат: «Горько, горько, горько!» — до тех пор, пока молодые не поцелуются.
Тут, похоже, забыли об этом обычае, сидят смущенные, не решаются. Слишком хорошо помнят Кату.
Раз такое дело, малая капелла заводит вальс. Как предсказывал Рейнис, тотчас вскакивает Андрей и приглашает самую древнюю партнершу — Амалию Пилдере. Тетушка отбивается обеими руками. Но это ее не спасает. Андрей вертит старушенцию с осторожностью, точно сырое яйцо. Амалия семенит маленькими шажками. Беззубый рот шевелится в ритме вальса. Не поймешь — то ли улыбается, то ли распекает партнера за причиненное беспокойство. Наконец Амалия плюхается на стул, завязывает теснее косынку. Теперь спрятан и лоб — будто в чепце. Видно, Амалия бережется сквозняка — как бы голову не продуло после такого сумасшедшего танца.
Все уже порядком выпили, закусили. И Рейнис начинает вступительное слово. Совсем как на официальных вечерах, когда объявляют программу вечера.
— Традиция на банкетах всегда одна: пить впустую без речей негоже. Каждую рюмочку надобно оговорить словцом. Председатель называет его тостом. Мне сдается, к пиву это не относится. Его можно пить и так, но, чуть возьмемся за стопочку, пусть каждый молвит что-нибудь свое. Не только о нашей свадьбе и переселении в новый дом.. Но о жизни, да и вообще. То, что я сейчас говорю, считайте моим первым словом. А заключительное я произнесу в конце. Стало быть, поехали!
И он опрокидывает рюмочку до дна, хотя все предыдущие опорожнял лишь на треть или половину.
— Прошу, дорогие гости, гоните свои речи!
— Если все сразу скажут, балу конец, — тревожится Микелис Клусум. — Нет, сосед, так быстро ты от нас не отделаешься.
Рейнис его успокаивает:
— Значит, пойдем по второму кругу. Неужто разговора себе не найдем?
Для речей, однако, никто еще не созрел. Мужчины спешат налить пиво. Женщины продолжают смаковать березовый сок, лакомятся жареными рыбками.
Лине Кауке, которую на торжествах всегда приглашают в хозяйки, смотрит букой. Дзидра и Рейнис обошлись без нее. Она наворачивает с тем же усердием, что и другие. Но улучает момент, когда Раюм не слышит, вставляет шепотом:
— Пхе! Но вообще есть можно.
«Пхе» означает что-то вроде: «Куда уж им».
Трине опровергает мнение сестры одним словом:
— Кулёма! — и разговор окончен.
Янис Ратынь оглаживает длинную изжелта-седую бороду.
— Чтобы могли выпить, так и быть, скажу свое слово. Но сперва ты мне признайся, сколько получишь компенсье? А что? Не так, что ли?
Когда Раюм покинет «Зетес», ему дадут за постройки, за каждый куст и яблоню деньги. Величину денежной компенсации определит комиссия.
Но Раюм был бы не Раюм, опиши он эту процедуру всем понятными словами.
Тут навостряет слух тетушка Амалия:
— Я плохо слышу. Что это за компенсье?
Андрей наклоняется и гаркает Пилдерихе в ухо:
— Это деньги!
Амалия пальцем отодвигает платочек и нацеливает ухо как рупор: упаси бог что-нибудь пропустить. В денежных делах надо быть начеку.
— Что, а разве рубли отменяют? Раньше их червонцами звали. Али печатать будут за границей, коли такое чудное название? Думается, вряд ли тамошние будут лучше. Хозяйка как-то привезла заграничный дождевик, повесила над плитой, а он растаял…
Что ни говори, смешно. Это первый взрыв смеха сегодня. Хороший знак. Стоит человеку от души расхохотаться, и волна накатывает за волной. Особенно если голова под парами.
Тетушка Амалия сидит насупившись. Дарта Одс припала не к рупору, а к утепленному уху Амалии. Оно, видно, предназначено для более задушевных разговоров. Пилдериха кивает головой, знать, поняла.
— Так сколько дадут? — не унимается Ратынь.
Рейнис уклоняется.
— Да что у меня, денег не хватает, что ли! Ну, приезжали сметчики. А окончательных бумаг я не видел. Пара тысяч, думаю, наберется.
Янис еще раз оглаживает бороду и поднимает стакан.
— Держись своей цены! Здесь у тебя все блага под боком. В Озолгале смородину и ту придется покупать. Держись своей цены! Не то пойдешь по миру. Верно я говорю? А что?
Прицис, Прицениха и Прицисова старуха проворно хватают стаканы. Что-что, а тост во славу денег они поддержат первыми. Что до Ратыня, тут нечему удивляться. Как однажды выразился Жанис Пильпук, он сидит на копейке и высиживает рубль. Хотя копить деньги в Заливе любят все. У каждого сберегательная книжка, каждый сопровождает свой очередной взнос словами: «На черный день».
Копят. А куда девать? Когда гнули спину в собственном хозяйстве, латы и рубли наскребали, чтобы строиться, приобретать машины. Теперь купят батон хлеба, чего-нибудь из одежды, и все. Куда старому человеку девать деньги? Вкладывать в стены опустевших зданий, когда дома обречены на снос? Машину старый человек не купит. Мебель тоже. От телевизора в доме шум, колготня. А курица несет рубли. Коровьи соски гонят рубли, стрижка овцы дает рубли. Покопаешься в картофельной борозде — опять же рубли. Только прохожему может казаться, что старики борются с нуждой, еле сводят концы с концами. В колхозе «Варпа» старый люд изрядно обогатил сберегательную кассу. Вклады лежат, в обороте не участвуют. Где им участвовать? Старики живут экономно. И копят. У крестьянина иное самочувствие, когда в банке свой капиталец. Он не станет тратить его на фундамент нового дома. Если дети увлекут с собой в поселок, дело другое. Но лучше последовать примеру тетушки Амалии. Заказала себе надгробие, велела высечь мужнино имя и собственное. Оставила место для даты смерти.
И мы пьем за то, чтобы Рейнис твердо стоял на своей цене.
Народная мудрость «По одежке встречают, а по уму провожают» хоть и заезжена, но метка. В этом снова мог убедиться всяк, кто видел головной убор Яниса Ратыня. От предмета, бывшего некогда шляпой, были отрезаны поля, чтобы оставшаяся тулейка тесно облегала затылок. Такой убор при встрече не обязательно поднимать, да и ветер ему нипочем. Нахлобучник за долгие годы не раз менял цвет, первоначальную окраску вряд ли помнил даже сам владелец. Кое-где виднелись дырочки. Словно с неба посыпалась когда-то каленая дробь и прошила небольшие форточки для вентиляции. Если Ратынь в этой штуковине появлялся среди людей, более или менее приодетых, создавалось впечатление, будто он дожил до последней копейки и другая ему не светит. В зимние месяцы наплешник сменяла жалкая на вид ушанка из овчины, на которой даже с помощью лупы нельзя было обнаружить ни клочка шерсти. И тем не менее деньги у Ратыня водились. Это знал каждый, кто был с ним знаком. Вопреки железным правилам, запрещающим разглашать тайны вкладов в сберегательной кассе.
Не лучше выглядел купленный в магазине хлопчатобумажный костюм, тщательно оберегаемый от воды и утюга. Когда облачение засаливалось до такой степени, что грозило разлезться, Ратынь покупал новое, столь же дешевое и неказистое, и поначалу выглядел непривычно: встречные на дороге трижды оглядывались, чтобы убедиться: он ли? Седая косматая бороденка смотрелась только вместе с потасканной одеждой и совершенно не вязалась с обновой.
Никто над Ратынем не смеялся, никто его не дразнил. В головах крепко засело убеждение: кто при деньгах, тот в почете. Другими словами: «Богатый ходит как захочет!» А потом, кто не читал или не слыхал про миллионеров, которые щеголяют в рваных ботинках и фланелевых рубашках?
Все, что люди могли себе позволить, — называть Ратыня Отшельником. Но было это скорее признанием факта, нежели осуждением. Ратынь прожил весь свой век один, и в Заливе не помнили случая, чтобы он проявил интерес к какой-нибудь женщине. Поначалу он хозяйничал вместе с сестрой. Когда она вышла замуж, взял на себя и женские обязанности. Да так ли уж много их было! Большую стирку Отшельник не устраивал, суп варил на неделю. А корову доил сам и раньше.
Чем старше становился Ратынь, тем меньше времени он уделял стряпне. Обзавелся козой и козлом. Свинью не держал. Картошку съедал сам. Объедки отдавались псу Рексу и кошке Минце. Коровье молоко не употреблял — все сдавал на молочный пункт. Предпочитал козье, оно, дескать, и питательней, и жирней. Молоко подчас заменяло ему завтрак, обед и ужин. Свинины, основы всех деревенских блюд, у него не было. Он и не страдал по ней. Накоптит козлятины и живет до следующего убоя. Изредка купит в магазине что-нибудь вкусненькое.
Маета с козами давала соседям повод посплетничать, в здешних краях подобное хозяйствование почитали за блажь. Но заканчивались пересуды всякий раз словами:
— Что ни говори, а козье молоко таки полезно.
Ратынь вечно выглядел замаранным. Зато денежки в бумажнике держал новенькие, гладкие, немятые. Раньше, когда Отшельник много работал в колхозе, он всегда покупал кассирше большую плитку шоколада. Она и старалась вовсю. Янис не только хотел, чтобы деньги шелестели как новенькие, ему еще вынь да положь, что причитается, в рублевых ассигнациях. Пачку для каждодневных расходов он скреплял женской заколкой для волос.
Одни эти хлопоты показывали, что деньги для Яниса имеют особый вес, а возня с ними — ритуальное значение. Если в Озолгале или в магазине при молочном пункте мужики предлагали скинуться на бутылку, ответ был заранее известен:
— Рублишко вроде бы еще завалялся. А что, не так, что ли?
«А что, не так, что ли?» Янис вставлял через каждую вторую фразу. Для его речи это присловье было столь же необходимо, как вдох или выдох.
Всякий раз, подсчитывая сбор, мужики одобрительно отмечали: «Глянь, совсем новенький!»
Деньги были содержанием жизни Ратыня и его бедой. Дважды его грабили. Первый раз воры, видно, знали, что дома у Яниса лежит порядочная сумма, которую он не успел отнести в сберкассу. Ратынь в ночной темноте пытался оказать сопротивление, но налетчиков было трое, они его как следует оттузили и отобрали несколько сотен. Ни в первом, ни во втором случае бандитов не нашли. Были ли они одни и те же, Отшельник сказать не мог. Первый раз, говорил он, явились совсем чужие, в пальто с поднятыми воротниками, во второй — двое в масках на все лицо. Если много лет назад его отлупили кулаками, то в последний раз схватили за бороду и таскали по полу. Вырвали из бороды клок. Вот и все, так сказать, телесные повреждения. В этот раз Янис отделался малыми потерями, потому что, как он сам признался, вел себя хитрее. После первого болезненного урока спрятал пару сотен в висящий на стене мешочек с ромашкой.
— Если показать ворам тайник, они верят, что больше денег нет. А что, не так, что ли? Я им сказал: остальное в банке.
Грабители все же не поверили на слово и принялись ощупывать мешочки. Это оказалось трудоемким делом — стены деревянного сруба были сплошь увешаны пучками трав, бутылочками, коробочками, зубчатыми колесиками, старыми часами, простыми и стригальными ножницами и бог знает чем еще. На хуторе «Смарес» была только одна комната, другой конец дома Янис никак не успевал достроить. Спал, варил, жарил и кормил козлят в одном и том же помещении. Кровать, стол, две-три полочки и несколько стульев составляли весь гарнитур. Остальные функции мебели выполняли стены. Как только появлялась нужда что-нибудь положить, Ратынь вколачивал в бревно гвоздь. Если время от времени не выбрасывать лишнее, обрастаешь хламом. Отшельнику и в голову не приходило перетряхивать свои богатства. В ящике для инструментов гвоздей хватало, а свободных мест на стене было предостаточно.
Воры быстро смекнули, что бесполезно искать иголку в стоге сена, и отвалили. Уволокли, правда, несколько поллитровок. Они ведь тоже не где-нибудь висели — на стене. Каждой новой бутылке Янис накидывал на горлышко петлю и вешал на гвоздь. Чтобы столь соблазнительный товар не бросался в глаза, завесил бутылки чем-то похожим на штору. С гвоздей свисали и поллитровки и четвертинки. Каждой емкости по полдюжине. Когда одна из петелек освобождалась, не позднее чем дня через два появлялась новая бутылка. Сам Отшельник огненное зелье не употреблял. Случалось, понятно, выпивал со знакомыми или в тех случаях, когда надо было обмыть удачное дельце. Но и тогда знал меру — первые три рюмочки выпивал до дна, остальные — на треть. Тем не менее накидывать петельки приходилось частенько.
Когда у мужиков голова под хмельком, хочется тяпнуть еще. И хоть ситуация эта повторяется регулярно, все равно никто ящик зараз не покупает. Ратынь держал водку именно для таких случаев. Когда являлся очередной покупатель, Янис упирался:
— Вся вышла. Хорошая вещь долго не залеживается. А что, не так, что ли?
— Слушай, Янис, не валяй дурака!
— Прямо не знаю, придется тогда отдать ту, что в заначке, себе на лекарство оставил.
И Отшельник засовывал руку под штору.
— Гони две! Ну хоть четвертинку добавь!
Со стороны посмотришь — человек с душой расстается. Только бы гостя выручить.
Без диалогов-увещеваний не обходилась ни одна сделка. Они должны были публично засвидетельствовать: перед вами не перекупщик, пекущийся о собственной выгоде, а добропорядочный сосед. Хотя на самом деле Отшельник высчитал все наперед до последней копейки. Те, кто захаживал почаще, знали величину комиссионных сборов как таблицу умножения. Торги происходили по следующей шкале: за пол-литра до восемнадцати ноль-ноль доплачивай двадцать пять копеек. С восемнадцати до полуночи — тридцать. Ежели Отшельника беспокоили позже, выкладывали полтинник. За четвертинку он соответственно брал на пятьдесят процентов меньше.
Если кто попытается возразить, Янис коротко отрежет:
— Сам мог запастись резервами. А что, не так, что ли?
Недоразумение вышло лишь с Жанисом Пильпуком. Сосед по пьяной лавочке захватил с собой ровно столько, сколько стоит бутылка в магазине. Ненароком, конечно, по забывчивости.
— Ты мне не сват, не брат. Задаром не поднесу.
— Верну я тебе этот полтинник!
— Хочешь пить — деньги на стол.
— Смотри, не повезу твое молоко.
— Я тебе за это плачу. А что, не так, что ли?
— Не повезу, так и знай.
Отшельник не устрашился угроз. Выдал лишь четвертинку. Аккуратно отсчитал сдачу и захлопнул дверь.
На следующий день Пильпук прокатил мимо, и Янисов удой остался во дворе. Пришлось Ратыню привязывать бидон с молоком к багажнику велосипеда и ехать самому. В молочном пункте он подошел к Пильпуку и по-деловому отрубил:
— Так как мы платим тебе за доставку на месяц вперед, верни обратно остаток. Дело делом. А что, не так, что ли?
Копеечная ссора имела свои истоки в давнем соперничестве и взаимной неприязни двух местных искусников. В прежние годы кузнечных дел мастер Жанис Пильпук пользовался бо́льшим весом, чем Янис Ратынь. Телеги имелись в каждом дворе, а подковывать лошадь требовалось как зимой, так и летом. Ратынь считался более тонким специалистом: чинил велосипеды, сепараторы, машинки для стрижки волос. Женщины не находили нужным его стесняться и, бывало, приносили в починку даже нательные пояса. Но сепараторы ломаются не каждый день, не у каждого есть и машинка для стрижки. И хоть в мастерстве Ратыня никто не сомневался, тем не менее главным умельцем был и оставался для всех Пильпук. Но и к Отшельнику, в свою очередь, можно было зайти подивиться. Когда еще не было электричества, на хуторе «Смарес» появился первый ветряной двигатель. Позже, когда все стали обзаводиться радиоприемниками, к Ратыню приходили наполнять аккумуляторы. Везде по вечерам из комнаты в хлев сновали с фонарем в руке, а в «Смарес» двор освещался электричеством. Янис дотянул лампочку даже до развилки въездной дороги. И включал, точно подносил сюрприз, если соседям случалось припоздниться.
Когда упали в цене лошади и телеги, полетели также и акции кузнеца Пильпука. Зато стремительно возросла популярность Отшельника. Часов и сепараторов в Заливе не убавилось. Только Ратынь подобной ерундой больше не занимался. Он наловчился ремонтировать легковые автомашины — выправлять кузова, капоты и крылья. Пильпук напоминал о себе колесами и, как мы увидим потом, аэросанями. Шуму было — жуть, но трескотня денег не приносила. Зато Отшельнику рублей за услугу не жалели.
Если владелец машины чувствует, что прохожие замечают на его несравненной собственности неудачно выровненную и неумело закрашенную вмятину, ему мнится, будто он перед толпой голый. Выправить поверхность так, чтобы только опытный эксперт мог обнаружить место починки, — искусство, для этого нужен талант. Казенных спецов такие умельцы, как Ратынь, затыкали за пояс в два счета и по темпам, и по качеству. Орудуя деревянным молоточком, он сгибал и разгибал жесть, точно закройщик — ткань. Когда доходило до покраски, Янис показывал сноровку подлинного художника. Он умел подобрать самый подходящий тон.
На собраниях и в прессе без конца рассуждали о специализации. Янисовы мозги эта проблема не занимала. Он чутьем нащупал верную стезю. И хотя соображал также в моторах и разных других штуковинах, да и инструментов у него было навалом, клиенты знали — не стоит зря языком трепать: Янис Ратынь колотит да красит, и только. И чем больше появлялось машин, чем больше начинающих садилось за руль, тем длиннее вырастала очередь к Ратыню. Попасть к нему стало так же трудно, как в городе к модной парикмахерше. Разумеется, Ратынь мог отдалить или приблизить час починки, поскольку являл в одном лице руководителя предприятия, экономиста и бухгалтера. Но само по себе ничего не могло измениться в веренице ожидающих. Если человек уж очень канючил, Янис начинал диалог с мягкого отказа:
— Так скоро вряд ли получится. Не те годы. Разве что ночь прихватить? Но это адская работа.
Владельцам машин было известно, сколько за каждую услугу полагается платить. Намек на ночную смену не оставлял сомнений. Несколько десяток сверх таксы — Отшельник обещал не жалеть сил и по вечерам.
Ритм ломался только в тех случаях, когда начинали поступать неотложные заказы. Озера и леса Озолгале привлекали много охотников. Охота есть охота. К лучшим местам асфальт не проложен. Далеко ли до греха! Если на казенной машине появляется вмятина, так ли уж необходимо обращаться с заказом в государственную мастерскую, чтобы все об этом узнали?
Случалось и местным оплошать на казенном моторе. Выслушивай потом пересуды.
В чрезвычайных случаях Ратынь действовал без проволочек. Откажешь — начнут допытываться, на каких основаниях функционирует это крохотное, но респектабельное частное предприятие. Реже — хотя случалось и такое — в «Смарес» под покровом ночи вкатывала помятая легковушка, и водитель не торгуясь выпаливал:
— Сколько? Но чтобы к утру была готова!
Отшельник не вдавался в подробности: раз человеку нужно торопиться, пусть себе торопится. А почему — не его, Ратыня, дело. Клиент заказывает, Ратынь поколачивает.
Впрочем, один ночной ремонт окончился плачевно и нанес ему сплошные убытки. Вывод этот он, правда, сделал уже потом.
Двое мужчин в легком подпитии были чем-то явно встревожены. Но Отшельник не врач, не психолог, чтобы выведывать, что у кого на душе. На левом крыле «Москвича» виднелась крупная вмятина, впрочем, такая, с которой нетрудно справиться. Утром посетители уехали трезвые, а машина выглядела как до аварии.
Не прошло и двух дней, как на хутор «Смарес» нагрянула милиция. Были? Когда? Номер машины?
— Всякие тут приезжают. Некогда мне номера разглядывать. А что, не так, что ли?
— Значит, скрываете следы преступления?
От таких слов вздрогнул даже Ратынь.
Оказалось, ночные посетители сбили женщину, она со сломанным бедром доставлена в больницу. Налицо было двойное преступление: нарушение правил движения и бегство с места наезда. Эксперты быстро напали на след. Специалисты без особого труда обнаружили на крыле следы безупречной Янисовой работы. Янис воспринял этот факт как рекламацию своего мастерства, поскольку был уверен, что сработал лучше, чем на фабрике.
Утешал его самолюбие лишь приклеенный на стене лист бумаги, на котором он отмечал количество клиентов и даты.
Визит работников милиции был только началом. Яниса вызывали в учреждения, допрашивали, притом не один раз. Два злополучных гостя попались, но невыясненной осталась уйма загадочных происшествий, как в близких, так и в более отдаленных местах. Ратынь ныл и стонал. Его заставляли вспоминать клиентов, обратившихся к нему за помощью месяц, а то и два назад. Самое неприятное, что для протоколов требовалось раскрыть бухгалтерию, которую он никогда не доверял бумаге.
Наконец Ратынь получил повестку в суд. Ему самому ничего не грозило, зато сколько звону было в Заливе и во всем колхозе! Как ни оправдывайся, хождения по судам марку мастера не украшают. Ратынь, пытаясь отвести от себя тень, ронял равнодушно:
— Меня тоже вызывали свидетелем.
Хорошо хоть, машины продолжали по-прежнему сталкиваться и налетать на столбы. Работы хватало. Происшествие, однако, забылось не скоро. Суть его Отшельник выразил цифрой:
— Триста рублей я потерял, таскаясь по судам!
В дальнейшем струю из золотого родника мастер малость поубавил. От внезапных ночных работ и вовсе отказался. Сделать это было нетрудно.
— Больно плохо себя чувствую.
Как не поверить седой бороде?
После истории с милицией и судом Отшельник утратил былую уверенность. Стал больше бояться воров.
Сосед Микелис Клусум убедился в этом очень скоро. Ему не хватило выпивки ровно на четвертинку. Где-то около полуночи поскребся в Янисову дверь. Но хозяин, должно быть, так крепко уснул, что в ответ не раздалось ни звука. Умаялся, видать, и повалился как колода, спит — не добудишься.
Микелис налег плечом на дверь. И тут хмельной дух выпорхнул из его головы, точно воробей. Пронзительно завыла сирена милицейской автомашины. Во дворе на вершине столба замигал свет, от которого мороз подрал по коже.
Откуда Клусуму было знать, что Отшельник смастерил сигнальное устройство для отпугивания разбойников?
О происшествии не проговорился ни тот, ни другой. Не в интересах Микелиса было рассказывать, как он перетрусил. Янис в свою очередь должен был держать в тайне наличие пугательной аппаратуры, чтобы сработала неожиданно, если кто снова вздумает позариться на его деньги.
Впоследствии соседи обратили внимание, что у Микелиса сильно разыгрался тик. И рассудили, что к старости каждая хворь дает знать о себе все чаще и чаще.
А Ратынь знай себе выколачивал, красил, доил козу и корову и выращивал тыквы. В отлично унавоженной почве те пускали мощные плети, и по осени иной плод он едва мог поднять. С тыквами не было возни. Росли сами, сами здоровенными листьями глушили сорняки. Урожай Ратынь укладывал в колхозный грузовик и отвозил на базар. Картошку, морковку, свеклу, лук и еще кое-какую нужную в хозяйстве мелочь он выращивал только для себя.
Пастбище Отшельнику всегда выделяли на самом лучшем участке. Те, кто ведал распределением земельных наделов, имели машины.
