6

На втором курсе института Вадима забрали в армию. Он вернулся через два года, став, как мне показалось, снисходительней, молчаливей и сильней – в казарме он продолжал заниматься спортом. Я знал, что он никогда не хотел служить. Нас объединяло это врожденное отторжение любой несвободы. Может быть, и здесь он начал раньше, чем я, а я последовал за ним, как всегда и во всем – не знаю, но это сходство тоже было скрытым, потому что мы не говорили и даже, вероятно, не думали о нем. Взрослея, я хотел все-таки стать другим, молча спорил с ним, негодовал и почти заставлял себя думать не так, как он, но когда Вадим ушел служить, мне ничего не оставалось, как сладко отдаться спокойному чувству бега – за братом, за кем же еще. Я читал, рисовал, занимался спортом – делал то, что умел и хотел. Я чувствовал, что так радостней, благородней – выделять самого себя из всех, постепенно и твердо, насовсем. А когда Вадим вернулся, я вдруг увидел человека, невероятно вырвавшегося вперед, так далеко, что я едва мог различить, что он брат.

Все повторилось – за старым горизонтом появился новый. Вадим ходил по дому, все время о чем-то думая, редко со мной разговаривая, а родителям отвечал невпопад и едва улыбаясь. Он тяготился нашим домом как заключением, в которое попал опять.

Он совсем не замечал, что я вырос, что гипы похоронены навсегда, что я почти наизусть выучил «Заратустру» и прочитал книгу о капитане Скотте – ту самую, откуда стихи: «Мы уходим в поход… Мы хозяйке давно за квартиру долж-ны», что весь его список книг – пройденный этап, и что я занят собой – своим телом и своим маленьким взрослеющим духом, что моя фамилия Ромеев и что во мне течет похожая кровь.

В середине лета Вадим уехал к родственникам в Москву. Через неделю он позвонил и сообщил, что поступает в университет. Это было время, когда родители не только перестали понимать его, но и не удивлялись уже своему непониманию. Я помню, как они говорили в своей спальне: «Он что же, бросил институт в Донецке? – спрашивал отец. – И куда поступил, в МГУ?» «Не знаю, кажется да», – отвечала мать. «Но ты же говорила с ним по телефону?» «Говорила… Но он ведь еще позвонит». Вадим звонил редко, и однажды, когда я поднял трубку, он сказал мне: «Привет, позови отца или мать». Я ответил, что их нет дома. «Тогда передай, что у меня все нормально, может, я приеду зимой»,– и положил трубку.

Отец съездил в Москву, с трудом нашел Вадима. Оказалось, что он действительно учится в университете, на физико-математическом факультете, снимает квартиру и работает сторожем на автостоянке. Отец привез деньги, Вадим взял, но сказал, что зарабатывает неплохо и ему хватает. Потом он почти перестал звонить. Через год отец, не найдя Вадима на прежней квартире, случайно встретился с ним в университетском коридоре и спросил, почему он не приезжает домой. Вадим обещал звонить. «У него есть девушка, – рассказывал отец, – она живет с ним, они снимают полдома в пригороде».

Это было время, когда родители – особенно отец – стали уставать, они меньше говорили между собой, редко ходили в гости и почти не приглашали никого к себе. Работа отца стала длиннее, тяжелей, хотя он, как и раньше, уходил в восемь и возвращался в семь. Мать задерживалась после работы все чаще, приходила, шла на кухню, готовила всем есть, а потом садилась в кресло перед телевизором, что-то говорила, вздыхала, звонила по телефону – и вся видимость ее внимания ко мне и к отцу была пронизана такой тоской по чему-то несбывшемуся, что мне становилось ясно, почему отсюда уехал Вадим, почему вообще кто-то кого-то бросает, и почему, наконец, мне нужно было хоть что-то попытаться изменить. Как раз тогда я впервые смутно почувствовал, что жизнь, вероятно, состоит из двух неравных половин, посередине которых лежит изменение – как трещина или как мост, или может быть как смерть – не знаю, но мне реально показалось, что перемена – самое чистое и самое быстрое счастье, побуждающее жить. Я думал тогда, что изменение бывает только раз, и конечно в этом не ошибался. Но мог ли я знать, что пытаться уловить этот миг невыносимо трудно, а о том, чтобы не спутать его ни с чем другим, не следует и мечтать?

Я мечтал, как и прежде, о живописи, о большом новом городе и о том, как я буду там жить – по-другому. Но поступить в Ленинградскую художественную академию я не смог. Я поступал туда два раза, два года я готовился, ходил на этюды, но, вероятно, моему творческому воображению настал конец еще тогда, вместе с гипами.

