Говорят, в старину на кораблях была такая должность — впередсмотрящий…
Есть в Италии вулкан Стромболи. Яшка Чернов составил таблицу потухших вулканов. Первым в таблице стоял итальянский вулкан, который дымит и по нынешний день. Яшка мне объяснил: вулкан Стромболи он вставил за красивое название.
Потому он, Яшка Чернов, и Страмболя. Попокатепетль[1] — долго выговаривать.
Яшка вечно что-то начинал, чего-то придумывал и в чем-то нас убеждал.
Он начинал заниматься археологией. Он приходил ко мне со штыковой лопатой. За поясом у него торчали платяная и зубная щетки (говорят, археологи пользуются щеточками, чтобы не повредить, очищая от земли, ветхие черепки). В ведре из-под керосина он приносил кости ихтиозавров. Яшка доставал кость подревнее, совал мне под нос и уговаривал вглядеться.
Затем Яшка, как и мы все, заболел геологией. Носил ковбойку с закатанными рукавами, менялся кернами — кусками выбуренных пород, — листал нашу общую собственность «Геологию», откуда мы, вычитав про микропалеонтологические анализы, толковали друг другу вычитанное как вздумается.
Потом Яшка готовил беспризорного пса Жулика для работы в милиции. Мы толпой убегали от пса полуобутые. Яшка снимал с каждого тапку и совал всю эту обувную лавку под нос псу. Пес жадно глотал кусочки колбасы, оставленные Яшке на завтрак, и преданно глядел ему в глаза. Пес попался на редкость бездарный. Яшка любил, чтобы у него все получалось сразу. Поэтому он дал пинка Жулику и решил стать капитаном нашей футбольной команды.
Он нарядился в футбольные — до колен — трусы и неделю мучил мяч до потемок. Но страшные удары у него не получались, штанги одним ударом мяча он не ломал и капитаном его выбирать не собирались. Тогда Яшка пришил к трусам огромный карман. Отныне из его кармана торчали планки, свисали обрывки ниток: Яшка строил планер.
Яшка не появлялся на улице третий день, и я зашел к нему по дороге на Бутак. Во дворе было слышно, как Яшка пел. Он сидел спиной ко мне на полу и обматывал ниткой две тонкие бамбуковые планки. Рядом лежали готовое крыло планера и расщепленная лыжная палка.
— Купаться пойдешь?
— Я почти не сплю. Я есть-то забываю… Видишь? — Яшка кивнул на крыло. — Завтра полетит!
— Чем у тебя воняет?
— Клей столярный, восемьдесят восемь. Универсальный.
— Горит!
Яшка вскочил и помчался к электроплитке. На ней шипело и дымило. Яшка пометался по комнате, схватил с дивана расшитую подушечку, обернул ею жестянку и метнулся на улицу. Я выдернул штепсель и бросился за ним.
Яшка сидел на ступеньке крыльца. Перед ним на боку валялась закоптевшая консервная банка. Он пнул ее ногой.
— Ты скажи мне, что это за клей? Он не разогрелся, а сгорел! Ха! Плевать я хотел на такой клей!
— Говорят, клей надо разогревать так, — сказал я. — Банку с клеем опускают в кастрюлю с водой, а кастрюлю ставят на плиту.
— Еще чего не хватало! Ладно… У меня три плитки клея есть. Что нового на улице?
— Шутя сделал лук. Стреляет на пятьдесят метров.
— Подумаешь…
К Яшке, как обещал, я заглянул на обратном пути. Он сидел на полу около полусобранного планера, уткнув нос в колени.
— Жду вот. Клей сохнет, — сказал он. — Говоришь, Шутин лук стреляет на пятьдесят метров?
Яшка хотел привстать, но как-то странно дернулся, дрыгнул ногой и повалился набок. Планер отлетел в сторону, крылья и хвост у него отвалились.
Яшка отодрал штаны от пола и на четвереньках подполз к планеру.
— Ты скажешь, это клей? Сто лет сохнет, — проворчал Яшка. — Плевал я на такой клей!
Утром я встретил Яшку на базаре. Он тащил ведро, из которого торчали два огромных бычьих рога. Яшка поманил меня рукой.
— Не знаешь, где достать рога и копыта?
— Не знаю… Наверно, на бойне…
— Я сварю клей по собственному рецепту. Он в две минуты склеит что хочешь.
По дороге на бойню мы забросили в Яшкин двор добытые им рога. Остаток дня мы бродили вокруг бойни. Воняло там крепко. Я сказал Яшке, что столярный клей пахнет гораздо приятнее и вообще, если бы планер склеить фабричным клеем, он давно бы был готов. Яшка отмахнулся от меня и бросился выцарапывать из земли коровье копыто.
Мы сложили рога и копыта в углу Яшкиного двора. Затем Яшка согрел воды, и мы долго мыли в корыте вонючие коровьи конечности. Вечером я едва притащил ноги домой,
Утром, входя к Яшке, я заткнул нос пальцами. По кухне плавали тучи маслянистой гари. Сквозь чад я кое-как разглядел Яшку. Он метался около плиты, подбрасывал уголь, мешал в большой кастрюле обломком доски.
— Постой! Вы в этой кастрюле варите суп?
— Ничего!.. Зато клей будет — во! — восторженно сказал Яшка. — Ты будешь смотреть за огнем!
С ума сойти, сколько ведер угля я сжег! На улице жара 37 градусов, а в доме еще жарче. Мы разделись до трусов, кастрюля прыгала на плите и плевалась чем-то липким, коричневым и вонючим. Я-то держался подальше от кастрюли. А Яшке было каково! Он то и дело подсыпал в нее то соли, то соды — и бельевой и питьевой. Потом притащил домашнюю аптечку и налил в кастрюлю нашатырного спирта. А я едва успевал подносить уголь. Таскал его целыми ведрами! Мне никогда не было так весело.
Так мы скакали у плиты часа два. Наконец кастрюля подпрыгнула на плите и раздался взрыв, такой сильный, что мы побежали прятаться за дверь.
— Готово! — радостно сказал Яшка, будто он всю жизнь ждал этого взрыва.
Он зацепил кочергой кастрюлю за ушко и потащил ее во двор. Следом по полу, по крыльцу дымилась липкая ленточка варева.
Я вернулся в дом, открыл окна и навел мало-мальский порядок в кухне.
Яшка позвал меня. Он решил продемонстрировать свой клей. Кастрюля все еще плевалась.
Яшка отыскал в сарае два обломка фанеры, намазал их варевом, сложил и попросил меня встать на них, а сам побежал в дом за будильником. Я стоял на фанерах 20 минут — неподвижно, как статуя, а Яшка прогуливался вокруг кастрюли и время от времени заглядывал в нее. Наверное, гадал, что делать с таким количеством клея.
— Хватит! Мне надоело! — сказал я.
Яшка кивнул, поднял фанерки и зачем-то понюхал их. Одна фанерка тут же отвалилась. Вторую Яшка сердито забросил на соседний двор.
— Я так и знал! — сказал он. — Лучший клей варят не из рогов, — и перевернул кастрюлю ногой.
На следующий день Яшка разбудил меня чуть свет. Он стоял под моим окном, сиреневый от холода. В руках держал джутовый мешок.
— Скорее! Чего ты возишься? Надо бредень сделать. Понимаешь, я решил сварить клей из рыбьей чешуи.
— Вари без меня, — сказал я. Яшка уходил, возвращался, ныл под окном битый час и несколько раз принимался рассказывать, как варится клей из рыбьей чешуи. Я сдался.
Мы разрезали мешок, содрали с окна нашей летней кухни марлевую занавеску, сшили из нее мотню. Выстругали палки. По дороге на реку прихватили с собой двух чижиков-второклассников из отряда Сашки Чижикова.
Чижики заходили вперед и с шумом бежали на нас, хлестали хворостинами по воде, гнали рыбу. Наконец шлепать по воде им надоело, и они сбежали.
Мы со злостью таскали по мелям игрушечный бредешок и к вечеру все же набродили рыбьей мелочи — пескаришек, ельцов, подусят, окунишек — и потащили ведро к дому.
В Яшкином дворе шел бой. Соседки ругались с Яшкиной матерью. Три соседские курицы не вернулись на насесты вчера вечером. Их обнаружили в Яшкином дворе. Курицы вклеились намертво и закатили глаза.
— Во, слышишь? Вот это клей! — прошептал мне Яшка.
Он был горд.
Мы потихоньку поставили ведро с рыбой в сарай, и я побежал домой. Меня ждал нагоняй за несъеденный обед и ужин.
Утром я застал Яшку расстроенным. Он расхаживал вокруг ведра, из которого исчезла почти вся рыба. Ночью окрестные коты устроили в сарае знатный пир. Яшка кивнул на храпевшего кота Ваську.
