Но лишь вывели братьев за ворота, как произошло непредвиденное: к пленникам сквозь толпу мужиков прорвался Васька Петрушич и, не успели мужики сообразить, в чем тут дело, сорвал с плеча ружье и, почти не целясь, выстрелил в Игната. Стрелял он в сильном волнении, в спешке, и поэтому промахнулся, едва не попав в выходящего из дома Михаила Козлова, который чуть вырвался от завывавшей истово жены Игната. Мужики навалились на Ваську, отобрали у него ружье, а тот брыкался, кусался и, выкатив глаза, кричал:

— Суки! Сволочи! Отпустите, гады! Я его задушу!

К буйствующему Ваське приковылял Федор, погладил его по голове, и Васька затих, обиженно хлюпая носом.

— Федор, за что? — спросил Игнат.

Федор презрительно взглянул на него.

— Не знаешь за что, душегуб? А Фока? А Семен? А Николай?

— Мы не знаем ничего. Ей-богу не знаем. Что вы, мужики?!Взгляд беспокойно бегавших Игнатовых глаз был заискивающим, в надежде шарил по лицам петрунинцев.

— Чего там прикидываться! Мы побили солдат, мы — душегубы — раздался голос за спинами мужиков.

Все обернулись в изумлении: перед ними стоял Иван Ермолов про которого на время забыли. Смотрел средний брат на них спокойно и как-то обреченно. Мужики, опомнившись, уже было бросились к нему, но Иван, горько усмехнувшись, скрестил руки за спиной, добровольно позволяя связать себя. Таким поворотом дела петрунинцы немало были обескуражены, но среднего брата связали.

Иван встретился взглядом с Филькой и увидел в его глазах презрение. Но он даже обрадовался этому: теперь у Фильки были его собственные глаза, а Фокины — покинули его, как покинули и других людей, окружавших Ивана. И только с Федором, у которого, как и у брата, были серо-стальные глаза, он боялся встречаться взглядом.

А к просторному ермоловскому подворью со всех сторон бежали кромовские мужики и бабы, разбуженные воплями Игнатовой жены, выстрелом и криками Васьки. Петрунинцы на всякий случай стали кругом, выставили вперед себя ружья, приготовили топоры. Первые из подбежавших кромовцев остановились перед белорусами в пяти метрах.

— Что случилось, мужики? — спросил кто-то из кромовских.

— Да вот... — Федор кивнул в сторону братьев. — Кулачков-душегубов арестовываем. В Лисьем овраге застрелили они позавчерась моего брата и двух других фронтовиков из нашей деревни.

— Врут они, врут, лапти драные! Не верьте им! — выкрикнул Филька. — Что ж вы стоите, кромовцы?! Наших бьют!

— Ишь ты, свой выискался! — ответили из толпы кромовцев.

— Это точно, что они убили? — спросил высокий, широкоплечий кромовец.

— Точней некуда! — за Федора ответил подбежавший минуту назад Петр Дорошин. — Моя Наталья в тот вечер в Нивное шла и все видела.

— Все верно, мужики, — сказал Иван Ермолов и опустил глаза. — Мы убили солдат. Пропустите петрунинцев — пусть ведут, куда надо!

— А мы и не думали задерживать!

— Ох и сволочье!

После слов среднего из братьев кромовцы возбужденно зашептались и, как по команде, расступились, образовав широкий коридор. Петрунинцы уселись на подводы, а братьев погнали впереди себя. Кромовцы провожали это шествие грозными возгласами:

— Вы уж спуску душегубам не давайте!

— Найдите по дереву каждому волку! Если у вас хороших веревок нет — мы займем!

— И мыла дадим!

И в спины братьев Ермоловых полетели комья земли, палки. С позором уходили братья из родного села. А направили их по дороге на Нивное, отчего Игнат с Филиппом сошли с лица: они очень боялись, что петрунинцы порешат их в Лисьем овраге. И только Ивану было безразлично, что будет с ними дальше. Он шагал легко и с наслаждением вдыхал свежий утренний воздух — с приходом белорусов словно огромный камень сняли с его плеч.

От выстрела, воплей, криков проснулся в пустой просторной хате старый Ермолов. Он сразу же понял, что в его дворе творится что-то страшное, тем более, что, не обращая никакого внимания на старика, пронеслась мимо него на улицу младшая невестка. Не в силах подняться, Ермолов свалился с кровати, хотел ползти, но лишь загребал беспомощно руками и рычал, как раненый зверь — жалостливо и злобно одновременно.

Слух о том, что двадцать петрунинских мужиков уехали в Кромово за убийцами, рано поднял на ноги жителей Петруней. Уже с рассветом люди стали заполнять деревенскую площадь.

Кто-то сказал, что в доме Федора ночует свидетельница убийства — конюховская дочка Наталья Дорошина.

Сначала жалели будить ее, а потом, измаявшись неведением, все-таки подняли невыспавшуюся, уставшую женщину. Ее бережно привели на площадь, заботливо усадили на принесенную кем-то лавку в центре живого круга людей.