Меня забрали в армию, на два года как и брата, и там мое механическое умение рисовать проявилось в новом убогом виде – я украшал плац и территорию части плакатами по строевой подготовке и за это командование едва не наградило меня отпуском. Армия была продолжением детского лагеря в лесу, здесь избивали по-настоящему и могли убить, но тоскливая уверенность в перемене, подсказанная братом, помогла мне преодолеть это время, а когда оно кончилось – сразу забыть.

Я помню, меня пошатывало от восторга, когда я вернулся домой. Я даже не сразу понял смысл сообщения о Вадиме – о том, что он исчез, не вернулся, не захотел возвращаться домой. Еще в казарме я впервые смутно почувствовал, как зацветает, перестает течь источник нашей с братом связи. Письма мне писали только родители, чаще отец, все реже упоминающий о Вадиме. А теперь брат пропал. Отец, приехав в Москву, нигде не нашел его. Он не писал и не звонил. Мать уже выплакалась и рассказала, что с Вадиком все в порядке – какой-то ее знакомый случайно встретил брата в Москве, и он просил передать, что все, мол, хорошо. Что он обязательно приедет и просил не волноваться. «У него все хорошо, – повторял отец, – хорошо, хорошо, хорошо. У него есть работа и, кажется, семья». Они оба, отец и мать, говорили о нем как о совсем рядом живущем сыне, который вот-вот позвонит в дверь и войдет. Говоря со мной, они не обращались ко мне. Мне казалось, что не они, а Вадим их воспитывал – год за годом, с самого своего детства. Если бы пропал я, паника тут же вспыхнула бы как пожар, меня разыскивала бы милиция, меня бы нашли. Но брат – он недаром смотрел на нас так, словно мы не из его рода. Когда я думал о нем как о Ромееве, мне казалось, что его и мою фамилию тоже разделяют шесть лет.

Исчезновение брата быстро изменило меня.

Рано утром, проснувшись, я вышел в сад и почувствовал, глядя на встающее солнце, зуд маленького нетерпеливого желания перепрыгнуть одним рывком эти шесть лет – как когда-то тайно мечталось. Он уехал, и теперь я был на солнце, а не в тени. Передо мной кто-то распахнул ворота, впереди блестела дорога, мой путь. Мое тело стало легким, душа – счастливой, я принялся лепить себя, как лепил когда-то лучших пластилиновых солдат. После брата осталась штанга и выкрашенная в красный цвет двухпудовая гиря с белой надписью: «В здоровом теле – здоровый дух», и я, окрепнув еще в армии, теперь доводил себя тренировками до изнеможения. По утрам я бегал по дорожкам городского стадиона, а после обеда принимался за гирю, гантели и штангу. Иногда я даже чувствовал себя Вадимом, когда, лежа под семидесятикилограммовым весом, поднимал его, дрожа от наслаждения и шелестя напряженным ртом – как брат, как Вадим. А потом я подходил к зеркалу и ощущал себя вновь Ромеевым – все ближе к его роду. Взрослый, я ходил по своим детским комнатам и всюду находил следы давно уже проигранных битв. Я перечитывал свой «Материк», читал одновременно «Дэвида Копперфилда» и слушал оставшиеся после брата записи английской группы «Uriah Heep». Тайное не становилось явным, оно становилось другим. Неправильно подслушанное имя отвратительного злодея породило целый, прекрасный мир только потому, что было сказано другим тоном и другим человеком.

Моя жизнь приобрела новый смысл. Окончательно уверившись в пустоте своего таланта, я объявил родителям, что никогда не буду художником. Больше всего расстроился отец – но тихо, спокойно. Он, разведя руками, кивнул головой и ушел в гостиную смотреть телевизор или читать детектив – ему все еще хотелось, чтобы я был знаменитым. Мать сказала, что я в таком случае «круглый дурак, а впрочем, делай как знаешь».

Весь год я готовился к экзаменам в Московский университет на факультет филологии, учился в автошколе и получил водительские права, а летом, когда уезжал, все-таки взял с собой этюдник с красками – я собирался рисовать пейзажи и продавать их на улице, чтобы заработать на жизнь. Я настолько чувствовал себя Вадимом, что поступил в университет почти не задумываясь и стал жить в общежитии, откуда сразу, как только получил денежный перевод от родителей, ушел.

Я нашел по объявлению комнату в квартире, где жила пожилая хозяйка и две студентки, снимающие комнату на двоих. Отец звонил примерно раз в неделю и изредка спрашивал: «Ну что, не видел Вадима?» Позже родители сообщили, что наша сестра Лина тоже в Москве, она замужем и у нее есть сын. Я быстро узнал ее адрес, но, собравшись, не пошел к ней – настала зимняя сессия, я легко сдал все экзамены, а потом позвонила мать и сообщила, что отец в больнице: «У него чепуха, проблемы с язвой, ты не приезжай, он уже скоро выходит» и просила меня подождать с деньгами, так как шахту закрыли, отец безработный и ищет новое место. Она не спрашивала меня о Вадиме. Она только все время вспоминала: «Ты был у Лины, был? Нет еще? Увидишь – скажи, чтоб позвонила и приезжала когда хочет, на лето, с ребенком, с мужем, поедем в Одессу, мы ее очень любим».