— Сколько рыбы сожрал, а тощий! У-у, контрреволюционер!
Варку клея пришлось отложить. Братья Шпаковские, Шутя и я ездили на попутной машине за Акжар посмотреть выход слюды. Вернулись мы затемно.
Утром я первым делом поспешил к Яшке. Он сидел за столом и рассматривал на свет жидкость в пузырьке.
— Скипидар! Маловато… Я похудел? Сегодня почти не спал, — Яшка перешел на шепот. — Лазил в сарай к Тараненковым. Доил ихних коз. Понимаешь? Тяну, тяну козу за соски — и хоть бы капля! Пришлось молоко на базаре покупать. Вот сейчас сижу и думаю: не продали ли мне коровье вместо козьего? Яшка рассказал, что самый лучший клей — казеин. Он в отличие от других клеев не боится воды. Склеенный казеином предмет пролежит в воде тысячу лет, и ему хоть бы хны! Казеин делается из козьего молока. Молоко заквашивают, получается сыр. Сыр растирают и разводят на спирту или скипидаре.
Яшка взболтнул пузырек, посмотрел его на свет и спросил:
— У Шути лук по-прежнему стреляет на пятьдесят метров?
Я рассказал, как вчера в степи Шутя попал стрелой в суслика, суслик залез в нору и утащил наконечник.
— По-моему, козье молоко скисло. Пойду посмотрю, — обеспокоенно сказал Яшка.
Он долго не появлялся. В комнату вошел, облизываясь, кот Васька и разлегся под столом.
Вошедший Яшка пнул ножку стола.
— Скисло?
— Выкисло! Начисто!
Я слазил под стол и поймал кота. Мы открыли ему пасть.
— Может, не он? — неуверенно сказал я.
— А кто же еще? Снежный человек, да?
Яшка едва не ревел.
— Куда в него лезет? Ест и ест, а все худой!
— Чудак! Все в мускулы уходит. Смотри, какой жилистый!
Яшка потискал кота и медленно проговорил:
— Димка, а ты знаешь, какая тетива получается из кошачьих кишок! Звенит, как серебряная! У меня стрела полетит на сто метров! В два раза дальше, чем у Шути.
Яшка закрыл дверь, чтобы кот не смог удрать. Сходил на кухню, принес кухонный нож и потрогал лезвие ногтем.
— Ты чего, Яшка, задумал?
— Не бойся! У меня рука не дрогнет. Но я не стану торопиться. Кота надо откормить. Понял? Чтобы кишки у него были гибкие, прочные.
Яшка достал из буфета бутыль с рыбьим жиром.
— Знаешь, сколько в нем витаминов? В рыбьем жире?
Сплошные витамины! Держи кота. Я его буду кормить шесть раз в день.
Я разинул коту пасть, и Яшка сунул в нее горлышко бутылки. Кот рванулся, оставив у меня на руках глубокие царапины, и забился под кровать.
В коридоре один на другом стояли три сундука. Мы сняли два верхних. В нижнем хранилась зимняя одежда семьи Черновых. Мы надели рукавицы. Яшка взял еще отцовский валенок. Мы вошли в комнату, поймали кота и втиснули его в валенок.
Кот бился, мяукал и никак не желал глотать рыбий жир.
— Ну, хватит, — сказал я. — Иначе ему рыбий жир опротивеет.
Через пять минут Яшка показал мне чертеж. Яшка пояснил, что он придумал приспособление для разжимания кошачьих челюстей.
Я пошел домой и немного постоял у ворот. Со двора неслось Яшкино пение и визг ножовки. Яшка, который никогда не откладывал дело, начал строить приспособление для подкармливания кота рыбьим жиром.
Вот каков был Яшка Чернов! То есть Яшка Страмболя.
Наш городок прикорнул к отрогам Мугоджар. Приплюснутые мазанки и желтенькие финские домики толпились на берегу речушки Бутак. За дальние голубые отроги уезжали наши отцы — геологи, буровики, нефтяники — к своим шурфам и вышкам.
Из-за отрогов недавно вернулся Яшка Страмболя и свел с ума мальчишек 3-й Геологической своими рассказами. Мать брала его к себе в партию на несколько дней. Назад Яшка возвращался на «козлике». Когда остановились у каких-то озер налить в радиатор воды, Яшка отправился обследовать берега ближайшего озерца и свалился в воду. Прямо в ковбойке. Яшка клялся, что вода пахла нефтью и что он собственными глазами видел нефтяную пленку.
Нашему георайону позарез нужна нефть. Позади четыре года неудач. Прошлым летом две скважины, наконец, дали нефть. Но по двум скважинам подсчитать запасы нефтяного пласта невозможно. А потом снова неудачи. Нефть будто пропала. В эти дни решалась судьба района.
Вечером ребята с 3-й Геологической собрались во дворе управления геологоразведки, на дне неизвестно для чего выкопанного котлована. Котлован у нас был вместо штаба.
Яшка принес свою ковбойку, в которой он свалился в озеро. Каждый из нас понюхал ковбойку, и Сашка Воронков сказал, что от нее так и прет нефтью, хотя эту самую ковбойку Яшкина мать вчера и выстирала. Решали: кто пойдет с Яшкой; когда экспедиция N должна выступать в дорогу. Мы знали, под N значится все засекреченное. И N — нефть. Вот совпадение!
— Компас у меня есть, — сказал Яшка. — Да я и по звездам ориентируюсь! Для меня найти дорогу по звездам — это все равно что… — Яшка сплюнул и бросил щепкой в бродившую по котловану курицу. — Карту я сделаю. Сейчас вот пойду и сделаю…
Сбегали за картой. Карта была вкладышем в учебник географии. От Баку провели линию через Гурьев на Эмбу. Взяли точку — озерцо с признаками нефти, открытое Яшкой чуть севернее нашего городка, — и соединили эту точку с Эмбой. И обомлели. Прямая линия соединила Яшкино озерцо, Эмбу, Гурьев, Баку.
Ну, конечно, Яшкино озерцо — продолжение нефтеносной жилы!
— Нефть просачивается в неглубокое озеро? Чепуха! Это вам не Байкал, — сказал я.
Стали размышлять:
— А если в районе тех озер разломы?..
— Или сбросы?..
— Или еще… как это называется? Ну, в книжке…
— Деформация пород фундамента?..
— По геологической карте предсказали нефть на Самарской луке до разведочного бурения. Мой отец там пускал скважины, — сказал Сашка Воронков. — А в Венесуэле из трещин гранитов фундамента добывают, знаешь, сколько нефти? То, о чем Димка говорит, — сбросы пород…
Каждый понимал: сто пятьдесят километров по степи — это тебе не на Бутак сбегать искупаться. Решили: пойдут двое — Яшка и один из нас. Отобрали из двенадцати пятерых. Каждый, чью кандидатуру обсуждали, вылезал из котлована и вышагивал по двору, покуда остальные галдели, припоминая его достоинства и недостатки. Дошла очередь и до меня.
Я присел на саманный кирпич, выпавший из ближнего глиняного забора, и, напустив на себя безразличный вид, чертил сучком по земле. Я был старостой 6-го «Б». Самые авторитетные ребята на 3-й Геологической именно из бывшего 6-го «Б». Меня, наконец, позвали.
— Мы — пацаны с 3-й Геологической! Разве на нас нельзя надеяться? — подмигнул мне Яшка.
Я понял: остановились на мне.
Мама заставила меня мыть ноги. Я сидел на ступеньке крыльца. В полосе света, падавшего из нашего окна, показался Сашка Воронков. Скрипа калитки я не слышал — очевидно, Сашка перелез через забор.
— Меня тоже заставляют, — вздохнул Сашка. — Только что вымыл.
Я посмотрел на Сашкины ноги. Он был босой.
— Думают, что сплю, — пояснил Сашка.
Меня окликнула мама. Сашка еще раз вздохнул, пошарил за пазухой и сунул мне в руки свисток из моржового клыка. Свисток подарил ему брат, пограничник дальневосточной заставы. Я знал, как ценил Сашка подарок брата. Засыпая, я подумал, что свисток в экспедиции мне, пожалуй, и не понадобится. Где-то в середине ночи меня растолкал Петька Замошкин, который влез в окно. Петька шепотом приказал: «Тихо!» — и протянул мне планшет. Планшет был офицерский, танковых войск…
Я вертелся с боку на бок.
«Картошек штук 20 хватит, — считал я. — Если в час будем делать четыре километра… Значит, в день — шестьдесят запросто. Значит, туда — назад займет пять дней. Двести граммов хлеба на раз… Хлеба взять шесть килограммов… Не забыть за щавелем сбегать на базар… Когда жуешь щавель, пить не так сильно хочется».
Я сидел на подоконнике, обхватив колени руками, и зябко ежился. Небо побелело, потянулись серенькие утренние облачка. Во дворе напротив замычала корова бабки Зеленчихи.
