Примечания

[1]

Libanii Descr., 1, 8.

[2]

Ibid., р. 462, 8 ff. Forster.

[3]

Ср. примечание 10 к Введению.

[4]

Например, антитетическое построение «приятно, ибо противоположности легче всего распознать, особенно же хорошо распознаются они одна через другую; и еще потому, что это похоже на силлогизм» (Rhet., III, IX, 8, р. 1410а). Ср.: Аристотель и античная литература. М., 1978, с. 192, 193, 202 (перевод текста «Риторики» и наш комментарий к соответствующим местам).

[5]

Толстой Л. Н. Избранные повести и рассказы. М., 1947, т. 2, с. 129.

[6]

Ср. размышления Бахтина о трансформирующем воздействии романа на всю панораму заставаемых им жанров (Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М., 1975, с. 449–452 и др.).

[7]

«Экспрессивный романный жест возникает как отклонение от нормы, но его „ошибочность" как раз и раскрывает его субъективную значимость. Сначала — отклонение от нормы, затем — проблемность самой нормы» (Там же, прим. 1 к с. 477). «Одной из основных внутренних тем романа является именно тема неадекватности герою его судьбы и его положения. Человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности» (Там же, с. 479).

[8]

Ср., например: Grupp G. Kulturgeschichte der romischen Kaiserzeit. München, 1904, S. 166.

[9]

Negri G. L'imperatore Guiliano l'Apostata. 2 ed. Milano, 1902, p. 6.

[10]

Радциг С. И. История древнегреческой литературы. 4-е изд. М., 1977, с. 521.

[11]

Iulian., ер. 14. Прочтя очередную речь Либания, его царственный корреспондент восклицает: «Счастлив ты, что можешь так говорить, а еще счастливее, что можешь так мыслить. Какая речь! Какие мысли! Какая связь! Какое расчленение! Каковы умозаключения! Какая стройность! Каковы зачины! Каков слог! Какая гармония! Какая композиция!» Отметим, что Юлиан, ценитель компетентный и, конечно, не имевший никаких мотивов к лести Либанию, особо подчеркивает интеллектуальные достоинства его творчества: φρένες, σύνθεσις, διαίρεσις, τάξις, επιχειρήματα. Ср. также: Isidor. Pelus., ep. 11, 42. Христиане, идейные антагонисты Либания, видели в нем классика словесного искусства с такой же готовностью, как его единомышленники из языческих кругов.

[12]

В византийской литературе прослеживается линия подражания Либанию, идущая от Хорикия через декламации Георгия Кипрского, вплоть до заключительного этапа истории византийской учености.

[13]

Eunap., Vita soph., 100 Boiss.

[14]

Ср.: Photii bibl., cod. 90, р. 67b.

[15]

Тот же Фотий в цитированном только что месте оценивает как лучшую часть всего литературного наследия Либания именно его риторические упражнения.

[16]

Orat., XVII.

[17]

По собственному свидетельству, Либаний в это время серьезно подумывал о самоубийстве (Liban., Orat. I, 135).

[18]

Norman A. F. Introduction. — Libanius. Selected Works with an English Translation / Introduction and Notes by A. F. Norman. London etc., Loeb., 1969, vol. 1, p. XXXV.

[19]

He кто иной, как Платон, искал арифметическое выражение для разницы между счастьем «человека царственного» и «человека тираннического», находя, что первое превышает второе в 93= =729 раз (Resp., IX, р. 587 de).

[20]

Orat., XVII, 32.

[21]

Для риторической прозы эпохи Либания старое противоположение мифологического времени и исторического времени, регулировавшее некогда подбор сюжетов для трагедий, сменяется в своих функциях противоположением древности и позднейших времен, причем древность включает на более или менее равных правах миф и стилизованную историю и простирается до времен Александра включительно.

[22]

Orat., XVII, 32, заключительная фраза.

[23]

Ср.: Focke R. Synkrisis. — Hermes, LVIII, 1923, S. 327–328 (corrigenda S. 465).