Денежных переводов больше не было, я задолжал за комнату, хозяйка вздыхала и обещала подождать. Я принялся рисовать – при свете желтого электрического света – маленькие картины, где цвели кактусы, яркие пальмы, мерцало море, рос лес и гуляли темные люди. Собрав свои работы, я отправился в морозное утро на Крымский вал, разложил картины, стал ждать. Впервые после армии в этот день я закурил – на холодном ветру, почти не чувствуя пальцев. Но простояв до вечера, я ничего не продал. Ночью во сне мне показалось, что я сплю быстрее, чем живу. Это было странно, почти страшно – видеть яркий цветной бег своих фантазий куда-то вперед, дальше чем за горизонт. Но я не боялся. Кажется, я даже смеялся во сне, понимая, конечно, что это обман – а проснувшись, я вдруг иначе увидел время на стенных часах: быстрее, гораздо быстрее, чем там, где я жил.

Прошел месяц. Каждое воскресенье я стоял на площади Крымского вала, возле выставочного центра, мерз, курил и наблюдал, как у соседей покупают живописные работы по триста-пятьсот долларов. Наконец я решил обратиться к Лизе и Свете, моим соседкам, у них, мне казалось, есть деньги, они собирались скоро снять двухкомнатную квартиру на двоих. Девушки днем учились, а ночами работали официантками в баре и рассказывали мне, что зарабатывают в основном чаевыми. Я постучал к ним, дверь открыла Лиза – высокая, черноволосая, она всегда, ухмыляясь, рассматривала меня, когда мы встречались на кухне, любила шутки, анекдоты и богатых парней. Я часто видел, как подружек подвозили к дому в «Мерседесах» и «БМВ».

– Привет, Валерка, – обрадовалась она, – как жизнь?

Я сказал, что нормально, вошел в комнату и сел на диван, не зная с чего начать.

– А где Света? – спросил я

– На свидании, где же еще… Хотя может в институте, кто ее знает, – Лиза большими темными глазами, почти не моргая, смотрела на меня. В ее губах дрожала улыбка. Мне показалось, что она хочет о чем-то спросить.

– Ну… – сказала она, – как твои картины, Валерка, покупают?

– Нет. Кстати, Лиза, у меня к тебе просьба…

– А у меня к тебе вопрос, – Лиза прищурила свои глаза.

– Давай, валяй, – лениво сказал я, – я слушаю…

– Ты почему все время один?

– То есть как – один? – сглотнув, я удивленно посмотрел на нее, уже чувствуя, что краснею.

– Да так, один и один. Девчонки к тебе не ходят, вот что.

– Господи боже мой, – я покачал головой и засмеялся, – да мало ли где я с девчонками встречаюсь…

– А ты не смейся, – Лиза говорила резко, отрывисто, глядя мне в глаза.

Ее губы уже не улыбались. Она сидела на стуле напротив меня, запахнувшись в длинный до пят махровый халат и закинув ногу на ногу.

– Ведь тебе уже есть двадцать?

– Ну есть.

– И ты девственник?

Вопрос был слишком прямой. Помедлив, я усмехнулся:

– А вы со Светой – лесбиянки?

– Да, – быстро ответила Лиза, не отрывая от меня взгляда. Я заметил, что она, сидя на своем стуле, покачивается.

– Прекрасная откровенность, – помедлив, произнес я. Ее слова почему-то смыли мой стыд, и я уже не краснел.

– И, – добавила Лиза, – я еще люблю кое-кого, например – тебя.

– И за это тоже спасибо, – я поднялся.

– Ты уходишь, Валерка?

– Черт возьми, – я быстро заходил по комнате, – я хочу одолжить у тебя денег, вот и все. Мне нужно заплатить за квартиру, за три месяца, вот и все…

Я обернулся и посмотрел на Лизу. Она сидела согнувшись на своем стуле, ноги, закрытые халатом, расставлены, локти упираются в колени, голова на ладонях и черные волосы рассыпаны по плечам. Она добродушно улыбнулась:

– Извини, я кажется несу чушь. Я просто пьяна, знаешь. Мне надоело все, мне двадцать пять и я все еще учусь и гребу деньги ночью. У меня был муж, знаешь, и кроме него еще двадцать мужчин. Я дрянь?

– Ладно, я потом зайду, – сказал я.

– Не успеешь. Завтра мы переезжаем на две разные квартиры. Я ненавижу Светку и она меня тоже. Все надоело, Валера, иди ко мне.