Так что удивляться было нечему. Никто ему не завидовал, все чтили принцип «всяк живет, как умеет». Этот маленький, но показательный факт приводил в расстройство одного лишь Пильпука. Особенно после того, как у него самого вышли неприятности из-за непомерно раздавшегося картофельного поля. Клочок чуть более тучной пожни еще раз подтвердил, что слава знатного кузнеца Жаниса ушла безвозвратно, в то время как другой такой же старый пень загребал деньги лопатой и не знал отбоя от заказчиков.
Правда, с точки зрения соседей, больший вес имел Пильпук, который весьма облегчал существование обитателям Залива ежедневными молочными рейсами. Общаться с Янисом Ратынем им доводилось реже — в известных уже случаях с водкой. И когда приходили за музыкой. Ежели торжества в каком-нибудь доме были не столь велики, чтобы нанимать малую капеллу, то у Ратыня одалживали патефон. Тот все еще работал. Многолюдных празднеств в Заливе давно не справляли. Если не считать похорон. По сему поводу местный люд, памятуя о недалеком конце, позволял пошутить друг над дружкой:
— Поиграет музыка в твоем доме, поиграет. Только ты уже не услышишь.
Если к кому-нибудь из стариков приезжал гость, к Янису приходили за музыкой. Так повелось исстари. Отшельник как зеницу ока берег комплект пластинок «Беллаккорд», в которых были увековечены песни их молодости, их радость, тоска разлуки и грусть.
Все пластинки сразу Янис не давал. То была продукция, которую отпускают не по весу. Каждый должен был объяснить, что хочет. Иной сразу шпарил по памяти. У кого голова была слабее, читал названия по бумажке. Отобранный репертуар Ратынь записывал и по три раза наказывал не разбить пластинок.
— Теперь таких днем с огнем не сыщешь. А что, не так, что ли? Чтобы не получилось как со старухой Виботниене. Взяла и расколола «Шипи, Минна»!
Случилось это бедствие много лет назад. Но как предостерегающий пример приводилось всякий раз, когда требовался патефон. За услугу, так же как за водку, взималась плата.
— Никто вам не запрещал покупать пластинки самим.
Сам Отшельник обычно слушал радио, но наставали и такие мгновения, когда почетная роль отводилась патефону. Происходило это по утрам в воскресенье. Иные деды по старой памяти поминали бога, а Отшельник заводил пластинку:
Был когда я холостой, то думал так:
Замечательная это штука — брак.
Ныне, в брак вступив законный,
Мучаюсь как прокаженный.
Потому такую песенку пою:
Крошка моя, обезьянка, у-у-у,
На бобах не оставайся,
Одинешенька!
Почешу твою головку
И поглажу твою шерстку,
Даже подарю, милашка, поцелуй.
В противоречивой оценке супружества и безбрачия Янис, видимо, улавливал что-то жизненно необходимое для себя. Возможно, этот шлягер содержал ответ на загадку его собственной судьбы.
Эту пластинку Ратынь напрокат не давал никому.
Радости свадебного застолья продолжаются, как обычно, после первых рюмочек. Не припомню праздника в Заливе, чтобы обошлось без разговоров о еде и питье. Для сельского жителя еда — конечный продукт его труда и всей жизнедеятельности. В повседневном быту, правда, ни крестьянин, ни крестьянка не воздают хвалу молоку, караваю хлеба или салу. Бросят ломтик копченого мяса на сковороду, отхлебнут простокваши — и бегут себе дальше. Но при встрече двух соседей шипящий в жире срезок грудинки становится как бы мерой достатка и уважения.
— Наворачивают, будто на толоке навоз возили. — Дарта проглатывает кусочек и принимается за принесенный Андреем круг колбасы.
В Микелисе Клусуме тем временем вызрело слово:
— Ни навоза такого, как раньше, ни толок теперь нет. От одной коровки за день всего три вилы выбросишь за хлев, и кончен бал.
Дарта в ответ:
— Рейнису и с этой кучкой дерьма не надо будет ворошиться. Купит себе штоф молока — чего еще надо, и заживет как заправский горожанин. Молодоженам колхоз отпускает так же, как пенсионерам.
Андрей пощелкивает языком:
— Вот раньше, когда Дарта держала прорву скота, мы на толоках спину не успевали разогнуть. Весна, распускается черемуха, а навозный дух поверху плывет. Чувствуешь — поработал. Красота! Садишься за стол — на кухне вонь, а аппетит такой, что готов теленка сожрать.
С той поры у мужиков пальцы крючком. Кое у кого и горб. Но им по сей день памятна борозда, где скворцы искали червяков, пружинная борона, за которой вышагивал аист. Они и поныне работают с той же ненасытностью. Хотя грядки с огурцами и поле свиных бобов не сравнить с хлевом. Труд пропитал их кости так же, как запах навоза одежду.
Рейнис улыбается:
— Теперь везде мобильный транспорт.
Амалия снова навостряет уши — опять какое-то незнакомое слово.
— Теперь, тетушка, коровники в центре разгребают тракторами.
— Не издевайся, Микелис, над старым человеком.
Наступает молчание.
Ну как втолкуешь бабке Амалии про траншеи для стока навоза и доильный зал, что облицован белым кафелем? И кто за это возьмется? Сами краем уха слышали, иному лишь одним глазком довелось повидать. Прицисов парнишка иногда рассказывает про агропромышленный комплекс, но поди разберись, что это такое. Пройдут годы, пока приноровишься к обыкновенным вилам, а тут сверкающий никель и стеклянные трубы.
Оцепенение снимает бабка Амалия:
— Постой, как бы не забыть. Ты, Рейнис, придешь меня отпевать?
Рейнису неохота рассуждать о столь скорбных материях:
Не печалься, не грусти,
Много весен впереди.
Дарта каркает бабке Амалии на ухо:
— Не бойся, на земле не оставят.
Их всегда можно застать дома. Ни той, ни другой незачем и некуда уже ходить. Дарте давно надоела Амалия, и Амалии давно осточертела Дарта. На хуторе «Приедес» царило раздражение, которое водворяется, когда чужие, по существу, люди живут под одной крышей. Обе прикованы друг к другу словно цепями, и перерубить эти узы невозможно.
Дарта Одс уже несколько лет ходила в пенсионерках. Амалия Пилдере была третьей по счету приживалкой, которая дожидалась в «Приедес» своего смертного часа. Дарта совместное жительство объясняла коротко:
— Взяла человека опекать, пока не помрет.
Первой была Херта Смилга, вдова машиниста, ходившего за паровым локомобилем. Она прожила у Одиене всего год. Потом в ее комнату вместе со своими кроснами въехала Текла Жодзиня. Некогда прославленная ткачиха в последнее время сильно сдала, но помогала по хозяйству целых шесть лет.
Амалия же отпраздновала девяностолетие, а смерть все не являлась. Цыган про нее непременно сказал бы: «Кто худ, тот живуч». Бабка Амалия была суха, как былинка. Носила теннисные кеды на четыре номера больше своего размера, чтобы втиснуть в них три пары шерстяных чулок. Вес у бабки был столь ничтожен, что палку для опоры искать не приходилось. Амалия срезала ольховый прут и, гуляя, то и дело взмахивала им перед собой, как делает пастушок, когда сбивает с травы росу. Стоило ей заглянуть в зеркало, как тут же раздавалось:
— Глянь-ко, что от рожи осталось. Один нос торчит.
Сказать правду, орган обоняния у нее особо не выдавался. Но сама она была сушеной-пересушеной, да и челюсти искусственные давно раскрошились. Поэтому нос в ее собственных, а также чужих глазах казался единственным мало-мальски приметным ориентиром.
Дарта рядом с бабкой Амалией выглядела пышной. Зимой и летом ходила в резиновых сапогах. Волоча тяжелую обувь, переваливалась с одной ступни на другую. Создавалось впечатление, будто она месит болото и с трудом выдирает из трясины ноги.
Дарта вовсе не увлекалась благотворительностью и не собиралась превращать хутор «Приедес» в пансионат для престарелых. Суть условий укладывалась в две фразы: работать за харч и отписать имущество Дарте. Она, в свою очередь, обязывалась по договору устроить богатые похороны. Как принято в деревне.
Могло показаться, что у таких одиноких старух за душой ничего нет. Но только на первый взгляд. У бабки Амалии, например, была скоплена не одна сотенка. В окованном медью сундуке, или, как она его называла, в скрыне, лежали шерстяные одеяла ее собственной работы, купленная в Армейском экономическом магазине[4] меховая шуба, золотые часы на цепочке, которые носят на шее, пять десятирублевок царских времен, два пол-рулона ткани, тонкое белье и много других соблазнительных вещичек. В углу стояла зингеровская швейная машина, которая могла прослужить еще сто лет.
Голью перекатной не были также и Херта Смилга, и Текла Жодзиня. И все равно, будь материальных ценностей много больше, редко кто взвалил бы на себя лишние заботы о постороннем. Иной даже собственной матери сторонится, не то что чужого человека. Отгадать, где собака зарыта, не составляло труда. Пока был жив муж Дарты Вилис, они обходились сами. Дочь Рудите была не в счет, потому что училась и в домашней работе участия не принимала. Лесник почти весь день отсутствовал. Тем не менее мужская рука давала себя знать во всем.
После смерти Вилиса Дарта не справлялась с обязанностями. Она доила четырнадцать колхозных коров. А что это значит, не требовалось объяснять. Старушка, которая могла бы сготовить обед, прополоть в огороде грядки, обмыть бидоны и переделать сотню других мелких дел, была совершенно необходима. Иначе не быть Дарте передовиком.
Сдавать позиции ей не позволяла гордость. Ее стадо было хорошо ухожено. По надоям она держала первое место в колхозе. Ее превозносили на каждом собрании, хвалили на совещаниях в районе, сажали в президиум. Дарта купила плотную костюмную ткань, сшила синий жакет, чтобы было к чему прикрепить ордена Ленина и Трудового Красного Знамени. Каждый месяц колхозная кассирша отсчитывала ей порядочную сумму. Внушительными получались и квартальные, и годовые премии.
В те времена о подменщицах еще и речи не было, каждая доярка выкручивалась как могла. Дарта договорилась с Дзидрой Берке, чтобы в те дни, когда ей надо будет сидеть в президиуме, соседка доила вместо нее. На это смотрели как на частную услугу, расходы хозяйка хутора «Приедес» покрывала из своего кармана. О том, как пасти скот, ломать голову не приходилось. Руководство вняло просьбе передовой труженицы и нарядило мужиков огородить пастбище колючей проволокой.
Подопечным старухам вменялось в обязанность перегонять коров из одного загона в другой. На нехватку кормов Дарта не жаловалась. Большой сарай на хуторе доверху набивали клевером, в клети не переводилась мука. Только картошку и свеклу не подвозили. Сеяли и сажали тут же, у хлева: прореживать и пропалывать свеклу Дарта должна была сама. Картошку окучивал кто-нибудь из соседей.
Пока жив был Вилис, на хуторе держали двух коней. Одного прозвали лесным, другого молочным. Один числился за лесничеством, другой принадлежал колхозу. Молоко доставлял на молочный пункт Вилис или Дарта. После смерти мужа хозяйка «Приедес» какое-то время поездила было одна, но потом почувствовала, что такая нагрузка ей уже не под силу. Дарта обратилась к председателю: не может ли обязанность возчика взять на себя кто-нибудь другой? Тот просьбе не обрадовался: для обслуживания четырнадцати буренок придется выделить еще одного человека, но в конце концов сдался — стариков в Заливе хватало. А допустить, чтобы закатилась звезда трудовой доблести, как называл он Дарту, было нельзя.
Крепко переволновалась передовая труженица, когда ей предложили вступить в партию. В Заливе коммунистов не было. Рейниса выбрали депутатом сельского Совета, но он остался беспартийным. И вдруг она будет первой! Ряды партии, тем не менее, надо было пополнить рядовыми колхозниками. Лучшей кандидатуры, чем знатная доярка, нельзя было и придумать. В принципе Дарта не имела ничего против. Слава доярки устраивала ее куда больше, чем положение супруги лесника. К ней хорошо относились, ее ценили. Дарта понимала, что добилась почета и признания сама, своим трудом, видела, что нужна колхозу. Она не боялась, как говорили люди, ввязываться в политику. Загвоздка была в другом — что скажут соседи. Такая же деревенская баба, как все остальные, и вдруг — в партию. В Заливе, вопреки ожиданию, к новости отнеслись спокойно.
— Дарта теперь партийная, — только и всего.
Еще иногда добавляли:
— Послушаем, что партийная скажет.
В общем, народ воспринял перемену как благо. Дарта стала дополнительным источником информации. Как только возникал какой-нибудь путаный вопрос или разносился о чем-то слух, ясности требовали прежде всего у Дарты:
— Вы же на партийных собраниях толкуете обо всем.
Доярка, правда, больше слушала, а если и брала слово, то говорила о делах, которые касались исключительно ее четырнадцати коров.
В коридоре озолгальской школы стоял стенд, где можно было познакомиться с лучшими людьми колхоза. Среди прочих фотографий висел и портрет Дарты. Деревенские дети не стыдятся простых и привычных профессий. Но, глядя на то, как достается матери ее успех, Рудите не испытывала желания продолжить семейные традиции. Запах хлева не манил, а учиться дальше не хватало пороху. В газетах часто мелькали объявления, что Огрскому трикотажному комбинату требуются рабочие. Рудите выпросила у матери разрешение поехать на курсы и осталась в Огре. Вначале снимала комнату. Потом вышла замуж, и молодой семье дали квартиру. Дарта про себя радовалась такому исходу. Но когда люди заводили разговор о молодежи, ей случалось выслушивать не только приятное:
— Прицисов парень-то ишь как устроился!
В жизни ничто не стоит на месте. И однажды слава передовой работницы лопнула, как дождевой пузырь в луже. В колхозе были десятки мелких ферм. Слова о концентрации производства постепенно стали воплощаться в дела. Воздвигали новые хлева, разрозненные стада собирали в укрупненные. Предложили и Дарте расстаться с выкормленными и вынянченными ею буренками, снискавшими ей деньги и почет.
Когда уводили коров, Дарта плакала. Поняла, что по дороге уходит ее жизнь, а на хуторе «Приедес» остаются лишь никому не нужные воспоминания.
Вечером она сняла с синего жакета ордена, уложила их в коробку, где хранились обручальные кольца, две брошки, завернутая в бумажку пуповина Рудите и другие семейные драгоценности. Коробочку туго перевязала голубой лентой для волос, хранимой еще со школьных лет дочери, и поставила в шкаф на полку, за праздничным постельным бельем.
Еще несколько раз Дарту помянули в годовых отчетах колхоза. И все. Эстафету переняли другие.
Приличия ради ей, конечно, говорили:
— Жила бы ты у новой фермы…
— Было бы у тебя где остановиться в центре…
Но она жила в «Приедес». И ей не у кого было поселиться в центре. Она знала, что со временем надо будет переехать к дочери. Но в «Приедес» на ее попечении все еще находилась тетушка Амалия, которая резво помахивала хворостиной и вовсе не собиралась помирать. Хотя время уже просто подпирало. Рудите куда охотней доверила бы своего малыша матери — в детском саду мальчишка часто болел. Кроме того, это учреждение то и дело закрывалось на карантин.
Между вспышками раздражения Дарта и Амалия иногда трезво обсуждали виды на будущее:
— Когда я умру, ты сможешь перебраться в Огре.
— Куда ж еще! Что я тут делать буду?
— Хоть бы господь сжалился надо мной.
Дарта молчала. И Амалия понимала — хозяйка думает так же.
— Знать бы, как в этих богадельнях теперь.
— Да что, тетушка, говорить об этом! Неужто я вас в пансионат свезу!
Амалия улыбалась беззубым ртом. Ей доводилось читать и слышать про дома для престарелых, но в памяти запечатлелся тот, чьих обитателей в старину водили кормиться по хуторам. Каждую неделю у нового хозяина.
О пансионате Дарта размышляла не раз. Устроить тетушку Амалию не составило бы труда. Родственницами они не были. Но что скажут люди? Довела работой, все соки выжала, лучшие вещи как пить дать себе забрала, а саму свезла как ненужную рухлядь. Таких разговоров Дарта боялась. Да и как бы ни надоела жиличка, иногда накатывала жалость к одинокому человеку, которому негде притулиться.
Муж тетушки Амалии умер вскоре после войны. Людвиг Пилдер, или, как соседи его называли, Лудис, долгие годы проработал на железной дороге. Это был служащий с твердым окладом, а это по тем временам означало — человек с положением. Хозяйство у них было не слишком крупное, но достаточно большое, чтобы держать батрака и батрачку. Пилдеры предпочитали водиться с богатыми Катлынями, а с остальными соседями постольку поскольку. Сын Арвид, отличившийся при немцах чрезмерным усердием, почел за лучшее перебраться через океан. Прислал письмо. Расспрашивал, как живут, что делает мать. Амалия ответила — нелегко, мол, одной мыкаться. Арвид, начитавшись, видно, тамошних газет, прислал посылку с мукой и жирами. Амалия написала ему, чтобы больше не тратился. Сын решил по ответу, что его послания могут причинить матери вред. Амалия ждала, ждала, отправила еще одно письмо, но пришел ответ — по указанному адресу такой-то не проживает. Так и осталась она в неведении, то ли сын помер, то ли переменил место жительства. Если бы и выяснила, легче от этого ей не стало бы. У самой беда — как бы скорей на тот свет перебраться. Гроб был привезен на хутор «Приедес» давно. Сколоченный из запасенных самим Пилдером дубовых досок. Погребальное платье лежит в сундуке на самом верху. Из сбережений отсчитана и завернута пачка со ста рублями.
— Это от меня на похороны.
Все было продумано до мелочи. Имена поминальных гостей, хоть и не записаны на бумаге, названы были не раз.
— И накрой домовину тем светлым одеялом, что еще Текла соткала. Земля не так громко будет стучать о крышку.
По меньшей мере раз в месяц — обычно это происходило в воскресенье — бабка Амалия перебирала сундук.
— Дарта, поди сюда, послушай.
— Тетушка, я уже все знаю.
Но подходила — в комментариях бабки Амалии подчас намечались отклонения. И не всегда в пользу Дарты. Бывало, старушка возьмет да вспомнит какого-нибудь родственника в седьмом колене и пожелает ему тоже что-нибудь оставить.
— Если на похороны приедет из Риги Берта, дай ей две золотые монетки.
— Прошлый раз вы сказали — одну.
— Так тебе же еще эти останутся.
— Она о вас и думать забыла.
— Я же говорю — дай только в том случае, если приедет на похороны.
Судьба царских золотых рублей была решена. Правда, всего лишь до следующего перетряхивания скрыни.
— А тут деньги на похороны.
— Сколько у вас, тетушка, всего этих денег? Чтобы потом не пропали куда-нибудь?
— Я давно не считала.
Эту тайну Дарте так и не удалось выведать. В денежных вопросах Амалия была крайне осторожна. Хозяйка «Приедес», конечно, пересчитала бы сбережения сама. Но ключ сундука висел у бабки Амалии на шее, точно медальон. Не резать же, в самом деле, крепко скрученную льняную нить. А развязаться сама по себе она не могла. Таким поступком заронишь только недоверие. И бабка, глядишь, отпишет оставшиеся золотники родственнице седьмого колена. Можно бы, конечно, не послушаться и после похорон взять все себе. Но по вопросам наследования в Заливе господствовали строгие законы. Спокон веку никто не писал никаких завещаний, и обходилось без недоразумений. Словесные волеизъявления соблюдали даже те, кто во всем остальном не отличался щепетильностью. Кому, что и сколько полагается, знали не только в одном доме. Соседям давно было известно, что швейная машинка, шуба, одеяла, часы и другое добро останется Дарте. Знали они и про золотые монетки. При встречах хозяйка «Приедес» не забывала проинформировать соседок:
— Тетушка сама еще не решила, сколько сунет той рижанке.
Все они сходились на том, что неопределенность сильно осложняет жизнь. Поди докажи потом Берте, что тетушка сказала так, а не иначе.
Время от времени Амалия проверяла свое приданое одна. Тогда же и пересчитывала деньги. Дверь обычно загораживала скамеечкой. Приспособление это сдерживало напор входящего, и она тем временем успевала спрятать капитал. Как бы извиняясь, Амалия в таких случаях бормотала:
— Глянь, скамеечку забыла поставить на место.
Дарта о смерти не думала, но тоже иногда перебирала шкаф и комод. Развязывала голубой бант Рудите и выкладывала на стол рядом с Почетными грамотами и благодарностями ордена. Вспоминала, где, когда и кто вручил. Раскрывала тетрадь в клеточку, где были записаны надои и проценты жирности. Там же можно было прочесть про месячные заработки и узнать суммы премиальных. Догадайся кто-нибудь в колхозе устроить музей или скромный уголок трудовой славы, тетрадь стала бы историческим документом, а имя Дарты Одс обрело бы совсем другое звучание. Но до этого в Озолгале никто не додумался. И как знать, может, когда Дарта переедет к дочери, тетрадь останется в «Приедес» и она в конце концов потеряется? Но пока Дарта хранила и поздравления пионеров, и вырезки из районной газеты. И заметку, в которой сообщалось, что на заседании бюро райкома приняли в члены коммунистической партии знатную доярку Дарту Одс.
В последнее время она редко ходила на собрания. Секретарь ей не пенял. Нынче с этим обстояло попроще. Достаточно было вступительных слов: не явилось столько-то, по болезни — столько-то. К пенсионерам, известное дело, всякая хворь лепится. Как заставить больного человека шлепать километры по осенней грязи или в метель!
Так они коротали свой век. Во вражду раздражение не перерастало, но от дружбы отдалило давно. Скуку разгоняла домашняя работа. Дарта по-прежнему не могла отвыкнуть от заработков ударницы и пыталась компенсировать недостаток за счет приусадебного хозяйства. Держала двух свиноматок, торговала поросятами. Две свиньи и подсвинок жрали, не зная меры. Забот хватало. Картошка, свекла, сено, концентрированные корма, много еще чего нужно было свиньям, корове, овцам. Да и куры требовали пищи.
Бабке Амалии принадлежали две курицы. Она старательно копила яйца на продажу. К небольшой пенсии несушки потихоньку подкидывали рубль за рублем. Дарта на такое сепаратное хозяйствование смотрела косо. Чтобы высказать свое неодобрение, как бы вскользь роняла:
— Больно прожорливы эти куры, кормов на них не напасешься.
Когда подобные изречения участились, Амалия решила с одной из несушек расстаться. Сварили бульон, состряпали вкусное жаркое. После пиршества Амалия прилипла к оставшейся курочке как тень. Следила, чтобы не забрела в лес, не попала в когти ястребу, чтобы, перед тем как высиживать цыплят, не снесла яйца в крапиве. Как только любимица пропадала из виду, Амалия ходила сама не своя.
— Цыпа! Цыпа! Цыпа! Цыпочка, где ты?
Сидеть бы бабке в борозде, а она убивала время, гоняясь за клушей. Хозяйке такое поведение действовало на нервы.
Амалия теряла зрение. Но стоило завести разговор про очки, как она отмахивалась:
— Чего уж теперь. Свой гроб-то я еще вижу.
Гроб она и впрямь различала, но с грядки все чаще и чаще вместо сорняка выдергивала то свеклу, то редиску. Дарта не растерялась, нашла для девяностолетней работницы дело попроще. Дом осадили кабаны, разворачивали картофельные борозды, точно лемехом. Тетушке Амалии полагалось вертеться поблизости от сада и всячески их отпугивать. Но дикая свинья — тварь расторопная, чуть отвернулся — и конец борозды пропал. Дарта настаивала, чтобы Амалия продлила дежурства — самый большой вред кабаны причиняли ночью.