Под окном появился Колька Волошин. Колька зябко вздрагивал. На нем были трусы да на шее бинокль. Этого Кольку мы прямо в глаза звали жмотом. Колька положил на подоконник отцовский бинокль, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и скрылся в огороде.
В полдень мы должны были кончить сборы, а в два часа выступать. Когда Яшка принес свой рюкзак и я стал его укладывать, Яшка обозвал меня девчонкой и выбросил из рюкзака нитки с иголкой, бинт, йод, щавель и газету, которую я припас для разжигания костра.
— Карту сделал? — спросил я у него. — Масштаб нанес точно?
Яшка снисходительно пожал плечами: отстань, дескать, не твое дело.
Я сказал, что пробу нефти не понесешь в банке из-под маринованных помидоров. Сашка тут же припомнил, что на днях, когда он ходил к матери толстого Вовули за нитками мулине, во дворе у них случайно увидел совсем новенькую канистру. И размером небольшую. Там, за акацией. Где колонка…
Вовуля был не «наш» — не мальчишка с 3-й Геологической улицы. Он не ходил с нами в экспедиции и не сидел вечерами на краю котлована во дворе управления геологоразведки. Вовуля сидел дома или ходил с бабушкой на базар.
Наша дружба с Вовулей оборвалась год назад. Сколько я его помню, за ним вечно бегали мать и бабушка и кричали: «Вовик, пэрсик, ты еще не пил томатный сок!» От томатных и других фруктовых и нефруктовых соков Вовуля и растолстел.
Вовуля слушал-слушал наши рассказы о голавлях и щурятах, что водятся в Бутаке, и однажды сбежал с нами на речку.
Он полдня путался у нас под ногами и приставал с дурацкими вопросами, пока не наступил на мой крючок. Я дернул удилище, Вовуля взвизгнул, и на том бы дело кончилось, не заметь я вслух, что жала-то у крючка нет.
Такое могло прийти в голову только Вовуле. Он стал вопить:
— К доктору немедленно! Вызовите карету «Скорой помощи»! Хочу домой!
— Брось вопить, сынуля!
— «Скорую помощь» сюда нельзя! Она нам всю рыбу распугает!
— Бабушка рассказывала, как у одной ее знакомой английская булавка ходила по крови и дошла почти до сердца. Ой, ой! Я чувствую, как крючок движется по ноге! Вот здесь! Потрогайте!
Вовуля подставлял каждому свою мягкую белую ногу, мы ее щупали, как щупает хозяйка курицу, и испуганно переглядывались, потому что в самом деле из истории с крючком, двигающимся к сердцу, ничего хорошего получиться не могло.
— Дальше колена не пойдет, — сказал Шутя. — Только держи ногу согнутой.
Мы отрезали от перемета кусок шпагата, зацепили петлей Вовулину ногу и притянули ее к поясу штанов так, что ступня уперлась в ягодицу.
— Даже красиво, — сказал Яшка Страмболя. — Похож на жителя Марса. Ну-ка, прыгни, Вовуля.
— Ой! О-ой! Я же чувствую, как крючок движется по моему телу! — закричал Вовуля.
Мы перепугались не на шутку.
Вовулю тащили на себе поочередно. Он был тяжелый, как комод. Каждый тащил его пятьдесят метров. От одного телеграфного столба до другого. Столбы уходили за горизонт. Мы тащили его до поселка часа три. А Вовуля кричал, что он чувствует, как крючок подходит к сердцу.
Когда вошли в поселок, Вовулю волокли уже попарно, ноги у нас подкашивались, и перед глазами брызгали бенгальские огни.
До больницы оставалось три квартала. Вовуля стонал. Колено крючок проскочил: это Вовуля почувствовал. У него кололо в боку, в затылке и в пояснице. Мы сняли шнур и отогнули Вовулину ногу. Но самостоятельно он не двигался. Он только стонал. Вокруг стоял народ. На нас обещали заявить в милицию. Какая-то старуха кричала:
— Что с ребенком делаете? Изверги!
До больницы оставалось три квартала. А нас самих надо было нести на руках. Поэтому мы заволокли Вовулю в роддом. Там над нами долго смеялись. Жало крючка, конечно, осталось лежать на берегу Бутака.
Спасибо Шуте, он не выбросил обрывок шпагата. Мы связали Вовуле ноги и положили его в чашу фонтана. Фонтан, как все фонтаны, не работал. Над Вовулей стояла гипсовая мать с гипсовым ребенком.
Из соседнего двора неслось: «Во-о-вик!» Немного погодя: «Вов-у-у-ля!» — тянуло уже два голоса. К бабушке подключилась Вовулина мама. Это ежечасное «Вовви-ик!» рождало наши насмешки и издевательства, которые мы выкрикивали в щели забора. Подразумевалось, что под забором сидит толстый Вовуля и выслушивает их.
Я сделал гримасу поужаснее и толкнул калитку Коротковых. Бабка Вовули, жалостливая старуха, любила врачевать и вечно пичкала соседских ребят порошками и таблетками. Болезни я себе придумать еще не успел.
Вправо, в затененном углу двора, росли кусты акации. Там, по словам Сашки Воронкова, валялась канистра.
Я поднялся по чисто выскобленному крыльцу.
Мне повезло. Бабки не было, в кухне сидел Вовуля. Он отгонял полотенцем мух и ел творог из большой эмалированной чашки. Ел с таким видом, словно выполнял нудную работу.
— Все работаешь? — сказал я. — Где бабка?
Вовуля отодвинул чашку, застеснявшись меня, и торопливо дожевывал. Щеки у него были как помидоры.
— Вовка, нам нужна канистра. Или сорвется одна… ну, в общем экспедиция. Видишь, как много зависит от тебя? — польстил я толстому.
Наконец он дожевал:
— Видишь ли, Дима, в канистре будут хранить керосин для примуса.
— Эх, ты! Ведь мы идем открывать… В общем мы откроем что-то такое…
Вовуля аккуратно прикрыл газетой чашку и сполз с табурета. Его даже не заинтересовала цель нашей экспедиции. От обиды я едва не проговорился. Меня так и подмывало сказать, что мы идем открывать.
Чтобы задобрить меня, Вовуля предложил показать мне набор слесарных инструментов, который подарил ему отец.
— Не надо никаких наборов! Дашь канистру? Хочешь… ну, хочешь, мы возьмем тебя в поисковый отряд? Ты будешь у нас начальником снабжения!
— Как мой папа? И ехать с вами не надо?
— Ну конечно!
Но Вовуля, подумав, отрицательно замотал головой.
За воротами бродили, поджидая меня, Яшка и Шпаковский. Я позвал их.
— Каррамба! — заорал Шпаковский. — И он отказался?
— С чего ты вдруг предложил ему участвовать в экспедиции? — сказал мне Яшка. — За главного в экспедиции я. Ты только участник…
Я вбежал во двор. Шпаковский следом за мной. Канистра стояла в тени, под акацией. Я поднял ее и перекинул через забор. На крыльце с разинутым ртом стоял Вовуля.
В воротах показалась Вовулина бабка. Она тащила авоську, полную помидоров, и под мышкой арбуз. Мы с Сережкой боком-боком к воротам и побежали.
Мое предложение взять в экспедицию Машу превратило ее в наших глазах из дряхлой своенравной кобылы в гордого коня.
Мы отправились в сарай, где Маша доживала свой век. Она обернулась к нам, пошлепала губами и попробовала выйти из сарая. Я грозно сказал:
— Куда? Назад!
— Куда? Назад! — повторил Яшка.
Маша схватила его зубами за рукав и дернула. Яшка вырвался и отбежал в угол. Я вышел во двор вслед за Машей.
— Гордый конь, угроз не выносит! — сказал Яшка. — Но ничего! Я найду с ней этот… как его… общий язык.
Кобыла Маша жила в сарае райфинотделовского двора. Тут же, в сарае, Яшка устроил музей для своего археологического утильсырья. Райфинотдел купил «Москвича», кучер Павел Иванович ушел на пенсию, а за Машей должна была присматривать Шутина мать, потому что семья Шути жила при райфинотделе. Но у матери Шути не было времени, и кормил кобылу, выводил ее гулять обычно я, потому что Шуте тоже было некогда.
Маша была плюгавая и костлявая, как селедка, кобыла с шишковатыми мосластыми ногами. Ноги у нее всегда почему-то подрагивали. Кобыла была, как говорится, себе на уме. Ее поступков не понимал даже бывший кучер Павел Иванович, а мы с Яшкой ее просто побаивались.