[24]

Ср.: Erbse H. Die Bedeutung der Synkrisis in den Parallelbiographien Plutarchs. — Hermes, LXXXIV, 1956, S. 398–424; Аверинцев С. С. Плутарх и античная биография: К вопросу о месте классика жанра в истории жанра. М., 1973, с. 212–229.

[25]

Marcell., 31, 1.

[26]

Demetr., 1, 8, cf. Anton. 88 sq.

[27]

Поразительно и в то же время характерно для вкуса Нового времени, что такой тонкий знаток Плутарха и вообще греческой прозы, как Р. Гирцель, настолько не понимал места синкрисисов в художественном целом «Параллельных жизнеописаний», что предлагал попросту исключить их как нелепую интерполяцию. См.: Hirzel R. Plutarch («Das Erbe der Alten», IV). Leipzig, 1912, S. 71–73.

[28]

Необычность плутарховской биографии сравнительно с ходячим типом биографического жанра и характерность для последнего рубрицирующей композиции — тезис автора этой статьи, который он пытался доказать в своих работах: Аверинцев С. С. О жанровой специфике «Параллельных жизнеописаний». — Вестник древней истории, 1966, № 4; Он же. Плутарх и античная биография: К вопросу о месте классика жанра в истории жанра. М., 1973.

Анализ смысла рубрицирующей структуры биографии Светония дает М. Л. Гаспаров в послесловии к книге: Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М., 1964. Исследователь замечает, в частности: «Оценка всегда предполагает сравнение: чтобы оценить деятельность императора, нужно сопоставить ее с деятельностью других императоров и с требованиями, предъявляемыми к идеальному правителю. Группировка фактов должна допускать такое сравнение, следовательно, она должна быть не хронологической, отдельной для каждого императора, а логической, общей для всех» (с. 270).

[29]

Ср. рекомендации для жанра энкомия (сливавшегося с биографическим жанром еще со времен тех же Исократова «Эвагора» и Ксенофонтова «Агесилая») у Афтония (Progymn., 8, 87 Walz).

[30]

Ср. выше прим. 27. Характерно, что С. Я. Лурье, выражая недоумение по поводу структуры «Параллельных жизнеописаний», пытается объяснить ее как реверанс в сторону римских властей: «Если бы Плутарх выпустил в свет только биографии великих греков, то это могло бы быть понято как выпад против Рима (?! — С. А.)Совсем другое дело, если каждому великому греку был противопоставлен великий римлянин, — это мудрый тактический шаг» (Предисловие к кн.: Плутарх. Избранные биографии. М.; Л., 1941, с. 13). Абсурдность этого объяснения, грубо противоречащего всему, что мы знаем о личности и творчестве Плутарха (при всей своей искреннейшей лояльности очень просто и открыто говорившего, например, о римском сапоге, занесенном над головой каждого грека (praec. ger. reip. 813 F), и вообще наделенного достойной простосердечностью «джентльмена» в гораздо большей мере, чем это легко вообразить человеку нашего времени), но также и о том, чем интересовались и чем заведомо не интересовались римские «полицейские» и «цензурные» инстанции, что возбранялось и что заведомо не возбранялось греческим риторам и литераторам под римским владычеством (ср. несколько наивное, но верное замечание Л. А. Ельницкого в предисловии к переводу только что упомянутого трактата Плутарха: Вестник древней истории, 1978, № 3, с. 231), проявившаяся в догадке почтенного историка погрешность против исторического такта очевидна. Впрочем, когда ум столь выдающийся, столь живой и энергичный предлагает гипотезы столь неправдоподобные, это печально, но не лишено познавательного интереса, ибо помогает лучше увидеть пропасть непонимания, разверзающуюся между нами и античностью.