— У вас, тетушка, и так сон дырявый, ступайте со своей хворостиной в поле.
Какое-то время все шло хорошо. Но настала пора ненаглядной Цыпе высиживать яйца. Амалия, хоть кровь из носу, хотела выследить, какое место курочка выберет для гнезда.
Бабка чуть не наступала ей на хвост. Со двора беспрерывно неслось истошное:
— Цыпа! Цыпа! Цыпа!
Налет на картофельное поле был сокрушительный. Вид разорения привел Дарту в бешенство. Нейтральные выражения сменили слова похлеще. Дарта швыряла их в лицо Амалии, а звучало так, будто она жалуется кому-то третьему:
— Совсем из ума выжила старуха. Говоришь ей одно, она, как назло, делает другое. Что теперь свиньям запаривать? Что себе, что старухе на стол подавать? Каждый тянет в свою сторону. Хоть в петлю лезь! Сколько еще терпеть это наказание?!
Амалия воспринимала брань как упрек своей живучести. А что она могла поделать? Взять веревку да повеситься? Сказать просто. Но все Пилдеры отправлялись на тот свет как положено людям. И на этот счет у тетушки были твердые убеждения:
— Хочу опочить доброй смертью. Только, вишь, не идет она.
Дарта об убытке забыть не могла. Гнев в ней так и кипел. Как-то, направляясь в огород за салатом, она встретила на тропинке Цыпу. Клуша и понятия не имела, какой из-за нее урон нанесен хозяйству. Дарта действовала молниеносно. Труп закопала за хлевом.
Амалия облазила все кусты, все заросли бурьяна.
— Цыпа! Цыпа! — неслись отовсюду ее неутомимые призывы.
Дарта бросилась в постель, обмотала голову мокрым полотенцем, сказалась больной, убирала, мол, на сквозняке сарай, вот и прихватило. Когда Амалия присела рядом, боль в висках сделалась нестерпимой.
— Напал бы ястреб, — размышляла бабка, — остались бы перья. Не мог же он унести такую дюжую курицу.
Дарта еле слышно выдохнула:
— Думаете, в лесу мало лисиц?
Пришлось Дарте смириться с тем, что сторож из Амалии так и не вышел. Бабка привыкла двигаться, а не сиднем сидеть на месте. Она без конца придумывала себе занятия, которые редко совпадали с желаниями хозяйки. Иногда Амалия как сквозь землю проваливалась. Чаще всего она уходила к старому дому. Ничего от него уже не осталось. Все сгнило, изведено на топливо. Сохранился только погреб, который оберегало покатое бетонное покрытие. И еще веранда: ее жестяная крыша, хоть и ржавая, по-прежнему отводила влагу к водосточным трубам. В оконном переплете все еще сидело стекло — мелкие разноцветные квадратики, ибо сюда не забредали те, кто справляет нужду под кровлей автобусных остановок. Постояв немного на веранде, бабка уходила в сад, где десяток выхоженных ею яблонь ежегодно приносили плоды. Собирала в передник падалицу и направлялась к погребу. Спускалась по ступенькам, вглядывалась в сырую темень. Наверно, в безмолвной глубине ей виделись бутылки, наполненные черникой, миска с творогом, бочки с квашеной капустой и огурцами, пивной бочонок, что ждал приглашенных на толоку гостей. Амалия обегала все заросшие тропинки. Если припекало солнце, она садилась под пышный дуб. Сколько ему лет, не помнил никто из старожилов. На суку, как прежде, висел обломок рельса — целую вечность никто не бил по нему обухом топора, созывая людей на трапезу.
Амалию не мучила тоска, комок не подступал к горлу. Все было пережито, все выплакано. Она лишь приходила посмотреть, не провалился ли погреб, держится ли еще веранда, висят ли еще на ветках яблоки.
Испугавшись, не хватилась ли ее Дарта, она, помахивая хворостиной, спешила обратно в «Приедес». Полный яблоками передник болтался и замедлял и без того мешкотный шаг. Но ей казалось, что она летит. Беспокойство гнало вперед, верилось, что, пока ее не было, нашлась курица.
Едва ступив на аллею, Амалия начинала кричать:
— Цыпа! Цыпа! Цыпочка!
Старые люди быстро все забывают, а пережитое месяц, а то и два назад воспринимают как случившееся вчера. Бабка Амалия искала Цыпу в крапиве, не спряталась ли там высиживать цыплят.
Настает миг умиротворения, когда больше не хочется ни есть, ни пить. Но до конца еще далеко. Надобно подождать, пока улягутся в животе яства, а потом можно снова наворачивать. Деревенские мужики привыкли сидеть долго, цедить не спеша, пока не придет не передаваемая словами приподнятость духа. Все видится в легком дурмане, но ум ясен. Хорошо подгулявший свадебный гость похож на шмеля — гудит себе и гудит. Захочет — прогудит трое суток. Что для него одна ночь — пустяк!
Деревенские бабы с таким вдохновением не гудят. Но по выносливости не уступают мужикам. Проторчат до утра, не допив и полрюмочки. Закалка! Не так ли приходится сидеть в хлеву, ожидая, когда опоросится свинья? Не окажешься рядом — задавит поросенка. Свинья разляжется себе на земле, чтобы поросята могли сосать, и ненароком кого-нибудь да придавит, пиши тогда пропало.
Порядком набравшийся мужик тоже опеки требует. Жены зарубили это себе на носу. Будут сидеть и ждать, даже если муж давно на том свете и ждать, собственно, некого.
В сарае вянут березки. В дверь заползают сумерки. В такие тихие часы слышно, как за тремя телефонными столбами вздохнет корова.
Бабка Амалия отсыпает на ноготь понюшку табака. Прицис прищуривается, не может взять в толк: перед ним на столе две бутылки или одна.
Вдруг Амалия подскакивает в испуге и локтем попадает Дарте в нос. Дзидра съеживается, Отшельник хватается за бороденку.
Грохот всех повергает в страх, тем более что разражается он среди ясного неба. На нем ни облачка. Гремит пронзительно и непривычно.
Придя в себя, все бегут во двор — что стряслось? Испуга как не бывало.
Отшельник запрокидывает голову: так и есть, громовержец сидит на крыше.
— Прохвост эдакий. Гляди-ка!
Никто не заметил, когда это Пролаза успел выскользнуть из сарая. Кому теперь интересно следить во все глаза за соседом, куда, зачем идет; не жениховские годы, когда взгляд, как тень, повсюду следует за другими. Пролаза, оказывается, втащил на крышу жестяное корыто, прихватил коровью цепь и со всего взмаха высыпал в корыто.
Обычно на свадьбе начинают громыхать, когда молодожены уже легли спать, неважно где — в комнате, в клети или сарае. Всегда найдется озорник, достанет стремянку и вскарабкается на крышу.
— Чтобы не спали в первую ночь, а делали, что положено делать.
Андрей Куга миролюбиво пеняет:
— Ты слишком рано начал, эти-то о спанье и не помышляют.
Пролаза в ответ:
— Чаешь дождаться, когда они лягут? Так и неделю без сна проторчишь.
Дзидра Берке смущенно опускает голову. Рейнис Раюм засовывает руки в карманы брюк. Приглашает всех обратно в сарай.
— Ну и перепугал же ты нас, — подытоживает бабка Амалия. В ее словах не слышно упрека, это — прощальный взмах рукой, что было, мол, сплыло.
Пролаза поднимает стакан:
— «После первой чарки Вейденбаум[5] морщился, вторая и третья проходили много легче». Точка. Андрей Упит[6]. «Просвет в тучах».
— Упит, кажись, помер.
— «Просвет» остался, — стоит на своем Пролаза.
Фамилия Микелиса нисколько не соответствовала его характеру. Он вовсе не походил на тихоню, как явствовало из его тишайшей фамилии — Клусум. Но с фамилиями такое случается сплошь и рядом. Если вдруг понадобилось бы установить в этом деле соответствие, то, по меньшей мере, половине человечества срочно пришлось бы искать другие прозвища. Микелиса могли бы прозвать Тараторкой. Но прозвали Пролазой. Долгие годы жил-был Микелис Клусум, а как организовался колхоз, глянь, стал Пролаза.
В тот раз едва не обошлось без печальных последствий. В Озолгале созвали народное собрание. Приехали представители из центра, стали рассказывать о колхозах, толковать о кооперации. Зал молчал. Микелис сидел в первом ряду. Еще и поныне помнит он слова представителя:
— Светлое будущее латышского крестьянства — колхозы.
Сказав это, оратор замолк, поверженный в изумление откровенной ответной реакцией: не сводя с него цепкого взгляда, Клусум медленно качал головой. Вправо, влево. Как маятник. Казалось, это он пришел убеждать представителя власти, а не наоборот.
— Только объединившись, вы станете силой.
Снова тот же выразительный жест.
После собрания уполномоченный засунул пальцы за широкий ремень гимнастерки и потребовал у местных властей ответа:
— Кто этот классовый враг?
— Гол и нищ, как церковная крыса. Биография — что стеклышко.
— Он мне всю волость настроит против колхозов. Его место среди белых медведей.
Прошло довольно много времени, прежде чем выяснилось, в чем дело. Местные привыкли к странности Микелиса, не замечали ее. Зато человек незнакомый мог очутиться в пренеприятнейшем положении. Над физическими недостатками не принято смеяться, но по их вине частенько происходят казусы, которые остаются в памяти навечно. Должно быть, у Микелиса время от времени выходил из строя какой-то нерв, не исполнял того, что было предписано ему природой. И тогда Микелис начинал трясти головой, как бы выражая крайнее несогласие, причем глаза его смотрели пристально до неловкости. В тот роковой день представитель центра поначалу почувствовал смущение, но потом его охватил гнев.
Как позабыть о таком происшествии?
Несмотря на недоразумение, Клусум сделался горячим сторонником коллективного пути. Ходил агитировать других. Его, правда, не ахти как слушали, активность толковали по-своему:
— Кому терять нечего, тот может записываться в колхоз.
Но потом те же ворчуны сами выбрали его в правление «Колоса». Расчет был прост: понадобится ходить по делам да разговаривать, будет, по меньшей мере, человек, который горазд этим заниматься. Все ведь не могут речи толковать. Кто-то должен и работать. Меж тем Микелису тоже нужно было пахать и косить.
Но, научившись кстати и некстати с выражением изрекать: «Мы пахари», Микелис стал от плуга воротить нос. В деревне быстро смекают, где дело, где пустозвонство.
— Кто в своем собственном хозяйстве не умел управляться, тот и в колхозе не станет надрываться.
Дело дошло до того, что Клусум и вовсе расхотел ворочать вилами. И сам ничего не получал, и колхозу не давал. Плетение словес в Заливе не почитали за труд.
Так худо-бедно он и колупался — ни хаяный, ни хваленый. Вреда никому не причинял, кусок хлеба из рук не вырывал. Как бился в «Бетынях» до колхозов, так продолжал и при них.
В своей жизни Клусум успел сменить двух жен. Вернее сказать, жены сменили его. Рена еще молодкой спохватилась, что вышла не за того. Не дожидаясь, когда увянет, бросила Микелиса, перебралась в другой конец волости и умудрилась снова выйти замуж. Клусум порядочное время обходился один, но, войдя в зрелый возраст, отыскал вдовицу, которая привезла в «Бетыни» роскошный, кованный железом сундук для приданого и корову. Заботиться о потомстве Микелису не понадобилось: у Илзы уже подрастала дочка. Однако не задержалась у него и вторая жена. Укатила восвояси, забрав сундук и корову. Расстались они по-деловому, как хорошие друзья. Третью жену Микелис искать не стал. В Заливе об этом судачили и так и сяк.
Клусум был немногословен.
— Поди угадай каждый раз, что женщине нужно. Для нас, пахарей, главное — земля.
И уходил. Конечно, не пахать, а проверять в Нельтюпите мережи. Что ни говори, но в этом деле Микелис знал толк. Ни у кого ведь не было времени торчать с удилищем на берегу, а полакомиться свежей рыбкой хотел каждый. Так повелось, что Клусум долгие годы снабжал знакомых и по праздникам, и в будни. Из омутцев и колдобин под берегом Нельтюпите выманивал малую и большую рыбку. Радовался уловам и зарабатывал на карманные расходы.
В тех случаях, когда надо было гнуть спину всем вместе в поле, а поблизости оказывалась какая-нибудь лужа, Микелис вскоре исчезал:
— Пойду-ка пролезу к водичке.
Улетучиваться он умел при самых разных обстоятельствах. Изречение: «Пойду-ка пролезу…» — запало в память. Поди дознайся теперь, кто первый пустил в ход меткое прозвище, но оно тотчас было подхвачено. Сам Микелис к переименованию отнесся безболезненно. Гуляя по речным берегам, он научился воспринимать жизнь во всех ее превратностях, так сказать, в свете философских категорий, а также и направлять нежелательные разговоры по нужному ему руслу. Без колкостей и споров. Этот навык он перенял от цыган, которые время от времени наведывались в Озолгале. Одна встреча была особенно памятной. Клусум ехал на своей лошадке в центр. В дороге его обступили цыганки. Молодые и старые. Одна вцепилась в него и давай со всей страстью упрашивать.
— Дай, — говорит, — подержать в ручке звонкий талер, все равно, большой или маленький.
Микелис решил, что можно и пошутить. В тот же миг у него вырвали волос, намотали на монетку.
— Дай бумажную денежку, самую маленькую.
Клусум снова уступил, слова пламенной брюнетки тешили слух:
— С женщинами в своей жизни ты провозился немало.
То была правда. Поэтому он дал купюру побольше. И еще третью добавил — больно сладко собеседница щебетала. Тут ее плавный сказ оборвался. Цыганка, зажав в руке добычу, сиганула через канаву. Такого безобразия Микелис допустить не мог. Вытряхнулся из телеги, не забыв прихватить кнут. Но не так-то просто было прорвать кольцо женского окружения. Перед ним встала полнотелая цыганка, выпростала из-под выреза грудь, вывалила на ладонь и начала тискать, как парикмахер одеколонную грушу.
— Гляди, я мать или не мать? Не веришь? Ишь, молоко брызжет.
Тут и вторая вывалила грудь.
— Мы все матери. Не веришь?
Против столь очевидной истины Микелису нечего было возразить. Правда жизни восторжествовала над бесстыдным мошенничеством.
Клусум поехал дальше, размышляя куда больше о набухших молоком грудях, чем о потерянных деньгах.
Эту встречу Микелис потом вспоминал с удовольствием. Выводы, которые он извлек из общения с цыганками, пополнили арсенал «пролазности» как на словах, так и на деле. Умение высказаться, а также злополучный тик, то бишь «включение нерва» в самые неожиданные моменты, наградили Микелиса ореолом потешной известности. Нимб возник недавно, когда умер Вилис Катлынь. Проводить в последний путь некогда самого богатого хозяина в Заливе пригласили Рейниса Раюма. Но он отказался. Был отзывчив ко всем, и вдруг — ни в какую.
— У меня с ним свои счеты. А сводить их у могилы негоже. Теперь Катлынь не может дать отпор.
Катлынь, надо полагать, давно запамятовал происшествие, потому как здоровался с Раюмом и мирно беседовал. Но, видимо, есть обиды, которые не прощают.
Случилось это много лет назад. Рейнис только что кончил строиться. Как-то раз в воскресенье шел он из церкви домой. Дорога вилась по угодьям Катлыня, мимо мочильных ям, вокруг которых пышно рос тмин. Стебли с созревшими семенами в самую пору было срезать, связывать в пучки и подвешивать под стрехой дома. На земельке Рейниса тмина было незаметно. Он, собственно, не думал о нем и не пытался разводить. Достав кривой садовый резак, Раюм принялся за дело. В азарте не заметил, как подкатила коляска Катлыня. Просвистел кнут. Нет, спину не огрел, не для того им замахнулись.
— Мой тмин пусть осыплется на моей земле.
Вот почему Раюм хотел, чтобы Вилиса Катлыня земле предал кто-нибудь другой. Поблизости умельца не нашлось. Привезли отпевателя со стороны. Рассказали ему, что в таких случаях надобно знать: покойник, мол, возделывал землю, на старости лет остался один, оба сына сгинули в военное лихолетье.
Гость начал погребальную речь. Поведал, что усопший безраздельно отдавал всего себя земле.
В этот миг у Микелиса проснулся нерв. Оратор стоял напротив него и сразу заметил, как перекосило поминального гостя. Вспомнил, что покойнику принадлежал большой хутор, и разбавил хвалебные слова более умеренными:
— Как у всех людей, были в его жизни и радости, и огорчения. Не каждый его шаг понимали другие. Перешел к сыновьям, которых военный ураган затянул в свой вихрь…
Снова обжигающий взгляд Клусума и потряхивание головой. Отпевателя прошиб пот. Забыл предварительно спросить, на чьей стороне сыновья воевали. Так и в неприятности вляпаешься.
Речь тянулась через пень-колоду вперемежку с критическими нотами. Раюм слушал и думал: скажи он то же самое, сочли бы местью за тмин. А тут совершенно чужой человек вещает правду, как по книге.
В заключительной части отпеватель выкрутился примерно так: раз уж человек дал дуба, хочешь не хочешь — в землю зарыть его надо, как бы он там ни выдрючивался при жизни.
Оратора сильно сковывало еще и то обстоятельство, что он, официальный представитель похоронного бюро, в этот раз договорился относительно вознаграждения и ужина в частном порядке. А тут, как назло, является этот старик, бесстыдно пялится в глаза и подвергает сомнению каждое слово. Такой невесть что наговорит в исполкоме.
Те, кто стояли лицом к Микелису, все видели и все поняли. У некоторых даже кадык поднялся и опустился, не от печали, конечно, но от проглоченного смешка. Получалось неожиданно. Поначалу казалось — скучные похороны, а теперь будет о чем вспоминать.
Пролаза был единственным человеком в Заливе, который неизменно желал участвовать во всех устраиваемых колхозом и сельсоветом вечерах и послеобеденных мероприятиях. Если аудиторию просили откликнуться словом и в зале воцарялась тишина, то раскалывал лед Микелис.
Однажды на вечер вопросов и ответов в Озолгале прибыл из Риги комментатор по внешнеполитическим проблемам. В таких случаях охотников поговорить всегда хватает. Политикой деревенские мужики интересуются. Микелис тоже хотел многое выяснить. Но он считал — нельзя перестараться. Задашь два-три вопроса, оставишь впечатление солидного человека.
Это он усек раз и навсегда. И поэтому точно сформулировал, что хочет, дескать, узнать про Ближний Восток и страны Латинской Америки. Чтобы у приезжего создалось впечатление, что слушатели не только жаждут услышать факты, но следят за мыслью и сами приходят к нужным выводам, Клусум начал свой третий вопрос с небольшого отступления:
— Мы, пахари, своей дурьей башкой рассуждаем так…
Далее последовали формулировки, заметно отличающиеся от тех, которыми пользуются комментаторы-международники.
— Мне не совсем ясно, что там в Португалии произошло. Сговариваются несколько офицеров — и, глядишь, власть у них в руках. Тут должна быть какая-то закавыка…
Комментатор-эрудит объяснил. Но тут сработал нерв. Рижанин пошел на попятный, прикрывшись щитом дежурных фраз:
— По имеющимся в моем распоряжении сведениям… Возможно, кто-нибудь из присутствующих располагает более свежей информацией… Вернувшись домой, специально поинтересуюсь…
Уезжая, комментатор признался председателю:
— Не предполагал я, что у вас такие подкованные мужики.
Айвару Берзиню его слова пришлись по душе. Он позволил себе даже маленько добавить красок:
— Они еще не все сказали.
— Да, кое-кто лишь головой поводил…
— Известное дело — деревенские мужики, пока у них языки развяжутся…
Председатель от души пожал гостю руку, ибо тот уезжал с должными впечатлениями, которые, надо полагать, не будет держать при себе.
Клусум сделался фигурой, которой в кульминационные мгновения общественной жизни можно было сделать ход вперед, а если понадобится, то и назад. Сам Микелис не замечал управляющей им десницы и полагал, что действует страсть как самостоятельно.
Поговаривали, что председатель колхоза хороший экономист. Но был он еще и отменным психологом. Берзинь видел, что в вечер вопросов и ответов Микелис со своим нервом вписывается как нельзя лучше. Рассказывать о его недостатке не было нужды. Зато, случись вдруг промашка, всегда можно отговориться:
— Не принимайте всерьез. Такое несчастье у человека.
И Пролаза, и Огуречный мужик Андрей Куга были весьма полезными членами общества — каждый на своем месте и при своем деле. Разница была лишь в том, что о Куге в районной газете и в республиканской прессе часто появлялись хвалебные статьи, а Микелиса обходили молчанием. Лишь изредка упоминали: дельные мысли высказывал старейший член колхоза Микелис Клусум.
И в этом сказалась мудрость колхозного руководства: если бы о Пролазе появилась положительная публикация, то в ней пришлось бы упомянуть о работе. Положим, теперь он пенсионер. Но раньше? В колхозе попадали бы со смеху:
— Пролаза пролазой, а в знаменитости пролез!
Да, Микелиса следовало подавать с осторожностью. Сделать это было нетрудно, так как Клусум не жаждал популярности, выраженной в печатном слове. Он нуждался в публике, в сиюминутной ответной реакции, — точь-в-точь актер.
В колхоз приехала группа ученых, пожелавшая с помощью социологических исследований установить, каков нынче кругозор сельского жителя. Чтобы вызвать на откровенность и не отпугнуть людей, от метода опросов отказались. В каждом доме завязывали разговор с местными якобы случайные прохожие. Между прочим, показывали и картинки. Удивлялись, когда Лине и Трине тотчас опознали Пизанскую башню и луноход. А когда их спросили о Пикассо, ответили, что уже второе лето не видно его в Заливе. Знать, шляется где-то в других краях. Оказалось, обе имели в виду старого цыгана Пича.
Пролаза сразу раскусил, что у гостей на уме, и проворчал про себя: «Ишь, приехали — хотят нас, пахарей, взять на пушку!» И пустил в ход разные хитрости. Взял в руки несколько изображений и с достоинством повел речь:
— Если я отвечу, что это Эйфелева башня, а это памятник Райнису, ляжет ли моя борозда от этого ровнее?
Повертел в руках «Розы» Лео Свемпа[7], понял, что автора все равно не угадает, и ударился в философию:
— Нынче ведь малюют как кому глянется. Полны журналы. Но если я выйду на луг и скажу, что я корова, вы мне поверите? Ан нет. Скажете, коломесит старик. Если живописец намалевал поле клевера и я вижу что могу повести свою Сподру пастись на отаве и ее после этого не раздует, для меня картина ясная — художник понял корову. Я понял его. Мы можем купить пол-литра. Я принесу из погреба капусту. Поделюсь крестьянской мудростью, сколько вместит голова.
Головы ученых больше не вмещали.
«Знает, все знает старик, только не поддается. Мелет свое».
Пролаза выпроводил рижан во двор и на прощание преподнес еще одну жемчужину:
— Когда у меня с крючка срывается щука, я говорю ей: «Я не мудрец, и ты не дура. Оба мы прибавили в уме. Ты — сумев уйти, я — отпустив тебя». Так нам, пахарям, приходится: воюем с землей, воюем с рыбой речной. Приезжайте как-нибудь еще. Умных людей всегда охота послушать.
Ученые так и не поняли, то ли Клусум назвал умницей самого себя — он говорил больше всех, — то ли высмеял их, не сумевших толком даже рта раскрыть.
Приезжие постарались поскорей смотаться из Залива. В конце концов, не так уж важно запечатлеть, что говорят люди, которые одной ногой стоят в могиле. Гораздо существенней записать мысли пахарей завтрашнего дня.
И микроавтобус «Латвия» покатил в сторону школы.
