Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Двадцатилетняя девушка Соня Челищева стояла у окна вагона и жадно смотрела на проплывающие мимо знакомые и в то же время неузнаваемые места: разрушенные станции, обгорелые перелески, сожженные деревни с почерневшими столбами печей… То здесь, то там мелькали зеленые с желтыми подпалинами лужайки среди зазолотившегося осеннего леса, но через несколько минут глаз опять видел развалины, потом опять изгрызанные окопами, одичавшие поля, где среди бурьяна торчали остатки колючей проволоки, разбитые танки и орудия, врытые в землю. И земля, казалось, спала мертвым сном.
Но возрождающаяся жизнь всюду заявляла о себе. То на горизонте, то невдалеке от насыпи, среди бурьяна и крапивы, мелькали фигуры женщин и ребят, которые вырывали из земли колья с остатками колючей проволоки. То на лесной поляне валили матерые сосны, и эхо гулко повторяло дружные голоса:
— Эх, да раз еще-о!
Поезд часто замедлял ход, и внимательным глазам девушки, которая глядела из окна вагона, хорошо виден был каждый человек.
На краю лесной поляны двое бородатых стариков обдирали толстую сосну. Под корой обнажился атласно-розовый ствол, который так сочно блестел, что Соне вдруг захотелось встать рядом с этими стариками; нагнувшись, ловкими движениями своих молодых, быстрых рук она стала бы сдирать кору с этих сосновых бревен, из которых кому-то будут строить новый, прочный дом.
«И я еду домой!.. — ликуя думала Соня, провожая взглядом удаляющийся пейзаж. — Деды милые, пусть вам и вашим внукам, их матерям и отдам, — пусть всем, всем вам будет хорошо, люди мои, товарищи мои… Пусть всем вам будет так же хорошо, как и мне сейчас!»
— Сонечка, что вы? — удивленно спросил ее семнадцатилетний земляк Игорь Чувилев. — Вы даже что-то шептали про себя!
— Неужели? — смутилась Соня. — Ах, Игорь, ты только вообрази, что это такое… Знать, что вот скоро увидишь маму, папу, сестру….
Соня, счастливо смеясь, прижала худенькие руки к разгоревшимся щекам.
— Нет, в самом деле! Два года ничего не знать о своих… Я их уже мертвыми считала… и вдруг узнать, что все живы, — подумай, какое счастье!..
— Ну еще бы! — широко улыбнулся Игорь Чувилев. — Я же помню, как вы радовались, когда письмо из Ташкента, от вашей мамы, читали!
— Да! Какое это счастье, Игорь! — говорила Соня. — Как я буду любить всех их… О, насколько же я сильнее их!
Чувилев поддержал рассудительно:
— Важно, что и дом ваш сохранился от бомбежки…
— Да, мама пишет уже из Кленовска, что кое-какие улицы, ближе к окраинам города, уцелели… Но если бы даже наш дом и не сохранился, все равно, какая это радость вернуться в родные места!.. Как настрадалась наша старая няня! Как я о них всех буду заботиться! Я все возьму на себя, все!..
На ее бледных щеках вспыхнул жаркий румянец; ее темносерые блестящие глаза, тонкая фигура в сером поношенном платьице, прислонившаяся к окну вагона, русая прядка волос, что, выбившись из-под синего берета, вилась по ветру, — все открыто и ясно выражало в ней эту готовность принять на свой девичьи плечи все заботы о родном доме, и дорогих ей людях. Как часто бывало с нею в последнее время, Соня, уже ничего не замечая, отдалась своим думам.
Но ее замечали все сидящие поблизости. Пожилая женщина, тоже одна из возвращающихся в родные места, сказала Игорю Чувилеву, кивая на Соню:
— Смотрю я все на девчонку эту… как солома горит! Такая молоденькая, поди, недавно в куклы играла, а сердцем уж успела, видно, настрадаться!
Вместо Игоря Чувилева с женщиной заговорила Ольга Петровна Шанина, которая в одной компании с Соней Челищевой ехала в Кленовск.
— Если бы не эта девчоночка, не знаю, как я перенесла бы это тяжелое время на Урале! — начала она горячим шепотом, выразительно поглядывая на Соню. — Не встречалось, знаете, в жизни человека, который бы так мне помог, как вот эта наша Сонечка! Вы не знаете, какое у меня ужасное было настроение, когда пришлось на Урал эвакуироваться. Дом и садик наш фашисты разбомбили, и казалось, что жизнь моя совсем пропала… На Лесогорском заводе нам с Юлей, моей племянницей, сразу не повезло, потому что работала я плохо, — так мне было тошно, что хоть в гроб ложись!.. Тут и появилась вот эта Сонечка Челищева. Она организовала первую женскую бригаду электросварщиц — корпуса танков сваривать, позвала и меня, и так душевно подошла, и так хорошо учила, что, верите ли, через два-три месяца я сама себя не узнавала!.. Теперь имею хорошую специальность — и даже не одну: я ведь не только электросварщица, но и слесарное дело знаю и с обточкой и со сверловкой знакома.
Ольга Петровна пригладила черные волосы, поправила вышитый воротничок вокруг короткой смугловатой шеи и с горделивой усмешкой посмотрелась в карманное зеркальце.
— Вот теперь я на человека похожа, а посмотрели бы вы на меня, когда я на Урал приехала… боже ты мой!.. Нынче о себе, какой я тогда была, я словно о какой-то незнакомой особе вспоминаю, честное слово!
— А Кленовска я вовсе до войны не знала и не знаю, что это за город, — зазвенело опять немного спустя резковатое сопрано Ольги Петровны. — Вот вся эта молодежь возвращается сюда, в родной город. А я еду сюда… как вам сказать… и добровольно, и по стечению обстоятельств. Сдружились мы с Сонечкой, и не могла я отказать ей, когда она стала нас с собой звать. К тому же племянница моя Юля решительно вдруг заявила, что без Кленовска она, видите ли, жить не может!.. Вон она у окна стоит, рядом с ней красивый парень… Да, оба они красивая парочка, ничего не скажешь. Но, боже мой, слишком рано… такие сильные чувства!.. Ему, вот этому Толе Сунцову, всего восемнадцать, а моей Юле недавно шестнадцать исполнилось. И вот, представьте, перед отъездом этот самый Толя и моя дурочка заявили мне, что оба друг без дружки жить не могут на свете и что — вообразить только! — собираются пожениться!.. «Устроимся, говорят, в Кленовске и поженимся, мы, говорят, полюбили друг друга на всю жизнь…» Нет, вы только вообразите, как эти ребятишки рассуждать научились!.. А насчет устройства — смех сказать: ведь в разрушенный город едем! Мы-то с Юлькой, правда, в лучшем положении окажемся, чем другие: Сонечка приглашала нас жить к себе, дом ее родителей сохранился.
Ольга Петровна опять посмотрела в сторону окна и покачала головой:
— Вон наши… ох, господи… жених и невеста воркуют и, наверно, не замечают, что среди разрушений едем… Нет, такие сильные чувства — это рано, чересчур рано!
Толя Сунцов и Юля Шанина стояли рядом у окна. Сунцов, высокий, стройный юноша, смотрел на Юлю, как на живое чудо, еле сдерживая горячую радость очарования, которая вспыхивала в его взгляде. Юля взглядывала на него снизу вверх, ее длинные ресницы, словно подвитые на концах, как крохотные перышки (никогда еще не видел Сунцов таких ресниц!), иногда вздрагивали, а на щеке сквозь бархатистый пушок играл чистый и яркий румянец. И глаза ее, и губы, и румянец, казалось, выражали: «Да, да, я знаю все, но не говори ничего, не говори!»
Так как Сунцов продолжал смотреть на нее обожающим взглядом, Юля, застенчиво вспыхнув, прошептала ему:
— Ой, Толя!.. Парторг смотрит в нашу сторону!
— Нет, Юлечка, уверяю тебя! — шепотком успокаивал ее Сунцов, — парторг и Артем Сбоев, наверно, рассказывают обо всех нас полковнику Соколову.
— Вот этому, с забинтованной рукой?
— Да, да. Ты еще спала, когда час-полтора назад Соколов вошел к нам в вагон. Видишь, какой он у нас, — ленточки у него в три ряда. Наверно, как все ордена свои наденет…
— Ты, я вижу, его хорошо знаешь, Толя!
— Еще бы не знать, Юлечка! Ведь полковник Соколов — председатель Кленовского горисполкома… И, знаешь, он меня узнал: до войны, когда у нас в Кленовске ремесленное училище открылось, Владимир Николаич Соколов довольно часто к нам заходил, нашей учебой интересовался. Мы его однажды на свой вечер пригласили, — пришел… А ты не веришь, что я его знаю…
— Верю, верю, это я просто пошутила, Толя. А он, наверно, уже старый, Соколов, виски у него совсем седые, — наивно заметила Юля.
— Какой же старый, если ему сорок с небольшим, а до войны у него ни одного седого волоса не было! Вот он только что рассказывал, как в партизанах воевал.
— Вот как!
— Левая-то рука у него, Юлечка, смотри, на перевязи. Я слышал, как парторг его спросил: что, мол, с рукой? А Соколов ответил, что его ранило осколками немецкой мины в том бою, когда освобождали Кленовск.
— Вот ка-ак! — почтительно изумилась Юля.
— Владимир Николаич еще в военной форме, но он опять председатель горсовета. Видишь, наш Дмитрий Никитич расспрашивает его: «Ну как дела в городе, где людей разместите?»
Старик-пассажир спрашивал Игоря Чувилева:
— Кто же это, молодой товарищ, в вашей компании едет… вроде из моряков, шинель на нем морская?
— А это наш парторг, — улыбнулся Чувилев, — Дмитрий Никитич Пластунов. С нами на Урале был. Теперь на Кленовском заводе будет парторгом.
— Кленовского завода нету, голубчик.
— Завод будет! Восстановим! — с серьезным лицом пообещал Чувилев. И, тихонько кивая в сторону Пластунова, продолжал: — Пластунов, знаете, какой человек? Молодым он в Балтфлоте служил, по всем морям плавал, во многих бурях побывал, людей разных стран и наций повидал… словом, его ничем не испугаешь!.. Другой кто скажет: «Ох, трудно! Ох, невозможно!» А Пластунов усмехнется: «Да, товарищи, работка серьезная, но как раз для нас!..» — и пойдет шуровать, и все за ним! Мы, кленовские, когда в эвакуацию приехали, так был там просто старый металлургический завод. А за два года вырос — узнать нельзя, и сколько тут Пластунов силы положил! Несчастье у него случилось: жена умерла, замечательная была, говорят, пианистка. Первые дни, как он ее похоронил, смотреть на него было больно, все его сильно жалели. Но он крепко взял себя в руки и ка-ак опять навалился на работу — все только поспевай за ним!.. Так что, дедушка, за Кленовский завод не беспокойтесь!
Поезд остановился у разъезда. В двухоконном домике, сшитом из полуобгорелых досок и напоминающем облезлый фургон без колес, девичий голосок звонко и требовательно говорил по телефону. Стрелочница, испитая женщина в рваном полушубке и опорках на босу ногу, сидя на бревне, подшивала детский изношенный валенок. Ребенок со сморщенным личиком маленького старичка, бессильно свесив босые, желтые и тонкие, как свечки, ножонки, безучастно, словно в полусне, смотрел на работу матери.
— Оба чуть живы! — вздохнул Артем Сбоев, жалостливо качая красивой головой с волнистыми русыми волосами, которые плотно, как литые, вились над его гладким белым лбом. — Куда ни посмотришь, товарищ полковник, в этих несчастных местах — всюду ужас, разор, гарью пахнет, люди чуть живы.
— Фашисты в доме побывали, — кратко ответил полковник Соколов огрубевшим от многодневной простуды, будто навсегда охрипшим басом.
Широкоплечий, выше среднего роста, с голубеющими сединой висками, полковник Соколов сидел на нижней скамье, прижимая к груди раненую левую руку в черной повязке. Его яркие черные глаза чуть насмешливо оглядели небольшую ладную фигуру Артема в черной паре, а потом задержались на его молодом, приятном лице, которое теперь выражало горечь и волнение.
— Вы говорите «чуть живы», — повторил полковник Соколов слова своего собеседника, — а ведь в здешних местах эти картины как раз показывают начало возрождения жизни. Вот видите, женщина валенок подшивает, а этот заморенный ребеночек скоро в этих валенках будет понемножку по земле топать. А когда выгнали отсюда немцев, мы увидели пустыню, груды обгорелых кирпичей… Вот там, на пригорке, стояла на двух столбах виселица, на которой еще висели трупы наших людей. Живых никого на целые километры не было. Но пока мы выкуривали фашистов, из рощиц и овражков начали появляться и живые… призраки — хочется сказать. Это были скелеты, обтянутые кожей. Они пропахли землей, сыростью, они умирали от истощения, грязи и вшей… Этих несчастных страшно было кормить досыта. Я оставил здесь двух бойцов, снабдил их кое-какими продуктами, чтобы питать людей первое время. Бойцам было строго-настрого указано, как надо постепенно повышать рацион, чтобы люди не померли от сытости. Вон, слышите, как дивчина кричит в телефонную трубку? Ее зовут Клава, она тоже призраком была, голосишко еле слыхать было, а теперь как разделывает… а?
Толстоватые бритые губы полковника довольно улыбнулись, и на лицах всех окружающих показалась ответная улыбка.
Поезд тронулся, опять замелькали развалины и пепелища, а полковник начал рассказывать о наступательных боях, которые проходили здесь около двух месяцев назад.
— Память у вас замечательная! — изумился Артем Сбоев. — Как подробно вы все знаете, товарищ полковник!
— Память солдатская, — улыбнулся полковник. — А что касается знания…
— То здесь вам, как председателю горисполкома, еще нужна абсолютная точность, — докончил парторг Пластунов, сорокалетний человек в темносинем, без знаков различия, аккуратном морском кителе.
Карие, кругловатого разреза, небольшие глазки Пластунова, устремленные на Соколова, светились сдержанно-жадным любопытством и глубоким доброжелательством.
— Теперь вы объезжаете родные места уже с хозяйственно-инспекторской целью: проверить, учесть, что осталось?
— Да почти что ничего, только белый свет остался, как один старик-колхозник мне сказал сегодня, все надо заново строить, — отвечал Соколов, привычно острым взглядом отмечая что-то в проплывающем мимо окон унылом пейзаже.
Пластунов начал расспрашивать Соколова о разрушениях в городе и на территории Кленовского металлургического завода.
Соколов отвечал на все вопросы по-военному точно, с обстоятельностью многоопытного хозяйственника. Манера его рассказа сразу понравилась Пластунову.
«Много у него в душе накипело, — думал парторг, — а внешне как спокоен и сдержан! Похоже, характер твердый, целеустремленный. Если это действительно так, нам, заводским людям, легче будет общаться с ним, как с предгорисполкома… Рассказывать и вводить людей в курс дела он умеет; все у него сжато, ясно, точно».
Пластунов повеселел: знакомство с людьми, которые сразу были понятны ему, всегда радовало. Его настроение передалось и спутникам. Почти все они расспрашивали Соколова о Кленовске, о заводе и теперешнем состоянии заводской территории.
— Все еще расчищаем от страшных завалов после немецких бомбежек, — рассказывал Соколов. — Приходится всем нам довольно круто, потому что рабочих рук катастрофически мало, хотя кленовские понемногу возвращаются отовсюду в свой родной город.
— А не заметили вы, товарищ Соколов, — расспрашивал Артем Сбоев, — не осталось ли среди заводского лома частей агрегатов или станков?
— Вашему инженерскому глазу, конечно, виднее, что можно выбрать из огромных груд заводского лома, — ответил Соколов. — Я же могу определенно указать, что мне бросилось в глаза: в кузнечном цехе, будто чудом, молот остался.
— Слышите, Иван Степаныч? — обратился Пластунов к седоусому крепкому старику.
— Слышу, Дмитрий Никитич, слышу, — отозвался, подсаживаясь ближе, Иван Степанович Лосев.
— Вот, рекомендую вам, — сказал Пластунов, — мастера кузнечного цеха Лесогорского завода, Ивана Степаныча Лосева. Уральцы, как видите, едут нам помогать.
— Очень приятно, — приветливо произнес Соколов, пожимая здоровой рукой темную, твердую руку старого кузнеца. — Придется вам поработать, Иван Степаныч!
— Работы сызмала не боимся, — серьезно улыбнулся Лосев, — для этого и едем сюда!
Иван Степанович начал рассказывать полковнику о родном Лесогорском заводе и об эвакуированном в сорок первом году Кленовском заводе.
— Прижились они друг к другу, и вот из нашего старого Лесогорского и из новейшей техники, с которой прибыл к нам Кленовский завод, вырос, прямо сказать, новый Лесогорский завод, — рассказывал Иван Степанович, молодо вскидывая седую, постриженную бобриком голову. — За два-то военных года мы богатимые дела сотворили: цехи новые построили, новыми машинами, агрегатами и еще всякой другой замечательной техникой обставились…
— Так что не с какой-нибудь старомодной развалины, а с завода, оснащенного высокой техникой, едем к вам на восстановление! — невольно похвастался Артем Сбоев и тут же, спохватившись, засмеялся вместе со всеми.
Ольга Петровна Шанина, боясь сказать невпопад, не принимала участия в разговоре.
«Интересное лицо! — думала она, исподтишка наблюдая за Соколовым. — Наверно, очень смелый человек… Какие черные глаза у него! Воображаю, как они горели, когда он бил гитлеряков… Такой герой — и еще должен страдать от раны! Трудно ему с этой раненой рукой, а он ездит, хлопочет, о народе заботится!..»
Чем больше Ольга Петровна смотрела на Соколова, тем чаще втайне восторгалась им: «Какой чудесный, умный! Необыкновенный, замечательный человек!»
Соня Челищева, попрежнему задумавшись, стояла у окна. Она не замечала, что парторг посматривает на нее. Она не знала, что ее бледное лицо с неправильными чертами и с большими серыми глазами, тонкая фигурка, цвет волос напоминают Пластунову его жену Елену Борисовну, которую он похоронил на Урале.
Разговор шел о предстоящих всем заботах и трудностях восстановления разрушенного завода и почти дотла сожженного врагом города. Пластунов слушал других, говорил сам и иногда, словно подталкиваемый кем-то, взглядывал на девушку, стоящую у вагонного окна.
Пластунов познакомился с Соней в сорок втором году, на Урале. Она сразу тронула Дмитрия Никитича неясным, но волнующим сходством с покойной женой, которую он потерял в конце сорок первого года. Скоро он привык смотреть на Соню со смешанным чувством радости и задумчивой тоски о невозвратимом счастье и молодости. Ему случалось помогать Соне советом, он поддерживал работу ее бригады на заводе. Он помнил счастливое лицо девушки в торжественный день вручения орденов лучшим рабочим Лесогорска. Но после он не знал, как живет Соня день за днем, с кем встречается, о чем разговаривает с такими же юными людьми, как она сама, какие мысли ее занимают, когда она остается одна, какие книги читает, что сейчас волнует ее. Правда, Пластунов встречал Соню чаще всего в компании уже известной ему молодежи — Чувилева, Сунцова и других.
«Кажется, она еще никем не увлечена…» — успокоенно думал тогда Пластунов, стыдясь этой мысли.
Наконец Пластунов примирился с невозможностью подойти ближе к Сониной жизни. «Конечно, будь бы это женщина моих сорока лет или около того…» — смущенно думал он, понимая, что не может занимать никакого места в жизни Сони Челищевой. Да и как сказать ей о том, что ее живой образ сливается с воспоминанием о женщине, которую он потерял?..
«Разве какой-нибудь случай естественно и просто приблизит меня к ней…» — решил он наконец.
И вот этот случай пришел: парторг ехал с Соней в одном вагоне. За десять дней пути Пластунов и Соня довольно часто разговаривали. Он узнал обо всех важных событиях ее жизни, о ее семье, о характерах и привычках ее родных, о родном доме. И характер ее Пластунов узнал ближе. Она то смешила, то умиляла его своей еще детской непосредственностью, то радовала его продуманной серьезностью суждений и требовательностью к себе. Когда Соня проводила время со своими сверстниками, Пластунов не раз ловил себя на том, что ему все больше хочется говорить с ней. Ему стоило немало усилий, чтобы скрыть свою радость, когда Соня первая заводила с ним разговор.
Улучив минуту, Пластунов подошел к Соне и через ее плечо заглянул в окно:
— Далеко ли еще до Кленовска, Соня?
Она приветливо улыбнулась:
— Уже недалеко, но мы едем так медленно… пожалуй, к вечеру только доберемся.
— Чему вы улыбаетесь, Соня?
— Я думаю… — она смущенно запнулась. — Интересно, как звучит у нас дома… рояль? Ой, это нехорошо — в такое время думать о рояле!
— Ну, почему же? — возразил Пластунов. — Забота ваша понятна: вы же с детства мечтали быть пианисткой. Вспомните, как в Лесогорске я убеждал вас, что и фашистское нашествие не заставит нас, советских людей, поступиться, утерять хотя бы одну черту нашего духовного богатства. Помните, как одно время у вас даже было настроение, что, пока идет война, людям «не до музыки». Помните?
— Помню… — слегка потупилась Соня, но тут же подняла на Пластунова благодарный взгляд. — Я помню, как вы тогда сказали, что музыка является одной из чудесных сил души. И я стала опять играть… и потому жить мне стало легче.
Соня подумала немного, тихонько засмеялась и, опять взглянув на Пластунова, просияла улыбкой:
— Я обещаю вам сыграть все, что вы любите! Мне пишут, что рояль удалось сохранить. Я обязательно сыграю для вас!
— Спасибо, спасибо, Соня!
Поезд остановился около разрушенного разъезда, от которого остался только угол кирпичной стены. Неподалеку от разъезда, над огромной воронкой, вырытой взрывом, стояли два изможденных старика, две женщины и четверо ребят-подростков. Передавая из рук в руки измятое ведро, истощенные люди по очереди вычерпывали из ямы буро-зеленую, заплесневевшую воду.
— Эх, бедняги! — негромко сказал парторг. — Простите, Соня, я сейчас… — сказал он уже на ходу, быстро надел фуражку, шинель, и не успела Соня даже спросить его, как увидела, что он уже спрыгнул с подножки на землю. — Здравствуйте! Как дела, отцы? — весело и почтительно спросил он. — Разрешите вам помочь, уважаемые!
Худой, как жердь, старик только было открыл рот и удивленно поперхнулся: из вагона, как мячик, выпрыгнул Артем Сбоев.
— Дмитрий Никитич! Как же это без нас-то? — укоризненно крикнул молодой человек, подбегая и шумно дыша. — Вы здесь, а мы что же, смотреть будем?
Худой старик, поведя измученными глазами на Артема Сбоева, спросил Пластунова:
— Родственник твой?
— Да, пожалуй, так и есть! — засмеялся Пластунов. — Нас тут, таких родственников, много! Вот они, смотрите!
К ним уже бежала целая толпа молодежи, все в черных форменных фуражках с буквами «РУ».
Иван Степанович Лосев спросил у кочегара, возившегося у паровоза:
— Пока мы тут помогать будем, ты, товарищ, без нас не уедешь?
Кочегар сверкнул белыми зубами и успокоил:
— Не бойтесь, папаша, опять будем воинский пережидать…
Когда Соня Челищева, Юля и Ольга Петровна спустились вниз, работа у ямы уже развернулась на полный ход.
Игорь Чувилев, Анатолий Сунцов и другие юноши рыли канавки, куда с глухим журчанием выливалась пропахшая гнилью вода. Несколько человек собирали в кучу кирпичи, разбросанные на пепелище, бревна, железный лом. Иван Степанович, Пластунов, Артем и еще несколько мужчин из эшелона разравнивали землю вокруг воронки и расширяли ее дно, образуя земляные стены. Кочегары принесли с паровоза несколько лопат. Сильные руки начали взметывать вверх тяжелые комья сырой, черной земли. В яме уже обозначались стены и углы. Срезая лопатой мокрый пласт земли и с довольным видом оглядывая дружную работу многих рук, Пластунов говорил старикам и женщинам, которые, как дети, открыв рот, смотрели на него:
— Вот, друзья, фундамент, как говорится, мы для вас заложили. Вы правильно наметили сделать из этой ямы землянку, пока дома себе построите. Вон тем кирпичом, что для вас собрали, устелите дно… Окна сделайте вот с этой, с солнечной стороны. Но прежде обсушите эту яму, обязательно обсушите.
— Костры разожгите на дне и по углам, — добавил полковник Соколов, на лице которого было написано сожаление, что он не может принять участие в общем труде.
Здоровой рукой он указывал, какие бревна лучше взять для потолочного настила, где сложить печку.
Работая, Соня посматривала на лица бездомных стариков и женщин, на толкающихся всюду ребят.
«Они как будто начали воскресать!» — думала Соня.
Она вспомнила, что за последнее время, пока они ехали по разоренной земле, Пластунов так часто выскакивал на остановках и по разным поводам помогал людям, что даже невозможно было сосчитать.
«А за ним и все наши как в атаку идут!» — думала Соня.
Через несколько минут пронесся воинский поезд, заливисто звеня поющими голосами и звуками гармони и грохоча на стыках, как сказочно-многоликая, безудержно стремящаяся вперед, неутомимая и грозная сила.
Как повелось за дорогу, все замахали воинскому поезду, закричали «ура».
— Ур-ра-а! — гремело в ответ.
А еще немного спустя за кромкой леса послышалось все приближающееся тяжелое громыхание.
— Военный товарный идет! — закричал худенький, похожий на подростка Игорь Семенов: он работал рядом со своим дружком Игорем Чувилевым.
— Танки на фронт везут, танки-и! — опять раздался громкий голос Игоря-севастопольца.
Он вскочил на бугорок свеженасыпанной земли, высоко поднял вверх свою матросскую бескозырку и замахал ею навстречу красной звезде, ярко рдеющей на высоком стальном панцыре паровоза. Пока длиннейший состав замедлял ход, третий дружок Игоря Чувилева, проворный и гибкий Сережа Возчий, успел высмотреть несколько товарных платформ, на бортах которых было написано мелом: «Лесогорск».
— Ребята-а! — мальчишеским тенорком залился Сережа. — Наши, лесогорские танки… Лесогорские-е-е!..
— Вот они, во-от! — восторженно кричал Игорь Семенов, указывая на боевые, защитного цвета машины.
Как чудесные, могучие существа, готовые в любой час ожить и рвануться вперед, танки стояли на открытых платформах, подняв к небу хоботы пушек.
— Может быть, это даже те самые танки, которые мы делали в Лесогорске, — раздумчиво сказал Игорь Чувилев; вместе со всеми он уже шагал к своему вагону.
— Сонечка! Ольга Петровна! Юля! — говорил Сунцов, кивая густоволосой каштановой головой в сторону тронувшегося танкового эшелона. — А вдруг это те самые танки, которые ваша бригада на заводе сваривала?
Свешиваясь с площадки вагона, Соня, Ольга Петровна и Юля провожали глазами эшелон.
— Я уверена, что это именно наши танки едут на фронт: по времени как будто так выходит, — сказала Соня.
Ее лицо выражало раздумье, которое было понятно всем: мимо них в густом лязге и громе металла будто уносилась вперед уже отжитая, недавняя полоса жизни. Новой еще не было, но она уже шла им навстречу, дыша в лицо невыветрившейся гарью пожарищ и обдавая тревожной волной стремительного движения вперед, на запад.
Когда поезд тронулся, Пластунов, кивая и махая рукой на прощание старикам и женщинам, окруженным ребятишками, начал рассказывать Соне:
— Вот эти четверо взрослых, куча ребятишек да развалины — все, что осталось от богатого колхоза «Красный сеятель». И знаете, что они обещали на прощание: «Построим сызнова нашу колхозную жизнь!..» Вот она, русская сила!..
Пластунов достал из кармана трубку и стал набивать ее, пальцы его слегка дрожали.
— Вы устали, Дмитрий Никитич, — заботливо сказала Соня. — Садитесь, отдохните немножко.
— Повинуюсь приказу! — пошутил Пластунов, сел на лавку, прижался плечом к стене и с наслаждением принялся курить, рассеивая рукой сизые колечки дыма.
Он курил и щурился, порой совсем закрывая глаза. Уголки его рта опустились, на веках, на бритых щеках выступила желтизна, на лбу резко собрались морщины.
«Он никогда себя не жалеет, — подумала Соня. Вспомнив опять, как нетерпеливо ожидают ее дома, Соня пожалела Пластунова: — Бедный! А его ждать некому!»
Собственная жизнь показалась ей даже незаслуженно богатой и полной радостей впереди, особенно в сравнении с лишениями, которые пережили ее родители.
Соне вдруг захотелось сесть рядом с Пластуновым, крепко пожать ему руку, поблагодарить за все, чем он помогал ей в недавнем прошлом. Только теперь, подъезжая к дому, Соня в полной мере представляла себе, как много значило для нее это неизменное доверие и помощь Пластунова.
Поезд пошел быстрее. Соня, торопясь, сложила про себя уже целую речь благодарности, ласки и бесконечного уважения к Дмитрию Никитичу. Но что-то мешало ей произнести хотя бы одно слово. Пластунов, покурив и приободрившись, не спеша выколачивал свою трубочку. Его лицо выражало раздумье, в котором Соне почудился какой-то холодок. Выглянув в окно, она слегка вскрикнула, а потом нежно и робко обратилась к Пластунову:
— Дмитрий Никитич, кончен путь! Уже подъезжаем!
На кленовском вокзале, от которого осталась только каменная коробка, все приехавшие разделились. Парторг Пластунов, Артем Сбоев и Иван Степанович Лосев отправились с полковником Соколовым, который обещал разместить их, а вместе с Соней пошли Игорь Чувилев, Игорь Семенов, Анатолий Сунцов, Сережа, Юля и Ольга Петровна.
После того как путешественники, таща на себе узлы и чемоданы, уже больше часа шагали среди развалин, Юля робко спросила:
— Далеко ли еще, Сонечка?
— Уже должны бы дойти… — отвечала Соня, растерянно оглядываясь на страшные и неузнаваемые места.
Повсюду торчали печные столбы, закопченные обломки стен, кирпичные коробки без крыш зияли проломами окон и дверей.
— Здесь должна быть Республиканская улица, а от нее до нашего дома рукой подать, — оторопело размышляла Соня.
— Да мы же на Республиканскую и вышли! — воскликнул Игорь Чувилев. — Вон кусок лестницы в детскую библиотеку и решетка та самая… Ну конечно, это Республиканская!
Ольга Петровна вдруг вскрикнула:
— Смотрите, какой славный голубой домик! Прямо глазам не верится!
— Это и есть наш дом, — тоже будто не веря себе, сказала Соня.
Разрушенная Республиканская улица обрывалась на широком шоссе. Улицы, выходящие на шоссе, кое-где поднимались на невысокие горушки, и оттуда видны были одноэтажные и двухэтажные фасады деревянных и каменных домов; дворики еще зеленели полянками, а в садиках золотились уже облетевшие березы, багровели клены. Среди всех этих крыш, деревьев и двориков особняком на бугре возвышался трехоконный голубой домик с мезонином и открытой верандой. Голубые стены, как кусочки неба, светились сквозь поредевшую листву берез и красноватые звезды кленов, а в стеклах окон трепетно плавились рыжие отсветы неяркого заката.
Соня, все еще не веря глазам, глядела на дом, где родилась, и радость возвращающегося счастья все шире и горячее разливалась в ее груди. Чувствуя себя богатой и безгранично сильной, Соня крепко обняла Юлю и Ольгу Петровну.
— Милые мои, дорогие!.. Нам всем будет хорошо в нашем доме!..
Соня отворила садовую калитку. Дорожка, посыпанная песком и обсаженная акациями, покосившееся крылечко с белыми витыми балясинками перил, медная, жарко начищенная дощечка на входной двери: «Евгений Александрович Челищев» — все смотрело на Соню, как живое, и даже воздух, особенный, неповторимый воздух, будто нагретый теплом родного дома, с острой и нежной свежестью врывался в грудь Сони. И, как в годы детства, вернувшись из школы, Соня с силой потянула к себе проволочную ручку звонка. Слышно было, как хриплый колокольчик зазвякал в передней, — и сердце Сони бурно забилось.
— Кто там? — спросил за дверью знакомый голос.
— Мамочка! — воскликнула Соня. — Это я, я!..
И, бросившись вперед, Соня упала в объятия матери.
Соня целовала залитое слезами лицо матери и сама плакала, дрожа и смеясь. Родная, материнская близость, которой она два года была лишена, теперь окутывала ее своим теплом и любовью.
— Сонечка… Сонечка… — шептала мать, прижимая к себе Соню.
— А меня ты не замечаешь? — раздался над ухом Сони знакомый смех.
— Надя!.. Сестренка!.. — и Соня перешла в объятия младшей сестры.
— Ой, ты совсем взрослая стала, Сонька!
— А ты все такая же… Надя… са-мая наша маленькая… помнишь, мамочка?
— Сонюшка!.. — прошелестел старческий шепоток.
— Нянечка! — и Соня бросилась на шею маленькой старушке, повязанной черным в белых крапинках платком.
— Пташечка ты моя дорогая! — шептала няня и дрожащей рукой гладила Сонино лицо, волосы, плечи.
— Нянечка, мама!.. А где же папа? — испуганно вспомнила Соня.
— Папа скоро придет. Он все время на заводской площадке, — ответила мать. — Там все еще расчищают, и папа…
— Он бригадиром по расчистке заделался, Сонечка! — довольно усмехнулась няня. — Как придет домой, целый час от грязи и пыли отмываться надо!
— Ой, что же это я? — опомнилась Соня и, обнимая друзей, торопливо представляла их матери, сестре, няне.
— Наши-то кленовские ребятки как выросли, батюшки мои! — изумлялась няня.
А потом, обратившись к Шаниным и Игорю Семенову, приветливо извинилась:
— Уж вы, милые, не серчайте, что забыли о вас маленько… Да что ж мы в передной-то застоялись?
— И я тоже хороша! — звонко рассмеялась Соня, вбежала в столовую и остановилась, осматриваясь, будто попала в незнакомое место.
Большая комната, где семья Челищевых любила собираться по вечерам, показалась девушке неузнаваемой. Вместо веселых обоев с розовыми букетами по зеленому полю, на стенах бурели грубые пятна недавней плохой побелки. Тюлевых вышитых занавесок на окнах не было, и оконницы, застекленные полосками сборного стекла, голо и бедно смотрели в комнату. На старинном дубовом буфете, работы еще покойного дедушки, искусного любителя резьбы по дереву, не было ни одной дверцы. Ореховый диван с отбитой резьбой на спинке, лишенный подлокотников и передних ножек, такие же искалеченные кресла и овальный стол, исцарапанный чем-то острым, приткнулись по углам, бесполезные и безобразные, с клочьями содранной штофной обивки. Исцарапанный пол без ковров и дорожек, кухонные табуреты вперемежку со стульями вокруг длинного обеденного стола, покрытого до половины старой клеенкой, — все выглядело так, будто в этой комнате прошел ураган. Даже знакомый с детства беккеровский рояль стоял потускневший, с позеленевшими ножками и зеленоватыми пятнами на боковых стенках.
— Ох, как тут нехорошо… — упавшим голосом сказала Соня.
— Еще бы! — прошептала мать. — Здесь жили немцы. Все ободрали, уничтожили… Загляни в папин кабинет — и там кожаный диван ободрали, массу книг сожгли…
— Да, да, — пораженно подтвердила Соня, заглянув в кабинет. — Вот, значит, какие ужасы творились у нас в доме, пока все мы были в эвакуации! Ты не писала мне об этом, мама.
— Я не хотела тебя волновать. Мы столько все пережили! — и Любовь Андреевна, вздохнув, смахнула слезу. — Право, не стоит сейчас вспоминать об этом…
— Самое тяжелое было в том, что нас раскидало в разные стороны, — вставила Надя. — Мы с ума сходили из-за тебя, где ты, что с тобой.
Мать и дочери Челищевы, то перебивая, то спрашивая друг друга, то запоздало вздыхая и ужасаясь, начали вспоминать тревожное время, когда проходила эвакуация Кленовского завода.
В день, когда Челищевы должны были выехать из Кленовска, в квартире вдруг перестал действовать телефон. Заводская машина к назначенному часу не пришла, и отец велел Соне пойти на завод, поторопить шофера и вернуться домой на машине. На заводском дворе было людно, шумно, и Соня, в неразберихе и тревоге, никак не могла разыскать того, кто ей был нужен. Знакомый человек, даже не выслушав Соню, втолкнул ее в какую-то машину, переполненную людьми, чемоданами и узлами, и крикнул:
— За вашими сейчас высылаем вон тот грузовик!
Дверца захлопнулась, и семиместная машина покатила.
Соня, втиснутая в угол, закричала от страха, умоляя высадить ее: она не поедет без своих, ее ждут дома! Но все попутчики принялись бурно утешать и обнадеживать Соню: на станции Теплой все встретятся, там будет дневка. Машину за ее родными, наверное, уже послали, и шофер передаст ее родителям, что дочь ждет их в Теплой, где все они «преблагополучно и встретятся». До самой темноты, пока не выехали из Теплой, Соня обошла все теплушки, выбегала на шоссе, — ее родных нигде не было. Знакомые, которых она встретила, рассказывали по-разному. Одни вообще не видели Челищевых, другие утверждали, что видели грузовик, в котором ехали Любовь Андреевна и Надя. Но грузовик сворачивал не на Московский тракт, где скопилось много машин, а, надо полагать, на старую шоссейку, которая обходила Теплую стороной. Наконец знакомая семья уговорила Соню ехать с той частью заводского коллектива, которая направлялась к Сталинграду, — не сидеть же ей, в самом деле, одной в семидесяти километрах от Кленовска.
В Сталинграде Соня узнала, что директору Кленовского завода Назарьеву приказано было из наркомата ехать вместе с заводом на Урал, в Лесогорск. Соня написала Назарьеву, но получила ответ, что никого из Челищевых в Лесогорске нет. С тех пор у Сони холодело сердце каждый раз, как только она вспоминала о своих: значит, они не успели выехать…
Когда фронт приблизился к Сталинграду, Соня вместе с заводом, где она устроилась работать, перебралась в Лесогорск.
— А мы действительно поехали по старой шоссейке, там было свободнее, — пояснила Любовь Андреевна, когда Соня кончила рассказывать. — Сначала нам дали направление на Куйбышев, и кто-то, не помню уже кто, уверял, что тебя тоже посадили в тот эшелон, что шел на Куйбышев, что ты обещала нас ждать на вокзале в Куйбышеве… словом, какая-то путаница. И вот мы с Надей погрузились на другой день утром. И суеты особой не было. Зачем только тебя усадили в машину…
— С одной Надей? — удивилась Соня. — А папа?
— Папа выехал позже. Назарьева срочно вызвали в Москву, и он поручил папе заканчивать эвакуацию завода. Папа и отправил нас в Куйбышев, а там наш эшелон, состоящий из женщин и детей, ночью отправили дальше, в Среднюю Азию. Утром мы с Надей проснулись… Боже мой!.. Мы едем на юг!
— Но там было тепло, мамочка, — простодушно вставила Надя, — не надо было о дровах думать!
— Тепло-то тепло, а мука душевная? Где Соня, где папа? — и Любовь Андреевна, схватившись за голову, закрыла глаза.
— Ну, ну, мамочка! — улыбнулась Соня, обняв мать. — Прошло ведь все это, не надо так волноваться. А как же папа? Ты писала, что вы с Надей только через несколько месяцев встретились с ним в Куйбышеве. Почему так получилось?
— Папа остался в нашем Кленовске заправлять всем вместо Назарьева и жил после нашего отъезда еще три-четыре дня. Володя, ты помнишь, еще при тебе почти не бывал дома, проходил военное обучение. В тот день, когда папа отправил всех, кого мог отправить, он пошел к Володе. А Володя сказал ему, что уходит в партизаны. С Володей ему было тяжело расставаться… Сколько раз я потом представляла себе, как он был тогда расстроен!
— Он даже забыл дома свои валенки и шубу, — горестно, по-детски вздохнула Надя. — Но потом в Ташкенте мы купили ему хорошие валенки…
— А вы что делали в это время?
— В Ташкенте я поступила на швейную фабрику, мои домашние умения очень пригодились, — продолжала свой рассказ Любовь Андреевна. — Шили белье для армии… и работала я, дочка, неплохо…
— Мама получала стахановскую карточку! — похвасталась Надя.
— Ого, мамочка молодец! — воскликнула Соня и крепко поцеловала мать. — Но что же было дальше?
— Ах, столько волнений! И работать надо, и держаться, и сердце болит: где ты, что с тобой, с Володей, что с Евгением?.. Время летит, летит, на наши телеграммы в Куйбышев ответов не было, а одна вернулась обратно, и мы поняли, что папы в Куйбышеве нет. Где же он, где? И вдруг мне пришла в голову простая мысль: а что, если папа заболел? И что, если он где-нибудь в больнице?.. Ты же помнишь, какая у нас чудная, ровная жизнь была до войны, и ты представляешь, как трудно пожилому нервному человеку переживать все эти страшные перемены, тревоги и потрясения… Я написала в Куйбышевский облздравотдел: не лежит ли в одной из больниц такой-то? И, вообрази, через два месяца получаю извещение, что в такой-то больнице действительно лежит наш папа!.. Еду в Куйбышев. Надя училась в школе, оставила ее в Ташкенте на добрых людей. Приехала, побежала в больницу. Радость-то какая!.. Но у папы жесточайший приступ ревматизма с осложнением на сердце. Я решила увезти его немедленно в тепло, к солнцу. А в Куйбышеве мороз, метель, — март месяц, а погода, как в январе. Главврач ни за что не соглашается: «Вы, говорит, досмерти больного простудите». А я и сама не настаивала. Осталась пока в больнице (жить ведь было негде), старалась быть полезной, сама ухаживала за папой и за всеми его соседями по палате, чинила, шила больничное белье, и вообще забот было столько, что иногда сутками не спала. Наконец в начале мая увезла я нашего отца в Ташкент. Он ужасно страдал, что не может работать, что оторвался от завода. Отец, когда один ехал в Куйбышев, не знал, что маршрут главного заводского эшелона был изменен, что вместо Куйбышева Назарьеву было приказано ехать на Урал. Неосторожно поступил наш папа, — разве можно было ехать отдельно от эшелона, на другой день?!.. А папа еще с молодых лет страдал ревматизмом, когда по студенческим урокам бегал. И вот в холодном вагоне…
— Да, да! Ведь он забыл шубу и валенки! — воскликнула Соня, понимающе кивнув Наде.
— Это была вторая роковая оплошность с его стороны, — вздохнула Любовь Андреевна. — И, как видишь, имела самые роковые последствия. Две недели добирался он до Куйбышева, и, как назло, ударили ранние морозы — и такие лютые!.. Папа мерз отчаянно, и еще в дороге его захватил приступ ревматизма. С поезда его сняли — и сразу в больницу. Он ничего не помнил и не сознавал, температура доходила до сорока.
— Может же так не везти человеку! — расстроенно воскликнула Соня.
— Это еще не все, Сонечка, — горько заметила Любовь Андреевна. — Больница, куда положили папу, была вскоре обращена в госпиталь, и всех больных невоенных перевезли в другую. Новые больные, новый персонал. На телеграмму Назарьева, чудом каким-то узнавшего о том, что его главный инженер лежит больной в Куйбышеве, госпиталь ответил так странно, что можно было подумать: Челищев среди больных не числится. Время грозное, военное, так что в Лесогорске могли подумать, что папы и на свете нет. А когда я нашла его и увезла на юг, я даже избегала говорить с ним на заводские темы, только бы он поправился! Как он, бедный, мучился!.. Поражение сердечно-сосудистой системы вызвало тяжелые нервные припадки. Да ведь и было от чего: ступни и коленные суставы до такой степени опухли, что не только ноги на пол спустить, но даже дотрагиваться до них было больно. В довершение всех этих несчастий у папы ослабело зрение. Спасибо фабрике, где я работала, бесконечное спасибо: администрация устроила папу в санаторий. Лечили его там прекрасно и вот этим летом подняли на ноги. Тут-то мы и узнали из газет о Лесогорском заводе и его молодых стахановцах, о женской бригаде Софьи Челищевой… Итак, наша одиссея пришла к концу, деточка моя! — И Любовь Андреевна опять всплакнула.
— Никогда не забуду, какая радость была, когда я от вас письмо получила! — И Соня, обняв мать и Надю, поочередно прижалась к ним разгоревшимся от волнения лицом. — Знаете, я чувствовала себя в тот день так, будто вновь родилась! А мы все уже обратно в Кленовск собирались, за него уже бои шли на фронте. Лесогорск далеко от Ташкента, а мне все равно казалось, мамочка, что мы все уже вместе!.. Только душа болела за няню и за Володю.
— А няня свое дело знала, — таинственно сказала старушка, — дом сторожила, хоть и в сарае ютилась.
— В дровяном сарае?! — ужаснулась Соня.
— А то где же? — спросила няня. — В нашем доме фашистские гады жили, в нашей баньке парились, а меня загнали в сарай. Сложила я там себе печурку и забилась в свою конуру. Думаю себе по ночам, — а ночи-то были до-олгие! Думаю: выживу, так сдам все, что сохраню, дорогушам моим! Вот, мол, сберегла, принимайте! Ну, а не выживу — клясть меня никто не будет: жизнь моя старая, по краю ходит.
— Но как же ты сохранила рояль, нянечка? — спросила Соня, прижав к себе костлявое старушечье плечо.
— Да вот так. Уехали вы все, а я и собрала наших соседских парнишек. И стащили мы рояль в сарай, забросали всякой рухлядью. Ножки отвинтили, и я влезала на рояль, как на лежанку… Так рояль твой и прозвала: лежаночка моя верная!.. Э, да вы все, смотрю, от разговоров-то призадумались. Да и то сказать: соловья баснями не кормят! — и няня еще куда как бойко затопала в кухню.
— Молодец ты, моя нянечка! Дай я тебе помогу! — и Соня побежала за ней.
— Да у меня уже все готово, долго ли! Кабы разносолы какие, а то ведь кушанье-то самое натуральное! — уже на ходу говорила няня, внося в столовую блюдо дымящегося картофеля.
Все сели за стол. Но не только Челищевы, а и все приезжие толком не поели. Ольга Петровна и Юля украдкой вытирали глаза, а Игорь Чувилев, его тезка, Анатолий Сунцов и даже обычно непоседливый Сережа молчали и задумчиво хмурились.
После того как Соня рассказала о своих друзьях, которых решено было поселить в мезонине, Ольга Петровна обратилась к Челищевой:
— Спасибо вам, Любовь Андреевна, за кров да ласку. Боюсь только, обездолим мы вас! Пока что время трудное, с питанием, с отоплением тяжело…
— Все устроится, милушка, все устроится! — успокоила няня. — Питанием даже помочь сможем, я ведь, Сонюшка, богатеющий огород завела! Вон, гляди-ко!
— Где огород? — удивилась Соня, глядя в окно. — А, значит, заняли волейбольную площадку! И какой большой огород получился!
— Ежели бы не огород, я бы в то страшное время с голоду померла, — сказала няня. — Так целыми днями и копалась в земле. И чего-чего не насадила… и, на счастье наше, все родилось прекрасно. Бывало и людям поможешь, а они тебе. А главное — для Володеньки я старалась. Придет он бывало по своим важным, партизанским делам и всегда валежнику мне из лесу принесет, — с валежником-то на спине, согнувшись, незаметнее по городу прошмыгнешь. А я рада-радехонька нашему мальчику, картошечкой печеной его угощу…
— Товарищи, товарищи! — вдруг громко, на весь дом, крикнула Надя. — Володенька наш жив, мы все живы, так будем же жить и жить!
Надя вдруг повернулась на одной ножке, лукаво подмигнула всем и короткими, пухлыми ручками толстушки взбила над розовым лбом пышный валик белокурых волос.
— Поговорим о другом! — весело приказала она. — Соня, хочешь, я прочту тебе письмо Володи?
— Давай, давай! — обрадовалась Соня, принимая из рук сестры маленький треугольник линованной бумаги со штемпелем полевой почты.
— «… Ты, мамочка, все беспокоилась, что я, «не передохнув» после партизанский жизни, сразу явился в армию и пошел на фронт, — читала вслух Соня. — Прошу тебя, родная, больше по этому поводу не тревожиться: я здоров, крепок и счастлив, как никогда. Это великое и справедливое счастье — громить лютого врага нашей Родины. Мы гоним фашистов с нашей советской земли и бьем их днем и ночью, — пусть знают беспокойный русский характер!..»
— Ур-ра! — вдруг взорвался Игорь Чувилев и, подняв вверх руки, потряс в воздухе мускулистыми кулаками. — Да здравствует молодой воин Красной Армии Владимир Челищев!.. Володе ура-а!
— Володе ура-а-а! — дружно поддержали все.
— Спасибо, милые… — ласково сказала Любовь Андреевна.
На ее сером, усталом лице появился бледный румянец, в голубых глазах замелькали искорки радости.
— Ну вот и хорошо, мамочка! — обрадовалась Соня, обнимая мать.
— Наша Красная Армия всем дух поднимает! — мальчишески ломким голосом воскликнул Игорь-севастополец.