Два дня переживаний, ночные страхи, бессонница, непривычное, напряженное внимание к ней нескольких десятков людей — все это надломило волю Натальи; губы ее вдруг мелко-мелко задрожали, и она горько, как плачут обыкновенно бабы на похоронах, разрыдалась. Никто не произнес ни слова, не потревожил гнетущую тишину кашлем - все терпеливо ждали, пока выплачется женщина — ведь не каждый выдержит, когда на его глазах убивают людей. Наталья думала, что нехорошо перед всем народом реветь белугой, слабость свою показывать, но ничего не могла с собой поделать.

Минут через пять она все-таки успокоилась, начала, всхлипывая и запинаясь, рассказывать. Гробовая тишина стояла во время ее рассказа, но в конце его завсхлипывали, запричитали бабы, не сдерживали своих чувств и мужики — покрывали проклятьями головы Ермоловых. На площади был и староста Свищев. Он послал своего сына в Сураж за следователем и милицией, с сообщением о случившемся.

Несмотря на время посевной, казалось, толпа не покидала площадь, не покидала до полудня, хотя каким-то образом управились с делами хозяйки, накормили скотину и позавтракали мужики. Просто одни уходили, другие приходили и все переспрашивали и переспрашивали Наталью, пока не измучили совсем. Какая-то сердобольная баба увела ее к себе в хату, что стояла окнами на площадь, и уложила спать. Разогнать людей попробовал староста Свищев, но в этот день никто его не слушал.

Наталья проснулась от тонких и будто бы радостных криков ребятишек за окном:

— Везут! Везут!

Она сразу и не сообразила: что везут, кого везут? Но потом словно молнией по глазам ее полоснуло, ведь убийц везут и убитых, наверное. Она подскочила к окну, отдернула занавеску, но ничего, кроме орущей, машущей руками, грозящей кулаками толпы, не увидела. И тогда Наталья прямо босиком, простоволосая и нерасчесанная, выскочила на улицу.

А подводы только въезжали на площадь. На первых трех везли покойников, на четвертой — испуганно зыркали по сторонам Игнат и Филька, опустив голову, сидел Иван. Люди рвались именно к этой подводе, их с трудом сдерживали ездившие в Кромово староста и несколько его добровольных помощников. На них сыпались проклятья, груды земли, камни, колья, кто-то бросил небольшой чурбак, но промахнулся, угодив в ногу толстой бабы на противоположной стороне живого людского коридора, а та завизжала от боли истошно и пронзительно; сгорбленная старушка с лукошком яиц запустила сырым яйцом и попала Фильке в лоб; яичная масса противно потекла по его лицу, Филька дернул связанными руками, потом наклонился и вытер лицо о спину Игната, но тут же его глаза залепила жижа метко брошенного дерьма. От нестерпимой вони у младшего Ермолова вывернуло кишки, и он стал рыгать прямо на подводу сивушной жижей, обдав братьев и сопровождавших, отчего Федор, брезгливо скривившись, огрел его прикладом ружья.

Но Наталья смотрела только на покойников. Они хорошо сохранились в оттаявшей, но еще прохладной майской земле. Петрунинцы, ездившие за ними, остановились у Ипути, заботливо вымыли их лица и руки, и только в волосах застряли комочки желтой земли, пристала глина к сапогам и гимнастеркам — желтая глина Лисьего оврага.

Николай и Фока лежали на подводах, как живые — торжественные и спокойные, и казалось, они просто крепко спят, натрудившись за день на тяжелой крестьянской работе, хотя труп мужа Анны был закрыт сорочкой почти до самого носа. А вот у Семена лицо было какое-то перекошенное, страдальческое, синюшное. И Наталья поняла, что умер он от удушья, что изверги Ермоловы и в самом деле закопали его живым. Она представила себе, как очнулся под землей Семен в кромешной тьме, среди тел товарищей, прижатый толщей глины, и, задыхаясь, пытался раздвинуть эту толщу, выцарапаться наружу, пока не разорвались его легкие от жажды глотнуть хоть чуть- чуть свежего весеннего воздуха. Она представила себе это, земля закружилась перед ней, и она истошно закричала. Наталья упала бы, если бы женщины, стоящие рядом, не подхватили, не придержали ее.

И с той секунды Наталья смотрела только на Семена. Она уже не видела его перекошенного синюшного лица, а видела только его широкую, добрую улыбку, видела светящиеся над ней, как звезды, его глаза и слышала шепот: «Любишь меня, Натаня?» И, кажется, она прошептала вслух: «Люблю!» Или это было тогда, на чердаке Акимкиной сторожки?

Ей страстно захотелось подбежать к подводе, прижаться к Семену, пусть мертвому, но такому вдруг желанному, родному, и целовать, целовать, целовать ровно столько, сколько она недоцеловала его, когда он больше года приходил по вечерам к ее хате. Но какая-то неведомая сила удерживала ее на месте, и ноги ее окаменели, превратились в неподвижные столбы. Она рвалась, рвалась к Семену и была недвижима, потому что к движению стремилась ее душа, а не тело. И вдруг подумала горько и обреченно: «А жить зачем? Для чего жить?»

