* * *

Террор не был реализацией заранее продуманного политического проекта; он постепенно творил сам себя, используя уже созданные и накопленные за годы Революции материалы. 9 термидора обычно считается символической датой, знаменующей если и не окончание Террора, то, по крайней мере, предвестие его конца. По-иному обстоит дело с его началом. С первых же дней, мнения как современников, так и историков резко расходятся. Создается впечатление, что действовавшие на политической арене персонажи не вошли в Террор в некий единый момент времени, а сползали в него постепенно, пройдя через целую серию мелких сдвигов. Иными словами, при выходе из Террора существовал достаточно четко видимый политический проект, тогда как, напротив, мы не видим никакого глобального политического проекта, предшествовавшего Террору или определяющего его.

Однако не приходится сомневаться, что в определенный момент, примерно осенью-зимой 1793 года, Террор уже существует, присутствуя повсюду, сопровождаемый проскрипциями и казнями, и демонстрирует свою собственную динамику развития. Трудность в понимании террористической власти состоит, помимо всего прочего, в том, что, с одной стороны, она не представляла собой простую цепь актов беззакония, проскрипций и насилия, но имела характерные черты режима, обладающего своей внутренней логикой; с другой, - это была система управления, структура которой, судя по всему, развивалась на базе временных мер, служивших ответом на критическую ситуацию в стране. Все выглядело так, как будто эта структура являлась основой для формирования типов поведения и отношений, символической практики и дискурса, посредством которых Франция увязала в Терроре. Он, таким образом, укоренялся, доводя до крайности некоторые тенденции, свойственные предшествующей революционной практике и системе представлений. В этом смысле, условия, при которых Террор стал возможен и даже осуществим, необходимо искать в особенностях предшествовавшего ему революционного опыта. По отношению к этому опыту Террор укоренялся одновременно и как его продолжение, и как разрыв; он развивал и доводил некоторые его аспекты до логического предела, нередко трансформируя их в явно тупиковую политику{1}.

Один из таких путей, по которым, шло сползание в Террор, было прославление массового, "народного" насилия. Террористическая власть, вне всякого сомнения, не была первым в истории режимом, опиравшимся на насилие и на страх. Но ее отличительная черта была в том, что она осуществляла власть от имени новой, неизвестной в истории легитимности, исходящей от Нации. Террор оправдывался как способ реализации народного суверенитета; террористические законы были лишь проявлением этого неограниченного суверенитета, энергично действующим во имя общественного спасения и революционного обновления.

Возможность сползания к системе, в которой репрессии и насилие обретают характер государственных институтов, была обусловлена теми крайне непростыми взаимоотношениями, которые установились между политическими и идеологическими элитами эпохи Революции и "диким" , спонтанным насилием "низов", казнями без суда. Эта неоднозначность проистекала не только из того факта, что политические группировки, желавшие радикализировать Революцию, старались опираться на народные массы и использовать их насилие как одно из средств достижения своих целей. Она также, и в особенности, основана на том, что революционная мифология - это мифология созидательного насилия, "народа, совершившего Революцию". Хорошо известно, что зарождающаяся революционная символика колебалась в выборе между двумя основополагающими событиями: 20 июня, клятвой законных представителей Нации, выражающей свою волю посредством мирного торжественного акта, и 14 июля, днем созидательного и героического насилия, днем взятия Бастилии стихийно объединившимся народом.

Противопоставление этих двух основополагающих событий было окончательно преодолено лишь во время праздника Федерации, мирного собрания Нации, в ходе которого новая клятва сублимировала насильственный характер отмечаемого события. Эта сублимация была тем более необходимой, что, как известно, взятие Бастилии сопровождалось массовыми убийствами, совершенными в атмосфере крайне архаичного насилия, вызванного паникой толпы. Естественно, я имею в виду расправу над де Лонэ, Бертье де Савиньи и Фулоном. Коллективный страх и обряд искупительного насилия соединились здесь в социальный ритуал, ставший неотъемлемой частью революционного процесса.

Иными словами, это кровопролитие, сопровождавшее действия "победителей Бастилии", сразу же ставило проблему включения традиции народного насилия в контекст Революции. Знаменитые слова Барнава: "Нас хотят разжалобить пролитой в Париже кровью! Но так ли чиста была эта кровь!", самой своей демагогичностью показывают замешательство перед лицом актов "народа", одновременно и патриотичного, и свирепого. Вне всякого сомнения, действующее право не позволяло ни штурмовать королевскую крепость, ни убивать ее защитников, ни уничтожать того, кто, как считалось, заставлял народ голодать. Однако Революция требовала для себя неписаной законности, положенной в основу нового права, законности, которая отменяла бы действующее право. Именно здесь взаимоотношения между революцией, законностью и насилием становятся чрезвычайно сложными. И в самом деле, как далеко могло зайти признание легитимности этого небывалого и созидательного насилия? И, в особенности, кто должен был отличать "чистую" кровь от "нечистой", народное насилие от простого убийства?