Няня, бережно сложив опять треугольничком письмо Володи, сказала:
— Правда, голубчик, правда. Вот и Володенька так же дух поднимал, когда бывало домой пробирался. Появится Володя в моей сарайной конуре — и как солнышко проглянет!.. Через Володю мы все новости о «Большой земле» узнавали, — у партизан радиосвязь работала, самолеты к ним летали.
— Значит, Володя бывал в городе? — спросила Соня.
— Не очень часто, — ответила няня. — Приходил он по разным своим командирским заданиям, не моего ума это дело, а все же я понимать понимала! Партизаны-то и в городе были, можно сказать — у самого нашего бока!
— Неужели? Кто же это был, няня?
— Кто? Да, например, наша старая соседушка Настасья Васильевна Журавина; помнишь стахановку Кленовского завода?
— Тетя Настя?! Вот как! Впрочем, что же удивительного: тетя Настя всегда была такая энергичная…
— Нет, милушка, все-таки есть чему удивиться! — настаивала няня. — Как она свою боевую линию вела! Я, конечно, понимала, что неспроста наш Володя в заборе досочку на одном гвоздике оставил да тем ходом в журавинский двор пролезал. Однако всерьез-то я ничего не знала, а как потом все узнала — ахнула!
— Ну-у?
— Тетя-то Настя оказалась одним из главарей партизанских в городе, вот что!.. Потом все было в газете описано — и о тете Насте, и о дочке ее Мане Журавиной…
— И Маня?
— И Маня себя отлично показала. Так вот, о тете Насте, о Мане, о Павле Константиновне Кузовлевой в нашей кленовской газете все подробно было описано! Сколько партизанских дел сквозь их руки прошло!.. И ведь как здорово, милушка моя, — никто в лапы к немцам не попал, смело да умно свою линию вели, — ведь вот еще что радостно!
— А ваша няня, Сонечка, смотрю и, прямо политиком заделалась! — подмигнув в сторону няни, сказал Игорь Чувилев.
— Да уж называй, голубчик, как хочешь, а душа моя только тем и кипела! — ответила няня.
— Не гладя на то, что годков вам немало, нянечка! — ласково сказала Ольга Петровна.
— Семьдесят третий, матушка моя!.. Да что значат годы, когда душу тебе день и ночь словно огнем палит и палит!.. Денно и нощно в голову тебе так и долбит: «Фашисты, враги лютые, нашу русскую землю топчут, извести нас всех хотят!..»
Няня поправила платочек на голове и обвела слушателей упрямым взглядом еще не потускневших синеньких глаз.
— Вот так бывало и помогаешь Володеньке, хотя и не знаешь, что к чему выходит, а самое главное понятно: это фашиста бьет!.. А потом… встретишь бывало на улице Настасью Васильевну, Павлу Константиновну или Манюшку, а они на тебя этак особенно глянут, и хоть вполглаза глянули, а все равно поймешь: «Эге-ге, значит, я, старая, что-то сделала в самую точку-у!»
— Нянечка у нас просто молодец! — подхватила Любовь Андреевна и нежно погладила старуху по сморщенной щеке. — Благодарите ее, дети, всегда! Это же добрый гений нашего дома!
— Хватит, матушка моя, хватит! — бесцеремонно возразила няня, — Для себя самой мне жизнь не сладка, на кого мне и тратить ее, как не на вас… Тут и дивиться нечему.
Евгений Александрович Челищев пришел домой поздно, когда «новые», «верхние жильцы» челищевского дома, как сразу прозвала их няня, уже обосновались в мезонине и спали крепким сном. Ушла спать и Надя, а мать и отец все еще говорили со старшей дочерью. При тусклом свете коптилки лица отца и матери казались Соне мертвенно-бледными.
— Вот видишь, девочка моя, как роли иногда меняются, — говорил Челищев, расхаживая по комнате. — Не я, мужчина, а вот эта слабая женщина с давней болезнью сердца была нашей опорой…
— Ну, ну… — остановила его Любовь Андреевна, смущенно отмахиваясь, но муж поймал в воздухе ее бледную руку и крепко прижал к своей груди.
— Нет, буду говорить, Любочка, буду! Пусть наша дочь гордится своей матерью. Вот она, мама наша, добрая, бесценная, спасла меня от смерти… и как она боролась за меня, она будто пронесла меня на руках сквозь все невзгоды.
— Женя! Ну перестань!
— Нет, не перестану, потому что есть причина, заставляющая меня… словом, Сонечка, твоя мама не хочет себя поберечь для нас! Вообрази, после всего пережитого она заявляет, что будет работать, таскать кирпичи, месить бетон и так далее…
— Какой может быть разговор? — решительно заявила Соня. — Теперь мы все твоя опора, мамочка! Так что пока ни о какой работе не может быть и речи. Я просто не могу тебе это позволить!
«Как они ужасно постарели, бедные, милые мои!» — думала Соня, украдкой взглядывая то на мать, то на изможденное, серое, как зола, отцовское лицо..
Ей придется еще привыкать к тому, чтобы, вместо плотного человека с пышной каштановой шевелюрой, всегда подтянутого, в безукоризненном костюме, видеть этого худого старика с поредевшими седыми волосами, потухшими глазами и нервно подергивающимися впалыми щеками. Поношенный пиджак болтался на его острых плечах, как на вешалке, мягкий воротник бумазейной рубахи хомутом лежал вокруг тонкой, сморщенной шеи. Отец все ходил и ходил по комнате, по-стариковски шаркая большими, грубо подшитыми валенками.
— Но сядь же ты, папа! Что ты все ходишь? — сказала Соня. — Сядь, ну!
— Нет, нет, я достаточно уже насиделся, вернее — належался, деточка… Меня словно так и поднимает: все бы шел куда-то, работал с утра до ночи! — и Челищев счастливо и бесшабашно замахал руками.
— Так ты и работаешь, папочка. Очистить заводскую территорию после многих бомбежек — дело не легкое.
— С первого дня, как вернулся, я стал руководить этой работой. Я пришел к командиру партизанских войск, полковнику Соколову, к нашему предгорисполкома, и предложил свои услуги. Он сказал: «Действуйте, товарищ Челищев!»
— Вот и хорошо, папочка.
— Хорошо, но…
Любовь Андреевна уже ушла, а отец с дочерью еще разговаривали. Челищев, сидя за столом, охватил голову руками и нервно взъерошил седые волосы.
— Проклинаю фашистское нашествие еще и за то, что из-за него я на два года был выключен из жизни, томился в бездействии. Природа беспощадно била меня: ревматизм — мама тебе уже рассказывала — дал осложнения на сердце, потом на легкие и даже на зрение. Одно время мне было запрещено даже читать, подумай!.. В Ташкенте ко мне относились исключительно внимательно: лечили, обо мне братски заботились… Но мне казалось, что я сохну от этого самого ужасного страдания — бездействия. Домой я вернулся ведь прямо из санатория. Хилый старик в валенках… Наш председатель Соколов вначале даже боялся утруждать меня работой. Но именно работа меня и подняла на ноги! Меня радовал каждый взмах лопаты в руках, а мама, глядя на меня, тоже радовалась и говорила: «Мы с тобой живы остались, и родной дом для детей сохранился!..»
— Родной дом… — задумчиво повторила Соня и, помолчав, сказала: — А знаешь, папа, за эти два года я привыкла, напротив, думать, что наш дом не сохранился, что он разрушен.
— И… что же ты?
— Сначала мне было грустно представлять себе, что нет нашего дома и сада.
— А потом?
— Потом я мечтала только об одном: чтобы вы все были живы, а что касается дома…
— Но все-таки, Сонечка, человеку дорог свой, так сказать, малый мир, родной уголок.
— А я думаю, папа, что у советского человека нет двух миров — если брать твое сравнение, — а есть один большой, родной дом, большой мир труда для Родины, и я в нем, и моя жизнь в нем.
— Да, ты права. И это уже философия, девочка моя, мысли взрослые… да.
— Ну, еще бы не взрослая, папочка: ведь нынче весной я вступила в партию.
— В партию?! Вот как!.. — вскинулся Челищев. — Вот как! Действительно, ты теперь взрослая личность! Давно ли ты была наша девочка с косичками…
Евгений Александрович вынул из кармана платок и растроганно вытер глаза:
— Что же, поздравляю тебя от души, доченька!.. Дай тебе бог, как говорится, всяких успехов!
Соня проснулась поздно, — комната была залита ярким, погожим солнцем.
— Я дома, дома! — громко засмеялась Соня и, сбросив одеяло, босиком побежала навстречу матери.
— Ну, ну… сумасшедшая! Пол холодный, простудишься! — ласково заворчала Любовь Андреевна пряча что-то за спиной.
— Мамочка, что ты прячешь? Покажи, умоляю, а то я умру от любопытства! — хохотала Соня.
Вчерашние волнения и разговоры словно растаяли в ней, и только радость возвращения в родной дом владела сейчас ее беззаботной, как в детстве, душой.
— Одевайся скорей, баловница! — прикрикнула няня и шутливо замахнулась на Соню.
— Одеваюсь, одеваюсь!
Няня поставила на стол глиняный кувшин с водой, а Любовь Андреевна опустила туда большой букет кленовых веток.
— Какая прелесть! — восторженно воскликнула Соня, любуясь крупными меднокрасными листьями. — Где ты набрала таких красивых кленовых листьев, мама?
— Боже мой, да у нас в саду! Хочется на что-нибудь красочное взглянуть среди этих ободранных стен.
— А помнишь, мама, как до войны мы ездили в Кленовый дол специально за осенними букетами?
— Да, нам казалось, что настоящие клены только там.
— Нет больше Кленового дола! — вздохнула няня. — Одни пеньки торчат вместо Кленового дола!
— Нет… Кленового дола?! — пораженно вскрикнула Соня и с ужасом всплеснула руками. — Да как же это?..
— А вот так, — мрачно усмехнулась няня. — Сначала Кленовый дол от немецкого обстрела пострадал, а потом, как немцы в город ворвались…
— Няня! — прикрикнула Любовь Андреевна. — Ты забыла уговор! Перестань вспоминать это страшное время!
— Нет, нет, скажи, няня, все скажи, — просила Соня. — Что же было потом?
— Известно что… Фашисты ведь! Рубить стали наш кленовый лес, рубить зверски… Бывало сердце так и замрет, когда видишь, как на грузовиках наши милые клены везут… Понаделали немцы поганые из наших кленов сараев да складов, столбы вокруг тюрьмы поставили, а потом кресты своей солдатне стали из кленов сколачивать, — это когда партизаны начали их все крепче бить…
— Нет Кленового дола… Нет Кленового дола… — пораженно повторяла Соня.
Возвращаясь домой, Соня представляла себе разрушения в родном городе, но мысль о гибели Кленового дола никогда не приходила ей в голову. Густой лес, что с незапамятных времен красовался под городом, казался Соне вечным, как родная земля. Самые ранние воспоминания Сони были связаны с Кленовым долом, с густым шумом высоких, раскидистых деревьев.
Кленовый дол простирался за городом, с западной и северной стороны. Широким полукольцом зеленых навесов, местами до двух километров вглубь, окружал просторную долину чудесный кленовый лес. Когда несколько лет назад кто-то приезжий назвал его рощей, кленовцы обиделись: какая же это роща, это самый настоящий лес!
Поезда с запада, уже приближаясь к городу, попадали в густую тень роскошных деревьев. По сторонам железнодорожного пути, над травами и кустами, стояли высокие клены. Их пышные ветки, сплетаясь между собой, сливались в вышине в сплошные зеленые шатры, и только трепетание причудливых остроугольных теней на земле напоминало, как красивы звездообразные листья этих старых кленов. Когда поезд останавливался у семафора, пассажиры выходили из вагонов, гуляли в тени и прохладе, любуясь Кленовым долом.
Особенно хорош был Кленовый дол осенью. Вначале на зелени кленов появлялись розовые пятна, потом золотые, и клены пестрели, будто пронизанные светом радуги. Наконец, все гуще зарумяниваясь, клены багровели, и расстилался Кленовый дол, словно окруженный веселым, бездымным пламенем. Запутавшиеся между кленами березы в осенней позолоте, яркозеленые елочки, рыжие стволы и мохнатые шапки сосен, а понизу кусты калины, боярышника и акаций, вкрапливаясь в полыхание багряных кленов, горели среди них, как самоцветы. Не диво было встретить художника, а то и целую компанию пейзажистов, приехавших в Кленовый дол «на этюды».
В праздничные дни Кленовый дол шумел, как море. Весь город собирался там, для всех хватало простора, тени, ароматов и красы чудесного леса, заполоненного кленами.
Зимой не было лучше приволья для лыжников, чем Кленовый дол. Местами деревья и кусты у опушки как бы взбегали вверх, на небольшие холмы и горушки, с которых лыжники взлетали, как с трамплина. Легко-легко, как будто тебя поднимает ветром, промчишься бывало по искристому снегу до белой каменной стены, за которой начинается уже станционная территория — Кленовск-товарный.
«А ну, двинем обратно!..»
И опять пересекаешь Кленовый дол, взбираешься на облюбованный тобой холмик, слегка приседаешь и, с силой оттолкнувшись от земли, летишь вперед! Ветер ударит в грудь, перехватит дыхание. Под ногами уже земля, лыжи певуче поскрипывают по снегу, а в груди еще дрожит чудный холодок полета. Опущенные инеем клены, сияя на солнце тысячами огней, высятся над долом, как парчовые паруса застывших кораблей. После полудня клены напоминают сказочные облака, упавшие на землю, к вечеру голубеют, будто мраморные скалы. Синие тени падают на снега. Пора бы уж домой, но нет силы оторваться от этого белого с просинью простора, от сверкающих под луной высоких, могучих кленов. Наконец уходишь, усталый до того, что ноги подгибаются, словно ватные, а руки еле держат палки.
«До завтра, до завтра, милый Кленовый дол!»
А весны, весны в Кленовом доле!.. Вверху приволье птицам, а внизу, под кленами, приволье молодежи. Выбирай любое тихое местечко и погружайся в занятия, воображая заранее, какой билет достанется тебе по литературе, математике, истории. С половины мая Кленовый дол, как огромная бочка, где бродит молодое вино, гудел тысячами голосов: школьники со всего города, готовясь к экзаменам, с утра приходили сюда, в свой обширный «зеленый кабинет».
Изумрудные листья кленов шелковисто шелестели над головой. Они были еще маленькие, но пока внизу, на мягкой траве, школьники повторяли тригонометрию и физику, пока декламировали стихи Пушкина, Лермонтова и Маяковского, кленовые листья росли себе да росли. Перед последними экзаменами клены стояли одетые пышной листвой, и тень их казалась зеленой — так она была густа!..
Кончалась экзаменационная страда — и золотое приволье лета открывалось все в тех же любимых местах. Да и можно ли найти на свете еще такой лес и дол?..
Далеко по округе разносилась слава о Кленовом доле, а в соседних областях, случалось, название города и его прославленного зеленого пояса сливали воедино.
— Вы из Кленового дола?
— Да, я из Кленового дола.
— Ну, как жизнь у вас в Кленовом доле?..
И вот — нет Кленового дола…
Дым воспоминаний рассеялся, и Соня, вздрогнув, представила себе сегодняшний Кленовый дол, страшный, порубленный, обугленный.
— Увидеть его, увидеть! — со стоном вырвалось из ее груди.
— И совсем не к чему, девочка, — грустно и холодно сказала Любовь Андреевна. — И зачем напрасно себя расстраивать? Все равно ты сейчас ничем Кленовому долу помочь не можешь.
— Нет, я должна пойти, должна! — упрямо повторяла Соня. — Всегда Кленовый дол был со мной — и вдруг сейчас я забуду о нем?
— Ребячество, Сонечка!
— А что ж, — вступила в спор няня, — Кленовый дол всем был друг.
— Да, да, няня! Я сейчас же пойду туда! — нетерпеливо и расстроенно воскликнула Соня.
— Так я тебя одну и отпустила! — обрезала няня. — Одной на горе глядеть — сердце только растравлять. Ой, да что же это я, беспамятная голова? Чуть не забыла!..
Няня, просияв, шлепнула себя ладонью по лбу.
— Наш Соколов-то Владимир Николаич сегодня поутру, я слышала, собирался в Кленовый дол пойти!.. Владимир-то Николаич ведь рядом с нами теперь проживает, соседи комнатку ему отвели. Вот я к Владимиру Николаичу сейчас и сбегаю: пусть-ка он тебя, Сонюшка, в компанию возьмет!..
— Я пойду с тобой, нянечка!
В тот же день в Кленовый дол отправились втроем: предгорисполкома Соколов, парторг Пластунов и Соня Челищева.
— Верите ли, товарищи, — рассказывал Соколов, — и на фронте и в госпитале часто виделся мне наш Кленовый дол, и сердце бывало всегда сжималось: не чаял я увидеть его. Навидался я на фронте, как гитлеровские гады не только людей, города и села, но и природу нашу родную выжигали, всюду «зону пустыни» хотели оставить. Но разве я, например, помирюсь с этим?
Соколов, приостановившись, упрямо и грозно усмехнулся.
— Да ни за что!.. Я старый лесник, мальчишкой вместе с отцом в Кленовом доле весной восемнадцатого года подсадку новых деревьев производил!
Резковатый голос Соколова громким эхом разносился в тишине городских развалин.
Рассказывая, Соколов успевал отвечать на приветствия и, по пути оглядывая уже обжитые подвалы, землянки и развалины, успевал что-то отмечать про себя.
В начале девятьсот восемнадцатого года, когда в городе были национализированы все предприятия, торговля и домовладения буржуазии, рабочие подали в городской совет необычное заявление:
«Просим советскую власть разрешить вопрос о Кленовом доле также в пользу трудового народа, то есть стереть и на лоне природы следы ненавистного господства буржуазии».
— Ваше поколение, — улыбнулся Соне Соколов, — не знает, какие события происходили в Кленовом доле в девятьсот восемнадцатом году. Видите ли, как было дело… Еще в начале девятисотых годов некий оборотистый предприниматель выстроил двухэтажное деревянное здание с башенками и балкончиками. Вскоре там торжественно, с молебном и архиерейскими певчими, был открыт ресторан «Альказар» — для «приятного отдыха гг. купцов, фабрикантов и прочих культурных сил города», как было напечатано в афишах. Все эти господа, понятно, портили, засоряли лес. А владелец «Альказара» начал прорубать в лесу аллеи, чтобы кленовским купцам вольготнее было разгуливать и кататься на тройках с цыганками… Мой отец был лесничим и с болью сердечной смотрел, как «отцы города» истребляют наши прекрасные клены. «Эх, Володька! — вздохнет бывало отец. — Нет, видно, управы на буржуев!.. Вот пройдет еще десяток лет — и не станет Кленового дола!..» Видели бы вы моего отца в то время, когда он понял, что на буржуев «управа» нашлась!.. «Альказар» был снесен на дрова, а на очищенном месте началась посадка молодых кленов. В ту же весну, в майский день девятьсот восемнадцатого года, рабочие целыми семьями, как подлинные хозяева, пришли в Кленовый дол — и пошла работа!.. Сотни молодых кленов были посажены в тот день, и настроение у всех нас было веселое и торжественное. Для меня, только что окончившего гимназию, это событие было, так сказать, первым приобщением к общественной жизни, и каждая мелочь оставляла во мне глубокое впечатление. А всего больше изумлял меня мой отец: он был просто неузнаваем!.. Глядя на его веселую и неутомимую работу, я думал: какое это красивое дело — садить леса и сады, и не для какого-нибудь буржуя, а для всего трудового народа. Помню, как отец вечером того же дня сказал мне: «Ну, Володька, держись этой власти: мудрая это власть, если она не только банки и заводы, но и каждое деревце для трудового человека приготовила!» А когда началась гражданская война и я пошел добровольцем в Красную Армию, отец опять благословил меня: «Иди, защищай советскую власть, она это вполне заслужила!» Старик подал мне в окно вагона большую, пышную ветку клена. Я довез ее как прощальный привет нашего Кленового дола до места моей новой, боевой жизни… Ну, что о прошлом говорить! Вот уж теперь, после боев, я опять возвращаюсь к нашему Кленовому долу. Целый месяц у меня душа болела: надо обойти его, внимательно проверить на месте, что еще осталось и в каком именно месте удобно будет начать посадку молодых деревьев.
— Вы, я вижу, широко замахнулись, Владимир Николаич: прямо в послевоенную пятилетку заглянули! — с благожелательной иронией сказал Пластунов.
— Угадали! — радостно подхватил Соколов. — Действительно, мне уже видится новая пятилетка!.. Так вот и представляется, как на заседании горисполкома мы утверждаем план восстановления Кленового дола, чудесного зеленого пояса нашего города!
— Картина лесопосадок тысяча девятьсот восемнадцатого года повторится в еще более обширном масштабе, — добавил Пластунов.
— Да, да… Вы только представьте себе эту картину! — с радостно-мечтательным смехом воскликнул Соколов. — Тысячи людей вышли за город: рабочие Кленовского завода, школьники с учителями, домашние хозяйки, множество ребятишек, — и каждый, представьте, успеет за день посадить по нескольку саженцев!
— Действительно! — согласился Пластунов. — Взглянешь потом — и как все вокруг изменилось, а?
И он, приложив руку щитком к глазам, огляделся вправо и влево с таким видом, будто перед ним были зеленые стены леса, а не унылые городские развалины.
Соня шла молча, стараясь даже держаться в стороне от своих спутников. Она робела перед этими двумя многоопытными людьми и в то же время внутренне была несогласна с тем, как они выражали свои мысли и настроения. Соня шла к лесу с таким чувством, как будто ей предстояла встреча с умирающим человеком, которого когда-то знала красивым, сильным, полным жизни. Ей казалось, что Пластунов и Соколов держатся слишком спокойно, шутят и смеются.
«И как это они могут, право…» — думала Соня, молча шагая поодаль.
Поняв, что ей не попасть «в тон» разговора, Соня шла, смутно недовольная и собой и своими спутниками. Она не замечала, что живые карие глаза Пластунова временами посматривали в ее сторону, что дважды он даже порывался заговорить с ней.
«Вот этим переулочком мы всегда бывало выходили к Кленовому долу», — с беспокойной грустью вспомнила Соня — и вдруг, гораздо раньше, чем ожидала, потому что переулочек был почти стерт с лица земли, увидела впереди знакомый и неузнаваемый простор.
— Кленовый дол!..
Над желто-бурыми подпалинами выгоревших трав, над черными ямами и буграми растревоженной земли стояли голые, обугленные стволы. Под солнечным, погожим небом они тянулись неисчислимыми черными рядами, навек окаменевшие в своем мрачном молчании..
Соня беспомощно остановилась, — не было сил приблизиться к этим мертвым деревьям, ступить на эту вспаханную войной землю.
— Не бойтесь, Соня, — сказал Соколов, — земля здесь всюду прощупана нашими минерами.
— Да и пойдем мы прямиком вот по этой тропе, — ободряя Соню взглядом ласково смеющихся глаз, добавил Пластунов.
— Нет, нет, я не боюсь… — вспыхнула Соня. — Я не могу на это смотреть, жутко мне…
— Ну, милая девушка, — усмехнулся Соколов, — пока что мы живем среди множества жутких вещей.
— Пошли, товарищи, пошли! — заторопил Пластунов и с легким поклоном посторонился, давая Соне дорогу и будто внушая ей: «А волноваться здесь, право, не следует!»
Соня пошла вперед, ужасаясь про себя всему, что видела.
Самое ужасное было то, что клены, которые Соня всю жизнь привыкла видеть высокими и гордыми, теперь превратились в безобразных черных карликов. Срезанные вражеским обстрелом, засохшие верхушки деревьев лежали на земле, громоздясь одна на другую, голые, как скелеты на заброшенном кладбище. А те клены, что спаслись от смерти, стояли одинокими великанами, которые, казалось, чахли от печали и тоски. На прогалинах густо и дико рос бурьян, чернели прутья обломанных кустов. Во все стороны, куда хватал глаз, назойливо и страшно, будто разбросанные повсюду срубленные головы, отсвечивая на солнце гладким срезом, торчали тысячи пней, открывая взору далекий и мертвый простор.
«Нет Кленового дола… нет… нет…» — звенело в ушах Сони; слезы жгли ей глаза, гнев и ненависть сжали грудь.
— Теперь я, старый лесник, поведу вас, — раздался рядом голос Соколова.
Соня торопливо вытерла слезы, почему-то вдруг почувствовав, что Пластунов смотрит на нее.
— Мы пойдем вон на ту большую прогалину, — продолжал Соколов, — и я покажу вам, Соня, то, о чем рассказывал Дмитрию Никитичу.
— Что же здесь можно показывать? — удивленно оглядывая мрачный пейзаж, спросила Соня.
— Будущее Кленового дола! — широко обводя здоровой рукой вокруг себя и упрямо сверкнув черными яркими глазами, ответил Соколов. — Я уверен, что мои предположения верны… Пожалуйте сюда!
«Ведет нас куда-то в бурьян!.. Ничего ни понимаю!» — подумала Соня и, посмотрев на Пластунова, недоуменно встретила его веселый и любопытный взгляд.
— Смотрите, смотрите! — шепнул он, кивая на Соколова.
А тот, раздвигая здоровой рукой и плечами пыльные и сухие заросли сорняков и глядя вниз, на землю, довольным и громким голосом повторял:
— Ну, так и есть! Так и есть! Вот они, вот они, мои голубчики, самосевы, самосевы!.. Смотрите, здесь целый выводок маленьких кленов и дубков!
Соня, посмотрев вниз, удивилась: среди сухих и пыльных трав прятались прутики с чуть заметными развилинами тоненьких веточек.
— Видите? Это вот клены, а вот это дубок, а вон та совсем крохотная веточка — береза, — с сияющим лицом разъяснял Соколов.
— А ведь это очень интересно, — оживленно заговорил Пластунов. — Велико ли растеньице, а порода уже видна.
Он нагнулся и осторожно взял в руки верхушку крошечного деревца, которое доходило ему до колен.
— Смотрите, велико ли растеньице, а уже в нем есть все, из чего далее будет развиваться жизнь..
— Да, природа делала свое, — поддержал Соколов. — Ветер разносил древесные семена, а земля растила их, растила и в то время, когда над нашим долом лютовали враги. Через десять лет из этого вот самосева поднимутся курчавые деревца. Но я, например, мечтаю о более близком будущем, когда мы всем городом придем сюда и вот в эту разрыхленную, очищенную от пней и осколков землю будем высаживать молодые клены. Минимум на первое время нам понадобится высадить до пяти тысяч деревьев… Я подсчитал это, повторяю, как минимум!
— Это, пожалуй, под силу нам будет только уже в плане новой пятилетки, — улыбнулся Пластунов.
— А ее, пятилетку, уже недолго ждать! — подхватил Соколов. — Красная Армия громит немцев всюду, как ни цепляются они за каждую пядь нашей земли.
Соколов и Пластунов заговорили о положении на фронтах.
— Если битвы на Днепре будут разворачиваться так же великолепно, то к концу нынешнего года, надо полагать, наши освободят Киев, — сказал Пластунов.
— Совершенно убежден в этом!.. Да что: в будущем, сорок четвертом году, я уверен, наша армия будет громить гитлеровцев уже за пределами нашей страны!
— Далее, конечно, последует разгром гитлеровской союзницы — Японии, — прибавил Пластунов. — У нас свой давний и длинный счет к Японии, ей не уйти от расплаты.
— На разгром самураев времени понадобится меньше… Как ни считай, а в сорок шестом году или — много — в начале сорок седьмого новую Сталинскую пятилетку объявят!.. Я уверен в этом! А вы, Дмитрий Никитич?
— Я тоже. Как знать, может быть в сорок шестом году вот в такой же погожий сентябрьский денек в Кленовом доле будут происходить массовые посадки молодого леса?
— Вашими устами, Дмитрий Никитич, да мед пить!
— Мы посадим, конечно, многолетние деревья, — сказала Соня. — До войны, когда я с папой была в Москве, мы видели на Кремлевской набережной чудную тенистую аллею. Москвичи нам рассказывали, что тридцатилетние липы прекрасно прижились…
— Известно, известно! — ласково подтвердил Соколов. — Будут у нас в Кленовом доле и липы!.. А теперь, пока что, будем охранять наши самосевы, пусть их не заглушит вот такой, например, подлый репей! — и Соколов одной рукой вырвал из земли высокий сорняк.
Соня тоже схватилась за пыльный куст чертополоха, потянула, но только содрала несколько колючек.
— Ого, как крепко сидит в земле!
— Ну-ка, попробуем общими усилиями, Соня! — предложил Пластунов..
Через несколько минут Соня весело пошутила:
— Дмитрий Никитич! Сколько же мы с вами зла из земли вырвали!
— Хорошо сказано. Не потому ли также, Соня, ваше настроение, как я вижу, изменилось к лучшему? — и Пластунов ласково-заговорщически посмотрел на девушку.
«Какой он добрый!» — растроганно подумала Соня и, скрывая смущение, воскликнула:
— А сколько здесь этих милых самосевов!
— Да, да Соня, — сказал, подойдя ближе, Соколов. — Раздвиньте-ка вашими нежными ручками эти травы…
— Раздвигаю, Владимир Николаич!.. Ой, да тут есть и совсем ма-аленькие… смотрите!.. Нет, нет, я осторожно их трогаю. Но, может быть, трава мешает им расти?
— Напротив, голубчик, трава даже служит им защитой. Вот мы напустим сюда школьников, пусть-ка они займутся сорняками. А вы подите вымойте руки вон там, в ручейке…
— А руки у нас с вами, Дмитрий Никитич, совсем зеленые, как у русалок или у водяных! — весело сказала Соня.
— А вам случалось видеть русалок, Соня?
— В сказках!
Соня и Пластунов, стоя на коленях над широким ручьем, мыли руки в студеной хрустальной воде. В ее бегучей, звонкой струе дрожали, сливались и опять рассеивались отражения лиц Пластунова и Сони.
— У меня руки уже ноют от холода!.. А у вас, Дмитрий Никитич?
— Нет, я еще терплю, — смеясь отвечал Пластунов, вглядываясь в светлые пятна отражений, — глаза Сони, казалось, улыбались ему из хрустальной, зыбкой глуби лесного ручья.
— Смотрите! — вскакивая на ноги, звонко засмеялась Соня. — Ну разве это не сказка? Будто для того, чтобы мы могли здесь посидеть и отдохнуть, сохранились эти клены!
Несколько старых деревьев стояли в низинке вблизи ручья, гордо раскинув широкие навесы охваченной осенним пламенем листвы.
— Милые клены, чудные мои клены! — вскинув голову, сказала Соня. — Вы не останетесь здесь одни, только погодите немножко — и всюду, всюду здесь будут расти ваши братья, новые клены, которые мы посадим! Верьте мне, клены, верьте: все так и будет!
— Посмели бы клены не поверить после такого заклинания! — усмехнулся Соколов. — Ничего, Соня, не смущайтесь: производить заклинания чистейшей правдой мы не только разрешаем вам, но даже приветствуем!
— Словом, колдуйте на здоровье, Соня! — поддержал Пластунов, и его карие глаза опять улыбнулись Соне.
— А вы думаете, что я только «колдую»? Что это просто слова? — Соня вдруг громко и возбужденно заговорила и осмелевшим взглядом посмотрела на своих спутников. — Мы придем сюда раньше сорок шестого года… мы, молодежь! Я не могу себе представить жизни без нашего зеленого пояса, без Кленового дола!.. Мы придем сюда весной, будущей же весной, вот увидите!
— Я абсолютно уверен в этом, — серьезно сказал Пластунов, украдкой любуясь ее разгоревшимся лицом.
— Вот она, молодость-то, Дмитрий Никитич! — ласково вздохнул Соколов и добавил, крепко пожимая руку девушки: — Полностью можете рассчитывать на всяческую помощь с моей стороны, Соня!
В городе Соколов простился со своими спутниками. Соня осталась одна с Пластуновым.
— Дмитрий Никитич! — вдруг заявила она. — Я хочу исполнить свое обещание!
— Какое?
— Ах, вы уже забыли, забы-ли! — насмешливо укоряла она. — Ведь я же обещала вам сыграть!
— Да, да! — испуганно спохватился Пластунов. — Я буду счастлив, если вы будете играть для меня.
Дома у Челищевых оказалась только няня. Соня познакомила ее с Пластуновым.
— Слышала, батюшка, о вас, слышала! — по-старинному низко поклонилась Пластунову няня. — Сонечка наша вчера о вас уж так-то душевно рассказывала! Спасибо вам, что помогали ей, спасибо!
Пластунов сидел у окна, как раз против рояля, поставленного в глубине комнаты, ближе к двери, Соня сидела у рояля, лицом к свету. Этот золотой предвечерний свет погожей осени будто льнул к ней, сияя в ее распушившихся волосах, в глазах, бросая нежные блики на лоб, щеки, шею. Пластунов, смотрел на Соню и, как чудесное открытие, отмечал про себя смену выражений ее подвижного, порозовевшего от ходьбы лица. Комната без занавесей, с грубо побеленными стенами казалась сейчас Пластунову праздничной, уютной.
— Хотите, я сыграю отрывок из Первой симфонии Чайковского? — с детски-радостной готовностью спрашивала Соня. — Только не ругайте, что инструмент расстроился…
Она заиграла и, забывшись, стала напевать про себя.
— Ах! Что я делаю? — спохватилась она, закрыв лицо руками.
— Нет, нет… Прошу вас, Соня: продолжайте.
— Ну… если вам это нравится… — и Соня стала напевать громче.
У нее был небольшой, но приятный и верный голосок, который сливался с мягким и густым звучанием рояля.
— Вам нравится это место? — спросила она, блестя широко раскрытыми глазами. — Вот здесь… вот здесь — вы слышите? — как будто колокольцы звенят в снегах, правда? И будто ветер в лицо, и метель поднимается, а колоколец все звенит… вы чувствуете?
— Да, да, очень похоже, — в тон ей ответил Пластунов.
— Как прекрасна музыкальная картина у Чайковского!.. Вот, например, в этой Первой симфонии «Зимние грезы» я как будто все вижу: морозный день, солнце, ночь, снега, зимнюю дорогу… Кто-то сидит у окна, мечтает, а в печке потрескивают дрова, — полузакрыв глаза и чуть раскачиваясь на стуле, говорила Соня. — Вы это видите, Дмитрий Никитич?
— Да, вижу, — тихо ответил Пластунов.
— Но вы, наверно, устали?..
— Нет, нет, играйте!
Дмитрий Никитич слушал, весь отдавшись радости видеть ее.
Вдруг ему вспомнилось, как более пятнадцати лет назад он, молодой краснофлотец, слушал игру ленинградской консерваторки Елены Борисовны, которая стала потом его женой.
Когда Елена Борисовна играла, Пластунов благоговел перед ней и даже чего-то боялся. Лицо у нее тогда было торжественное, почти надменное, и каждый взмах ее красивых рук, казалось, говорил: «То, что я делаю, недоступно для вас!..» А эта девочка с серьезными и мечтательными глазами не только сама полно и жадно жила всем своим существом в мире музыки, но и готова была щедро делиться своей радостью с другими.
«А что я могу дать ей взамен?» — вдруг ужаснулся Пластунов — и вся его жизнь до этой минуты предстала перед ним, с неизбежными рубцами и ранами, нанесенными временем. Да, он очень мало похож на миловидного моряка Митю Пластунова, который немало лет тому назад заезжал за молодой пианисткой Еленой Борисовной, чтобы привезти ее на концерт в корабельный красный уголок. Как легко давалась тогда уверенность в том, что Елена Борисовна может ответить на его любовь…
Пластунов как бы вновь увидел себя, тогдашнего, молодого: веселые карие глаза, прекрасный цвет лица, румяные губы. Сегодняшний Дмитрий Никитич Пластунов — человек с желтоватым лицом и мешочками под глазами.
Но если бы, если бы все-таки Соня узнала, что она разбудила в нем придавленные горем потери силы жизни? Неужели она, узнав об этом, увидела бы в нем только вот эти несчастные мешки под глазами, желтокожее лицо? Неужели, в самом деле, молодость — единственное и лучшее богатство жизни?
— Нет, нет! — невольно прошептал Пластунов. — Соня не такая, как другие… Она поняла бы меня, а может быть, и полюбила бы! Может быть, и полюбила бы… может быть!
Услышав голоса в челищевском саду, Пластунов стал торопливо прощаться.
— Спасибо вам, спасибо, милая девушка…
Он крепко стиснул руки Сони и быстро вышел.
Солнце заходило, освещая город косыми беспокойными лучами. Отсюда, с горы, разрушенный город, будто безмолвно взывая о жизни, глядел на Пластунова мрачными, глубокими провалами взорванных зданий, черными жилами улиц, мертвенным оскалом каменных обломков. И та же Соня, что только что играла ему на рояле, уже представлялась идущей по этим пустым улицам, а следом за ней, как огонь по нитке, летела упрямая, цветущая сила молодости. Чудилось, следом за Соней идут молодые толпы, звенят свежие голоса, мелькают сильные, быстрые руки — и город, камень за камнем, стена за стеной, поднимается из мертвых ям и провалов, встает под крыши. Вот уже распахиваются окна, поют двери, молодые деревца уже осеняют улицы своей сквозистой тенью, шелестят курчавыми листочками… Соня идет ему навстречу среди этой трепещущей, искрящейся свежестью и блеском юной зелени и жаркого солнца. Золотое пятнышко света горит на ее белом лбу, между темными бровями, а ее нежно-веселые глаза словно спрашивают Пластунова: «Ну, скажи, хорошо, правда? Скажи, что еще нужно сделать, и я и мы все пойдем и сделаем!»
Как и мгновенное, ослепительное видение возрожденной жизни города Кленовска, лицо Сони промелькнуло перед Пластуновым в сверкающих изменениях его бесконечно разных и милых выражений. Кажется, все в ней — лицо, взгляд, улыбка, стройная, легкая походка — еще никогда не виделись ему так ярко и пленительно, как сейчас, в одинокий осенний вечер, когда она даже не подозревала, что он стоит под окнами ее дома и думает о ней.
Директор Кленовского завода Николай Петрович Назарьев и до войны был противником длинных заседаний, многословных речей и прокуренных комнат. С тридцать шестого года, когда на загородном пустыре начал расти красавец-завод, в Кленовске привилось выражение: «У Назарьева не наговоришься!»
И сегодня Назарьев остался верен себе. Он рассказал кратко, что восстановление Кленовского завода будет, по сути дела, настоящим «сотворением мира», так как завод разрушен немцами до основания. После заседания Назарьев предложил группе заводских людей отправиться на грузовике «к месту работы».
Грузовик остановился в центре уже расчищенной обширной площадки, по краям которой кое-где торчали остатки белокаменной балюстрады.
Старейший токарь Кленовского завода, Василий Петрович Орлов, кряхтя, спрыгнул на землю.
— Вот отсюда прежде начиналась наша заводская территория, — тихонько пробасил Василий Петрович на ухо Ивану Степановичу Лосеву. — Это место называлось «заводский круг…». Здесь, бывало, все машины разворот делали и в ворота въезжали…
Исковерканная взрывной волной, высокая железная рама заводских ворот, будто застыв в страшной судороге, уродливо накренилась набок. На покоробленной железной арке сохранились большие буквы из нержавеющей стали: «Кленовский металлургический завод».
— Ишь, поблескивают! — усмехнулся Василий Петрович, указывая на стальные буквы. — Ни бомбы, ни пожар — ничто их не взяло!
— Сталь-то… не ваша ли? — деловито спросил Иван Степанович.
— Наша, наша! — подтвердил Василий Петрович и с гордым видом пожевал крупными губами. — Наша сталь! Из первой плавки буковки эти были отлиты.
— Сталь отличная — похвалил Артем Сбоев.
Наклонив к плечу круглую голову с густыми, плотно вьющимися русыми волосами, он обозревал стальные буквы с таким видом, как будто стоял не среди развалин, а перед новым заводом-гигантом довоенной пятилетки.
— Отличная сталь! — повторил Артем и даже прищелкнул пальцами. — Любо смотреть на настоящий металл!
Парторг и директор подошли к осыпавшейся кромке каменного фундамента. Под ногами поблескивала недавно очищенная от пыли массивная железная плита, в углу которой были выбиты слова:
«Механический цех пущен в производство 20 февраля 1937 года».
Все стояли молча, озирая обширное поле разрушений, которое напоминало кладбище. Отовсюду торчали обломки стен, углы раскрошенного фундамента, остатки каменных лестниц. Повсюду чернели исковерканные железные конструкции. То поваленные набок, то сплетясь, как спруты, то змеями извиваясь среди холодных пыльных кирпичей, то поднимаясь вверх уродливо перекрученными, одинокими жезлами, все эти тонны мертвого металла как будто безмолвно взывали к небу, к ветру, ко всем живым на земле: «Распрямите нас, выведите из могилы, избавьте от смерти!»
Именно так представлялась Пластунову эта картина разрушения. Все в ней было столь уродливо и неестественно, что весь этот обширный пустырь, ставший могилой десятков заводских цехов, показался Пластунову мрачной декорацией огромного фантастического спектакля…
Все вокруг молчали. Назарьев вынул из кармана свою клеенчатую памятную книжку.
— Хорошо!.. Узнаю вашу книжку, — оживился Пластунов, и круглые глазки его заблестели. — Вижу, что мы уедем отсюда уже с определенными решениями!..
— Да как же иначе? — спокойно удивился Назарьев. — Пока шла расчистка территории, мы с Владимиром Николаичем ежедневно бывали здесь и намечали порядок будущих работ.
— Фашисты, поди, надеялись, что от горя да беды советский человек разум потеряет и все забудет, да и тут не вышло по-ихнему! — сказал Василий Петрович. — Бомбили они наш завод свирепо, словно и землю хотели в прах развеять, чтобы тут никогда ничего не было… А мы… вот как назначим опять: быть тут жизни! — и пойдет музыка, верно?
Василий Петрович посмотрел на Ивана Степановича, и оба старика заторопились дальше.
— Память у нашего директора вострая! — восторженно зашептал Василий Петрович уральскому мастеру. — Он не только расположение цехов помнит, но тебе укажет, где какие станки стояли, где краны ходили, где площадки, где проходы были… План у него не только на бумаге, а и в голове.
— Да ведь завод-то, небось, не чужой, — уважительно подтвердил Иван Степанович.
Его глаза, сохранившие, до старости яркость цвета и ясность зрения, в минуты гнева синеву свою «меняли на купорос», как шутили на родном его Лесогорском заводе. Озирая развалины потемневшим, острым взглядом, Иван Степанович, как в ознобе, передернул плечами и вымолвил:
— Чистое изуверство! Попробуй-ка теперь все воскресить!.. Когда строить начинали, тут, небось, было чисто поле, а ныне сначала на земле место расчисти, а потом строить начинай!
— Да вон там, смотри, все еще расчищают, — указал Василий Петрович. — Целый месяц только и знали битый камень да искореженный металл вывозили, а то бы сюда и не подступиться!.. Эге, да это «сам» приехал!
— Кто это «сам»?
— Полковник Соколов, наш городской хозяин.
— Мы с ним в поезде уже познакомились. Серьезный будто мужик, — похвалил Иван Степанович.
— Голова! — воскликнул Василий Петрович и важно поджал крупные губы. — Как только в городе появился, так с первой же минуты дело пошло. Чего, брат, ни коснись, он тебе все в полную ясность приведет… и, будь спокоен, твое место в этом деле тут же определит. Вот он как раз в твою сторону смотрит, о чем-то наших руководителей спрашивает, а те на тебя показывают…
— А ведь в самом деле — к нам подходят…
Полковник Соколов, еще не доходя, уже поздоровался с Иваном Степановичем.
— Ну, уважаемый уральский мастер, товарищ Лосев, мы все, — полковник кивнул на Пластунова и Назарьева, — восстановление кузницы решили поручить вам, Иван Степаныч.
— Спасибо за доверие, — только и нашелся сказать Лосев.
«Ох, будет тут дела-а!» — вздохнул про себя Лосев, и тут же встревоженная мысль опасливо подсказала: «Засидишься тут, в Кленовске этом, на многие месяцы… когда и домой выберешься?»
Иван Степанович вдруг представил себе родной Лесогорский завод, свою квартиру в большом новом доме, куда переехал еще до войны. Обычно во время работы Лосев не имел привычки думать о домашних делах. А сейчас все домашнее, родное вспомнилось ему ярко и подробно. На Ивана Степановича словно пахнуло теплом домашнего гнезда, он как бы слышал голоса жены и дочери, которые в эту минуту, наверное, вспоминают и тревожатся о нем.
Непривычная тоска вдруг сжала сердце Ивана Степановича.
«Добровольно поехал, своим, советским людям помочь пожелал, а того не рассчитал, хватит ли сил у меня, — ведь за шестьдесят тебе, Иван Степаныч… о-хо-хо… Подобру ли поздорову тебе жить в каморке какой-нибудь, в подвале разбомбленного дома, питаться кое-как… На молодом — и то скажется такая жизнь, а у тебя, товарищ Лосев, ноги к погоде гудут и сердце пошаливает… Не приведи бог тут расхвораться, — так и помрешь среди развалин этих».
Кто-то дернул Лосева за рукав. Он обернулся и увидел директора Назарьева. На его худом, посеревшем от усталости лице зорко светились упрямые темные глаза.
— Раздумываете, Иван Степаныч?
— Да, — смущенно спохватился Лосев и сразу признался: — Уж шибко дело-то трудное.
— Но абсолютно выполнимое, — твердо сказал полковник Соколов. — Дело выполнимое, раз мы, хозяева, все здесь… Правда, Иван Степаныч?
— Это верно. Только без хозяина дом сирота, а когда хозяин на месте, все на жизнь поворачивает, — согласился Лосев, вдруг поняв, что все эти люди — полковник Соколов, парторг, директор и Василий Петрович — внимательно следят за ним, потому что им он нужен и они на него надеются, доверяют ему.
Ему вспомнилось, как в гражданскую войну ушел он из дому биться за советскую власть. Было ему тогда под сорок, дома оставалась жена с кучей ребятишек. Боясь их слез, уходил от ребят тайком. Провожала его только жена. Ее розовощекое, круглое лицо в ту минуту было несчастным, багровым, опухшим от слез. Он сам чуть не плакал, прижимая к груди свою Наталью Андреевну, а сам повторял: «Пусти, Наташенька, пусти… Не могу… Надо итти… Не могу!» И всем существом своим Лосев понимал тогда, что «надо итти». Все его друзья и товарищи по заводу взяли винтовки, чтобы защищать свою, рабочую, советскую власть, а он был такой же рабочий, как и все они. Вспомнилось, как шел он в строю, ночью, по настороженно затихшим улицам родного Лесогорска, как ныло и тосковало сердце о жене и ребятах. Но совесть его была чиста, спокойна.
Иван Степанович очень четко представил себе тогдашнее свое душевное состояние и понял: позови его сейчас жена обратно домой — он не поедет. Повелительное и ясное сознание своей нужности, как и в те годы, когда он был молод и силен, овладело Лосевым, и в груди его легко и просторно разлилось спокойствие чистой совести. С привычной деловитостью, зорким глазом заводского человека он сразу увидел высокий, обезображенный взрывом остов пневматического молота. Старый кузнец тут же одним взглядом «обследовал» молот и пришел к выводу: «Покорежило голубчика порядком, а все-таки восстановить можно… и, значит, есть с чего жизнь сызнова начать».
— Ну, как дела, Иван Степанович? — спросил Пластунов, положив руку на плечо мастера. — Похоже, что вы уже начали планировать?
На утомленном лице парторга Лосев увидел знакомую, всегда столь нравившуюся ему, как и многим лесогорцам, ободряющую улыбку.
— Да, кое-что уже нашел, Дмитрий Никитич!
Когда Пластунов, Назарьев и Соколов направились в глубь заводской территории, Василий Петрович подошел к Лосеву и, легонько шлепнув его широкой ладонью по спине, ласково пробасил:
— Хо, хо… старик!.. Ну, теперь ты наш… Еще не скоро доведется тебе свой Урал увидеть!
— Да, похоже на то! — спокойно согласился Иван Степанович.
— Эй, смотри-ка! — вдруг воскликнул Василий Петрович. — Наши кленовцы увидели, что для завода жизнь начинается: весь народ с дальних участков сюда спешит.
Впереди всех крупно шагала высокая женщина в сером распахнувшемся пальтишке. Выбившиеся из-под платка рыжие волосы вихрились во все стороны, словно клочки огня. Казалось, все в ней пылало яростной радостью движения вперед, навстречу жизни. Она шла, размахивая руками, и от всей ее стремительной фигуры словно веяло сильным и свежим ветром.
— Сонечка-а! — кричала она, смаху перескакивая через канавы. — Сонечка-а-а!
Соня, подавшись вперед, вдруг бросилась ей навстречу:
— Тетя Настя!.. Тетя Настя!
Женщина бурно обняла ее и прижала к себе.
— Ох, Сонюшка ты моя, мила душенька! Все знаю, все, — быстро заговорила она, еще шумно дыша и поблескивая выпуклыми зеленовато-серыми глазами. — По радио слыхали, как ты на Урале работала и за что тебя орденом Трудового Красного Знамени наградили!.. Вот спасибо, пташечка ты моя боевая! Как верила я в тебя, так и вышло… Вот это девка! — и тетя Настя опять бурно обняла и поцеловала Соню, слегка ошеломленную этой необычной встречей.