[31]

Как известно, Аминтиан написал в эпоху поздних Антонинов «Параллельные жизнеописания», где сопоставлял сицилийского тиранна Дионисия с Домицианом, а Филиппа II Македонского — с Августом. Влияние Плутарха не доказано, но крайне вероятно; Р. Гирцель уверенно говорил об Аминтиане как «первом известном продолжателе и подражателе Плутарха» (Указ. соч., с. 77).

[32]

Одним из современников Монтеня синкрисисы Плутарха были обвинены в несправедливости (характерно, что не в натянутости, искусственности, ненужности, как в наше время), и Монтень очень живо возражал на критику: «… Бросать Плутарху такое обвинение — значит порицать в нем самое прекрасное, самое достойное похвалы; ибо в этих сопоставлениях (которые являются наилучшей частью творений Плутарха и которые, на мой взгляд, и сам он больше всего любил) верность и искренность его суждений не уступают их глубине и значительности…»(Монтень. Опыты / Пер. Ф. А. Коган-Бернштейн. М.; Л., 1958, кн. 2, гл. 32, с. 470). Сам Монтень очевидным образом подражает этой практике Плутарха, например, в своем сопоставлении Плутарха и Сенеки (кн. 2, гл. 10).

[33]

Crit., fragm. В 15 Diels.

[34]

Stob., 11. 8, 12. А. Наук дает фрагмент как текст Еврипида (Nauck A. Tragicorum graecorum Fragmenta. 2 ed. Lipsiae, 1926, fr. 659).

Уже Сапфо рассуждает:

Одни — строй конников, другие — строй пеших, те же — строй кораблей назовут прекраснейшим на черной земле; а я — то, что кто-то любит (όττω τις εραται).

(fragm. 27a Diehl, 16 Lobel-Page). Можно привести еще фрагмент Пиндара, к сожалению, оборванный на полуслове цитирующим его Секстом Эмпириком, ввиду чего невозможно выяснить, имел ли он заключение по типу «я же избираю…»:

Кого-то (τινα) радуют от ветроногих коней венки и почести,

иных же обитание в многозлатных чертогах; а некто (τις) услаждается, через соленую зыбь на корабле быстром совершая путь. (fragm. 221, Snell-Maehler).

Формулы эти закономерно появляются и в архаической греческой поэзии, например у той же Сапфо, которая говорит об Анактории: «я более желала бы видеть ее милую походку и сияющее мерцание лица, нежели колесницы лидян и пеших ратников в доспехах» (fragm. 27b, Diehl, 17–20). О дочери Клеиде у нее сказано: «я не променяю ее на целую Лидию» (fragm. 152, Diehl, 132 Lobel). Очень распространенная разновидность этих формул выражает специально предпочтение одного избираемого предмета песни всем другим:

Песни мои, владычицы лиры, Какого бога, Какого героя,

Какого мужа будем мы воспевать? Над Писою властвует Зевс; Олимпийские игрища учредил Геракл От первин победы;

Но воскликнем мы ныне о Фероне…

(Olymp., 2, 1—8; пер. М. Л. Гаспарова)

«В Греции мы имеем перед собой совершенно чуждый Ближнему Востоку тип „непризнанного гения"… Черты этого типа начинают проступать уже во второй половине VI столетия до н. э. (например, в сетованиях Ксенофана на традицию, определяющую почет „грубым" атлетам, а не ему, носителю новых духовных ценностей); свою окончательную отчетливость они обретают в эпоху Еврипида, этого классического „меланхолика", явившего грекам образец творческого одиночества. Но ближневосточная литература, столь неимоверно осведомленная в самых разнообразных оттенках человеческой потерянности и злополучности… ни в одной из своих многочисленных исповедей не дает самочувствия „гения среди толпы": такой психологический комплекс в библейском мире просто неизвестен…. Понятие „толпа" на библейский язык непереводимо: конечно, вокруг человека ходят… глупцы и неучи, среди которых ему скучно, если

он „мудрец", но все они в принципе пребывают на той же плоскости бытия, что и он сам» (Сб. Типология и взаимосвязи литератур древнего мира. М., 1971, с. 212–213). 38 См.: Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. М., 1933.