На литературные вечера Клусум являлся как штык. Он там был просто необходим, чтобы внести оживление, остановить бесконечный поток традиционных вопросов, которые, задаваемые с наивным усердием, следовали один за другим:
— Что вы теперь пишете?
— Главного героя вы встретили в жизни или выдумали?
— О доярках никто не сочиняет роман?
Клусум выжидал, пока притомятся и любопытствующие, и отвечающие. И когда председатель поощрительно наклонял голову, возникал рядом со столом президиума.
— У нас, пахарей, свое соображение. Но и вам нелегко. Когда вы по пути проезжали мимо Гривской поймы, небось обратили внимание на пригорок? Сплошь в одуванчиках. Накосишь, мелко изрубишь, свиньи жрут — не оторвать от корыта. А с другой стороны посмотреть, там, где разросся одуванчик, чахнет что-то другое. Поглядишь с третьей стороны — желтая краса. Этакое поле одуванчиков мигом смывает с горожанина усталость. Так и тянет его поваляться в траве. Может, я что-то не то говорю? Тогда скажите.
Из президиума заинтересованно подавали знаки: можно, дескать, продолжать. Публика в уважительной тишине вертелась и поскрипывала стульями.
— Итак, значит, с третьей стороны — желтая краса. Но сорви один цветок, ткни стеблем в язык. Что будет? Скосоротишься. Вот те и красота. Снаружи цветет, а внутри горюет. Душа горчит. Отвечай теперь — почему? Мне, пахарю, это не по зубам. А вам? Понимаю, тоже непросто. Поэтому приезжайте к нам. Поваляйтесь в одуванчиках. Распробуйте! Без этого нельзя. Без этого какой может быть роман? Пролежит на полке, и продавец будет его всучивать в придачу к селедке, чтобы выполнить план. У меня язык не так подвешен, как у вас. Но касаемо горечи, которую надобно отведать, так это я от души.
После такого коленца зал сливался с президиумом, исчезала дистанция. Высказаться о жизни теперь хотели многие.
Это был тот случай, когда Пролазу по квадратикам шахматной доски можно было смело продвигать вперед. Тем более и после официальной части, когда сельских активистов оставляли отведать вместе с литераторами «стакан молока», как любил выражаться председатель.
В процессе общения Микелис чувствовал: настала пора разразиться более фундаментальной мыслью. Но уже не публично. Это было бы повторением, навязчивостью. Надо высмотреть самого заинтересованного человека и во время перекура отозвать чуть в сторонку. Сделать это было непросто, так как обычно какой-нибудь лохматый поэт громким голосом читал одно стихотворение за другим. И все без названия, и все про любовь.
Клусум, однако, улучал подходящий момент. Выбирал прозаика побородатей, закуривал с ним.
— Может, я сегодня выразился не совсем точно. Но понимаю это дело так: хорошего романа без одуванчиков не получится. Я, пахарь, не постесняюсь словца и попроще: вонь не перескажешь, ее нужно распознать нюхом.
Этого литераторам хватало на всю обратную дорогу. И еще дольше.
Пролаза являлся домой в тот час, когда нельзя точно определить, кончился вечер или забрезжило утро. Спать он не ложился, а шел проверять мережи. И если там его опять подстережет рыбный инспектор, как в прошлый раз, он ему скажет ясно и без обиняков:
— Ты думаешь, председатель с гостями рыбу не едят?
Инспектора на заключительную часть литературного вечера не приглашали, откуда он, простая душа, мог знать, что председатель ел всякую кислятину, а на рыбу и смотреть не стал.
Тишину прерывает капелла. Компания стариков тотчас оживляется. Либа Прице энергично ударяет барабанной колотушкой и запевает в ритме латышского народного танца:
Сделан, братец мой родимый,
Башмачок мне суперстильный,
Чтоб могла пойти я плясом
Рок-н-ролл!
Эта песня Мартину Прицису прикипела к душе. Прицисов парень в свое время привез ее с районного бала. Пародия привязалась. Мартин замечал, что мурлычет ее даже на лугу, когда коса начинает оттягивать руку.
Сейчас Прицису не до песни. Нужно дуть в трубу. Усладу мужа передает словами жена. Несоответствие песни почтенному возрасту Прициене видят все. Оттого и веселье вокруг стола. Капельмейстер мелодию не поддерживает. В глазах насмешка — ну не сумасшедшая ли тетка!
Не рвется танцевать даже Андрей Куга. Этот номер явно концертный. Прициене допевает до конца. На полном серьезе. Рейнис отмечает финал залихватскими аккордами. Отшельник, похоже, только их и слышал, говорит с печалью:
— Как мы теперь жить будем без гармони?
— Да, то-то и оно-то, — подхватывает Жанис Пильпук.
Рейнису хочется похвастать:
— Гармонь в оркестре что гуща в супе. Если ее недостаточно — бурда, а не суп.
В разговор встревает Прициене:
— Был бы Гунар, он бы нас сфотографировал на память.
— Неужто малая капелла лучше заиграет, если поставить перед собой свой портрет, — язвит Огуречный мужик.
Жанис Пильпук поднимает стакан, разглядывает пену и размышляет:
— Пахнет-то как божественно. Пей да радуйся. А после так изо рта несет, — этого ни одной скотине не дано.
— Как же, как же, — поддерживает его Микелис Клусум. — Зайди спозаранку на станцию, где пассажиры всю ночь промаялись. Шибает в нос.
У Рейниса тоже есть что добавить:
— Людей уж и в помине нет, а вонь стоит. Возьмем, к примеру, тот бункер.
Про этот случай гости слышали не раз. Но за столом часто вспоминают о том, что всем известно.
— Погоди, в каком году это было?
— Осенью сорок девятого.
Теперь Рейнис может спокойно продолжать:
— Заходят уполномоченный и еще двое. Одевайся, мол, пошли. Я тогда еще не знал, что в лесу бандитов выкурили из бункера. Ведет и ведет. Остановились в ельничке. Берет елочку, поднимает, как крышку с толчка в нужнике. Те, чужие, говорят: «Ну заходи! Чай, дорогу забыл?» Залезаем. Кругом вонища, меня аж замутило. Показывают — на столе лежит «Циня». Говорят: «Читай!» Раз велят, читаю: «Подымем зяби осенью!» — «Нет, — говорят, — читай то, что карандашом написано!» Каракули стерлись, но я мигом схватываю: «Раюм». Моя газета! Тут и повели меня в центр. Хорошо, один из бандитов человеком оказался. Признался, что завернул в газету еду. Так вот случается, когда в свою газету заворачиваешь соседу деревянные башмаки. Попробуй выкрутись, раз в бандитском логове твою фамилию нашли. Уполномоченный только головой качал: «Рейнис-то у нас в активистах, а поди же ты как получилось».
Соседи внимают сосредоточенно, будто слышат впервые.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — подытоживает Прицис и проворно опрокидывает стаканчик.
Истинный крестьянин трудится с утра до позднего вечера. Не бывает секунды, когда он мог бы сказать: «Ну, теперь все сделано». Тем не менее существуют мерки, по которым создается общественное мнение. Поспишь утром лишний часок, поваляешься чуть дольше после обеда, прослывешь лежебокой. Выскочишь из постели чуть раньше и вечер растянешь до полуночи — снова подвесят бирку: «Эти землю носом роют».
Как приклеилась эта бирка к Прицисам еще в ту пору, когда они купили в Заливе участок и выбрали для будущих хором величественное название «Калны» — горы, — так и пошло. На сырых полях нельзя было различить и малейшего бугорка, с этой точки зрения название дома не имело никакого оправдания. Но раз хозяева надумали своротить горы, пожалуйста — вольному воля. Вообще-то если всю выкопанную из канав землю насыпать в одно место, то какая-то выпуклость, чтобы взобраться, наверняка получилась бы. Либа и Мартынь ворочали лопатой вдвоем, притом долгие годы подряд. Либина мать Керста управлялась по дому и успевала переделать еще уйму дел. Молодые в основном ломили в поле. Выматывались все. Но скупая землица ожила. Хлеб вставал стеной, желто-синий. Сад в урожайные годы сыпал яблоками что градом. Кое-кого из соседей уже стала подтачивать тайная зависть. Хотя, собственно, чему завидовать? На хуторе «Калны» еле сводили концы с концами. Мелкому землевладельцу достаток давался непосильным трудом. И умением извлечь выгоду даже из такого пустяка, как валериановый корень. Прицисова старуха собирала, связывала в пучки тысячелистник, ромашку и еще добрый десяток других трав. Во дворе ряды пчелиных ульев каждый год пополнялись двумя новыми домиками. Керста и Либа кидались в лес с такой алчностью, точно одни обязались обобрать все грибы и ягоды. Мартынь штабелями вязал веники — банные, подметальные. Все, что можно было взять с поля и леса, Прицисы пускали в оборот. Другие стеснялись торчать на рынке с пучком ромашки, но Либа не пропускала случая — и, глядишь, незаметно скопила изрядную сумму.
Энергия семейства не иссякала и в колхозе. Оба Прициса всегда числились в передовиках. Однако и домашнюю работу нельзя было запускать. В «Калнах» нашли выход: вставали еще раньше, а ложились еще позже. Каждое яблоко, килограмм меда, валериановый корешок сплавлялся на рынок, и деньги текли в дом как по конвейерной ленте. Прицисова старуха по болтливости не пропускала случая схватить за полу проходящую мимо соседку, затаскивала в комнату, выдвигала ящики комода.
— Глянь, разве тут есть место, чтоб палец засунуть? Все тряпки да деньги, битком набито!
Гунара тоже сызмальства приучали трудиться и знать цену деньгам. Он на заработки ездил верхом на Текисе. Хоть дивись, хоть смейся, но пацан со своими обязанностями справлялся блистательно. Началось с чистой случайности. Баран, которого прозвали Текисом, оказался страшным злыднем. Однажды нанес Прицису такой удар сзади, что хозяин долгое время лежал на земле, как скошенный стебель. А потом целую неделю ходил негнущийся, прямой, будто целый час просидел на остром колу. Но с Гунаром Текис ладил как нельзя лучше. Ходил за ним по пятам, точно собачонка, и принюхивался, не завалялась ли у парнишки в кармане корочка. Когда овец выпускали из хлева, те улепетывали по пастбищной дороге без оглядки. Текис ждал, пока Гунар вскарабкается ему на спину, вцепится в шерсть, и только тогда пускался догонять стадо.
В Заливе овец держали в каждом доме. Но выращивать в каждом хозяйстве собственного барана было не принято. Выходили из положения с помощью Прицисова овна, которого время от времени запускали то в одно, то в другое стадо. Гунар приучил барана нести лошадиную службу, только без вожжей и кнута. В протянутой руке пацан держал хлебную корочку. Текис устремлялся за приманкой и мчал седока туда, куда тот хотел. Отец направил эти игры в деловое русло.
— Поезжай на Текисе в «Малкалны».
Гунару не надо было повторять дважды.
Со временем Текис стал слушаться и без корочки. Требовалось лишь слегка похлопать его ладонью по правой или левой скуле, и баран менял направление. Шлепок по тому месту, где мельтешил хвост, означал, что с шага нужно перейти на бег.
Вознаграждение за пользование Текисом Прицис начислял в деньгах в зависимости от количества овец. Дань собирал пацан и хранил в деревянном туеске. Эти деньги в семье пересчитывали вместе, но тратили по усмотрению Гунара. Предприятие, однако, было поставлено на серьезную основу, Гунар свою кассу по пустякам не просаживал. Он собирал на крупную покупку и со временем сделался обладателем велосипеда.
На базаре мать ставила Гунара за длинный дощатый стол и учила вести счет деньгам, расхваливать товар и стоять на цене. Принцип был простой и железный: выжать как можно больше. Эта черта характера не пропала и позже, когда Гунар пошел в среднюю школу. Он всегда старался получить самую высшую оценку. Отца с матерью прославляли в колхозе, мальчишку — в школе. Чуть не каждую четверть Гунар выходил в отличники. Хуже давалась ему география. И то под конец учебного года. Однажды он сообщил дома, что хотел бы иметь в табеле пятерку, но пока что-то не получается. Сейчас ему временно поставили четыре, поэтому летом придется несколько раз съездить домой к учительнице. Родители против дополнительных уроков не возразили. Они не обратили внимания, что пацан возмужал, а учительница совсем девчонка. Летние занятия оба задумали как предприятие, которое не следует афишировать, поскольку оно не укладывалось ни в какие рамки педагогики.
Итак, Гунар дважды в месяц седлал свой велосипед и отмахивал сорок километров, чтобы попасть к учительнице, которая летом жила на хуторе у родителей. Но, видно, отец «географини» все же что-то учуял и после третьего визита ученика сурово заявил дочери:
— Теперь он, поди, знает уже на пятерку с плюсом. Смотри только, как бы потом этот плюс не пришлось таскать тебе…
Гунар воротился домой и сообщил, что прошел программу раньше срока. Повторил слова учительницы: «Вы полностью усвоили материал».
Родители поверили, пятерка в табеле говорила сама за себя.
Работы парнишка не чурался. Разве что в лес заманить его было трудно — терпеть не мог собирать ягоды. По этой части самой одержимой была Керста. Не успеешь оглянуться — старушка уже в лесу. Иной раз она вылезала оттуда с двумя полными корзинами. В борозде — где ползком, где на карачках. В болотце — согнувшись в три погибели. Редко когда ее можно было увидеть прямой. Вначале разогнуться не хватало времени, потом — сил. Суставы заросли, закостенели, ломай, не ломай — не расправишь. В Заливе рождались и вырастали дети. А Прицисова старуха какой была, такой и осталась — ни прямее, ни корявее. Говорлива и жива. Когда хотела перекинуться словечком с кем-нибудь — поворачивала голову набок и зырила одним глазом, ну точь-в-точь воробьиха.
Угол для спанья ей был выделен на кухне за плитой. Шире, чем у других, потому как изгиб спины занимал много места и лежать можно было только на боку.
Она вставала затемно, растапливала плиту, ставила греть воду. Потом ненадолго залезала обратно в постель понежиться в тепле, пока не начнут шевелиться Мартынь и Либа. На свой лежак старушка заваливалась довольно часто. Но не дольше, чем минут на десять. И то приходилось выслушивать замечания, оброненные под видом якобы невинного вопроса:
— Опять спишь?
Керста тотчас вскакивала и оправдывалась скороговоркой:
— Прикорнула самую малость.
Пацана, как единственного отпрыска, старались щадить, но сами следили друг за дружкой зорко, то и дело понукая вопросами:
— Оставшиеся дрова наколол?
— Свеклу прополола?
— Чернику перебрала?
— Липа отцветает. Пойди, дочь, низом, а Гунар пусть возьмет стремянку.
И так без передыху.
Когда заглядывал гость, долгой беседы не получалось. Деревенский житель в любое время найдет предлог и отговорится неотложной работой. В «Калнах» ее выдумывали даже глубокой зимой.
Гостя встречали любезно, усаживали, накапывали на блюдце две чайных ложечки меда и приглашали подзаправиться. Но такую малость и на языке-то не почувствуешь. Подцепишь пару раз кончиком ножа и уже скребешь по дну. Соседи в подобном угощении видели чуть ли не эталон скаредности и не стеснялись говорить об этом вслух:
— Молока полны бидоны, сами не едят, других не угостят. Все на базар гонят.
Соседи не врали. Но держать пчел никому не возбранялось. Бери из улья и наворачивай за милую душу. Так, в свою очередь, рассуждали Прицисы. И тоже были правы.
Старуху Прицисов в Заливе жалели, но не скупились на упреки:
— Носилась, носилась, а теперь что? Носом борозду ковыряет. Разве это жизнь?
В сказанном можно было уловить и нотки зависти. В «Калнах» сорняков в огороде днем с огнем не сыщешь. Старуха как увидит — сразу за мотыгу, пройдется по грядкам, проворная, как крот.
От природы Керста была щедрее, чем дочь и зять. Сама бы она поставила на стол угощение посущественней, завела бы гостей в сад набрать яблок. Но такой поступок был бы истолкован как мотовство — и нагоняй обеспечен. Так случалось уже не раз, когда к Керсте приходили посидеть другие старухи, и она вместо двух чайных ложек нацеживала им по полстакана. Ничего не должно было утечь из «Калнов» просто так, за здорово живешь. Но поскольку старуха Прицисов считала, что добра и так награбастано сверх меры, то позволяла себе реквизировать несколько баночек и для своих нужд. Она прятала их в куст лещины в конце въездной дороги и, провожая соседок, ловко доставала и засовывала в хозяйственную сумку, которую предусмотрительно брали с собой старушки, с которыми она водилась.
То был единственный грех и единственная отрада старухи Прицисов.
Однажды Керста, правда, дала маху: вовремя не обратила внимания, что по ту сторону дороги сидит меж грядок Гунар и лопает клубнику. Старушка поняла, что внук все заметил, но делает вид, будто ничего не знает. К тому времени Гунар имел уже достаточно много своих собственных секретов, он решил добавить к ним еще и бабушкин. Этим можно было приобрести союзника на тот случай, если выйдет осечка и на него обрушится родительский гнев.
Старушка и так баловала парня. Нахвалиться не могла, какой он трудолюбивый, какой умница. Гордилась, что после средней школы выбрал сельскохозяйственную специальность и уехал учиться в Елгаву.
— Будет начальником по машинной части.
Одно время Гунара тянуло к городским профессиям. Но после нескольких семейных совещаний склонности его изменились. Либа и Мартынь сумели подкинуть приманку материальной заинтересованности.
— Добавим к твоему заработку свои сбережения, купишь машину.
— На камнях ничего не растет. Где шаг ступишь, там рубль оставишь.
— На машине до рынка рукой достать. Женишься, нужд всяких появится — не счесть. Инженер в Риге еле сводит концы с концами. Зато агроном и скотский лекарь и в самом захудалом колхозишке живут — беды не знают.
Пророчества осуществились через несколько лет. Гунар из академии привез жену, а для колхоза — экономистку. Оба тотчас начали воздвигать в центре дом, пользуясь и поддержкой колхоза, и родительской денежной мошной. Либе с Мартынем пришлось сдержать слово, и вскоре молодожены стали разъезжать на «Волге». Выкроить время на свадебное путешествие им не удалось. Надо было возить из «Калнов» на рынок яблоки, мед, картошку, сало, сметану. На втором приусадебном участке тоже кое-что произрастало. Живности Гунар с Байбой пока что не заводили. Строительство и без того поглощало уйму времени и сил, специалистам не подобало на виду у всех чрезмерно заниматься хозяйством. Без коровы и свиньи выглядело поскромнее.
Гунар унаследовал страсть хапать где только можно. Поэтому не стесняясь пользовался колхозной ширмой, чтобы обзавестись всем необходимым для дома. Ему не отказывали. Наоборот, поддерживали как могли. На строительстве доильного комплекса имя Гунара Прициса имело вес. Замыслы конструкторов он дополнял остроумными решениями. Когда первую очередь комплекса на четыреста коров сдали в эксплуатацию, любопытные повалили в колхоз как на ярмарку.
Председателю было чем похвастать:
— Это наше решение.
— Додумка Прициса.
Старуха бегала по Заливу, захлебываясь от восторга:
— Сам министр приезжал подивиться на Гунаров хлев. Хвалил! Сказал, такому человеку не жалко платить золотыми рублями. — И добавляла шепотом, как по большому секрету: — Были, говорят, из Литвы. Обещают оклад поболе, пусть, дескать, переезжает к ним. У литовцев таких умных голов по коровьим машинам нет. Так он и побежит! А вот оклад повыше у начальства выжмет. Обещали каждый месяц давать вроде бы как премию.
Соседям оставалось лишь слушать да перемывать Прицисам косточки — опять, мол, сумели устроиться, денег куры не клюют.
В Озолгале строительство хором подходило к концу. В «Калнах» кровлю старого дома покрыли шифером и подгнившие оконные, рамы заменили новыми.
Мартынь все чаще стал жаловаться на боль в пояснице. Гунар рассказал ему, что от такой холеры может спасти только финская баня. И раз в месяц увозил отца в соседний колхоз париться. Угощал старика домашним пивом. Облегчения в крестце Мартынь не почувствовал. Но в восторг пришел неописуемый:
— С этаким заведением ни один санаторий не сравнится. Ломоту в костях как рукой снимает.
Старуха Прицисов, наслушавшись его речей, стала требовать:
— Вези и меня лечить.
И рассердилась, когда внук ответил, что таким старым людям баня уже не впрок.
— Там, бабушка, мужчины и женщины должны вместе париться, и все нагишом, в чем мать родила.
Нет уж, от такой парилки избави боже. Старуха Прицисов наклонила голову и нацелилась глазом в Гунара:
— Была бы я помоложе… А такой скрюченной срам людям показываться.
Все, что можно было извлечь из земли и леса, семья Прицисов извлекала. Но и этого им было недостаточно. Мартынь подрабатывал тем, что играл на трубе и бил в барабан.
Ковать и стругать Прицис не умел, зато играть на трубе научился еще пацаном… Ну а бить в барабан для него вообще было проще пареной репы. Левая нога ритмично нажимала на барабанную палочку, правая звякала тарелками. Поскольку Мартынь выступал с двумя инструментами, то и заработок получал в двойном размере. О Мартыне говорили не только в прямом, но и в переносном смысле, что он воюет на два фронта, — Прицис состоял в Озолгальском большом оркестре и в малой капелле Залива.
Оторваться от поля, леса и сада было невероятно трудно. Прицисы и так перегружали каждый дневной час и еще прихватывали ночной темени. Но музыкантам хорошо платили, их сытно кормили. Мартынь был не в силах воздержаться от таких соблазнов. Либа каждое торжественное мероприятие в центре ожидала с тревогой. Обычно сдержанный и строгий Прицис за праздничным столом не мог совладать с жадностью. (Мыслимое ли дело? Пей, ешь сколько влезет, и все даром.) По будням Мартынь не брал в рот ни капли, не имел привычки при встречах с мужиками скинуться на маленькую — сознавал, что после первого глотка не одолеть ему искуса. Другое дело на похоронах — когда гости уже порядком набрались и большой оркестр или малая капелла могли какое-то время обойтись без одного, а то и двух инструментов. Охмелевшей публике довольно было ритма и грохота.
Вначале к покинутому барабану подсаживались коллеги, играли до тех пор, пока Прицис не приходил в себя. Но когда подобные номера участились, музыканты стали возмущаться:
— Надирается, дрыхнет — и еще получает за это два пая.
Как-то на свадьбе недовольные пригрозили, что перейдут к решительным мерам: не заплатят Мартыню ни гроша. Положение спасла Либа. Дудеть на трубе она не умела, но отстучать ритм — это еще куда ни шло. Набралась духу и села за барабан. Лиха беда начало. Оркестрантов и гостей перемена развеселила. Прициене то и дело била невпопад, но, в общем, держалась молодцом и в конце концов получила обе доли, которые едва не выскользнули из рук семейства.
С того раза, как только Мартынь начинал за музыкантским столом клевать носом, мужики тут же окликали:
— Прициене, седлай барабан, пусть труба передохнет.
Либа, понятно, зорко глядела, чтобы муж не увлекался. Иногда ей это удавалось, но разве усидишь весь вечер рядом? Должен же человек отлучиться на какое-то мгновение, побыть в одиночестве. Этого вполне хватало, чтобы кто-нибудь смеха ради успевал накачать Мартыня, точно цистерну.
Над четой Прицисов потешались, но со временем привыкли. Так вот на пару с Либой и удерживал Мартынь два своих пая. Собственно говоря, слишком круто обращаться с ним нельзя было, трубу почитали душой оркестра. Публика не роптала, а те, кто приглашал, оставались довольны. Как говорится, у кого деньги, тот и заказывает музыку, так что все шло по-старому.