— Сонечка-а! — звонко крикнул знакомый голос.
Высокая девушка в светлокоричневых, запачканных кирпичной пылью, длинных байковых шароварах, какие носят лыжники, и в вязаной кофточке с закатанными по локоть рукавами бежала легкими прыжками прямо к Соне.
— Марья моя! — ласково кивнув на девушку, сказала тетя Настя. — Узнаешь, небось, подружку?
— Маня! — обрадовалась Соня. — Манечка, милая!
Соня смотрела на подругу детских лет, узнавая и не узнавая ее. Перед войной это была голенастая девчушка-подросток, а теперь Соне улыбалась стройная голубоглазая девушка. Довольно было одного взгляда, чтобы узнать в Мане дочь тети Насти. Но это молодое, чистое лицо так же напоминало черты матери, как весенняя веточка с клейкими, шелковистыми листочками напоминает о родном ее ветвистом, многолетнем дереве. У тети Насти были рыжие и, как только сейчас заметила Соня, уже тронутые дымной сединой жесткие волосы. А у Мани волосы ярко золотились и пышной гривкой мягко поднимались над белым, еще детски выпуклым лбом; широковатый нос с чисто и нежно вырезанными ноздрями, маленький рот с вздернутой и чуть поднятой в уголках верхней губкой; выпуклые, как у матери, но яркие зелено-голубые глаза; недлинные и тоже вразлет, как у матери, но тонкие черные брови — все в этом задорном, свежем лице, казалось, заставляло любоваться собой, смешило, поддразнивало: «Да, да, вот мы какие, ловкие, здоровые!»
— Ну, какая ты стала, даже не узнаешь сразу! — все изумлялась Соня, по детской привычке держась за руки Мани и раскачивая их. — Мы с тобой одногодки, а ты вон как меня переросла! И вообще… вид у тебя такой самостоятельный!
— Без самостоятельности, душенька моя, пропали бы мы с Манюшей при немцах, ни за грош-полушку пропали бы, как дуры! — резко засмеялась тетя Настя.
— Хватит, мама! — властно прикрикнула Маня. — Времени хватит обо всем рассказать! Вместе ведь будем тут жару поддавать… верно, Сонечка?
— Конечно! — ответила Соня, покоряясь веселой силе ее улыбки, сверканию ее глаз, ямочек, бровей. — На Урале нас прекрасно учили… Маня!.. — запнулась вдруг Соня. — Да ведь это Василий Петрович!..
И, высоко размахивая руками, Соня побежала к кучке оживленно разговаривающих людей. Среди них, как дуб над молодой порослью, возвышалась плечистая, сутулая фигура в брезентовом балахоне и обтрепанной кепке, запорошенной кирпичной пылью. Соня громко ахнула и схватила брезентовый балахон за полу.
— Василий Петрович, это вы?
Орлов обернулся и внимательно глянул из-под мохнатых пыльных бровей.
— Да неужто это Соня?.. Ах ты, скажи на милость! Да ведь взрослая стала совсем, голубчик мой! — заговорил Василий Петрович, встряхивая Соню за плечи своими большими, темными, будто кора, руками. — Вот уж не чаял тебя увидеть!
Обнимая по очереди Соню, Игоря Чувилева, Сережу и Сунцова, Василий Петрович шумно удивлялся:
— Да как же вы выросли, чертенята вы этакие!.. Чувилев-то, Чувиленок ты мой махонький, какой широкоплечий стал, да и вверх тебя здорово вытянуло!.. И Сергей туда же!.. А уж про тебя, Анатолий, говорить не приходится, совсем взрослый добрый молодец!.. А ты, паренек, — Василий Петрович погладил Игоря-севастопольца по щеке, — значит, с нашими, кленовскими, крепко подружился? Это дело, братец. Ребят этих я сызмала знаю: по ремесленному училищу с ними заводскую практику проходил; выходит, я их первый мастер.
Заметив, что Ольга Петровна и Юля стоят несколько в стороне, Соня познакомила их с Василием Петровичем и кратко рассказала, как Шанины очутились в Кленовске. Старик осторожно сжал руки тетки и племянницы в своих широких, как лопата, ладонях и приветливо прогудел простуженным басом:
— Очень приятно! Значит, и вы, тетя с племянницей, наш Кленовск домом себе избрали? И поступили вы, милая, в самый раз, будьте без сомнения, в самый раз!.. Эге, Соня, вон ваш… то есть наш парторг идет, с народом беседует!
— Вы знакомы с Дмитрием Никитичем? — просияла Соня.
— Дела-а! — зарокотал Василий Петрович, смешливо жуя толстыми губами. — С товарищем Пластуновым трудно не познакомиться: он людей ищет! Оба они с предгорисполкома Соколовым, вижу я, в одном схожи: в землю готовы врыться, только бы человека стоящего найти!.. Еще вместо завода только пожарище, а Пластунов уж коммунистов собирает… А, что ты думаешь?
Василий Петрович вдруг толкнул Чувилева локтем и довольно прыснул:
— Видишь? Вот Настасью Васильевну Журавину парторг, похоже, обо всем расспрашивает… А кого, спроси, она не знает, Настасья, — ведь она нашей партизанской связью по городу была, всех знает! Понятно, Пластунов коммунистов собирает!..
Подбежала запыхавшаяся, румяная Маня Журавина.
— Василий Петрович, товарищ Пластунов спрашивает, будете ли на митинге выступать.
— А ты бы как думала? — пошутил Василий Петрович.
— Будете, будете! — пропела Манюша. — Пойдем скорей, Соня!
— Митинг уже начинается! — испугалась Соня. — Кто это, Маня, вон там, впереди, поднимается на обломок фундамента… маленькая седая женщина?
— Не узнаешь? — грустно усмехнулась Маня.
— Просто не знаю, кто это, — недоумевала Соня.
— Да Павла Константиновна Кузовлева, учительница наша!
— Павла Конст… — и Соня, пораженная, остановилась.
Впереди, на обломке фундамента, стояла худенькая женщина в черной шали, крест-накрест завязанной на спине. Седые волосы, небрежно собранные в пучок на затылке, растрепались и летали вокруг ее бескровного лица, сухие и редкие, как сожженный солнцем степной ковыль.
Поднимая маленькие руки, седая женщина будто стремилась обнять ими и хмуроватое осеннее небо, и толпу, и мрачные заводские развалины.
— Отдам все силы мои, чтобы жизнь возродить, отдам все силы… — повторяла она высоким, напряженно-звонким, как тугая струна, голосом. — Ради памяти сына моего Юрия, сына моего…
Она задохнулась, всплеснула руками и, наверное, упала бы, не подхвати ее полковник Соколов. Здоровой рукой он бережно, как ребенка, обнял ее и сказал с мягкой укоризной:
— Ну и зачем было лишний раз сердце растравлять! Эх, Павла Константиновна…
— Пойдем к ней! — рванулась Соня, потянув за собой Маню, но пробиться к Павле Константиновне девушки не успели.
В эту минуту на кирпичную трибуну поднялся полковник Соколов. Слегка водя здоровой рукой по воздуху, чтобы восстановить тишину, он заговорил своим хриплым, давно огрубевшим голосом:
— Товарищи, на этом пустыре с развалинами сейчас встретились война, труд и грядущий мир. Война еще продолжается, но после Сталинграда и Курска конец ее уже виден. Как ни трудно будет всем нам, но каждый из вас ясно понимает, что только мы, хозяева, можем восстановить наш Кленовск, наш завод и наш Кленовый дол. Хлебнули мы, товарищи, вдоволь горя, а теперь хлебнем трудностей. Партия и советская власть никогда от вас этих трудностей не скрывали… Но вспомним, товарищи: не было в истории нашей страны никого, кто так бесконечно верил бы в наши силы, как верит нам партия Ленина — Сталина!
— Правильно! — отовсюду закричали в ответ.
После Соколова выступил Пластунов. А потом, пока говорили директор завода Назарьев, Василий Петрович Орлов, мать и дочь Журавины, Иван Степанович Лосев и Артем Сбоев, — Пластунов, не теряя времени, внимательно вглядывался в своих новых знакомых, а также и еще незнакомых ему людей. Он вообще не умел равнодушно наблюдать, а теперь и с особо острой заинтересованностью следил за каждым лицом, гадая про себя, как и чем может помочь в общем деле этот человек. Первое впечатление и партийное чутье редко обманывали Дмитрия Никитича. За более чем двадцать лет встреч, совместной работы с самыми разнообразными людьми Пластунов выработал в себе умение наблюдать и оценивать людей. Мать и дочь Журавины даже и не подозревали, какие он сделал о них заключения: «Эта рыжая, похоже, волевой характер… Плотно губы сжала, брови к носу свела… Глаза поблескивают — значит молодость в душе еще сохранилась. И руки у нее хорошие, большие, умные… И дочка, под стать матери, очень здоровая: за какой-нибудь месяц после освобождения уже оправилась и зацвела, — молодость! Дай-ка этой тете Насте хороший ключ в руки, она будет руководить прекрасно. Говорит дельно и людей знает, такую не проведешь. Партизанам, говорят, здорово помогала, — прекрасно! В первые дни войны вступила в партию? — великолепно! Крепкая жизнь, вся в фактах труда и борьбы. Такую полезно бы в партбюро!»
Увидев, что Василий Петрович и Иван Степанович держатся вместе, парторг и это одобрительно взял на заметку.
«Эти двое подружатся! Нашему Ивану Степанычу должен понравиться именно такой старичина, как Василий Петрович, — мастера к мастеру тянет. А старичина этот в работе орлиную хватку покажет!.. Подсчитаем: похоже, что собирается недурной костяк нашей парторганизации!»
И еще многих заприметил Дмитрий Никитич на заводском поле, а с некоторыми кленовскими жителями успел поговорить, записать их фамилии, адреса, специальность.
— Что ты, как маленькая, куксишься? — шепнула Ольга Петровна Юле.
Все на этом заводском пустыре, среди развалин, поражало и трогало Юлю порой до слез, которые она не в силах была скрыть. «Вокруг все так уныло, а люди, как на празднике, радуются, обнимаются, речи произносят…»
Кто-то вдруг робко дотронулся до ее рукава. Девушка обернулась и увидела странное существо в облезлом меховом треухе и потерявшем цвет старом драповом пальто до пят. Путаясь в длинных полах и рукавах, странное существо пропищало тоненьким, комариным голоском:
— Скажите, пожалуйста: Игорь Чувилев приехал?
— Приехал… — ответила Юля, в полном недоумении, кто же перед ней: подросток или взрослый, девушка или юноша?
— Игорь Чувилев здесь, — добавила Юля. — Тебе… вам его нужно?
— Да-а, — прозвенел комариный голосок. — Мы с ним давно знакомы, вместе в школе учились… Я Тамара Банникова… Скажите ему, что его Тамара Банникова ищет…
Только тут изумленная Юля заметила, что землисто-бледное личико в некрасивом треухе еще сохранило некоторую, правда жалкую, миловидность.
Юля подвела Тамару к Игорю Чувилеву.
— Господи! Ты не узнаешь меня, Игорь? — жалобно вздохнула Тамара, смотря на Чувилева мутными, наплаканными глазами из-под длинных, слипшихся ресниц. — Это я, Тамара Банникова.
— Ты?! — ахнул Игорь и, слегка нагнувшись, оторопело всмотрелся в незнакомое лицо. — Ну, никак бы не узнал… Тамара?.. Подумать только… Да откуда же ты?
— Я… из дому… то есть из землянки…
— Где же папа, мама… и вообще все ваши?
— Папа умер от удара. А мама все хворает…
— А Виталий, брат твой?
— Виталий мотается, работает где придется… Не знаю, не понимаю… Я вообще ничего не знаю… что делать, как жить…
— Как жить? — повторил Чувилев. — Конечно, надо… что-то делать, работать…
— Господи! Да что же я могу? — убито вздохнула Тамара. — Что я умею?..
— Научишься! Вот будем завод восстанавливать, понадобится уйма народу, и тебе работа найдется… мы тебя всему научим… Ты не плачь, Тамара… Эх, какая ты, право…
Помаргивая и сводя к носу темные щеточки бровей, Чувилев задумался о чем-то, и если бы Тамара могла в эту минуту наблюдать, она догадалась бы, что Чувилев думал о ней.
Чувилев вспомнил, как незадолго до войны он вместе с Анатолием и Сережей окончательно порвал всякие отношения с домом Банниковых..
Свой одноэтажный домик, обставленный пузатой, дедовских времен мебелью, Банниковы называли «открытым домом» и любили собирать у себя молодежь. До поступления в ремесленное училище Чувилев и его два друга учились в одном классе с Виталием, старшим сыном Банниковых. Виталий часто приглашал своих одноклассников в гости. Но приятели неохотно ходили на банниковские «чаи». Всех троих раздражала манера хозяев дома часто и надоедливо хвалить своих детей, которым родители пророчили «блестящее будущее». Виталий должен был стать «крупным экономистом», которого, конечно, пригласят работать в Наркомвнешторг, что даст старшему сыну возможность «поездить по заграницам», — и как знать: не откроется ли перед Виталием «карьера» торгпреда или дипломата? Банниковы так и называли старшего сына: «наш торгпред» или «наш дипломат», а дочь Тамару, едва она научилась ходить, дома прозвали «балериной».
Однажды, в день рождения Тамары, у Банниковых, как на подбор, собралось много разнаряженных девочек, «фифочек», по презрительному выражению Чувилева. Папа и мама Банниковы в тот вечер особенно неумеренно хвалились своими детьми и «блестящим будущим», которое их ждет, так как «советская власть открыла перед ними широкую и светлую дорогу». Чувилеву надоело слушать эту похвальбу, и, не сдержав раздражения, он сказал, что советская власть открывает широкую дорогу для того, кто честно и хорошо работает. Сунцов поддержал друга, добавив, что не только для людей «театральной профессии», но и, например, для заводской тоже может быть интересное будущее. Тогда Тамара насмешливо спросила Чувилева и его приятелей: кем же они желают быть? Чувилев, встав из-за стола и выйдя на середину комнаты, зло и возмущенно заявил: «А я желаю быть рабочим классом!..» После этого заявления Чувилев, небрежно кивнув, ушел вместе со своими друзьями, покинул дом Банниковых и больше там не бывал. А потом, поступив в ремесленное училище, друзья вообще перестали встречаться с Банниковыми.
Теперь Тамара стояла перед Чувилевым, взирая на него как на единственного избавителя от бед. А Чувилев, глядя на ее бледное, с синевой под глазами лицо, глядя на ее грязную, нескладную одежду, уже с трудом мог вообразить прежнюю Тамару, завитую, в голубом шелковом платьице, которая смеялась над ним.
— Ты что, Игорь? — боязливо спросила Тамара. — Ты о чем думаешь?
— Знаешь что? — решительно предложил Чувилев. — Подойдем-ка мы с тобой поближе, где наш директор и парторг. Они, похоже, здесь еще что-то делать собираются. Пошли!
…Митинг уже кончился. Вокруг Пластунова, Назарьева и Соколова начали собираться люди.
— Вот, слухом земля полнится, — довольно сказал Пластунов. — Никто, видно, в городе не хочет пропустить начала возрождения завода.
— На сегодня мы уже все закончили, — заметил Назарьев, пряча в карман свою записную книжку. — Что ж, надо ехать, — и Николай Петрович направился было в сторону шоссе, где стоял грузовик.
Но в эту минуту к Николаю Петровичу подошел высокий чернявый человек с седыми висками, худой, без шапки, в старом драповом пальто, перевязанном широким кожаным поясом с медной пряжкой.
— Николай Петрович, здравия желаю! — громко поздоровался он. — Не узнаете? Сотников Петр Тимофеич, бригадир первой стахановской бригады на заводе… вспоминаете?
— А! Конечно!.. Изменились вы сильно, Петр Тимофеич!
— Под смертью томились, а теперь воскресли… Извиняюсь, Николай Петрович, сейчас пронесся слух, будто здесь уже сегодня на работу записывают, кто на заводе раньше работал.
— Необоснованный слух, — сухо ответил Николай Петрович. — Мы известим.
— А представьте себе, — оживленно сказал полковник Соколов, — меня уже многие об этом спрашивали.
— Так ведь понятно же! — воскликнул Сотников, обводя всех испуганно-вопрошающим взглядом запавших глаз. — Ведь многие и многие люди этого дня, как светлого праздника, ждали!.. Ведь товарищи, подумать надо! Тысячи людей не только о хлебе насущном — по настоящей работе изголодались!
— Мы всех известим, — уже мягче произнес Николай Петрович и опять было двинулся с места, но наблюдавший эту встречу Пластунов вдруг подошел к Сотникову, назвал себя и сказал, обращаясь ко всем:
— А в самом деле, люди нас так давно ждали, что их нетерпение естественно и понятно.
— Вы знаете, товарищи начальники, — энергично заговорила тетя Настя, — люди сюда уже сколько дней с документами приходят. Заводские книжки и номерки, что в табельной вешали, — все сохранили!..
— Не какие-нибудь непомнящие, а с документацией, как полагается уважающему себя рабочему человеку, — прогудел бас Василия Петровича.
— Вот видите! — уже весело сказал Пластунов. — Вот видите! Люди даже во всеоружии пришли…
— Уж не хотите ли вы, Дмитрий Никитич, здесь летучую канцелярию устроить? — недовольно спросил Николай Петрович.
— А разве у нас есть в городе «нелетучая» канцелярия? — ответил шуткой Пластунов. — И зачем нам, в самом деле, откладывать такое насущное для нас дело — собрать заводской народ!
— Есть народ, есть и завод! — убежденно пробасил Василий Петрович.
«Вот она, парторганизация наша, уже принялась за дело!» — подумал Пластунов и веселым, уверенным голосом сказал:
— Так давайте, товарищи, приступим!.. Возражений нет?
— Ну, что ж, — усмехнулся Николай Петрович. — Как говорится: ваша взяла!
Тетя Настя громко и решительно заявила:
— Намаялся народ, душой изголодался. Предлагаю создать комиссию по набору рабочих!
— Настасья Васильевна Журавина, — быстро сказал Пластунов.
— Согласна. Василия Петровича Орлова предлагаю… Мы тут, как старожилы и бывшие партизаны, народ знаем.
Далее в комиссию вошли: Пластунов, Назарьев и Соколов.
— Вон здесь, недалечко, мы из кирпичей вроде стола соорудим… а на фундаменте сидеть можно, — заявил Петр Тимофеевич Сотников, а потом, хитро и ласково поведя кустистыми бровями, добавил: — Смотрите, люди уже в боевой готовности — ожидают!
— Председателем комиссии предлагаю товарища Пластунова, — заявил Назарьев.
Все согласились.
— Начнем, товарищи! — скомандовал Пластунов.
На заводском поле уже выстроилась длинная очередь. Как живая река, она огибала остатки каменных столбов, стен, лестниц, железных конструкций и уже говорливо шумела.
На одном конце кирпичного стола запись вели Соколов, Василий Петрович и Назарьев, а на другом — Пластунов и тетя Настя.
Оживленный говорок, взволнованные вздохи, быстро передающиеся по цепи слова, как теплый ветер, порхали над живой людской рекой.
— У кого все сохранено, того, смотрите, хвалят, поздравляют!
— Как хорошо, что у меня все, все сохранилось, товарищи: и трудовая книжка, и почетные мои свидетельства, и квитанции, когда я премиальные получал…
— Ох, беда, а у меня все при пожаре сгорело!
— Ничего, не горюй! Назарьев своих всех знает!
— Ты куда, бабушка? Тебе в такое время положено дома быть.
— А я, милые, не желаю, у меня важный наказ: сына записать… Больной он у меня, а документы его все со мной, сохранные!
— Не мешайте ей, — сейчас и у стариков душа молодеет!
— Дождались праздничка, дорогие граждане!
— Советские граждане, — это, брат, выше всех чинов на свете!
— Девушки, девушки! Вы уже записались?
— Уже, уже!
— Ну, ну, расскажите…
— Слушайте, товарищи, слушайте!
— «Мы, — говорим, — обе фрезеровщицы». А Пластунов говорит: «Фрезеровщицы — это хорошо, а только до того, как фрезера появятся, вам придется и камни таскать и бетон месить».
— Уж само собой разумеется!
— Господи, да все поднимем своими руками!
— Была бы с нами наша власть — и все, милые, пойдем!
— Василий Иваныч, здорово! Записался?
— Все в порядке!..
— То-то сияешь, как именинник!
— Что, брат, именинник… Будто вновь родился!
— Товарищи, не напирайте там сзади! Все дойдем!
Проходили еще и еще пожилые и молодые люди, худые, до времени поседевшие, плохо одетые, но у всех были довольные, радостно-задумчивые лица. Многие громко поздравляли друг друга, обнимались, некоторые женщины даже всплакнули от волнения.
Когда очередь дошла до Игоря Чувилева, он подтянул к столу Тамару Банникову и быстро сказал тете Насте:
— Вот ее… Тамару Банникову очень прошу записать. На заводе еще не работала, специальности не имеет… но мы возьмем ее к себе в бригаду…
— Что ты, что ты! — испуганно прошептала Тамара, но Чувилев строго поднял руку и повторил:
— Мы возьмем ее к себе в бригаду и сделаем из нее специалиста!
— Дело, Игорь! — одобрила тетя Настя и записала Тамару.
— Господи, что ты сделал? — жалобно сказала Тамара, когда оба отошли в сторону. — Что я смогу?..
— С нами ты сможешь все! — веско произнес Чувилев. — Вон там стоят все наши — Соня, Толя, Сергей, Игорь Семенов, Юля Шанина. Идем к ним!
…Когда Ольга Петровна Шанина в ответ на вопрос Соколова назвала свою фамилию, парторг Пластунов, с улыбкой кивнув в ее сторону, сказал:
— Это одна из славных стахановок нашего Лесогорского завода!
— Так, так, уральская слава! — довольно усмехнулся Соколов. — Специальность ваша, товарищ Шанина?
— Электросварщица.
— Ольга Петровна — участница первой на заводе женской бригады, так сказать одна из зачинательниц по освоению этой профессии женщинами, — опять добавил Пластунов.
Соколов уже пристальнее посмотрел на нее:
— А что вы сваривали?
— Корпуса танков.
— Отлично! Технический опыт военных лет и здесь сослужит вам хорошую службу. Верно?
— Да, я буду стараться, — радостно пообещала она, встретясь глазами с его ласковым взглядом.
— Отлично! — повторил полковник, подавая ей руку.
Ольга Петровна ощутила крепкое, горячее рукопожатие и, отойдя, оглянулась на Соколова. Он уже говорил с кем-то другим, но Ольге Петровне показалось, что так, как на нее, он больше ни на кого не смотрел.
«Все сделаю, все, что ему обещала!» — думала она, так и видя перед собой черные, яркие глаза Соколова. «Отлично!» В душе у нее все молодо пело от сознания, что она вместе с ним участвует в одном большом деле. Оно казалось ей необъятным, но совершенно выполнимым, и она была счастлива, что понимала это, — ведь именно за это он похвалил ее!
Холодноватый ветер дул Ольге Петровне в лицо, а щеки ее все пылали, и в груди было легко и тепло, как бывало когда-то давно, в детстве.
Чувилев, три его приятеля и Юля Шанина пошли к Банниковым. Тамара шагала несколько поодаль, явно стыдясь своего тряпья и жалкого вида.
Все шли с серьезными лицами, будто не замечая удрученной Тамары. Только Юля Шанина, в ужасе раскрывая хорошенькие глазки, временами поглядывала на понурую фигурку Тамары.
«Эх, идет-бредет, будто земля ее не держит! Вот тебе и будущая балерина!» — думал с жалостью и досадой Чувилев.
— Слушай, Тамара, — спокойно обратился он к девушке, ожидая, когда она поровняется с ним, — ваша Садовая улица уже должна быть близко?
— Да вот она, — пискнула Тамара, кивая на фанерную дощечку на шесте, на которой было написано от руки черной краской: «Садовая улица, дом № 1».
— Вообразим, что это дом, — морща нос, пробурчал Сережа и вдруг закашлялся, — Братцы мои, как дымом несет!.. Ф-фу-у!
— Это от нас… от нашего костра, — пояснила Тамара и быстро пошла вперед.
На пустыре, неподалеку от холма, лохматого от чертополоха, горел костер, а в середине его, на двух кирпичах, стоял закопченный котелок, в котором бурлила картошка. Долговязый белобрысый юноша, без шапки, в рваном ватнике, ломал о колено длинную обугленную жердь. У костра, низко согнувшись, будто под непомерной тяжестью, сидела на обрубке женщина в облезлой, когда-то плюшевой шубейке. Надсадно кашляя и плюясь во все стороны, женщина с беспомощным видом ворошила палкой дымно потрескивающий костер.
— Виталий! — жалобно крикнула женщина и, ткнув палкой в костер, громко заплакала. — Ну сделай же что-нибудь… костер еле горит!..
— Сейчас загорится, мама, — хриплым голосом сказал долговязый юноша, наклонился было, чтобы взять с земли топор, и тут увидел всех шестерых. Он неловко выпрямился, кивнул, пробормотал что-то, а его длинное лицо, выпачканное углем, мгновенно покрылось краской.
Высокий Сунцов первый подал ему руку и улыбнулся.
— Ты здорово вырос, Виталий.
— Да я весь грязный, — еще более смутился Виталий, пытаясь спрятать руку, но Сунцов с той же доброй улыбкой сильно и весело пожал его красную, в пупырышках, голую кисть.
Тамара подошла к женщине и сказала громко:
— Мама, вот все и пришли!
— Пришли?! — вскинулась мать и, сдернув с головы шаль, встала и шагнула навстречу.
— Мальчики… мальчики… вот… вот, как мы опять увиделись… — заговорила она тонким, срывающимся голосом. — Вот какие мы стали… погорельцы несчастные… В землянке живем… вон, видите?
И Банникова жилистой рукой указала на лохматый холм, который, как заметили сейчас пришедшие, оказался крышей землянки, — среди сухих стеблей чертополоха торчал, как гнилушка, измятый и ржавый отрезок железной трубы, два тусклые оконца тоскливо глядели на мир.
— Вот какое теперь у нас жилье! Вот! — кричала жалобным голосом Банникова. — Наш папа сам вырыл эту землянку, когда фашисты улицу разбомбили. Вырыли они с Виталием землянку… Наш папа сам стекла раздобыл, вставил, а потом сказал: «Вот и все, мои родные, вот и все, что я могу для вас сделать…» А потом и умер… умер, мой голубчик…
Маленькое, увядшее лицо ее, залитое слезами, судорожно дергалось, мутный взгляд блуждал, как у пьяной.
Банникова подняла к небу костлявые немытые руки, и растрепанная ее голова, бурая от седины, затряслась, как заводная.
— Зачем я живу на свете? Для чего живу, не знаю, — повторяла она, блуждая кругом глазами.
— Позвольте! — вдруг резко произнес Игорь-севастополец. — Если вы жить не желаете, тогда, значит, мы все напрасно пришли сюда!
— Верно, верно, молодой человек! — подхватил спокойный женский голос, при первых же звуках которого Банникова сразу замолчала.
Все оглянулись. Из-за бугра крыши соседней землянки вышла женщина, аккуратно повязанная пестрым ситцевым платочком; старенький овчинный полушубок, перетянутый узким ремешком, ловко сидел на ее сухощавой фигуре. Трудно было сразу определить возраст этой неожиданно появившейся женщины. На этом приветливо улыбающемся лице была та же серая, мертвенная бледность, худоба и преждевременное увядание, что и на многих лицах, виденных Чувилевым и его друзьями за это время. Но вместе с тем, во взгляде женщины, в улыбке небольшого рта, даже в морщинках, мелкими росчерками разбежавшихся вокруг светлокоричневых глаз, чувствовался сильный, жизнелюбивый характер.
— Верно вы сказали, молодой человек! — повторила женщина, протянув смутившемуся Игорю-севастопольцу сухощавую руку с крепкими, длинными пальцами.
Потом женщина улыбнулась всем открытой и серьезной улыбкой и сказала просто:
— Познакомимся. Ксения Саввишна Антонова.
Ксения Саввишна неторопливо приблизилась к Банниковой и сказала просто и жестко:
— Вот и теперь спектакль устроила, душу отвела, накричалась, свежих людей напугала стенаниями своими…
— Вы маму всегда осуждаете! — со слезами пискнула Тамара.
— Молчи! — мрачно посоветовал ей Виталий.
— Эх, дурочка, думай больше! — медленно, с серьезной усмешкой сказала Ксения Саввишна. — Я хочу вас всех в человеческое состояние привести!
Поочередно посматривая на своих новых знакомых внимательными глазами, Ксения Саввишна промолвила с той же серьезной улыбкой:
— Это я настояла, чтобы Тамара пошла заводских людей разыскивать. «Ступай, говорю, посоветуйся с настоящими людьми, надо, говорю, всем вам на ноги вставать, к жизни возвращаться». Был такой разговор у нас с тобой, Тамара?..
— Был, — вздохнула Тамара.
— Хорошо, что вы пришли, увидели здесь все и узнали, — задумчиво продолжала Ксения Саввишна. — Догадаетесь, как таких… земляночных страдальцев, — она усмехнулась, — к делу приспособить.
Потом Ксения Саввишна кратко, будто стесняясь, рассказала о себе. Она родилась в Кленовске, ей тридцать семь лет. Муж ее работал токарем на Кленовском заводе. Когда муж ушел на фронт, Ксения Саввишна, домашняя хозяйка, пошла на завод вместо мужа, но только месяц успела поработать, как фронт приблизился к городу. Муж у нее погиб, но детей, всех четверых, ей удалось сохранить.
— Муж мой, когда со мной прощался, об одном просил: «Ребят сохрани!..», и я ему слово дала: «Сохраню!»
Она тихо, будто самой себе, улыбнулась и добавила:
— В партизанах мы все были, всякого натерпелись… и вот — все со мной!..
Тут же, меняя тон, Ксения Саввишна деловито объявила, что только что пришла с заводского митинга, где записалась на завод.
— Хватит уж нам, как старьевщикам, с хламом да мусором возиться, примемся теперь за настоящие дела, — заключила она, опять живо блеснув глазами.
Узнав, что Тамару тоже записали, Ксения Саввишна обрадовалась:
— Вот и прекрасно!.. Ну, держись теперь, Тамара, поздравляю!
— Девочка, почти ребенок… — вдруг простонала Банникова, — будет целый день лопатой да молотком… Может, почище найдется для нее работа?
Ксения Саввишна неодобрительно посмотрела на Банникову, вздохнула и указала на угрюмо замолчавшего Виталия.
— Вот еще этого красавца надо к делу определить. Уж, видно, придется вам, молодые люди, его судьбой заняться.
Игорь Чувилев хмуро оглядел бугор землянки со ржавой трубой и застывшую фигуру Банниковой, потом проводил глазами Ксению Саввишну, которая неспешным шагом уходила к себе. Товарищи выразительно кивнули ему, показывая, что лучше отойти подальше от Банниковой и без помех начать серьезный разговор с Виталием. По молчаливому уговору так и поступили.
Виталий стоял, опустив голову и неловко одергивая рваные и короткие рукава своего грязного ватника.
Все расселись на пожелтевшей полянке, среди пеньков, оставшихся от бывших банниковских яблонь.
— Ну, Виталий… — начал полувопросительно Чувилев.
Виталий молчал. Приятели могли считать его почти незнакомым человеком. Лицо, взгляд, манера держаться, одежда не имели ничего общего с прежним гладеньким Виталькой Банниковым, с его красивым галстучком и светлым чубиком на аккуратно постриженной голове. О чем думал, чего хотел теперешний долговязый, угрюмый юноша, было неизвестно. Эта неизвестность, пожалуй, как думалось Чувилеву, больше всего и угнетала каждого, кому хотелось в эту минуту коснуться души Виталия Банникова.
— Что ты думаешь делать, Виталий? — нарочно как можно строже спросил Чувилев.
— Не знаю, — тихо, не поднимая головы, ответил Виталий.
Наступило молчание. Чувилев огорченно развел руками. Тогда Сунцов решительным жестом показал, что надо спрашивать всем и быть настойчивее. И вновь, по молчаливому уговору, все пятеро принялись задавать Виталию разные вопросы.
— Хочешь ты кончать среднюю школу?
— Не знаю… да и не смогу я, отстал.
— Как жил ты до этих пор, то есть во время оккупации?
Не меняя позы и холодного тона, Виталий ответил:
— Жил… как придется.
— Ну, что ты делал?
— Что придется.
— Например?
— Дровами торговал.
— Откуда же дрова?
— После пожаров… всякие обгорелые остатки… Делал из них кучки и продавал.
— А еще что делал?
— Всякое, что придется. А случалось, что и никакой работы не было.
— Как же тогда ты выпутывался?
— Как… — губы Виталия на миг свело кривой улыбкой. — Как… Ну, потаскивал где что придется… воровал, попросту говоря.
— У немцев воровал?
— Ясно, не у своих… О хлебе мы сильно скучали, — продолжал, помолчав, Виталий. — Немцы ведь никому ничего не выдавали. Редко-редко когда хлебушка купишь или выменяешь.
— Как вы трое сохранились?..
— Да так, случайно… Немцы ужасно тифа боятся. Как бывало сунутся к нашей землянке, я или Тамара начнем кричать: «Тифус, тифус!..» Они скорей прочь, да и чем в землянке можно им поживиться?
— А скажи, Виталий, о чем ты думал, когда тут были немцы?
— О чем думал?.. — Виталий наморщил лоб и пожал плечами. — Думал о том, как бы с голоду не умереть… ну, выжить, словом…
— Ну, вот и выжил. А теперь, брат, действовать надо. Пришло время действовать. Слышишь? — наступая, сказал Сережа Возчий.
— А что я могу? — хмуро спросил Виталий.
— Как «что»? — сурово спросил Чувилев. — Люди со всех улиц пришли на завод записываться, даже старики.
— А ты, Виталий, как слепой или глухой, оказывается, ничего не знаешь и не можешь! — насмешливо вставил Сережа.
Виталий вскочил и вдруг, изогнувшись длинным телом, закричал тонким и злым голосом:
— Я что, преступник какой!.. Ты что кидаешься на меня, с-суслик рыжий? Уберите его от меня! Суслик рыжий!.. Черт! Да и все подите вы к черту-дьяволу!..
— Стой, Виталий!.. — опомнившись от неожиданности, начал было Игорь Чувилев, но Виталий длинными, звериными прыжками уже убегал куда-то.
Чувилев, жарко, по уши, вспыхнув, с возмущенным, злым лицом повернулся к Тамаре:
— Ну и братец у тебя! Чертополох какой-то!
— Если бы я знал, что встречу здесь… этакого дикаря, я просто не стал бы участвовать в этом нелепом разговоре! — с надменно-оскорбленным видом сказал Сунцов.
— Виталий стал совсем непонятный! — виновато вздохнула Тамара. — Я думала, что уж вас-то всех он послушается, а он — вот видите… Мы с мамой на него уже рукой махнули… С нами он если и поговорит, то обязательно потом раскричится и убежит.
— Во всяком случае после сегодняшней попытки мы за вашим Виталием ходить не будем, — твердо заявил Сунцов.
— Но это не значит, Тамара, что ваше семейство так и останется в стороне от жизни, — не скрывая иронии и досады, заговорил Чувилев.
Тамара подняла на него виноватый и недоуменный взгляд.
— Никто не останется в стороне — прежде всего потому, что для восстановления завода и всего нашего города потребуются тысячи рабочих рук, — разъяснил Чувилев. — Каждый человек будет на счету!
— Плюнуть бы на всю эту историю и уйти! — решительно шепнул Игорь-севастополец Сунцову: все было противно ему на банниковском пустыре.
Анатолию тоже казалось, что Чувилев совсем напрасно задерживается здесь. Досадно было, что и Юля, не собираясь уходить, все порывается заговорить с Тамарой. Сунцов жестом отозвал Юлю:
— Не понимаю, чего ради ты топчешься тут, Юля?
— Ах, Толечка… — зашептала Юля, умоляюще глядя на Сунцова. — Я не могу уйти отсюда, если не поговорю с Тамарой… Я хочу ей сказать…
— Скажите пожалуйста! Хватит с нее Чувилева, который, я вижу, уже ведет свою линию…
— И правильно… честное слово, Толечка, правильно ведет!
— Скажите пожалуйста… Н-ну, послушаем, послушаем…
Сунцов, снисходительно улыбаясь, подошел ближе.
Чувилев действительно вел свою линию.
— Послушай, Тамара, мне помнится, что до войны ты была пионеркой?
— Да, была… Как раз перед войной, в июне сорок первого, наша вожатая мне сказала, что мне уже пора вступать в комсомол… Мне тогда шел шестнадцатый.
— А тебе хотелось вступить в комсомол?
— Да… но я думала тогда обо всем так легко… В пионерском отряде я почти не работала…
— Зачем же тогда ты была в отряде?
— Ну как «зачем»? Нравилось носить красный галстук… шелковый, блестящий, такой яркий…
— Не повторяй, пожалуйста, этих детских мыслей! Скажи, Тамара, а теперь хочется тебе быть в комсомоле?
— Хочется, Игорь!.. Сколько раз за эти ужасные два года вспоминались мне наши пионерские слеты, и я плакала целыми ночами… Вот, погоди, я немножко опомнюсь, Игорь…
— А по-моему, ты уже опомнилась. Как один из активистов комсомола, я имею право от его имени посоветовать тебе: мы примем тебя в наши комсомольские ряды, если ты покажешь себя сознательной девушкой, покажешь, что главная твоя забота — совершить дело, полезное для государства. Сколько лет твоему брату, Тамара?
— Будет скоро девятнадцать, — недоуменно и робко ответила девушка.
— А матери сколько лет?
— Маме? Сорок четвертый.
— Очень неплохо. У обоих рабочий возраст, оба не работают… Вот если ты вместе с собой приведешь их на завод, это и будет небольшое, но полезное дело и для них и для государства.
— Да ну-у? — поразилась Тамара, лицо ее даже побледнело от напряженной работы мысли. — Ты это серьезно, Игорь?
— Конечно, серьезно.
Тут Юля решила, что сейчас «самый удобный момент» подойти к Тамаре и заговорить с ней, «как девочка с девочкой».
— Игорь Чувилев и все мои товарищи тебе верно советуют, Тамара, — ласково сказала Юля и, слегка покраснев, добавила: — Очень еще важно для тебя, Тамара, верить, твердо верить…
— Верить? — переспросила Тамара.
— Ты должна верить, что поймешь все, чему мы тебя будем учить, что все у тебя выйдет хорошо. Будешь верить? — и Юля ободряюще улыбнулась Тамаре.
— Буду… конечно…
— Я по себе самой могу судить, Тамара. Когда мы в эвакуацию на Урал приехали вместе с тетей Олей, мы обе даже не знали, что такое завод. А потом люди нас научили… и у нас с тетей теперь хорошая специальность… и вот… видишь…
Юля расстегнула пальто и застенчиво показала Тамаре лацкан своего костюма.
— Видишь, меня медалью «За трудовую доблесть» наградили… Придет время, и ты такую же медаль получишь!
— Ну, что ты… — недоверчиво усмехнулась Тамара.
— Обязательно, я тебе говорю! — горячо уверяла Юля.
Когда Соня вместе с матерью и дочерью Журавиными собрались домой, Павла Константиновна как-то незаметно исчезла, затерявшись в большой, оживленной толпе, которая уже расходилась в разные стороны.
— Почему же Павла Константиновна ушла от нас? — огорчилась Соня.
— Она всегда делает так, когда горе в ней прорвется, — ответила тетя Настя. — Тогда она старается отойти от компании, чтобы одной собраться с силами.
— С утешениями к ней не сунешься! — добавила Маня. — Так посмотрит, что…
— Как странно! — задумчиво сказала Соня. — Я все еще не могу привыкнуть к мысли, что видела сегодня Павлу Константиновну… ту, нашу, которую с детства все мы знали и любили.
Та, прежняя Павла Константиновна любила светлые платья, ходила быстрой, легкой походкой, звонко постукивая каблучками, смеялась сочным, грудным смехом — и как будто даже не старилась. В ее уютной квартире, в лучшем здании города — Доме специалистов часто собиралась молодежь: пели, играли на пианино, спорили о литературе, о театре, о музыке. Юра Кузовлев, единственный сын Павлы Константиновны, которого за начитанность прозвали «профессором», в течение четырех лет был председателем кружка «любителей советской литературы и искусства». Этот кружок собирался иногда в квартире Павлы Константиновны, — и что это были за вечера!..
— Так странно думать, что все это было только два года назад, — продолжала Соня. — Юра погиб на войне, вместо нашей милой Павлы Константиновны… вот эта… седая, высохшая… Как тяжело привыкать к тому, что стало неузнаваемым…
— Советской власти два года тут не было, вот тебе все и неузнаваемо стало, — сурово сказала тетя Настя. — Вот… разве узнаешь, что было на этом месте?
— Дом специалистов!.. — ахнула Соня. — Неужели это… тот самый?
— Тот самый.
Соня остановилась и невольно вздрогнула. Перед ней возвышался скелет длинного четырехэтажного дома, рассеченного многими щелями и провалами. На осыпавшихся кирпичах мохнатилась блеклая трава и торчали тонкие, как веревочки, деревца. В широкие глазницы окон лениво засматривало серое, готовое брызнуть дождем небо.
Этот самый большой и красивый в городе жилой дом был отстроен в начале осени сорокового года. Все завидовали счастливчикам, которые переселились в светлые квартиры, с ваннами, с центральным отоплением, с балконами на улицу.
Одной из первых переехала сюда Павла Константиновна Кузовлева; квартира ее была в первом этаже. В солнечный, теплый день стоило только чуть приоткрыть с улицы тюлевую занавеску и спросить: «Дома Павла Константиновна?» — как приветливый голос из глубины комнаты отвечал: «Дома, дома!»
Теперь в этом окне рос бурьян, а внутри высилась безобразная груда обломков и щебня, засыпанная землей.
— Ну, пошли, — спокойно сказала тетя Настя.
«Оказывается, можно изо дня в день видеть развалины родного города и быть спокойной!» — подумала Соня и тут же поделилась этой мыслью с тетей Настей и Маней.
— А тут, пожалуй, дивиться нечему, — тем же тоном ответила тетя Настя. — Ты спрашиваешь: откуда берется сила, чтобы спокойно смотреть на все это? Веру надо, милка, иметь в себя. Советская власть на месте — и, значит, все будет как надо: и завод будет, и город будет, и все мы как шли вперед, так и пойдем.
Они прошли еще несколько разрушенных, безлюдных кварталов.
— Вот она где, Павла Константиновна, уже куда-то едет, — сказала Маня.
Пересекая площадь, мчался на своей машине полковник Соколов, а рядом с ним сидела Павла Константиновна. Ветер развевал легкий ковыль ее седых волос, но бледные губы ее чему-то улыбались.
— Вот она уже опять в деле, — одобрила тетя Настя, проводив взглядом умчавшуюся машину. — Так же бывало и в черные дни: улыбнется, скажет тебе совсем простые слова — и на сердце станет хорошо. Опорой нам она была!
— Павла Константиновна — опора? — удивленно повторила Соня. — Но ведь она так неузнаваемо похудела, так ослабела, и нервы у нее…
— У нее — сила! — убежденно сказала тетя Настя. — Она в те страшные дни многим людям душевной опорой была… Вот мы и пришли! Входи, Сонечка, входи!
— Два года спустя тебе довелось у нас побывать, — сказала Маня, снимая с Сони пальто. — Вот как долго мы тебя в гости ждали, Сонечка!.. Ну, садись, садись.
Все в этом одноэтажном (две комнатки и кухня) домике стояло на прежних, давно обжитых местах. Те же в синюю полоску с малиново-желтыми букетами обои, которые Соня в детстве называла «ситцевыми», словно приветствовали ее приход, тот же старинный полужесткий диван с дубовой резьбой, крытый темно-зеленым бумажным репсом. Он выглядел таким же неизносимым, как и в годы детства, когда трое Челищевых и Маня играли на нем: то он был кораблем, то курьерским поездом, то берегом моря. И так же, как и прежде, кусты смородины и малины заглядывали в окна, а подальше, в огороде, пламенея коралловыми сережками, раскачивалась на ветру старая рябина. Все было, как прежде, только огненные волосы тети Насти продымило сединой, круглые щеки ее опали и морщины прорезали их.
На стене, над комодом, Соня увидела неизвестную ей большую фотографию: на темном фоне хвойного леса белый обелиск, а около него Павла Константиновна. На белой каменной доске у основания обелиска были выбиты черным строки:
«Здесь смертью храбрых погиб за родину Герой Советского Союза Юрий Петрович Кузовлев 18 июля 1943 года».
— Юра — Герой Советского Союза! Наш милый, славный Юра! — повторяла пораженно Соня, не отрывая глаз от белого обелиска.
— Десяти дней не дожил до освобождения Кленовска, голубчик наш! — скорбно сказала тетя Настя. — На этом месте был бой партизан с немцами. Весной, когда немцы — уже в который раз! — полезли было прочесывать наши кленовские леса, партизаны дали им такого жару, что гады фашистские уж больше носу не показывали. Но в том бою погиб Петр Петрович Савинов, командир отряда, первый секретарь горкома партии; Юра был его помощником по политчасти, партизаны потом и избрали Юру своим командиром… В первых числах июля стало нам известно, что немцы собираются опять угнать в неволю несколько сот человек. Наша связь известила об этом партизан. Вот Юра и дал бой в десяти километрах от города. Партизаны перебили без малого всю стражу, освободили наших людей… Юра в бою дважды был ранен, но продолжал стрелять и командовать до последнего вздоха… Потом кровь горлом хлынула… и все кончилось…
Тетя Настя смахнула скупые слезы. Соня тихонько плакала.
— Как встретились мы с Павлой Константиновной, так у нас с мамой жизнь совсем иная пошла, — вступила в рассказ Маня. — Никуда мы с мамой не поехали….
Тетя Настя и Маня, дополняя друг друга, начали рассказывать, что произошло в этой комнате два года назад.
Журавины должны были эвакуироваться на другой день после отъезда администрации завода. Их предупредили, что много вещей брать нельзя. Уложив все необходимое, мать и дочь озабоченно обсуждали, как быть с новой шубой, которую зимой справила себе тетя Настя. Последний год перед войной она подкопила деньжонок и сшила отличную шубу на лисьем меху, о которой давно мечтала. Шуба была крыта черным плюшем, широкий воротник из выдры мягко обнимал шею, и шествовала тетя Настя в своей новой шубе, дородная, цветущая, — «ну, королева да и только!» — как говорил Василий Петрович.
Из-за этой новой, праздничной шубы мать с дочерью даже поспорили. Маня предлагала взять что-нибудь одно: или шубу, или драповое пальто. Тетя Настя, возмущаясь ее непрактичностью, никак не хотела «за здорово живешь бросать дорогую вещь, честными трудами нажитую». Да и кто знает: может быть, в эвакуации, если трудно придется, можно будет эту шубу продать или обменять на продукты. И, решив взять шубу с собой, тетя Настя начала перекладывать вещи в чемодане, выкидывая лишнее. Обе были так взволнованы, что не услыхали, как кто-то негромко и настойчиво стучал в дверь.
— Кто там? — испугалась Маня.
Незнакомый женский голос что-то ответил ей. Дверь отворилась, и невысокая женщина в низко спущенной на лицо серой шали вошла в комнату, открыла лицо, и Журавины увидели Павлу Константиновну. Она была бледна, глаза сухо и строго блестели. Не замечая развороченных на полу чемоданов, Павла Константиновна сказала тихо и четко:
— Прошу вас, слушайте меня внимательно… По решению бюро горкома партии часть членов бюро, в том числе и я, остается в городе. Нам понадобится иметь несколько конспиративных квартир у верных людей. Настасья Васильевна, горком партии и лично я всегда считали вас верным человеком… и потому вам и еще кое-кому из наших беспартийных активистов я решила открыться, — вам морально будет легче помогать мне, когда вы будете знать, для чего это все делается. Настасья Васильевна, я знаю вас много лет, я учила вашу дочь и уверена, что вы не откажете мне.
— Конечно, конечно, Павла Константиновна, — просто ответила тетя Настя.
Павла Константиновна крепко сжала ее руку:
— Спасибо, родная. Я знала, что вы именно так ответите!
Маня растерянно кивнула на чемоданы, но тетя Настя молча метнула на нее грозный взгляд, и дочь осеклась, поняв, что никуда они не поедут.
В памяти тети Насти молниеносно пролетели двадцать четыре года ее жизни при советской власти. Четырнадцати лет, задолго еще до революции, поступила она подметальщицей на грязный железоделательный заводишко братьев Черкасовых. Только и имени у нее тогда было «Настька рыжая». И даже когда она двадцати семи лет вышла замуж за кузнеца Журавина, мастера и заводские вахтеры попрежнему звали ее «Настька рыжая» — так уж привыкли не считать ее за человека. Ей стоило больших трудов пробиться в цех, к станку. В цехе скоро полюбили ее и стали звать «тетя Настя». Испытав на себе, как тяжела обида, Настасья часто заступалась за людей. Ей кричали: «Бунтовщица!», «Рыжая лошадь!», но она не унималась и восставала «против несправедливости». Дважды ее выгоняли с завода. Шла русско-германская война, рабочих рук нехватало, да у «Настасьи-заступницы» нашлось так много защитников среди кузнецов, токарей и слесарей, что хозяевам пришлось принять ее обратно на завод.