С трудом пробились подводы к центру площади. Мужики сняли тела убитых, положили на молодую, ярко-зеленую траву. Бабы прикрыли лица покойников платками. На одну из подвод с помощью Михаила Козлова влез Федор и, подняв руку, ждал, пока успокоится все еще гудящая толпа. Наконец установилась относительная тишина.

— Земляки мои, петрунинцы! — откашлявшись, заговорил он. — Вот эти наши мужики, что лежат здесь мой брат Фока, Семен Чиркун и Николай Петрушич, три года воевали. Минула их немецкая пуля, не взял снаряд. Травили их ядами, кормились ими вши да блохи. Моему брату оторвало руку, Николаю прострелило грудь, Семен, говорят, с плохой ногой и газами травленный, так — нет, Ванюша? — словно за поддержкой обратился он к Ивану Чиркуну. — В общем, много всякого страшного попробовали они и испытали. И вот все позади. Они идут домой, и каждого ждут родные. У Николая — больная жена, Васька, Лидка. Фоку мать все ждала, не помирала, я ждал, думал, что подмогу получу. Семен Чиркун тоже не в чужое село ехал. И нашлись же гады! Как теперь поступить с убивцами?

— Повесить! Повесить! — кричали в толпе.

— Кожу с них содрать — ив мешки с соломой!

— На кол, на кол их жирными задницами, как паны кались делали!

Толпа лютовала и снова угрожающе двинулась на братьев Ермоловых.

— А это уж вам решать, земляки! — громко крикнул Федор. — Только по совести будем судить. Изберем, как полагается, суд. Определим им защитника. Есть желающие в защитники?

— Да ты чего, сдурев, Федор?! Кого ты защищать собрався?

— Какой суд?! Одно мненье — лишить их жизни!

— Нет, земляки, — твердо сказал Федор. — И я бы хрен простил! Но надо по закону, через суд. И сегодня, пока лежат здесь тела родных наших земляков. Предлагайте судьев!

— А ты и будешь главный судья, Федор!

— Нет-нет, родственникам нельзя. Пусть их чужие судят!

Уловив момент, к подводе подскочил староста Свищев — толстый, лысый мужик.

— Люди, вы думаете, что делаете? Это самоуправство! Судить должен только государственный суд. Он один имеет на это право.

— Ишь ты, раскудахтался — государственный человек!

— Знаем мы гэтого прохвоста!

— И права яго знаем!

— Сябров спасти хоча! — загалдели в толпе.

— Хорошо! Свищев ехидно усмехнулся. — Только нехай женки тых, кого судьями назначат, адразу идут сухари сушить. Пойдут эти судьи прямехонько в Сибирь.

Петрунинцы опешили. На площади установилось гробовое молчание.

— Ну что, есть желающие судить? Подходите, я буду записывать!

— Да что вы слушаете его?! — закричал Федор. — Как народ решит — так и будет. Народ нынче — большая сила!

— Ага! Приказывает! А сам-то от судейства отказался! Не хочется Федьке по этапу ковылять. Кто замест его желает?

Не любили в деревне Свищева. Да что там не любили — ненавидели. Но побаивались. Тем более, что знали уже: сынок старосты за следователем и милиционерами поехал. Неловко, неуверенно перешептывались в толпе.

— Ну что будем делать, мужики? — спросил Федор. На этот раз все молчали. Минуту молчали, две, три...

— Эх, вы! — Федор отчаянно махнул рукой, вдвоем с Никифором положил в телегу тело Фоки и направил коня к своей хате. Толпа расступилась, пропуская их.

— Я судьей буду! Я! — закричала Наталья, но ее никто не слушал. Лишь Свищев подкузьмил:

— А ты родственницей приходишься, милка! Не положено тебе!

Вслед за Федором начали расходиться и остальные. Лишь возле братьев Ермоловых оставались Михаил Козлов, Иван Чиркун и Васька Петрушич. Васька растерянно шептал:

— Так же так? Как же так? — И злобой засветились его глаза. Он попытался вырвать ружье из рук Козлова, но тот положив руку ему на плечо, успокоил.

— Потерпи, Василий. Не выкрутятся убийцы — слово даю.

— Михаил, ведите их в амбар Красовского! — распорядился староста, - Я поставлю охрану.

— Нет, Свищев, — усмехнулся Козлов. — Мы не против твоих часовых, но и своих выставим.

Староста пожал плечами.

— Как хочешь. Двое — еще и надежнее.

Когда Ивана с братьями привезли в Лисий овраг, он был готов к смерти и не сомневался в том, что, убив его, петрунинцы поступят справедливо. А как же должны были поступить они с их ермоловским волчьим родом, жившим волчьими законами? Они, Ермоловы, старались никогда не упускать добычу из рук, а если кто-то покушался на нее, выставляли клыки. Не помогал предупреждающий рык — готовы были перегрызть горло. Люди, они потому и люди, что не хотят жить рядом с волками и выть по-волчьи.

Многое открылось для Ивана в эти неполные три дня. До чего же скудно и бедно он жил, хоть и ел досыта. Ведь так и свиньи живут — едят, едят, нагуливают жир, и ничего, кроме помоев, их не интересует. Уподобившись им, человек теряет лицо свое, судьбу свою. И немудрено, что Иван даже не задумывался о том, что идет убивать людей, которые наверняка были достойны жить дольше его. Нет, смерть — это самое легкое наказание ему.