А когда оркестрантам надо было выступать на демонстрации или провожать покойника, Мартынь один не справился бы даже трезвый. Повесить на шею барабан и при этом трубить в трубу вряд ли кому под силу. Разве что циркачу, а не серьезному крестьянину, что привык работать косой и плугом. Либа тогда занимала место среди мужчин. На животе пышной бабы ударный инструмент выглядел что надо. Куда лучше, чем на шее Мартыня. Прицис был невелик ростом и худощав. Ему требовалось нечто более изящное.
На похороны Либа надевала черное платье, достававшее ей почти до пят. Такой наряд в оркестре нагнетал скорбь почище, чем траурные костюмы мужчин. Прициене умела состроить столь безутешное лицо, что при взгляде на него сразу хотелось плакать. А редкие, но выразительные удары по тарелкам раздирали поминальщикам сердца.
Как ни крутись, музицирование сильно мешало хозяйственным работам в «Калнах», старуха одна не справлялась. Поэтому сыгровки Прицисы не посещали. Мартынь отговаривался недосугом:
— Я свою партию протрублю дома.
Ходить на репетиции он позволял себе лишь перед праздниками песни и другими особо ответственными выступлениями. Но нужно отдать ему должное, труба всегда была на высоте. Мартынь не полагался на авось, разучивал вещи дома. Только не сидя в комнате или перед домом, как другие музыканты. На столь серьезные упражнения у него не хватало времени. Трубу надо было совмещать с основной работой — земледелием. На колхозные пашни Прицис свой духовой инструмент не брал. Но когда рано утром уходил косить сено для своей коровы, то засовывал трубу под мышку вместе с толстой нотной тетрадкой в черной обложке.
Скосив несколько валков, Мартынь садился на край канавы. Другой косарь в минуту отдыха закурил бы. Прицис играл на трубе. Обычно эти репетиции происходили на рассвете или под вечер, когда трава пропитана росой. Пастухи с соседних дворов задирали головы, собаки откликались ленивым тявканьем. Когда Мартынь проигрывал траурные номера, иная шавка с лая переходила на вой, но Прицис этого не замечал. Если шествий у оркестра не предвиделось, Мартынь старался уговорить Либу остаться дома.
Каждый раз решал твердо-претвердо сыграть на обоих инструментах до конца. Либа не верила. Слово за слово, и в «Калнах» закипала свара. Старуха Прицисов семенила на почтительном расстоянии вокруг сцепившихся и трещала, как радиоглушитель:
— Эва! Эва! Эва! Эва!
Это действовало сильнее жениных тирад, Мартынь круто поворачивался, и — раз! — на старуху проливался ушат гнева:
— Чего зудишь! Совсем поговорить не дает!
На жену обрушивалась оставшаяся часть:
— Мало тебе делов дома, что таскаешься по балам!!
Либа не оставалась в долгу:
— Знаю я тебя, нажрешься как боров. Ни хрена не заработаешь. Зря только ночь изведешь, — и пошла костерить дальше.
Прицис не слушал. Привязывал барабан к багажнику велосипеда и уезжал.
Ничего не происходило, если Либа и впрямь оставалась дома. Мартынь нализывался, как обычно, а через пару часов снова трубил и барабанил. Но чаще всего за полтора часа до полуночи Прициене выкатывала из клетушки свой велосипед и отбывала в Озолгале. Как правило, она являлась в самый раз: до двенадцати Мартынь кое-как держался, потом уже валился с копыт. На тех балах, на которые Либа почему-то не могла приехать, музыканты в полночь все равно кричали:
— Прициене, седлай барабан!
И удивлялись, что ее место пустует.
Состав малой капеллы не слишком баловал Прициса — считал, что он продался большому оркестру. Свой оркестр они ставили выше, как положено настоящим конкурентам.
Однажды после того, как Мартынь уехал на бал, Рейнис Раюм, прогуливаясь, дошагал до хутора «Калны» и проскандировал:
Сбегай, Прициене, за ступой,
Снова твой старик под мухой.
Простые вирши запали в память. Их с удовольствием шептали друг другу на ухо, когда Прицис собирался пропустить первую чарочку. Даже свой клич «Прициене, седлай барабан!» музыканты бросали, лишь предварительно продекламировав произведение Раюма.
Когда Рейнис Раюм приглашал чету Прицисов на свою свадьбу, Мартынь торжественно заявил, точно поднес подарок:
— В этот раз отказываюсь от обеих доль. Сыграю задарма.
Со стороны Прицисов то была великая жертва.
— Жанис!
Это не обращение, а вопль женской души.
Жанис Пильпук корчит рожу, словно наступил на ржавый гвоздь и тот застрял у него в пятке.
— Жанис, сыграй, мы с Рейнисом хотим танцевать.
Ольга рывком стаскивает Рейниса с сиденья.
Жанис мешкает и бубнит под нос:
— То-то и оно-то…
Взглянув, однако, на ее лицо, живо подносит скрипку к подбородку. Ямочка на правой щеке Ольги пылает. Это заметили все и ждут, что будет дальше. Заныла скрипка, взревел тромбон, загрохотал барабан. Ольга голосит песню. Шум стоит — уши глохнут, того и гляди музыканты совсем собьются: кто в лес, кто по дрова.
Рейниса толкают, дергают, тянут, вертят. Он не смеет сказать ни «да», ни «нет», нужно танцевать. И Дзидра не смеет, ее дело сидеть. А другие не хотят ничего говорить. Они желают смотреть, потому что таких амуров тут давно не видали.
Бог в образе людском — явление редкое. Зато от сатаны, говорят, всяк имеет понемногу. Сколько каждому досталось божьих и дьявольских даров, никто в Заливе на безмене не взвешивал. Но в том, что Ольга Виботне — стопроцентный сатана, не сомневался никто. По меньшей мере, женщины. Они берегли своих мужей от Ольги, как коров от росистого клевера. Мужчины, правда, не считали, что Ольга исчадие ада, просто красивая и не в меру пылкая женщина. Красота притягивала, а бешеный нрав отпугивал. Коснуться сатанинских чар хотел каждый. Если кому-либо это удавалось, он потом ее сторонился, чувствовал себя в ее присутствии как стреноженный конь. Почему это случалось с представителями сильного пола, не раскумекать. Возможно, потому, что в деревне чувства надобно проявлять поскромнее. Может быть, Ольге уже в процессе создания не досталось какого-то тормозного рычажка. Если на торжествах Ольга Виботне присоединялась к песне, то это уже была не песня, а надсадный крик. Если Ольга пила, то непременно рюмочку сверх меры. Если танцевала, то-так прижимала партнера, что тот начинал таять и оплывал, как свеча. В танце было столько пламени, что любые палаты казались тесными.
Работящая, умница. Но слишком буйная. Так говорили про нее. Женщины Ольгиных прелестей не обсуждали. Мужчины любовались тайком.
Ее проклинали, ею восхищались.
Иногда Ольге удавалось завлечь порядочного семьянина, как муху в паутину. Но ненадолго.
Самые решительные жены разговаривали с ней напрямик:
— Как ты смеешь?
— Смею. Я одинокая. А он? С обручальным кольцом на пальце. Ты его спрашивала?
Ни одна семья из-за Ольги Виботне не распалась. Да и холостые тоже: пообогреются у нее, и глядишь — упорхнули.
Ольга осталась одна. С роскошными темными волосами и женственной фигуркой, в которой всего было в меру, ничего лишнего, никаких изъянов. Осталась один на один со своим необузданным сатанинским пылом. В будке на болотистой лесной опушке.
Наверняка в этой чащобе нелегко было подсечь лес и поднять целину. Дни, когда тут корчевали пни, сохранились в названии дома «Сакнес» — Корни. Хотя другие хозяева в Заливе тоже воевали с лесом, «Сакнес» почему-то оказались на передовой. И теперь, когда у Ольги не хватало на все сил, лес снова перешел в наступление, дом зарастал кустами.
Сама Ольга чуть поукротилась. Человек как человек. Соседка как соседка. Женам опасность больше не угрожала. Да и мужчины что-то перевелись.
Но биография Ольги Виботне осталась при ней: куда от нее денешься?
Когда чесать языком было не о чем, соседки принимались вспоминать, как тут валили лес. Лесорубы тогда жили в Заливе. Конечно, никто рядом не стоял. Но хватало и той самой малости, которую удалось подметить. Из-за леса в «Сакнес» заходили почаще, чем в другие дома, и за молоком, и за кувшином сока, и за караваем хлеба. По одному. Но разве бывает у рабочих людей столько времени, чтобы всем скопом ходить за харчем? Где проходит война, там ненадолго останавливается армия. Если в лесу лагерь, то солдатам в соседних хуторах наверняка что-нибудь понадобится…
Наболтать можно с три короба. На ком лежит одно пятно, тому легче приписать другое. Черное — всегда черное, неважно, большое оно или маленькое.
Одинокий мужик, известно, плохой хозяин. Одинокая женщина — и того хуже. На Ольгу можно было сердиться, ненавидеть ее, но когда женщина мучается с плугом, от такого зрелища, будь ты кремень, и то комок к горлу подступит. Ольга в гордом своем упрямстве держалась стойко. Не бросила «Сакнес» и к богачам в батрачки не ушла. Выбивалась из сил в хлопотах о скотине, земле и, как ни коротки сутки, умудрялась урвать часок, чтобы покрутить швейную машинку. Это она называла отхожим промыслом.
В колхозе ей так тяжело не приходилось. Лишь гнет одиночества остался. Но кто хлебнул лиха и привык тащить воз, тот разве пожалеет себя? Она могла бы, как другие, нанять соседей, чтобы окучили картошку и скосили сено. Ан нет. Размахивала косой сама. Сама запрягала Элефанта и пахала.
Сразу после войны Ольга Виботне вырастила бычка. Завела расчетную книжку с квитанциями, и хутор «Сакнес» стал случным пунктом.
Когда организовали колхоз, принцип хозяйствования изменился. Но Ольга по-прежнему оставалась владелицей быка. Она выбрала ему имя — Аулис. Выглядел бык гордо: бурый, складно сложенный, с широкой низкой грудью. Темперамента он был умеренного.
В Заливе родословной Аулиса не интересовались. А если и проявили бы к ней интерес, то в Государственной племенной книге для крупного рогатого скота породы «Латвийская бурая» его имени все равно не нашли бы. Коровы у всех были удойные. Насколько велики в этом заслуги Аулиса, сказать было трудно. Каждый совал своей буренке что только мог, но отдавали должное и Ольгиному баловню:
— От Аулиса корова с первого раза обходится.
Эта деталь была немаловажной. Если корова не обошлась, жди, когда она снова будет в течке. Легко ли отвести к быку такую взбудораженную тварь? Как встанет на дыбы да как кинется на хозяина. Много ли надо, чтобы старому человеку кости переломать! Как в прошлом году Лине. С тех пор и ходит с орясиной.
Аулис в Заливе был на хорошем счету. Но в десяти дворах и коров всего десять. Такую малость, если не слишком перетруждаться, Аулис мог обслужить за два дня. Когда коров приводили из Заречья и других отдаленных мест, существование быка имело какое-то оправдание. Но в последние годы в колхозе рьяно взялись за искусственное осеменение, и водить корову к черту на кулички никто больше не хотел. Была еще одна причина: заготовительная контора племенного скота стала чаще закупать молодняк у населения. Платили неплохо, но требовали хороших документов. У Аулиса племенные бумаги оставляли желать лучшего. Широкой груди и умеренного темперамента было недостаточно.
Многие клиенты отпали. И без того мизерный заработок Ольги сошел на нет. Всякий разумный человек продал бы быка. Но не Ольга Виботне.
— Жалко отдавать на мясо. Свыклась.
Аулис, чуя своим бычьим умом, что многие соплеменницы ему изменили, сильно забеспокоился. Раздувал ноздри и ревел. Когда видел, что ведут корову, начинал бесноваться как одурелый. А случай с буренкой Огуречного мужика заставил задуматься не только ее хозяина. Андрей приволок свою Толе как обычно. Завел в особое устройство, которое все называли случным станком, привязал поводок к крючку и стал ждать, когда Ольга справится с быком. Разбег был неистовый — полусгнившее устройство не выдержало, и Аулис обрушился на Толе как лавина. Тогда ничего особенного не заметили. Только после этого Толе почему-то стала хуже двигаться. Видно, дюжий вес повредил ей крестец.
Причина была в преклонном возрасте, вину свалили на Аулиса. Кое-кто уже начинал наводить справки, как там, дескать, обстоят дела с «искусственным быком».
Ольга сколотила новый станок. Но немочь Толе не проходила. Болезненный вид коровы агитировал против быка. Для Ольги это было тяжким ударом.
Аулис все же остался в «Сакнес». Силы у Ольги еще были, и она тратила их на борьбу с быком. Видно, требовалось уравновесить остатки сатанинского пыла. И для этой цели Аулис с его буйством подходил как нельзя лучше.
Отдай Ольга своего баловня на колбасу, может, ее жизнь на старости лет устроилась бы иначе. Но она не могла этого предвидеть. Да и после ни о чем не догадалась.
Как-то вечером в «Сакнес» завернул Рейнис Раюм с гармонью под мышкой.
— Пригласили меня тут на одну сыгровку. Я и подумал, грех не зайти, раз мимо путь лежит.
Ольга удивилась: ничего про это не слышала. Если где-то собираются и люди приглашают музыканта, то об этом в Заливе знают все.
— У старого друга молодости.
Где и по какому поводу, Рейнис не уточнял. Не хочет рассказывать, поняла Ольга Виботне. Знать, в гостях было скучновато, а то разве стал бы засветло домой возвращаться.
Рейнис ни в каких гостях, конечно, не был. Не придумал он и правдоподобной истории. Но явиться и с места в карьер выложить: «Пойдешь ко мне в жены?» — ему тоже не хотелось.
В подобном деле старик должен начинать издалека. Чтобы не получился конфуз.
— Ну, Ольга, как ты поживаешь?
Обычно Рейнис произносил что-нибудь дельное. Сегодняшнее вступление — ни то ни се.
Ольга присела рядом с соседом на лавочку, освещенную лучами заходящего солнца. Пододвинулась поближе понюхать — досталась ли ему у друга молодости чарочка или нет. Дух шел. Ну, тогда немудрено, что чушь порет.
— Я тебе сыграю, Ольга.
Это уж совсем в диковинку.
— Что хочет твоя душа выманить из моей гармошки?
Не дождавшись ответа, Рейнис быстро развязал ремешок, и во дворе зазвучал знакомый давний напев:
Прялка старая, славно было бы
Снова в юность вернуться свою.
Изумление Ольги постепенно сменил не передаваемый словами восторг. Под закатными лучами солнца в вечерней тишине лилась старинная песня. Рейнис пел редко. Чуть дрожащий голос не мог равняться с сонным плавным тенором Андрея Куги. Но у Раюма подкупала простота исполнения. Ольге захотелось сбросить если не сорок, то хотя бы лет двадцать. Невесть почему пришли на память услышанные когда-то рассказы о той поре, когда Рейнис служил в латышских стрелках. За столом мужчины подчас вспоминали молодость, похваляясь друг перед другом победами над девичьими сердцами. Рейнис был большой повеса, это Ольга могла себе представить. В его доме и теперь еще висела на стене фотография в резной деревянной рамке. Небольшие форсистые усики. Глаза как у девушки. Вглядишься — упадешь в обморок.
Ольга Виботне даже вздрогнула — слишком беззастенчиво разыгралось воображение. Она следила за пальцами Рейниса, нажимавшими на клавиши, и с любопытством разглядывала нарост величиной с боб. «Если таким пощекотать…»
У Ольги на глаза навернулись слезы. От стыда за свои мысли. И от щемящей пронзительной песни.
Аулис, привязанный неподалеку в уголке сада, спокойно жевал траву, поблескивая металлическим кольцом. Вдруг встрепенулся, словно ужаленный слепнем, глянул в сторону музыканта и наклонил голову. Как обычно, когда собирался испустить рев.
Мелодия оборвалась. Бык закружился на месте. Присел от ярости. Глаза налились кровью. Левый рог вонзил в землю, взрыл дерн, точно штырем бороны. В ровно общипанной зелени остался прочерченный будто циркулем круг. Вспаханная рогом борозда была глубока — хоть редиску сажай.
Рейнис выпустил из гармони воздух, оставшийся в мехах после прервавшейся песни, и привычным движением завязал ремешок.
— Ладно, Ольга, я пошел. Пора корову загонять.
И ушел не попрощавшись.
Рейнис вознамерился сделать Ольге предложение. Но когда увидел разъяренного быка, что-то в нем оборвалось. Понял вдруг, что рядом с ним — несостоявшаяся судьба, не познавшая любви женщина. Может быть, она надеялась исполнить свое назначение на закате жизни. Но Рейнис устал. Ему нужен был понимающий человек, с которым, лежа на широкой супружеской постели, можно слушать, как за окном в яблонях шуршит дождь. Он вообразил, что Ольга такой человек. Но в последний миг испугался.
На сватовство его подвигла завлекательная ямочка на ее правой щеке. За долгие годы Рейнис как по барометру научился определять по ней и бурю, и вёдро. Когда Ольга собиралась повеселиться и, сидя рядом с соседом, перейти грань, ямочка гляделась вызывающе — боишься, мол? Стоило буре отбушевать, как Ольга снова излучала ласку, точно материнская рука на детской голове. К старости ямочка всегда выглядела спокойной. И Рейнис поверил. Но, напевая «Старую прялку», заметил: не вся еще опасность вышла.
Раньше Ольга слыла весьма искусной портнихой. Женщины, желавшие показаться в обществе в хорошем платье, волей-неволей вынуждены были обращаться к ней за помощью. Хороший наряд многого стоит, тут можно и забыть про обиды. И соседки ради него переступали через ров отчуждения, окружавший Ольгу Виботне в Заливе.
Но с годами творческая искра погасла. Как говорила Ольга:
— Пальцы не держат ткань.
И то правда. Ворочать плуг, мешки с картошкой, укрощать быка, рубить дрова — занятия с портняжным искусством несовместимые. Было, однако, время, когда они не мешали друг другу. Но оно прошло.
Руки, конечно, тут были ни при чем, они проворности не утратили. Пропала охота. С заказами приходили и молодые, и старые. А Ольга слишком тяжело переживала свой закат, чтобы при этом украшать других. В годы расцвета — другое дело. Тогда, трудясь над чьим-нибудь нарядом, она испытывала веселое злорадство. Каким бы красивым ни вышло платье, муж той, кто его наденет, все равно будет искать глазами портниху. Это наполняло сознанием превосходства.
Украшать других, зная, что собственного триумфа не последует, она не хотела. Чтобы не унижать себя, не расслаблять ненужными переживаниями. Можно было бы, конечно, шить только пожилым, отговориться неумением: за ветреными модами молодежи, мол, ей не угнаться. Но у многих старух тоже есть мужья. И наверняка бывают мгновения, когда тяжелая рука крестьянина становится легкой и ласковой. Наверняка…
Лучше уж отказаться совсем. А швейная машинка пусть стоит себе у окна. Не выбрасывать же добро! Очень даже полезная вещь — есть на что накинуть косынку, хозяйственную сумку, сеточку.
Хуже было другое: каждый день на шитье уходило два-три часа, а то и больше. Теперь привычный ритм жизни дал сбой — чего-то не хватало. Впрочем, тянулось это недолго. Как только пошли грибы, Ольга стала наведываться в лес, обегала рощицы, где боровики из земли так и выскакивали. На ум пришла мысль — собирать на продажу. Но продавать не тогда, когда каждый может набрать полные короба и рынок ломится от грибов.
Ольга изучала поваренные книги, читала «странички» практических советов, запоминала все рецепты. Наполняла большие и маленькие баночки, всю зиму сама пробовала на вкус, следила, хорошо ли сохраняются маринады и соления, и год спустя встретила начало грибного сезона во всеоружии. Запаслась разного калибра стеклянной посудой. Наполняла и закатывала. Каждый день по нескольку раз бегала в лес. Не брала что попало, а лишь самые отборные, что еле высунули шляпки из мха. Такие вместе с крошечным огурчиком можно было класть даже в баночки из-под майонеза. Икра и то выглядит под стать цене, когда уложена в маленькие стеклянные чашечки, а не в здоровенные жестянки, из которых черпай хоть столовой ложкой. Продукция Ольги напоминала знаменитые некогда баночки с «микспикелем», которым латышские моряки успешно потчевали иностранных лоцманов. В нем тоже было от каждого лакомства понемногу.
Игрушечные дозы имели еще одно преимущество перед остальными дарами рынка. Покупатели, повертев в руках угощение и посетовав на дороговизну, все же решали, что ради праздника можно и раскошелиться. Ольга все это учла, продумала. И отметила в календаре, когда ехать в Ригу. У нее не было ни времени, ни желания сделаться завзятой рыночной торговкой. Тогда надо бросать хозяйство и заниматься только этим. Ольга запланировала лишь предпраздничные вылазки. Они окупались и вносили в ее жизнь перемену — общение с новыми людьми, свежие впечатления, которых так не хватало в Заливе. Аулису и остальной скотинке Ольга оставляла корма достаточно. Все обходилось. Только поросенок вечером недовольно визжал — привык съедать свою долю зараз.
В поездках Ольга набиралась информации, которую не помещали в газетах, не передавали по радио.
Базарные торговки знали, где когда ограбили и где кого убили. Рассказывали чудеса про словоохотливых южан, которые продавали по соседству орехи стаканами размером много меньше принятого. Они знали в лицо пропасть покупателей. Ольга с удивлением разглядывала людей, про которых часто слышала или читала в прессе. Знаменитые актеры пробовали капусту и огурцы так же, как все, торговались, морщили нос, когда попадалось вялое яблочко. Тут можно было увидеть пьяниц всех степеней, жадно хлеставших капустный сок за десять копеек. Иной потрепан, с трясущимися руками. Но многие одеты неплохо. Если к бочке с рассолом подходил гладко выбритый и надушенный одеколоном покупатель и проглатывал, словно клубнику, два стакана кислого соку, можно не сомневаться — накануне было выпито за десятерых. Чтобы явиться на работу в приличном виде, пропойцам не оставалось ничего другого, как опохмеляться на базаре прямо из бочки. Тут не было той свободы, что в колхозе, где после пьянки утоляли жажду не таясь. И отодвигали бутылку в сторону, лишь когда председатель или кто другой из начальства уже наступал на нее ногой.
При скудости информации в Заливе соседи с жадностью выслушивали привезенные Ольгой новости. Передавали дальше:
— Ольга третьего дня воротилась из Риги. Там говорят, что…
И в десятый раз пересказывали какое-нибудь событие.
Хождения по грибы-пуговки прочно обеспечили Ольгу товаром — катайся в Ригу хоть всю зиму. Добраться не составляло проблемы. Труднее давались лишь первые несколько километров до молочного пункта, а там в столицу ходил автобус.
Ольга не имела привычки, подобно другим деревенским бабам, таскать узлы в руках. Запихивала свою ношу в рюкзак. Брала с собой бутерброды и бутылку с молоком, чтобы не толкаться в очередях по столовым. Изредка позволяла себе потратиться на пирожок, который после надоевшей деревенской пищи казался настоящим деликатесом. Если кто-нибудь из соседей по прилавку предлагал согреться глотком спиртного, Ольга присоединялась и возвращалась домой румяней, чем обычно.
Набеги на лес радовали находками. Слушать птиц, всматриваться в ползучих по земле тварей было некогда. Раз уж взялась собирать грибы, гляди в оба и не пялься на белку, которая прыгает с ветки на ветку.
Однажды, обшаривая лесные чащобы, Ольга остановилась как вкопанная. Между двумя молодыми елочками стоял бык. Не «Латышский бурый», это она сразу поняла, и не лесной зверь. Стоял себе и добродушно глядел ей в глаза, то и дело облизывая продетое в ноздри кольцо.