После Октябрьской революции Настасью Журавину выбрали в рабочий комитет, стали звать Настасьей Васильевной и товарищем Журавиной. Бывшая «рыжая Настька» дивилась себе: откуда появилась у нее спокойная уверенность и сметливость, умение разбираться в сложных вопросах, сознание своего достоинства? Нет, конечно, она знала, откуда это все появилось: пробуждение всех ранее задавленных сил ее души связано было с тем, что она узнала и поняла, кто такие большевики и что они сделали и еще сделают для трудового народа.
Она все яснее понимала, что коммунисты стремятся воспитать на таких, как она, «подлинных представителей рабочего класса», как разъясняла ей Павла Константиновна. Учительница сразу стала помогать советской власти, а в начале двадцатых годов вступила в партию. Настасья Васильевна Журавина гордилась про себя, что знакома с такими людьми, как Павла Константиновна и другие коммунисты. У тети Насти вошло в привычку думать и говорить: надо в таком-то деле «посоветоваться с партией», «сказать партии», «обратиться к партии». Многие считали ее коммунисткой и удивлялись, узнав, что она беспартийная. У нее были свои причины, которые удерживали ее от вступления в партию, хотя она и мечтала об этом. Ее удручало сознание, что она «совсем необразованная», — нищее детство помешало ей окончить даже начальную школу. Одно дело — числиться в рядах беспартийного актива и дельно выступать на собраниях, но совсем другое дело — выступать как политический руководитель, «когда каждое твое слово идет в счет и особый вес имеет», как объясняла тетя Настя Павле Константиновне. И как она, Настасья Журавина, «сама неученая, других будет учить»? Нет, выскочкой она не была и не будет.
Она записалась на заочные курсы взрослых по подготовке за среднюю школу. Но ее самостоятельные занятия дома шли туго. Память была уже не та, да и мешали разные домашние неустройства. Болели дети, двое из них умерло, в последние годы жизни сильно болел муж: жестокий ревматизм, который в молодости негде было лечить, совершенно доконал его. Забота о семье целиком легла на плечи тети Насти.
«И швец, и жнец, и на дуде игрец», — шутила она.
Хотя она никому не жаловалась, временами ее охватывала такая усталость, что никакие занятия не шли на ум.
В конце тридцатых годов тетя Настя похоронила мужа, потом свою мать. Откуда бы ей взять сил, не помоги ей опять и опять партийные люди?
Когда в Кленовске был построен завод-гигант, тетю Настю одной из первых перевели туда. Она стала бригадиром, «учительницей новых поколений рабочего класса», как писала о ней заводская многотиражка. Прошло еще несколько месяцев, и однажды тетя Настя, онемев от изумления, прочла в газете о награждении ее орденом Трудового Красного Знамени за ее тридцатилетнюю работу у станка. Ее чествовали в заводском клубе. Она сидела в центре, за столом, покрытым пурпурной скатертью с золотой бахромой и пышными кистями. Когда после всех дружеских речей, обращенных к ней, тетя Настя поднялась на возвышение, устланное ковром, в груди у нее широко и горячо разлилась радость и благодарность ко всем этим людям, которые сделали для нее такой неожиданный праздник. Об этом она и сказала в своей короткой ответной речи: нет, не тогда она была молодой, когда забитой, угловатой девчонкой, пугливой, как мышь, пришла впервые на завод братьев Черкасовых (смех вспомнить, каким огромным он ей тогда показался!), а теперь молода она и полна свежих душевных и жизненных сил, которым, кажется, долго износу не будет!
Осенью тридцать восьмого года старший сын, Саша, окончив Энергетический институт, уехал в город Комсомольск. Весной сорок первого средний сын, Павлуша, окончил в Москве Архитектурный институт и сразу уехал на строительство.
— Ну, Манюшенька, — сказала однажды дочери тетя Настя, — подняла я вас всех, и ты среднюю школу нынче кончаешь, и я свою заботу наконец осилю, — вот теперь, чую, засяду я, как говорится, вплотную за науку… и, глядишь, к концу сорок первого года сдам я зачеты за десятилетку, и тогда, милая моя, не стыдно мне будет и в партию заявление подать!
Тете Насте помогал в ее занятиях инженер ее цеха, математик, помогал и заводской плановик, — ей трудно давалась математика и экономическая география, — помогала советом и Павла Константиновна.
— Везет тебе, мама, — шутила Маня, — все-то к тебе с дружбой да с добром!..
Потом пришел душный летний день, мертвенно-горький запах пожарищ и неверная, тревожная тишина перед надвигающейся бедой… Появление Павлы Константиновны, доверившей ей, беспартийной работнице, драгоценную тайну борьбы, до дна пронзило душу тети Насти.
«Теперь пришла мне пора за все прошлое добро спасибо сказать!» — решила про себя она. И все, что несколько минут назад заботило тетю Настю, вдруг показалось ей ничтожным и недостойным человека. Побагровев от стыда, она возмущенным голосом закричала на Маню:
— Ну с чего ты тут всякое барахло по всей комнате раскидала?..
…После того как мать и дочь Журавины удачно выполнили ряд поручений подпольного горкома партии по связи с партизанами, все прошлые сомнения тети Насти по поводу ее вступления в партию отпали.
— Мне слишком много знать приходится такого, что скорее партийному человеку надлежит знать, — сказала тетя Настя Павле Константиновне. — Дочка у меня комсомолка, а я все еще беспартийная. Душой-то ведь я давно готова… Вот вам заявление в партию, Павла Константиновна…
— Хорошо, мы рассмотрим ваше заявление на партбюро, — ласково сказала Павла Константиновна, — и вызовем вас.
Тетя Настя подивилась про себя: какой тут вызов на партбюро в это страшное время?
Но она была вызвана в партбюро и принята кандидатом в члены коммунистической партии, как полагается по уставу.
Было это в октябре сорок первого года. В погожий день Павла Константиновна зашла к Журавиным.
— Настасья Васильевна, идемте обгорелые дрова собирать.
— Может быть, Маню прихватить?
— Нет, мне нужны только вы, Настасья Васильевна.
На пожарище разбомбленного летом немцами лесного склада копошились горожане, собирая дрова на зиму. В дальнем углу обширного двора, где народу не было, тетя Настя увидела Василия Петровича Орлова и Петра Тимофеевича Сотникова. Оба не спеша распиливали толстое обгорелое бревно..
— А вам, женщинам, мы вот полегче бревешко приготовили, — заботливо пробасил Василий Петрович.
— Спасибо, — сказала Павла Константиновна. — Вот и начнем. Вы пилите потихоньку, Настасья Васильевна, чтобы мы вас лучше слышали. Мы, партбюро, решили сегодня разобрать ваше заявление. Просим рассказать вашу автобиографию.
Тетя Настя тихонько ахнула: вот ее и вызвали на партбюро!
Вся ее жизнь будто вновь предстала перед ней, озаренная светом необычайного торжества. Молчание людей, которые внимательно слушали ее рассказ, безошибочно говорило ей: «Мы верим тебе, ты нам нужна». Потом ей стали задавать вопросы. Она отвечала, как бы видя перед собой длинную, ярко освещенную дорогу прожитых лет. Ей все-все хотелось рассказать о себе: и о своих ошибках, и порой о своем неумении разобраться в деле, и о дурных чертах характера.
Наконец Павла Константиновна просто сказала:
— Отойдите ненадолго, Настасья Васильевна. Вон там много щепок, насбирайте их в мешок.
Тетя Настя отошла и стала собирать щепки, поглядывая в сторону худенькой женщины и двух пожилых мужчин, занятых тяжелой работой, на которых никто не обращал внимания в этом унылом месте, среди глубоких воронок от снарядов и черных навалов обгорелых бревен.
Только она, Журавина Настасья, знала и всем своим существом чувствовала: не было на земле силы, которая могла бы принудить этих людей оставить дело, которому они преданы на всю жизнь, — ведь они сами были — сила.
Слышно было, как на дороге орали и бранились немецкие солдаты. А тетя Настя думала свое. Вот она, большевистская партия, вот она, великая сила, ведущая человека!.. Ни эта грязная фашистская солдатня, ни эти обугленные развалины, ни это страшное ощущение нависшей над тобой беды, когда твою землю топчут лютые враги, ни ужасы мук и смерти, которые они принесли с собою, — ничто, ничто не остановит партию, через все преграды пробьется к честному человеку животворное дыхание партии, ее дела, ее слово!..
…Тетя Настя прервала свой рассказ и стремительно прошлась по комнате.
— И такая радость охватила меня в ту минуту, что я, Настасья Журавина, принадлежу к этому племени, гордому, бесстрашному! Никогда, никогда мне тех минут не забыть! Вышли мы на дорогу все поодиночке, будто и незнакомые вовсе. А через несколько дней Павла Константиновна сказала мне номер моей кандидатской карточки. «Запомните, говорит, этот номер, а партбилет потом получите!» Но пока-то я его получила, что тут было-о — всего, милка, за десять лет не перескажешь!
Но Соня просила рассказать, да и все, как от вина, разогрелись от воспоминаний, не замечая, как шло время. А Соне казалось, что два страшных года, которые она прожила вне родного Кленовска, словно обратным ходом летели навстречу, дыша ей в лицо горьким жаром, пылью, злыми ветрами опасностей и бед.
…В декабрьский день сорок первого года на грязной, разрушенной станции Кленовск сидит торговка семечками.
— Эй, вот каленые, каленые семечки!
Двое мальчишек-подростков подбегают к ней и умильно просят отпустить два стакана семечек:
— В долг, тетенька, в долг, до… после дождичка в четверг!
Торговка сердито гонит их. Мальчишки не отстают, зубоскалят, потешаются над торговкой, чем приводят ее в бешенство. Дымно-рыжие волосы ее растрепались, посиневшие на морозе губы подергиваются от ярости, она топает, визжит, смешная, глупая баба! Немецкие часовые у склада, два зевающих около железнодорожных мастерских жандарма; станционные полицаи подходят поближе, довольные неожиданной забавой. Все подзадоривают мальчишек, которые все больше наглеют. Собирается толпа.
Вдруг озорники, оттолкнув торговку, хватают мешок с семечками и бегут. Разъяренная тетка гонится за ними. Кто-то подставляет подножку, и тетка падает, яростно ругаясь. Кругом хохочут. Торговка тяжело поднимается и, смешно ковыляя, топает вдогонку за мальчишками. Ее провожают грубыми шутками. Потом все возвращаются на свои места, а в железнодорожных мастерских, на складе, на маневровых паровозах — всюду, пока стража забавляется, в руки верных людей уже розданы листовки подпольного горкома партии:
«Товарищи! Немцы разгромлены под Москвой!»
Эту рыжую с дымной сединой немцы знают: спекулянтка солью, сахаром, хлебом — чем придется. Очень сговорчива: наворованные немецкой солдатней продукты легко сбывает на разъездах. У нее всюду друзья и знакомые, она не боится ходить и поздно вечером:
— Да кто меня, пожилую женщину, обидит?
У рыжей хорошенькая дочь, но волочиться за ней опасно: жених у нее немецкий лейтенант, она всем показывает его карточку с очень нежной надписью…
— А эту карточку, Сонечка, партизаны обнаружили в офицерской сумке после одного лесного боя! — со смехом вставила Маня. — Надписал по-немецки ваш Володя, чтобы посмешить меня, а я и придумай эту историю с женихом… И раззвонила ее всем и всюду! Так меня и звали: «Невеста господина лейтенанта!»
У спекулянтки иногда бывают гости, такие же, как она, бойкие торгаши, которые охотно скупают продукты. Когда немецкие солдаты-поставщики встречаются со своими клиентами на квартире рыжей, та всегда угостит какого-нибудь Вилли стаканчиком водки. А солдат, выпив стаканчик, начнет болтать о том, о сем. Рыжая и дочь ее, «невеста господина лейтенанта», хохочут вместе с болтуном, а «клиенты», чокаясь, похваливают разговорчивого собутыльника. Раззадоренный похвалами солдат не замечал, что «клиенты» не пьют, а только пригубливают, что и рыжая и ее дочь трезвехоньки.
Некоторое время спустя тетя Настя докладывает:
— Павла Константиновна, голубушка моя, все в порядке: наши у меня побывали и благополучно увезли в лес хлеб, соль, муку и жиры, и все уже на месте. Затем — важная новость: солдатня болтает, что на днях через Кленовск на фронт проследуют несколько тысяч пехоты…
— Спасибо, Настасья Васильевна, связные все выяснят.
…Недалеко от здания немецкой комендатуры приткнул к обломку стены разбомбленного дома свой дощатый балаганчик пожилой сапожник с сивыми бровями, бойкий, разбитной простачок; зовут его Тимофеичем. Он имеет от комендатуры разрешение на открытие «мастерской», чинит добротно, словоохотлив, умеет рассмешить заказчика. С Тимофеичем все охотно болтали, и заказчиков у него было много всяких. Услужливый, простоватый, он разносил некоторые заказы на дом, заходил и в железнодорожные мастерские, куда полицаи беспрепятственно пропускали этого весельчака. Получив деньги с заказчиков, он приглашал жандарма или полицая «спрыснуть получку» и по этой причине был вне подозрений. Кроме сапожных заказов, Тимофеич приносил за подкладкой своей шапки листовки горкома партии, написанные и размноженные на машинке быстрыми худенькими ручками Павлы Константиновны, а за подкладкой пальто у него всегда была малая толика взрывчатки. К весне сорок второго года взрывчатки в разных местах на станции скопилось столько, что слесари железнодорожного депо могли изготовить целую серию мин замедленного и немедленного действия. Взрывались паровозы, мосты, катились под откос эшелоны, горели немецкие склады, взрывались бензобаки, бесшумно «снимались» часовые, исчезали с постов полицаи — предатели и жандармы, взрывались на минах штабные машины с восседавшими в них генералами и офицерами.
Рядом с простачком-сапожником сидит его помощник, болезненного вида юноша, который сносно говорит по-немецки и при случае может быть переводчиком, но, к досаде заказчиков, юноша глух, как тетерев. Приходится долго кричать ему, пока он услышит и поймет, что от него требуется. Чинит он обувь отлично и часто даже в присутствии заказчика. В теплую погоду солдаты, рассевшись на камнях, болтают о том, о сем. Сапожник иногда разрешает себе подремать, а глухой юноша старательно стучит молотком.
— Антошка, бессовестный! — вдруг встрепенется сапожник. — Работать надо, а я уснул… Ты что не разбудил меня, дурень?
— Сейчас будет готово, — улыбаясь, невпопад отвечает глухой юноша, стуча по офицерскому каблуку.
— Глухой тетеря! — сердится Тимофеич.
— Ты слышал, Курт, — понизив голос, говорит офицерский, денщик своему спутнику, — вчера эти проклятые партизаны опять спустили под откос целый состав с танками!.. Когда это кончится?
— Скоро кончится. Господин комендант приказал через каждые пять километров расставлять часовых…
— Партизаны их снимут.
— Предусмотрено и это: часовые будут замаскированы.
— Тсс! Тише ты все-таки!
— Э, чепуха! Сапожник не понимает, а этот молодой глухой идиот… Что, готово?.. Получай, Антошка… Ха-ха!
Офицерские денщики отходят.
— Слыхал, Валерьяша? — шепотом спрашивает Петр Тимофеевич.
— Разузнаем, — коротко отвечает «глухой».
Действительно, его зовут Валерьян. Снетков Валерьян, ученик девятого класса кленовской школы, один из друзей Юры Кузовлева и Володи Челищева. Валю Снеткова за его исключительные способности к языкам прозвали «лингвистом». Он мечтал стать географом и путешественником. Ему и пришлось путешествовать, но не на длинные, а на короткие дистанции, как, подшучивая, говорил он Павле Константиновне…
Воскресный день. Февраль сорок второго года. В рыжеватом мареве морозного солнца железнодорожная насыпь тянется, как гигантский удав, с черными полосами рельсов поверху. Тимофеич и «глухой» бредут по проезжей дороге рядом с пышной белой стеной осыпанного инеем и снегом леса. Путникам тяжело итти, — на ручных санках целая гора свеженарезанных дров. Оба часто останавливаются, топчутся на месте, хлопают рукавицами, то и дело поглядывая на высокую насыпь, — им отлично видно все, что там делается.
«Сапожник», таща нагруженные санки, тихонько шепчет «глухому»:
— По шагам, Валя, выходит, что не через пять, а через два километра немцы часовых решили поставить… Вон опять под насыпью окопчик роют…
— Зря стараются, — презрительно бросает «глухой Антошка».
Недели две на линии было тихо, и немцы в своей газетенке напечатали статейку о том, что партизан «испугала» усиленная охрана железной дороги.
Однажды утром к балаганчику Тимофеича подходит широкоплечий, сутулый старик, держа подмышкой старые, развалившиеся валенки. Старик долго доказывает сапожнику, что валенки «еще как можно залатать». А сапожник шепчет «заказчику»:
— Василий Петрович, передайте: все часовые посты нами разведаны. Да, все, точно.
«Глухой Антошка» шепотком добавляет:
— К ночи я буду на месте, Василий Петрович.
Потом Тимофеич и «глухой» работают молча. В разрушенном городе вокруг господствует молчание пустыни, которое так нравится фашистам.
В двенадцатом часу ночи сотряслась земля: в десяти километрах от города страшным взрывом подняло в воздух эшелон из тридцати вагонов, набитых немецкой пехотой. Движение по железной дороге на несколько дней было прервано.
Не успели в городе замолкнуть разговоры о взрыве пехотного эшелона; как в начале марта, уже среди бела дня, взорвался эшелон с танками и пушками. Движение на линии опять прервалось на несколько дней.
В апреле сорок второго года начались взрывы в городе. Глубокой ночью взлетела в воздух канцелярия начальника концлагеря, поднялась беспорядочная стрельба и паника. Колючая проволока, окружавшая лагерь, во многих местах оказалась перерезанной. Пленники концлагеря разбежались, большинство очутилось у партизан. Некоторые убежать не успели, настигнутые немецкой пулей. Среди них были знакомые Соне по школе девушки и юноши: Маруся Чумакова, Вера Долинская, Сережа Трубин, Паша Попов, Катя Ранцева, Клавдя Томилина, Ваня Ястребов.
Летом сорок второго года только слепой не видел, что под захватчиками горела земля. Взлетело в воздух немецкое кино, потом комендатура. Рыжая торговка, которая частенько «промышляла» около комендатуры, теперь кочевала по улицам и площадям, появляясь всюду, где можно было сбыть нехитрый ее товар: семечки, махорку, спички, соль, грубые лепешки из ржаных отрубей со жмыхом. Уличные мальчишки, которых она угощала, таскали за ней безобразный, заплатанный зонтик и старый, облезлый стул. Допоздна слышалось на улицах ее громогласное зазывание:
— А вот семечек каленых!.. Махорки кому надо, махорочки-и!
Ее все знали. Полицаи даже благоволили к рыжей: она охотно продавала им «в долг», а сама забывала об этом.
— Эй, проваливай скорей домой, баба! Скоро десять часов! Довольно тебе шататься!
— Будешь поневоле шататься, пан полицай, — на хлеб насущный заработать ведь надо!
И она брела, сопровождаемая усталым мальчишкой; ее безобразный большой зонтик качался, словно парус старой лодки, пробившейся к берегу сквозь тьму и бурю.
Рыжую можно встретить на дровяном дворе, где она в паре с худенькой седой женщиной то собирала щепки, то распиливала обгорелые бревна, свезенные туда с разных пожарищ.
Две женщины не спеша пилили, скупо переговариваясь.
— Расклеивать мы уже вполне приноровились, Павла Константиновна. Я открываю зонт, качну им раз-другой, будто ветер его рвет из рук, — мальчишку под зонтом-то не видать. Он — скок на стул, два раза рукой провел — и бумажка на стену приклеена…
Монотонно визжит пила, женщины работают молча, потом седая, незаметно оглядевшись кругом, говорит:
— Да, Настасья Васильевна, сводки Совинформбюро лучше расклеивать в разных местах города.
— Конечно, Павла Константиновна, конечно. Мы это уже не однажды проверили!.. Наши ребята комсомольцы ухитряются и на базаре расклеивать. Но на базаре часто бывают облавы, да и полицаев там шныряет много. А наши кленовские граждане соображают правильно: ищут сводки Совинформбюро не там, где людно, а там, где тихо, где их сравнительно спокойно прочесть можно, запомнить и другим рассказать. Только сводки все еще тяжелые, Павла Константиновна!.. Тяжко нашим в Сталинграде!..
— Пилите, пилите, Настасья Васильевна…
Немного спустя Павла Константиновна шепчет:
— А мы должны еще крепче помогать Красной Армии, чтобы скорее хороших сводок дождаться!..
Только тетя Настя видит в эту минуту, как горят глаза Павлы Константиновны.
В конце октября сорок второго года, ночью, когда кругом было черно, хоть глаза выколи, рухнули в воду две фермы железнодорожного моста — и как раз в тот момент, когда по мосту шел на всех парах длиннейший воинский эшелон, направлявшийся на Сталинградский фронт. При этой исключительно смело задуманной и выполненной операции погиб разведчик «глухой Антоша» — Валерьян Снетков. Как и Юре Кузовлеву, Валерьяну посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза.
— Да ты, наверно, Сонечка, в газетах указ об этом читала?
Владимир Николаевич Соколов, секретарь горкома партии Павла Константиновна Кузовлева, парторг Пластунов и директор завода Назарьев только что расселись вокруг стола в кабинете предгорисполкома.
— Мы прямо на новоселье попали, — довольно сказал Пластунов, осматривая блистающие светлой эмалевой краской стены, янтарно-желтые ромбы паркета, новенькую дубовую мебель, суконную скатерть вишневого цвета на длинном столе.
— Да, самое настоящее новоселье, — с веселой гордостью подтвердил Соколов. — Можем с полным основанием заявить, что восстановили этот дом объединенными силами всех сотрудников при отчаянной недостаче специалистов-строителей.
— Одним из доказательств того, в каких темпах все работали, являются руки председателя горисполкома, — тихонько засмеялась Павла Константиновна. — Ему повезло, левая рука уже зажила… и хозяин на совесть пустил ее в работу.
— Ну, ну… — смутился Соколов, пряча под стол свои огрубевшие руки, в царапинах, мозолях и пятнах от красок и лаков. — Смотрите, Павла Константиновна! — шутливо погрозил он. — Начну-ка я рассказывать о ваших строительных подвигах!
— Хватит вам перекоряться! — засмеялся Пластунов. — Что бы вы ни говорили друг на друга, дело само за себя говорит: новоселье по всем статьям.
— Это вам не то, что ютиться в комендатуре, — вспомнил Назарьев и, обращаясь к Пластунову, добавил со вздохом: — Вы знаете, что и на заводе мы, руководители, ютимся в бывшем гараже, единственной, кстати сказать, «коробке», которая уцелела на нашей территории… Ну, да это к слову пришлось. Так о чем же у нас сегодня беседа, Владимир Николаевич?
— Очень важная беседа, товарищи, — многозначительно оглядывая всех серьезным взглядом, ответил Соколов. — Наше узкое совещание напоминает заседание штаба.
— А ведь в самом деле это так и есть, — в тон Соколову произнес парторг. — Все мы представляем собой, конечно, штаб нашего Кленовска.
— Прежде всего я должен вам показать план нашего города… — и Соколов вынул из ящика письменного стола сложенный в несколько раз, изрядно обветшавший лист плотной бумаги. — Вот он, наш довоенный Кленовск…
Соколов расстелил на сукне большой лист и немного откинулся назад, любуясь чертежом с разноцветными прямоугольниками и квадратами уличных кварталов, прорезанных зелеными стрелами аллей.
— Хорош? А?.. — спросил Соколов. — Весной сорок первого года составлен этот самый план нашего Кленовска, со всеми его окрестностями и нашим знаменитым зеленым поясом — Кленовым долом. Вот этот самый лист я взял с собой в партизанский отряд… и этот план служил нашей партизанской стратегии…
— Практическое выполнение всех диверсий продумывалось очень подробно благодаря вот этому плану, — добавила Павла Константиновна и мягким движением бледных, тонких пальцев коснулась помятой поверхности листа и задумчиво усмехнулась. — Смотрите, Владимир Николаич, на плане так и остались следы вашего командирского красно-синего карандаша.
— Да, да… — улыбнулся Соколов. — Стирать мы эти следы не станем, так как новому заданию они, понятно, не помешают… Прошу, товарищи, извинить нас с Павлой Константиновной за эту невольную лирику, и перейдем к делу. Вопрос повестки дня: о мерах наиболее быстрого и успешного восстановления города Кленовска. Других вопросов нет?.. Отлично! Итак, товарищи, следуем по плану довоенного города Кленовска. Мы с вами в центре города. Вот наша Советская площадь, а этот красный кружок — Дом Советов, где мы находимся… единственное пока большое здание, которое нами восстановлено. Далее центральные и прилегающие к центру улицы — сплошные развалины. Далее…
— Далее развалины Кленовского завода, — вставил Николай Петрович Назарьев, указывая на яркосиний многоугольник в юго-восточном углу городского плана. — А вот эти голубые кубики обозначают теперь руины нашего заводского образцового городка. А там, еще дальше… (Николай Петрович с горечью махнул рукой) вырубленный и сожженный наш заводской парк и плодово-ягодный питомник, созданный нашими заводскими мичуринцами…
— Да, враг разрушил все городские сады и скверы, которыми мы так гордились, и об этом мы, кленовцы, никогда не должны забывать, — продолжал Соколов. — После того как вошел в строй Кленовский металлургический завод, город наш начал быстро расти. Вскоре у нас вступил в строй завод строительных материалов, кирпичный, недурной хлебозаводик. Все это надо восстановить, товарищи. Наш город обладал довольно разветвленной пищевой, мукомольной и кустарной промышленностью, — все это надо восстановить.
— За последние годы в нашем городе заметно возросло количество школ и детских учреждений, — заговорила Павла Константиновна, указывая карандашом на разноцветные кружки на линиях улиц и площадей. — Все новые школы-десятилетки, а также многие детские сады и ясли помещались в специально построенных зданиях. Все это надо восстановить. У нас в Кленовске были педагогический и машиностроительный институты, у нас было несколько известных по всей области ремесленных училищ…
— Из которых самое большое — при Кленовском заводе, — с оттенком нетерпения в голосе вставил Николай Петрович.
Соколов понимающе усмехнулся:
— Что, вы не знаете нашего уважаемого директора Назарьева? Только бывало посмей не упомянуть в любом случае о заводе, «его» заводе, так сразу попадете в число ого заклятых врагов!
— Да, конечно, я не позволю никому забыть, — настаивал на своем Николай Петрович, — что наше заводское училище было самым лучшим.
Павла Константиновна, кивнув Назарьеву в знак согласия, продолжала:
— А помните, Владимир Николаич, как одобрили нашу инициативу в центральной печати, когда мы построили Дом добровольных обществ и совещаний?.. Ведь у нас в Кленовске, — обратилась она к Пластунову, — существовали много лет общественные организации: общество врачей, общество содействия внешкольному образованию, общество «семья и школа»…
— Значит, город обладал хорошим пульсом культурно-общественной жизни, — оживленно сказал Пластунов. — Это все тоже надо восстановить!
— Какой бы проблемы мы сейчас ни коснулись, — произнес Соколов, — перед нами встает главная забота: в городе негде людям жить. Как человек, имеющий архитектурное образование, — он скупо улыбнулся, — я особенно остро представляю себе, какая работа предстоит всем нам по восстановлению жилой площади нашего города… Следуем дальше по плану. Вот частью сохранившиеся окраины — Нагорные улицы, Иванова слободка, Приречная, — но все это районы одноэтажных домиков, людей там набилось, как сельдей в бочке. Восемьдесят восемь процентов городской жилплощади разрушено. Наш недавно цветущий город, выражаясь образно, наполовину ушел под землю, — люди живут в землянках или ютятся в каморках, сколоченных среди кирпичных развалин…
«Ему следовало бы созвать более широкое совещание, чем это камерное — иначе не назовешь — собеседование», — недовольно думал Николай Петрович. Как ни старался он быть внимательным слушателем, внимание его все больше рассеивалось мыслями о заводе, которые не оставляли его даже ночью, во сне. Перед приходом в горисполком у Николая Петровича был телефонный разговор с начальником товарной станции. На возмущенный вопрос Назарьева, почему четыре вагона кирпича до сих пор не прибыли в Кленовск, начальник ответил: «Да ведь еще война идет, железная дорога прежде всего перевозит войска и фронтовые грузы, — а вы уже полностью настроились на мирное строительство».
Да, он уже настроился на это. Завод, который он любил, как живое существо, обратился в развалины, и главной целью жизни Николая Петровича было возродить этот красавец-завод, скорее увидеть вновь стеклянные купола его крыш, голубые от солнца, скорее услышать мерный шум машин и станков. Николай Петрович составил для себя и график восстановления, где был расписан тот порядок работ, который соответствовал его расчетам. В этих расчетах-выкладках все представлялось выполнимым в кратчайший срок, — с другой перспективой он не мирился. Но множество совершенно непредвиденных помех и случайностей, вроде не прибывших во-время вагонов с кирпичом или цементом, то и дело нарушали этот график, который так радовал Николая Петровича своей стройной точностью и быстротой. Сегодняшнее «сидение» у Соколова Николай Петрович тоже считал нарушением графика. Он досадовал на себя, что неосмотрительно сел рядом с Павлой Константиновной, а не с Пластуновым, который сидел напротив, рядом с Соколовым. Подняться с места, подойти к Пластунову, слегка подтолкнуть его локтем, — дескать, не пора ли нам к себе? — было явно невозможно и выглядело бы просто невниманием по отношению к людям, которых Назарьев глубоко уважал.
Вместе с Пластуновым он работал в эвакуации на Лесогорском заводе и привык ценить открытый и целеустремленный характер парторга. Николаю Петровичу были хорошо знакомы и это быстрое, с прищуром, поблескивание карих глаз Пластунова, и сосредоточенная молчаливость, с какой он сейчас слушал Соколова, и манера одним росчерком записывать в блокнот, и легкая, раздумчивая улыбка, трогающая губы, — все это показывало самый живой интерес парторга к предмету разговора. Он часто посматривал на план города Кленовска и, казалось, что-то отмечал в нем и запоминал для каких-то целей, неизвестных Николаю Петровичу.
«Он, кажется, готов даже заняться изучением этого плана, — уже с раздражением думал Николай Петрович. — Ну, знаете, Дмитрий Никитич, теперь совсем не время разбрасываться! Не знал я за вами такого обыкновения, не знал…»
Одной из священных трудовых заповедей Николая Петровича было правило: не разбрасываться! К этому Назарьев привык с юности. Отец его, старый литейщик, наживший чахотку на заводе братьев Черкасовых, провожая сына в московский институт, говорил:
— Ну вот, инженером будешь, Николушка… Учись, милый сын, да советскую власть благодари. А выйдешь в большие заводские люди, не жадничай, за многие дела без разбору не хватайся, главным делом дорожи, держись одной линии, — тогда и польза будет.
С детства Назарьев привык верить каждому слову отцовской науки, рожденной горьким опытом тяжелой рабочей жизни, и напутствие отца глубоко запало в сердце сыну. Николай Петрович был твердо убежден, что инженером он стал именно потому, что всегда держался «одной линии». Средний человек, каким Назарьев считал себя, может плодотворно управлять большим делом и приносить пользу обществу только строго целеустремленной направленностью своего труда.
Слушая сейчас Соколова, Николай Петрович с досадой думал, что, уступая настояниям парторга, пришел сюда совсем напрасно: Соколову он ничем помочь не может.
— Вот я и говорю, Николай Петрович, — вдруг громко сказал Соколов и пристально посмотрел на Николая Петровича. — Я, знаете, с большим нетерпением ждал, когда Кленовский завод, наша главная краса и гордость, вернется из эвакуации.
«Ну еще бы!» — подумал Николай Петрович и довольно улыбнулся.
От улыбки его длинное, прямоносое лицо сразу хорошело и молодело. Легкий, так красивший его румянец еще не успел погаснуть на плоских щеках Назарьева, как Соколов произнес еще более подчеркнуто:
— Все мы ждали, когда вернется в родной дом самый большой и наиболее весомый в нашем городе отряд рабочего класса.
— Понятно, понятно, — довольно согласился Назарьев.
— Мы крепко надеемся на ведущую роль рабочих и инженеров Кленовского завода в восстановлении нашего города, — продолжал Соколов, а Павла Константиновна, кивая седой головой, тихо, но решительно поддержала:
— И мы, горком партии, надеемся, что наши металлисты во всем покажут прекрасные примеры того, как надо восстанавливать жизнь города.
Николай Петрович в первые минуты опешил: ни о чем подобном он просто не думал.
— Моя главная забота — восстановить сначала завод, товарищи, — сказал он серьезно. — Восстановление завода в кратчайшие сроки имеет значение не только для нашего Кленовска, но и для всей области. Наш завод — самое крупное предприятие в области. Все восстанавливающиеся заводы и фабрики будут обращаться за технической помощью к нам, и нетрудно предвидеть, сколько заказов будет у нас в ближайшие же месяцы. Завод, завод! Только о нем я думаю и за него отвечаю перед государством. А вы, Владимир Николаич, представляете собой город, и значит…
— Нет, Николай Петрович, неточно вы сказали, — усмехнулся Соколов. — Все мы, сидящие здесь, представляем собой штаб восстановления. По нашей общей работе, повторяю — общей работе, будут равняться все, и нам, заводу и городу, не подняться друг без друга. Перед вами, руководителями завода, довольно старыми членами партии, не приходится распространяться о том, что в нашем государстве все области труда не разъединены, а связаны между собой. Мы учитываем все материальные трудности, понимаем, сколько пережито нашими людьми, — и, несмотря на все это, мы будем требовать от себя и от других выдержки и силы больше, чем когда бы то ни было.
— Но нельзя скинуть со счетов больших потерь в людях, — напомнил Николай Петрович.
Он кратко рассказал о том, как идут восстановительные работы на заводской территории и как всюду «катастрофически недостает людей».
— А кроме того, нельзя забывать, — продолжал Николай Петрович, — что, вернувшись домой, мы недосчитались многих замечательных мастеров своего дела.
— Да, да, — жестко и горько произнес Соколов. — Умерло от голода, погибло в фашистских застенках, увезено на каторгу в Германию в общей сложности более шести тысяч человек…
— Многие рабочие и служащие еще не вернулись из эвакуации, — добавила Павла Константиновна. — И наша городская партийная организация стала гораздо меньше… Сколько славных коммунистов сложили головы в партизанской борьбе!
— Да, и это все учтено, — сказал Соколов, окинув ласковым взглядом Павлу Константиновну, которая вдруг задумалась и поникла. — И все-таки, товарищи, — продолжал Соколов, — мы, все вместе, восстановим, возродим жизнь и, наперекор всему, будем мечтать о сжатых сроках всех работ. Мы, город, не обойдемся без вас, заводских людей, а вы, завод, не обойдетесь без нас. Поэтому ставлю в известность вас, товарищ директор, и вас, товарищ парторг Кленовского завода, что в самое ближайшее время я обращусь за помощью к самому сильному отряду рабочего класса нашего города…
— И рабочий класс ответит делом на ваш призыв, — просто сказал Пластунов.
«Вот ты когда заговорил!» — подумал Николай Петрович, чувствуя досаду на Пластунова и одновременно удовольствие от того, как просто и ясно выразил свою мысль парторг.
— Так до скорого свидания, Николай Петрович! — произнес Соколов.
Назарьев только кивнул в ответ, а Пластунов спокойно и радушно пригласил:
— Пожалуйста, ищем вас, Владимир Николаич.
«Ждем…», «Восстановим…», «Сжатые сроки…» — горько думал Назарьев, спускаясь по лестнице Дома Советов, устланной новой ковровой дорожкой. — Думать программами, уважаемые товарищи, куда легче и приятнее, чем с головой зарыться в бесконечные заботы и трудности самой тяжелой реальности…»
На площади колючий октябрьский ветер гнал пыль. На развалинах Центральной городской библиотеки напротив уныло качался и шумел на ветру высокий бурьян. Ворона, ища что-то среди мертвых камней, глухо каркала, словно сердясь на бесплодность своих поисков.
— Вот она, неприглядная действительная картина! — сказал Николай Петрович Пластунову, показывая на унылый пейзаж, и укоризненно посмотрел на парторга. — На словах-то размахнуться вширь куда как просто, уважаемые товарищи!..
— Вот здесь-то и нельзя забывать о размахе, — не спеша ответил Пластунов. — Что ж вы думаете, завод воскреснет, как феникс, из пепла? Нет, дорогой мой, человеческие руки, которые будут воссоздавать силу и тепло завода, ведь сами нуждаются в тепле, одно неотделимо от другого.
На улице, поднимая пыль, показались два грузовика.
— Смотрите, смотрите! — весело воскликнул Пластунов. — Этакий великолепный лес, и что за плахи, широкие, могучие… красота!
— Вы знаете, Дмитрий Никитич, что из Москвы и других мест к нам каждый день приходят составы с разным оборудованием, — заметил Назарьев, недоуменно посматривая на оживившееся лицо парторга и лукавые искорки в его глазах.
— Да, да… Вот я и говорю: великолепнейшие плахи! — засмеялся Пластунов, сверкнув белыми зубами. — Какие ха-а-рошие полы настелют из этих плах, обстругают до блеска, чтобы детишки, бегая босиком, ножки себе не занозили!
— Пусть детишки бегают себе на здоровье, — в такт подхватил Николай Петрович. — Будем вот просить, чтобы нам подкинули двадцать — тридцать строительных бригад…
— Которые нам негде разместить, разве что предложить им сначала заняться строительством… землянок для жилья, — иронически закончил Пластунов. — Нет уж, теперь, куда ни глянь — всюду нам начинать.
Николай Петрович опять посмотрел на парторга, лицо которого приняло холодно-раздумчивое выражение.
— Мне все ясно, — с искренним огорчением заговорил Назарьев. — Вы, Дмитрий Никитич, конечно, считаете меня этаким… ну… делягой, что ли, без сердца и воображения…
— Не в том дело, Николай Петрович. Мы, коммунисты, должны вещи в еще более широкой перспективе видеть.
— А здесь, на этой разоренной земле?
— Тем более здесь.
— Н-ну, знаете… — насмешливо улыбнулся Назарьев. — Я, как инженер, обязан быть реалистом и математиком.
— И я инженер и также реалист и математик, как и вы.
— Вы с морским заводом связаны были, вы по морям плавали, а все моряки — романтики, — упрямо усмехнулся Назарьев. — Вы там пересекаете моря и океаны, а мы, заводские, стоим на твердой почве, наши расчеты куда сложнее. Да и где точность расчета, математика имеют такое решающее значение для движения вперед, как в заводском деле?
— Могу напомнить вам, Николай Петрович, что математика служит не только числу и расчету, но и смыслу: философы с большой пользой для дела обращались к математике, чтобы видеть дальше того, что видят наши глаза.
— Я слаб в философии, Дмитрий Никитич, — сухо ответил Назарьев.
В обширном кузнечном цехе восстанавливали нагревательные печи. Работами руководил старый уральский кузнец Иван Степанович Лосев и Василий Петрович Орлов, у которого уралец и поселился. Старики быстро подружились. Василий Петрович, отличный токарь и слесарь, представлял собой особенно близкий сердцу Лосева тип мастера широкого склада: Орлов знал толк в электричестве, в кузнечном деле и даже оказался недурным каменщиком, что особенно радовало Ивана Степановича.
На восстановительных работах сильно не хватало людей, да и многих к тому же приходилось спешно учить разным специальностям. За всеми этими пожилыми, молодыми и совсем зелеными новичками приходилось постоянно доглядывать, и Лосев, стремясь проверять «все до последнего кирпичика», иногда просто сбивался с ног. Восстановительный участок Василия Петровича (бывший механический цех) находился влево от кузнечного цеха — только двор перейти, — и Орлов ежедневно заходил к своему новому другу.
Сегодня, десятого октября, у Ивана Степановича на участке был горячий день. Желая «не хуже людей» встретить праздник Октябрьской годовщины, старый кузнец со своей бригадой обещал восстановить коробку нагревательной печи. Покрытый весь бурой шамотной пылью, Лосев поспевал всюду, совершенно забыв наказ жены: «Ты, Иван, не очень там тормошись, — годы ведь уж не молоденькие, да и едешь ты помогать, вроде ты гостем будешь…» Но Иван Степанович сразу почувствовал себя на заводском пепелище хозяином, который, не считая сил, должен вызволить дом из беды.
Сегодня он особенно обрадовался приходу Орлова, не преминув при этом сказать:
— Мне-то сочувствуешь, а себя-то не обделяешь ли, Василий Петрович?
— Не обделяю, — улыбнулся Орлов. — У меня на участке печей класть не надо, а потому тебе сейчас круче моего приходится: хорошую заводскую печь сложить — будущее за рога схватить.
— Печь добрая, так и ковка золотая! — отозвался Иван Степанович.
Оба побывали в бригадах, проверили, что надо, обменялись последними заводскими новостями и вернулись к печи № 1. Когда-то это была самая мощная печь в кузнечном цехе Кленовского завода. Голая, пахнущая сыростью печь стояла, как широкий выступ горы, а посреди цеха темной громадой возвышался большой пневматический молот, безгласный, мертвый, с разбитыми взрывной волной частями управления. В огромном проломе стены бледно голубело небо, и, как в мрачной раме, далеко видны были оголенные заводские площадки и нагромождения железных конструкций.
— Вот уж больше месяца я здесь, а все, понимаешь, глаза мои к разрушениям этим привыкнуть не хотят, — говорил Иван Степанович. — Вот в руке у меня шамотный кирпич позванивает, — отличный кирпич нам отгрузили, ничего не скажешь. А только горько, что приходится людям снова этот кирпич класть… Интересно, долго ли мы один на один с немцем будем кровь нашу проливать, скоро ли союзники второй фронт откроют? — спросил Иван Степанович, как и друг его, споро и ловко работая своими большими костистыми руками.
— Они тогда второй фронт откроют, когда мы уже к горлу фашиста свой штык приставим.
— Подумаешь этак, подумаешь, Василий Петрович, да и приходишь к выводу: надо нам прежде всего на себя надеяться.
— Так оно и есть, Иван Степаныч. К примеру, мы с тобой могли бы уже дома сидеть, на пенсии, а нам неохота от всех отставать.
— Совесть не позволит в такое грозное время дома сидеть. Корень нашей жизни не таков, Василий Петрович.
В проломе стены показался высокий худой солдат.
— Здорово, папаши! — браво крикнул он, приложив руку к каске.
— А, Федя-зенитчик! — приветливо отозвался Василий Петрович. — Ну, как дела, паренек?
— Дела хорошие, Василий Петрович. Вот только табак искурил, не угостите ли на закурку?
— Сделай милость, Феденька, — заторопился Василий Петрович. — На, закуривай, защитник! Ну, как… Охраняешь нас? На небе никакой пакости не заметил?
— Пока все тихо, а пушечки наши наготове в случае чего. Счастливо оставаться!
— Будь здоров, Федя!
— Вот, — многозначительно произнес Василий Петрович, когда зенитчик отошел. — Ты говоришь про корень нашей жизни… Как тут не задумаешься: нашу заводскую территорию еще зенитчики охраняют, а на ней уже работа занялась…
Василий Петрович взял в руки два кирпича и, звонко ударив один о другой, довольно крякнул:
— Эх, хорош, крепок материал!.. Вот чего эти фашистские гады не учли: из какого материала советские люди сделаны, из какого корня растут. Ты на последней политбеседе у Пластунова был, Иван Степаныч?
— Ну как же! Интересно он рассказывал про «четверть века русского восстановления», как в Америке и в Англии некоторые насчет нас планируют.
— Повторяют о нас дурацкие фашистские сказки… Они, видите ли, уж высчитали: мы с тобой, Иван Степаныч, только через двадцать пять лет все восстановим!.. Да за кого они нас считают?
— Интересно, Василий Петрович, какой срок назначили бы все эти, черт их возьми, «сказочники» на восстановление вот этого кузнечного цеха?
— Хо-хо! — прогрохотал Василий Петрович. — Уж, поди, на годочка три-четыре, а то на всех пять желали бы они растянуть твои восстановительные планы!
— Пусть-ка они вот это выкусят! — выразительно складывая вместе свои темные, твердые пальцы кузнеца, сказал Иван Степанович. — Говорю тебе, Василий Петрович, вот в этом самом цехе… и не только в этой, но и во второй печи в феврале нового, тысяча девятьсот сорок четвертого года будет пылать пламя… Будем калить болванки, и молот будет ковать, а я, Лосев Иван, буду стоять у того молота… и выполнять государственный план! Слыхал?
— Слыхал.
— Веришь?
— Ясно, верю.
Ксения Саввишна Антонова и Ольга Петровна Шанина почти с первого дня знакомства стали вместе ходить в столовую. Заводская столовая помещалась в палатке. Осенний ветер хлопал брезентом, в прорезы окошек и дверей врывался холодный, косой дождь.
— Холодно-то как всюду! — поежилась Ольга Петровна. — За целый день на работе погреться негде.
— А это тебе чем не грелка? — пошутила Ксения Саввишна, кивая на миску с супом, которую она обхватила своими широкими ладонями.
— А ведь правда! — согласилась Ольга Петровна, принимаясь за суп. — Ты как-то все к себе приспособить умеешь…
— Научишься, милая, когда два года в партизанском лесу проживешь, — спокойно сказала Ксения Саввишна.
Хотя она ни одним намеком не обнаруживала стремления кого-либо поучать, Ольга Петровна все время училась у нее неистощимому терпению, стойкости, находчивости в работе и в отношениях с людьми.
— Ты что-то поникла нынче, Ольга Петровна? — спросила Антонова, когда они вышли из столовой.
— Надоело мне без своего угла жить, — сердито вздохнула Шанина. — Хорошие люди Челищевы, а все-таки ведь знаешь, что стесняешь их. Сама Челищева больная, слабая, дочки и муж на работе. Весь дом на няньке, а ей уже за семьдесят. Мне всегда совестно, когда я вижу, что старуха у нас в мезонине прибирается. Нет, нет, я сплю и вижу: выбраться бы нам с Юлькой куда-нибудь в свой уголок! Да ведь куда выберешься, когда кругом пустыня одна?
— Почему пустыня? — спокойно возразила Антонова. — Наоборот, квартир сколько хочешь. Я, например, уже присмотрела один домик…
— Что ты говоришь? Какой домик? — удивилась Шанина.
— Ты слушай внимательно, я дело говорю. Домик этот в центре города, около Театральной площади… еще около него красивая решетка сада сохранилась… Помнишь?
— Помню, да ведь домик-то этот — одна каменная коробка осталась.
— А мы из нее теплое, хорошее жилье сделаем!
— Кто это «мы»?
— Да вот, например, мы с тобой, Ольга Петровна.
— Вот чудачка! Да ведь домик-то двухэтажный… разве мы с тобой, Ксения, его сможем поднять?
— Это вот ты чудачка, — терпеливо улыбнулась Ксения Саввишна. — Мы же с народом вместе будем строить, все сообща — ты для меня, а я для тебя. Читала ведь, как в Сталинграде Александра Черкасова выступила инициатором восстановительных бригад?
— Наверно, ее учили строительному делу, — уже раздумчиво сказала Ольга Петровна.
— Так и мы с тобой постараемся поскорее выучиться. Да и будто уж ты не знаешь, что русскому человеку только бы рукой достать да поднять, а потом уж дело пойдет! А что раз сделал, тем уж и владеть стал. Сначала нам с тобой специалисты покажут, а потом и мы другим будем показывать, — так дело-то и пойдет, и любая развалина в теплое жилье обратится. Наши заводские уже все чаще поговаривают об этих делах. А мы с тобой…
— Да что ты, ей-богу, зарядила: «мы с тобой» да «мы с тобой»! — опять сердито прервала Ольга Петровна. — Как будто сказку мне рассказываешь!.. Мы с тобой, как и все, работаем на восстановление завода… а тут еще жилые дома строить! Время-то откуда мы возьмем?
— Время у нас будет: мы же в разные смены работаем, затем, пока хоть не каждую неделю, воскресенья будут свободны. И сколько мы сделать успеем за белый-то день на жилом строительстве… Подумай-ка, Ольга Петровна! — и Антонова ободряюще посмотрела на Шанину.
Но Ольга Петровна, все еще не веря, отмахнулась:
— Сказки, Ксения, сказки! Это же двужильная работа!
И Ольга Петровна прекратила разговор, не предполагая, что через несколько минут совершенно иначе будет говорить об этом.
В кузнечном цехе был назначен митинг.
Когда Ксения Саввишна и Ольга Петровна вошли в цех, митинг уже начался. Председатель горисполкома, стоя на выступе печи, по-военному четко и кратко рассказывал о плане восстановления города и о том, как «крепко надеются» все руководители города, что самый «большой отряд рабочего класса» Кленовска поможет возрождению родного города.