Но петрунинцы не стали убивать их. Они, наверное, почувствовали, думал Иван, что выстрел в грудь — это слишком легко для зверья в облике человеческом, что убийцы должны пройти через позор, сквозь презрение людское и испытать вкус дерьма на своих губах, ибо они и есть дерьмо и не чуяли до сих пор своего мерзкого запаха. Они прошли через это, и Иван не смог бы придумать казни хуже.

И вот теперь, когда им отсрочили смерть, когда остались позади черные минуты унижений и позора, ему вдруг страстно захотелось жить. Ему показалось обидным, что, поняв наконец никчемность своей прошлой жизни, он так и умрет, ничего не изменив в ней, и если оставит о себе память, то только черную. Всю жизнь подгребая под себя и золото, и дерьмо, он крал у себя радость жизни. Сегодня, сидя на телеге оплеванным и проклятым родом людским, он позавидовал Федору. Еще три дня назад он смеялся бы над этим голодранцем, а сейчас завидовал его авторитету среди таких же нищих, как он сам. Трясясь над своим богатством, Иван не был счастлив так, как он, потому что слово «счастье» — живое, и оно не засветится от мертвых ассигнаций.

Сегодня Иван завидовал живой Наталье и мертвому Семену. Какими глазами — полными страдания и любви — смотрела она на мертвого Чиркуна! Так никогда и никто не смотрел на него, Ивана. И он никогда так не смотрел. Жену ему нашел отец, купил за деньги — красивую и холодную, и сошелся с ней Иван, как животное с животным, как самец с самкой — без чувств, без нежности без ласк. Прожив тридцать пять лет на свете, он так и не испытал радости от сближения с женщиной. Было лишь сытое удовлетворение, примерно такое, когда набиваешь пустой желудок. А сейчас ему страстно хотелось, чтобы, когда умрет, на него смотрела женщина такими же глазами, как Наталья на Семена.

Не приходили раньше такие мысли к Ивану. А может, приходили, но он отмахивался от них, как от назойливых мух, и прихлопывал, давил их, пока не образовалась в голове пустота? Сегодня он смотрел на людей и видел их глаза — ненавидящие, гневные, скорбящие — всякие. Но почему он прежде не видел таких глаз? Почему не видел? Ведь он тогда бы не пошел убивать солдат. Почему он не хотел видеть глаза людей?

Иван лежал в амбаре на соломе и не чувствовал, как стонут за спиной скрученные руки, как болит тупой болью затылок, куда угодил камень, брошенный кем-то из толпы, — он думал о том, как бы жил, если бы ему позволили жить. Иван не знал этого, но знал другое: жить по-старому он уже не смог бы. Ему хотелось жить, чтобы узнать: в самом ли деле бывают счастье и любовь или это такая же красивая мечта людей, как бог? А может, ни одно, ни другое, ни третье — вовсе не выдумка? Может, и бог есть, но он отвернулся от Ивана и его братьев, потому что он существует для людей, защищая и охраняя их от такого зверья, как Ермоловы. Но почему же он не защитил солдат в Лисьем овраге? Или те тоже звери? Или не успел?

Совсем запутался Иван в своих размышлениях — аж в висках заломило.

А братья повеселели. Они уже и не надеялись, что встретят завтрашний день. Подарил им жизнь хитрый Свищев. Надолго подарил — в этом были уверены Игнат и Филька. Пусть каторга, но все-таки жизнь. А может, и без каторги все обойдется — надеялись они. Ведь и следователи, и судьи тоже любят деньги, а у них, братьев Ермоловых много денег, очень много денег, и они не станут жалеть их, лишь бы жить на воле. Жизнь еще такая долгая — они смогут вернуть их.

— Ванята! — окликнул Филька, — Ты еще умом не рехнулся?

Иван промолчал.

— Глянь, Игнат! А он похитрее нас с тобой будет. Жить в желтом доме легче, чем на каторге: и тепло, и работать не заставляют.

— Не трогай его! — буркнул Игнат.

— А чего не трогать? Он же, трус поганый, в убийстве сознался и нас под монастырь подвел. Пусть бы еще петрунинцы доказали!

— Дурак ты, Филька! — Игнат поменял позу, пошевелил затекшими пальцами. — Хоть бы развязали, свиньи!.. А ты, Филька, оттого дурак, что про Наталью Дорошину забыл — она-то все видела.

Филипп заскрежетал зубами.

— Если жить останусь, я эту суку вместе с ее выводком в Ипути утоплю!

— Глянь, мститель какой! А ведь это из-за тебя, осла тупоумного, мы здесь сидим, да еще Свищеву в ноги кланяться должны. Ведь постреляй мы солдат по совету батяни из кустов — не видела бы Наталья. Кто стрелял — поди догадайся. А потом в темени и закопали бы.

Филипп молчал. Он понимал, что сделал глупость.

— Надо было не в овраге их подстеречь, а за Кромовым. Ночь — она всегда без свидетелей.

— Пришел ум, когда сдох кум! — усмехнулся Игнат.