Однажды Маша забрела на базар и шаталась там меж зеленых рядов, хватая с прилавков редиску, огурцы, и даже сунула морду в ведро со сметаной. Ее отвели в милицию. Там вздумали было возить на ней воду. На третий день два милиционера долго выпинывали Машку с какой-то улицы. Маше понравилось стоять посреди улицы и мешать уличному движению. Когда кобыла видела ишака, она мотала головой и приближалась к нему, скрипя сухожилиями и пошлепывая серыми тряпичными губами. Будто ухмылялась. А потом неожиданно лягала или кусала его.
В общем возить воду на Маше отказались, и она вновь поселилась в райфинотделовском сарае.
Городок остался за спиной.
Эй вы, жители! Живите, как жили. Ешьте, спите, ходите на базар. Вовуля! Ешь свой творог и гоняй полотенцем мух!..
Рюкзак я нес за плечами. Мешок с канистрой, кастрюлей и картошкой мы привязали кобыле на спину. Маша трясла головой, мешок сползал ей под живот и немного погодя падал. Я шел позади и наблюдал, чтобы Маша его окончательно не потеряла.
Впереди — степь, во все стороны — степь. Наша ветхая кобыла Маша остановилась и закрыла глаза. Она спала на ходу.
Яшка Страмболя подергал узду, приставил к глазам бинокль и сказал:
— Осталось сто пятьдесят километров.
Я ничего не ответил и пнул Машу. Она очнулась и попыталась меня лягнуть. Яшка не удержался. На Яшку свалился наш тяжеленный несуразный мешок.
Яшка пощупал поясницу и сказал, что он этого Машке никогда не простит. Он сам не знает, что с ней сделает!
Когда Яшка, наконец, закрыл рот, я вздохнул и оглянулся. Нас догонял худенький ишачонок. Он понуро тащил две корзины.
Было жарко до невозможности. Шел четвертый час экспедиции.
Я вскарабкался кобыле на спину. Кобыла тронулась с места. Я шлепнулся на землю. Маша пошла, ускоряя ход, совсем не туда, куда следовало. Мы бежали за ней, ругали ее, дергали за веревочную узду. Наконец проклятая кобыла забралась в густой тальник и встала.
И тут-то я опять оказался на ее деревянной спине. Усталый Яшка приволок мешок, в котором от частых падений все перемешалось. Слышно, как о дно кастрюльки звякали ложки и нож. Яшка тяжело дышал. Он пнул кобылу в ляжку и дернул за узду. Я поддал ей пятками в бока. Экспедиция продолжалась.
Яшка то отставал, то уходил далеко вперед, потому что Маша то вдруг прибавляла шагу, то плелась, как на похоронах. Я сполз на землю, стащил за собой мешок. Мне опротивело придерживать этот мешок, вихлять и подпрыгивать на Машкином гофрированном хребте.
Когда Яшка сел вместо меня и наподдал пятками Маше бока, она сбросила его и потрусила, вихляя задом, в дальние талы по ответвлению от нашей дороги.
— Машенька! Скотина! Чтоб ты сдохла! Иди сюда! — кричал он.
После наших попыток проучить кобылу и оседлать ее она снова удрала в талы. Стемнело. Пустившись вслед за самодуристой кобылой, мы перебирались через влажную травянистую ложбину.
И тут я споткнулся, упал и скатился на дно выбоины, которую, должно быть, вырыла весенняя вода. Левая нога оказалась подо мной, за ступню меня словно рванули. На лбу выступила испарина.
Когда я прихромал на Яшкин голос, он растерянно пробормотал:
— Эта старая дуреха потеряла мешок… Ты что?
— Так… споткнулся.
Мешок мы нашли в лохматом кусте.
Высыпали звезды. Я молча взял кобылу за повод и поковылял вслед за Яшкой. Мы вышли к дороге. Яшка, хотя он и натер ногу, порывался идти дальше всю ночь, «несмотря ни на что». Я еле уговорил его передохнуть.
Яшка разжег костер, чтобы сварить суп. Я свернулся калачиком и сунул нос в воротник телогрейки. Где-то рядом, в темноте, за кустом хрустела травой кобыла. Яшка привязал ее веревкой к своей ноге.
Утро было зябкое, прозрачное и росистое. Мы лязгали зубами и, полосатые от холода, пытались поехидничать друг над другом.
Выбрались мы на дорогу по высокой траве. Наши штаны почернели от росы. Компасом пользоваться было незачем: до города было рукой подать. Проклятая кобыла! Когда я взобрался Маше на спину, городок виднелся кучкой белых домиков. Посередине каланча, похожая на шахматную туру.
— От нашего дома до каланчи два квартала, — сказал Яшка, будто я сам этого не знал. — Все еще спят…
Солнце из багрового, негреющего становилось желтым и горячим. Синеющие кусты тальника посветлели, ожили и вдруг заискрились, стали золотисто-зеленые.
Яшка часто отставал — переобувался и щупал свои мозоли. На кобыле ехали попеременно, как и вчера: полкилометра Яшка, полкилометра я. Считали по телеграфным столбам.
— Десять столбов! — кричал Яшка.
Я натягивал узду:
— Тпру-у!
Разозлясь на Машины капризы, я вздул ее веревкой. Теперь она опасливо косилась, когда я принимался на нее орать. Орал я изо всех сил, поэтому к полудню вконец осип.
Затем мы волокли кобылу к ближним тальникам, заводили ее в кусты погуще, и я подсаживал Яшку. В нашей войне с кобылой кусты были нейтральной территорией: взобраться себе на спину Маша позволяла только в густых кустах. Боялась она кустов, что ли, только стояла там смирно.
Я выводил лошадь с Яшкой и мешком на спине к дороге и хромал позади, потому что нога болеть не перестала. Я гримасничал от боли, а Яшке это было видеть незачем.
Мы решили идти прямо на север. Пусть пойдем по бездорожью, зато сократим путь.
…Жара степная — душная и густая. Хоть бы ветерок! Хоть бы в тень присесть! Речка крадется где-то там, у отрогов. Вокруг ни кустика. А впереди, ох, как много шагов!
Проклятая нога! От нее ломит в спине и гудит голова.
Подошли к Кара-Бутаку, брошенной скважине. Скважина оказалась пустой.
Жутковато. Мы послонялись по выбитой, черной от впитавшегося мазута площадке, постучали по бетону еще не затянувшегося песком колодца. Начали осыпаться края котлована, в который сливали негодный глинистый раствор; по его звонкому, в струпьях, дну ползли черные трещины.
Невдалеке вылез из норы суслик, встал столбиком, поглядел на нас, не спеша отбежал и сел на край цементированной стенки отстойника. Я схватил комок глины и с непонятной мне яростью швырнул в зверька, затем, поморщившись от боли, надел рюкзак. Яшка погрузил на кобылу мешок… Мы торопливо уходили прочь. Страшно — земля, брошенная людьми.
От жары я сомлел. Слегка тошнило. Пить уже не хочется… Полежать бы. Но я приказывал себе: «Шагай, Димка, шагай!..» Перед глазами качаются мосластые ноги кобылы и ее пыльный хвост. Степь покачивается, зыбкая, желтая…
Шагай, Димка, шагай… Тебе еще далеко шагать!
«Ты вырастешь и уйдешь в дальние маршруты… по пескам пустынь, по буранной тундре. Тебе надо стать сильным! Тебе много понадобится воли и настойчивости, сын!» — так говорил мне отец.
Шагай, Димка, шагай… Болит нога? Ничего, Димка… Заживет…
Степь растекается в зыбком мареве. Качается горизонт, Яшкина спина, ноги кобылы. Разомлевший Яшка забыл, что костлявую лошадиную спину пора уступить мне. Я не напоминаю. Яшка оборачивается, сонно подсчитывает:
— Идем часов десять… Если по три с половиной километра в час… Тридцать пять километров прошли. А?
Я согласно мотаю головой. Степь источает горячий, дурманистый от нагретого разнотравья воздух. Горячий пот щиплет лицо, шею, спину, сбегает струйками в глаза, слипаются мокрые ресницы. В глазах — резь от солнца.
Разве это трудности, Димка?.. Ты же геолог!
«Я потерплю, — отвечал я себе. — Что мне стоит?»
Нагнулся за травинкой. В глазах завертелись красно-бело-синие круги. Отмерил травинку и вставил ее между пальцев правой руки, потоптался — следил, чтобы встать вернее. Определил время: пять часов.
Яшка слез с лошади, объявил:
— Скоро Сазда будет. Постой! Но до Сазды пятьдесят километров? А?
— Мы пятьдесят давно уже прошли, — подсчитал я. — Вчера километров пятнадцать. И сегодня за десять часов — километров сорок.
Молчим. Потихоньку наблюдаем друг за другом.
— Надо было по дороге идти… — говорит Яшка.
— «По дороге-е», — передразнил я его. — Дорога-то свернула на запад, на Кара-Тюбе! А нам резко на север. Сам же говорил!
Километра два волокли Машу за узду. Попеременно подхлестывали ее. Затем свернули к тальникам. Десяток слабеньких кустов казались нам рощей. Проклятая кобыла! Тошно было смотреть на нее.