— Конечно, поможем, — твердо сказала тетя Настя, поднявшись на выступ печи. — А мне, товарищи, радостно еще партизанское обещание выполнить…
— Помню, тетя Настя, все помню! — живо отозвался Соколов и, став с ней рядом, заговорил прочувствованно, с выразительными кивками в сторону тети Насти. — В декабре сорок второго года, когда мы вместе вот с этой боевой женщиной важное задание выполнили, она мне сказала: «Ну, товарищ командир, даю вам обещание: как мы успешно с вами вражеские объекты взрывали, так же ретиво, от всего сердца, я и строить буду!..» Вот теперь, Настасья Васильевна, председатель горисполкома Соколов и пришел за вашим обещанием!
— Вот оно, товарищ председатель, вот! — и тетя Настя, под гром аплодисментов, широким жестом протянула Соколову свои сильные, раскрытые ладони. — Вот тебе, Кленовск, мои рабочие руки… А вон и дочка моя, Мария Журавина, свои молодые руки готовит…
— Верно, мама, верно! — весело и громко ответила Маня. Она протолкалась ближе и, кивая знакомым, воскликнула грудным, смеющимся голосом: — Да сколько же еще нас, помощников, будет… о-о!.. Соня Челищева, Игорь Чувилев, Толя Сунцов, Сережа, Игорь Семенов…
— Да, да! Мы, комсомол, поможем! — звонко подтвердила Соня и, подняв руки над головой, бурно захлопала в ладоши, и тут же десятки молодых рук всплеснулись вверх.
— Правильно-о!
— Поможем!
Василий Петрович Орлов, сказав, что выступает от имени «заводских стариков, которые и в строительных делах не осрамятся», закончил свою речь словами:
— А если глубоко поразмыслить, товарищи, так и выходит: наши партийные и советские организации мудро придумали — за помощью к нам, рабочему классу, обратиться. Большевистский корень жизни — это наш рабочий корень. Мы в каждом большом деле опорой быть не откажемся, совесть наша того не позволит!.. Да и то сказать — человеку с надеждой на лучшее тяготы переносить легче: пока я в землянке живу, день за днем растут стены дома, в котором я жить буду!..
Пластунов выступил вперед и заблестевшими глазами оглядел оживленные ряды знакомых лиц.
— Хочу вам напомнить, товарищи, о замечательном примере Александры Черкасовой в Сталинграде. Скромная русская женщина предложила отдавать несколько часов выходного дня восстановлению родного города. Простое и вполне выполнимое дело, а из него выросло большое движение, в котором участвуют тысячи людей. Они с гордостью называют себя черкасовцами, — и как законно их право гордиться: ведь они восстанавливают Сталинград, город-герой!
— И мы будем черкасовцами! — раздался звонкий голос Сони Челищевой.
Среди многих лиц Пластунов сразу разыскал задорно улыбающееся лицо Сони, и свежая, как весенний ветер, радость охватила его.
— Вот! Уже одна черкасовка объявилась! — весело, в тон Соне, сказал Пластунов.
Он увидел, как Соня кивнула ему, и молодая радость еще жарче разлилась в его груди.
— Да здравствует черкасовское движение в городе Кленовске! — подхватил Соколов, и все кругом захлопали.
Ольга Петровна слушала ораторов, не спуская глаз с оживленного лица Соколова. Она вдруг поняла, что весь месяц помнила об этом человеке. Все, что говорил Соколов, казалось ей таким верным, чудесным и необходимым, что она не могла оставаться в стороне и крикнула молодо и смело:
— Прошу слова!
— Пожалуйста, товарищ Шанина, — приветливо ответил Пластунов, который вел собрание.
Ольга Петровна поднялась на выступ печи, розовая от счастливого волнения и уверенности, что и она может чем-то помочь этому необыкновенному, храброму человеку — председателю горсовета Соколову. Она передала свой сегодняшний разговор с Ксенией Саввишной, совершенно забыв о том, как только что называла предложение Антоновой «сказкой».
— Мы с товарищем Антоновой уже решили между собой — приступить к работе по восстановлению города. Мы будем не только заводские люди, но и строители!
— Отлично, уважаемая строительница, отлично! — громко похвалил Соколов.
Ольга Петровна увидела ласковый взгляд его черных глаз, устремленный на нее, и высоким голосом, будто у нее крылья выросли за спиной, ликующе произнесла:
— Товарищи!.. Я считаю, что обещать — это далеко не все, товарищи! Пусть каждый будущий черкасовец, кто желает помочь восстановлению города, немедленно, сейчас же, заявит об этом! Вот, например, мы… Ксения Саввишна Антонова и я, Ольга Петровна Шанина… обязуемся составить бригаду восстановителей, — верно ведь, Ксения?
— Правильно, Ольга, так и будет! — ответил из толпы голос Антоновой.
— Вот наша заявка! — торжественно закончила Ольга Петровна.
— Дельно, Ольга! — громко похвалила тетя Настя, а Соколов, крепко пожав руку Ольги Петровны, опять ласково посмотрел на нее яркими черными глазами.
Ольга Петровна, улыбающаяся, счастливая, спустилась вниз.
Кругом раздавались громкие голоса, — будущие восстановители называли свои имена и фамилии, но Ольга Петровна почти ничего не слышала. Она неотрывно смотрела на Соколова и, полная счастья, думала, что из множества людей, стоящих здесь, он запомнил больше всех ее, ее!
Заканчивая митинг, Пластунов сказал:
— В итоге сегодняшнего короткого собрания у нас более ста личных заявок, которые мы записали… И вот я получил сейчас целую пачку письменных заявок.
— А все вместе взятое — это десятки строительных бригад! — громко провозгласил Соколов. — Спасибо рабочим Кленовского завода за поддержку!
И он громко захлопал своими сильными руками многолюдному собранию.
— Значит, после праздника и приступаем, — сказал Пластунов, направляясь с Соколовым к выходу.
Николай Петрович молча кивнул обоим, проводил взглядом Пластунова, как всегда подтянутого, в черной морской шинели; Соколов, выше его на полголовы, шагал рядом, плотный, широкоплечий, и, что-то рассказывая, энергично взмахивал рукой.
«То-то сейчас наговорятся оба!» — хмуро подумал Николай Петрович, вспомнив выражение лица парторга на митинге, которое будто говорило директору: «Как видите, моя уверенность полностью оправдалась!»
«А я и без вас это знал!» — вот что ответил бы парторгу Назарьев. Конечно, иначе и быть не могло, — на большие дела был способен кленовский народ, но пусть бы его сила вся без остатка была отдана на восстановление завода… Вот сейчас парторг выслушивает доводы Соколова, которым, понятно, нет конца, — а сам будто не помнит, что многие заводские цехи еще стоят на столбах, без стен, что еще не везде над головами людей есть крыша.
«А тут прибудут станки с Урала, начнется монтаж… Я противник всякой штурмовщины, однако, ввиду исключительных обстоятельств, понадобится воскресник или сверхурочные часы организовать… А теперь попробуй: люди будут заняты на строительстве… и оно ведь тоже дело их чести!.. Из-за этого время и силы будут утекать в сторону. Эх!.. Соколов в выигрыше, а мы, завод, наверняка упустим немало времени, сил, возможностей. Мне надо было решительно возражать Соколову, а то вот Пластунов сразу перешел на его сторону… Подумаешь, этакое благородство широкой натуры! Не слишком ли только вы широки, Дмитрий Никитич?.. А вдруг я ошибся, радуясь тому, что Пластунов будет парторгом Кленовского завода?.. Нет, нет, стыдно тебе, товарищ Назарьев, так думать, стыдно!.. Вспомни-ка, Николай Петрович, как в сложных условиях эвакуации, на Лесогорском заводе, Пластунов умел объединять людей вокруг главной, большой цели… Нет, нет, я ему многим обязан».
Но через минуту, вспомнив о множестве нескончаемых надвигающихся забот, Николай Петрович уже опять готов был возмущаться Пластуновым.
«Но почему, почему он так сразу пошел навстречу Соколову и Павле Константиновне? Разве он не мог сказать: «Погодите, уважаемые товарищи, мы продумаем этот вопрос»? Что было бы плохого или зазорного в этой небольшой оттяжке нашего ответа?.. А теперь завод взвалил на себя огромное обязательство…»
Чем больше думал Николай Петрович, тем все тревожнее становилось у него на душе.
До конца смены Ольга Петровна работала, дивясь самой себе: в руках у нее все словно кипело. Идя домой вместе с Ксенией Саввишной, она с равнодушным видом спросила:
— У Соколова семья есть, жена, дети?
— Дети у него, говорят, в Сибири живут, еще в эвакуации, а с женой дело, похоже, рассохлось. Она приезжала сюда, я ее видела. Что между ними произошло, не знаю. Но случайно я видела, как Соколов жену провожал на станции… Подали друг другу руки, как чужие, и разошлись.
— Вот какие дела-а… — раздумчиво протянула Ольга Петровна и заговорила о другом.
Анатолий Сунцов, Игорь Чувилев, Сережа Возчий и Игорь Семенов крыли железом заводскую крышу. Большие листы, раскачиваемые в руках ветром, гремели и неподатливо ложились на перекрытия.
— Держи-и! — покрикивал своим звучным голосом Анатолий Сунцов.
До этого дня ему, как и его товарищам, не доводилось крыть крыши, но в Кленовске пришлось им на некоторое время стать кровельщиками. Да, впрочем, и все восстановители, в преддверии счастливого будущего, когда на заводе запылают печи и заработают станки, занимались самыми разнообразными делами, не имеющими даже отдаленного отношения к их специальности.
Обучал четырех товарищей кровельному делу Петр Тимофеевич Сотников. Он оказался немногословным и терпеливым учителем. Ни разу не прикрикнул на своих учеников и относился к ним с полным доверием, как к серьезным людям, которые умеют за себя отвечать. Этой манерой обращения Сотников сразу расположил к себе молодежь, и обучение кровельному делу пошло быстро и успешно. И сейчас Иван Тимофеевич, оседлав один из гребней крыши, накрывал его погромыхивающими на ветру сизо-черными листами железа.
— Эй, Игорь Чувилев! Как там у тебя в бригаде? — зычно крикнул Сотников.
— Все в поря-яд-ке-е! — откликнулся Игорь Чувилев.
Он стоял на другом участке, метрах в семидесяти от Сотникова, вместе со своим тезкой Игорем-севастопольцем. Оба настилали на просмоленные поперечины простыни звонкого железа.
— Ух, ветер сумасшедший! — шумно вздохнул Игорь Семенов, выпрямляя худенькую спину. — Устал я чертовски…
— А ты меньше об этом говори, — посоветовал Чувилев. — После праздников еще и в городе будем работать.
Нахмурив щеточкой темные широковатые брови, Чувилев смотрел на родной город. Хотя на главной — Ленинской — и других улицах довольно часто проходили люди и мелькали машины, город все-таки казался Чувилеву пустым и страшным.
Два года в эвакуации, где Чувилев и все его сверстники рано и стремительно повзрослели, пронеслись перед ним, как порыв сильного ветра. Казалось, не просто с крыши, а с новой высоты, заработанной этими двумя годами, смотрит Игорь Чувилев на родные места. Родной город, совсем новый, которого он даже еще не в силах себе представить, будто в сказке, вдруг поднялся, широко расправил плечи белых, светлых зданий. И почудилось, что всего коснулись, на всем оставили свою силу и тепло руки Игоря Чувилева, его тезки Игоря-севастопольца, Сунцова, Сережи, Сони Челищевой…
«Да, вот потому ни от чего не увернешься, — оч-чень многое зависит от каждого из нас!» — думал Чувилев, прислушиваясь к голосам, которые доносились снизу.
— Девочки-и! — звонко кричала Юля Шанина. — С бетоном не зевайте-е!
— Иде-т! — отвечал ей тонкий голосок Тамары Банниковой.
Тамара Банникова еще что-то прокричала в ответ Юле, потом прозвенела легким смехом. Чувилев вспомнил, что еще совсем недавно Тамара говорила комариным голоском, и лицо у нее всегда было серое, будто с перепугу, и все валилось из рук, — а теперь, смотри-ка, привыкла к людям, все заметнее стала успевать в работе, осмелела и заметно повеселела. Однажды Чувилев увидел, что у Тамары удивительно симпатичное личико. Ему уже было приятно встречаться с нею, и Тамаре, как безошибочно чувствовал он, тоже было приятно говорить с ним. Сначала она благодарно жалась ко всем, как собачонка с перебитыми ногами. Потом, поняв, кто именно всего больше для нее сделал, она скоро привыкла чувствовать прежде всего волю Игоря Чувилева. А он, видя, что Тамара безраздельно доверяет ему, понял, что теперь обязан помогать ей. До этого он держался с ней подчеркнуто-серьезно («Девчонка, шут ее знает!»), а потом все чаще разговаривал с ней и старался выполнять ее несложные просьбы.
Голосок Тамары послышался опять ближе, почти совсем под чувилевским участком крыши. Игорь знал, что она сейчас с бригадой Сони Челищевой заливает бетоном гнезда для станков, прибытия которых с Урала ждали со дня на день.
Чувилев вколотил в железо последний гвоздь и с довольным видом сказал своему тезке:
— А смотри-ка, Игорь, железо-то мы с тобой уже все извели, — нам ведь его должно было хватить до обеденного перерыва.
— До обеда мы с тобой еще добрую простыню успеем настлать! — в тон ему ответил Игорь Семенов. — Эй, Сережа, принеси-ка нам еще лист, попроси у Петра Тимофеича.
Через несколько минут Сережа показался на крыше, запыхавшийся, бледный; его фуражка съехала набок, и весь он был словно взъерошенный.
— Игорь, это черт знает что! — крикнул он на бегу срывающимся голосом. — Я видел живого фашиста!..
— Что, что? — и Чувилев от изумления даже уронил молоток. — Где фашист? Что ты мелешь?
— Где?! Да у нас на заводе! — опять прокричал Сережа. — Одет так чудно, лопочет что-то непонятное, ищет кого-то… Черт знает что!..
— Да как это может быть? Гитлеряк бродит по территории! Мы в Севастополе им головы поднять не давали, а тут они… по территории расхаживают! — и Семенов с силой потряс худенькими, еще мальчишескими кулаками.
Он бросил молоток, рассыпал гвозди и хотел было вскочить, но Чувилев удержал его:
— Да погоди ты… Вот тоже горячка! Что это, право! Будто уж ты один за все отвечаешь! По территории у нас часовые ходят, а нам с тобой не резон работу бросать. Подбери гвозди-то…
Два молотка опять звонко и гулко застучали по железу.
Едва раздался гудок на обед, как Игорь Семенов и Сережа вскочили и побежали к лестнице, мимо участка Анатолия, с которым Сережа уже успел поделиться невероятной новостью.
— Смотрите!.. Ой!.. — вскрикнул Игорь Семенов так, будто его ранили. — Вот он!..
По широкому пролету будущего цеха, где по обе стороны заливали бетоном котлованы и гнезда для больших и малых станков, шел высокий худой солдат, неуклюже шаркая грубыми немецкими ботинками. На черноволосой голове его была надета немецкая же буро-зеленая фуражка с помятым козырьком. Широкий русский полушубок, когда-то белый, висел на нем, как на вешалке. Солдат шагал смешно, вразвалку, растерянно размахивая длинными руками и пожимая плечами. Но в кучке молодых рабочих, которые глядели на него нетерпеливо-злыми глазами, никто даже не усмехнулся. Только Сережа Возчий мрачно пробурчал.
— Этакий комик выискался!
— Да что смотреть на него, ребята?!. — и Семенов, быстро сунув два пальца в рот, пронзительно свистнул и рванулся вперед, пылая и дрожа от ярости.
Но Сунцов схватил его за плечи:
— Стой!.. смотри лучше!..
И действительно было на что посмотреть. Навстречу немцу, широко улыбаясь, шла тетя Настя. Из-под сбившегося платка пламенели ее рыжие, разлетающиеся по ветру волосы, крупные белые зубы скалились радушной улыбкой.
— Выздоровел? — кричала она, протягивая руки для крепкого пожатья.
— Да, да! — радостно ответил незнакомец и, раскатившись довольным смехом, крепко сжал в своих ладонях руку тети Насти.
Чувилев, Сунцов, Сережа, Юля, Соня, Тамара и еще довольно большая группа людей в немом изумлении наблюдали эту необычайную картину. Игорь же Семенов, совершенно подавленный странным обращением с немецким солдатом, недоуменно пожимал плечами.
Вдруг все увидели Маню Журавину, которая подбежала к человеку в немецкой фуражке и весело поздоровалась с ним, как со старым знакомым. Солдат радостно ахнул и, низко поклонившись, поцеловал руку Мани.
— О Маженка, Маженка! Добри день!.. Как я рад, как я рад!..
— Поляк он, что ли? — раздались удивленные голоса.
— Нет, я есть чех!
Тетя Настя обратила ко всем доброе и веселое лицо и, кивая на солдата, сказала:
— Вот, рекомендую: наш друг, антифашист, вместе с нашими партизанил. Ян Невидла, чешский товарищ…
— Ческо-словенско республика! — приосанившись, добавил Ян Невидла. — Мастер из Златой Праги!
Тетя Настя слегка дернула Яна Невидлу за рукав и сказала:
— Ян, может быть, поздороваешься с народом?.. Люди во все глаза на тебя смотрят…
Чех смутился и, двинувшись следом за тетей Настей, начал с улыбкой кланяться во все стороны:
— Привет русскому народу… Русскому народу привет…
— А дядя-то, глядите, красивый! — заметила Ольга Петровна, и все согласно кивнули.
Чех действительно был очень недурен: черные кудрявые волосы пышными кустиками топорщились из-под старой, выцветшей фуражки, маленький рот под смолевыми курчавыми усами мягко улыбался, и даже большой нос не портил его подвижного молодого лица.
— А как он сюда попал? — раздались голоса. — Пусть расскажет!
— Про это он расскажет, будьте спокойны, — пообещала тетя Настя. — Да вон, видите, не я одна его знаю!..
Ян Невидла, «мастер из Златой Праги», обнимался теперь с Василием Петровичем. Прижимая Яна к своей широкой груди, Орлов погрохатывал:
— Здорово, друг, здорово… От смерти, значит, ушел?
— Да, да… Василий Петрович! — радостно поддакивал Ян Невидла. — Вот пришел работать, помогать русскому народу… Вот мои рабочие руки… пожалуйста, вот!
И «мастер из Златой Праги» вытянул вперед, ладонями вверх, короткопалые сильные руки.
В столовой было холодно. Октябрьский ветер рвал брезентовые стены, из-под распахивающегося навеса сильно дуло в ноги. Глинобитная печурка в углу дымила, и все обедающие кашляли и ежились от холода. Но никто не торопился уходить: около длинного стола, где обедал чех, сидели и стояли внимательные слушатели.
Яну Невидле пришлось быстро покончить с обедом, — вопросы так и летели на него со всех сторон. Кто-то отсыпал ему в кисет забористой махорки, и чех-партизан впервые после трехмесячного лежания в госпитале с наслаждением затянулся трубочкой.
Ян Невидла вообще любил поговорить с хорошими людьми, а теперь, спасенный от смерти, окруженный дружественным вниманием, сытый, да еще с запасом курева в кармане, он рассказывал легко и ладно, будто песню пел.
…Бывал ли кто-нибудь из присутствующих в Праге? Нет? Ну, придет время, побывают обязательно, когда Красная Армия освободит Прагу. А что только Красная Армия поможет народу Чехословакии вернуть себе свободу, в это Невидла так же крепко верит и знает, как и то, что его зовут Яном и что любимая его Прага стоит на реке Влтаве.
Так вот, от всего сердца желает он видеть если не всех, так хотя бы некоторых из присутствующих здесь гостями Праги, его родной столицы. Уж он бы показал все ее красоты, ее старые и новые улицы, ее мосты, набережные! Уж он бы знал, чем угостить дорогих друзей!..
Прага хороша в любое время года, и бывают осенние дни, вот как сейчас, в октябре, которые, право, не уступят по своей прелести даже самым роскошным дням лета… Конечно, он все время имеет в виду Прагу до роковой осени тридцать восьмого года, когда начались несчастья на его родине..
Итак, пусть вообразят себе друзья вот такой же осенний день в Праге. На набережных Влтавы, на прекрасной улице — Вацлаво намистье, на бульварах, на Градчанских холмах[2] пламенеют красной медью и бронзой старые, раскидистые клены и липы. Пышным венком окружают они величавые холмы, где стоит Градчанский замок. Его покатые кровли, каменное кружево старых соборов, высоко вознесших к небу свои башни с острыми позолоченными шпилями, сияют над Прагой чудным, чистым блеском, как обручальное кольцо. А как красив Карлов мост с его статуями, который более пятисот лет стоит над Влтавой!
А древнюю Пороховую башню с круглой подковой ее ворот особенно приятно вспоминать Яну Невидле. Очень уютное это место!.. Неподалеку от башни находится старая пивнушка, которую в дни получки посещали рабочие металлургического завода, где Ян проработал десять лет. Оказать правду, не так близко от завода находилась эта пивнушка, но уж очень хороши были там парки — славные чешские сосиски, в любой час горячие, благоухающие, как свадебный букет. Ян, не последний весельчак в дружеской компании, явился учредителем «содружества горячей парки и кружки пива», — и оно процветало!.. Члены содружества были добрые ребята, хорошо пели хором народные песни, любили пошутить, позубоскалить над кружкой пива. Какое пиво там подавали, — настоящее пильзенское пиво, всегда с ледника! Представить себе только! Перед вами бокал холодного, искристого пива с белой шапкой пышнейшей пены, которая обладает чудесным свойством: пиво выпито, а на дне бокала нежно, как пух, еще белеет пена. Напоследок втянешь ее в себя — и доволен. Да и как не быть довольным, когда среди старых друзей выпьешь большой бокал пильзенского пива и плотно закусишь, несравненными чешскими парками? Признаться, Ян Невидла любитель покушать, особенно когда крепко устанешь после работы!
Так и жил он попросту, работал, никого не обманывал, никому не был должен и считал, что живет как порядочный человек. Правда, средний брат его, двадцатидвухлетний Алоизий, и младший, Богумил, тоже рабочие-металлисты, называли старшего брата «благодушным мещанином», который-де ничего не понимает в том, что происходит в общественной жизни.
А там действительно что-то происходило, но Ян Невидла, простой человек, в эти дела не считал нужным вмешиваться: на то и существуют на свете министры, которые и обязаны знать, как надо управлять государством.
В том несчастнейшем для Чехословакии — как впоследствии, задним числом, он понял — тридцать восьмом году в пражских газетах много писали о Гитлере и фашизме. Но Ян Невидла не любил разговоров на эту тему: Гитлер со своими разбойниками-фашистами находился по ту сторону границы, за высокими гребнями Богемских гор и лесов, на границе стояли храбрые чешские солдаты, о которых можно было сказать, что они свое дело знают. Так о чем же было беспокоиться рабочему Яну Невидле, который тоже хорошо знал свое прямое дело и честно выполнял его?.. Да и сказать откровенно, в августе тридцать восьмого года Яна чрезвычайно занимали свои личные и очень важные заботы. За год перед тем он потерял жену, очень горевал о ней и жениться вовсе не собирался. Но его единственное достояние — маленький домик в одном из предместий Праги, садик с десятком яблонь, маленький, «с ладошку», огород и коза — очень вздорное животное! — требовали женской руки. А у него в доме одни мужчины. Братья не противились его решению, и Ян Невидла очень осторожно и придирчиво начал присматривать себе жену. Он не спешил, чтобы не ошибиться. Он не хотел, естественно, после своей первой, доброй и разумной жены привести в дом бог знает кого. В газетах стали писать о Мюнхене, о каких-то «уступках» Гитлеру, но в то время Невидле некогда было об этом думать: будущую супругу он себе наконец присмотрел. Братья Алоизий и Богумил только и говорили о каких-то «опасностях» для Чехословакии, о какой-то «трагедии страны» в связи с тем, что «Чехословакия перестала существовать в границах 1918 года». А в это время Ян был занят важнейшим для человека делом — женитьбой. Избранница все больше ему нравилась, и в конце 1938 года он сделал «предложение руки и сердца». С полной уверенностью нареченные назначили день свадьбы на апрель тридцать девятого года, — к этому времени Невидла надеялся капитально отремонтировать домик, продать козу и, приплатив некоторую сумму, купить корову, а также подновить мебель. Братья же совсем отбились от дому, пропадали на каких-то собраниях, и только однажды Алоизий, хмурый и озабоченный, упрекнул старшего брата: «Происходит мюнхенская трагедия, а ты занимаешься чепухой»! Ян Невидла (о, каким дураком он был тогда!) даже поссорился с братьями. До каких пор они будут гудеть ему в уши об этом проклятом Мюнхене и какой-то еще трагедии! Это его не касается, пусть министры разбираются в этих темных делах!
Но весной тридцать девятого года все вокруг Яна Невидлы (да и многих других подобных ему беспечных и легковерных людей) так высветлело, как вокруг глупой перепелки: прячась в колосьях и питаясь спелыми зернами, она не замечает, что уже идет жатва, что на поле вокруг нее светло и голо и перепелиное гнездо открыто любой собаке. Вот такой глупой перепелкой почувствовал себя Ян Невидла в марте тридцать девятого года. Все вокруг него стало голо и беспощадно-ясно, когда на улицах Златой Праги он увидел гитлеровских солдат. Его домик, подновленный, нарядный, молодая коровка во дворе, предвкушение новой счастливой семейной жизни — все это ровно ничего теперь не стоило, все как бы повисло о воздухе. Его теплое домашнее гнездо было беззащитно перед каждым из этих гитлеровских солдат, которые, не выпуская из рук автомата, как разбойники, топтали его родную чешскую землю. Конечно, ему уже было не до свадьбы.
Сначала два гитлеровских солдата свели со двора его корову. Они сунули ему в руки скомканную квитанцию, в которой было написано, что он, Ян Невидла, якобы «добровольно предоставил» свою корову «для нужд гитлеровской армии». Оскорбленный и разъяренный, как еще никогда с ним за всю жизнь не бывало, Ян побежал разыскивать какого-то начальника-гитлеровца и вгорячах выпалил ему все, что кипело в сердце. После этого, едва Ян Невидла переступил порог своего дома, его схватили и погнали куда-то, как гонят скот.
С того страшного дня его жизнь перестала называться жизнью, как и он сам перестал считаться человеком. Он был только номер такой-то, в зависимости от того, в какой концлагерь попадал. Он увидел всю подноготную фашистской Германии: страшные лагери смерти за тройными рядами колючей проволоки, сотни тысяч живых призраков, узников фашизма, целые войска палачей и карателей, окруженные дикими сворами собак, ужаснее которых не могло быть и в аду. В лагерях он навидался таких кошмаров наяву, что под конец уже отупел и потерял способность удивляться. Как он не сошел с ума, как выжил?.. Дыхание родины, которой лишили его двуногие фашистские звери, все время как бы овевало его: в лагерях, а потом и на заводской каторге, он встретил множество своих соотечественников — чехов, словаков. Собираясь тайком, земляки делились своими мыслями, тоской и горем. Вот когда он понял, что такое Мюнхен, будь он проклят во веки веков! Вот когда Ян Невидла понял своих младших братьев и наконец-то уразумел, что они ушли из дому, чтобы не сдаваться врагу, а бороться с ним.
В феврале сорок третьего года Яна Невидлу и его соотечественников немцы согнали с заводской каторги в казармы, — «все эти славянские свиньи», как им было заявлено, должны стать солдатами гитлеровского «райха». А правда и сюда, как ни прятали ее от солдат, все-таки прорывалась самыми различными путями. Чехи и словаки, одетые в зелено-бурое эрзац-сукно, теперь уже были понимающими людьми!.. Им было известно, что Красная Армия разгромила Гитлера под Сталинградом и что сотни тысяч фашистов навеки остались в приволжских степях, удобрять советскую землю.
Ян Невидла, одетый в немецкую шинель, отправился на фронт, лелея заветный план: уйти к русским.
Очутившись в Кленовске, Ян Невидла скоро узнал, что в лесах действуют партизаны. Долго рассказывать, как он искал случая связаться с ними… Помогли ему — что совсем не так уж странно — сами же немцы. Нет на свете никого жесточе и подлее фашиста, и нет существа, более тупого и узколобого в мыслях, чем он!.. Фашист не может себе представить благородных, бескорыстных чувств в человеке. Славянин в буро-зеленой шинели, который хлебает гороховый суп из полкового котла и курит вонючий пайковый табак, уже кажется фашисту окончательно купленным, как требуха на рынке. Поэтому, когда Ян Невидла однажды напросился в разведку, немецкий полковник даже обрадовался — вся его солдатня боялась леса, как огня — и охотно отпустил Яна в лес. А там, по заранее известным ему приметам, Ян нашел дорогу в партизанский лагерь.
Вот так-то у Яна Невидлы опять началась подлинно человеческая жизнь. На советской земле он боролся за свободу своей страны, участвовал во всех боевых действиях кленовских партизан, был ранен, отлеживался в партизанских землянках — и опять шел бить гитлеровцев. В последнем бою, уже при освобождении Кленовска, Ян Невидла был тяжело ранен, три месяца пролежал в госпитале, — и вот он здесь.
Ян оглядел всех радостно поблескивающими глазами и туг заметил у стола молодого человека с русыми волосами, которые плотно, словно литые, лежали вокруг белого широкого лба. По описаниям тети Насти Ян Невидла узнал в молодом человеке главного инженера, к которому и следовало ему обратиться.
С первых же вопросов Артема чех почувствовал к нему большое уважение и доверие: этот маленький инженер с мальчишески-насмешливым взглядом зеленоватых глаз умел разговаривать так, будто годами работал рядом с Яном Невидлой, знал его способности и даже характер.
— Направим вас, уважаемый мастер, в бригаду Игоря Чувилева, — решил он.
— Чу… ви… лев! Чувилев!.. — и Невидла пошел, взволнованно, как флагом, размахивая листком с подписью главного инженера.
— Вы назначаетесь, Евгений Александрыч, начальником ремонтного цеха, — этими словами встретил Назарьев вызванного к нему Челищева.
— Почему… ремонтного? — неприятно удивленный, спросил Евгений Александрович.
Никому не признаваясь, он всегда считал ремонтный цех «самым последним» из всех. Этому заводскому тылу, по его мнению, так на роду было написано — оставаться в стороне от всех перемен, быть только «кухней», — и этот-то цех достался ему.
— Почему же именно ремонтный цех? — повторил Челищев, еле выговаривая это не любимое им слово.
— Да потому, что прежде всего этот цех мы будем восстанавливать, — как же иначе? — с некоторым недоумением ответил директор.
Челищев вышел подавленный: ему казалось, что у него отняли все возможности проявить инициативу и опыт старого инженера, больше того — у него отняли будущее: ведь теперь понятно, что главным инженером ему не быть, что на этом посту останется Артем Сбоев, даже невзирая на временное его пребывание в Кленовске.
Но почему нельзя было оставить главным инженером Челищева, а Сбоева — его заместителем, почему? Имя инженера Челищева известное и незапятнанное, вины за ним нет никакой. Боже мой, да разве это вина — два года пролежать в постели, терзаться телом и душой? И разве это не трагедия — на два года превратиться в беспомощного инвалида?
«Пойду к Пластунову!» — решил он и направился к длинному бараку, где до лучших времен помещалось заводоуправление.
Пластунов сидел в комнате парткома и готовился к предстоящему докладу на бюро горкома. Как председатель агитпропагандистских бригад по городу, Дмитрий Никитич собрал у себя разнообразный материал и теперь разбирал, перечитывал и отмечал все, что казалось ему интересным и характерным: конспекты пропагандистов и беседчиков, номера газет и журналов, использованные в работе, целые кипы записок, в которых слушатели спрашивали о множестве вещей или выражали свои чувства по поводу всего, что узнавали о жизни Родины. Афиши были большей частью самодельные: наклеенные на газетную бумагу, написанные от руки чернилами или просто углем. Нетрудно было себе представить, как чьи-то заботливые руки торопились написать эти извещения о часе и теме лекции. Парторг, перебирая афиши, улыбался: ни одна беседа не осталась без объявления!
Итак, темы, которые уже прошли: «Великая Отечественная война в 1941—1942—1943 гг.», «Партизанское движение в Кленовском районе», «Советская промышленность в годы Великой Отечественной войны», «Урал — кузница оружия», «Нас ведет Сталин!», «За Родину, за Сталина!», «Работа советской молодежи для Родины», «О советской морали», «Советская литература в дни войны», «О фашистских зверствах и борьбе с фашизмом», «О восстановлении города Кленовска»…
Пластунов разгладил ладонью лист тетрадочной бумаги, на котором было написано полудетским, крупным почерком:
«Дорогой товарищ лектор! Приходите опять к нашим землякам рассказывать и беседовать!»
На другой записке дрожащей, старческой рукой было написано:
«Глубокоуважаемый товарищ, очень прошу вас, расскажите, что надо делать всем людям на земле, чтобы на веки вечные разбить проклятый фашизм, чтобы ни старый, ни малый не страдали больше от войны».
Многие записки спрашивали о Москве, о Ленинграде, фронтовых победах, о школе, о детях, которых ищут родители, почти все просили подробно рассказать, как будет происходить восстановление города, предлагали свою помощь, давали советы…
«Все эти высказывания, мысли и настроения показывают, что черные годы оккупации не могли вытравить в душе советских людей любви к Родине, — душа народа осталась непокоренной, чистой», — писал Пластунов.
Парторгу вдруг вспомнилась одна из последних его бесед на городских пепелищах. Это было на Заводской улице, от которой не осталось ни одного дома. Пластунов словно опять видел перед собой уныло-однообразный уличный пейзаж: обломки стен, редкие, наполовину рассыпавшиеся коробки домов, закопченные столбы домовых печей, собранные в кучки и штабели старые, обгорелые кирпичи, темные бугры землянок, кое-где поросшие желто-зелеными пятнами травы. Слушатели собрались быстро. Парторга пригласили сесть на поросшую травой крышу землянки, — отсюда его все хорошо увидят и услышат.
Дмитрий Никитич рассказывал о тяжелой осени 1941 года, о «великом переселении заводов», о перебазировании промышленности на Урал, на восток, о том, как дружно работали люди уральского и эвакуированного заводов, как создавали грозные боевые машины, знаменитые «тридцатьчетверки», которые участвовали в освобождении Кленовска. Когда Пластунов начал рассказывать о вечере шестого ноября сорок первого года, когда в клубе Лесогорского завода на Урале люди слушали доклад товарища Сталина, вокруг землянки зашелестели шепотки, и наконец чей-то молодой, звучный голос взволнованно и сильно сказал:
— Мы тогда это так себе и представляли: вот из Москвы говорит товарищ Сталин, а народ всем сердцем его слушает!
Тут разом заговорили со всех сторон о том, как фашисты старались своим «толстым враньем» поколебать народ, как мерзкие их газетенки писали, что «мессеры» и «хейнкели» разбомбили все, все советские города, вплоть до Урала.
— А мы им, подлецам, не верили!
— Мы знали, что Москва стоит, как стояла, что Сталин в Кремле!
Среди шума и говора вдруг по-молодому взвился женский голос:
— Да мы и доклад товарища Сталина читали!
— Читали, читали! — подхватили со всех сторон.
— Каким же образом? — изумился Пластунов.
Седая женщина с бледным, худым лицом, на котором молодо блестели темные живые глаза, подошла ближе и сказала:
— Мы и газету с докладом товарища Сталина сейчас вам покажем!.. Эй, сынок… Гришу-ук! Поди-ка принеси!
Гришук, хрупкого вида подросток лет четырнадцати, с черными смышлеными глазками, побежал выполнять поручение, а мать стала рассказывать, как попал в Кленовск номер «Правды» с докладом товарища Сталина.
Десятого ноября мать послала Гришука в лес за валежником. В лесу Гришуку встретился «дяденька в полушубке и с револьвером за поясом», и подросток сразу догадался, что это партизан. Дяденька расспросил Гришука, что делается в городе, а потом серьезно, «как большому», предложил выполнить одно «очень важное поручение», которое, по его мнению, вполне по силам «такому бойкому парнишке, да еще пионеру». Партизан подал Гришуку номер «Правды» с докладом Сталина и сказал: «Вот, сбросили к нам с самолета праздничный привет с «Большой земли». Вот тебе доклад товарища Сталина, передай его слово верным людям. Покажи делом, что ты настоящий пионер, передавай газету из рук в руки, да следи, чтобы не попала в лапы фашистских палачей. Обещаешь?» Гришук ответил: «Обещаю. Честное пионерское!» Так он и сделал. Газета обошла многие и многие землянки и ходила до тех пор, пока совсем не изветшала.
— И что еще радостнее нам было, — продолжала женщина, которую звали Наталья Петровна Ковригина, — сотни людей доклад товарища Сталина читали, но никто не попался, все как один от врага тайну оберегали крепко и сохранили!
Вернулся Гришук и подал Пластунову завернутый в чистую холстинку исторический номер «Правды». Газета действительно до такой степени изветшала, особенно на сгибах, что многие слова и даже целые строки почти стерлись, их уже невозможно было прочесть. Бумага пропиталась едкими запахами сырости, дыма, керосиновых коптилок — запахами бедствия и человеческого горя. Но Пластунов смотрел на нее как на славное оружие, побывавшее во многих боях. Во взглядах людей, также устремленных на эту старую газету, Пластунов читал гордость и удовлетворение: «Да, вот видите, общим упорством и любовью мы сохранили ее, как драгоценность!» Когда Наталья Петровна хотела было взять газету, Пластунов ласково сказал:
— Нет, милая Наталья Петровна, теперь мы поступим иначе: я предлагаю передать этот номер «Правды» на хранение в горком партии. Не так далеко время, когда восстановят в области музей, а там откроется новый отдел — история Великой Отечественной войны. Мы сдадим туда этот дорогой всем экспонат, сохраненный заботой многих советских патриотов. Вы согласны, Наталья Петровна?
— Согласна. Дарю! — торжественно произнесла женщина и вручила Пластунову газету.
Парторг со словами благодарности крепко пожал руку Наталье Петровне, а кругом захлопали, закричали «ура», как будто все это происходило не среди городских руин, битых кирпичей, ям и воронок, а в праздничном зале, полном цветов, огней и знамен. И стояли люди прямо и гордо, будто на отвоеванной высоте, откуда видны мирные дали и солнце, встающее во всей своей красе.
«Да, с такими людьми все сделаем, всего добьемся!» — подумал Пластунов.
«Работа наших агитпропагандистских бригад, — записывал дальше парторг, — помогает также собиранию сил, прежде всего вокруг завода: все новые и новые помощники, всех поколений, появляются на нашей заводской площадке. Для этих людей надо сделать все возможное в данный момент: обучить, накормить, одеть».
Дмитрий Никитич с удовольствием вспомнил, что Наталья Петровна привела с собой на завод целую компанию своих соседей и соседок.
«Чтобы обучение новичков и восстановление старых заводских и других кадров шло быстрее и плодотворнее, мы должны требовать от наших пропагандистов и беседчиков чуткости и умения прислушиваться к нуждам трудящихся, к их пожеланиям и помогать в претворении их в жизнь. Мы должны также шире привлекать к нашей работе городских хозяйственников. Следует больше рассказывать нашим людям, какую широкую помощь оказывает нам государство, какие, например, материалы, товары, продукты питания и т. д. разгружены в Кленовске или ожидаются в ближайшем будущем…»
В эту минуту в комнату постучал Челищев. Пластунов не без сожаления отложил в сторону материалы к предстоящему докладу.
— Слушаю вас, Евгений Александрии.
Челищев начал рассказывать о своих «служебных и душевных делах».
— И вот, Дмитрий Никитич, я пришел к вам за справедливостью. Вы видите, как болит у меня душа! Подумайте… Не вина моя, а беда, что тяжелая болезнь беспощадно выключила меня на целых два года из строя… Но, поверьте, я и моя семья испытали столько страданий… — Евгений Александрович задохнулся и расслабленно опустился на стул.
— Сочувствую вам от всей души, — мягко сказал молчавший все время Пластунов. — Мы готовы направить вас на лечение…
— Не надо мне лечения! Хватит! — страстно вскричал Челищев. — Я жажду работать! Но я считаю, что перенесенные мной страдания дают мне право вновь занять пост главного инженера завода.
— Вот в этом-то и заключается ваша ошибка, — спокойно и решительно прервал Пластунов. — В данном случае страдания — вовсе не довод, как бы ни тяжело было их переносить…
— Почему… не довод? — несколько растерялся Челищев.
— Не довод для решения вопросов государственной важности. Мы отвечаем перед государством, перед Сталиным за восстановление завода, города, всех его человеческих кадров и их будущего. Сами видите, какая колоссальная работа предстоит нам. Если бы мы расставили наши силы бестолково, следуя соображениям психологического или приятельского характера, мы поступили бы антигосударственно, в ущерб интересам тысяч людей, которые ждут от нас, руководителей, помощи и возвращения к нормальной жизни. И вот имеется два варианта: сочувствуя вашим страданиям и вашим переживаниям, оставить вас главным инженером или на ваше место поставить нового работника…
— Молодого, сильного… Я понимаю…
— Нет, не в этом суть дела. Повторяю: поставить нового работника, который все это время находился в самой гуще жизни, имеет немалый опыт военного скоростного строительства, является одним из зачинателей движения скоростников на Лесогорском заводе, а значит — одним из создателей техники военного времени. По моему глубочайшему убеждению, следует принять второй вариант: главный инженер завода — Артем Сбоев, и это решение является, с государственной точки зрения, единственно возможным и правильным.
— А значит, если я в будущем…
— Разве мы вам засекаем дорогу в будущем, Евгений Александрыч? Пройдет время, вы освоитесь с новыми задачами и условиями, да и Артем уедет к себе на Урал, и, возможно, мы даже будем настаивать, чтобы вы снова были главным инженером.
Лицо Пластунова было благожелательно и серьезно.
— Я прошу вас подумать над этим, — повторил он.
— Конечно, — со вздохом сказал Челищев, — второй вариант лучше.
— Ну вот видите, — довольным голосом произнес Пластунов. — Все идет как надо, уверяю вас. Артем Сбоев, как вы скоро убедитесь, умеет срабатываться с людьми и окажет вам большую помощь, вы еще не раз ему скажете спасибо!
— Будем надеяться, — бледно улыбнулся Челищев.
Вечером, дома, уже поостыв, Евгений Александрович передал Соне свой разговор с Пластуновым.
— Логически я понимаю, что лучше было решить так, как и поступило руководство завода. Но, тем не менее, в душе у меня, Соня, словно что-то ноет, болит. Ведь я никогда не был в таком положении…
Соня вдруг быстро поднялась со стула и, порывисто положив руки на плечи отца, сказала:
— Папа, забудь об этой боли, обязательно забудь! Дмитрий Никитич говорил тебе все так верно, так верно…
— Понятно, ты поддерживаешь его как секретарь комсомола.
— И как дочь твоя также, дочь, желающая тебе только добра, папа.
— Вот какие мы стали большие! — с нежной горечью произнес Челищев и, взяв со стола керосиновую коптилку, осторожно поднял ее вровень с лицом дочери.
Серые глаза Сони смотрели укоризненно и строго.
Едва над территорией ремонтного цеха настлали крышу, как Артем Сбоев распорядился немедленно приступать к оборудованию «заводского тыла».
Когда Челищев пришел на утреннюю смену, в цехе уже кипела работа. В одном месте сколачивали длинные верстаки, в другом гремело железо, а в дальнем углу что-то конструировали, а среди этого шума и скрипа и громкого говора двигался Петр Тимофеевич Сотников, весь в пыли, но оживленный и довольный.
— Это что же, действительно, значит, мы приступаем к оборудованию цеха, который еще не имеет ни стен, ни окон, ни дверей? — иронически спросил Челищев, оглядываясь по сторонам.
— Да уж главный инженер знает, что приказывает, — нехотя ответил Петр Тимофеевич и заторопился по своим делам.
Кроме столбов, стропил и крыши, ничего в цехе не было. Отовсюду видно было все, что происходит на заводском дворе, — эта непривычная картина показалась Челищеву столь горестной, что он, не выдержав, отправился к Сбоеву.
— Не рано ли мы начинаем, Артем Иваныч? Уж очень все это странно… — недовольно начал Евгений Александрович. — Когда вы мне говорили, что так именно будет, мне представлялось все это иначе…
— Да как же могло быть иначе? — усмехнулся Артем. — Так, от столбов и крыши, зачинались целые заводы у нас на Урале! Поговорим лучше о другом… Вы наметили уже, как лучше расставить имеющееся оборудование и то, которое должно прибыть к нам?
— Простите, я как-то еще не приноровлюсь к этой пустоте, — смутился Челищев.
— Да почему же пустота, если уже есть фундамент, а на нем уже кладут стены! Напротив, все в порядке, — улыбнулся Артем. — Мы будем заниматься своим делом, а стены будут расти. Жизнь уже подтвердила реальность этого метода в заводском строительстве военного времени, и мы будем продвигать этот опыт и в Кленовске. Вот идемте в цех, и вы убедитесь, как хорошо все расположится!
Двигаясь по цеху своей легкой, пружинистой походкой, Артем успевал все примечать и каждому отдавать короткие и точные указания. Он планировал вслух, записывал, выслушивал советы, делая все это с тем подъемом и непринужденной собранностью мыслей и живой технической фантазии, которые увлекали каждого и заставляли деятельно участвовать в общей беседе. И Евгений Александрович, сам того не замечая, тоже увлекся, начал советовать и планировать, забывая о том, что в цехе еще нет стен.
С каждым днем стены все заметнее поднимались над землей, и Челищев должен был признаться себе, что Артем рассчитал правильно. В течение дня Артем не однажды заходил в цех, окидывал все острым взглядом проницательных глаз, и казалось, уже от одного его появления в воздухе становилось теплее, а от человека к человеку словно передавались невидимые, но веселые искорки. Никого не забывая, Артем подходил к каждому и мгновенно улавливал в его работе именно то, что нуждалось в ускорении или переделке. Когда он бывал доволен, то любил повторять:
— Ремонтники — хороший, крепкий народ! Универсалы и фантазеры, каких мало!.
Челищев пожимал плечами, а Сбоев, закуривая от его папиросы, лукаво усмехался:
— А вы, Евгений Александрыч, вижу, ремонтников не уважаете?
— Я, простите, немного удивлен, что вы, Артем Иваныч, молодой инженер, отмечаете и даже выдвигаете их в первые ряды…
Артем вдруг расхохотался:
— Выдвигаю потому, что отлично знаю. Я, видите ли, сам из ремонтников вышел… да и вообще… попробуйте любое заводское дело без ремонтников на ноги поставить! Осенью сорок первого года у нас в Лесогорске ремонтный цех весь завод выручил, об этом в центральной печати писали… Что было? А вот какая история произошла. В самое грозное время, когда на фронте шли тяжелые бои, сдал самый мощный пресс и, будто по уговору, оба цилиндра лопнули, — словом, беда!.. За несколько лет до войны ставила нам эти цилиндры немецкая фирма «Дейч-пресс». Дело в те годы было для нас новое, да и поглядывать надо было за импортными монтажниками. Спрашивают их рабочие-уральцы: «А что, уважаемые господа, если случится, скажем, надобность произвести регулировку всей этой машины, сколько потребуется времени?» Тогда самый главный инженер ответил: «О, регулировка — это три маленьких неделя!» Ничего себе! Мы тогда уже начали темпы хорошие набирать, а нам преподносят вместо дней целые недели. Далее наши спрашивают: «Ну, а если случится капитальный ремонт всего пресса?» Фирменные инженеры похохатывают: «О, молодий люди… наш пресс на целий век!» — «Но все-таки, все-таки, если случится ремонт?» — «О, увашаемые господа, то будет четыре маленьких месяц!» Четыре месяца! Вот чего они, злодеи, хотели!.. Далеко, гады, целились: сдадут, мол, цилиндры как раз в войну, вот тут-то заказчики советские попляшут! Да мы тоже не зайцы, на опушке ждать пули не стали! Среди эвакуированного имущества разыскали мы цилиндры, да еще куда лучше немецких: за эти годы на наших заводах уже появились свои, отечественные, отличного качества, но не литые, как у немцев, а кованые, что гораздо прочнее и надежнее. Враги нам четыре месяца пророчили, а мы в двенадцать дней нашего медного великана восстановили!.. Понятно, нам, ремонтникам, помогали и кузница, и механический, и другие цехи, но выполнение, планировка, а значит главная техническая выдумка, да и смелость в первую голову от нас требовалась, от ремонтников. Да вы спросите вот этих молодцов, которые в том деле участвовали, они вам порасскажут, в каких других трудных переделках бывали! — и Артем кивнул в сторону Игоря Чувилева и его товарищей.
— А вы говорите: ремонтники, заводской тыл! — закончил Артем. — Как на войне случается, что тыл становится фронтом, так и в заводском деле любой человек может выйти на линию огня!
Утром пятого ноября партийная и комсомольская организации Кленовского завода объявили о предпраздничном субботнике, в котором приглашались участвовать все заводские люди и население города.
Соня, прибежав после работы домой, крикнула уже с порога:
— Мамочка, няня!.. Скорее обедать — и я убегаю… Сегодня общегородской субботник для подготовки к празднику… А до субботника мне нужно успеть побывать на заводе.
— Но ведь ты только что с завода! — удивилась Любовь Андреевна.