Ольга достала ломоть черного хлеба, который всегда клала в корзину, чтобы подкрепиться в минуту усталости. Бык с удовольствием съел его и сделал шаг навстречу. Возникло взаимное доверие. Могучая скотина, способная напугать кого угодно, потащилась за Ольгой как щенок. До хутора было недалеко. Увидев Аулиса, чужак насупился и остановился. Но Ольга тем временем успела накинуть ему на шею цепь и вбить в землю колышек.
Позже выяснилось, что находка Ольги, как говорится, на вес золота. Колхоз приобрел одного из быков, которых республика закупила в Голландии. Кто говорил, что покупка стала в восемь тысяч, а кто давал все десять.
Заморского быка поместили в колхозный хлев. Ночью, однако, он взбунтовался, вырвался из заточения на чужбине и скрылся в неизвестном направлении. Тревогу забили как на пожаре. Куплен за золото — и вдруг исчез. Объявили поиск чуть ли не в районном масштабе. В самом колхозе, правда, несколько успокоились, потому что беглеца, по слухам, видели в соседнем хозяйстве; забежав в стадо, он якобы занимался своим бычьим делом. Зоотехник по племенным записям только за голову схватился — стихийность грозила перепутать все родословные. Натешившись вволю, голландец увернулся от преследователей и помчался дальше.
Три дня безуспешно гонялись по его следам. И вдруг такой простой исход. Наверно, бык, привыкший сызмальства к людской заботе, набродившись на воле, почувствовал себя осиротевшим. Человек в чащобе, должно быть, показался ему избавлением от издержек чрезмерной свободы.
Аулис и голландец поглядывали друг на друга с подозрением, но спокойно. Домашний — обалделый от удивления; заморский — изморенный трехдневным марафоном.
Затем оба в дружеском расположении принялись рвать траву. Колхоз выделил Ольге Виботне премию в пятьдесят рублей.
Рейнис никогда не жалуется на здоровье. И в этот раз он не говорит, что танец был слишком буйным. Лишь рука пощупывает бок, то место, где колотится сердце. Глаза насторожились. Он знает, о чем думает Дзидра да и все остальные — Ольга ни с того ни с сего танцевать не потянет. Что-нибудь да было между ними наверняка.
Ольга сидит величественная, гордая. Смотрит победительницей. Она напоминает поверженную пилой ель. Еще зелена, еще пышна и стройна вроде бы. Но это уже не ель.
Ольга была бы не Ольгой, не добавь она еще одной капли:
— Рейнис, а где в центре будет твоя лужайка?
Это было как обухом по лбу. Отшельник залпом хлопнул стаканчик. Пильпук схватил кухонный нож. Другой клешней сгреб бороду Отшельника. Раз — и изжелта-белые космы остались у него в кулаке. Щербина зазияла — будь здоров! Рейнис не держал у себя тупых ножей.
— Охальник какой! Вылакал мой стакан, как будто своего нет! — ярился Пильпук. Надо полагать, Отшельник, засмотревшись на Ольгу, перепутал рюмки. Этого оказалось достаточно, чтобы набравшийся Пильпук вышел из себя. — В тот раз пожалел бутылку для соседа, сейчас опять зырит, как бы для себя урвать. То-то и оно-то!
— Наконец-то попался, лиходей! Выдал себя! Грабители тоже за бороду таскали. Снова денег захотелось? А что, не так, что ли? — негодовал Отшельник.
Пильпук надулся — жаба жабой.
— В гробу видел я твои вонючие деньги. То-то и оно-то! Видал, какие в Озолгале строят мастерские? Ты хоть знаешь, мозгляк, что там легковые машины будут ремонтировать? Чтобы колхозникам не надо было ходить на поклон к такому живодеру, как ты. Хватит с людей драть шкуру. Пора и честь знать! То-то и оно-то!
Отшельник даже не слышит.
— Разбойник! Это ты украл мои деньги! А что, не так, что ли?
— За бороду, говоришь, таскали? Я бы еще пачку подкинул, чтобы тебе и рот заткнули. Но я не сделаю этого. Лучше отдам ее Трине. Пусть как-нибудь ночью тебя выхолостит. Все равно проку никакого. То-то и оно-то!
В отличие от других, его всегда называли по имени и фамилии. Получалось занятное звукосочетание, которое охотно повторяли и знакомые, и незнакомые. Но в тех случаях, когда кто-то высказывал свое истинное отношение к Пильпуку, в нем слышалось сожаление:
— Жанишка и есть Жанишка.
Это должно было означать: человек, так сказать, ветром подбит. Ничто, правда, не выдавало этого. Жанис оставлял впечатление доброго малого. Говорил только о самом необходимом, с удовольствием мог посидеть с соседом. Слушал, если тому было что рассказать, молчал, если сосед не раскрывал рта. Время от времени Пильпук выдыхал вместе с клубом дыма традиционное.
— То-то и оно-то.
По тону не понять, согласие это, отрицание или возражение.
Жанис много курил. Видимо, для того, чтобы заполнить долгие паузы. Медленно доставал из кармана пачку «Примы», вынимал сигарету, вертел в пальцах, разминал и лишь после этого всаживал в продолговатый мундштук с обгорелым, в зазубринах концом. Мундштуки Жанис мастерил сам. У него их накопилась целая коробка из-под кубинских сигар. Но пользовался Жанис только одним, обгорелым.
— Новый мундштук всегда хуже обкуренного. То-то и оно-то.
Дым «Примы» окрашивал седоватые усики во все более и более густые тона. Захоти Пильпук смыть никотинный цвет лучшим шампунем, вряд ли бы из этого что-нибудь вышло.
Выглядел Жанис всегда несколько пришибленным. Самоуверенность возвращалась к нему лишь в те мгновения, когда с кем-нибудь он уже встречался не в первый раз. Разговорчивей он, понятно, от этого не становился. И если гостить случалось у Рейниса Раюма, тот подводил итог беседе традиционным изречением:
Скоро штоф наш будет пуст,
Ты ж не размыкаешь уст.
Рейнис, пожалуй, единственный не находил, что Жанис подбит ветром. Пильпук нутром это чувствовал, а потому засиживался у него дольше, чем где-либо. Сказать правду, не было никаких оснований посматривать на Жаниса свысока. Чудаковатое увлечение еще не доказательство, что у человека не хватает винтиков. Однако в Заливе никому в голову не приходило сказать:
— Жанис коллекционирует колеса.
Говорили:
— Пильпук помешался на колесах…
Сам он тоже никогда не употреблял слово «коллекция», величал свои сокровища «подвижным составом». Какого-то особого принципа или системы у Жаниса не было. Хватал все, что попадалось под руку. Интерес к собирательству у него проклюнулся еще в детстве. Отец в кузне подковывал лошадей, оковывал колеса. Негодные отдавал сыну. Пацан гонял их, сколачивал сомнительной прочности приспособления, катался с горки. Со временем он унаследовал ремесло отца. Старые колеса по-прежнему берег, на дрова не расходовал. Вокруг цветника построил из них целый забор.
Коллекция заметно пополнилась во время войны, когда по Заливу два раза прокатился фронт. Просто поразительно, как мог этот тщедушный мужичок сдвинуть с места иное колесище.
В «А́мурах» — так назывался хутор Пильпука — взору представали тележные колеса на деревянной оси и на железной, от извозчичьих пролеток, детских колясок, ломовых роспусков, автомашин, тракторов, железных кроватей, самолетов и ручных тачек, с шинами и без шин, а также запчасти средств передвижения военных и предвоенных лет. Когда после капитуляции всю технику собирали, сортировали и решали, что использовать, а что отправлять на переплавку, пильпуковское собрание не тронули — что толку от одного колеса? А вот коллекция шин поредела. Обитатели Залива Иванов день обычно праздновали на Сосновой горке. Однажды только-только все распелись, как заметили за домом Пильпука на высоте лесных верхушек пламя. Оказалось, горожане нашли на берегу Нельтюпите уединенный уголок и решили обосноваться. Стали собирать хворост на растопку и набрели на угол хлева в «Амурах». Рассудили, что прислоненные к цоколю полустертые шины наверняка никому не нужны. Так в Ивановом костре испепелились покрышки немецкого штабного «виллиса», мотоцикла НСУ и двух тракторов. Этот урон Жанис уже не чаял восполнить. Осталось лишь вздохнуть и смириться с судьбой.
— Лучше взяли бы дрова. Что дачник понимает в подвижном составе! То-то и оно-то.
Но что пропало, то пропало, решил Пильпук и стал тихо, спокойно собирать экспонаты поновее.
Как-то раз, возвращаясь с молочного пункта, присобачил к телеге маховое колесо от самоходного локомобиля. Прилаженная к телеге ось и два железных прута удерживали маховик стоймя. Его, правда, болтало во все стороны, как пьяного, но вперед катился.
Раюм за такую поклажу отчитал соседа:
— Смотри, доконаешь своими железяками Элефанта.
— А иначе как бы я его домой приволок?
В вопросе было столько удивления, будто речь шла о куске хлеба. Понятны были и опасения Рейниса, за лошадь отвечал он, а не Пильпук. Если Жанис день-деньской ездил на Элефанте, это еще ничего не значило. Гнедого в Заливе каждый считал своим. На нем окучивали картошку, возили сено, делали все, что было не под силу человеку. Приусадебную землю, правда, старались вспахать трактором. Обычно никаких осложнений не возникало — механизаторы еще не были отучены от левых заработков и по-прежнему питали слабость к хорошему угощению.
Пильпук был загружен выше головы. Хлопотал в своем собственном хозяйстве да еще каждое утро и каждый полдень объезжал десятки дворов, чтобы забрать цельное молоко и доставить обратно снятое. Заодно Жанис исполнял обязанности почтальона. А поскольку рядом с молочным пунктом находился небольшой магазинчик, то ежеутренне заглядывал и туда. Свой хлеб в Заливе выпекал лишь Огуречный мужик, остальные довольствовались покупным. Одному требовалась соль, другому подсолнечное масло, третьему бутылка. А если иногда появлялась жирная селедка, то ее Жанис брал на всех без предварительного заказа.
Расторопный мужик справился бы со своими обязанностями к полудню. У Жаниса вся эта колгота затягивалась до бесконечности. Он непременно заезжал к каждому во двор или заходил в комнату, смотря по обстоятельствам. Выкуривал сигарету, подчас две.
Пока была жива Зете, шатанья мужа по чужим дворам особо не мешали. Но Жанис овдовел, а привычки его не изменились, и домашние дела стали накапливаться, налезать одно на другое. Дочери Ильзе и Зента звали отца к себе. Обе кончили сельскохозяйственный техникум, вышли замуж за бойких парней и уехали в другие колхозы. Прижились, хорошо зарабатывали, у каждой в квартире хватило бы места и для отца. Жанис приезжал в гости и к той и к другой, однако остаться насовсем не рискнул. Тянули назад старики соседи и «подвижной состав». Вот и мыкался Пильпук как мог. Не отказывался залатать соседкам крышу, накосить сена для коровы. Приглашали на помощь с улыбкой на устах, а за спиной скалили зубы. Впрочем, не без причины. У Жаниса самого сено загнивало, огород зарастал сорняками. Иной в третий раз окучивал картошку, а Жанис еще только собирался в первый. На скромные покупки деньги у Жаниса водились. Но морковкой больше или меньше в погребе — над этим он голову не ломал.
Чуточку времени надо было выкроить и для скрипки.
— Чтобы струны не заржавели. То-то и оно то.
Никакого музыкального образования Жанис не имел. Раньше музыкантов в Заливе было тридцать на дюжину. Старики сызмальства приобщали детей к оркестру. Чтобы не выучить десятка два танцевальных мелодий, надо быть или отпетым дураком, или вовсе глухим. Так рассуждали мужики, и то была святая правда. Ежели кто-нибудь проявлял к музыкальному делу особый интерес, никто не запрещал браться за инструмент почаще. Читать ноты Пильпук научился бегло, но наедине с собой, как правило, обходился без них. Музицировал для собственного удовольствия, по настроению. Это была вторая, но отнюдь не последняя причина, которая отличала его от других обитателей Залива.
У Жаниса была довольно приличная кузница. Обслуживала она Элефанта и молочную повозку. Добиться от него другой какой-нибудь починки удавалось лишь с большим трудом. Но не бегать же с каждым пустяком в механические в центре. Жанис конечно, мог бы еще поколотить молотком, заработал бы, кстати, и лишний рубль. Но он с этим покончил давно. И если сосед больно канючил, отсылал его к Янису Рабыню:
— Ступай к ювелирных дел мастеру.
Это не означало, что огонь в горне погас насовсем. С кузницей было то же самое, что со скрипкой. Жанис делал лишь то, что ему нравилось, а не то, что хотели другие. Нередко — совершенно никому не нужное. Иногда выдумывал вещи, которые были давно выдуманы. Взять хотя бы те же сани. Прежде всего Жанис попрал главный свой принцип, потому что сани, какими бы они ни были, не имели ничего общего с «подвижным составом». Во-вторых, на кой сдались они старому деревенскому папаше? Куда он в них поедет? Примерно такие соображения можно было услышать потом, когда в Заливе обсуждали происшествие, виновником которого стал Жанис.
На хуторе Пильпука в «Амурах» время от времени раздавался пронзительный визг. Никто не обращал внимания. У Жаниса в доме полно было всевозможных моторов и моторчиков. Он не успевал прополоть сад, зато воду качал мотором, а дрова пилил лучковой пилой.
В эту зиму в «Амурах» завывало чуть ли не через день. Наконец великий труд был, видимо, завершен. До Нового года осталось три дня. Это была та пора, когда председатель Айвар Берзинь приглашал в гости избранных людей. Если выпадал снег, приезжих в центре пересаживали из машин в сани, специально подобранные для этого случая. Гостей укутывали в тулупы, и начинался без малого десятикилометровый санный пробег. Дорога большей частью шла лесом. Сельского жителя и то привела бы в восторг такая езда. А уж горожанина и подавно! Особенно в предвечерних сумерках, когда лес стоит прозрачный, словно заколдованный.
Банька Огуречного мужика дымилась. Ехали влиятельные гости, а Андрей Куга в их честь устраивал колбасный день. Официально это называлось — встреча Нового года в сельской тишине.
Днем к Андрею зашел Жанис. Выкурил сигарету и, собираясь восвояси, спросил:
— В котором часу ждут?
Узнав, добавил:
— Кому нынче колбаса не понравится! То-то и оно-то.
И ушел тихо-спокойно, как всегда.
Спустя некоторое время из «Амуров» с жутким тарахтеньем вылетело странное средство передвижения. Свежевыпавший снег закружился вихрем и поплыл, как высвеченное солнцем облако.
Лесная дорога — не двусторонняя трасса. Если едет один, другой должен уступить дорогу. В данном случае предпочтение полагалось отдать председателю — как-никак он вез гостей, плавной рысью, в двух подводах. Но у Пильпука был свой расчет. Если Айвар Берзинь не уступит, лошади сами поймут, кто главный возница. Рысаки, заметив устройство Жаниса, встали на дыбы, словно навстречу им неслась стая волков. Постояв секунду, рванули в сторону. Оглобли сломались, сани с седоками кубарем полетели в канаву. Гости, к счастью, остались целы, а ушибы не стоили того, чтобы из-за них хныкать. Сконструированные Пильпуком аэросани тем временем описали широкую дугу и по другой дороге подъезжали к «Амурам». Горожанам же пришлось топать пешком пять километров.
Когда столичные гости вошли во двор Огуречного мужика, ведя в поводу лошадей, баня уже успела порядком остыть.
Жаниса упрекнуть было не в чем. Не было для этого оснований. Разве где-нибудь сказано, что к саням нельзя прилаживать мотор?
Об экзотичной встрече Нового года слух, естественно, разнесся по всему колхозу. Хотя аэросани были изобретены много лет назад, в Озолгале каждый день на них не катались. Председателю крепко запомнились те зимние сумерки.
О Жанисе говорили всякое, соседи сошлись в одном:
— Пильпук еще и не то может выкинуть. Никогда не знаешь, что у него на уме.
Жанис тем временем спокойно пиликал на скрипке. Чем еще заниматься в долгие зимние вечера? Не обходилось и без ехидства:
— Корова осталась передойницей, а у этого фокусы в голове.
— Как без теленка теперь жить будет?
Самый близкий сосед Рейнис Раюм, прослышав о санях, понимающе усмехнулся, а что корова ходит яловая, за это Пильпуку от него досталось:
— Корова твоя, но молоко — дело государственное. Я, как бывший депутат, в таких вопросах кумекаю. Поселок должен план выполнять. Нужны телята и масло.
— То-то и оно-то, как поглядишь.
— Не «как поглядишь», а как в аптеке. Прозевал, когда корова в течке была?
— Ей-богу, не заметил.
— Тут ничего не стоит дойти до Ольгиного быка. Не надо бегать в центр, где эта бабенка со шприцом. У нас в Заливе все под рукой.
Жанис слушал и не понимал, всерьез это или в шутку говорится. Не припоминал он, чтобы Рейнис кого-нибудь отчитывал. Поэтому направил разговор по другому руслу:
— А не выпить ли нам маленько? У тебя пиво-то водится?
Пиво и вправду водилось и, шурша пеной, лезло из бутылок.
Мужики рассуждали о политике и колорадских жуках.
Послушать со стороны, в голову не придет, что один из собеседников ветром подбит. Если взять меркой здравомыслие, не найдешь к чему придраться. Но то, что Пильпук не стоял твердо ногами на земле, было ясно как дважды два — четыре. И не заросший огород, и не подмоченное сено тому доказательство. Без жены Жанису и впрямь трудно было справиться с хозяйством. Беда была в другом: у него душа не лежала к земле. Пильпук об этом не говорил. Какой смысл жаловаться, что это даст?
Еще с мальчишеских лет его тянуло прочь от плуга, от косы. Не потому, что боялся работы, просто работа была не та, не настоящая. Нужда приковала к земле. А жажда чего-то несбыточного осталась. Чего именно, Жанис сам не знал. Иногда он доверял ее скрипке, другой раз воплощал в колесе, а то и выковывал в каком-нибудь никому не нужном пустяке. Жанис охотней чинил крыши и развозил почту, чем сгребал сено. А настоящий крестьянин прежде всего отсидит в борозде — делу время, потехе час.
Пильпука иногда называли книгочеем. И тоже с пренебрежением:
— Дрыхнет над своими романами, а вишню, глянь, скворцы склевывают.
В «Амурах» чтива было немного, несколько томов не библиотека. Так, валялось где-то по книжке. Без всякой связи. «Занимательная физика» и жизнеописание Шаляпина. Стихи Порука[8] и справочник механизатора. Еще «Камень и боль», тяжеловесным слогом написанный роман о жизни и творчестве Микеланджело. Сей труд, по страничке в день, он одолевал год. Достаточно было соседям прочесть диковинное название, чтобы убедиться: тратить время на такую чепуху — шалопутство.
Жанис хватал всего понемногу и не печалился, что ничего не удавалось ему по-настоящему. Жил, и все. Вряд ли дочки его поймут. Оттого он и боялся перемен, догадывался: в новой обстановке крылья для его полуполетов быстро пообстригут. В Заливе никто его свободы не стеснял. Другие стонали: в старости, мол, дни текут все однообразней и тяжелей, а он про себя думал — грех жаловаться. Жанис не беспокоил колхоз и ждал того же от колхоза. Но добрыми намерениями ад вымощен. Кой черт дернул его переться навстречу председателю и его свите на аэросанях?
К Айвару Берзиню Жанис не имел никаких претензий. Равно и к гостям. Видно, так Пильпук был устроен: хлебом его не корми, дай сыграть хорошую шутку. Сколько раз на торжествах благодаря его добродушному виду притуплялась бдительность хозяек — а тем временем исчезал котел с капустой. Не имел он также ничего против Огуречного мужика, и не раздражали его ни колбасные дни, ни ветчинные. Но что-то, знать, скребло. То ли помпезность, с какой принимали гостей, то ли поиски укромного уголка. А может, и таинственность, с какой все обставлялось. Там, где секреты, весьма к месту сюрприз.
Пильпук высидел его на свой манер. Глядя, как говорится, сквозь призму «подвижного состава».
Жанису надоело копаться в приусадебной земельке — слишком уж скучное занятие. Ежедневно бывая на людях, он прослышал в молочном пункте, будто кое-кто разжился на ранней картошке: накопал себе полный грузовик и повез на дальний рынок. Деньги в карман, шоферу спасибо в ассигнациях, и все дела. Жанис прикинул, что в «Амурах» земля для картошки подходящая и поле ему забот не прибавит. Нужно лишь хорошенько его унавозить, пару раз окучить — и выкапывай рубли. Сказано — сделано. Как в сказке. Пильпук задумал разбогатеть за одно лето и потому возделал площадь в три раза больше положенной по уставу. Посадил свою скороспелку. Весна выпала благоприятная, вскоре сквозь землю пробились всходы.
Чужие хлопоты всегда привлекают внимание. Так и в этот раз. Примчался сам председатель. Приусадебные земли он никогда еще шагами не мерил. Если у кого-нибудь участок и раздался на одну или две десятых после нуля с запятой, никто не придирался. Возможно, и на Жаниса не обратили бы внимания, не подвернись случай припомнить ему кувыркания в сугробах.
Разговор был короткий. Один вещал, другой слушал. И со всем соглашался. То-то и оно-то.
Но покаяние не спасло. В тот же день приехал трактор, на нем чужой тракторист — и распахал лишнюю посадку. Наказание заслужил Пильпук, а досталось картошке.
Такого в колхозе не помнили и потому долго еще обсуждали и спорили, можно так поступать или нет.
Жанис ездил на молочный пункт и делал вид, что перепашка его не касается. Прошло много времени, прежде чем Пильпук заставил заговорить о себе снова. И теперь уже не только в колхозном масштабе.
В тот вечер председатель вместе с семьей сидел в большой комнате и ужинал. Айвар Берзинь по-прежнему ютился в старом одноэтажном деревянном доме и ждал, когда строители закончат многоквартирный жилой дом. Прямо под его окнами пролегала дорога. Председатель прекрасно жил бы здесь и впредь, но дорожная магистраль — шум днем и ночью — раздражала. Будущий поселок воздвигался в стороне и сулил тишину.
Ужин близился к концу. На дороге послышалось скрежетанье. Председатель силился не обращать внимания. Раздался грохот, звон стекла, ветхое здание задрожало. Когда семейство опомнилось от испуга, никто толком не мог понять, что произошло. В комнату въехало нечто похожее на пушку. Айвар Берзинь выскочил на улицу. На цоколь дома носом вскарабкалась машина. Ни в одном парке сельскохозяйственной техники председатель не видел ничего подобного. Больше всего его смущала ядовито-желтая надпись на боках агрегата — «Колхоз «Варпа».
В памяти уже сгладились те послевоенные годы, когда действовали бандиты. Эта была, пожалуй, самая крупная сенсация в Озолгале за все времена. Эхо от нее прошло по всему району. Те, кому положено расследовать подобные случаи, быстро добрались до «Амуров».
Пильпук не отпирался. Показал в сарае место, где прятал под прошлогодним сеном немецкую танкетку: жалко, мол, было отдавать такой хороший подвижной состав на переплавку. Позже, правда, испугался и на знаки отличия намалевал название колхоза. Случись что не так, сразу видно: не притязает он на столь крупную личную собственность. Почему напал на дом председателя? А за картошку. Око за око, тем же путем. Хотел попугать. Пусть проверят, коли хотят, дуло-то пустое.
Подальше от «Варпы» происшествие обрастало жуткими деталями. Один сумасшедший старик в танке напал на контору, палил из пушки и разнес все вдребезги.