Яшка ехал на кобыле, поминутно доставал компас и проверял: идем ли «резко на север». После словно забытого разговора о пройденных километрах и пропавшей речке Сазде мы поугрюмели и приумолкли. На душе у меня тревожно. Я твердо знал: партия Яшкиной матери находилась на севере от городка, почти на одной прямой с ним. Шофер «газика» Федор Павлович дорогу знал, машину он вел по бездорожью, и — как он ответил Яшке — полуторка спускалась прямо на юг, без всяких «зюйд» и «вест».
До сих пор мы шли на север. Я несколько раз проверял по компасу. Снова подсчитываю часы. И так и сяк, а шестьдесят километров отшагали. Тогда где же Сазда?
— Страмболя, давай карту! — не выдержал я.
Яшка сел под ноги кобыле. Я сверху наблюдал, как он бестолково роется в планшете. Наконец вытащил карту, привстал и подал ее мне.
Сто один раз я зарекался в сборах не надеяться на Яшку. Карта наспех выдрана из принадлежавшего Яшкиной соседке учебника географии. На ней значились Европа, Африка, обе Америки — словом, все материки и океаны. Речки Сазды на карте не значилось. Я прочел на уголке карты — М 1: 120 000 000 и швырнул ее на землю. Маша потянулась к ней губами. Яшка выдернул огрызок карты из Машиных зубов и запихал его в рюкзак. Мы долго молчали. Яшка сосредоточенно разглядывал свои мозоли, я — закат.
Солнце садилось за горбатые спины отрогов. Их палевые вершины повисли в сиреневом воздухе.
Мы заблудились. Это было ясно. Маша ни с того ни с сего вдруг тронулась с места. Она едва не наступила на Яшку. Мы от души и дружно налупцевали вредную кобылу. Я — веревкой, Яшка — кулаком. Покончив с наказанием, взглянули друг на друга. Яшка неуверенно рассмеялся, я его поддержал. Мы долго смеялись и зачем-то пожали друг другу руки.
Переночевали в травянистой холодной низине. Злющие комары ели нас поедом. Спали мы, прижавшись друг к другу и натянув кепки до носов.
Утром, чтобы согреться, поиграли в «петуха», яростно наскакивая друг на друга. Пожевали сухарей. Стало всходить солнышко. Мы обрадовались ему, как доброму знакомому. Даже тревоги поубавилось. Яшка крикнул солнышку:
— Э-эй, здравствуй!
Отвязали Машу: она была прочно привязана на ночь за куст.
— Я читал, если отпустить лошадь на все четыре стороны, она сама найдет дорогу к жилью. Клянусь! — сказал Яшка.
Я вспомнил, что тоже про таких лошадей читал.
Мы с надеждой уставились на Машу, которой прежде говорили, что она «утиль», «придурок» и что она давно «выжила из ума». Я осторожно опустил на землю конец веревки, то есть узды, и попятился, чтобы не спугнуть Машу.
Кобыла стояла как вкопанная, с понурой головой.
— Чего-то не двигается… — сообщил Яшка.
— Думает, наверное…
— В «замри» она играет, что ли?..
— Пусть стоит! Значит, мы здорово заблудились. Вот она и растерялась.
Маша сделала несколько шагов от нас, мотнула головой, оглянулась и опять встала.
— Кыш! — сказал я.
— Не мешай ей! На экзаменах и то дают на подготовку пятнадцать минут.
Я оглянулся — вокруг однообразно и пустынно. И чего она стоит? Я подошел и толкнул кобылу в ребристый бок, пошлепал ее по тощей ляжке:
— Ну, давай, Машенька, думай…
Маша опять мотнула головой, звякнула удилами, нехотя сделала круг, потопталась у нас за спиной и побрела. Совсем не на север!
— Знаешь, я что-то ей не верю. В книжках лошади как лошади, а это ж… недоразумение.
— Я тоже… У-у, дура!
И снова только солнце да степь, степь да солнце. Однообразное, надоевшее. Нога у меня пуще прежнего разболелась. Прямо-таки невозможно на нее ступить.
— Будем идти по компасу на север. Мугоджары по левой руке. Значит, идем верно…
Яшка мне поддакнул. Немного погодя неуверенно напомнил:
— До Сазды-то от города… пятьдесят… Сашка Воронков божился, что точно знает… А мы уже километров восемьдесят или девяносто прошли… Ты здорово веришь, что мы найдем нефть?
Я молчал. Как не верить! Я бы сейчас с удовольствием умер… так я устал. Только вот маму жалко…
— Одиннадцать часов! — определив время, Яшка отбросил стебелек и покосился в мою сторону.
Я поддал пятками Машины бока, поторапливая ее, хотя отлично знал, что ее и оглобля не поторопит.
— Километров сто отшагали, — продолжал Яшка и, ойкнув, крикнул, что у него лопнула мозоль.
Я оглянулся, помедлил, сполз с лошадиной спины и блаженно растянулся на земле, раскинув руки и глядя в небо. Одно облако было похоже на кита — вытянутое на полнеба, горбатое, оно неподвижно висело в сини. Может быть, мама сейчас взглянула на небо и тоже рассматривает диковинное облако?
Мне подумалось: пушистая ковылина повисла над моей головой и колышется оттого, что она такая тонкая. Даже кузнечиков не слыхать, и ничегошеньки не движется. Все сомлело и дремлет, все замерло. И страшновато мне от такой тишины и от сознания своей затерянности…
— В лесу лучше, — сказал я. — Птицы поют, деревья шумят…
— В лесу не заблудишься, — протянул Яшка. Он лежал на боку и жевал травину. — Какая сторона дерева мохом обросла, та показывает север. Пожалуйста, иди на север. А вот еще по звездам…
— И в степи звезды есть.
Яшка продолжал:
— Смотри, какое облачко… На кита похоже. А?
— Вижу…
— Как ты думаешь, его видно из нашего двора? А?
— Чего? Домой захотел? Вовуля ты, что ли? — грубо оборвал я его.
— И ничуть, совсем не захотел! — торопливо оправдывался Яшка. — А Вовулю я презираю. Клянусь!
Мне стало стыдно: ведь я и сам только что думал о доме, о маме.
— Вставай! Раз, два! И садись на кобылу, — и тут я испустил обычный вопль: — Маша! Маша!
Кобыла трусила шагах в двадцати. Тальников вокруг не видать. А нам — разморенным и усталым — с этой ведьмой о четырех ногах без кустов не справиться.
Я тащу Машу за повод. Яшка плетется за мной.
Печет вовсю. Иссохшиеся губы слиплись, у обоих кровоточат. И снова степь, степь, степь плывет перед глазами, и минутами мерещится она мне желтым байковым одеялом, которым накрывали меня во время недавней болезни.
Солнце нещадно поливает задохнувшуюся в жаре степь. Солнце стало для нас чем-то живым. По утрам, выкатываясь веселым малиновым шаром, оно доброе и согревающее. Степь по утрам румяная в его лучах. Стоят столбиками у своих нор суслики, уставившись на восходящее солнце. Медлительные беркуты не спешат забраться в прохладную высь. Они мирно, размахивая коричневыми, в белых стрелах крыльями, полетывают над степью, медля расстаться с землей. Снуют кобчики, пугая птах разбойничьим посвистом тонких крыльев.
Но вот солнце забирается все выше, выше. Оно тычет в глаза лучами, слепит. Солнечные лучи гуще, плотнее, теперь они жгут. Птицы жмутся в скупую тень кустов, изредка какая-нибудь пичуга подает голос — вяло и неохотно. Редкий зверек в такую жару высунется из норы. Воздух текуч и зыбок. Марево искажает горизонт.
Но вот день идет к концу, и солнце ложится, остывая, на палевые спины отрогов и добродушно выглядывает оттуда оранжевым зрачком. И вдруг закричат тупокрылые и несуразные птицы — чибисы. Откуда они взялись? Примостившись на хлипкой веточке тальника, посвистывает одинокая пичужка. Степь погружается в сумрак и прохладу.
Пробую облизать шершавые, потрескавшиеся губы. Язык липнет к ним — как липнет зимой к накаленному морозом железу, когда по дурости вздумаешь его лизнуть.
Ноги словно не твои. Так бывает во сне. Хочешь бежать, а ноги непослушны.
Чувствуешь себя как на сковородке, и не видать конца этому пеклу. Хоть бы кустик! Хоть какой-нибудь кустишко…
День в разгаре. Яшка совсем раскис. Он ковыляет где-то позади. Я останавливаюсь, поджидаю его. Кобыла тычется мордой мне в спину и замирает, низко опустив голову и расставив ноги. Подходит Яшка, поднимает на меня мутные глаза, отирает рукавом пот с распаренного лица и молча садится на землю.