— О, на заводе у нас сегодня большое событие… — начала было Соня и смешливо закрыла рот ладонью. — Потом, потом сами увидите… Главное — надо все подготовить к торжественному заседанию… очистить от всего лишнего довольно большой зал…
— Зал? — опять удивилась Любовь Андреевна. — Где же это ты разыскала зал в Кленовске?
— Под театром… и, право, довольно большой зал, мамочка… Ой, какая горячая картошка!
— Под театром? Но прости меня, это же просто подвал.
— Ну, да… подвал… Прежде там декорации и всякая театральная бутафория хранилась… А вот приходите все на торжественное заседание… и увидите, что там будет… Няня, чай пить уже не успею, — вон Маня бежит за мной!.. Пока, пока, до свидания!..
— Все цехи теперь под крышей, — весело отбрасывая от розовых щек развевающиеся на ветру волосы, говорила Маня, пока обе подруги быстрым шагом шли к заводу.
— А под крышей, значит, всюду будут огни, — сказала Соня. — Только бы не опоздать нам к началу события!
— Наши электрики обещали сегодня тоже все закончить. И-их, Сонька-а… Пробежимся по всей линии при огнях! Смотри! — крикнула Маня, указывая вперед.
Над обширным заводским пустырем, высоко над землей, на плоских скатах крыши двигались, размахивая руками, черные силуэты людей.
— Видишь, бригады наших кровельщиков встретились на крыше! — громко радовалась Маня. — Вон шапки в воздух бросают! А железо, как гром, гремит!…
Подбежав ближе, Маня, подняла вверх свою золотоволосую голову и крикнула:
— Товарищи, осторожнее! Крышу, что ли, проломить хотите?
Гром вверху уже стихал, — по лестнице один за другим спускались с крыши комсомольцы. Первым спрыгнул наземь Игорь Чувилев. Увидев Соню, он с улыбкой взял под козырек и отрапортовал:
— Комсомольцы свое слово сдержали, товарищ секретарь.
— Поздравляю, Игорь Чувилев. Поздравляю весь заводской комсомол! — ласково сказала Соня..
— Ну! Мы свое слово выполнили, — начал было Сережа, — а вот проверим, как наши электрики…
— Смотрите — крикнул кто-то.
Под кровлей, где густела мгла, вдруг вспыхнули огни, множество ярких, чистых огней. Некоторое время люди молча смотрели на эти земные, зажженные их руками звезды, на возрожденные заводские огни.
Артем Сбоев, легкий и быстрый, идя рядом с Соколовым, живо рассказывал:
— Вот так же у нас на Урале в первый год войны, случалось, строили: столбы поставят, на столбы крышу, под крышей свет проведут — и пошла музыка! Станки уже работают, а кругом еще стены не до конца выложены. План выполнялся раньше, чем стены встанут.
— Вижу, вы и в Кленовске этот метод применяете, — довольно заметил Соколов.
Маня, схватив Соню за руку, потянула за собой:
— Пробежимся!
Девушки пробежали метров двести по залитому цементом полу, под непривычно сплошной цепью огней.
— Здорово? — спросила Маня, останавливаясь и сияя глазами. — Как замечательно у нас, правда?.. Я всех, всех сейчас ужасно люблю!
— Что с тобой? — лукаво изумилась Соня. — Ты какая-то необыкновенная сегодня!
— А Виталий Банников должен получить двадцать пять носов! — раздался поблизости голос Сережи.
— Каких это носов? — удивилась Соня. — Погоди, Сергей!
— Каких? Обыкновенных двадцать пять щелчков по его глупому носу, — усмехнулся Сережа.
— За что же? — заинтересовались все.
— А вот за то! — загадочно ответил Сережа и, приостановившись, схватил за рукав проходящего мимо Виталия Банникова. — Ну, неприкаянный, где будем с тобой расправу производить — в помещении или на улице?
— Поди ты к черту! — злобно и хрипло прокричал Виталий и вдруг бросился бежать.
— Э-эй! Хвата-ай его! — и Сережа устремился было за Виталием, но Игорь Чувилев резко остановил его:
— Довольно! Бросай свои авантюры… Не в «носах» дело. Всегда ты, Сергей, любишь разные штучки придумывать…
— Что у вас тут происходит с Виталием Банниковым? — недовольно спросила Соня.
— Не с Виталием только, а с целой компанией наших новых подсобников, — объяснил Игорь Чувилев.
Пока все шли по дороге к городу, Игорь Чувилев и три его товарища рассказали, что произошло у них с новыми подсобниками.
Так называли подростков, главным образом мальчишек, призванных на восстановление Кленовского завода. Их набрали отовсюду, одели, обули как смогли, разместили, обучили самому необходимому и поставили на работу. Но работали многие вяло и неохотно, за ними то и дело приходилось досматривать, — такой это оказался «ненадежный народец», как с досадой говорил Василий Петрович. Последние два года они нигде не учились, многие потеряли родителей и, предоставленные самим себе, «промышляли» разными способами, подобно Виталию Банникову, привыкли толкаться на базарах, менять, продавать, бродить с места на место. Привыкнув жить «сами по себе», эта зеленая «вольница» потеряла вкус ко всем занятиям, не связанным с добыванием пищи, курева и дров. Когда после освобождения в Кленовске открылась средняя школа, многие участники «вольницы» оказались столь отставшими, что могли сесть на школьную скамью только с понижением на два, а то и на три класса. Сумевшие преодолеть тяжесть этого разочарования остались в школе, а остальные обратились в «неприкаянных», как выражался Виталий Банников. В бригадах «неприкаянных» он был своего рода вожаком: всегда жаловался то на «несправедливость» с чьей-то стороны, то на «обиду»; то от лица «неприкаянных» предъявлял разного рода требования, без удовлетворения которых «работа явно не пойдет»; то он надоедал всем заявками о «внезапно заболевших» и громко возмущался по поводу того, что «этих сиротинок какие-то черти» не пускают в госпиталь; то он сам по себе или со своей «вольной братвой» поднимал скандал в столовой, крича, что людей «кормят черт знает чем», — и казалось, не было конца его выдумкам и дурным затеям, которыми он даже забавлялся.
Однажды Артем Сбоев, потеряв терпение, просто пригрозил Виталию, что выгонит его со строительства. Виталий приутих, но зато сильнее стал выражать свои настроения, что все разговоры и обещания по выполнению плана восстановления завода, которые он слышал на заводских летучках, были будто «хвастовством». По этому поводу и спорили с ним все чувилевцы.
— Знаете, Соня, он даже поддразнивал нас, чертополох белобрысый! — с негодованием рассказывал Чувилев. — «А вот, говорит, не покроете вы крышу до праздников… А вот не покроете!»
— «И никакого, говорит, плана вы тоже не выполните!» — добавил Сунцов.
— Стал он болтать насчет «хвастовства», — вставил Сережа, — а меня такое зло взяло, что я ему тут же сказал: «Не веришь, что к празднику завод под крышей будет, не веришь? Ну, так вот: если выйдет по-твоему, ты на мне (Сережа показал на свой короткий веснушчатый нос) двадцать пять «носов» отщелкаешь. Ну, а если по-нашему выйдет, я тебе это удовольствие преподнесу. И уж будь спокоен, разделаю тебя в лучшем виде!..» А он, трус, видите, удрал от расправы… Вон бежит, как заяц.
— Еще бы! — усмехнулся Сунцов. — Он еще в школе знал, что ты здорово дерешься!
— Ну что ж, если бы даже Виталий не убежал и Сергей бы ему все эти «носы» отпустил, пользы бы делу не было, — недовольно произнес Чувилев.
— Да, ты прав, Игорь, — раздумчиво сказала Соня, вдруг почувствовав во всем рассказанном скрытый упрек себе: конечно, она, секретарь комсомольской организации завода, должна была присмотреться внимательнее к этой группе неорганизованной молодежи, к этим «неприкаянным», которые уже обратились в помеху общей работе.
Некоторое время все шагали молча, а потом Соня упрекнула Чувилева:
— Что же ты, Игорь, член бюро комсомола, не рассказал мне обо всех этих историях?
— Я не хотел рассказывать об этом… думал, что Виталий выправился, если он внял увещаниям Тамары, — ведь она его на завод привела… Я думал, что надо дать Виталию время освоиться в новой обстановке…
Виталий Банников мелькал среди придорожных развалин. Его белобрысая голова светлела, как растрепанный ветром пучок сухих трав, а в движениях худого, долговязого тела было что-то одичалое. «Так крадутся голодные собаки», — подумала Соня. Виталий был ей противен и непонятен, но против воли она следила за ним.
На некотором отдалении от Виталия Банникова маячили какие-то фигуры. Словно поддразнивая всех идущих по дороге и, как показалось Соне, в первую очередь насмехаясь над ней, секретарем комсомола, банниковские приятели перебегали кучками и поодиночке, перекликались меж собой резкими вороньими голосами и, как по команде, пронзительно свистели в два пальца.
— Эй, чего вы там задираете? — нетерпеливо крикнул Сережа. — Долго вы от людей будете прятаться, как зайцы в лесу?
Свист прекратился. Белобрысая голова Виталия Банникова замелькала уже впереди идущих по дороге. А немного спустя чей-то голос, словно не желая быть узнанным, приглушенно сказал из-за бурого осколка стены:
— А зачем ты человека бить собирался?..
— Я? Бить? — растерялся Сережа и развел руками.
— Конечно, глупо это было с твоей стороны… Просто мальчишество это, — тихо, но с сердцем произнес Чувилев.
— Да, пора это оставить, — серьезно произнесла Соня. — Лучше было бы, если бы все они шагали по этой дороге вместе с нами.
— Конечно, это было бы самое лучшее, — неожиданно прозвенел голосок Тамары Банниковой. Ярко порозовев от смущения, она все-таки продолжала: — Виталька все такой же, как и был, — какой-то дикий… не знаешь иногда, как к нему и подойти…
«Это в первую голову я, я должна знать, как к его душе подойти», — подумала Соня.
Когда Павла Константиновна Кузовлева и парторг Пластунов вызвали ее к себе и предложили ей «руководить заводским комсомолом», Дмитрий Никитич полушутя добавил: «Мы уверены, что вы будете нам добрым помощником и будете вдохновлять на новые подвиги нашу молодежь!» А она прозевала настроение целой группы молодежи и теперь стоит «перед совершившимся фактом», как любит говорить Павла Константиновна.
— Товарищи-и! — смеющимся голосом приказала Маня Журавина. — Шагом ма-арш! Как бы не опоздать на субботник, поторапливайтесь…
— Не расстраивайся, — шепнула она Соне, дружески толкая ее плечом. — Мы этого белобрысого и всю его бражку обуздаем!
Первый, кто им попался навстречу в сенях театрального подвала, был Ян Невидла. Пыхтя и отдуваясь, он тащил наверх тяжелую охапку каких-то досок и деревянных обломков. Его выцветшая фуражка, плечи и лицо были в грязи и в пыли, но глаза довольно улыбались:
— Идет уж работа… на полни ход!
За каких-нибудь два дня Невидла совершенно прижился на строительстве. Уже все знали этого приветливого, добродушного чеха, со всеми он раскланивался, шутил, всем был готов помочь. На участке Игоря Чувилева чеха приняли по-братски радушно. Он с удовольствием месил бетон и утаптывал его в котловане.
Четверке друзей вместе с чехом Василий Петрович поручил очистить от хлама, а затем побелить стену около входа в подвал.
Ян Невидла, работая, поглядывал в сторону Мани Журавиной и следил за выражением милого девичьего лица. Она говорила что-то, а ее розовый подбородок с ямочкой вздрагивал от сдержанного смеха. Ян громко вздыхал и с силой шлепал кистью по стене, но девушка ни разу не обернулась в его сторону. Ян и не подозревал, что Маня говорила как раз о нем.
— Как я с ним познакомилась, Сонечка?.. Ну! Это похоже на роман!.. Как потом оказалось, мы с мамой были первые советские люди, с которыми Ян связался.
Однажды в домик тети Насти ввалилась целая ватага гитлеровцев. Вся улица была оцеплена. Обыскав каждый угол и раскидав все, солдатня протопала дальше. Но один солдат, задержавшись в сенях, вдруг снял пилотку и почтительно поклонился испуганным женщинам. После брани и наглости было удивительно и чудно, как во сне, услышать слова: «Люблю русский народу!», произнесенные с самой лучезарной улыбкой! А потом начались сюрпризы!.. Курчавый солдат сказал, что он чех, что он любит русский народ, а фашистов ненавидит, что фашистам и Гитлеру он «не слуга, а самый заклятый враг», — и далее уже такое заговорил, что хозяйка на него даже сердито шикнула, чтобы болтал потише. Потом Ян, как нарочно, стал всюду попадаться Мане навстречу и всегда с такой преданностью смотрел на нее, что девушка начала разговаривать с ним. Ян Невидла рассказал Журавиным свою историю, и обе партизанки убедились, что Ян «в самом главном», то есть в борьбе с фашизмом, был «вполне умен».
— Мы как раз в то время две диверсии готовили, и Ян Невидла помог в этом деле, а после того ушел в лес к партизанам… Потом я около двух месяцев не видела Яна… словом, до того самого дня, когда пришла к нему в госпиталь. Я без этого кудряша даже соскучилась немножко!
— Вот какие тайны открываются, Манечка! Значит, он тебе понравился?
— Понравился? — Маня смешливо поморщилась. — Д-да, немножко… А кто тебе нравится, Соня?
— Мне?.. Никто.
— Ну, как же это? Обязательно кто-нибудь должен нравиться! — убежденно сказала Маня. — Некрасивые девушки — и то о ком-нибудь мечтают, а ты… Ты скрытная, я знаю!
— Да уверяю тебя, Маня, я ни о ком не думаю.
— Ой, Сонечка, это невероятно: в молодости только и влюбляться!
— У меня, значит, не получается, — пошутила Соня. — Да и в кого же?
— Гм… в кого? А в парторга, например, в Пластунова!
— Ну, с чего тебе это в голову пришло, Маня?
Маня озорно улыбнулась и, наклонившись к уху Сони, зашептала:
— А я видела, как он однажды тебе долго вслед смотрел.
— Тебе просто показалось, — смущенно отрицала Соня.
— Да, да, он находит что-то в вашем личике, товарищ Челищева.
— Э-эй, Маженка! — раздался громкий возглас Яна.
Стоя на деревянных козлах, с длинной малярной кистью в руках, он белил потолок. Высокая, худая фигура Яна, будто паря в воздухе и почти упираясь головой в потолок, смешно возвышалась над оживленными группами дружно работающих людей.
— Маженка! — кричал он, победно тряся кистью, с которой летели капли мела. — Еще пять минут — и я иду вам помогать!
— Управимся и сами, — равнодушно отвечала Маня, мотнув головой.
— Что ты с ним так нелюбезно? — заметила Соня.
— А чтоб не очень о себе воображал! — задорно фыркнула Маня, чуть скосив глаза в сторону Яна.
Ольга Петровна и Ксения Саввишна, управившись с самой грязной работой на своем участке, умылись во дворе и, освеженные, довольные, вернулись на место.
— Прямо даже не верится, что мы с тобой, Ксения, привели в порядок наш, так сказать, сектор, — смеясь, сказала Ольга Петровна, причесывая мокрые, блестящие волосы.
— Ну, в сравнении с тем, что мы с тобой задумали, это еще дело небольшое.
— А мне так хочется скорей взойти на леса и начать дом строить! Справимся ли только? Что-то страшно, Ксения!
— Вот после праздника начнем, тогда и увидим, — рассудительно ответила Ксения Саввишна. — Все заявки Соколов уже одобрил. Да вон он, легок на помине, уже здесь ходит… вот он к нам направляется.
— Будущим строительницам привет! — громко, с широкой улыбкой, сказал Соколов и, как показалось Ольге Петровне, не случайно первой пожал ей руку.
— Спасибо за доверие! — весело сказала Ольга Петровна и стала рассказывать, что ей хочется скорее приступить к строительству и что она готова бороться со всеми трудностями.
— Да вы, я вижу, боевая, — похвалил Соколов, а Ольга Петровна звонко расхохоталась от радости, чувствуя, как идет ей быть веселой.
Ей всегда говорили, что она выглядит значительно моложе своих тридцати с лишком лет, — «да и вообще, боже ты мой, разве это годы?»
— Итак, — сказал на прощание Соколов, пожимая женщинам руки, — в первое же воскресенье после праздника, уважаемые строительницы, вы положите первый кирпич?
— Обязательно! — гордо и весело ответила Ольга Петровна.
— Эх, как ты разговорилась нынче… и разрумянилась, словно невеста! — пошутила Ксения Саввишна.
«А ты ни о чем не подозреваешь и ровно ничего не понимаешь!» — подумала Ольга Петровна, радуясь своей заветной тайне, и Ксения Саввишна показалась ей серенькой и простоватой.
— Смотрю я на предгорисполкома нашего и дивлюсь: и на все-то его хватает! — заметила Ксения Саввишна.
— Да, конечно, — обронила Ольга Петровна, и будто что-то вдруг потускнело вокруг.
Действительно, Соколов останавливался около разных людей, спрашивал их о чем-то, кивал, улыбался, и даже на расстоянии Ольга Петровна видела, как приветлив он со всеми.
«Но, в самом деле, почему же он должен быть неприветливым с другими? — уже успокаиваясь, думала она. — А все-таки дольше всего он пробыл у нас!»
Шестого ноября вышли все на работу, как обычно, дружной компанией. На повороте Чувилев, заметив идущего вразвалку Виталия Банникова и еще нескольких мальчишек, молча указал на них своим друзьям.
— Бессовестный он человек, этот Виталий! — осудила Юля Шанина. — Вчера я его спросила: «Что же, говорю, ты на субботник не идешь?», — а он только свистнул мне в ответ.
— А мы вот тоже его спросим! — погрозил Сунцов и вдруг свистнул.
И остальные три друга издали такой пронзительный свист, что Виталий Банников испуганно остановился.
— То-то! — удовлетворенно крикнул Игорь Чувилев. — Видим: совесть у тебя нечиста!..
— С чего бы это? — дерзко отозвался Виталий, не трогаясь с места и роя каблуком землю.
— Но, но… не ломай дурака! — возмутился Игорь Семенов. — Все мы вчера до ночи на субботнике работали, а ты дома баклуши бил.
— Это еще доказать надо! — выкрикнул Виталий, хотя все уже были близко и шли в одной шеренге. — Я за дровами в лес ходил! Потом я их рубил! На зиму надо дров запасти! Да!
— Ты не кричи, мы тебя не боимся, — съязвил Сережа.
— Погоди, Сережа, — вмешалась Соня.
Она чувствовала, что вмешивается сейчас только «по обязанности» секретаря комсомольской организации, а этого ей всегда было мало. Строго и спокойно, принуждая себя смотреть на Виталия, Соня сказала:
— Стыдно тебе, Виталий Банников, что вчера ты не захотел вместе со всеми….
— Не захотел! — опять выкрикнул Виталий. — У меня сил нет, чтобы хотеть! Мы в землянке задыхаемся! Хватит с меня, хватит! — и Виталий, вдруг нелепо взмахнув длинными руками, побежал впереди всех.
Соня растерянно посмотрела ему вслед: еще никогда не бывало, чтобы ее, секретаря комсомола, так демонстративно не захотели слушать. Несколько минут она шла бледная, опустив глаза в землю и задыхаясь от оскорбления.
«Но хуже всего то, что я не знаю, что же мне теперь с этим ничтожеством делать! — пронзила Соню простая и жестокая мысль. — Вызвать его, поговорить? А он опять убежит от меня, вот и все. Да ведь он и не комсомолец…»
— Черт знает, какой все-таки болван! — прервал неловкое молчание Сунцов.
— Действительно… — стесненно вздохнул Чувилев.
Никто больше не произнес ни слова.
Соня пришла на завод хмурая, с тяжелой головой. Виталия Банникова она больше не видела, но все время помнила о нем.
В конце смены Маня Журавина передала Соне приятную новость:
— Артем Иваныч назначил нас с тобой и еще кое-кого проследить, чтобы все было готово к торжественному собранию! Ой, сколько надо успеть: все сделать, потом сбегать домой переодеться, потом в театр… то есть в наш подвал… впрочем, нет, нет, именно так: в театр! — смеясь и перебивая самое себя, тараторила Маня. — В зале все должно быть без сучка и без задоринки. Говорят, после заседания будет концерт, из области артисты приедут… правда, замечательно?
— Ты меня совсем завертела! — невольно улыбалась Соня.
Маня взяла ее под руку, и обе почти вприпрыжку побежали на театральную площадь.
На дороге их догнали Игорь Чувилев и Игорь-севастополец.
— Соня! Маня! — отчаянно, в один голос, закричали тезки. — Слыхали новость? Киев освободили!
— Киев?! — так же в один голос радостно взвизгнули девушки.
— Да, да!.. Мы своими ушами слышали… Парторг с директором разговаривали… — наперебой докладывали оба Игоря.
— Товарищи… какая радость к празднику! — сказала Соня, обводя все лица сияющими глазами.
— Ур-ра-а! Киев на-аш!.. — запела Маня и, схватив друзей за руки, завертела всех в неистовом танце.
Соня, вдруг забыв о всех своих заботах и волнениях, захлопала в ладоши, расхохоталась и закружилась в тесном хороводе.
— Да здрав-ству-ет Ки-ев, сго-ли-ца Ук-ра-и-ны! — хором, зычно, во всю силу грудной клетки, кричали все четверо. — Ур-ра-а-а!
— Ой, стойте, не могу! — задохнулась Соня, смеясь и кашляя. — Ребята, ведь нам надо торопиться в театральный зал.
— А ну, кони добрые… бегом! — скомандовала Маня.
И четверо побежали во весь дух.
В левом углу эстрады, пахнущей свежими сосновыми плахами, бесшумно работал аккуратный старичок в молескиновой блузе, смешно обвязанный серой грубошерстной шалью ручной вязки. Тихонько отдуваясь, он покрывал лаком крышку старого рояля. Соня и Маня поздоровались со старичком. Кто не знал в Кленовске единственного в своем роде «музыкальных дел мастера» Никиту Павловича Дернова? Он настраивал и ремонтировал рояли, скрипки, баяны, гитары, и вообще, казалось, не было на свете музыкального инструмента, которого он не вернул бы к жизни.
— Никита Павлыч, вы устали, разрешите помочь вам, — предложила Соня.
Старичок протестующе замахал руками, выпачканными черным лаком.
— Ни-ни!.. Инструмент к жизни возвращаю я один… И он это чувствует! И будет жить!
Старый настройщик упрямо тряхнул хохолком и, отступив на шаг, полюбовался своей работой.
— Вот смотрите, как же мы, значит, до войны были богаты и избалованы! Помню, настраивал я этот рояль в тысяча девятьсот сороковом году, а мне директор театра и говорит: «Ну, Никита Павлыч, последний раз вы над этой развалиной возитесь, мы из Москвы новый рояль скоро получим!» Действительно, получили… и стащили вот этого старика, — он нежно и сочувственно провел рукой по роялю, — сюда, в подвал. Нет худа без добра, — старик здесь, под разным мусором, хоть и порядком заржавел, но сохранился. На другой же день, как наши вернулись, я заявил товарищу Соколову: «Жизнь воскресла, а я могу предоставить рояль!» Соколов одобрил: «Действуйте!» И вот я за три месяца по струночке, по молоточку восстановил нашего старика… Прошу послушать, как он звучит. Он сел за рояль и ударил по желтым клавишам старыми, узловатыми пальцами. Густой и чистый аккорд гулко проплыл под нависшими сводами подвального зала с длинными рядами простых скамей, пахнущих свежей сосной.
— Еще! — умоляюще сказала Маня.
Никита Павлович заиграл вальс, раскачиваясь в такт и блаженно поднимая белые брови.
— Давай, ребята, хоть сейчас музыку послушаем! — раздался громкий голос.
Это Виталий Банников, держа метлу на плече, пыльный и взъерошенный, вошел в боковую дверь, как всегда предводительствуя гурьбой подростков.
— Шш… не галдите! — сердито зашипела на них Маня.
Виталий подошел вплотную к эстраде и облокотился на нее продранными локтями. Когда настройщик перестал играть и запер рояль, Виталий произнес с жалобной издевкой:
— Ну что же вы, Никита Павлыч, удовольствия нас лишаете? Сейчас только и послушать… а то ведь нашей компании придется на улице торчать, мы же билетов не получили…
Он задирал и гримасничал, глядя на девушек злыми, усмехающимися глазами.
— Здесь, ребята, в этом чудном зале, — он фыркнул, — будут счастливцы сидеть…
— Довольно молоть! — сердито крикнула Маня. — Что, по-твоему, весь город может здесь разместиться?
— Не может, конечно, — бросил Виталий, дернув плечом. — А вот вы обе… — он кивнул в сторону Сони, всем видом своим показывая ей: «А я тебя не боюсь!» — вы обе, однако, билеты получили!
— Билеты получили в первую очередь те, которые план выполнили! — опять отрезала Маня. — Не мешай работать!
Она сердито отмахнулась от Виталия и другим тоном сказала Соне:
— Сейчас скатерть будем расстилать!
— А мы пойдем площадь подметать! — хохотнул Виталий и вдруг, сделав ручкой в сторону девушек, вышел из залы, под дружный хохот всей «неприкаянной команды».
Натягивая и прикрепляя кнопками к столу кумачовую красную скатерть, Маня успокоительно сказала Соне:
— Брось расстраиваться из-за этого закорючки. Эх, даже побледнела вся…
— Он не меня только задевал сегодня, а достоинство комсомола, — дрожащими губами ответила Соня.
— Да черт с ним совсем! — презрительно и беспечно сказала Маня. — Не хочется мне праздничное настроение портить, а то бы я этому задире сказала ласковые слова… Из всего семейства Банниковых только одна Тамара на верном пути…
— Ой, посмотри, Маня!.. — шепотом перебила подругу Соня и оторопелым жестом показала перед собой.
В зал вошла Павла Константиновна, а рядом с ней шел Виталий Банников. Приостановившись, Павла Константиновна о чем-то спрашивала его, а он, обратив к ней худенькое, детски-покорное лицо, что-то тихо отвечал. Потом Павла Константиновна покачала головой, опять что-то сказала Виталию и материнским жестом пригладила ему волосы.
Соня, пораженная этой неожиданной сценой, в полном смятении встретила устремленный на нее ласковый взгляд Павлы Константиновны.
— Вот, дорогой наш комсомол, — мягко и неторопливо начала Павла Константиновна, как почудилось Соне, не замечая растерянного ее молчания, — особенно вам, заводским людям, просто непочатый край работы с такими вот, как Виталий Банников.
Она кивнула в ту сторону и удивленно пожала плечами:
— А он уж исчез!
«Исчез потому, что не хочет подойти ко мне!» — с горькой обидой подумала Соня.
— Я вас давненько не видела, милые мои, — сказала Павла Константиновна и, по давней своей учительской привычке, положила сухонькие, легкие руки на плечи девушек. — Ну, рассказывайте, как вы живете?
Павла Константиновна спрашивала, глядя на своих бывших учениц внимательными темнокарими глазами, выражение которых девушки с первых своих школьных лет умели распознавать.
Соня, отвечая на вопросы, старалась добросовестно рассказать как о самом важном и интересном, так и о разных мелочах заводской жизни. Но она заметила, что глаза Павлы Константиновны щурятся и помаргивают.
«Она поняла, что я что-то скрыла от нее», — подумала Соня, и смутное чувство недовольства собой, обида на Виталия, забота о чем-то не сделанном ею — все это, как глухая боль, приступило к сердцу.
— Что с тобой? — озабоченно спросила Павла Константиновна. — Не простыла ли ты?
— Нет, Павла Константиновна, это просто так. Мы сегодня завертелись немножко… — сказала Соня, опустив глаза.
— Ну, ну! — улыбнулась Павла Константиновна. — Ты заходи-ка ко мне в горком почаще. Поговорим по душам.
— Спасибо, Павла Константиновна, — смутилась Соня.
Зал между тем уже шумно и голосисто заполнялся людьми.
У входов то и дело раздавались голоса Игоря-севастопольца и Сережи:
— Товарищи, предъявляйте билеты! У кого нет билетов, просим тех выйти на площадь… и, пожалуйста, не беспокойтесь: репродукторы проверены, будут работать что надо: Все отлично услышите…
— Товарищи командиры, просим вас проходить в первые ряды!..
Первые ряды скоро запестрели орденскими ленточками, засияли орденами и медалями. Вместе с несколькими генералами и офицерами разных войсковых частей пришло немало и молодых бойцов, на гимнастерках которых тоже празднично поблескивали ордена и медали. Командиры и солдаты зенитных батарей, густо зеленея круглыми котелками защитных касок, со сдержанным шумком рассаживались на места. Рабочие, работницы, техники и инженеры Кленовского завода, работники городских учреждений, переговариваясь и здороваясь друг с другом, оглядывали зал, румяный от алых полотнищ и знамен. По залу носился смешанный запах хвойных гирлянд, свежей краски, добротных армейских сапог, солдатского сукна и тот особый, скромный аромат праздничного обихода и чистоты, который, казалось, напоминал каждому: «Вспомните только, из какого запустения все это создано!»
Из Москвы по радио передавался симфонический концерт. Разноголосый гул голосов, шарканье ног, хлопанье дверей обволакивали музыку простой, волнующей мелодией возрожденной жизни. Среди этого шума и музыки, как бы порхающей вокруг незримыми теплыми вихрями, сидела Соня и оживленно разговаривала с Маней. В считанные минуты, которые еще оставались до всеми ожидаемого часа, Дмитрий Никитич много раз успел оглядеть Соню, все заметить и запомнить. Суконная кофточка брусничного цвета бросала розоватый отсвет на склоненное лицо девушки, на ее маленькое ушко, выглядывающее из-под приспущенных волос. Как и прежде, она причесывалась на прямой пробор, но уже не полудетские, подвязанные возле ушей косы, а мягкий узел русых волос плотно и красиво лежал у нее на затылке.
Кто-то позади тронул Соню за плечо. Она подняла голову, повела длинной, как стебель цветка, темной бровью, вскинула ресницы, улыбнулась глазами и губами, что-то ответила, не подозревая, сколько свежести и красоты в каждом ее движении и взгляде.
Пластунов увидел, что Соня подняла голову, и еще упорнее, притягивая к себе ее взгляд, стал смотреть на нее. Но она глядела совсем в другую сторону и не замечала его.
Голос Соколова, раздавшийся совсем рядом, вывел Пластунова из задумчивости. Дмитрий Никитич приказал себе: «Ну, довольно… хватит с тебя, чудак!»
Радио вдруг замолкло. Сотни людей, глядя на черный диск, замерли на своих местах, боясь нарушить эту чуткую, полную ожидания тишину. Откуда-то из глубины донесся шум, напоминающий всплески большой волны, и сразу же в зал словно хлынул шум морского прибоя: в московском зале гремели рукоплескания и ликующие крики «ура».
— Сталин… Сталин… — единым широким дыханием пронеслось по рядам тесно сидящих людей.
Все встали, рукоплеща, сливая звуки аплодисментов и голосов с торжественным шумом далекого и вместе с тем близкого московского зала, где сейчас тысячи людей видят Сталина и ждут его слова.
В прибой голосов ворвалась пронзительная трель звонка. Потом опять наступила тишина, и голос Сталина произнес:
«Товарищи! Сегодня народы Советского Союза празднуют 26-ю годовщину Великой Октябрьской социалистической революции».
— О! — выдохнул Ян Невидла в порыве небывалого счастья.
А Маня, поглядев ему в глаза, только гордо кивнула, как будто бы одной ей он был обязан тем, что находится здесь и слушает Сталина. Да он и не стал бы с ней спорить: ему всегда казалось, что все, что она делала, было удивительно верно и необходимо. Эта русская девушка, здоровая, с сильной и гибкой фигурой спортсменки, не только очаровывала его всем своим бесконечно прелестным и насмешливым обликом, но и безо всяких усилий подчиняла своему влиянию.
Ян Невидла слушал, как Сталин докладывал о победах Красной Армии и переломном моменте войны, и удивлялся про себя, как просто говорит этот великий человек, о котором знают люди во всех уголках земного шара.
Скоро Яну стало ясно, что все, что Сталин рассказывал народу о наступлении Красной Армии, о поражении гитлеровских войск, о немецких потерях, имело самое близкое отношение к жизни Яна Невидлы.
«У меня вообще никакой жизни уже не было бы, я давно валялся бы трупом где-нибудь при дороге, если бы не перешел к русским. Только Красная Армия может быстро закончить эту страшную войну, только Сталин, только Красная Армия могла устроить фашистам сталинградский котел!.. А что мы еще увидим впереди!..»
И Ян Невидла благодарным взглядом посмотрел на портреты Ленина и Сталина и на красные знамена в зале.
…«Можно с полным основанием сказать, что самоотверженный груд советских людей в тылу войдет в историю, наряду с героической борьбой Красной Армии, как беспримерный подвиг народа в защите Родины…» —
и едва прозвучали эти слова Сталина, как в огромном московском зале загремела буря рукоплесканий.
Ольга Петровна из второго ряда отлично видела лицо Соколова. Он аплодировал, сложив большие руки коробочкой, а его черные глаза, быстро и весело оглядывающие множество лиц, ярко блестели.
Ольга Петровна вдруг привстала на цыпочки, звонко крикнула: «Ур-ра-а!» — и сильнее захлопала в ладоши. Соколов обернулся в ее сторону. А она еще выше подняла руки и забила в ладоши из всей силы, как ребенок смеясь от счастья.
В зале становилось все жарче и душнее. Пластунов, сидевший в президиуме ближе всех к выходу, спустился по лесенке с эстрады в сени, потом поднялся на улицу и остановился.
На Театральной площади стояла густая толпа, которая живой рекой растекалась в протоки близлежащих кварталов. Под лунным небом лица людей, поднятые вверх, к черному репродуктору, светились бледным, отраженным светом. Слышно было, как земля тихонько гудела под осторожным топотом тысяч человеческих ног, — бесснежный, каленый мороз все крепче забирал к ночи, но никто не уходил, люди жались друг к другу, устремись жадным взглядом вперед, вверх, к чернеющему в высоте колоколу радио, откуда широко и спокойно раздавался голос Сталина.
Немного спустя Пластунов заметил, что в разных местах среди развалин, словно длинные мечи, подпирающие небо, тонко чернели стволы зениток, которые придавали особую, суровую торжественность этому праздничному вечеру.
Почувствовав, что кто-то смотрит на него, Пластунов обернулся. Из-под железной каски белозубо улыбалось ему костистое лицо Феди-зенитчика.
— Что? Держите небо, товарищи зенитчики? — шепотом спросил Пластунов.
— Держим небо, товарищ парторг! — торжественным шепотом ответил Федя.
— Ив небе все в порядке? — пошутил Пластунов.
— Да только «он» посмей! — и Федя угрожающе поднял кулак.
Вдруг толпа на площади всколыхнулась веселым и шумным смехом.
«Вступая в войну, — говорил Сталин, — участники гитлеровского блока рассчитывали на быструю победу. Они уже заранее распределили кому что достанется: кому пироги и пышки, кому синяки и шишки».
— Сейчас они, гады фашистские, где-нибудь как раз эти синяки и шишки получают, — крикнул большебородый старик в заплатанном полушубке и драповой кепке, похожей на большой гриб, разбухший от дождей.
Женщина неопределенного возраста согласно кивнула старику и засмеялась так звонко и заразительно, будто была она совсем молодая и будто не жалкое старье, а новая, красивая одежда была на ней.
— Конец фашисту уже виден, дедушка!
«Сколько пережили все эти люди, — думал Пластунов, — потеряли родных и близких, разорились… но человек стоит на родной своей советской земле — и вот, смеется над фашистами! И как смеется, черт возьми… так смеются только богатыри и счастливцы! Можно остаться одиноким, без любви и личного счастья, с советским человеком могут произойти разные беды, но никто не сможет вырвать из его души наивысшее его счастье — сознание кровной связи его с Родиной. Спроси сейчас любого — и он ответит, что мы победим!»
Пластунов спустился вниз, в так называемый зал, которому еще предстояло некоторое время называться этим громким именем. Все здесь показалось парторгу еще ярче и значительнее: огни десятков лампочек, знамена гвардейских дивизий на трибуне, красные полотнища на стенах. На лицах людей Пластунов здесь, в освещенном помещении, еще яснее видел выражение того наивысшего человеческого счастья, о котором он только что думал под вечерним ноябрьским небом.
«Пусть некоторые люди, — думал он, — по молодости и неопытности могут даже не сознавать ясно этого счастья, но все равно оно помогает им, потому что оно есть, оно существует…»
Едва отец и дочери Челищевы, вернувшись с праздничного вечера домой, вошли в переднюю, их встретил громкий, будто помолодевший голос матери:
— Свет, свет!.. Милые мои… свет!
Лампочка, словно звезда, сияла над столом, украшенная абажуром в виде тюльпана, сшитым наскоро из куска шелка.
— Прелесть какая! Чудо! — взвизгнула Надя и закружила мать.
— Уж мы любовались, любовались! — рассказывала няня. — А вначале, батюшки, что было… Ведь мы не знали, когда это будет.
— Сижу я, штопаю белье у коптилки… — почему-то блаженно-плачущим голосом начала Любовь Андреевна, — и думаю: «Боже ты мой, как трудно даже белое разглядеть при этом жалком свете…» И вдруг… как в сказке… в глаза мне ударил свет! Я вскрикнула, себе не верю, плачу от радости… а лампочка горит себе и горит, подумайте!
— А я потом, уж когда мы отошли немножко, — вступила опять в беседу няня, — вспомнила и говорю: «А ведь Сонечка-то наша об этом знала, — помните, Любовь Андреевна, как она за обедом-то поперхнулась, а мы еще, как маленькие, принялись хохотать…»
— Я знала, знала! — засмеялась Соня. — Но я хотела, чтобы это был сюрприз для вас с мамой!
«Это все Артем постарался», — подумал Челищев, и ему захотелось крепко пожать руку молодого уральца.
— Вот и встретили праздник, встретили! — повторяла Любовь Андреевна, и все, радуясь, глядели на скромную лампочку, которая разливала на стены, на лица, на всю жизнь свой чистый, победный свет.
В первое же воскресенье после Октябрьского праздника Соня поднялась еще затемно. В доме было тихо, только в передней сухо пощелкивали дрова в печке.
Няня, обвязавшись крест-накрест шалью, возилась у плиты.
— Ой, Сонюшка, уж и мороз нынче! — зашептала она. — Хуже нет, когда холодище на голой земле…
— Ничего, нянечка, разомнемся.
— А может, без тебя обойдутся…
— Что ты, что ты! Я же секретарь комсомола, я вчера всю нашу молодежь призывала на воскресник — и вдруг я останусь дома…
— Да уж так оно и выходит: назвался груздем — полезай в кузов… Надежду-то будешь будить?
— Обязательно.
Василий Петрович Орлов и Иван Степанович Лосев пришли к «своей» разрушенной коробке раньше всех других. Они выбрали «для начала, по-стариковски», как говорил Василий Петрович, небольшой одноэтажный дом с наполовину сохранившейся кирпичной кладкой.
— Смолоду я кузнечные печи клал, а на старости лет вот и каменщиком заделаюсь, — сказал Лосев, простукивая ломиком срезанный наискось угол кирпичной стены.
— Вот эти два верхние ряда скинем, а дальше кирпичи сидят крепко, — произнес Василий Петрович.
Некоторое время они работали молча. Руки Ивана Степановича двигались мерно и быстро, но синие глаза его смотрели невесело.
— Что задумался, Иван Степаныч? — спросил наконец Орлов.
— Задумаешься! — вздохнул Иван Степанович и кратко рассказал, чем его озаботило письмо, полученное вчера из дому.
Зять его, бывший танкист, капитан Сергей Панков, тяжело раненный, в прошлом году-вышел из строя. Много томления и хлопот было с ним, пока он уверился в том, что жена его Таня, младшая дочь Ивана Степановича, продолжает любить его, инвалида.
Выйдя из госпиталя, Сергей Панков стал преподавать историю в средней школе. И вот, когда после многих страданий жизнь молодой семьи понемногу вошла в колею, у Сергея открылись раны, его опять положили в госпиталь.
— А уж если Сергей в госпитале, дочь моя Татьяна и сынок ее душой страждут, сна, аппетита лишаются. Вот и пишет мне жена, что дома опять все впереверт пошло!.. Эх-х!
Иван Степанович помотал головой и с силой вдвинул кирпич в подогретую цементную массу, приставил другой, третий, заровнял и пошел все дальше, вплоть до того места, где разрушенная стена круто обрывалась.
Василий Петрович некоторое время тоже работал молча, но его не удовлетворила беседа, завершившаяся горестным восклицанием Ивана Степановича.
— Та-ак… — наконец раздумчиво протянул он. — И как же ты решил, Иван Степаныч?
— А так вот и отпишу своим: «Держитесь пока без меня, потому что уехать мне сейчас из Кленовска никак невозможно. Уеду я отсюда только тогда, когда кузнечный цех пустим в ход… Что обещал, то и выполню».
Старики закурили от костерка, присели на край фундамента и некоторое время дымили молча. Потом Иван Степанович, хмуро морщась от ветра, произнес:
— Д-да… Работы тут, как говорится, еще тьма-тьмущая. Робь с утра до ночи, а забота все будет на загривке сидеть. Когда-то все это запустенье в норму придет…
— Придет, — спокойно отозвался Василий Петрович. — Многое даже еще лучше будет, чем было, — уж я тебе на Урал обо всем потом отпишу.
— Староваты вот только мы с тобой, Василий Петрович. Ясно, многого уж не увидим.
— Ну и что из того! А я думаю, что человеку важно, чтобы он не как гнилушка потух, а в общем деле, как боец, если уж на то пошло, закончил свою жизнь…
— Этак-то дай бог всем помирать, Василий Петрович.
— То-то! Однако, Иван Степаныч, мы с тобой начали за здравие, а кончаем за упокой. Разделаем же мы с тобой домик, будешь потом у себя на Урале рассказывать, как город Кленовск к жизни возвращал.
Большая группа молодежи с комсомольским бюро в полном составе, а также кое-кто из старшего поколения во главе с тетей Настей пришли еще до света к развалинам Дома специалистов на Ленинской улице.
Пока разжигали костры для подогрева, занялся мутный рассвет.
— Ну, ребята, не зевайте! Уже день пришел, — заторопила тетя Настя.
Закутанная в разное теплое старье, она стояла на выступе полуразвалившейся стены. Большая, с размашистыми движениями и звучным голосом, тетя Настя распоряжалась, как командир, давно привыкший к своей власти.
Ян Невидла пришел на воскресник еще и для того, чтобы потолкаться около «Маженки». Все здесь казалось ему столь мрачным и непоправимым, что ему трудно было даже вообразить, как может эта руина обратиться вновь в жилой, благоустроенный дом.
— Эй, Ян! На что загляделся? — прикрикнула тетя Настя.
— Если вы, Ян, будете вот так сентиментально вздыхать, мама вас и вовсе отсюда прогонит, — лукаво припугнула его Маня.
— Ой, ой! — не на шутку испугался Ян. — Я буду стараться, Маженка.
— Ян! Не ловите ворон! — расхохоталась через несколько минут Маня и смешно передразнила, как Ян открывает рот.
Ян замолчал было и надулся, а через минуту опять любовался своей волшебницей.
— Вы опять зеваете, Ян Невидла! Ну как вы кирпичи кладете?.. Надо плашмя, а вы на ребро… Что такое плашмя? А это вот что… Видите? Поняли?
Маня показывала, смеясь зелено-голубыми солнечными глазами, а сама приговаривала:
— Работайте ловчее, Ян, а то потом еще придется мне своею собственной рукой записать вас на черную доску, как отстающего, как лентяя… Понятно?
— О, как можно, Маженка! Верно я положил кирпич?
Чувилевская бригада восстанавливала стену по фасаду.
— Ты что приумолкла? — спросил Юлю Шанину Сунцов, заглядывая в наклоненное, ярко порозовевшее на морозе лицо девушки. — Опять тетя Оля что-нибудь напела?
— Да… «Зачем, говорит, ты вместе с Анатолием будешь всюду торчать? Лучше бы, говорит, ты со мной и Ксенией Саввишной на воскресниках работала».
— Та-ак. А я, выходит, зачумленный какой-то?
— Она не против тебя лично, Толя. Она считает, что мы с тобой… ну, все только воображаем… «О вас, говорит, скоро все в Кленовске будут болтать. Зелень вы зеленая, говорит, жених с невестой…»
— Вот так она всегда, — мрачно сказал Сунцов. — Никак не хочет поверить, что у нас с тобой все страшно серьезно.
Сунцов вдвинул последний кирпич, заровнял ряд, начал новый. Потом, поглядывая на Юлю, с наивным возмущением продолжал:
— Что же она думает, твоя тетя Оля, только в тридцать или в сорок лет люди имеют право любить всерьез?
— Толя! — испуганно оглянувшись назад, сказала Юля, — Сережа все что-то кивает в нашу сторону, ты же знаешь, какой у него язык…
— Когда-нибудь я такую «памятку» на спине закачу этому черту Сережке, что он навсегда оставит свои шуточки! — обозлился Сунцов. — Какого черта он мне все кивает?
— Он сюда идет! — опять испугалась Юля.
— А ну, только попробуй он, только попробуй! — захорохорился Сунцов.
— Ребята! — кричал Сережа, широко шагая по скрипучим доскам лесов. — Ребята! Соня говорит, что надо же соревнование объявить!
— Конечно, надо! — откликнулась Юля, а Сунцов облегченно расхохотался и с силой стукнул Сережку по костлявой широкой спине.
Тот боднул его головой, и через секунду оба, хохоча и брыкаясь, спустились по разрушенной лестнице на леса второго этажа.
На следующей неделе смены тети Насти и Сони, Ольги Петровны и Ксении Саввишны работали на заводе вечером, а с утра решено было пойти на стройку и работать там до двенадцати.
— Вот ты, Ольга Петровна, раньше удивлялась: как, мол, это будет! — говорила Ксения Саввишна, сноровисто откалывая от уцелевших кирпичей остатки старого цемента. — А видишь, как оно получается: до полудня поработаем, передохнем, потом обедом заправимся… и так до ночи. Авось и силы хватит?
— А знаешь, Ксения, я сегодня Пластунова и Соколова видела, когда сюда шла. Они обходят все дома, которые мы восстанавливаем. Сказали, что и у нас побывают.
— Ты сказала, что мы соревнуемся с бригадой тети Насти?
— Конечно, я им об этом сразу же объявила!
— Уважаемым строительницам привет! — раздался вдруг знакомый голос, при звуке которого Ольга Петровна еле сдержалась, чтобы не вскрикнуть от радости.
Под высокой папахой из серого каракуля смугловатое улыбающееся лицо полковника Соколова показалось Ольге Петровне особенно добрым и красивым. Подойдя к Шаниной, Соколов стал спрашивать, как идут дела и чем он может помочь.
— Какой кирпич завезли к вам, Ольга Петровна? — деловито осведомился он.
Шанина голыми руками с усилием подняла два каленых от мороза кирпича и, ударив один о другой, сказала:
— Слышите, как звенят? Как ксилофон! Когда я была девочкой, мне отец подарил ксилофон. Я и сейчас его помню… — И Ольга Петровна привычным жестом сунула руки в шерстяные варежки, обшитые грубым холстом.
— Ксилофон? — повторил Соколов. — А ведь правда, очень похоже!
Обменявшись впечатлениями о работе восстановителей, полковник и Пластунов разошлись по своим делам.
Стоя на противоположном углу, Пластунов засмотрелся на разрушенный Дом специалистов. Уже издали видны были яркорыжие заплаты на месте пробоин и такие же, словно пламенеющие свежестью, длинные ряды новой кирпичной кладки, опоясавшие дом со всех сторон.
Пластунов слушал, как перекликались молодые голоса, звеня в чистом морозном воздухе.
Среди множества знакомых лиц Пластунову сразу бросилась в глаза Соня в васильковом берете. Вместе с Маней, Соня звонко хохотала над какой-то промашкой Яна Невидлы.
Увидев наконец Пластунова, она от неожиданности вздрогнула и сразу стихла. Отвечая на общий поклон, Пластунов пошутил:
— Вот как, оказывается, я помешал вашему веселью, друзья…
— Что с этим народом поделаешь! — сказала тетя Настя, — Работают они что надо, а потом вдруг как заберет их смех и дурь, хоть святых выноси! Молодость!.. Тише вы, однако, ребята… У меня важное дело к товарищу парторгу. Очень вам благодарна, Дмитрий Никитич, что вы к нам заглядываете.
— Опять у вас какие-нибудь нужды накопились, Настасья Васильевна?
— Имею жалобу на директора нашего товарища Назарьева! Досадно, что он уехал…
— Ехать ему было необходимо: надо в области разрешить дела об ассигновании нам дополнительных средств. Да и надо поторопить наши станки, давно уж с Урала сюда едут и где-то по пути застряли. Поездка Николая Петровича — нелегкая, надо сказать, поездка.
— Готова ему посочувствовать, Дмитрий Никитич. Но кому из нас легко? Мы немалое бремя на плечи себе взвалили, и уж кому-кому, а директору бы понимать: не с личной моей докукой я к нему приходила, а с народной.
— Когда это было, Настасья Васильевна?