[39]

Ср. также оды I, 31; III, 1; IV, 3. Вне такого применения в более архаической своей роли схема выступает в оде Ι,7, где заявление «буду петь Тибур» подготовлено так: «Пусть одни поют Родос, другие — Митилену…» — всего в каталоге 13 отклоняемых названий.

[40]

Образцовый анализ этой картинности см. у М. Л. Гаспарова в предисловии к книге: Квинт Гораций Флакк. Оды, эподы, сатиры, послания. М., 1970, с. 13–14.

[41]

Greg. Nazianz., carm. moral., X, 456–467 (Migne PG, t. 37, col. 713–714).

[42]

Сравнительно недавний пример: Белик А. Л. Этические и эстетические мотивы в русской народной сказке. — В кн.: Из истории эстетической мысли древности и средневековья. М., 1961, с. 303–342. В этой статье даже такой персонаж, как «дочь змея», получает социологическую идентификацию, которая вполне удовлетворила бы Фому Фомича.

[43]

Античные поэты об искусстве / Предисл. С. П. Кондратьева. [Л.]: Изогиз, 1938.

[44]

Там же, предисловие, с. 10.

[45]

Anthol. Palat., XVI, 185.

[46]

У розы иглы есть, рога есть у быка.

Вот сходство. Разница ж: легко любви рука Совьет из роз букет для милого предмета; А из быков никак нельзя связать букета! (Жуковский В. А. Собр. соч. М.; Л., 1959, т. 1, с. 345).

[46a]

Anthol. Palat., XVI, 183.

[47]

Ср.: Paus., Descr. Gr., III, 15.

[48]

Anthol. Palat., XVI, 171–177.

[49]

Ср.: Фрейденберг О. Поэтика сюжета и жанра. Л., 1936, с. 79, 102–103, 112–114, 354–355 и др.; Потебня А. А. О некоторых символах в славянской народной поэзии. 2-е изд. Харьков, 1914, с. 14 и пр.

[50]

Anthol. Palat., XVI, 171.

[51]

Anthol. Palat., XVI, 177 (осложнено тем, что в терминологии Мейерхольда, развитой Эйзенштейном, именуется «отказным движением»: автор начинает с того, что обосновывает полную несовместимость Афродиты и доспехов).

[52]

Anthol. Palat., XVI, 176.

[53]

Anthol. Palat., XVI, 172.

[54]

Anthol. Palat., XVI, 173.

[55]

Anthol. Palat., XVI, 159–170.

[56]

Anthol. Palat., XVI, 167.

[57]

Ср. выше примечание 51 о понятии «отказное движение». 58 Anthol. Palat., XVI, 160.

[59]

Anthol. Palat., XVI, 162.

[60]

Anthol. Palat., XVI, 163.

[61]

Anthol. Palat., XVI, 168.

[62]

Понятие прецедента имеет огромное значение для античного и вообще раннего рационализма ввиду юридической окраски последнего.

[63]

Anthol. Palat., XVI, 165, 166, 169, 170.

[64]

Ср. понятие медиации в анализе структуры мифа, например, у К. Леви-Стросса. Характерно, что последнему понадобился этот термин по ходу описания интеллектуалистических аспектов мифа.

[65]

Ср.: Лосев А. Ф. Античная мифология в ее историческом развитии.

М., 1957, с. 50–52. 66 Anthol. Palat., XVI, 160b.