Дело плохо. Надо идти вперед, искать тень и воду.
— Вставай, — толкаю его.
Он мотает головой — дескать, больше не могу. С Яшкиной шеи свисает на шнурке до смешного бесполезный сейчас свисток. Яшка равнодушно уставился в землю, прикрывшись от солнца кепкой, и для него сейчас хоть трава не расти!
Я присаживаюсь рядом и злым голосом говорю Маше:
— Только и забот нам, что волочить тебя за собой, дармоедку! — Потом говорю Яшке: — Помнишь, у индейца с Огненной Земли «В детях капитана Гранта» был конь? Стоит индейцу свистнуть, конь тут как тут. Если и нам Машу так приучить?
В Яшкиных глазах оживление. Он смотрит на задремавшую кабылу. Я поднимаюсь, волоку Машу на десять шагов в сторону и оттуда командую:
— Свисти!
Яшка свистит. Я подтаскиваю упирающуюся Машу вплотную к нему и сую ей черствый кусок хлеба.
Яшка сердито говорит мне:
— Не так! Не умеешь! Я вот Жулика быстро научил. Помнишь?
Я киваю. Я помню, что пес Жулик так и остался дурак дураком, но соглашаюсь с Яшкой и отдаю ему повод. Яшка тычет меня в спину и сердится:
— Отойди! Дальше! Дальше! Теперь свисти. Да сильнее же!
Я и сам не рад своей затее.
Если бы я не отобрал у Яшки рюкзак, он скормил бы кобыле весь наш хлеб. Теперь Яшка ожил, и я командую:
— Айда!
И снова шаги, шаги. Яшка плетется позади. Непонятно, откуда у меня берутся силы переставлять ноги…
И вдруг дикий вопль Яшки:
— Сазда! Ура! Димка-а, Сазда!
Мы до рези щурим глаза, всматриваясь в марево. Сквозь мутный текучий воздух вдали маячат минареты осокорей. За эти желтые душные дни я стосковался по людям, по зелени, по воде. Мы побежали. Так бегут только к матери. Маша, оробевшая от наших хриплых вскриков, трусила следом.
Зеленый костер пылал в степи ярко и радостно. Выскочили на малоезженую дорогу. Откуда она здесь? А-а, до нее ли сейчас!
Мы ворвались сквозь свежо шелестевшие ветки в сырую тень, в тополиный дух, повалились на землю — на-черную влажную землю, не рыжую и горячую, как там, за спиной, на землю с мягкими запахами лиственного тлена.
И заснули. Тут же заснули!
— А-а!
Я открыл глаза. Рядом, раскинув руки, мычал во сне Яшка. Над нами стоял высокий дядя в брюках с закатанными штанами, в голубой застиранной майке. В одной руке он держал лопату, в другой — повод.
— Кобыла-то ваша? Чего скотину распускаете?
Я растолкал Яшку. Мы растирали розовые отметины на своих щеках от устилавших землю мелких черненьких сучков и разглядывали дядьку. Он был остроносый, с впалыми щеками, загорелый, в очках и глядел на нас сердито.
Дядька сказал, что Машу он обнаружил возле арыка, где она жевала саженцы.
— Вы из совхоза? — спросил он.
— Нет. Из поселка.
Дядька уважительно помолчал. Потом качнул головой в сторону глухо бормотавшего движка.
— Айда ко мне в гости, ребята!
Я подтолкнул Яшку — дескать, неужели не догадываешься? Ведь это Ивашев. Знаменитый Ивашев!
Отец однажды привез мне десяток яблок из степи. Он рассказал о саде, выращенном там, в степи, и в саду том были яблоки, вишни, крыжовник, малина. Чего там только не было!
Тесно посаженные карагачи сплетались в решетчатый плетень и не пускали солнце на дорогу. Отсюда, из прохлады, из сумрака, степь — ярко-желтая, налитая до краев сухим зноем — видится, как из окна дома, укрывшего тебя.
Вышли к арыку. Арык в густой тени — обсажен акацией. За поворотом открылась глинистая, накаленная солнцем площадка, где стояла казахская арба. Возле арбы два бурых быка жевали несвежую траву, брошенную охапкой у колес. Из дверей саманной хатки тянуло прохладной сыростью.
— Ну, чего у порога встали? Я тут один живу. Не стесняйтесь, — сказал Ивашев.
Он устало потер поясницу, нагнулся к шкафчику, достал хлеб и десяток помидоров, налил две пол-литровые банки молока. Мы бросились к бачку с водой, стоявшему на табурете в полутемных сенях.
Теплая вода пахла жестью. Я сытыми глотками тянул ее из эмалированной кружки. В животе образовывалась приятная тяжесть. Яшка наклонил бачок, почерпывая пятую кружку, бачок мягко опрокинулся на свой жестяной бок и неслышно выплеснул воду на черный, политый для прохлады пол. Дядька только и сказал:
— Ладно, чего уж там… Садитесь ешьте, ребята.
Я подцепил бачок пальцем за дужку и, шугнув брехливую собачонку, пошел к движку.
Эти дни, проведенные в зное и жажде, бесконечные, выматывавшие шаги вспоминались сейчас, как сон. Я долго сидел над арыком под тенистой акацией и смотрел на воду. Чуть шевелились, перекатываясь, желтые песчинки на дне. Плыла соринка — так, соломинка какая-то. Я ее выловил. Это было очень приятно. Мне казалось, ничего нет чудеснее этой тенистой страны — питомника. Я вскочил, я едва не бросился назад, к землянке, — так мне хотелось сказать что-то очень хорошее этому сутулому, неразговорчивому дядьке за то, что он вырастил в степи сад.
За стеной колючей серебристой джиды я натолкнулся на Ивашева. Он нес охапку зеленых стеблей с сухими комышками земли на корнях.
— И это вы все один сажаете? Растите?
— Нас тут десять семей! А к движку тут ближе подойти.
— А где остальные рабочие?
— Делом занимаются! Осенью к нам приедут из степных колхозов и совхозов за саженцами. Наш питомник в районе пока единственный. Вот как! — добавил Ивашев, поднимая с земли мотыгу. — А ты иди спи. Я к дубкам. Это не близко. — Он усмехнулся. — Хорошо здесь? Вот побывал бы ты у нас на Урале… Я ведь сам оттуда… Леса, тишь… Благодать… Кедрач такой стеной стоит, что гордость за него берет, как взглянешь. А опять же в березняк зайдешь — и не выманить тебя оттуда. Ягода всякая… Слыхал, есть такая ягода брусника? В бору под осень ее — как половик красный под ногами расстелен. Ступать жалко… А по утрам какая благодать! Выйдешь на крыльцо, а лес звенит… Перещелк птичий. Синица, знаешь, как свистит? Фыо-фью-юу… У нас их «пин-пин-тарара» зовут. Несерьезная птица. А вот зимой в лесу щегол на березе устроится и такую трель выведет — замрешь. Велика ли пичужка — чечетка? Незаметная. Вроде воробья. Только голова красным покрашена. А певунья, певунья! Снегири на елках. Лапа у елки густая, в снегу. А на ней — красавец, грузный, важный, грудь красная… Их жуланами еще зовут.
— А почему вы на Урал к себе не едете?
— Потому и не еду… Там лес, а здесь его совсем нету. Тоскливо смотреть на эту степь, будь она проклята… Дома работал в лесничестве, елки сторожил. Приехал сюда к брату — он у меня геолог, — гляжу, городишко без единого деревца. Так вот и остался тут. Каждый год собираюсь домой, да вот не соберусь… Почвы здешние соленые — гибнет зелень. Потому питомник и пришлось разбивать тут, на самом безлюдье.
…Так, говоришь, идете в степь по делу? По геологическому, догадываюсь?
— А… как вы догадались?
— Ко мне геологи частенько заглядывают… Вот как вы сегодня.
Подкупило ли меня то, что назвал он меня «геологом», то ли признал я своего в этом жилистом дядьке, но я рассказал ему все. Про озеро с явными признаками нефти, про канитель с упрямой кобылой, про то, как необходимо найти в Джаманкайском георайоне нефть. И что мы с 3-й Геологической.
В степи темнеет медленно. Идем по компасу. Зеленый фосфорический ромбик ведет нас на север. Мы решили идти всю ночь. Высчитали: к полудню будем на месте. Соберем кизяк и к вечеру сварим себе ужин. Из упрямства! Не зря же тащим с собой кастрюлю!
Яшка с мешком на плече шел где-то позади. Я не заметил, как кобыла повернула. Наверно, задремал. Стало зябко. Утро близилось. Маша вдруг нагнулась, упершись передними ногами, я соскользнул по ее вытянутой шее, плюхнулся в кусты реденького тальника и долго шумел ветками — катился вниз. Рюкзак меня не догнал.
— Ди-и-имка-а! Где ты-ы?