— Дня за два до отъезда Николая Петровича. Началось с моего визита к кладовщику. Я прошу: «Согласно договоренности моей с директором отпустите мне плахи и бревна». А кладовщик отпускает мне какие-то хиленькие досочки! Я обозлилась: «Хочешь — так гроб себе из них сколачивай!» А он мне, конечно, так же любезно в ответ: «Уж лучше ты себе гробик сделай!.. И вообще, говорит, проваливай: мне приказу на такие выдачи не было!» Я к Николаю Петровичу, а он сухо мне: «Вы не своим делом занимаетесь, Настасья Васильевна». Вот те на! Да ведь эти городские восстановительные бригады у нас же на заводе родились, значит заводское это дело! Мы, рабочий класс, эту проблему так для себя понимаем: или вставай, наш город, или лежи пока во прахе, у меня до тебя еще не скоро руки дойдут…
— Конечно, мы с вами за формулу: «Вставай, наш город!» — твердо произнес Пластунов и спросил: — Ну, и как же все обошлось?
— Да предгорисполкома товарищ Соколов помог. Всего дал, о чем мы просили… Хороший человек, хороший, — дважды повторила тетя Настя.
Соня проснулась, как от толчка, и сразу вспомнила: сегодня ее бригада и соревнующаяся с ней бригада Игоря Чувилева обязались закончить свою первую «строительную десятидневку».
«Двенадцать часов… Значит, я спала всего три часа. Ну, да ведь и все наши не больше того спали… Батюшки, как хочется еще поспать! Зачем только мы именно сегодня вздумали десятидневку кончать!.. Завтра начнутся более легкие, утренние смены, когда спишь больше… вот бы нам завтра и завершить нашу десятидневку на лесах!..» — смутно думала Соня, чувствуя ломоту в висках и противную вялость во всем теле.
«Неужели я простудилась? — встревожилась Соня. — Как это глупо!»
Она закрыла глаза, и сразу ей стало легче. Наверху, в мезонине, уже проснулись, слышны были шаги, смех и громкие голоса.
«Неужели я в самом деле заболела?.. Вот некстати!» — думала Соня, шагая по скрипучим доскам строительных лесов на свой участок.
Легкий морозец вначале освежил Соню, и она даже повеселела:
«Сегодня все закончим!»
Но скоро началась опять ломота в висках, а перед глазами замелькали сизоватые дымки. Кирпичи казались все тяжелее, и звон их неприятно отдавался в ушах.
«Дотянуть, надо обязательно дотянуть!» — и Соня дрожащими руками приставляла ребром к ребру тяжелые, будто чугунные кирпичи.
Вдруг сизоватое душное облако пронеслось перед глазами Сони и закрыло туманом широкую голую площадь. Пошатнувшись, Соня схватилась за выступ стены.
— Соня! Ты что? — крикнули ей в ухо.
Соня, вздрогнув, оглянулась и увидела бледное, испуганное лицо Юли.
— Соня, да посмотри же, что ты сделала… Ты накладывала кирпичи… без цемента!
Соня взглянула перед собой и глухо вскрикнула: пять рядов кирпичей лежали сухие, голые, как и те, что краснели в штабелях.
— Сонечка, что с тобой? — вдруг заплакала Юля, — Ой, пропали мы, обгонят нас чувилевцы!
— Сбрасывай! — приказала Соня и, как в горячке, начала снимать кирпичи.
На чувилевском участке четыре пары юношеских рук закрывали огромную пробоину в стене по фасаду. Анатолий Сунцов и Сережа шли навстречу двум Игорям. Расстояние между ними все сокращалось, и Чувилев уже начал довольно пошучивать:
— Вылечим стенку в лучшем виде, родная мать не узнает!
Наконец кирпичи верхнего ряда соприкоснулись, причем Игорь Чувилев первым ловко положил свой последний кирпич и даже успел заровнять цемент поверх сунцовской кладки.
— Кончили! — сказал Чувилев, вытер мокрый лоб и посмотрел на часы: — Половина третьего… Мы выполнили план ровно на час раньше!
Игорь Семенов сунул два пальца в рот и свистнул раскатистым присвистом.
— А еще вот по-нашему, по-севастопольски! — и Семенов, надвинув на лоб бескозырку и заложив руки за спину, прошелся лихой матросской чечеткой.
— Сверзишься, отчаянный! — и Чувилев со смехом схватил друга за руки.
— Дай полюбоваться морячком! — хохоча, попросил Сережа и тоже начал выделывать коленца.
Чувилев и Сунцов не выдержали и тоже затопали, гикая и присвистывая.
— Надо же объявить о нашей победе! — переводя дыхание, предложил Чувилев и торопливо начал спускаться.
— Погоди еще хвастаться, бригадир, — усмехнулся Сунцов. — Мы вот придем, а наш главк, тетя Настя, объявит нам, что Соня засекла время раньше нашего.
Когда Соня услышала матросский посвист Игоря-севастопольца, сердце в ней будто сжалось и руки опустились.
— Ой, Сонечка! — вскрикнула Юля. — Вон они уже спускаются к нам! Ой, вот сейчас они свое объявят, а мы…
Остальные девушки молчали, но в их невеселых взглядах Соня читала упрек и горькое недоумение.
Подходя к участку Сони, Игорь-севастополец, еще не угомонившись, подбросил вверх свою бескозырку:
— Ур-ра-а!…
— Погоди! — шепотом остановил его Чувилев, заметив бледное, с погасшими глазами лицо Сони.
— Желал бы видеть вашего прораба, — сумрачно и официально произнес Чувилев.
Подошла тетя Настя, и бригадир Чувилев, сохраняя строгое выражение лица, отрапортовал ей о досрочном выполнении плана десятидневки его бригадой, а потом скомандовал своим:
— Ну, пошли! Еще полчаса осталось.
Соня проболела неделю, а когда окончательно пришла в себя, Чувилев сказал, что о ней спрашивала Павла Константиновна.
— Спрашивала обо мне? — обрадовалась Соня. Она давно собиралась откровенно поговорить со старой учительницей о своих отношениях с Виталием Банниковым и о своей сестре Наде, которой была очень недовольна с тех пор, как определила ее на работу.
В первый же день появления Нади в бригаде Соня увидела, что сестра работает вяло и даже словно не понимает, что от нее требуется. Соня, решив, что в «коллективе Надя должна подтянуться», сначала не делала ей замечаний.
Прошла неделя, а Надя вела себя попрежнему. Она выполняла все, что ей задавали, но делала все неловко, лениво, то и дело отдыхала, опершись локтем на лопату, и лениво блуждала взглядом поверх заводских развалин и множества людей, которые торопливо работали вокруг нее.
В этой отдыхающей позе Соня уже не раз заставала сестру и наконец строго приказала ей:
— Чтобы я больше не видела тебя без дела! Это просто бессовестно — стоять и зевать, когда вокруг тебя все работают.
— Я устаю, я еще не привыкла… — пробормотала Надя.
Вечером Евгений Александрович недовольно сказал:
— Все-таки этого можно было избежать, Соня…
— Чего избежать, папа? — насторожилась Соня.
— Я думаю, дочка, совсем не обязательно тебе и Наде целыми днями возиться в пыли на заводской площадке.
— Надя тебе жаловалась, папа?
— Да, она говорила, что ей тяжело. Все-таки учти, Сонечка, обе они с мамой так настрадались, так измучились душой и телом за эти два года…
— Но, папа, ведь и все работающие на восстановлении завода настрадались не меньше… и все-таки работают изо всех сил. И ты, папа, целыми днями на работе…
— Ну, дочка, я мужчина, сильнее вас.
— Ах, папа, не в этом только дело! Разве это справедливо — желать для нас с Надей лучших условий? Какие основания для того, чтобы ставить нас, сестер Челищевых, в эти лучшие… я бы даже сказала в данном случае — исключительные условия?
— Сонечка, основание для этого у нас есть: вы — наши дети! — вмешалась Любовь Андреевна.
— Дети и у других есть! Пойми, мама: за выполнение плана, за дисциплину в работе отвечаю прежде всего я, бригадир… и нельзя же в общую, всенародную работу вносить домашние расчеты и отношения… нельзя!
— В конце концов, доченька, — осторожно вмешался Челищев, — мы могли бы попросить Николая Петровича и вашего парторга, чтобы тебя перевели работать в заводоуправление или…
— Только не это! — вскинулась Соня, вся заливаясь краской. — Ни слова Пластунову! На Лесогорском заводе я организовала женскую бригаду электросварщиц, боролась за нее, старалась работать, а здесь, в родном городе, буду отлынивать… и пусть, значит, кто-то другой, а не я, делает черную работу, а мне подавайте чистенькую, да? Вы принизили бы меня в глазах парторга и всех моих товарищей, если бы завели этот беспринципный разговор…
— Ох! — вздохнула Любовь Андреевна. — Ни о каких принципах мы не думали, а заботились только о тебе, нашей дочери. Разве я против того, чтобы ты и Надя работали? Мне просто твоих силенок жалко, — по силам ли ты взяла на себя?
— Я не могу иначе, мама, — уже остывая, сказала Соня. — Я делаю то, что меня увлекает. Правда, папа?
— Каюсь, дочка, ты права: никого просить о легкой работе не надо. Стыдно, стыдно мне…
Однако и после этого случая Надя продолжала отлынивать от работы…
…В первый же день после выздоровления Соня позвонила Павле Константиновне, и та назначила ей день и час встречи в горкоме.
Павла Константиновна сидела в своем кабинете одна. В зеленоватом свете абажура ее лицо казалось прозрачно-бледным, только темные глаза светились навстречу Соне знакомой с детства, доброй, все понимающей улыбкой.
Кузовлева выслушала Соню не прерывая, а потом заговорила неторопливо, как бы раздумывая вслух:
— Итак, ты недовольна собой как в истории с Виталием Банниковым, так и по отношению к Наде. Да, ты имеешь на это основания. Ты должна была бы поступить иначе? Да. Ты страдаешь, что тебя постигла неудача? Понимаю. Но когда волнуешься из-за того, что я и парторг Пластунов из-за этих неудач стали меньше доверять тебе, — в этом ты ошибаешься!
— Но в неудаче я считаю себя виноватой! — страстно сказала Соня. — Оттого мне так и тяжело, что я, секретарь комсомола, не могла найти, не сумела продумать…
— А откуда это следует, что только ты, секретарь комсомола, должна о д н а все находить и только н а с е б я надеяться? — подчеркивая отдельные слова, спросила Павла Константиновна, — Вот в этом-то и есть главный корень твоей неудачи… да, да. Сумей дать большевистски верное направление каждому делу, сумей вдохновить на это коллектив — и пусть он действует! Больше верь в силы и способности людей, не воображай себя единственным силачом в артели!.. Ты возмущена Виталием Банниковым и поражена тем, что я ласкова с ним… ведь так?
— Так… — смутилась, краснея, Соня.
— А между тем в этом, как ты выразилась, одичалом парнишке есть свое зернышко, из которого могут подняться добрые ростки.
— Зернышко?
— Да. Вот послушай… — И Павла Константиновна рассказала, как Банников, не состоя в подпольной организации, но чувствуя, что в лесах и в городе идет беспощадная партизанская война с врагом, оказывал мелкие услуги партизанам.
— Например, немаловажное значение имело для наших людей проверить, не стоят ли где поблизости немецкие патрули и вообще подозрительные люди. Однажды Петр Тимофеич Сотников нес взрывчатку железнодорожникам и чуть не напоролся на целый взвод гестаповцев, которые обязательно обыскали бы его, а Виталий знаком предупредил его, завел в какой-то подвал, и все обошлось благополучно.
— А я этого и не знала, Павла Константиновна!
— Полезно узнать. И, представь себе, у этого парнишки было чутье! Никто его не наставлял, а он, ненавидя фашистов, чутьем узнавал людей, которые били врага. И разве мы, подпольщики, могли бы бороться, если бы не чувствовали, что нас окружают массы, всей душой сочувствующие нашей активной борьбе за Родину? Виталий, мой бывший ученик, был одним из этих многих незаметных помощников. Вот об этом «зернышке» и надо помнить.
— Но почему, Павла Константиновна, он такой странный?
— Ах, дружочек мой, в душе людей, на два года отставших от советской жизни, надо отделить зернышко от шелухи. Есть люди, помешавшиеся на мысли о своих страданиях, о перенесенном ими страхе и ужасах, что, по их мнению, дает им право на какое-то особое отношение к ним. С кого-то, мол, спрашивайте, а меня пока что оставьте в покое, — я страдал, я мучился, мне даже с вас, счастливых, кое-что причитается!.. Вот и у Виталия тот же заскок, и это надо преодолеть в нем. Они — о страданиях, а мы — к созиданию таких людей должны притянуть. Нет противнее вида «страдальца», который требует «доплатить» ему по «счету» его слез! У меня уже был разговор с Виталием по этому поводу, но, признаюсь тебе, Сонечка, я одна не надеюсь переломить в нем, как и в других, эти настроения! Мы, горком партии, ждем помощи и надеемся на вас, на комсомольский коллектив. Понятно?
— Да, Павла Константиновна. Вот и с Надей что-то не ладится — ленится.
— А я думаю, что Надя просто девушка, которой надо помогать найти себя. Учти, Соня, что есть люди, которым надо многое, так сказать, «придать», чтобы помочь им повзрослеть скорее. Твоя сестра из их числа. Научись требовать с нее, соединяя строгость с терпением, с терпением и выдержкой, душа моя. Кстати, почему ты упорно держишь Надю в своей бригаде? Попробуй-ка, переведи Надежду в другую бригаду, в которой, к тому же, у девушки не будет ни одного знакомого человека. Опять же, как и в отношении Виталия, соедини человека с коллективом и вообще не стремись всюду и всех опекать, а, напротив, пробуждай у молодежи инициативу, смелость и выдержку, выдержку, мой друг! А выдержкой ты как раз обладаешь, я ведь знаю… мне Пластунов о твоей лесогорской бригаде много рассказывал!
— Неужели? — искренне удивилась Соня и благодарно подумала: «Как он все помнит… Добрый, хороший человек!»
— Ну как, полегче тебе стало? — с улыбкой спросила Павла Константиновна, когда беседа уже подходила к концу.
— О, еще бы! — горячо сказала Соня, глядя на свою бывшую учительницу большими, ясными глазами. — Я никогда не забуду, как вы помогли мне сегодня!
Павла Константиновна подвела Соню к окну и, слегка раздвинув темные занавеси, указала на высокие леса вокруг Дома специалистов:
— Ты этот дом восстанавливаешь, Соня?
— Да, этот. Мы любим говорить: «Вставай, наш город!»
— Вставайте, люди! — торжественно добавила Павла Константиновна. — Вставайте, люди!
Перевести Надю в другую бригаду не представляло никакого труда, — люди были всюду нужны.
Недели не прошло, как Соня почувствовала перемену в сестре. На работу Надя собиралась быстро и торопливо шагала по улице, не останавливаясь даже около афиш кино.
— За тобой не угонишься, Надюша! — пошутила Соня.
— У нас в бригаде строго… гм… строже, чем ты со мной была.
— Да ведь иначе и нельзя, сама видишь, Наденька. Надо восстановить нормальную советскую жизнь десятков тысяч людей… и как можно скорее, — ведь этого каждому хочется! Ты представляешь, что такое, например, час рабочего времени?!
— Час рабочего времени?.. Ну, час и есть час.
— Нет, Наденька! — усмехнулась Соня. — Час — это значит: ни одной пустой минутки! За час, например, мы закончим бетонирование большого гнезда для станка. За час на городской стройке мы выложим стену до оконных проемов. Ты запомнила, что ты сделала за час в твоей бригаде, например, вчера?
Надя начала вслух вспоминать, а потом произнесла, обратив к старшей сестре голубые изумленные глаза:
— А знаешь, Соня, об этом я еще никогда в жизни не думала!
Скоро у Нади вошло в привычку рассказывать старшей сестре, «что было в нашей бригаде» за день. Часто Надя советовалась с Соней по поводу разных случаев и затруднений в новой бригаде. Соня разъясняла и советовала, а сама думала:
«Павла Константиновна говорит, что таким натурам, как Надя, следует «придать» то и это. Но ведь и мне сколько «придали» на Урале!.. Сколько хороших людей помогали мне, делились своими знаниями и опытом! И я должна все данное мне и усвоенное мной передавать другим. «Сначала передай, а потом требуй», — говорит Павла Константиновна. Да, да, нужны терпение, выдержка, умение находить «зернышко» в каждом деле!»
Директор Кленовского завода Николай Петрович Назарьев сидел в своем «кабинете», говоря проще — в клетушке с одним окном. В одноэтажном бараке, разделенном перегородками, пока, до лучших времен, пребывала вся заводская «троица»: угловую клетушку занял Николай Петрович, среднюю — парторг Пластунов, третью — бюро комсомола, а самую просторную занял завком.
В «кабинете» Николая Петровича было холодно и тесно. Печурка дымила. В оконце хлестала метель. Накануне шел снег с ветром, и к ночи город уже погрузился в белую мглу бурана, который и утром не утих.
Оконце, доверху запорошенное снегом, скупо пропускало свет. Николай Петрович включил маленькую лампочку под самодельным абажуром из синей бумаги, закутался поплотнее в пальто и продолжал читать. Он обладал счастливой способностью работать в самой убогой обстановке так же сосредоточенно, как и в прекрасном, удобном кабинете.
Николай Петрович читал письмо, полученное с Урала, от директора Лесогорского завода Михаила Васильевича Пермякова. Во время эвакуации Кленовского завода в Лесогорск Николай Петрович был заместителем Пермякова. Пока старый Лесогорский завод и сорванный бурей войны с родной почвы молодой Кленовский завод, питомец сталинской пятилетки, «приживались» и срабатывались вместе, прояснялись и менялись к лучшему и взаимоотношения «коренного уральца» — старого директора Пермякова и его «пришлого» заместителя. Расстались они друзьями, глубоко уважающими и понимающими друг друга. Обо всем этом Николаю Петровичу было приятно вспоминать, и его длинное, худое лицо нет-нет да и хорошело от совсем молодой и довольной улыбки.
«Все ваши станки, перевезенные к нам на Урал два года назад, мы отправили обратно после самой дотошной экспертизы», — читал Николай Петрович, вновь узнавая четкий и убористый почерк лесогорского директора.
«Если же, паче чаяния, — а чего в долгой дороге не бывает! — случится порча или утеря какой-либо детали, пусть самой маленькой, немедленно телеграфируйте нам. Правда, у вас сейчас находятся и наш старейший кузнец Иван Степанович Лосев и наш главный «хирург машин» Артем Сбоев, — но и они тоже не боги: на Лесогорском-то заводе искать да фантазировать можно, не то что в разоренном месте. Теперь-то, в сорок третьем году, мы и на самолете сможем вам в Кленовск то-другое доставить, уж ежели зарез придет…»
— Обстоятельный старик! — ласково пробормотал Николай Петрович.
«Вопрос о реэвакуации оборудования Кленовского завода обсуждался у нас на особом совещании. Лесогорские стахановцы, кроме того, решили кое-чего вам добавить. Впрочем, когда прибудет эшелон, вы увидите, что уральцы постарались как можно богаче снабдить ваш завод всем необходимым для начала новой жизни. Но нас встревожило известие, что наш эшелон где-то болтается в пути, да и не желаем мы, чтобы пострадала честь нашего завода и нашего вам обещания. Отправляю вам письмо авиапочтой, а потом всякими способами будем искать, где застрял наш драгоценный груз. Не сомневаюсь, вы его скоро получите…»
— Золотой старик! — и Николай Петрович еще раз пробежал письмо глазами, будто желая продлить доставленное им удовольствие, потом со вздохом отложил письмо.
В дверь постучали. Вошел Пластунов, встряхивая фуражку.
— Добрый день, Николай Петрович! Ну и снег!.. Есть приятная новость: начальник товарной станции сказал, что через день-два прибудут наши станки. «Отыскался след Тарасов», так сказать, — известна даже станция, на какой эшелон сейчас находится.
Назарьев показал Пластунову письмо, полученное с Урала:
— Вот еще кто помогал нам разыскать наш эшелон!
— И прекрасно!.. Видите, дорогой директор, помощь страны нашему заводу возрастает! Сначала Москва, а теперь Урал шлет помощь. Радоваться надо, Николай Петрович!
— А прежде всего — готовиться к выгрузке, — сухо сказал Назарьев.
— Выгрузим, будьте уверены!
— А погода какая! — напомнил Назарьев. — Можно прямо сказать, адская будет выгрузка.
— Какая бы она ни была, станки будут доставлены на место.
— Когда вот только будут доставлены! — вздохнул Назарьев. — Люди у нас устают больше, чем им полагается, а за эти дни, пока я ездил по заводским делам, отвлечение сил и времени наших людей еще углубилось и стало, пожалуй, их второй профессией.
— «Отвлечение»… — повторил Пластунов, усмехнувшись уголком рта. — Вижу, вы даже подобрали термин, которым будете обозначать участие наших рабочих в восстановлении города.
— Должно быть, уж так я скроен, Дмитрий Никитич: ближайшая, сегодняшняя забота мне просто дышать не дает.
— А наш рабочий класс уже планирует на несколько лет вперед и никакого, как вы говорите, «отвлечения» не боится.
Подвижное, лицо Пластунова смотрело испытующе-серьезно. Не дождавшись ответа, он продолжал с той же терпеливой настойчивостью:
— Уж давайте лучше говорить напрямик: не только для нашей совести, и для общего дела так полезнее. Уж не хотите ли вы сказать, Николай Петрович, что наше участие в восстановлении города отрицательно отражается на восстановлении завода?
— Таких данных у меня пока нет, — признался Назарьев.
— И не будет у вас этих данных, — твердо сказал Пластунов.
Чуть заметным движением губ он ответил каким-то своим мыслям, и на подвижном лице его вдруг выразилась уверенность, смешанная с веселой хитрецой.
— Эх, дорогой директор! На Лесогорском заводе вы были куда смелее! Бросьте-ка вы эту вашу хмару, верьте больше в силу, разум и честь нашего заводского коллектива!.. Что, вы нашего народа не знаете? Что, вы не знаете, что наша партия всегда ставит перед собой большие задачи — и не на один только сегодняшний день, а гораздо дальше? Эх, Николай Петрович! — круглые глаза Пластунова при этих словах мечтательно заблестели. — Когда я хожу по Кленовску, я вижу, как даже древние старики и ребятишки латают стены, пилят бревна, кладут печи… нет для меня картины прекраснее, — возрождение жизни! И я горжусь, что в истории завода будут записаны трудовые подвиги наших людей и по восстановлению города!
— Я тоже этим готов гордиться, — вздохнул Николай Петрович. — Но вот что вы со мной поделаете? Заботы именно сегодняшнего дня мне просто дышать не дают! Смотрите, как метет!.. При нашей нехватке людей, да еще в такую ужасную погоду выгрузить, доставить на заводскую землю сотни, а то и тысячи тонн металла…
— Ничего не поделаешь. Если хорошо все организуем, все вынесем. То ли еще выносили, товарищ директор!
— Вот то-то и оно, — озабоченно присвистнул Назарьев. — По первому же известию мы должны бежать на вокзал, имея наготове подробные планы проведения всех операций, списки бригад… и так далее. А наш предзавкома сегодня уходит в армию.
— Да, он со мной тоже простился, — спокойно сказал Пластунов. — Я пожелал ему скорее дойти до Берлина.
— В какой острый момент нужного человека лишаемся! — тревожился Назарьев. — Парень был толковый, энергичный. Кого же мы сейчас на его место?
— А знаете что… — живо сказал Пластунов, — у меня есть хорошая кандидатура.
— Кто же это?
— Тетя Настя… Настасья Васильевна Журавина…
— Тетя Настя?.. — неопределенным тоном повторил Назарьев. — А сумеет она? Хватит у нее опыта для такого ответственного дела?
— Еще как хватит! Вы понаблюдайте, какая дисциплина у нее в бригаде на заводском участке! А в городе тетя Настя один из вожаков восстановления. Вчера мне рассказывали, что под влиянием ее агитации группа домохозяек, большей частью вдов, вместе с ребятами-школьниками, взялась за восстановление большого жилого дома на улице Молотова. И не какой-нибудь домик, знаете ли, а двухэтажный, десятиквартирный… О, тетя Настя умеет обрастать людьми!.. А вспомните, что рассказывала Павла Константиновна о подпольной работе Настасьи Васильевны во время оккупации. Быть в курсе партизанской связи и информации, иметь у себя в доме явку — для всего этого надо было обладать не только смелостью, но и, право, искусством распознавать людей и руководить ими. Такие люди были подлинной опорой партии и советской власти в те дни. Я с радостью буду выдвигать перед массами кандидатуру Настасьи Васильевны на пост председателя завкома.
— Я тоже поддержу ее, — пообещал Назарьев. — Но позвольте… мы же сразу подводим ее под тяжелый экзамен: организовать людей для такого ответственного дела…
— Больше веры, больше смелости, дорогой директор! — с шутливым пафосом воскликнул Пластунов, но карие глаза его смотрели серьезно.
— Вот вы все представляете себе, Николай Петрович, — заговорил Пластунов немного спустя, — что день выгрузки нашего оборудования будет нивесть какой тяжелый день, а у меня, представьте, таких предчувствий нет.
Парторг не спеша набил трубочку, пыхнул дымком.
— Вспомните-ка, Николай Петрович: были ли у нас здесь вообще легкие дни?.. Нет, всегда и во всем было чертовски трудно. Недаром Лосев в первые дни вздыхал и бранился, что даже землю нам приходится наново создавать.
— Это верно, — согласился Назарьев.
— А пресловутая погода! — рассмеялся Пластунов. — Нам с вами некогда было считать, сколько раз работали мы под просто дождем, под дождем со снегом и градом, под ливнем, — хо, хо!.. Да и нынче, смотрите, метель врывается в цехи, где еще нет стен! Эх, да что там, зачем лишние тревоги придумывать? День выгрузки будет не легче и не тяжелее других, словом — обыкновенный рабочий день!
— Вашими бы устами да мед пить! — ответил любимой поговоркой Назарьев, и лицо его опять подобрело.
Зазвонил телефон. Павла Константиновна просила парторга и директора приехать к ней на полчаса, она пошлет за ними машину, ей хочется посоветоваться с ними по одному вопросу.
— Очень кстати, — оживленно сказал Пластунов, когда согласие обоих было дано. — Мы скажем Павле Константиновне и о наших планах насчет нового предзавкома.
— Она это одобрит, — уверенно произнес Назарьев.
— Люблю твердость в вашем голосе! — вдруг вырвалось у Пластунова, и он озабоченно посмотрел на Николая Петровича. — А вот что вы кашляете, это мне очень не нравится.
— Не стоит об этом говорить, Дмитрий Никитич.
— Еще как стоит! Возмутительная с моей стороны забывчивость. Уже несколько дней собираюсь я вам кое-что показать…
— А что такое?
— Увидите, увидите!.. Ух, как не нравится мне ваш кашель, дорогой мой директор!
Уже сидя в машине, Пластунов живо, со всеми подробностями, представил себе тесную комнату в одном из деревянных домов на окраине Кленовска, как и все сохранившиеся дома, вплоть до чердаков и чуланов забитом людьми. Вместе с женой Марьей Павловной и четырьмя детьми (из них двое — сироты, усыновленные Назарьевым на Урале), директор Кленовского завода ютился в угловой клетушке с двумя окошечками и рассохшейся печью, которая так дымила во время топки, что семья выходила на улицу. В комнате был один стол, «за все, про все», как подшучивал Николай Петрович. Спал он на полу, чаще всего неспокойно: дети простужались, болели, плакали по ночам. Когда Николай Петрович приходил на заводскую площадку с красными, опухшими глазами и помятым от бессонницы лицом, Пластунов знал, что кто-нибудь из ребят, а то и вся назарьевская четверка, опять болеет.
«Трудно он живет, бедняга, да и здоровье неважное. Самые лучшие минуты его жизни, конечно, связаны с работой… Вот сейчас мы тебе и покажем!»
— Товарищ шофер, остановите на несколько минут около Дома специалистов, — приказал Пластунов. — Поднимемся наверх, Николай Петрович.
— Это зачем? Позвольте!
Но Пластунов упрямо тащил Назарьева по засыпанным снегом мосткам на второй этаж восстанавливаемого дома.
— Вот на этом месте будет ваша квартира, Николай Петрович. Это я и обещал вам показать! Смотрите, солнечная сторона…
— Ни о какой квартире я в наше время не желаю говорить! — рассердился Назарьев. — Мне просто неудобно об этом…
— А я желаю, — решительно произнес Пластунов, отряхиваясь от снега. — Больше того: в порядке партийной сознательности советую вам отрешиться от этих жертвенных настроений — они вредны не только для вас, но и для общего дела. Итак, эти шесть окон на улицу — ваши, то есть вы будете иметь три комнаты здесь, по фасаду, четвертая комната выходит окнами во двор, а далее по коридорчику идет кухня, — довольно удобно, не правда ли?
— Действительно удобно… — смущенно согласился Назарьев.
— Еще просьба, Николай Петрович: непременно расскажите вашей жене о будущей квартире, — говорил Пластунов, садясь в машину. — Марье Павловне, конечно, будет легче жить, когда узнает, что летом будущего года ваша семья переедет в благоустроенную квартиру!
— Я обязательно расскажу об этом Марье Павловне, — растроганно пообещал Назарьев. — Но откуда у вас все эти сведения о Доме специалистов?
— Гм… откуда? — смешливо фыркнул Пластунов. — Я тоже хожу сюда работать, выкрою часок и прихожу на строительный участок. Очень, знаете, приятно!
Пластунов умолчал о том, что он старается бывать на стройке Дома специалистов в те дни и часы, когда там работает Соня Челищева. Какие радости и мучения испытывал он в эти часы, об этом тоже, кроме него, никто, не знал.
Еще не рассвело, а на товарной станции двигались и шумели сотни людей.
На мостках около полуразрушенного пакгауза Пластунов увидел Назарьева. Низко согнувшись, директор стоял на пороге, светил карманным электрическим фонариком и веселым, даже немного озорным голосом говорил кому-то в темной глубине пакгауза:
— Видите что-нибудь? Прекрасно! Как только вам попадется ящик с клеймом «Лесогорск» — это значит для нас, для нас… Что, опять «Лесогорск»? Вот сюда, влево, влево!
Когда Пластунов позвал его, Назарьев быстро обернулся, по инерции еще держа перед собой зажженный фонарик. Пластунов увидел счастливое, удивительно похорошевшее лицо Назарьева.
— Наши, наши-то люди как дружно сюда все явились! — не скрывая своего удивления, прошептал Николай Петрович.
— А вы что же думали! — поддакнул Пластунов, забыв о всех своих несогласиях с ним. — Наша командирша уже перекличку ведет.
— Идемте-ка и мы, для порядку явимся перед ее строгие очи! — пошутил Николай Петрович и ловко спрыгнул наземь.
— Вот она, уже на своем завкомовском посту, — довольным голосом произнес Пластунов, окидывая взглядом высокую фигуру тети Насти.
Она стояла на открытой платформе и громко называла фамилии по списку. Рядом с ней Маня светила фонариком, прикрывая его рукавицей, а рядом с Маней стояла Соня Челищева, которая держала список и отмечала «птичкой» все названные фамилии.
— Сбоев Артем!
— Здесь, — отозвался сочный тенорок Артема.
— Ольга и Юлия Шанины!
— Зде-есь! — дуэтом ответили тетка и племянница. — Обе здесь!
Когда тетя Настя назвала фамилии обоих Игорей и их ближайших друзей, последним отозвался тоненький голосок Тамары Банниковой. А следом за ней раздался хриплый и сердитый басок:
— Виталия Банникова отметьте, что ли!..
— Кого, кого? — так же сердито переспросила тетя Настя.
— Виталия Банникова… Глухие, что ли? — грубо повторил Виталий.
Соня, кивнув ему, сказала спокойно:
— Я уже отметила тебя, Банников… все в порядке.
Вчера Соня поручила членам комсомольского бюро известить Виталия, что на помощь его и всех его друзей по выгрузке заводских станков «все очень и очень рассчитывают». Банников что-то нелюбезно пробурчал в ответ, но на станцию пришел.
— Ян Невидла! — вызвала тетя Настя.
— Здесь! Невидла здесь!
— Молодец! — громко похвалила Маня.
В разных местах товарной станции еще продолжалась перекличка, а Сбоев уже повел свою бригаду на разгрузку к длинному вагону.
— Приступим, товарищи!
Ян Невидла уже не помнил, которую по счету тяжелую деталь свалил он на скрипучие, скользящие от снега мостки. Сердце в нем бурно стучало, кровь приливала к щекам. Метель била в лицо, залепляла глаза. Он торопливо вытирал лицо и не только руками, но и коленками, спиной, плечами принимал многопудовые штуки металла. Кто-то с ним рядом одновременно подставлял плечо, обхватывал руками холодное железо, передавая его дальше, в такие же верные и ловкие руки.
— Эх, по-нашему, по-уральски, богатимое это дело! — громко восторгался Артем. — Слышишь, Ян? Богатимое дело!
— О, да, да… бога-ти-мое! — повторял Ян Невидла.
Эх, дубинушка, у-ухнем!
запевал будто налившийся задором голос Артема Сбоева, а кругом подхватывали:
И-эх-х, дубинушка, сама пойдет!
И Ян Невидла, обливаясь по́том, повторял:
— Сама пойдет, сама пойдет!
Все вокруг Яна будто кипело в дружном и многоголосом напряжении. Ему казалось, что в нем самом тоже все чувства и силы кипят, играют в веселом и воинственном упорстве, которым заразили его русские люди. Да ведь кроме них — Мани, тети Насти, Артема и еще многих, кому он верил, как самому себе, теперь у него никого на свете и не было. Обращались с ним, как со своим, и ему казалось, что он, поднимая тонны металла, прежде всего именно потому и не поддается усталости, что твердо знает: многие десятки этих русских людей считают его своим товарищем и доверяют ему.
Женскую бригаду по разгрузке послали в дальний конец лесогорского состава. Два закрытых двойных вагона были битком набиты разобранными средними и мелкими станками, ящиками разных размеров, листовым железом, рулонами толя и множеством других материалов, которые в массе пока невозможно было разглядеть.
— Тут мало выгрузить, не растерять бы чего в этой дьявольской метели, — сразу определила главное тетя Настя.
Хозяйственным оком оглядев свое женское войско, она в несколько минут распределила все места и обязанности.
— Народу у нас должно хватить, — со вздохом закончила она, — но все-таки хорошо бы хоть двух мужчин к нам залучить.
— Один уже есть! — негромко сказала Соня. — Как только он отметился, я все время слежу за ним.
— Да кто это? — оглянувшись, спросила тетя Настя.
— Виталий Банников. Вон стоит, осматривается… — И Соня, взглядом спросив согласия тети Насти, радушно крикнула вожаку «неприкаянных». — Банников! Иди-ка к нам!..
Виталий полуобернулся к Соне, будто что-то проверяя, и вяло ответил:
— Да уж не знаю…
Но Соня еще радушнее настаивала:
— Иди, иди к нам… У нас в бригаде мужской силы не хватает, и ты нас очень выручишь.
— Да уж ладно, можно и к вам… — тем же тоном ответил Виталий и вразвалку направился к вагонам.
— Эх, так бы и толкнула его, противного, в спину! — нетерпеливо шепнула Маня.
Виталий подошел и неловко кивнул всем.
— Что раньше всего надо выгрузить? — спросил он деловито, помаргивая белесыми ресницами.
— Ну, тетя Настя, просим вас дать Банникову работку потруднее, мы на него сильно надеемся! — сказала Соня и посмотрела прямо в глаза Банникову.
Он тихонько хмыкнул и улыбнулся.
Когда начали выгрузку, Виталий довольно быстро показал себя: уверенно и сноровисто рылся он в глубине вагона, освещенного «летучей мышью», и выставлял груды металла на скользкие плахи спуска в таком порядке, чтобы их удобно было перетаскивать на машину.
— Наш грузчик, смотрите, уже комбинировать научился, — похвалила Виталия Ольга Петровна.
— Он сумеет, если захочет, — подтвердила не без гордости за своего брата Тамара.
В эту минуту Виталий выскочил из вагона.
— Ты что? — опросила Соня.
— Я тут уж много чего к вывозке подготовил… Вам всем будет легко на машину товар перетащить… Но дело вот в чем: тут шатается один из наших, я сейчас велю ему: пусть всех где хочет соберет и пусть все бегут сюда!
Его лицо приняло такое выражение, будто он хотел показать Соне: «Вот какая у меня власть!»
— Слушай, Виталий, а ведь это замечательно! — подхватила Соня и, сделав большие глаза, спросила: — Неужели ты можешь всех ребят собрать сюда?
— Могу! — дерзко крикнул Банников и убежал.
— Павла Константиновна идет! — вдруг зазвенел голосок Тамары Банниковой.
Павла Константиновна шла, останавливаясь у платформ и вагонов. Она не спеша о чем-то спрашивала, сама говорила коротко и тихо, а люди торопились ответить ей целым хором голосов, будто все дружно стремились обрадовать ее.
Павла Константиновна приближалась. Соня видела уже ее лицо, ее волосы, которые снежной полоской белели из-под темносерого шерстяного платка. Щеки у Сони больно горели от снежной пыли, иззябшие руки ломило, но она, забыв обо всем, желала одного: скорей, скорей взглянуть прямо в глаза Павле Константиновне! Соня радостно поздоровалась с ней. Кузовлева ответила ей усталой доброй улыбкой, а потом начала спрашивать, как идет работа.
— Работают все на совесть, — ответила тетя Настя, — а вот транспорт незавидный — «шкап», которому в обед будет сто лет, да и его нелегко было добыть.
— Да, машин в городе не хватает, — сказала Павла Константиновна, — постараюсь добыть для вас еще.
Собираясь уходить, Павла Константиновна сказала Соне:
— Представь себе, Сонечка, встречаю сейчас Виталия Банникова, а за ним цепочкой идут человек восемь «неприкаянных», переругиваются с ним, но идут. «Куда вы?» — опрашиваю я их, а Банников, в своей манере, отвечает: «Грузы на завод отправлять… Нечего этим голодранцам здесь зря болтаться!» Я спросила: «А с кем ты здесь работаешь?» Он усмехнулся этак, знаете, даже загадочно: «С Челищевой работаю… ну! Сейчас я на завод важный груз повезу!» Вот видишь, какие дела…
— Павла Константиновна! — прошептала Соня и, крепко обняв ее обеими руками, прижалась головой к ее заснеженному плечу.
— Ну, ну… — мягко сказала Павла Константиновна, нежно поправляя русую прядку Сониных волос, выбившуюся из-под теплой шапочки, и быстро скрылась в белой пелене метели…
Отправив вторую машину, бригада тети Насти пошла погреться около костра.
— Какая чудная вещь огонь! — воскликнула Соня, пританцовывая около костра и подставляя огню промерзшие подошвы своих валенок. — А вы что отстаете, ребята? — позвала она банниковских «неприкаянных», которые стояли в стороне, сбившись в кучку, как продрогшие овцы.
Тетя Настя дружелюбно прикрикнула:
— Вы чего, в самом деле, как воды в рот набрали? Подходите, не бойтесь, — с теми, кто честно работал, вместе и греться приятно.
Когда все согрелись и закусили, тетя Настя начала беспокоиться, что машина еще не вернулась.
— Поди-ка ты, Марья, — озабоченно сказала она дочери, — постой у пакгауза — может, оттуда на шоссе увидишь что-нибудь.
На мостки за пакгаузом бегали и грузчики из бригады Артема Сбоева. Первой машиной поехали Игорь Чувилев и Анатолий Сунцов. Банников отправился вместе с Ксенией Саввишной на второй… Машины выехали в город одновременно и, как было условлено, должны были вернуться вместе.
Каждый выбегавший на мостки напряженно вглядывался в голубоватую муть метели, ища черную движущуюся точку, но ничего не было видно.
— Вот прорва, метель проклятая! — тревожно сказала тетя Настя. — И где их носит?
— А вдруг они заблудились? — робко сказала Юля Шанина: она боялась за Сунцова.
— Ну вот! — рассердилась тетя Настя. — Каких-то несчастных четыре километра — и заблудиться!
— Да ведь пока-то доедут да выгрузят все как следует… Ведь это не дрова, а части машин… — успокаивала Ольга Петровна.
— Возможно, — хмуро согласилась тетя Настя. — Ну, не сидеть же нам сложа руки! Давайте дальше вагон разгружать, пока машина вернется…
— Да и замерзнем, забирать начинает к вечеру, — вздохнула Ольга Петровна.
Женщины работали уже час, а машины все не было. Более тяжелые грузы уже были вынесены из вагона ближе к тупику, куда удобно было подъехать на машине. А ее все не было.
— Сбились они с дороги, мама, — наконец заявила Маня. — Ведь в двух шагах ничего не видать, вот и сбились… Рано мы грузы из вагона вынесли.
— Внесем обратно! — решительно произнесла тетя Настя. — В самом деле: их так снегом занесет, что потом и не сыщешь… Вот что: покричите-ка во весь голос, авось услышат.
Кричали до хрипоты Маня, Соня, Ольга Петровна, Юля, Артем и другие, но с дороги никто не отозвался.
— Давайте все вносить обратно, — сурово скомандовала тетя Настя и первая взвалила себе на спину тяжелый рулон толя.
Женщины опять принялись за работу, и каждая сразу почувствовала, как трудно с ношей итти против ветра. Метель бешено неслась над землей, хлестала колючим снегом в лицо, в глаза, сшибала с ног. Юля, поскользнувшись, несколько раз упала. Поднявшись на ноги, она тихонько заплакала, но не от боли и усталости, а от тревоги за Сунцова.
— Ой, Сонечка, замерзнет он там…
— Здесь, Юленька, слабеть нельзя… Ослабнем — все завалим, а мы за это дело отвечаем, — говорила Соня, которая тоже задыхалась, идя по колено в снегу с ящиком гвоздей на плече.
Ящик был узкий, но у Сони ломило плечо от тяжести. Вдруг кто-то осторожно тронул Соню за рукав, и плечу ее стало легко.
— Что это? — тихо вскрикнула она.
— Не пугайтесь, Соня, — сказал знакомый голос, — я вам помогу.
Соня обернулась и увидела устремленные на нее, блестящие и словно греющие своим светом глаза парторга.
— Дмитрий Никитич, а я и не знала, что вы… — залепетала Соня, радостно пугаясь чего-то.
— Я ведь тоже не знал, где вы работаете, а потом услышал, как ваш голос зовет товарищей… и вот я пришел сюда…
— Но что же это будет? — растерянно спрашивала Соня, не в силах отвести взгляд от этих словно только сейчас узнанных ею прекрасных и добрых глаз. — Вы, Дмитрий Никитич, будете носить все эти ящики и тюки, а я что же…
— А вы немножко передохнете, — весело ответил Пластунов. — Не забывайте, что я старый моряк. Когда-то нас учили на корабле силе и ловкости. Куда, Настасья Васильевна, положить эти железные листы? Сюда? Прекрасно! Ох, и чего-чего только не послали нам уральцы!
Подшучивая и решительно отстраняя женщин, Пластунов носил грузы в вагон и делал это с такой сноровкой, что тетя Настя нахвалиться им не могла:
— Вот богатыря какого нам бог послал! Да только, Дмитрий Никитич, может быть, вы свою бригаду обездолили.
— Не тревожьтесь, товарищ завком, все в порядке. Бригадир наш, Петр Тимофеич Сотников, абсолютно был согласен со мной, что из нашей, сплошь мужской бригады один может пойти помочь женщинам.
— Едут, едут! — вдруг пронзительно крикнула Юля.
Все выбежали на пакгауз. Сквозь снежную пелену смутно чернели очертания двух ныряющих в сугробах машин. Первой выскочила из кабины Ксения Саввишна и тревожно закричала:
— Виталия, Виталия снимайте!
Виталия Банникова, скорчившегося на дне машины под рваным брезентом, на котором вырос целый сугроб, подхватили на руки, как ребенка, и сразу начали оттирать снегом. У него были отморожены руки. Он дрожал, белесые глаза его смотрели дико… Руки ему оттирали Ксения Саввишна и Соня.
— Руками-то я лицо закрывал… боялся нос отморозить… — бормотал Виталий, стуча зубами.
— Молчи ты, — жалостно ворчала Ксения Саввишна. — Все упрямство твое… Пока мы дорогу искали, я несколько раз вылезала из кабинки, звала: «Виталий, давай местами поменяемся!» Так нет, огрызался, кричал, что лучше на снег выскочит, чем в кабину к шоферу сядет. Характерец!
— Зачем же ты так упрямился, Виталий? — мягко упрекнула Соня.
— А я что, маленький?.. — бормотал Банников трясущимися губами. — Если бы, например, с матерью ехал, неужели бы я ее снаружи оставил, а сам бы в тепле устроился?
Подошли Чувилев и Сунцов, которых Ксения Саввишна стала громко прославлять как «спасителей».
— Не они бы, Игорь да Анатолий, так мы еще до сих пор бы плутали. Да расскажи, расскажи ты, Игорь.
— Ну-у, что тут рассказывать… — неохотно протянул Игорь Чувилев. — Ну, мы ехали позади… смотрим, Банникова машина не в ту сторону повернула. Сначала мы предположили, что они более коротким путем поехали, а потом догадались, что они заблудились, ну и поехали их разыскивать. Вот и все.
Пока пришел доктор и Виталия уложили на носилки, подошел Назарьев, запорошенный снегом, утомленный, бледный, подурневший, как после болезни.
— Вот и к «скорой помощи» пришлось прибегнуть, — не без иронии сказал он Пластунову. — Наши люди, я вижу, приложили героические усилия, чтобы разгрузить уральский эшелон… Вы теперь видите: когда нас просит город, мы приходим на помощь, а когда нам нужна помощь, тогда товарищ Соколов не показывается! Впрочем, была Павла Константиновна, «осияла» всех, и больше мы ее не видели…
— От первого до последнего слова все неверно, — быстро отпарировал Пластунов. — Павла Константиновна обещала мне, что оба они с Соколовым сделают все, чтобы добавить нам транспортных средств, чтобы все наши грузы сегодня же были перевезены на завод.
— Все очень красиво на словах, — вздрагивая от холода и морщась, проворчал Назарьев. — А на деле уже пятый час, люди измучились, намерзлись, а нужнейшие для нас грузы еще не полностью перевезены на заводскую территорию.
— Все будет в порядке, — усмехаясь, ответил Пластунов. — А вы, математик, не должны так поспешно делать выводы… Товарищи, на которых мы надеемся, люди серьезные, умеющие держать слово.
— Машины иду-ут! Машины иду-ут! — загомонили веселые голоса.
— Товарищ Соколов приехал! — хлопая в ладоши, на бегу крикнула Ольга Петровна. — Приехал нас выручать!
Соколов в дубленом, партизанских времен полушубке и бараньей шапке-ушанке крепко пожал руки парторгу и директору.
— Ну, товарищи, задали вы мне транспортную задачу! Но общими стараниями горкома и горисполкома мы достали вам восемь добрых шеститонок.
— Вот спасибо! Этого вполне достаточно, чтобы разгрузить эшелон. — Победно поблескивающие глаза Пластунова, обращенные в сторону Назарьева, казалось, говорили: «Вы теперь видите, кто оказался прав?»
— Вот когда горячее-то времечко подошло! — говорила тетя Настя в один из морозных дней в начале декабря, просматривая у себя в завкоме рапортички выполнения плана в часы утренней смены.
— Теперь, когда столько техники привалило, работать приходится, как говорится, по винтику; одно слово: монтаж! Ты, может быть, думаешь, что только вы двое ко мне с просьбами пришли? Вы одни у меня людей к себе в бригаду просите? — и она сумрачно взглянула на сидящих за тем же столом Ивана Степановича Лосева и Василия Петровича Орлова. — Вот ты, Иван Степаныч, о внутренних резервах упомянул. А где они, наши резервы? — хмуро вздохнула тетя Настя. — Фашистские злодеи сколько тысяч народу зарезали да в каторгу угнали!
Она задумалась, прикрыв пальцами усталые глаза.
— А обидно все-таки!.. — яростно тряхнув кулаком, заговорил опять Иван Степанович. — Богатимая техника прибыла, так бы в один день одним махом и пустил бы все в ход…
— Что там обида? — вскинулся Василий Петрович. — Ты расскажи, Настасья Васильевна, какая вчера у директора беседа была с колхозниками!
— Да, вчера делегации от нескольких колхозов у нас были, — с оттенком торжественности в голосе заговорила тетя Настя. — Колхозникам удалось многие сельскохозяйственные машины от немцев спрятать… Ну, известно, в лесу да в ямах металл поржавел, машины ремонтировать надо. Вот и требуют: «Открывайте скорее ремонтный цех!»
— А для открытия ремонтного цеха требуется сначала оборудование смонтировать, — досадливо вздохнул Василий Петрович.
— Потом наши гости стали расспрашивать, когда можно будет запасные части заказать, — с серьезной улыбкой продолжала тетя Настя. — Ведь до войны у нас запасные части можно было заказывать в неограниченном количестве…
— Ребята правильно метят, — с досадой пошутил Василий Петрович, — Да ведь для того, чтобы запасные части были…
— …надо, чтобы кузница и штамповка заработала, — докончил Иван Степанович.