— Звери вы были, ими и остались! — зло крикнул из угла Иван.

Игнат с Филиппом переглянулись.

***

Михаил Козлов, расставив на ночь три поста вокруг амбара, пришел к Федору, у которого уже сидели Никифор, Иван Чиркун и Васька Петрушич. На столе, тускло освещенном лампой, стояла самогонка, были соленые огурцы в большой миске, по всему столу раскатаны картофелины, сваренные в мундире. Мужики выпили уже не по одной чарке, молчали, лишь угрюмо отсвечивали в полумраке их зрачки. Что-то мычала на печи парализованная мать Федора, но никто не обращал на нее внимания.

Михаил налил себе чарку, выпил.

— Ну, что пригорюнились, мужики?

Они будто и ждали этого вопроса. Вскочил Васька.

— Вы как хотите, а я сегодня подожгу амбар!

— Сядь, Васька! — устало попросил Федор. — Не один ты такой герой. Нехорошо получилось, Михаил.

— А может, к лучшему? Засудят Ермоловых — не простят же убийц! — Козлов захрустел огурцом.

— А я сомневаюсь. И раньше кулаки не раз откупались за выбитые зубы, поломанные ребра. Не помнишь, как лавочник Кирей до смерти Кузьку-сироту забил за кусок колбасы? Откупился. Это тогда было, а нынче времена и вовсе непонятные — на закон надежды нет. Чую я сойдет Ермоловым с рук их зверство. Откупятся или все на политику сопрут — против власти, мол, фронтовички бузу поднимали.

— С чего ты так подумал, Федор? — спросил Козлов.

— А с того, что Свищев из Нивного Евсея Козинцева вызвал. Евсей на базаре был, когда Семен с мужиками суражскими беседу вел. Свидетелей кулачье собирает. И Наталью Дорошину домой не отпускают. Там же, в доме старосты, обрабатывают.

— От Натальи они ничего не добьются... — сказал Михаил. Он отобрал чарку у Никишки, который пил почти без перерыва и уже клевал носом в стол.

— Кто знает... Баба, она и есть баба. Дадут денег, а у нее детишки.

— Да-а-а...

— Да чего рассуждать-то! — Васька опять вскочил и пьяно размахивал руками. — Сжечь их живьем — и все делов!

— Погоди ты! — поморщился Федор.

Привезя домой труп Фоки и заказав гробы для всех убитых, Федор больше ничего не мог делать. С большим трудом растопил печь и сварил картошки в мундире.

И все это время думал о том, что никак нельзя оставить злодейство Ермоловых безнаказанным. Этого не простит память о Фоке, который сейчас лежит на столе в маленькой спаленке со свечой в холодных руках. Отмщения требует правда, справедливость земная, бог, если на то пошло, хотя он и был для Федора таким же чужим, как любой человек, о котором он слышал, но никогда не видел в лицо.

Гораздо проще поступить, как предлагает Васька: поджег амбар с четырех сторон, и пусть жарятся. И если ад и геенна огненная — выдумка, пусть будет убийцам ад на земле.

Нет он не боялся каторги, ибо думал, что нельзя жить еще хуже, чем живет он, Васька, Иван. Федор боялся того, что, выполняя свою волю, а не народную, убив Ермоловых, он сам превратится в убийцу, и это слово страшным клеймом отметит его жизнь до старости. Но еще страшнее будет жить ему с неотмщенной памятью Фоки.

Неужели люди будут упрекать его за то, что он убьет дерьмо это — Игната, Фильку, Ивана? Нет, не может такого быть. Ведь если убить корысти ради — это страшное преступление. Но еще гнуснее убийство ради убийства. А убийство во имя справедливости?

Но в чем она, справедливость? В следовании принципу: око за око? Все считают справедливым доброй памяти Алексея Чиркуна. А если бы не вытащили из горящей хаты, которую поджег Чиркун, семилетнего Фильку Ермолова? Справедлива была бы смерть мальца до того, как он натворил гнусных дел? Если бы сгорел Филька, а его брат Игнат убил за это Семена? Это было бы справедливо с его стороны? Нет? Так ведь око за око.

«До чего же додумался-то: кулаков защищать и оправдывать! — усмехнулся про себя Федор. — Алексей против кровопивцев шел, за народ голодный и голый. Это разве не справедливость?»

Но ведь и кулаки — живые люди. Или звери? Неужели, если убивать человека, переступившего грань человеческого, это справедливо? А почему бы и нет? Если от смерти одного зависит счастье сотен других — он должен умереть? Но нет такого закона на Земле и вряд ли будет. Убийство претит природе человеческой. А война? Почему убийства на войне не считаются преступлением? Потому что там есть враги и свои, правые и неправые? А в чем простой немец не прав перед простым русским, каким был Фока? Или наоборот. Значит, дело все не в них, а в Свищевых, Ермоловых, Красовских, Коноплевых? А если так, то они Федору враги, и если объявить им войну, то Федор имеет и моральное, и физическое право убивать их? И они его тоже?

Федор понял: чем больше он будет мучить себя этими бесконечными вопросами, тем меньше решительности останется в нем.