Овраг был глубокий. Из оврага я выбрался, прихрамывая, с болью в разбереженной ноге. Искать рюкзак в кустах ночью — без толку.
Поймали Машу, по разику стукнули ее. Яшка, сердито сопя, как всегда на ночь, привязал ее к своей ноге. Мы обнялись, чтобы согреться, и заснули.
На заре сквозь туман разглядели высокий склон, плотно заросший тальником. Внизу под горушкой, на которую мы непонятно как забрели ночью, дымилась речка. Надо же такое! Вокруг ровная степь, только одна эта горушка и торчит, и нас на нее занесло.
— Дима, а это ведь Сазда.
Рюкзак не отыскался. А в нем была вся наша провизия. На ногу ступать по-прежнему больно. Но от боли я как-то отупел и теперь не кривился. Попробовали забраться на кобылу сразу вдвоем. Да держать ее при посадке было некому, и тут не помогали даже тальники. Кобыла все чаще принималась дурить. Очевидно, мы вконец ей опротивели, как и она нам. Маша отнеслась к наказанию почти равнодушно, попытавшись, однако, меня лягнуть. Мы сказали ей, что были бы рады оставить ее на съедение волкам, если только на нее, злодейку, они позарятся. Маша в ответ на наши угрозы сбросила мешок и пошла куда-то в сторону.
— Не туда, Маша!
— Куда же ты прешься?..
Мы едва не ревели. Яшка снял сапоги и нес их в охапке вместе с мешком. Он часто ронял их, страшно ойкал, когда в ступню впивалась колючка, и зло грозил кобыле. Я скакал за кобылой на здоровой ноге.
Воды мы не видели уже полдня. От жажды язык неповоротлив и липнет к сухому нёбу. Объяснялись знаками. В вонючем илистом озерце, встреченном на заре, напоили кобылу и напились до тяжести в животах, а мокрые кепки натянули на головы. В канистру про запас воды не набрали, простаки, — понадеялись встретить воду днем. Хотелось есть. Подобрали пяток случайных — скот здесь не гоняют — лепешек кизяка. Я долго нес их в руке, а затем выбросил. Варить же нечего!
— Дойдем во-он до той суслиной норы, и привал…
Суслиная нора осталась позади, а мы продолжали идти. Сапоги скрипят — пить-пить, пить-пить. Горы шевелят вершинами. Подташнивает.
И мы победили.
Переставляя неверные ноги, сбежали к воде.
У берега, среди прутьев тальника, виснувшего в воду, увидели пленку. Золотисто-фиолетовое блюдечко лежало на воде.
— Пленка!.. — Яшка потихоньку, крадучись, вошел в воду и — рр-раз! — ладонью рассек блюдечко.
Пленка раскололась, золотисто-зеленые пятаки закачались на ряби.
Да, пленка была нефтяная. Железистая, та колется острыми осколками.
Садилось солнце, отсчитывая третьи сутки нашей экспедиции. Забытая Маша стояла у воды, понурив голову. Мы долго плескались в озерце. Пленок больше не нашли, но вода ощутимо пахла нефтью.
Степь источала теплые запахи трав; кружилась голова, то ли от ее запахов, то ли от голода. Я набрел на кучу кизяка. Ломкие, тоненькие, как бумага, лепешки крошились. Проходил мимо соседнего озерца. Спустился к воде. В закатном солнце поверхность ее играла всеми цветами радуги. Увидел несколько пленок.
Яшка загнал в нору суслика. Воду я таскал канистрой. После пятой канистры суслик выскочил, Яшка сцапал его за загривок, стукнул о землю. Поймали второго. Я выпотрошил сусликов перочинным ножом, выполоскал в озере, развел костер, а Яшка насобирал кизяку. Суслики были не очень-то жирные и в кастрюльке уместились.
Сусликов съели. Такие бывалые парни нигде не пропадут!
Мы улеглись на теплую землю, в реденькие безымянные травы. Нам, усталым, не спалось. Звезды над степью крупные, зеленые. Падают, падают…
— Страмболя, про нас в газете напишут: «Пионеры 15-й школы…»
— И сразу после представления проб сюда пошлют партию. Это моя самая большая мечта — стать настоящим геологоразведчиком…
Я верил Яшке. Я думал: всякий советский пацан хочет сделать для своей Родины — для нашего огромного СССР — непременно большое и значительное. Но ведь не каждому это удается! Надо многому научиться. Надо уметь дело делать, как умеют делать его отец и Ивашев.
— Я знаю, что здесь будет! Здесь будет «Третье Баку»! — сказал Яшка.
— Была пустая степь, а построят заводы, Ивашев насадит садов всяких. Яблок, апельсинов сколько хочешь — как полыни, их будет! На нефти станут работать моторы. Моторы накачают воды из-под земли, и целый бассейн получится. На лодках по нему станут кататься. Можно даже с парусом — ветра тут сколько хочешь. И вообще степь уже не будет… степью, — я отбросил мешок, сел и размахивал руками. — Мы найдем здесь железо, хромиты… Обязательно хромиты! Их очень надо, отец говорил.
— Лю-юди-и! Мы нашли нефть! Нефть нашли-и-и! — закричал Яшка.
…И-и… — унеслось в темноту.
Мы лежали на планете Земля, в ночной казахстанской степи, накрывшись мешком. Мы мечтали и много раз принимались орать во все горло:
— Нефть нашли-и-и!
Яшка вслух мечтает о холодном борще. Оба мы — в который уж раз — принимаемся клясть Машу.
Яшка ругает меня:
— Это тебе пришло в башку взять кобылу в степь!
Стегнуть ее разок-другой для острастки ему, разомлевшему, измученному, невмочь. Мозоли у него стали засыхать. Яшка в носках. Сапоги несет через плечо.
«Как это ему охота рот открывать?» — вяло думаю я, переставляя непослушные ноги.
Открытое нами новое Баку осталось за спиной. Мы безнадежно вертим головами, отыскивая облачко. Может, набредет невесть откуда облачко на солнце и погасит его ненадолго.
— Зимой лучше…
Мое запоздалое, неохотное:
— Угу…
— Привал?
— Угу…
Яшка снимает носки, осматривает мозоли. Он отрывает кусочками мертвую белую кожу и показывает мне. Я валюсь на землю, не боясь стукнуться затылком. Мне все равно. Боль — из тупой по всей ноге — переходит в сверлящую где-то у щиколотки.
Воду у нас дома держат в двухведерном жестяном бачке. Бачок стоит в сенях. Там сумрачно и прохладно, потому и вода холодная…
— Димк, давай из канистры напьемся.
Вода в канистре мутная и теплая. Но — вода…
— Нет… Вдруг не хватит на пробы? Вставай.
И снова шаг: осторожный — левой, больной, широкий и твердый — правой. Мешок с канистрой, неведомо как державшийся на костлявой кобыльей спине, сползает и с хлюпаньем шлепается на землю.
— Ведьма!..
— Она не виновата…
Я валюсь на землю, закрываю лицо кепкой и тихо радуюсь всем телом случайному отдыху. Моя кепка пахнет потом. Чудно! Стоит покрепче зажмуриться, как в глазах скачут, вертятся голубые, белые, зеленые кружки.
…Я поднял голову. Солнце слепит. Рядом, с кепкой на носу, спит Яшка, около него мешок.
— Страмболя!
Яшка пошевелился.
— Машки нет!
Кобыла виднелась едва заметной точкой. Она уходила на восток, в сторону от нашей дороги.
Я подхватил мешок, Яшка — фуфайку.
Мы бежали, оглядываясь друг на друга, — дескать, не отставай. Яшка изо всей мочи дул в свисток и время от времени выкрикивал:
— На… хлеба! Понимаешь… На хлеба! Возьми!
Я споткнулся о холмик суслиной норы, упал. Через двадцать шагов такой же холмик, я не в силах обогнуть его, я не хозяин своим ногам. Я зацепился ногой и за третий суслиный выброс и опять упал плашмя, обдирая руки о жесткий галечник.
Надо бежать. Я бежал. Кололо в боку, мешок тянул к земле. Я заревел — в отчаянии, от боли в ноге, от обиды на все эти несуразности. Я был обессиленным и больным. Я отстал, чтобы Яшка не видел моих слез.
И вдруг за спиной автомобильный гудок. Я выронил мешок. Яшка смотрит на подъехавший к нам «газик» счастливыми глазами.
Из «газика» вылез Вовулин отец — полный, в розовой футболке, белобрысый, рыхлый, с брюшком. Вылезла, ахнув и взмахнув белыми полными руками, Вовулина мать. Тоже белесая и веснушчатая. За ними, жмурясь на солнце и натягивая поглубже на глаза сваленную из белой шерсти шляпу с опушкой на полях, выбрался Вовуля Персик. Шляпой Вовуля гордился: ее купили на Черноморском побережье.