– Что? – вздрогнув, я замер и посмотрел на нее. Она сидела тихо и смотрела прямо, сквозь меня, не моргая и не шевелясь. Я слышал звук моих наручных часов. Потом на кухне хлопнула дверь – хозяйка вышла из комнаты. Потом снова наступила тишина, а мне стало жарко, горячо, как когда-то давно, в детстве. Ничего не понимая, разглядывая ее лицо, я сделал шаг от двери. Затем второй, третий.

– Стоп! – вдруг крикнула она, расширив глаза. Ее взгляд обезумел, мне сделалось страшно. – Я передумала, – быстро, с отвращением сказала Лиза, опустив глаза, – вали отсюда…

Я медленно повернулся и ушел. Проходя мимо кухни, я заметил хозяйку, мне показалось, что она – это существо из другого мира. Я закрылся в своей комнате и лег спать, а ночью проснулся, вспоминая вчерашнее – но иначе, спокойней. Потом я снова попробовал уснуть. Я не понимал, почему мне не хочется думать о длинных ногах Лизы, скрытых халатом, о том, как она поцеловала бы меня, обняв руками за голову, и о том, что она говорила бы мне – потом, позже. Я смутно чувствовал, что в чем-то неправ, что сделал нечто, за что следовало ударить и больно сказать: «Вали отсюда!»

Утром они уехали. Хозяйка постучалась в мою дверь и, противно улыбаясь, протянула конверт. «От девочек, – шепнула она. – Вам, Валерочка». Я хмуро принял письмо, заперся, забрался в постель и надорвал конверт – выпало двести долларов и короткая записка: «Извини, деньги отдашь, когда сможешь», внизу был написан номер телефона. В тот день я не пошел на лекции, долго лежал в постели и думал о Лизе,

О Лине, о брате, о родителях, обо всем своем мире. Я успокоился, деньги вернули мне уверенность и обычную, приятную лень созерцания. Я поменял доллары на рубли и заплатил хозяйке, она, считая купюры засаленными пальцами, улыбалась и посматривала на меня добродушно. «Я всегда знала, – сказала она, – что вы, Валерий, порядочный юноша. Вы интеллигентный, воспитанный. Люди такой организации не всегда имеют большие деньги, но это ничего. Главное – учитесь. У вас, наверное, прекрасные родители. Вы один в семье?» «Нет, – ответил я. – У меня есть еще старший брат».

Но нужно было зарабатывать, мои картины не покупали.

Я решил попытать счастья на Арбате – когда-то мне неплохо удавались портреты. Возле кинотеатра «Художественный» я спустился в подземный переход, там стояли и сидели несколько замерзших неподвижных художников. Я раскрыл свой этюдник, вытащил складные стулья. Художники не обратили на меня никакого внимания, лишь один – с бородой, в высокой бараньей шапке – повел в мою сторону глазами и сразу отвернулся. Я наблюдал, как они действуют: время от времени, словно очнувшись от забытья, подскакивают к спешащим через переход прохожим и скороговоркой предлагают: «Нарисуем портрет? Нарисуем вас или вашу даму?» Тех, кого удавалось остановить, они рисовали быстро, стоя, держа планшет с бумагой на локте. Подслушав, сколько стоит портрет углем, я стал делать то же, что и они. Один мужчина, высокий, в вишневом пальто, ухмыляясь, посадил на мой стульчик ребенка, девочку лет пяти. «Только побыстрее, – предупредил он, – нам через пятнадцать минут в театр». Когда я начал рисовать, то сразу с ужасом понял, что не только не успею, но и не смогу передать сходство. Все это напомнило мне армию, только там, если не сможешь и не успеешь, могли избить или отправить в наряд, а здесь – не заплатят. Мужчина молча курил за моей спиной. «Ладно, хватит, – внезапно сказал он, положив мне руку на плечо, – время вышло, можем опоздать». Он взял мой рисунок и показал дочери: «Ну как?» «Очень!» – обрадовалась девочка, и я чуть не бросился ее целовать. «Деньги, сейчас будут деньги», – с каким-то странным удивлением понял я. И они появились – несколько мятых купюр легли на мою ладонь. «Спасибо», – поблагодарил мужчина, и они ушли. Я засовывал пальцы в карманы, дышал на них, растирал, но они не отогревались. «Новенький?» – равнодушно спросили сзади. Повернувшись, я увидел художника в овечьей шапке. «Из Питера приехал, – соврал я, – там дело не очень идет». «А-а, – протянул мужчина, – зимой, оно, дело, нигде не идет». И отходя, посоветовал: «Зря вы сидя рисуете, замерзнете быстро». В тот день я сделал еще один портрет, и радостный вернулся домой.

Загрузка...