— Михаил, что ты предлагаешь? Но учти: живыми до утра их оставлять нельзя.

Козлов надолго задумался, наконец поднял на Федора открытые глаза.

— Не знаю, Федор. Я тебе помощник в любом деле и в этом тоже, но на сей раз — не советчик.

Федор налил чарку и решительно опрокинул в рот. Сегодня он пил много и совсем не хмелел. Постояв с минуту в раздумье, растолкал Никифора.

— Вот что, Никита. Если мне не доведется домой вернуться, похоронишь честь по чести Фоку и других солдат. Михаил тебе поможет.

Козлов испуганно вскочил со скамьи.

— Что ты задумал, Федор?

— Сейчас мы с Иваном и Васькой заберем Ермоловых, отвезем в Лисий овраг и порешим там. Прав я, не прав — судить людям. Как, Васька?

— Верно, решительно ответил Васька, поднявшись.

— А я что же, выходит, в стороне остаюсь? — спросил Михаил.

— Со связанными братьями мы втроем справимся, а тебе чего-зря страдать и грех на душу брать?

— А сторожа как же?

— Их-то мы и сменим.

— Извини, Федор. — Михаил подхватил ружье, прислоненное к стене. — Сколько живем — дружим, и здесь я тебя не оставлю. Вместе пойдем, чего лишнего говорить!

— Миша, у тебя дети, а у меня нет.

— Или я иду с тобой, или тебе не позволю. И вот еще что. Собирайте-ка котомки в дальнюю дорогу. Уйдем от Лисьего оврага — пересидим где-нибудь в лесах.

Федор слабо улыбнулся.

— В бега мы не пойдем, как убийцы какие-нибудь. Честно сделаем свое дело и вернемся в Петруни. А там — будь, что будет.

За стеной амбара стало тихо. Иван Ермолов и не заметил, как пришла эта тишина, показавшаяся ему зловещей, какая бывает перед страшным природным бедствием, — три года назад такая же беспробудная тишина установилась перед чудовищным смерчем, снесшим половину крыш с кромовских хат, с корнями повырывавшим вековые деревья.

Тишина испугала Ивана — он даже подумал, что оглох в одночасье. Еще несколько секунд назад в ушах царил гудящий вопящий хаос звуков — и вдруг тишина.

Иван прислушался. В плотных сумерках, наполнивших пустую внутренность амбара, шелестели слабые звуки, словно змеи в преисподней ползали по жухлой траве. Может быть он не задремал, а, измучившись дневными кошмарами, преследовавшими его в мимолетном сне, умер? Умер и ждет своей участи у врат страшного ада? «Господи» Господи! Как это было бы хорошо! — мысленно перекрестился на невидимый образ Иван, — Скорей бы все кончилось!»

Он желал завершения этого ужасного дня. Он устал жизни, от себя и от своей вины — и, казалось, примет любой конец. Любой ли? А не хочет ли он обмануть себя успокоить душу безысходностью и равнодушием к своей судьбе? На самом деле вся его плоть — от кончиков волос до пяток — противилась концу, с которым он примирял себя.

А змеи преисподней шуршали по траве и все ближе подбирались к нему. Иван представил гадкие, блестящие кольца, раскручивающиеся ему навстречу, раздвоенные, тонкие, как иглы, гадючьи языки, холодным страхом щекочущие сердце, и сжался, ожидая укуса.

Но к шуршащим звукам (видимо, возились мыши у кучи половы) примешался неожиданный и чудовищный для такой тишины храп и перекрыл их.

Этот храп был нелепее и кощунственнее, чем его жизнь в последние сутки, начавшаяся Лисьим оврагом, и Иван заплакал — молча и не сдерживая слез: никто не увидит его, не осмеет и не осудит. А увидел бы кто — ему теперь на свете два судьи: бог и он сам. Ему не слез стыдиться — души своей черной, которую и обильными слезами уже не отмыть.

«Зачем я себя поедаю, зачем в себе, как в дерьме, копаюсь? Не лучше ли сподобиться Фильке: храп на весь амбар, а завтра... Завтра всякое может быть. Бог не выдаст, свинья не съест».

Ивану захотелось закурить. Он собрался уже пошарить по карманам кисет с самосадом, но вспомнил, что связан по рукам-ногам крепкими веревками. Странно, за весь день он не закурил ни разу и даже не вспомнил об этом. А сейчас как бы кстати подымить, успокоиться. Но никто не поможет ему — ни Игнат, ни Филька.

«Что Фильке?! Фильке человека убить — одно, что зайца», — с неприязнью подумал Иван, пытаясь повернуться на соломе. Отдало острой болью в ключицах: весь день со связанными за спиной руками — не шутка.

Впрочем, не все ли равно? Сколько времени судьба отмерила ему на будущее? Ночь, неделю, месяц? Или жить до старости с камнем на душе? Не ему про это знать. А вот покурить еще разок, затянуться запашистым дымом батиного табачка не мешало бы.

Эх, батя, батя! Жизнь прожил, а ума не нажил. Ведь ты обязан был остановить меня, Игната, Фильку, уберечь от беды, как сделал бы любой другой родитель.