Юристам снова и снова пришлось штудировать статьи уголовного кодекса о незаконном приобретении, изготовлении, хранении и применении оружия и взрывчатых веществ. Применить такую же меру наказания за хранение танкетки, как к браконьеру за незаконное владение охотничьим ружьем, — смешно. Можно было, конечно, наказать лишением свободы до трех лет. Или исправительным трудом до одного года, или денежным штрафом до ста рублей.
На следствии Жанис неизменно начинал танцевать от печки, то бишь от картошки. И спрашивал, можно ли наказывать нарушителей устава незаконными методами. Председателю было не очень приятно выслушивать упреки. Так или иначе Пильпука в тюрьму не посадили. Рассказывали, что судили его за мелкое хулиганство, и пришлось еще ему заплатить за ремонт дома. Сам он об этом не распространялся.
У танкетки демонтировали огнестрельную часть и отдали диковинную машину в распоряжение колхоза.
Сузилось пространство.
Сарай кажется мал. Ночь — огромна. Тишина черна. В такие ночи хорошо любить или перемывать кому-нибудь косточки, как это делают сейчас Лине и Трине.
Отшельник с Пильпуком помирились. Все же не классовые враги, а добрые соседи.
Огуречный мужик подытоживает распрю шуткой:
— С бородой то же самое, что с белым клевером. Чем больше скот топчет, тем лучше растет.
Лине и Трине до бороды еще не добрались.
Обе бубнят про Ольгу:
— Сама виновата, что ни одного мужика не могла удержать.
— Кормила бы их чесноком. В календаре, ишь, пишут, что в Древнем Риме солдатам давали чеснок для храбрости.
— Эва!
— Петуху и то дают, когда ленится кур топтать.
— Против глистов тоже.
— Э, кулема.
Лине была на два года старше сестры. Она никогда не напоминала о старшинстве прямо. Но всегда старалась сохранить за собой последнее слово. Трине в свой черед мудрость старшей сестры в грош не ставила и каждый раз давала ей отпор. Даже когда та была явно права. Если иссякали аргументы, Трине прекращала прения одним-единственным сокрушительным словом:
— Кулема!
На что Лине не оставалось ничего другого, как снисходительно посочувствовать:
— Эва! Разве дойдет до тебя путное слово!
Долгих диалогов они не вели. За жизнь все было переговорено. Каждая ходила со своей думой, своей правдой. Порой полдня протекало в безмолвии. Если Трине, замечтавшись, забывала про плиту и молочная размазня перебегала через край, тут же следом летело:
— Эва!
Ответ содержал не столько отпор Лине, сколько досаду за происшествие:
— Кулема!
Они носили общую фамилию — Кауке. Не исключено, что кое-кто из соседей успел ее забыть. Долгие годы все обращались к ним по именам. Что в Заливе, что в конторе.
Лине и Трине никто не завидовал даже в ту пору, когда они еще были довольно богатыми хуторянками. Отец оставил им в наследство крупное хозяйство и дом. Каждой досталось по половине. На фоне окрестных мелких землевладельцев такие полдома можно было счесть за дворец. Завещание отец оставил, но выдать дочерей замуж не успел. Полдома, известно, было соблазном, кабы не внешность сестер. Обе были долговязые, широкие в кости, с мужеподобными лицами, медвежьей походкой. Таким в самый раз бревна таскать, а не о любви помышлять.
Когда в Заливе начали копать большую канаву, чтобы отвести лишнюю влагу с полей в Нельтюпите, соседи всем миром наняли батраков. Это были прожаренные на солнце парни с крепкими мышцами, падкие до девок. Землекопы поселились в доме сестер. Среди них было два брата из дальней волости, сыновья малоимущего крестьянина. Ходили из волости в волость. А тут решили осесть. Оба закрыли глаза на страхолюдство и бросились в объятия сестер. Лудис взял Лине, Рудис — Трине. Точно в песенке: «Бери, братец, первую, дай мне вторую…» Сестры догадывались, что богатые женихи к ним на коне не прискачут, стало быть, сойдут и голодранцы.
Лудис и Рудис прикинули: пройдет несколько лет, прежде чем они успеют промотать каждый свое хозяйство. А там видно будет. Ни пахарями, ни косарями братья стать не собирались. Запрягут самого горячего коня и явятся иной раз лишь через два дня. Сестры на правах законных супруг подняли бунт. Братья пустили в ход кулаки. Избиение жен обитателям Залива было в новинку. Ссорились все, случалось, влепят тумак-другой. Но такой откровенной расправы тут не знали. Вначале поднялся шум, судачили, волновались. Но со временем привыкли. Да и Лине с Трине смирились. Живи как живется и терпи. Сестры взвалили заботы о хозяйстве на свои плечи: распоряжались работами, нанимали батраков и батрачек. Шли к ним, правда, неохотно и долго не задерживались. Сестры выбивались из сил, стараясь удержать достаток, который ускользал из рук, работали от темна до темна. Становились в ряд на покосе, выгребали навоз, ездили в лес. Выжимали последние соки из себя и из работников.
Ни та, ни другая не дождались детей. Знающие люди говорили, будто обе были на сносях, но мужья побоями выколотили последние надежды на материнство.
Как-то раз Лудис и Рудис, несясь на бешеном скаку вниз с Озолгальской горы, угодили в реку — оба остались на камнях.
Похороны были пышные. Без слез. Выпили за избавление двух измученных женщин.
В первый год советской власти от угодий сестер отрезали землю двум безземельным крестьянам. Лине и Трине восприняли это спокойно.
После войны, когда только-только начались колхозы, обе записались одними из первых. И это понятно. Гнет собственности, несостоявшееся личное счастье перевернули представление о жизни, заставили на все смотреть по-новому. Сестры поняли, что сами они никому не нужны, их терпят лишь как неизбежное приложение к богатству. Сестер Кауке считали достаточно пострадавшими в прошлом.
В колхозе обе трудились не покладая рук — делали что могли, тянули сколько хватало сил.
Теперь они больше не занимали каждая свою половину, а жили в одной комнате. Калны и Берзини, которые ютились в том же доме и ходили за молодняком, переехали. Вместе с телятами, поближе к центру, где открылась новая ферма.
Лине и Трине остались вдвоем в тишине обветшавших хором. Вросли в бурьян и крапиву. В крыше прогнила дырка, за ней другая, затем еще и еще. Часть кровли над комнатой сестер залатал Жанис Пильпук, все остальное сек дождь, а отставшую дранку трепал ветер. Говорят: «Худая крыша кажет хозяина». Если бы не дым из трубы, можно было подумать, что в «Малкалнах» никто не живет.
Со временем дальний конец дома отвалился. Ни колхоз, ни сельсовет постройками не интересовались. Ведь скоро все равно придется снести бульдозером то, что осталось. Поэтому Лине и Трине не покупали дров. Тратили на топливо ссохшиеся за долгие десятилетия бревна. Иные попадались с золотистыми подтеками смолы. Когда один конец дома стал пеплом, пришел черед хлева. Он стоял крепко, и выпростать бревнышко двум женщинам было нелегко. Приходилось собирать угощение, просить Пильпука или Клусума напилить поленьев, чтобы хватило, по меньшей мере, на зиму. Мужики брались за работу охотно. После можно будет выклянчить у Кауке воз дровишек и для себя. Кому охота переться в лес, когда сухостой под ногами валяется.
Вскоре полдома стало ненадежным жилищем. В осенние бури сестры ложились спать в одежде, чтобы быть наготове, если затрещат стены. По весне обе пригласили печника и попросили его сложить плиту и теплую лежанку в клети. Эта постройка была поновее и обещала приют еще на несколько лет. Клеть была длинная, о нескольких дверях. За каждой дверью отдельный закуток. Один превратился в жилую комнату, другой — в хлевок, в третий можно было запихнуть всякий хлам. Четвертый набили сеном. В пятый затолкнули рессорную коляску, у которой за годы, проведенные в крапиве, сгнили деревянные части. О былом величии свидетельствовали лишь кованые металлические кружева. Остальное можно пустить на дрова.
Когда Альфред Бейкен на новом тракторе «К-700» поднимал в заливе новину, сестры попросили, нельзя ли этим зверем сокрушить оставшиеся стены. Как откажешь старухам! Альфред накинул трос, впряг в него двести двадцать лошадиных сил, и вскоре весь двор был закидан бревнами вдоль и поперек. Сестры, глядишь, нет-нет да и отпилят по чурбачку. Должного согласия за пилой не получалось, сплошь раздоры. Одной казалось, что другая слишком жмет, другой — что первая еле тянет. Неторопливо и смирно скрипела пила. То и дело слышалось:
— Эва!
— Кулема!
Когда одолевала усталость, сестры усаживались перед клетью. Одна справа от двери, другая — слева. Для этой цели с того места, где когда-то стоял дровяной сарайчик, прикатили две колоды. И торчали старухи на солнышке, как каменные львицы перед дворцом. В зимние вечера они сиживали у печного чела, только уже не на чурках, а на стульях. То одна, то другая подкинет в огонь полешко. Топить приходилось целый день — клеть предназначена не для людей, для зерна.
В дни пенсии Пильпук пробовал агитировать, чтобы Лине и Трине выписали газету, если не центральную, то хотя бы районную. Но не нашел отклика. Отговаривались: глаза, мол, слабые. Периодику они не читали. Радио в «Малкалнах» сроду не знали. И сестры о такой штуковине слышать не желали. Обе довольствовались тем, что рассказывали соседи.
Из календарей в «Малкалнах» держали отрывной настенный, «Народный», «Женский», «Сельскохозяйственный» и выпускаемый сатирическим журналом «Дадзис». Каждый листок, совет, анекдот, заметку изучали и перечитывали по многу раз. И, как это нередко бывает, если информацию подают в небольших дозах, она оседает прочно, словно кирпич в кладке. Поэтому, когда разговор заходил о жизни, о событиях в стране и за рубежом, сестры проявляли недюжинную эрудицию. Могли без запинки ответить, сколько населения в Японии и когда на Венеру были отправлены ракеты. Относительно газетной информации они придерживались особого мнения:
— Каждый день что-нибудь да меняется. Так недолго мозги вывихнуть. Что надобно знать, спустя год напечатают в календарях.
Насчет глаз, конечно, они брякнули просто так. Недаром Пильпук спросил Трине:
— Как же ты не путаешь кабаньи ядра с другими?
Вопрос был кстати. Трине славилась на всю округу своим умением холостить кабанчиков с тех самых пор, как сестры взвалили на себя все обязанности. Звать ветеринара было бы чистым расточительством. Как-то во время такой операции Трине поручили держать поросят за ноги — этого оказалось достаточно, чтобы овладеть наукой. Трине сколотила особое корытце, которое пропускало влагу, а поросенка, опрокинутого на спину, держало, как в тисках. Про щели объяснила:
— Чтобы моча могла вытечь, когда описается.
Холощение походило на ритуал. Сперва Трине выбирала место. Затем разворачивала тряпку, доставала бутылку. Далее все совершалось в строгой последовательности: раскупорит, наберет в рот глоток, побулькает, выплюнет, нальет в чашку желтой жидкости, нарежет в нее кусочки ниток, похожие на отощавших глистов. Раза два поскребет ножичком оселок и скажет:
— Слишком острым нельзя — худо заживает.
Покажет хозяину, как держать поросят, и пойдет чесать, как на конвейере. Если подкрадывался кот, прогонит со словами:
— Не зырься, а то как бы самого не выложили.
На Трине можно было положиться. Ни один пациент не маялся заражением крови, ни один не подох.
Вознаграждение за труд она брала не сразу.
— Заколете, дадите отведать, не осталось ли кабаньего духу.
В «Малкалнах» свеженина бывала на столе гораздо чаще, нежели в других домах.
О Лине вспоминали, когда устраивались торжества. Раньше хозяек искали в Озолгале, чтобы было непривычней, изысканней. Но после похорон мужей Кауке все сошлись на том, что Лине справляется не хуже, а то и лучше. Стали приглашать ее. Все время ведь кто-нибудь женится или умирает. Лине брала с собой в помощницы Трине. Только тут сестры обходились без перебранки. Видно, не хотели при людях срамить фамилию. Если и сцеплялись, то исключительно из-за соли. Трине готова была запорошить харч толстым слоем — сама глотала чуть ли не живой огонь. Дома она в свою тарелку без размышлений могла ухнуть половину столовой ложки. Поэтому похлебки и жаркое Лининой стряпни казались ей слишком пресными. Трине требовала добавки, Лине отбивалась. Решить спор приглашали хозяйку, которая, естественно, принимала сторону Лине.
Препирание завершалось ликующим:
— Эва!
Вместо обычного «Кулема!» Трине отвечала молчанием.
Порядочную свадьбу или похороны в Заливе справляли три дня.
Когда праздник начинал выдыхаться, хозяйка под занавес ставила на огонь котел с капустой. В заключение каждый должен был съесть по тарелке кислых щей, чтобы обволочь перекаленную утробу жиром и окончательно насытиться. Свадебные или похоронные гости ждали этого момента точно удара гонга. Кто половчее, старался свистнуть котел с недоваренными, а то и готовыми щами. После чего можно было смело застучать ложками, шумно выражая свою готовность покинуть гостеприимный дом: пора, мол, честь знать, только — не нахлебавшись щей — негоже вставать из-за стола. Чтобы не выкупать дорогой ценой варево, хозяйки торчали на кухне словно прикованные. Силой у них ничего нельзя было взять. Однако отозвать с поста Лине и Трине не составляло большого труда. Надо было лишь умело завязать прения по поводу соли. Как бы издалека, невзначай. Чтобы сорвавшиеся с уст гостей мнения обрывками долетали до кухни. Когда сестры, любопытствуя и защищаясь, вваливались в комнату, где стоял стол, дело уже было сделано. Котел остывал в кустах на выпасе. Мужики продолжали потягивать из бутылочки, а бабы — судачить.
Выкуп котла становился коронным номером всего торжества. Музыканты пускались наяривать «Танцуй, танцуй, повернись, печку лишь не свороти!». А Лине и Трине словно две косолапые медведицы вертелись да подбоченивались.
В молодости их редко приглашали танцевать. Поэтому навыков у них не было. Старухи плаксиво улыбались, пытались попасть ногами в ритм, но из этого ничего не выходило. Как только сестры останавливались, толпа единодушно вопила:
— Еще! Еще круг!
Во всем этом веселии была немалая доля издевательств. Но люди получали удовольствие, а хозяйки — котел со щами. Так повелось, Лине и Трине не обижались. И долго еще поминали:
— Вот это были похороны!
То же самое они говорили про свадьбы. И добавляли:
— Еды и питья было хоть завались.
А так как на торжества никто не скупился, то их оценка никогда не менялась. Гости могли передраться, поджечь сарай. Главным критерием для них оставался заваленный яствами стол.
Весной обитатели Залива могли не читать газет и не слушать сообщений метеорологов. О том, что земля оттаяла насквозь, свидетельствовало оживление на задах малкалнской клети. Лине и Трине копали яму. Когда глубина ее достигала двух третьей длины лопаты, начиналась самая трудная часть предприятия — перетягивание нужника на новое место. Дощатая будка с окошком в виде сердечка была приколочена к двум продолговатым поленьям, которые издали напоминали обрубленные полозья детских салазок. В торце каждого полена ржавел крюк. Сестры вдевали в крюки постромки, и битва начиналась. Пререкаясь и подбадривая друг друга, они вершок за вершком волокли домик вперед.
И так каждую весну. Будка оставалась все та же, но процесс передвижения с каждым годом растягивался. Видно, иссякали «движущие» силы. Упорства, тем не менее, не убывало. Отслужившую год, полунаполненную яму засыпали, свежую землю прикрывали куском доски, а сверху, точно гнет на бочку, накатывали камень.
— Чтобы куры не разрыли.
Камни, свидетельства весенних переселений, торчали через каждые полтора метра по всей стене клети.
Трине пользовалась будкой прилежно. Лине — от случая к случаю. Едва салат на грядке выгонял лист, годный в пищу, Лине по малой нужде в будку больше не ходила. В свой утренний поход она направлялась к фундаменту старого дома. В течение всего остального дня места выбирались тоже не случайно, а в строго продуманном порядке. Вечернее облегчение выпадало как раз на тот момент, когда Лине, перейдя речку, добиралась до тропки, которая вилась вдоль Рейнисова картофельного поля. Старуха останавливалась, опиралась на длинную палку, с которой в последние годы не расставалась, и обводила оценивающим взглядом приусадебный сад соседа. Так, по крайней мере, могло показаться незнакомцу. Но в Заливе все знали, что Лине, справляя нужду, не приседает. Насчет этого у нее были особые соображения:
— Когда так проветриваешься целое лето, не пристают болезни.
Лине с самой ранней весны до поздней осени прикрывала все, что требуется, лишь длинной юбкой. Никому до этого не было бы дела, каждый поступает, как ему нравится. Но Рейниса Раюма не устраивало другое. Трава рядом с тропинкой начинала рыжеть, а позже, на месте зелени появлялись бурые проплешины. Пятна разрастались, так как босой старушке приятней было останавливаться на травке, нежели на чахлом выжеге. Раюм стал по вечерам в определенные часы прогуливаться по тропинке в сторону реки. Лине ничего не оставалось, как опираться на палку за ольховым кустом на противоположном берегу. Если Рейнис навстречу не попадался, все происходило по-старому. И так каждое лето.
Зимой хождения по соседям предпринимались реже. Вырваться из тепла, когда отовсюду дует, стоит мороз, нелегко. В такую пору куда лучше сидеть у плиты и в очередной раз перечитывать календари. Но едва наступала весна, как Лине спешила наверстать упущенное. За полдня она успевала прислонить палку, по меньшей мере, к трем разным дверным косякам. Разговор начинался с традиционного вопроса:
— Ну, что слышно?
Как-то раз Раюм только что вернулся из центра, где осмотрел новый животноводческий комплекс.
— Со временем, рассказывают, там поставят восемьсот дойных коров.
Лине не произнесла ни слова.
Рейнис продолжал расписывать впечатления.
— Доярка стоит в цементной канавке, дергает ручки, нажимает на кнопки. Покамест коровы в железных стойлах уминают концентрированные корма, аппарат качает молоко. Точь-в-точь как Огуречный мужик воду из Нельтюпите.
Лине сидела, подперев голову рукой. Раюм, видно, хотел еще что-то изобразить, но не нашел слов, чтобы передать размах увиденного.
— Да, чудеса там творят. И чего только человек не выдумает!
На лице гостьи не шевельнулся ни один мускул. Такие вещи Лине не интересовали. То был мир, который ее не касался. Нагони хоть тысячу коров в одно место, какой прок от этого сестрам Кауке?
Раюм жаждал обсудить новости, обменяться мнениями. Но Лине что ни скажи — все как об стенку горох. Тогда уж лучше рассказать Вайдаву. Пес хотя бы глядит в глаза и ловит каждое слово.
В заключение Раюм сказал:
— Прицисов Гунар там всем заправляет. Все эти трубы, все моторы — его хозяйство.
Лине проснулась:
— Чай, много ему платят?
— Лопатой, говорят, загребает.
— Эва! Опять Прицисам голову ломать, куда девать деньги.
Гостья встала, потянулась за посохом. Ничего дельного из Раюма она не выжала. Разве что про Гунаровы деньги.
В следующем доме она подсмотрела, что Дарта и Амалия глядят друг на дружку волком. Знать, снова поцапались. Надобно было выведать подробности. Прошлась с Дартой до погреба.
— Чего она скосоротилась, будто дерьмо надкусила?
— Попробуй договорись с безмозглой старухой. Совсем из ума выжила!
У грядки с редиской Лине подошла к Амалии и, словно собралась помогать, выдернула сорнячок.
— Да, у чужих мыкаться не то что среди своих жить.
Слова ее попали в самую точку. Амалия прижала уголок косынки к левому глазу, из которого могла выкатиться слеза в любой миг.
— И так стараешься, и сяк — все ей плохо. Ходит злая, как аспид.
— Ну, я пошла.
До обеда надо было успеть забежать к Дзидре.
Когда Лине, вконец умаявшись, явилась в «Малкалны», Трине уже загоняла корову в клеть.
— Где опять тебя носит? Дома вся работа стоит, я одна разрываюсь. Корову слепни жрут — стой рядом, маши хворостиной, не углядишь — молоко сбавит. Много ли тут успеешь… А она шляется. Кулема!
Обойма кончилась, теперь можно спросить:
— Ну, что слышно-то?
Лине устала, да и зло разбирает: обзовет, обругает ни за что ни про что.
— Э, да что они знают! Живут как в мешке.
— Ну скажи хоть, где моталась.
Трине выпытала маршрут и резво бросилась в клеть. Никак приспичило в уборную — с кем не бывает. Лине ждала, ждала и лишь с опозданием спохватилась, что сестра-то давно за рекой, — осталось еще несколько домов, где сама она не успела побывать.
Лине плюнула. Промычала корова, напомнила, что пора искать подойник. Кто знает, когда Трине приволочется. Совсем обленилась. У коровы в корыте хоть шаром покати, обед и не думала готовить. Носится по Заливу как угорелая.
— Эва!
Пролаза вытирает губы и покрякивает:
— Будто холщовым рушником горло ободрало.
Керста смотрит озабоченно.
— Глотни сверху березового соку — смягчает.
Пролаза отшучивается:
— А что, в «Калнах» течет еще?
Керста добродушно шмыгает носом. Оба знают, о чем речь. Как-то раз Рейнису Раюму случилось проходить мимо березы, из которой Прицисы недавно гнали сок. Лунка слезилась. Поблизости оказался Прицисов пацан. Раюм его отчитал:
Дырку затычкой заткни немудреной,
Коль хочешь березку увидеть зеленой.
Гунар это запомнил. На свою беду. В школе задали сочинение про любовь к природе. Он возьми и расскажи о соседе. Да еще со стишками. Учительница что-то не так поняла, влепила двойку.
Железо и то устает, а люди тем более. Свадьба кончилась, продолжается досиживание.
Даже Пролаза не старается. Не то общество, чтобы хвост распускать.
Время от времени веселье еще поддерживает Огуречный мужик. Снова оседлал своего конька — латышские народные песни.
— Кому что, а мне мое. — И как рванет во всю глотку:
Под твоим передничком
Белочка зевает…
Свадебные гости, выслушав номер, вежливо посмеиваются. Лишь Ольга ехидно роняет:
— Ты ведь ничего больше не можешь, как только такие вирши распевать.
Богатырского сложения. Вся фигура источает благодушие, чему немало способствуют толстый живот и улыбающиеся глаза. Округлость живота не переходит ту грань, за которой человека называют толстяком. Будто кожа натянута на тугой барабан. Застучи по нему колотушкой, и Прициене не надо будет таскать с собой музыкальные тяжести. Возможно, сходство порождал неизменный жилет, с которым Андрей Куга не расставался ни на лугу, ни в гостях. Когда этот дюжий человек заходил в комнату, все равно большую или маленькую, в ней сразу становилось тесно. Своеобразным было уже само появление. Андрей открывал дверь и замирал, словно его заклинило в проеме. Постоит с полминуты и прогремит: «Здорово, мужики!» Если в помещении находились одни женщины, обращение не менялось. Исправить тут ничего было нельзя — как записали однажды на пластинку, так и поется. После приветствия квадратное лицо расплывалось в улыбке, которая не сходила до тех пор, пока Андрей всех как следует не рассмотрит. Если вглядеться в него попристальней, то в мочке левого уха можно было уловить некоторое сходство с ручкой от глиняного кувшина. Но обычно такие детали оставались незамеченными, поскольку внимание привлекала импозантность Андрея Куги в совокупности. Андреем Кугу кликали только соседи. Раньше его по имени называли все: и в бригаде, и в колхозном центре. Теперь имя заменило довольно стойкое прозвище. К иному человеку оно прилипает еще в детстве, и он не в силах избавиться от него до самой могилы. Андрей Куга своим прозвищем обязан был процессу индустриализации. Колхоз наряду с другими отраслями решил заняться овощеводством. Стали сажать огурцы, чтобы пополнить колхозную кассу за счет весенних доходов. Выручка от тепличных урожаев показалась слишком скромной. Возникла мысль: почему бы не попробовать под открытым небом? Огурцы любят солнце и влагу. Насчет тепла можно было не опасаться. Но никто не мог поручиться за регулярность дождей. Поэтому колхоз первым в районе обзавелся поливальной установкой. Агроном выбрал на берегу Нельтюпите солидный участок. Затем к Андрею Куге приехал сам председатель.