[67]

Вспомним роль, которую категория пластичности играет в популярных схематических характеристиках античной культуры от эпигонов Гегеля до Шпенглера и далее, переходя из рук в руки и превращаясь у популяризаторов в совершенно расплывчатую и бесцветную, но тем более всепроникающую идею. Нарочитая «выпуклость форм», априорно ожидаемая от всякой античной поэзии, но прежде всего от греческих стихотворений «из антологического рода», как говорили в старину, была отлично спародирована еще в стихотворении Козьмы Пруткова «Древний пластический грек» (ср. его же «Спор греческих философов об изящном» и «Письмо из Коринфа»). По мере начавшегося в XIX в. поступательного снижения «наивного» интереса к умственной и нравственной культуре античности, к эллинскому интеллектуализму и эллинскому морализму (имевшему центральное значение для самих древних, удерживавшему его для европейцев средневековья, Возрождения, Просвещения) одностороннее подчеркивание «пластических» компонентов античного наследия закономерно делается все сильнее. Вся шпенглеровская концепция «аполлоновской» культуры определяется тем фундаментальным фактом, что это взгляд извне: «пластика» античности сохраняет власть над воображением Шпенглера (и его предполагаемого читателя), но эллинская мысль уже ничего не говорит непосредственно его уму, а эллинская этика — его сердцу.

[68]

Ср. ходовые характеристики такого типа: «Асклепиада занимали преимущественно любовные темы…». «Леонид искренне жалеет бедняков и тружеников и посвящает им полные глубокого чувства эпитафии… он откликается на военные события… подшучивает над пьяницей старухой Маронидой… живо воспринимает произведения искусства…». «Мелеагр… всецело обращается к той тематике, которая была по душе и ему самому, и тому богатому и легкомысленному обществу, в каком ему приходилось завоевывать себе положение. Большая часть его эпиграмм… игривого и любовного содержания» (История греческой литературы / Под ред. С. И. Соболевского и др. М.: Изд-во АН СССР, 1960, т. 3, с. 124, 127, 128). Разумеется, в таком способе описывать материал, весьма обычном и далеко не всегда удерживающем такой простодушный характер, нет ровно ничего непозволительного; однако ряд аспектов сложной реальности эпиграмматического жанра он неизбежно игнорирует, смещая общие пропорции, в частности соотношение между личностным и внеличностным. Исследователь имеет право предпочтительно интересоваться действительно ярким индивидуальным обликом, скажем, Леонида Тарентского или Паллада; нельзя, однако, не видеть, что удельный вес внеличностного в этом жанре особенно велик (что выразилось, между прочим, во-первых, в структуре традиционных сборников — группировка текстов по темам, не по авторам! — во-вторых, в особой ненадежности традиционных атри-

буций). О повышенной консервативности жанра эпиграммы нам придется говорить ниже. 69 Ср.: Тронский И. М. История античной литературы. 3-е изд. Л., 1957, с. 215 (эпиграмма есть «средство создать образ, настроение, запечатлеть ситуацию»), с. 216 (она «стремится зафиксировать ситуацию, момент»).

[70]

Anthol. Palat., XVI, 1–4, 6–8, 11–13, 48–51, 116–147; append. nova Cougny, VII. 1–5.

[71]

Anthol. Palat., XIV, 5, 9-10, 14–47, 52–64, 103–111; append., VII, 6-81.

[72]

История греческой литературы, т. 3, с. 124–125.

[73]

Anthol. Palat., IX, 359.

[74]

Последняя атрибуция — в сборнике Плануда.

[75]

Почему эпиграмма не несет столь часто встречающегося в Палатинской антологии надписания αδηλον («авторство неясно»)? Для этого она слишком хороша; такому яркому и популярному творению (о популярности которого свидетельствуют не только включения в сокращенный Планудов извод антологии, но и ответ Метродора, о котором см. ниже) не полагается стоять в рукописи без всякого имени. Но два (или три) имени сразу — все равно эквивалент того же αδηλον.

[76]

Soph. Oed. Colon, 1224–1227; Alex. Com., (Fr. AH Com. II, 447).

[77]

Ср.: Аверинцев С. С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1977, с. 144–147. В соответствии с темой этой книги в ней не рассматриваются позднейшие факты этого ряда, например переложение Акафиста Богородицы ямбическими триметрами, выполненное в начале XIV в. Мануилом Филом.