Отец сам толкнул их на это, собственными руками погубил детей от своей крови и плоти. Погубил, потому что на спасение Иван почти не рассчитывал. Мало вероятно, чтобы Федор и его компания оставили Ермоловых в покое, передоверили суд над ними Свищеву. Нет, они скоро придут и сделают свое дело — праведное, по законам человеческим, считал Иван. Проще для них — поджечь амбар с четырех сторон, чтобы спасти Ермоловых не успели. Этот пожар не будет опасным для Петруней — амбар стоит на краю деревни в стороне от жилья.

Так ясно представил Иван это возмездие петрунинцев, что остро, будто приставили к спине каленое клеймо, зажгло под лопатками. Застонав, Иван крикнул в пустоту, чтобы избавиться от им же придуманного кошмара:

— Филька!

— Чего? — недовольно пробурчал тот.

— Не храпи!

— Подумаешь, цаца заморская! — зевнул Филька. — Послушай сюда, Иван. Надо бы что-то придумать. Всяко может статься...

— А чего думать? Сейчас придет Федор Близнец со своими дружками и подпустят петуха к амбару с четырех углов. Каково? — со злорадством спросил Иван.

— Типун тебе на язык! Послушай сюда, Иван! Ползем-ка друг другу навстречу. Попробуешь мне руки высвободить — зубы у тебя крепкие.

— Не хочу! — зло ответил Иван.

— Ну и дурак! Игнат, а Игнат!

— Пошел ты! — отозвался Игнат, — Не видел, что ли — Козлов вязал, по-морскому.

— Вот придурки! Ползи, я живьем их веревки перегрызу! Лучше зубы сломаю, чем в поджаренное порося превращаться. Ползи, Игнат!

— Я те поползу! — с улицы в стенку амбара стукнули прикладом. — Шарахну меж глаз дуплетом!

— А ты кто? — спросил Филька.

— Дед Пихто.

— Слушай, до двору хочу!

— Делай в штаны — не барин! — огрызнулись за стенкой амбара.

— Вот зверь! — сплюнул Филька и тут же сам себя успокоил: — Не сожгут. Свищев не позволит.

Иван уже и не рад был, что окликнул Фильку. От попыток младшего брата улизнуть делалось тошно. Жить ему захотелось. А Фоке, в Семену Чиркуну? Об этом думал Филька, когда Пришел в Лисий овраг?

А он, Иван, думал? На батю, на Фильку вину валит. Только Фоку он добил — не Филька. Но ведь добил, как раненую лошадь, чтобы не мучился. Он не знал, как и получилось у него. Со страху, наверное.

Какие такие страхи нагнали на него петрунинские фронтовики, что он с ружьем пошел в Лисий овраг перестреливать их? Разве грозились они его, Ивана, убить? Но ведь упоминал пятый год и своего отца Семка Чиркун на суражском базаре — Филька сказывал. Однако Фильке соврать — раз плюнуть. Потом же это Семка грозился. А при чем Фока с Николаем? Никак не получалось у Ивана оправдать себя. Как ни крути, а убийца — он и есть убийца.

Странно тихо за стеной амбара — лишь сторожа изредка переговариваются. Как ни в чем не бывало заснули Петруни и будто забыли об Ермоловых, об их страшном злодеянии. К добру или беде эта тишина?

«А ведь я надеюсь все же, — усмехнулся про себя Иван. — Значит, боюсь. Хорохорься не хорохорься — однова живем. В моих годах умирать нельзя. Молодым сходить в могилу несправедливо».

Умирать нельзя, несправедливо ни ему, ни Фоке. А раз он Фоку порешил, то и ему такая же участь. Разве это несправедливо?

Иван давно понял, что не бывает в жизни без ошибок. Но есть такие, которые уже ничем не исправить. Даже собственной смертью. Но с другой стороны — что мертвому Фоке Близнецу от того, что убийцу его, Ивана Ермолова, порешат? Судьба Фоки окончена, не вернется назад его жизнь, не придет успокоение. Ничего уже не нужно Фоке. А значит, зачем его, Ивана, убивать? Чтобы открыть новый круг вины? Тот, кто его убьет, Федор, допустим, — он кем будет? Судией или убийцей?

Получается, что у Ивана есть все права жить среди людей? Ох, и хитро же он закрутил, хотя отец с братовьями всегда его тугодумом считали.

Ну, ладно, другое допустим. К примеру, успокоились Федор Близнец, меньшой Чиркун, Васятка Петрушич. Отдают Ермоловых под суд, отправляют в сибирскую каторгу. Много навряд ли дадут — батя раскошелится, если не отдал богу душу после случившегося.

Как он, Иван, после тюрьмы или ссылки жить станет? Копейку к копейке сколачивать, плотно есть, мягко спать? А Васятка Петрушич, сын калеченного войной Николая, будет у Свищева батрачить?

Кабы все это, о чем раздумывал сейчас Иван, Федору Близнецу объяснить, да так, чтобы он понял и принял его правду. А то ведь он плюнет в лицо Ивану и справедливо скажет: «На кой хрен мне твоя доброта?! Ты мне брата родного, Фоку, верни!»