Вовулин отец подошел ближе. На нем белые брюки и сандалии на босу ногу.
— А-а! Вот вы где, ребятки!.. Бить вас некому! — Он нагнулся, снял с ноги сандалию и сосредоточенно что-то нащупывал внутри нее. Наконец лицо его просветлело, он вытащил на свет небольшой камешек, положил его на ладонь, рассмотрел и выбросил. — Бессовестные вы!.. — сказал он. — Матери вас третий день ищут.
— Вот живые примеры безответственного воспитания, — Вовулина мать стала говорить что-то о компромиссах в воспитании и о некоторых матерях, которые…
Я не помню, что она говорила мне в спину. Я добрел до машины и сел, прислонясь к колесу. Тут была тень.
Яшка попросил пить. Его напоили из термоса лимонадом. Затем и меня.
Нас затолкали в машину, и машина понеслась.
Догнали Машу. Яшкину фуфайку кобыла потеряла. Вовулина мать продолжала говорить о воспитании и о том, как мы не бережем родительскую деньгу.
— Вовуля, Пэрсик мой, не будь таким негодяем по отношению к своим папуле и мамуле! — взывала она к сыну.
От Вовули я узнал: сегодня воскресенье, Вовулин отец взял машину и повез свою семью на рыбалку. По дороге их догнала машина Климова, начальника Джаманкайской экспедиции, начальник пригласил с собой рыбачить семью Вовули. Папа было согласился, но оказалось, что рыбалка с ночевкой. Начальник их затащил на дальние озера, теперь вот выбираются. Вечером у них гости, потому и спешат.
Маша стояла возле машины, мелко теребила губами и время от времени всхрапывала. До города оставалось сто с чем-то километров.
— Вот что, друзья, — сказал Вовулин отец, — давайте подумаем, как быть. Эту рухлядь в машину не посадишь, — он кивнул на кобылу.
Я обиделся за Машу. Хоть и своенравная она, зато член нашей экспедиции и прав на открытие нового Баку имеет в двадцать пять раз больше, чем, например, их Персик.
— Мы еще раз попьем и пойдем дальше, — сказал я. — А вы поезжайте домой и скажите, что мы скоро вернемся, — и полез из машины.
В машине зашумели.
— Вы только послушайте, что он говорит! Сто километров идти ребенку по жаре! Нет, вы только послушайте! — затянула Вовулина мать.
— Я вам не ребенок! — угрюмо сказал я.
Голова болела, я давно перестал чувствовать себя празднично — как-никак первооткрыватель — и почему-то сердился на всех.
— Этот Коршунов неразумно упрямится. Послушай, как тебя… Дмитрий! Я знаю твоего отца… Он будет на меня очень сердит, если я вас не доставлю домой. Постойте! А почему мы до сих пор не выяснили, куда и зачем ребята ходили?
— Я знаю! — торопливо проговорил Вовуля. — Они нашли нефть!
— Нефть? — Вовулин отец улыбнулся. — Где?
Яшка рассказал, захлебываясь в словах.
Все смеялись громко и облегченно, как мне казалось.
Гоготал шофер, взвизгивая, смеялась Вовулина мамуля, хихикал Вовуля.
— Ведь… ха!.. Ведь ты выписывал нефть для малярийной станции? Ведь ты? — спрашивала мамуля.
— Ох, я! — хохотал Вовулин отец.
Когда все вдоволь насмеялись, нам объяснили: районная малярийная станция заливает поверхность озер нефтью, чтобы загубить личинок малярийного комара…
Яшка не смотрел в мою сторону. Неужели он поверил? Так, сразу?
— Я тебя понимаю, Димочка, — сказал Вовулин отец. — Но что поделаешь? Каждый не может быть первооткрывателем.
— Воды для анализа много, — глупо сказал я. — Целая канистра.
— Садись! — Вовулин отец подтолкнул меня к машине.
— Не сяду! — грубо сказал я. — Яшка, вылезай!
Яшка пошевелился.
— Яшка, кобылу надо домой вести, — прибавил я, испугавшись, что он уедет в машине.
— Ее можно в питомнике у Михаила Петровича оставить. До него недалеко, — торопливо прохрипел Яшка.
Шофер надавил педаль, внутри машины скрипнуло.
Я понял — Яшка не вылезет. До нынешнего дня Яшка презирал Вовулю. Сейчас он с виноватой мордой сидел рядом с ним в машине. Я видел в Яшке врага.
— Уезжайте! — крикнул я.
— Вы только подумайте… — затянула Вовулина мама.
Вовулин отец, кряхтя, вылез из машины и схватил меня за плечо. Я рванулся, выхватил из машины мешок с канистрой и отбежал шагов на десять, волоча мешок по траве. Толстые — плохие бегуны. Вовулин отец попросил сходить за мной шофера. Подошел смуглый парень с диковатыми глазами. Убегать от него без толку. Все равно догонит.
— Домой приду сам. Понял? На кобыле доберусь, — сказал я.
— Ноги крепче будут, да? — Цыган подмигнул мне. — Я бы сам охотнее на коне. Люблю коней! Ты что, свою кобылу приучал не есть?
— Она на пенсии. А пенсия маленькая.
Шофер хлопнул меня по плечу, сходил к машине и вернулся с термосом. Он пожал мне руку:
— Будь здоров, малый.
Дверцу шофер захлопнул на ходу.
Подошла Маша, остановилась, перебирая ногами.
Я долго сидел на земле, рассеянно водил пальцем по пыльному керзу голенища. Затем отлил воду из канистры, напился, намочил голову и кепку. Подумал, вылил из канистры остатки воды. Мешок привязал за спину, обвязался поводом.
Я едва переставлял ноги. Маша покорно плелась следом. Боль в затылке сверлящая, от нее писк в ушах. В глазах вертелись синие, красные, зеленые колеса. Термос, слабо зажатый под мышкой, выскользнул, я поддел его ногой. Он остался лежать в сереньком редком ковыле.
В степи у меня остались два друга — кобыла Маша и солнце. Мерные тяжелые шаги ее я слышал за спиной. Солнце глядело из-за увалов большим оранжевым глазом. Степь стыла в тускнеющих лучах. Наплыли прохладные сумерки, шагать стало легче.
Сонливость и равнодушие прогнал холод. Я мелко стучал зубами.
Я лежал в полыни, бездумно смотрел в степь. Она терялась в темноте. У полыни был грустный тягучий запах. Хотелось есть. Я пошарил возле себя, сорвал мягкий, в густом пушке, стебель медвежьего уха, пожевал. Маша стояла надо мной, заслонив полнеба, и хрустела травой. Далеко отсюда жил наш городок. Там огни, люди. И никто не знает, как мне здесь холодно и сиротливо.
Потряс компас. Стрелка метнулась и установилась на всплывший над степью месяц. Я заставил себя подняться, сплюнул и застегнул рукава рубашки. Будет чуточку теплее. Экспедиция продолжалась…
Осторожные руки подняли меня и понесли. Очнулся я от своего болезненного сна в тарантасе. Лежал на кошме, пропахшей полынью, под кошмой подстилка из этой самой пахучей степной травы. Запах полыни — запах той ночи — вспоминался позже в трудные времена: в дни одиночества, в дни удач.
Я высвободился из-под пиджака, которым был накрыт. Позади, привязанная, трусила Маша. Проклевывались звезды.
— Проснулся? — человек, сидевший на передке тарантаса, обернулся.
Я узнал Ивашева.
— Голова болит, поди? Умный человек, спросить тебя, на солнцепеке спать станет?
Мне было хорошо. Я молчал.
— Есть-то хочешь, герой? — Михаил Петрович перебрался ко мне, сел рядом, достал из угла тарантаса мешочек и флягу.
— Как вы меня нашли? — спросил я, наконец, принимаясь за десятый по счету помидор.
Нет ничего вкуснее пропахшего полынью хлеба вприкуску с ядреными помидорами, которые сочатся соком, и сок пощипывает губы и стекает по подбородку! И нет ничего более умиротворяющего, чем ночная степь с ее тихими запахами ожившего к ночи разнотравья.
Ивашев снял фуражку, надел ее мне на голову, закутал меня в пиджак и пошлепал тихонько по спине.
— Так мне ж сказали те туристы, что вчера днем заезжали в питомник. Сказывали, что ты позади идешь. Я думаю — едва ли, он непременно к озеру вернется.
— Как вы угадали, где меня искать?
— Чего тут гадать-то! Сто восемьдесят километров прошли. Кто-то из вас впереди шел. Один, гляжу, сбежал. Впереди шел, стало быть, ты. Словами тут нашего брата не свернешь. Торить дорогу, Дмитрий, во всяком деле первым идти — всегда трудно. Много раз споткнешься. Слабые повернут, сильные поднимутся на ноги и дальше пойдут…