[78]

Например, Poemata moralia, 35–36 (PG 37, col. 965–966); 37–38 (ibid., col. 966–967).

[79]

Anthol. Palat., XIV, 116–146.

[80]

Anthol. Palat., IX, 360.

[81]

При таком понимании соотношения между двумя эпиграммами остается вопрос: почему именно первая была «пессимистической» и вторая «оптимистической», а не наоборот? Но ответ, как кажется, очень прост. Первая эпиграмма — вызов, вторая — ответ на вызов; первая обязана быть и по тону своему вызывающей, вторая — нет, ибо ее существование оправдано вызовом, содержащимся в первой. Но тезис «во всяком образе жизни есть нечто хорошее» не является вызывающим и при неспровоцированном высказывании просто неинтересен; напротив, в тезисе «ни в каком образе жизни нет ничего хорошего» достаточно задора. Именно этот диспутальный задор, а не «мировую» (или «гражданскую») скорбь обязаны мы ощутить в первой эпиграмме.

[82]

Так определяется тема обеих эпиграмм в леммах рукописей.

[83]

Ср., например, ряд ямбических эпиграмм Григория Богослова с идентичной логико-синтаксической структурой, а именно основанных на схеме пятичленной (в одном случае — четырехчленной) градации, причем параллелизм подчеркнут (как и у Метродора) формальным единообразием метрического свойства: первый колон каждого первого стиха и затем анжабеманы во всех остальных стихах, кроме последнего, непременно занимают по пять слогов, т. е. по две стопы и по тесису третьей (Poemata moralia, 20–23, PG, 37, col. 788–790).

[84]

«Dispositio» (греч. τάξις, ср. Arist. Rhet., III, 12) — одно из центральных понятий риторической теории. В новой научной литературе иногда употребляется как коррелят к понятию композиции; термин «диспозиция» акцентирует момент школьной правильности, рассудочной последовательности (то, чего мы ждем от идеальною ученического сочинения), термин «композиция» — момент «творческой» субъективности (то, чего мы ждем от художественной литературы в современном смысле слова).

[85]

Еще вопрос, что важнее для автора первой эпиграммы — высказать свое «пессимистическое» суждение о мире или похвалиться тем, как складно он сумеет в шести парах дихотомий (как теперь говорят, бинарных оппозиций) создать иллюзию исчерпывающего перебора жизненных возможностей; и Метродор, вступая в игровую полемику с оценочным наполнением пунктов каталога, не только принимает самый каталог, но, как бы повернув его вокруг оси симметрии, дает ему статус независимости от конкретного тезиса, в связи с которым он был изначально предложен. Логическая диспозиция имеет здесь такое значение, к которому она стремится в неисчислимом множестве других случаев.

[86]

Norden E. Die antike Kunstprosa vom VI. Jahrhundert v. Chr. bis in die Zeit der Renaissance. Leipzig, 1898, Bd. I, S. 18–20..

[87]

Для рубежа I в. до н. э. и I в. н. э. имеются эпиграммы Кринагора, Антипатра Фессалоникского, Гетулика, Алфея и др.; для IV в. н. э., когда буйное цветение риторической прозы не оставляло никакого места для поэзии, — эпиграммы Григория Богослова, Юлиана Отступника, позднее Паллада; даже для IX в., времени глубокого упадка всех унаследованных от античности жанров, — ямбические эпиграммы Феодора Студита и Кассии, неловкие, но сохраняющие равенство себе жанровой структуры.

[88]

Anthol. Palat., append. V, 10. 89 Anthol. Palat., VII, 747.

[90]

II Paralip., 6, 18. 91 I, 40. 92 VII, 149. 93 I, 33. 94 I, 36.

[95]

Цит. по примечаниям в парижском издании «Палатинской антологии» 1871 г. (серия Ф. Дидо), т. 1, с. 17.

[96]

«О граде Божием», I, 26. 97 VII, 35. 98 I, 19, 4. 99 I, 20,1–3.

Загрузка...