Нет уж, если бог и судьба помилуют его, отпустят грех, то не для того, чтобы он в достатке жил, жировал. Если так случится, он все сделает, чтобы Федор Близнец, Васятка Петрушич, Ванька Чиркун жили лучше - так как могли бы, если бы родные живы остались.

Ишь, как ловко получается! А примут ли они помощь от него, убийцы их родных?

Ну, ладно, не примут. Но все равно он для людей жить начнет, добро им делать станет. Может быть, и искупит вину свою. Это все-таки много лучше, чем ничего. Какая с мертвого польза?

И прав будет. Даже очень прав. Поздно Ивану от раскаяния свои локти кусать — все равно не достанет. Кабы задний ум людям наперед переставить — как бы счастливо, по справедливости жили!

Как все неожиданно перевернулось в его жизни. Разве три дня назад он мог предположить такое? Он, которому кромовцы в пояс кланялись, шапки перед ним ломали? Иван считал свое положение в жизни твердым и до смерти неизменным. Но есть на свете грань, которую никому не позволено переступать.

Почему это произошло с ним, Иваном, а не с кем-нибудь другим? Вот на какой вопрос ему нужно ответить в первую очередь перед близкой смертью. Он считал себя мудро и праведно живущим. От мудрости и праведности убийцей стал? Нет. Греха не боялся, потому что в бога не верил, заповедей Христовых не чтил. «Не убий», там сказано. А он убил. И вот теперь должен расплатиться за это.

И расплатится. Через час-два все кончится. Не станет Ивана Ермолова. Исчезнет, будто и не было его на земле. Но грех-то останется. Однако, что с того? Разве не все оавно ему будет потом Там, где нет ничего, кроме пустоты? А если есть? Если смертью на земле не кончается существование человека? Вопросят его судьи небесные: а не грешен ли ты страшно перед людьми и богом? Грешен? Так пусть в будущей вечности твоя душа в муках корчится! Не в жизни реальной - от и до, от рождения до смерти, а в суровой и неподкупной вечности! Это же и представить невозможно!

Плохо, если со смертью человека обрывается все. Обидно это и несправедливо по отношению к жизни человеческой. Но разве хороша для него, Ивана, вечность?

Но если ни то, ни другое? Если что-то третье, о котором никто на земле не знает? Там в другой, потусторонней жизни тоже свой срок, тоже неминуемая смерть. Ведь ту, вторую жизнь он сможет прожить по-другому и разорвать страшный круг безысходности. Кабы так. Кабы так — Иван с радостью бы принял смерть. Но он ни в чем не уверен, он не знает, что будет после того, как совершит он последний выдох? Почему смертным людям не дано этого знать?

А может быть, дано? Может быть, те, кто верит в Христа Назарянина, знают свое продолжение после конца? Это ведь так просто: стоит ему, Ивану, поверить в Сына Божьего и сию же секунду он узнает все.

— Господи! Я верую тебе! Откройся мне! — вслух зашептал он и пожалел, что не может перекреститься.

— С ума сошел! — хихикал Филька. — Помолись и за нас с Игнатом. Может, возьмет Господь в рай, хотя б в батраки к Чиркуну!

С Филькой ругаться — себя не уважать. Ничего не пошло ему на пользу. Уж дерьма нахлебался — притих бы...

«Господи! Ты слышишь, ты видишь меня?» — спросил Иван и не боялся насмешек Фильки. Он напряженно вглядывался в темноту. Если есть на небесах Господь, то в последние мгновения жизни он должен открыться обретшему его.

И вдруг в темноте, прямо перед Иваном, проявились огромные и черные, внимательные и осуждающие глаза.

«Я вижу, вижу! — возликовал Иван Ермолов. — Спасибо тебе, Господи!»

Но он не успел помолиться и испросить у него прощения за непрощаемый грех свой. Возле амбара собрались люди, о чем-то тихо переговаривались. Звякнули ключи, скрипуче отворилась дверь амбара.

— Это все, Господи! Дай мне мужества перед лицом твоим! — поспешно прошептал Иван.

***

Ночь стояла глухая и тревожная. Ни одной звездочки на небе — их спрятали от глаз людских плотные и низкие тучи. За вчерашний день так и не собралась гроза, но сегодня она обязательно будет.

Тяжело было на душе у Федора Близнеца, но он решительно открыл амбар Красовского, где сидели убийцы.

Глухая ночь стояла над Петрунями. Никто не услышал, как отчаянно вскрикнул в амбаре Филька, которому не успели воткнуть кляп в рот. Никто не услышал скрипа телег, которые подогнали к амбару Михаил Козлов и Иван Чиркун. Никто ничего не слышал и не видел. А может, не хотели слышать и видеть?

Федор запер амбар на замок, забрал ключ с собой, разбудил двух мужиков-сторожей и поставил их сторожить арестованных, которые в это время лежали на телегах в лесу, за деревней, и поковылял догонять своих.

И лишь только он сел в одну из двух телег, лишь только тронулись четверо петрунинцев и трое кромовцев по дороге в Нивное, там, далеко, где-то над Лисьим оврагом, полыхнула молния.

«Будет гроза!» — подумал Федор.

«Будет гроза!» — подумали все остальные.


Загрузка...