— Всю эту затею мы готовили тебе в сюрприз. Поэтому в тот раз, когда шел разговор о пенсии, не обмолвились ни словом. Здесь вокруг тебя полно женщин и мужиков. Повозиться в поле с огурцами старикам не в тягость. Чувствуй себя бригадиром. Твои люди, твоя техника. Качай воду с песнями!
Что касается сюрприза, то это, конечно, были чистые враки. Идея осенила начальство случайно и совсем недавно. Но слушать подобные речи Андрею было приятно. Обиду, которую он в себе таил и о которой никому виду не подавал, как рукой сняло. Тоска по утраченной бригадирской славе показалась вздорной и мальчишеской. Захотелось хлопнуть себя самого по плечу за то, что ни спьяну, ни с похмелья не выдал соседям сердечной печали.
Куга вырвался из тихой заводи на простор. Чуть ли не через день ездил в контору с каким-нибудь вопросом. Успел переговорить об огурцах с половиной колхоза. Даже случайный прохожий, прослушав Кугу с полчаса, проникался убеждением, что основой стремительного роста колхозного благосостояния станет огурец. И только он. Руководство хозяйства относилось чутко ко всем предложениям Андрея и расточало хвалу его стараниям.
— Хорошего работника нашли, настоящий огуречный мужик!
Так незаметно бывший бригадир стал Огуречным мужиком. То, что Андрей снова на коне, соседи почувствовали сразу. Раньше на просьбу одиноких женщин вспахать приусадебный участок или накосить сена Андрей отзывался немедленно. Нынче, прежде чем сказать «да», снимал изжеванную серую шляпу и старательно чесал затылок. Женщины, не будь дуры, стали приурочивать переговоры к возвращению из дальнего магазина. Когда почесывание затягивалось, каждой почему-то срочно требовалось заглянуть в хозяйственную сумку. Если это была Лине, она простодушно восклицала:
— Эва, знать, зря я эту бутылку тащу!
Помедлив, Андрей нахлобучивал шляпу и уже не ходу бросал:
— Ладно! Так и быть, помогу, соседи все-таки.
Устоять перед угощением он не мог. Бригадиру в отставке так ли уж много надо. Известное дело, цену определяет спрос.
Пьяницей Андрея никто не называл. Он принадлежал к тому разряду людей, про которых говорят: «Умеет работать, умеет и выпить». В те годы, когда Куга работал бригадиром, пропустить по маленькой считалось не грех. За беседой проще было распределить работы, найти общий язык с людьми. Бригада его слушалась и уважала. Где другой драл горло и сыпал наказаниями, мучился, будто перегруженная лошадь в распутицу, Куга справлялся без всякой натуги, спокойно. Бригада подолгу держалась на первом месте. Премиальные отмечали сообща, осеннюю грязь месили всей артелью. Когда Куга появлялся в конторе под мухой, председатель делал вид, что ничего не замечает. Работа спорилась, а это главное.
Схватиться пришлось по другой причине. В колхозе в кресла специалистов вместо старых практиков мало-помалу усаживались люди с дипломом. Куга был крестьянин, как говорится, до мозга костей. Умел слушать землю, понимал ее. Поэтому его раздражали всякие мудреные словечки вроде «интенсификация», «концентрация», «специализация», «современная агротехника» и т. д., без которых ныне не обходился ни один разговор. Они ему напоминали печальной известности «топинамбуры», «горшки с перегноем», «квадратно-гнездовой способ» и многие другие перегибы, которые настроили крестьян скептически ко всякого рода новшествам. Поскольку Андрей был человеком долга, он выполнял все, что велело начальство, но стал все чаще и чаще перечить. А если какое-нибудь нововведение постигала неудача, Куга трезвонил об этом на каждом углу.
— Ну что, не говорил я тогда?! Ведь предупреждал же: поживем — увидим.
Когда ликвидировали бригады и вместо них разбили производство на участки, судьба Андрея Куги была решена. До пенсии, правда, оставалось два года. Но близость этого часа позволила председателю сказать в прощальной речи: «Ты честно заслужил свой отдых».
К столу с подарками в празднично убранном зале клуба он подошел с улыбкой на лице, а внутри кипел: «Ишь заливает, образина этакая. Будто я не мог руководить участком».
Кстати, так думал не только он один. Более энергичного человека трудно было представить. И наверняка те, кто решал, отдали бы свои голоса за Андрея Кугу, если б не одно обстоятельство: никто не хотел, чтобы потом каждый, кто ни взглянет на список руководящих работников и специалистов, тыкал пальцем в графу «образование»: дескать, тоже мне начальник с шестиклассным образованием.
Куга из каждодневной круговерти хлопот нырнул в забвение и тишину Залива словно в омут. Зарабатывал минимум трудодней, копошился в своем дворе…
Вспоминали о нем лишь в тех случаях, когда устраивали какой-нибудь вечер. Без застолий не обходилось. А где едят и пьют, там нужна музыка и песни. Музыка была, а песен не хватало. Именно тех, которые знал Андрей. Голос у него был дай боже. Мог перекричать подгулявший зал. Без микрофона за это не взялся бы ни один оперный солист. Куга, напротив, был всегда готов, хоть после полуночи. Репертуар обширный — арии из опер и оперетт, старинные шлягеры, народные песни.
Именно таких номеров не хватало на колхозных вечерах. Но песня потихоньку жила. Ее не засадишь в бутылку, как змею. Если она в ком сидит, то должна выйти наружу. Андрей пел в соседних домах — на толоках, после того как всем миром убрали картошку или вывезли навоз, вспахали поле или скосили сено. Начинал, когда на донышке четвертинки оставалась капля. Мелодию Андрей выводил как по нотам. Не знал он только приглушенных тонов. И не научился извлекать их даже после происшествия у Дарты Одс.
В тот раз он выгреб навоз, отужинал и рванул что было сил: «Верна пташка каждая своему гнездышку…» Кот, который до сего часа спал, свернувшись клубком в жерле печки, вылетел, точно камень из пращи, пробил двойные стекла кухонного окна, перекувыркнулся и метнулся под клеть. Песня оборвалась. Солист рассвирепел:
— Где ты взяла такого припадочного кота? — Отыскал шляпу и простился: — Ладно. Дело сделано, нечего тут куковать.
На второй день Куга сел в автобус и поехал к стекольщику. Пришлось дать порядочный круг, поскольку мастер на все руки Янис Ратынь, как назло, укатил в Ригу. Стекло Андрею нужно было незамедлительно. Не то Дарта с Амалией разнесут по всему Заливу: из-за этого, мол, разнесчастного горлодера затыкай теперь раму подушкой.
Здоровья и жажды деятельности в Куге было с избытком. Энергия прямо распирала его, — казалось, вот-вот швы лопнут и мужик останется посреди двора голый. Зато его жена Ильзе усохла еще в молодые годы. За несколько лет супружества она так отощала, что негде было деткам завязаться. Так и не дождались они наследника. Вскоре после того, как Андрея с почетом выпроводили на покой, Ильзе свезли на погост. В Заливе стало одним хлебопеком меньше. Пекарное искусство Ильзе славилось на все Заречье и еще дальше. О караваях ее ржаного и кисло-сладкого хлеба говорили как о лакомстве. Андрей сам никогда в жизни хлеба не пек, но поскольку магазинного не признавал, то после похорон взял квашню и замесил тесто. Хлебы получились большие, с толстой коркой, с трещинами по бокам. Есть можно было. Пекарь про себя рассудил, что чужому глазу их не стоит показывать, поэтому завернул выпечку в суровую льняную простыню и спрятал в чулане.
Зато когда забивали хрюшку, Андрей мог показать класс. В изготовлении колбас он издавна имел сноровку. Если только что закопченный им круг переламывали, комната наполнялась таким ароматом, что хоть язык проглоти.
Андрей пек хлеб, коптил колбасы, доил корову и сносно вел хозяйство. Старался как мог. Там, где требовались женские руки, на помощь приходила Трине. Трудно ли перебежать через речку! Трине ни о чем его не просила. Андрей сам понимал, что первый валок нужно уложить на лугу сестер. Другие пусть потерпят. Куге и не снилось, что слава его колбасной и хлебной продукции прогремит так далеко. К тому времени он уже был Огуречным мужиком. Подивиться на поливальную установку, посмотреть, как растут огурцы, приезжали гости из ближних и дальних мест. Председателю не надо было произносить ни слова. Андрей умел живо рассказывать, сыпал цифрами, короче — блистал. Случись приезжим объявиться в ту пору, когда уже завязались плоды, Куга в конце своего рассказа срывал огурец, отхватывал зубами порядочный кусок, жевал, долго молчал, затем многозначительно изрекал:
— Купите в Риге на базаре и сравните. Наш огурец куда лучше.
Приезжие ели водянистую зелень, согласно кивали и изображали из себя многомудрых дегустаторов. Как-то раз гости не стали смаковать кусок, а замолотили зубами что кролики. Бригадир оттянул Андрея за рукав.
— Не найдется ли у тебя чем закусить? Гости проголодались.
Куга все понял. За долгие годы в передовиках он блестяще усвоил манеры гостеприимства.
— Дома, правда, у меня ничего нет. Дело холостяцкое. Но если дорогие гости не побрезгуют деревенским хлебом и деревенской колбаской, то милости просим.
Набил карманы огурцами и пригласил приезжих к себе во двор. Дом у Куги был построен с размахом. Земельными угодьями бывший новохозяин похвастать не мог, но древесины из ближайших лесов понавез по ему одному «известным дорогам» невпроворот. Все воздвигал под стать своему росту. Разрешал себе даже кое-что из того, что мог богач Катлынь. Ни один из соседей не имел для скота отдельную кухню, а Куга отгрохал.
— У меня в комнатах, правда, развал. Стыдно людей пригласить. Летом я закусываю прямо тут, на скотской кухне. В ней теперь просторно, как в ресторане. Много ли Толе, поросенку и паре курочек требуется корма?
Гости расселись вокруг старого дубового стола, где в беспорядке валялись счета и наряды на огурцы, накинулись на колбасу, потрескавшиеся хлебы и миску с нарезанными в сметану огурцами. Ломали изрезанные щелями куски, уплетали за обе щеки и не могли нахвалиться:
— Где ты возьмешь в магазине такие деликатесы? А колбаса-то какая! С ума сойти.
Огуречный мужик добродушно ворчал:
— Наворачивайте на здоровье. Раз нравится, нечего тушеваться.
Содержимое стола стремительно убывало. Андрей поставил тяжелые граненые стаканы, дозу, которую до войны в городе называли извозчичьей чаркой.
После третьего захода Огуречный мужик встал и запел во всю могучую глотку «Над страной новый свет разливается…». Гости застыли с непрожеванными кусками колбасы во рту.
Когда был исчерпан репертуар идейно выдержанных опер и оперетт, Андрей выдал несколько песен позабористей. Гости попробовали было подтянуть, но Огуречный мужик умолк, и мелодия оборвалась. Его не устраивало пение толпы, так он именовал подпевал, она сводила на нет исключительность сольного исполнения.
Громоподобный голос и самобытность хозяина сразили гостей наповал. На обратном пути разговоры то и дело возвращались к Огуречному мужику.
Председатель усек: Андрей Куга — капитал, который необходимо пустить в оборот.
Колхоз «Варпа» держался в числе хозяйств, которые в статистических сводках занимают место среди первой пятерки. В «Варпу» часто приезжали знакомиться с «поисками нового». А иногда и просто так. Чтобы потом написать в отчете — осваивали передовой опыт у соседей. Перед обратной дорогой гостей следовало усадить в машины в хорошем настроении. Это был неписаный закон. Но где взять чудеса, чтобы всякий раз поражать? Председатель и специалисты не в состоянии очаровывать каждого. Тут-то Огуречный мужик и оказался незаменимым. Особенно в тех случаях, когда приезжали горожане. Впрочем, хватало благодати и сельским жителям. Маршрут разрабатывали с таким расчетом, чтобы с каждым новым объектом сила впечатления возрастала. Поселок, комплекс дойных коров, теплицы. Посредине небольшие зигзаги в ту или иную сторону, в зависимости от пожелания гостей. И в конце предложение:
— Заедем напоследок к Огуречному мужику, посмотрите искусственно орошаемые площади. Только это километрах в десяти.
Кто-нибудь из гостей скромно напоминал:
— Мы уже побывали в теплицах. Как незаметно пробежало время!
Дальнейшее сопротивление упреждала фраза:
— На окраине, может, удастся чего-нибудь перекусить.
Андрей Куга, само собой, изображал удивление:
— Уж сегодня я никак не ожидал гостей. Хотя мне все едино, когда б ни приезжали. Огурцы растут и днем и ночью. — И сразу переходил к делу: — Гости, чай, проголодались. У меня, правда, дома нет ничего. Но если не побрезгуете деревенской колбасой и горбушкой хлеба…
Далее следовали извинения за кухню и потрескавшийся каравай. Речь Андрея разматывалась, точно магнитофонная лента. Меню не менялось: хлеб, масло, колбаса, огурцы. Ради разнообразия колбасу подавали в трех видах: жареную, ошпаренную кипятком, копченую. Стол выглядел богаче. Застичь врасплох Огуречного мужика было невозможно. В клетушке под потолком на толстой проволоке висела оглобля. На ней — круги колбасы. Со временем приладили и вторую оглоблю — для копченого сала. С ним вообще никаких хлопот, бросил на сковороду — раз, и готово, а хочешь, так ешь. Тут же хранилось несколько баллонов с березовым соком, две-три бутылки водки и дюжина пива. Пиво расходилось медленней, так как водку обычно запивали искристым соком, в котором плавали веточки черной смородины и кусок апельсиновой корки.
Своим собственным подсвинком Андрей не прокормил бы всю ораву гостей. Это понимал любой и каждый, бухгалтер — тем более. Мясо Куга мог выбирать когда и какое хотел. Бухгалтер относился к этому с пониманием. Так было дешевле и удобней, чем устраивать по всем правилам обед и ужин. Ни тебе скатертей, ни посуды, ни обслуги за столом. И вся сутолока подальше от глаз. Задерживались ли гости у Огуречного мужика на час или на полдня, это было исключительно его частное дело. Пусть себе поет и потчует. Куда бобылю одному девать весь свой заработок, который он получает за огурцы?
Говорят, мастером не рождаются. Опыт совершенствовал и Огуречного мужика, и остальных. Со временем случайность была возведена в систему. Однажды председатель с агрономом нагрянули, когда Андрей выносил из баньки копчености.
— Решил заодно попариться. Не желаете ли за компанию? Колбасой все поры пропитались.
Мужики поддали пару, выскочили в предбанник, глотнули по чарочке. Агроном и председатель после тесноты ванных комнат воспрянули.
Кожу щекотал жар печных камней, нос — колбасный дух. И надо же было случиться! То ли на глинобитный пол накапал жир, то ли председатель малость перебрал, но он так неудачно поскользнулся, что щиколотка стала набухать, как говорится, прямо на глазах. Огуречный мужик нарвал подорожника, намочил полотенце холодной водой, обвязал растянутый сустав и помог начальству забраться в машину.
Недели две председатель ходил с палочкой, но на Андрея зла не таил. Заехал к нему — сама любезность.
— В следующую пятницу к нам пожалуют уважаемые гости. Не могли бы мы согласовать этот визит с копчением?
— Так оглобля-то полна.
— Но если их тоже в баньку запустить, как в тот раз…
— Идет! Сало только кончается. Может, накоптить?
— Лишь бы мясом пахло.
Банька удалась на славу. Четверо горожан рассыпались в благодарностях.
С тех пор само собой повелось, что в те дни, когда ждали очень важных гостей, из баньки поднимался дым. Речь Огуречного мужика пополнилась новыми терминами: колбасный день, ветчинный день. Гостеприимство расчленилось на три ступени. Копчение колбасы означало высшую степень благоволения. Ветчину готовили для жданных и дорогих гостей. Просто деревенскими дарами без банного комфорта угощали рядовые делегации.
Везде принялись строить финские бани, в «Варпе» медлили. Когда же и здесь наконец решились, на строительство подобных заведений стали поглядывать косо. Воздвигнуть тайком не хватало смелости, и в конце концов колхоз остался с носом. Дружеским сходкам недоставало жара в финальной части. Домишко Андрея Куги восполнил этот пробел. Знающие толк в разновидностях финских бань влезали в обычную латышскую мыльню как в чудо архитектуры. Тут, верно, не было такого простора и удобств, зато все дышало седой древностью. Настала эпоха возрождения народной песни, бревенчатый сруб весьма в нее вписывался. Перед баней соорудили широкую веранду, со старой мельницы привезли большой жернов. За таким столом кто не захочет посидеть?
На колбасные дни приглашали еще и Рейниса Раюма. Человек с гармонью ныне ценился наравне с антикварной вещью и запросто побивал любой ансамбль бигбита. Огуречный мужик за такое навязанное против воли приложение крепко осерчал. Не нужны ему были подпевала и аккомпаниаторы. Рейнис это знал и вел свою роль скромно. Обозначал начальный аккорд и лишь иногда подавал звук в середине. Импровизировали и тот и другой. Создавалось впечатление, что Раюм виртуозно владеет инструментом, а Куга легко играет голосом. Когда в Заливе гостили представители изящных искусств, похвала воздавалась вперемешку с такими комплиментами, которые в деревне услышишь не часто:
— Необразованные крестьяне, а какая внутренняя интеллигентность!
— Какая витальная мощь!
— И душевная ширь!
Вовсю развернуться гармонь могла, лишь когда Андрей замолкал. Старинные шлягеры и вальсы мигом поднимали с жернова. Огуречный мужик первым кидался в пляс. В колбасные и ветчинные дни он сменял свою каждодневную робу на сшитый в городе костюм. Галстук Андрей умел завязывать с таким шиком, как никто в колхозе. Перед большими праздниками соседи шли к нему гуськом с шейным украшением в кармане. Узлы Огуречного мужика не развязывались и держались как пришитые.
Слава о латышской баньке разнеслась далеко вокруг. Кто раз насладился омовением в Заливе, считал своим долгом наведаться еще. Часто как бы мимоездом. Огуречный мужик принимал радушно. Звал на «скотскую кухню», иногда, если гости жаловались, что запылились, растапливал даже мыльню.
Андрей никогда не опохмелялся. Это воздержание и отделяло его от стопроцентного алкоголизма. Могучая плоть к такому обращению привыкла. Лишь в тех случаях, когда ночные бдения затягивались, наутро голову сжимало словно обручем. Тогда Куга уже с рассветом плескался в Большом омуте Нельтюпите. Зимой таких возможностей не было. Оставалось натирать лицо снегом и выпивать кружку молока. Андрей где-то слышал, что в тех цехах, где приходится иметь дело с ядами, рабочим дают даром молоко. А о том, что водка тоже яд, «Здоровье» публиковало статью за статьей.
После летней банной гонки зима казалась пустой и бездеятельной. Огуречный мужик решил поднять на кладбище прогнившую звонницу. Колокол уже год как покоился на «скотской кухне». Мог бы остаться и на кладбище, но Андрей опасался, как бы его оттуда не сперли. Мало ли бродит коллекционеров, падких до предметов старины. Сам смотрел киножурнал, где показывали уставленную колоколами комнату какого-то лиепайского фотографа. Что до Куги, то колокол мог бы стоять на кухне до скончания века. Люди привыкли обходиться без него. Но надоели настойчивые расспросы гостей. Поди объясни каждому, что сельсовет считает колокол религиозным атрибутом и средств для колокольни не отпускает. Правление колхоза, в свою очередь, рассуждало, что о кладбище заботиться должна советская власть. Огуречный мужик, может, и стерпел бы назойливое любопытство. Если б не одна рижская гостья. Пока сидела за обедом, успела изгваздать всю поверхность окурками. Проушина в колоколе оказалась набита колбасными шкурками. Андрей не верил ни в бога, ни в черта, но колокол почитал за святыню. Когда гостья убралась восвояси, Огуречный мужик драил «скотскую кухню» и ругался:
— Как в клубе, так соловьем разливается: «Розами я дом убрала», а тут что? Сусала этакая.
Вот и надумал Андрей решить зашедшую в тупик колокольную проблему сам.
В роли хозяина огуречной плантации Куга чувствовал себя даже лучше, чем на посту бригадира. Меньше забот — одно поле и поливальная установка. Старухи шли работать охотно, платили недурно. Урожаи были богатые. Андрея хвалили, не жалели добрых слов и для соседей. Огуречный мужик снова почувствовал себя на коне. Похвастать голосищем, выслушивать комплименты, сочинять вместе с председателем программу послеобеденных потех, — что могло быть увлекательней?
Андрей удостоился медали «За доблестный труд» и значка победителя соцсоревнования.
Огурцы наливались соками, соревнование цвело.
Когда уж совсем делать больше нечего, пора и честь знать, прощайте, дорогие хозяева. Только нет Рейниса. И Вайдава нет. Когда гости начинают оглядываться, Дзидра поясняет:
— Сказал, что пойдет лошадь перевязать.
Пролазе только этого и надо:
— Ишь ты, уже в первую ночь один шляется.
Огуречный мужик — человек действия:
— Ладно, пойду брать след.
Жанис Пильпук после истории с бородой произносит первое слово:
— Одной глоткой меньше. То-то и оно-то.
Раз уж такой тихоня предлагает…
Время идет. Огуречного мужика все нет. И тут он появляется в дверях сарая. Мы сразу понимаем, сейчас Андрей не запоет.
— Слышу, собака скулит. Иду, гляжу — лежит. Не успел коня перевязать. Вайдав бежит навстречу, хвостом машет, но скулит.
Занимается утро. Нельзя покойника оставлять на лугу. Мужики достают носилки. Те самые, которыми столько камней, гравия и глины перетаскано. Они коротки для человека. Но Отшельник уже раздобыл доски, чтоб положить поперек. Все молчат. Да и не знает никто, что в таких случаях следовало бы сказать. Первый не выдерживает Пролаза:
— Рейнис всегда говорил, что нельзя надсаживать сердце. От загону и лошадь падает.
Мне кажется, он хочет заглянуть Ольге в глаза.
Рейнис тяжел. Покойники всегда кажутся тяжелыми. У опушки леса останавливаемся. Ночь проведена не за стаканом молока.
У Пильпука в руках скрипка. У Прициса под мышкой труба. Порядочный мастер не бросает инструмент даже в минуту волнения.
Тишина невыносима. Пильпук и Прицис, как сговорившись, начинают играть.
Потом мы снова идем. И звучит скрипка, и звучит труба. И скулит Вайдав.
И еще раз нам нужно отдохнуть. Музыке тоже. И мужики должны что-то сказать, потому как женщины в такие мгновения только и знают что рыдать, слова разумного из них не выжмешь.
Андрей Куга начинает издалека:
— Это огуречное поле, которое мы не успели прополоть до Иванова дня, можно было бы закончить в два дня. Теперь не выйдет, надо поминки править. Ладно уж.
Пильпук разговорился — не узнать:
— Да, летом долго держать нельзя. То-то и оно-то.