Эти вопросы с новой силой встали после сентябрьской резни, и именно в этом отношении речи и политическая деятельность Робеспьера немало способствовали одному из сдвигов, посредством которых происходило сползание в Террор. Прежде всего, я имею в виду его ответ 5 ноября 1792 г. на нападки жирондистов, отличавшиеся практически у всех у них (но особенно у Луве) редким неистовством, которое выдавало еще непрошедший ужас перед недавними убийствами. Робеспьеру было нетрудно опровергнуть обвинения в том, что он был организатором и (или) вдохновителем резни: он никогда не подстрекал к продолжению насилия и ни разу не присутствовал лично при его проявлениях. Его объяснения причин этих убийств, в конечном счете, не сильно отличались от выдвинутых по горячим следам некоторыми жирондистами (в частности, Горса и Карра): набат, вызвавший широкую волну паники; готовившийся в тюрьмах заговор с целью перебить семьи ушедших на фронт патриотов и т. д.

Робеспьер изо всех сил старается не впасть в прямую апологию участников насилия. Но с самим насилием дело обстояло по-другому. "События" (он никогда не употребляет слово "убийства") были "народным движением, а не, как смехотворно полагают некоторые, локальным бунтом нескольких негодяев, которым заплатили, чтобы они перебили себе подобных. О, если бы это было иначе, разве народ этому бы не помешал?" Делать из пассивности перед лицом насилия вывод о его одобрении, если даже не о некоторой причастности, - это был аргумент столь же демагогический, сколь и тонко рассчитанный. В самом деле, во время сентябрьских убийств население Парижа оставалось пассивным и позволило действовать бандам из нескольких сотен убийц, которые переходили от одной тюрьмы к другой (да и сам Робеспьер также ничего не сделал, хотя заседал в Парижской коммуне и на собрании выборщиков фактически в нескольких кварталах от места резни).

Как бы то ни было, суть аргументации Робеспьера заключается в другом. Он представляет убийства как продолжение "славного дня" 10 августа и сводит вопрос о народном насилии к проблеме революционной законности, имея в виду легитимность самой Революции. "Неужели вы хотели революцию без революции? Откуда это стремление к травле, с которым пытаются пересмотреть, если так можно выразиться, революцию, разбившую ваши оковы? Но как можно выносить суждение о последствиях, которые могут повлечь за собой эти великие потрясения? Кто способен указать точную границу, о которую должны разбиться волны народного восстания, после того, как события уже начали разворачиваться? Какой народ в этих условиях смог бы когда-либо сбросить ярмо деспотизма?" Те, кто поверяет революционные действия "конституционным компасом", ищут тем самым предлог" изобразить миссионеров революции подстрекателями и врагами общественного порядка". Насилие равновелико самой революции; оно незаконно, но "оно столь же незаконно, как и революция, как свержение трона и взятие Бастилии, столь же незаконно, как и свобода". Вне всякого сомнения, можно оплакивать невинные жертвы, и даже если эта жертва всего одна, "это уже слишком много. Оплакивайте даже виновных, которых должен был покарать закон и которые пали от меча народного правосудия; но пусть ваша скорбь, как и все человеческое, имеет свой предел. Чувствительность, оплакивающая едва ли не исключительно врагов свободы, кажется мне подозрительной. Прекратите размахивать перед моими глазами окровавленной одеждой тирана..."{2}

Мы могли бы долго комментировать этот текст. Великолепно комбинируя риторические эффекты и политические аргументы, он явно содержит в себе указание на двойственность взаимоотношений между революционной законностью и беззаконным насилием. Убийства не могут быть в нем оправданы без того, чтобы их все же не осудить; они помещаются одновременно и в рамки, и за рамки легитимного насилия, не имеющего четких очертаний, более того, они оказываются завуалированы. Будучи интегрировано в революционную мифологию и ассимилировано продвигающейся вперед Революцией, насилие приобретает совершенно иные очертания: его первозданные и жестокие реалии скрыты вложенным в него символическим смыслом. После идеализации оно превращается в чисто символическую практику; оно, в общем и целом, сводится к вдохновляемой им благородной цели, становится столь же чистым, как революционные энергия и энтузиазм.

В крови оказывается лишь "одежда тирана". Репрессии лишь кажутся деструктивными; правосудие карает виновных и, искореняя остатки злополучного прошлого, является, в основе своей, обновляющей силой. Робеспьер - не Марат, и он не призывает к народной ярости; его речь той осенью 1792 г. не была наброском будущего террористического режима. И, тем не менее, принцип "нет революции без революции", двусмысленности и недосказанности, которыми он окружает революционное насилие и казни без суда, являются началом того склона, по которому вскоре начнется скольжение, ведущее к утверждению монополии революционного государства на распространение страха и осуществление коллективного насилия.

Загрузка...