— Надо, все надо… — сурово передразнила тетя Настя. — Эх, товарищи, кажется, взяла бы те серые камни, что из окна сейчас вижу, да всю душу бы вложила в них, крови бы своей не пожалела, если бы могла из них людей сотворить. Вот до чего меня забота грызет! Пластунов вчера, после беседы с колхозниками, спросил меня: «А вы уверены, Настасья Васильевна, что во всех уголках города вы людей искали?» — «Да уж, говорю, как будто все старые фамилии и адреса вспомнили и таким способом еще порядочное число работников набрали. Но до того, сколько до войны людей было, еще далеко». А может быть всамделе мы еще плохо людей искали?
— Пластунов до сих пор этого мнения держится, — послышался насмешливый голос за стеной.
— Ой, Дмитрий Никитич! — громко удивилась тетя Настя. — Я думала, что у вас в кабинете никого нету.
— У нас пока что такие «кабинеты», что мы невольно подслушиваем друг друга, — входя в завком, засмеялся Пластунов. — А я к вам с новостью, Настасья Васильевна: похоже, я нашел недурного слесаря-монтажника.
— Ну? Батюшки, да ведь это для нас сейчас наинужнейшая специальность! Как его фамилия? — оживилась тетя Настя.
— Не его, а ее фамилия. Эта женщина ваша давняя знакомая, ее зовут Евдокия Сергеевна Денисова.
— Денисова! Дунечка Денисова!.. Мы с ней с малых лет подружки были, вместе на заводе работали в механическом цехе. Много ей пережить пришлось. Мужа и сына у нее на фронте убили, фашисты ее арестовали, а потом в каторгу погнали. Партизанский отряд, которым Юра Кузовлев командовал, освободил наших людей, а сам Юра был в том бою смертельно ранен. Потом я узнала, что Евдокию, больную, партизаны устроили где-то в деревне… и дальше я о ней ничего не знаю. Да как же вы с ней познакомились?
— Случайно, на улице. Бледная, болезненного вида женщина спросила у меня, где выдают дрова, ей нечем отапливать свою землянку. Так мы и разговорились. Из деревни Денисова вернулась два месяца назад, стосковалась о родном городе. Работает на уборке улиц, — рассказывал Пластунов.
— Да куда это годится? — взволновалась тетя Настя. — У Евдокии же хорошая квалификация!
— Я задал ей такой же вопрос, а она ответила мне, что на завод не пойдет, что ей «все равно, где время убивать», что она умрет от тоски и так далее. Не пытаясь в один прием переубедить ее, я все-таки сказал ей, что в завкоме работает Настасья Васильевна, приглашал ее на завод, — она только промолчала в ответ, хотя адрес свой дала… вот, я записал его. Но дело, Настасья Васильевна, не только в ней, Евдокии Денисовой. Учтите, что после этих страшных двух лет некоторые люди еще не совсем пришли в себя, придавлены своим горем и потерями. Сидят в своих землянках и клетушках, волю к жизни потеряли.
— А мы войдем в те землянки и клетушки, впустим туда свежий ветер! Обещаю вам это, Дмитрий Никитич! — и тетя Настя с силой, словно печать, положила на стол свою теплую, широкую ладонь. — Мы гонцов по городу разошлем, пусть они наши заводские призывы во все стороны разносят… Мы комсомол к этому делу привлечем…
— На особый учет следует взять всех комсомольцев-лыжников, — добавил Пластунов.
— Челищева Софья во всем этом во как поможет, Дмитрий Никитич!
— Не сомневаюсь, Настасья Васильевна.
Выслушав сообщение Чувилева о том, что бюро комсомола просит Виталия помочь важному для завода общественному делу, Банников только кивнул с хмуро-загадочным видом, и неизвестно было, что у него на уме. Но Чувилев сделал вид, будто ему-то как раз были известны и понятны решительно все намерения Виталия.
— Я и лыжи для тебя уже достал, — радушно сказал Чувилев. — Смотри, какие, настоящие фронтовые… видал?
— Лыжи ничего, — равнодушно похвалил Виталий.
Чувилеву и Банникову предстояло побывать на одной из близлежащих к заводу улиц, называемой Верхние Бугры.
— Ловко дело делаешь! — сумрачно усмехнулся Виталий, когда оба они с Чувилевым вышли на заводское шоссе, — Только-только я согласие дал, а ты уже меня сразу за шиворот: «Действуй!»
— Что же, по-твоему, надо целый месяц ждать, пока ты соберешься? — спросил Игорь.
— Да разве можно с вашим братом, заводскими, спорить! У вас на любую загвоздку всегда отвертка готова, вам — одно слово, а вы — десять.
— Спасибо за похвалу! — улыбнулся Чувилев. — А ты разве теперь не заводский?
— Не знаю, какой… просто свойский, сам по себе.
— Зря так говоришь, — возразил Игорь, — человек «сам по себе» не живет. Это все равно, что колос без земли или дом без фундамента…
Виталий еще больше нахмурился, а Игорь лихо крикнул:
— А ну, двинем быстрее!.. Можешь?
— Могу.
Оба сильно оттолкнулись палками от земли и понеслись вдоль синеющих, сумеречных снегов.
Обратно они возвращались уже поздно, посетив более десятка землянок.
— Н-да… Верхние Бугры! — печально вздохнул Игорь Чувилев, оглядываясь на развалины некогда веселой улицы с ее живописными зелеными горками, от которых и пошло ее название.
В школьные годы Игорь Чувилев хаживал на Верхние Бугры, чтобы поиграть в лапту и волейбол или сразиться с самой лучшей в Кленовске командой футболистов. Теперь все это вспоминалось, как сон, а перед глазами в бледном лунном свете лежала голая равнина, над которой поднимались жиденькие дымки, — в землянках топились печи.
Некоторое время юноши молча бежали рядом. Потом Виталий остановился и шумно вздохнул:
— Чудно́!
— Что чудно́?
— Вот мы с тобой, Чувилев, сегодня помогли Евдокии Сергеевне Денисовой… А что она мне? Она же мне помочь ничем не может? Выходит, я должен, как святой…
— Святых отставить… Но почему ты думаешь, что обязательно Евдокия или другие, у кого мы сегодня побывали, должны тебе помогать? Тебе кто-то другой, более сильный, чем она, может помочь: например, мы четверо, тетя Настя, директор завода, парторг, Павла Константиновна… Людей хватит…
— Но почему я должен от них зависеть? Я просил материала, чтобы хоть ящик сколотить, но только бы из землянки наверх вылезти, а вы мне гудите в уши: «Иди в строительную бригаду…» Куда бы проще было отпустить мне бревен, кирпича… Ох, я бы день и ночь работал, я бы из себя все жилы вытянул, а домик бы себе… Ты какого черта смеешься, Чувилев?
— Да конечно же, смешно все это! Жилы ты из себя действительно вытянул бы, а домика все-таки как следует не построил… Простая вещь — бревно поднять, поставить, а ведь никак без чьей-либо помощи не обойдешься. Нет, наша жизнь уж так устроена, я это своими глазами видел, своими руками делал… в эвакуации, на Урале, я, брат, так во всем этом убедился, что никому меня тут не переспорить: на общей помощи у нас все замешано и все вперед движется… И знаешь что? Только слабые боятся коллектива, только слабые всех подозревают, что их в чем-то обделят, а сильный ищет себе соратников… вот что я тебе скажу!
— Ты мне агитацию не разводи! — и Виталий яростно вонзил палку в снег. — Когда агитируют, все очень здорово получается… А мне вот сию ми-ну-ту ответь: как нам, Банниковым, выбиться из трудного положения?
— Ты сам прежде всего немедленно вступай в какую-нибудь бригаду или сам ее организуй, принимайся за восстановление любого дома, работай по-стахановски.
— Опять же не для себя…
— А другие для тебя, умная голова! Предлагаю тебе совершенно серьезно: иди на участок Дома стахановцев, там сильно не хватает людей… и скажи, что сам желаешь организовать бригаду из твоих же ребят. Тебя там с радостью примут.
— Расписывай больше!
— Нечего мне расписывать, я тебе все, как в жизни происходит, предлагаю.
Как на поединке, они стояли друг против друга — худой долговязый Виталий Банников и широкоплечий, плотно сбитый Игорь Чувилев. Их молодые голоса гулко разносились на пустынном шоссе, и казалось, зимнее небо с загадочно улыбающейся полной луной и вспыхивающие синими огоньками декабрьские снега чутко слушали этот юношеский спор о решающих основах человеческой жизни на земле.
— Ну ладно, я… подумаю, — медленно, словно нехотя, произнес Виталий.
— Очень хорошо, — заключил разговор Чувилев.
Оба пошли быстрее.
— А мама и Тамарка, наверно, последние дрова сожгли. Я ведь сегодня не успел к вечеру дров наколоть, — спохватился Виталий и, словно испытывая Чувилева, ядовито пошутил: — Вот все говорят: помощь, помощь! А кто мне поможет кучу дров наколоть, мою мать и сестру обогреть?
— Я помогу, — сказал Чувилев.
— Ну… ты работал весь день, да еще для чужой печки будешь дрова колоть, силу свою тратить!
— А я сильный, — просто сказал Чувилев.
Евдокия Денисова, как обещала, пришла в завком.
— Входи, входи, Дунечка, — приветливо встретила ее тетя Настя, крепко сжимая в своих теплых, широких ладонях холодные, костлявые руки Евдокии Денисовой, — Садись вот сюда, к печурке поближе.
— Спасибо… — беззвучно уронила Денисова.
Ее худое, землисто-бледное лицо с обтянутыми скулами, казалось, потеряло способность меняться: все черты его словно застыли в мертвенном равнодушии. Но тетя Настя, будто не замечая этого, говорила ласково и живо:
— Уж как я рада, Дунечка, что ребята наши тебя разыскали! «Пойдите, говорю, ребята, к Евдокии Сергеевне, моей старой заводской подружке, к знаменитому нашему слесарю-монтажнику, кланяйтесь ей от меня сердечно и зовите ее к нам, — ведь теперь у нас на заводе совсем как в котле кипит!» Ты слыхала об этом?
— Да, — беззвучно ответила Евдокия.
— Так вот, Дунечка, собираем мы народ со всей округи, и, значит, не можем мы без тебя обойтись, нужна ты нам.
Евдокия молчала, смотря перед собой все тем же мертвенно-равнодушным взглядом.
— Так как же, Дуня? — тихо и настойчиво спрашивала тетя Настя. — Пойдешь?
— Не знаю… Мне все равно…
— Быть не может! — горячо ответила тетя Настя. Она вышла из-за стола и, переставив табуретку, села рядом с Евдокией Денисовой. — Быть не может! Ведь живая ты, солнце на небе видишь, по земле ходишь.
Евдокия отрицательно мотнула седой головой, бледноголубые глаза ее вдруг загорелись мрачным огнем, бескровные, будто склеенные губы разжались, и глухой, словно уже давно пересохший голос произнес:
— Лучше бы мне в земле сырой лежать… Зачем я живу, одна-одинешенька?.. Муж и старший сын на фронте погибли, двух младших немцы расстреляли… Дом сожгли… А меня вот смерть не берет… Хочу и не могу помереть… Кому я нужна? Оставь ты меня, Настасья Васильевна, оставь меня в покое…
— Ох, не могу, — тихонько, но твердо сказала тетя Настя. — Никак не могу тебя оставить, Дунечка: очень в таких, как ты, людях мы нуждаемся.
Но Евдокия опять замкнулась в своем холодном равнодушии и сидела, опустив на грудь седую голову. Тетя Настя несколько секунд смотрела на Евдокию, на ее желтый, будто источенный худобой профиль. Потом тетя Настя решительно качнула пепельно-рыжей головой и властно положила руку на согбенное плечо Евдокии.
— Дуня, погляди на меня!.. Совесть у тебя спокойна?
Вопрос и голос тети Насти были столь настойчивы, что Евдокия должна была отозваться.
— Совесть?.. Разве я что худое сделала?
— Для тебя другие много сделали, — уже строго сказала тетя Настя. — Юра Кузовлев за тебя, за твою свободу жизнь свою молодую отдал, дорогой ценой твоя жизнь оплачена. А ты, видно, уж забыла об этом?
Евдокия вздрогнула, на бескровных ее щеках выступили пятна.
— Как же такое дело можно забыть? Тяжелая моя жизнь, да честная…
Тетя Настя задумчиво посмотрела на бледнорозовые пятнышки на лице Евдокии, будто ожидая, когда вместо этого тлеющего пепла появится настоящий, яркий румянец. Казалось, ей уже не хотелось ни убеждать Евдокию, ни вообще разговаривать. Она сняла телефонную трубку и сказала с раздумчиво-лукавой улыбкой:
— Артем Иваныч, мне надо срочно поговорить с вами по поводу последнего решения завкома. Да, обязательно сейчас. Нет, я вас не задержу… Так я сейчас иду к вам в цех.
Тетя Настя поднялась из-за стола и, собирая в свой портфель какие-то бумажки, сказала со вздохом:
— Ну что ж, Дуня, неволить тебя не стану, поступай, как тебе твоя совесть подскажет… Ты меня здесь еще подождешь несколько минут?
Евдокия Сергеевна машинально кивнула в ответ.
Тетя Настя скоро вернулась.
— Дунечка, пойдем-ка хоть пройдемся по заводу, по старой памяти, — предложила она, заметно оживившись. — Сейчас токарные станки монтируют. Вспомни-ка, родная, как мы с тобой семь лет назад тот же цех к пуску готовили, такие же станки монтировали! Как мы горды были с тобой тогда, помнишь?
То же самое тетя Настя повторила в цехе, представляя свою подругу главному инженеру Артему Сбоеву:
— Драгоценная, можно сказать, женщина Евдокия Сергеевна: и токарь, и слесарь, и монтажник!
— Чрезвычайно рад познакомиться с вами, Евдокия Сергеевна! — приветливо сказал Артем, крепко пожимая ей руку.
Растерянно, как оглушенная, Евдокия стояла среди шумного говора, стуков, скрипа и визга железа. Тетя Настя осторожно подтолкнула ее вперед:
— Смотри, вот на этом, примерно, месте стояли наши с тобой станки. Вспоминаешь?
— Да… пожалуй, здесь… — вздохнув, согласилась Евдокия.
Она не заметила, как среди разговора тетя Настя исчезла.
— Хорош будет станок, Евдокия Сергеевна, правда? — спросил главный инженер, кивая на кучку монтажников. — Но мне очень важно знать ваше мнение… Молодежь… как видите, стараются ребята, но ведь на ходу им учиться приходится. Ваше мнение, Евдокия Сергеевна, стоящие это ребятки… а?
Главный инженер смотрел на Евдокию такими ожидающими глазами, что было невозможно не ответить ему.
— Не совсем хорошо они монтируют… Я бы вон с той стороны по-другому бы повернула…
— Где, где? — забеспокоился Артем, и ей пришлось указать, какие именно части станка надо бы прежде всего соединить вместе.
— Вы абсолютно правы, Евдокия Сергеевна! — обрадовался Артем. — Конечно, так лучше, гораздо лучше! У нас сейчас такие горячие дни, а людей не хватает!
Рассказывая, Артем легонько подталкивал Евдокию то туда, то сюда, шутил, посмеивался, успевая спрашивать на ходу разных людей и отвечать им, и явно стремился к тому, чтобы вызвать у собеседницы интерес к тому, что происходило в цехе. Невольно улыбнувшись в ответ на его шутку, Евдокия подумала: «Ну, дотошный парень… просто вьюн какой-то».
Артем вдруг смешно шлепнул себя по лбу.
— Извините меня, Евдокия Сергеевна! Я должен быть сейчас у директора… И знаете что? У меня к вам огромная просьба: проконтролируйте, как эти ребята станок монтируют… Я должен скоро вернуться сюда, а вы пока просто последите вашим опытным хозяйским глазом. Идет, а? Мы вам в ноги поклонимся!
— Не надо мне кланяться, — опять невольно улыбнулась Евдокия. — Только… Сумею ли я… два года не прикасалась.
— Сумеете! Я ведь вижу, вижу, какая вы! — повелительно и весело воскликнул Артем, махая на нее короткими руками.
И он исчез. Молодые монтажники выжидательно смотрели на нее, и Евдокия, как по обещанию, подошла к ним. Больше себе, чем им, сказала:
— Ну, посмотрим, что у вас тут…
Артем Сбоев, вернувшись в цех, застал Евдокию около станка. Работая клещами, она озабоченно указывала на что-то одному из монтажников. Руки ее блестели от машинного масла.
— Эге-ге!.. Да у вас дело очень заметно подвинулось вперед! — похвалил Артем. — Спасибо, Евдокия Сергеевна, вы нас здорово выручили!
К концу смены в цех зашла тетя Настя. Подойдя к Евдокии, она заговорщически усмехнулась ей:
— А я тебе талончик на обед раздобыла, Дуня. Хоть и не больно жирно пока кушаем, а все же горяченькое.
И после обеда тетя Настя как бы невзначай столкнулась с Евдокией.
— С успехом тебя, Дунечка! Советовала бы я тебе зайти в завком сегодня же или завтра утром, — для тебя же лучше поскорее оформиться на заводе. — И, уже сделав шаг в сторону от нее, тетя Настя спросила: — Так как же, Дуня, готовить на тебя документы сегодня?
— Ну, готовь… — все так же хмуро ответила Евдокия. — Ох, и быстра ты, Настасья!
— Не спорю, Дунечка, не спорю. Только ведь мы иногда себя слабее считаем, чем есть на самом деле. Ты радуйся, что рабочее твое сердце не сгорело. Только ты свежим воздухом дохнула, только коснулась работы, как оно сразу себя и показало… и ты ему уж не мешай, хорошо?
Евдокия вздохнула в ответ, и губы ее вдруг задрожали, не то от сдавленных в груди слез, не то от улыбки.
После заседания комсомольского бюро Игорь Чувилев, выйдя в тесный коридорчик, увидел Тамару Банникову.
— Я жду тебя, Игорь! — Голосок ее звучал печально.
— Что с тобой, Тамарочка? — с невольно прорвавшейся нежностью и жалостью к ней спросил Чувилев. — Что случилось? Да идем к нам в бюро, там светло и печка топится.
— Я хотела тебе только… но впрочем, пусть и Соня знает, пусть!
— Садись, Тамара, — приветливо сказала Соня. — Ты хочешь продолжить наш разговор о твоем вступлении в комсомол?
— Нет… — грустно вздохнула Тамара, и ее маленькое личико стало еще бледнее. — Мне хотелось подать заявление в комсомол после того, как мое обещание будет выполнено: я должна убедить маму, чтобы она перестала плакать.
— Заявление в комсомол ты можешь и сейчас подать, Тамара, — разъяснила Соня. — Мы твою работу уже знаем, мы тебе доверяем.
— Спасибо! Я это знаю, но состояние мамы меня ужасно беспокоит: если она будет все так же вести себя, она сойдет с ума или умрет! Я старалась, но ничего не могла с ней поделать!.. Мне стыдно, что это так получилось…
— Чудачка, стыдиться тут нечего, — засмеялась Соня мягким, задушевным смехом, который сразу понравился Тамаре, и она уже заранее поверила тому, что скажет ей Соня. — Хуже то, что твоя мама в самом деле может зачахнуть от бездеятельности и тоски. Знаешь что, Тамара: мы посоветуемся с тетей Настей, нашим председателем завкома. Она женщина умная и добрая, вот увидишь сама.
Тетя Настя приняла молодежь, как всегда, радушно.
— Люблю, когда у нас в завкоме молодым ветром пахнет! — пошутила она. — Ну, выкладывайте, с чем пришли.
Она слушала, прихмуривая каштановые вразлет брови. Потом, положив на ладонь голову, тетя Настя некоторое время молчала и наконец заговорила медленно, как бы раздумывая вслух.
— То, о чем мы с вами сейчас говорим, очень всех нас задевает. Разве в том только дело, что мы, завод, нуждаемся в людях и привлекаем их к работе? Разве дело только в том, что мы собираем слесарей, кузнецов и так далее?.. Дело это, как бы лучше сказать… в самом человеке. Не дадим пропасть никому, ни одному человеку, не дадим захиреть где-то в темном углу, в землянке, куда его нашествие загнало, не позволим!.. А как это сделать?.. Сесть рядышком, голова к голове, поплакать, поныть с ним: ах ты, мол, горемычный, давай смешаем вместе горе да слезы… Фу, гадость какая!
Тетя Настя резко отмахнулась, а потом, оглядывая молодые лица, продолжала с презрительным смешком:
— Сами понимаете, не наш это метод, верно? И если бы у кого-нибудь из вас прорвалась такая нотка в обращении к людям, уж пробрала бы я с песком того срывщика, как мы по-профсоюзному говорим! Так вот вам мое крепчайшее убеждение, ребята: как бы ни заело горе человека, а выводи его только на один, единственно верный путь — на путь труда вместе со всем народом! Понятно?
— Понятно, — хором ответили все, переглянувшись между собой.
— Согласны со мной? Или желаете внести поправку? — спросила тетя Настя.
— Все согласны! — быстро ответил Игорь Чувилев и чуть тронул локтем сидящую с ним рядом Тамару Банникову. — Уж мы возьмемся за маму твою, Тамара!
На прощание тетя Настя сказала:
— Надо, конечно, к этому делу еще и Ксению Саввишну привлечь, — она Банниковым соседка, ведь так, Тамара?
— Соседка… да, — улыбнулась Тамара.
Вернувшись в комнату комсомольского бюро, Соня обняла Тамару:
— Ну как? Успокоилась немножко?
— Еще бы! — и Тамара на миг прижалась щекой к Сониной руке.
— Только уж ты помогай нам, Тамара, хорошо? — ободряюще спросила Соня.
— Да уж я буду так стараться! — горячо пообещала Тамара.
Когда Тамара, ободренная и повеселевшая, вышла, Соня предложила Чувилеву:
— Ты, Игорь, и займешься этим делом. Кстати, ты вместе с Виталием выполнял уже задания завкома, да и у Банниковых ты бываешь.
— Только вот мы с Виталием часто спорим…
— Не беда, — улыбнулась Соня. — Виталий еще многого не продумал.
— Знаете, что я заметил у Банникова? Он воображает — и это очень злит его, — что я, его одногодок, стремлюсь… ну, как бы это сказать… подавлять его своим авторитетом.
— А, вот оно что! Хорошо. Я помогу тебе, Игорь.
Войдя в тесную комнатку партбюро, Пластунов услышал рядом, за стеной, голос Сони и ворчливое бормотание Виталия Банникова. Соня, очевидно, была так поглощена разговором, что не обратила никакого внимания, что в соседней комнате кто-то есть.
— Ты ведь в чувилевской бригаде, Виталий?
— Да, у Чувилева.
— Пока у Чувилева, — сказала Соня.
— Почему — пока? — буркнул Банников.
— Когда-нибудь надо будет и самостоятельно руководить бригадой.
— Н-ну, где уж мне! — возразил Банников, но Соня с мягкой настойчивостью продолжала:
— А я убеждена в том, что ты сможешь руководить. Скоро я соберу всех вас, новеньких, и мы подробно поговорим обо всем. Придешь?
— Приду… Вы меня за этим вызывали?
— Нет, не только за этим. У меня и вообще у бюро комсомола к тебе просьба: не откажись опять совершить поход в землянку к одному человеку, которого мы, завод, хотели приобщить к коллективу, спасти от тоски и горя.
— А я, кажется, не отказываюсь… Опять на лыжах с Чувилевым?
— Да, лучше всего с Чувилевым, потому что он этого человека знает. И еще мы дадим тебе, Виталий, хорошего помощника — твою сестру.
— А зачем сестру?
— Видишь ли, ей все равно придется присутствовать при вашем разговоре, так как она слишком близко от этого человека находится.
— Да кто же этот человек, Софья Евгеньевна?
— Это твоя мать, Виталий.
— Мама?! Опять двадцать пять! — Виталий шумно двинул стулом. — На что вам она? Пусть живет, как хочет, оставьте ее в покое…
— А вот Тамара считает, что твою маму надо спасать, и Тамара просила у нас помощи.
— Та-ак… Выходит, вы меня просите помочь… моим же родным! Ори-ги-нально! Вам бы всем только на своем поставить, авторитет показать: вот, мол, какие все Банниковы дураки!
— Виталий, да ты выслушай меня!
И Соня заговорила, сначала спокойно, а потом в ее негромком голосе зазвучала страстность глубокого убеждения. Напомнив Виталию все, что узнала о нем из рассказов Павлы Константиновны, Соня сказала, что, как и бывшая его учительница, она надеется что «зернышко», которое есть в нем, пропасть не может.
— Вы меня жалеть вздумали? — горько усмехнулся Банников.
— Жалеть тебя? Не за что!.. Ты еще сам не знаешь, на что ты способен… Да, да, не усмехайся! Ты жил в затхлом воздухе, а я… а мы хотим, чтобы ты дышал свежим ветром — труда, коллектива. Ты воображаешь, что, скажем, я хочу похвастаться, что вот, смотрите, какого упрямца из упрямцев Софья Челищева покорила… А, ты улыбаешься, ты именно это подумал! Но, Банников, даю тебе честное коммунистическое слово: не для себя, не для удовлетворения своего самолюбия я так настойчива. Да я тебе больше скажу: делая только д л я с е б я, я могу вдруг потерять терпение, мне может что-то надоесть… и мало ли еще отчего я могу отступить, бросить задуманное. Если даже потом окажется, что я напрасно это намерение оставляла, так только я одна об этом жалеть буду. Но когда я слово партии дала — понимаешь, партии, — тогда отступать нельзя, стыдно, позорно отступать!.. Ты понимаешь, Виталий, твоя жизнь и вообще забота о тебе, как ты покажешь себя и какой человек из тебя и из других юношей и девушек получится, — за это прежде всего моей совести держать ответ, ведь именно это я и обещала партии, товарищу Сталину, когда вступала в ее ряды: помогать воспитанию молодежи. Ты подумай, Виталий: партии дорог каждый человек, партия хочет, чтобы каждый был образован, умен, честен, смел, чтобы отлично работал, чтобы радовался жизни. Что может быть справедливее и прекраснее этого? Я — одна из тех, которые служат этому делу, и я счастлива и горда, что служу ему. Но в данную минуту мне досадно и больно за тебя, что ты не стараешься понять это самое главное для человека, а больше всего стараешься отойти в сторону. И для чего? Чтобы тешить свое самолюбие, что вот, мол, я, Банников, поступаю по-своему и не дам Челищевой или еще кому, чтобы она со мной поступала по-своему… Эх ты, голова! Я с тобой не по-своему, а по-партийному хочу поступить, понимаешь? Но….
Пластунову слышно было, как Соня встала с места, прошлась по комнатке.
— Но только помни, Виталий: тебе предлагают руку помощи, и не я только, а в лице моем — наш комсомольский коллектив. Упрашивать мы тебя не будем, но разъяснить тебе всегда готовы. А ты решай, как взрослый человек, и помни: твое решение имеет оч-чень большое значение для всей твоей жизни.
Пластунов сидел и слушал, боясь пошевелиться, — и все время словно видел перед собой Соню, меняющееся выражение ее глаз, когда они то темнеют, впадая в синеву, то в их глубине поблескивают черные точечки, напоминающие крохотные угольки или брызги чернил. Он как бы видел движение ее губ, когда они то строго сжимаются, то детски-радостно открываются в ясной улыбке. Пластунову так и виделось, как Соня то раздумчиво наклоняет голову с тугим узлом русых волос на затылке, то гордо вскидывает ее, и тогда на ее белом и чистом лбу появляется чуть заметная, как тонкий росчерк пером, упрямая морщинка. Весь ее милый облик так сливался в его воображении с жизнью ее души, что Пластунов уже угадывал каждое слово и мысль, которые она готовилась произнести. Дмитрия Никитича охватило желание немедленно увидеть ее, посмотреть в ее глаза, устремленные на него, почувствовать ее легкую ручку в своей руке. Пластунов напряженно ждал, когда уйдет Банников, который с невыносимой медлительностью, бормочущим голосом рассказывал что-то Соне. Наконец, помолчав, Банников спросил совсем просто:
— Значит, вы послезавтра советуете мне быть дома, когда придет Игорь Чувилев?
— Конечно. Давай действовать единым фронтом. Обещаешь?
— Обещаю.
Банников опять замолчал и так заскрипел стулом, что Пластунов чуть не постучал в стену кулаком.
— А когда совещание бригад вы устраиваете? — опять просто спросил Банников.
— Совещание завтра.
— Есть такое дело.
Едва захлопнулась наружная дверь, как Пластунов крикнул из коридора:
— Соня! Вы здесь?
— Да, Дмитрий Никитич!..
Не пора ли уж по домам, дорогой товарищ секретарь комсомола? — шутливо сказал Пластунов, крепко сжав ее теплую узенькую ладонь. — Не нужен ли вам, Соня, провожатый?
— Я буду очень рада, Дмитрий Никитич!
После встречи на товарной станции неделю назад Пластунову не довелось поговорить с Соней один на один.
— Какая темная ночь сегодня! Я просто не вижу, куда и ступить! — ужаснулась Соня, выйдя на заводское шоссе.
Пластунов взял Соню под руку.
Некоторое время они шли молча, слыша только свое дыхание и скрип снега под ногами. Чувствуя тепло девичьего плеча, Пластунов вспомнил, как в сентябре Соня играла ему и как он вышел из челищевского дома, полный жажды счастья и уверенности, что оно может вернуться. Рука Сони, легкая, теплая, лежала на сгибе его локтя, и в этом, как и в походке ее и в манере держать голову, и в том, как она дышала, Пластунов чувствовал такое к себе доверие, что мысль о счастье с ней, с Соней, снова вернулась к нему.
— Дмитрий Никитич, вы часто думаете о будущем? — словно боясь нарушить тишину, шепотом спросила Соня.
— Часто. Всегда, — улыбнулся Пластунов.
— А у меня первое время, как я вернулась домой, было иногда такое настроение, что мне даже трудно было думать о будущем, — со вздохом призналась Соня.
— Трудно думать? — удивился Пластунов.
— Да… вернее, как-то даже не хотелось… Это будущее казалось мне таким отдаленным! Вы не знаете, Дмитрий Никитич, как красив был наш Кленовск до войны! Ну, как везде, много настроили новых, хороших домов. Но таких чудесных кленов и лип, как у нас на улицах, наверно, нигде не было! А только выйдешь за город — Кленовый дол перед тобой! В нашем городе столько было садов, а от старых деревьев на улицах столько было тени, что и город наш часто называли Кленовый дол… Но вам все это известно, а я вот что хочу сказать: как вспомнишь бывало о нашем Кленовом доле, так душа и заноет, — ах, может быть, еще очень долго не увижу я наш Кленовый дол таким, каким он был прежде… Конечно, эти настроения проходили, и потом я вспоминала об этих минутах, как о слабости с моей стороны…
Соня вдруг смущенно запнулась.
— Ну, что же дальше, Соня? — ободрил Пластунов, слегка прижав к себе ее руку. — Почему вы молчите?
— Я вдруг подумала, что после того, что я сказала, вы сочтете меня слабой…
— Нет, Соня, искренность — это ведь тоже своего рода сила. Но уж не сожалеете ли вы о том, что рассказали мне?
— Что вы! Напротив, я убеждена, что честный человек тот, кто не приукрашивает себя, — уж какой есть!
— И вы будьте всегда такой, какая вы сейчас… Ну, и что же потом? Вам уже легче стало думать о будущем, Соня?
— Да, да, конечно! Когда я убедилась, что все восстановленное будет лучше того, что было прежде, будущее как будто приблизилось ко мне. Видели вы, как восстанавливают школу на улице Глинки?
— Помню: длинная одноэтажная коробка, похожая на утюг.
— А ведь и верно, похоже! — засмеялась Соня. — Так вот, вместо этого «утюга» будет возведен трехэтажный дом. А школа на улице Декабристов? То же самое: вместо двухэтажного небольшого дома будет четырехэтажный.
— Напомню вам при этом, Соня, что месяц назад на сессии горисполкома решено вообще одноэтажных домов в городе не строить. Как говорит на своем архитектурном языке товарищ Соколов, этажность нашего Кленовска после восстановления значительно повысится.
— Да, да! Я теперь уже люблю наш будущий Кленовск. Я верю, что клены и липы опять зашумят на наших улицах… Недавно мама, слыша разговор мой с Чувилевым и Сунцовым, назвала меня «фантазеркой», — помолчав, задумчиво сказала Соня. — Ну, я не удержалась, поспорила с мамой, что в нашей общей работе нет никаких «фантазий»…
— Вашей маме так кажется потому, что она не знает, что это такое — сила народного труда. В этой грандиозной эпопее восстановления наш советский народ завоюет новые высоты в своем политическом и культурном развитии.
— Вы говорите так, будто специально изучаете это, — медленно произнесла Соня.
— Да, вы угадали, Соня. Я собираю материалы для исследования на тему о трудовых подвигах советского народа в годы Великой Отечественной войны и в эпоху восстановления, которое уже началось во многих местах, хотя война еще не кончилась.
Пластунов начал рассказывать, как из записей его наблюдений, встреч и совместной работы со многими «замечательными оружейниками» еще во время эвакуации, на Лесогорском заводе, начал постепенно складываться план целого исследования.
Рассказывая, он невольно заглядывал в лицо своей спутницы и даже в вечерней мгле видел, как ее глаза блестят сосредоточенным вниманием.
— Как все это интересно и глубоко! — заговорила Соня звучным голосом, в котором слышалась большая серьезность. — Когда вы рассказывали, мне представлялось: все мы воюем, громим врага, а сами все готовим для мирной жизни… потому что мир нам всего дороже.
— Больше того, дорогая Соня! — воодушевился Пластунов. — Все, что я видел и вижу, неопровержимо доказывает, что и тяжелейшие испытания этих грозных лет не заставили нас, Советский Союз, отстать в своем развитии и в продвижении к конечной цели — коммунизму. Все, что мы совершаем, все, что мы созидаем, продолжает служить строительству коммунизма.
— Дмитрий Никитич! — и Соня даже приостановилась, смотря на Пластунова большими, горящими глазами. — Как подумаешь об этом, будто тебе навстречу…
— Соня-я! Со-о-нечка-а-а! — вдруг раздались позади громкие, веселые голоса.
Соня вздрогнула и неохотно откликнулась.
«Вот непутевые! Не понимают, что врываются к нам!» — с раздражением подумал Пластунов, видя приближающуюся к ним шумную кучку молодежи.
— Сонечка! А мы тебя искали, искали на заводе!.. — довольным, смеющимся голосом говорила Маня.
— Что случилось? — сухо спросила Соня, и Пластунов почувствовал, что ей тоже жаль этого прерванного разговора.
Подавшись немного в сторону, он зашагал один и стал прислушиваться к разговору.
Оказалось, шумная компания хотела срочно разрешить спор: следует ли включить предполагаемую ими лыжную вылазку за город в общий план комсомольской работы или «пусть вылазка проходит сама по себе»?
— Это уж не такой важный вопрос, чтобы ловить меня на дороге, — недовольно сказала Соня.
Но Маня тут же затараторила о том, какие чудесные лыжи умеет делать Ян Невидла. Тот немедленно вступил в беседу и рассказал, как еще мальчишкой чуть не сломал себе шею, спускаясь на лыжах с богемских гор. В общем смехе Пластунов ревниво различил повеселевший голос Сони. Ян Невидла и Маня обменялись между собой какой-то шуткой, и Соня уже громко расхохоталась.
В груди у Пластунова вдруг стало пусто и холодно.
Круто повернувшись, он приблизился к молодежи и произнес, как только мог непринужденно:
— Всего хорошего, товарищи!
— До свидания, Дмитрий Никитич! — донесся к нему, как утешение, громче других чистый и звонкий голос Сони.
Как всегда, Чувилев довольно быстро управился с работой и с большой охапкой дров вошел в землянку. С морозного ветра он чуть не задохнулся от спертого воздуха и, по обыкновению, подумал: «И как тут только люди живут?» На грубо сколоченном ящике, заменявшем стол и покрытым газетой, стояла самодельная лампочка. Огонек ее, не больше арбузного семечка, смутно освещал низко нависший, закопченный потолок, нары с набросанным на них тряпьем и лица людей, которые все казались Чувилеву бледными, как мертвецы.
Мать Банниковых полулежала на своей жалкой постели и закрывала лицо тощей ручкой, не желая смотреть на Ксению Саввишну, которая сидела напротив на чурбашке и не торопилась уходить.
— Нет, Ираида Матвеевна, напрасно вы уверяете, что никому не нужны и ничего не желаете, — говорила Ксения Саввишна своим неторопливым голосом. — Во-первых, вы детям своим нужны, да и нам, заводу, можете быть полезной. Как мы с Настасьей Васильевной считаем, если вам всего только за сорок, то женщина вы еще в цвете лет.
— Я… в цвете лет?! — взвизгнула Банникова. — Да посмотрите вы на меня! Разве не видите, во что я обратилась?
— Вижу, все вижу, — все с тем же стойким спокойствием ответила Ксения Саввишна. — Так ведь это временно.
— Временно? Нет! — вскрикнула Банникова, ударяя себя в грудь. — Так мне, вдове несчастной, видно, погибать в этой землянке! Я ничего не знаю и не понимаю… Я страдаю, страдаю! Оставьте меня!
— Никак не могу оставить! — с той же твердостью произнесла Ксения Саввишна. — Не к чему вам, Ираида Матвеевна, передо мной горем кичиться: и я вдова, и я из землянки, а вот к вам пришла. Начнем-ка мы все в слезах своих изливаться, в тоске лежмя-лежать, вот как вы, — ну, тогда нас самая дрянная коза насмерть забодает! Легкую, сдается мне, вы себе долю выбрали — лежать, слезы свои, что квас, пить. А тут побегай-ка по морозу, в холодных цехах поработай, да так, чтобы от твоих рук железо нагрелось… да поворачивайся, как молоденькая, потому каждая минутка на счету… да перед начальством отвечай ежедневно за работу свою… да знай всегда, для чего ты стараешься… Учись, учись сама, да и других учи… Эта доля потруднее вашей медвежьей лежки будет!
Ксения Саввишна вдруг поднялась с места, взяла Банникову за плечи и приказала:
— Ну, вставайте, голубушка, вставайте!
— К… как? — поперхнулась Банникова.
Тамара обняла мать и, целуя ее дряблые щеки, заговорила:
— Мамочка, так будет хорошо, поверь нам, так будет хорошо!
— Выйдемте на свежий ветер! — оживленно предложил Чувилев, и все вышли из землянки.
— Какой воздух, мамочка! Дыши, милая, дыши всей грудью! — веселым голосом словно пела Тамара.
— Да-a, вот стой с вами да мерзни! — капризно тянула Банникова.
— Погуляйте еще, Ираида Матвеевна, — ласково приказал Чувилев. — Ветром из печки дым выбрасывает. Я дверь приоткрыл, пусть дрова разгорятся посильнее, тогда и войдете.
Наконец Чувилев объявил, что уже можно войти.
— Мама, а ты немножко зарумянилась даже! — вкрадчиво мурлыкала Тамара, ведя мать к дверям землянки.
«И как Тамарка агитировать навострилась! — досадливо думал Виталий. Его все-таки что-то неясно злило. — Вам всем охота, чтобы человек шагал быстрее да понимал все с полслова… Не торопили бы меня, я бы и без вашей указки знал, как собственной матери помочь!».
Но тут же Виталий вынужден был себе признаться, что не он, например, позаботился сейчас затопить печку, а Игорь Чувилев.
— Вот спасибо, Игорь, — довольно сказала Ксения Саввишна, войдя в землянку, — ты и помещение проветрил!
— Да, воздух у нас стал совсем другой, — благодарно подтвердила Тамара. — Вот, мама, ты все запрещала нам открывать дверь, а надо обязательно проветривать помещение…
— …пока в новую квартиру не переедете, — добавил Игорь и выразительно посмотрел на Виталия. — Ну, как ты решил? — шепнул Чувилев, заговорщически толкнув Виталия плечом.
— Что решил? — переспросил Виталий и вдруг вспомнил недавнее предложение Чувилева вступить в бригаду восстановителей. — А… да, да, — пробормотал Виталий, — Ты все свою линию гнешь!
— Эй, молодые люди! — неторопливо приказала Ксения Саввишна, — Выйдите-ка на полчасика отсюда, у нас тут сейчас будет генеральная репетиция.
Когда юноши вышли на улицу, Чувилев, сделав шутливо-многозначительное лицо, спросил Банникова:
— Ты что-то насчет моей «линии» прошелся. Может быть, желаешь ее покритиковать, внести поправки? Давай!
— Никаких у меня поправок нет… и критиковать не собираюсь, — буркнул, по обыкновению, Банников.
— Тогда зачем упрекаешь меня: «Гнешь свою линию»? Это все серьезные слова, за них отвечать надо. Покажи мне твою линию — может, она мне понравится? Давай сразимся! А я потом Соне расскажу, что вот, мол, узнал от Банникова нечто новое и полезное, что может в комсомольской работе пригодиться. А Соня скажет…
— Соня, Соня… — передразнил Виталий и умолк в смятении: вспомнился недавний разговор с Соней и ее лицо, доброе, полное доверия к нему. Виталий поежился, словно у него болели зубы, и произнес с тоской: — Какая там линия… А меня возмущает… впрочем, я, возможно, не так выразился… Скажи мне, Чувилев: откуда у тебя берется смелость в чужую жизнь вмешиваться? Ты пришел к нам — и распоряжаешься, Ксения Саввишна явилась — и тоже распоряжается…
— Но ведь и в других местах, где мы с тобой, Банников, побывали, происходило примерно то же самое, — напомнил Чувилев. — А смелость берется — я об этом долго думал — от сознания пользы, вот и все. Надо людям помочь, встряхнуть их, чтобы и себе и заводу они были полезны. Ты тоже ведь в этом деле участвуешь, и, следовательно, у тебя тоже будет эта смелость. Тут ничего нет исключительного…
— И всякий, значит, может? — усмехнулся Виталий.
— Всякий, кто сознает и захочет делать это.
В землянке в это время шла горячая работа.
— Мамочка, так будет лучше, вот увидишь, увидишь! — звенел голосок Тамары.
С радостной готовностью Тамара выполняла простые и спокойные приказания Ксении Саввишны. Банникову причесали, умыли. Из-под печурки Тамара извлекла утюг, который, подобно другой чугунной утвари, уцелел после бомбежки. В печке пылал жаркий огонь, и утюг быстро нагрелся. В узле, когда-то вынесенном из родного дома во время пожара, Тамара обнаружила скомканный, но, как по рассмотрении оказалось, вполне годный для носки шерстяной костюм, который тут же бережно был выглажен.
— Сделаем примерку! — весело приказала Ксения Саввишна. — А ну, Тамара, помоги нарядить маму.
Минуту спустя Ксения Саввишна довольным взглядом осматривала Банникову.
— Так оно и выходит, Ираида Матвеевна, — женщина ты в цвете лет!
— Ах… но я ужасно похудела… — вздыхала Банникова, неловко оглядывая свою сутулую, поджарую фигуру.
— Что за беда! Были бы кости, а мясо будет! Начнете заводской паек получать, да и столовка у нас недурная. Вот в таком бравом виде пойдете вы со мной завтра к Настасье Васильевне, — объявила Ксения Саввишна.
— Уже завтра?.. — испугалась Банникова.
— Да что вы, голубушка моя, будто вы бедная курочка, а я вас резать собираюсь!.. Вам даже смешно стало? С завтрашнего дня, Ираида Матвеевна, начнется у вас нормальная человеческая жизнь, в работе, вместе с людьми. Значит, решено, товарищ Банникова?
— Ну, хорошо, хорошо. Что же, в самом деле, я трушу… Томочке по силам, а мне нет, что ли? Завтра же пойдемте, милая Ксения Саввишна. Может, мне, несчастной вдове, и вправду будет лучше, — обнимая Ксению Саввишну, в сильном возбуждении заговорила Банникова.
Банникова впервые в жизни попала на завод. Работу ей назначили несложную: перетирать или смазывать машинные части. Она брала в руки то тряпку, то масленку и делала то, что ей было указано. Вначале Банникова удивилась, что на заводе существуют специальности, напоминающие грязную домашнюю работу в кухне или по уборке. Работа показалась Банниковой даже слишком простой, — «только и всего-то, подумайте!» Она делала все не спеша, поглядывая по сторонам, — все было ей незнакомо и любопытно. В цехе было светло, а после землянки воздух его казался просто целебным, — «дышать-то здесь как приятно!»
После обеда в заводской столовой Банникова разомлела, — такой сытой она себя уже давно не помнила, — и ее потянуло ко сну. Блаженное тепло разлилось в теле и в мыслях, ей казалось, что все ее жалеют, потому и работу ей дали такую простую и легкую.
К концу смены в цехе появилась тетя Настя. Идя мимо, она приостановилась, задала Банниковой несколько вопросов, похвалила ее дочь Тамару, а потом, посмотрев на разношенные валенки новой работницы, велела ей зайти в завком: у нее есть несколько ордеров на валенки небольших размеров, как раз для женщин такого маленького роста.
Банникова растроганно поблагодарила Журавину и опять подумала: «Какие люди хорошие, как жалеют меня!»
Размечтавшись о новых валенках, Банникова толкнула локтем масленку и пролила масло.
— Осторожнее. Проливать нельзя, масло ведь дефицитный продукт, — раздался рядом голос Евдокии Денисовой.
— Господи, да много ли я пролила? — обиделась Банникова.
— И немного нельзя.
На другой день один из монтажников резко заметил Банниковой, что она отослала какие-то части станков «в возмутительном виде». Банникова поделилась своей обидой с Денисовой, но та сказала:
— Да ведь и в самом деле, нельзя в металле грязь оставлять, монтаж требует чистоты.
— Уж неужели монтажникам этим трудно иногда и самим грязь с металла убрать? — проворчала Ираида Матвеевна.
— Но ведь протирать и смазывать части — именно ваша обязанность, кто же будет за вас работать? — уже строже возразила Денисова. — Вам еще надо учиться производственной дисциплине.
И Банникова поняла, что эта тихая женщина с грустными глазами решила научить ее работать. Пройдет, посмотрит, будто мельком, а потом скажет: «Не так делаете, товарищ Банникова» или: «Учтите на будущее то-то».
Ираиду Матвеевну никогда и никто не учил, и даже покойный муж, глава семьи, не делал жене никаких замечаний, а если и хотел что-то заметить, бережно передавал через детей, — он знал, что она не выносит замечаний. А теперь чужие люди изо дня в день учили ее, не считаясь с ее самолюбием.
— Что это, право, вы словно подрядились мне замечания делать? — пожаловалась она через неделю Евдокии Денисовой. — Перед вами я, кажется, ни в чем не виновата.
— Ох, чудна́я вы! Что же я против вас лично могу иметь? Лично вам я даже посочувствовать могу: ведь и я горя хлебнула за эти годы. Но поймите, — и Евдокия окинула Банникову строгим и печальным взглядом, — поймите: вы в важнейшем деле участвуете, от этого дела жизнь и будущее многих людей, а также ваше и ваших детей зависит. Работать надо по совести и не по-черепашьи, а поторапливаться, чтобы все скорей восстановить. Вот как вы это поймете всей душой, так и почувствуете, что только так и надо жить.
— А если еще трудно мне? — отчего-то смутившись, спросила Банникова.
— Трудно? Терпеть надо. Бойцам на фронте разве легко, а ведь не только терпят, а как еще с врагом дерутся, весь народ радуют!
Евдокия помолчала, подумала и закончила не спеша:
— А с терпением и сила приходит.
В ровном голосе Денисовой, в спокойном выражении ее бледного лица Банникова вдруг почувствовала ясную силу терпения и укор себе за то, что нет у нее этой силы, терпения и спокойствия. Она поняла, что Денисова желает ей добра, да и все другие, тоже всего натерпевшиеся люди понимают, что ей надо прижиться на заводе. Но почему у нее ничего не ладится, почему она все время не поспевает за другими, неловка, забывчива?..
Однажды она поделилась этими горькими размышлениями с Денисовой.
— Я и стараюсь, а все равно ничего не получается: то не успею, другое не пойму. Скажите, отчего это я такая незадачливая?
— Всю жизнь все только домашние дела знали, а в домашности, сами знаете, время несчитанное, а здесь, на заводе, время государственное, его беречь надо и другим не мешать.
— Значит… я другим мешаю? — печально вздохнула Банникова.
— Конечно, мешаете, из-за вас задерживается работа других.
Наблюдая за Банниковой, Денисова узнавала в ней черты своей собственной слабости. Но у Банниковой не было того опыта, каким обладала Денисова, и, значит, она, Евдокия, оказывалась сильнее ее.
«Как ни кажешься иногда себе слабой, а оказывается, есть человек слабее, чем ты, и тебе по-честному надо поддержать его», — думала Денисова и то подбадривала Банникову, то сдержанно ее поторапливала.
Однажды, опять получив резкое замечание, Банникова в отчаянии сказала во время обеда Денисовой и молодой работнице Лизе Тюменевой, недавно вернувшейся из эвакуации:
— Ничего из меня не выйдет, ничего не выйдет!
— Да долго ли вы в уборщицах будете топтаться? — спросила бойкая, круглолицая Лиза. — Переходите на станочную работу, — ведь не боги горшки обжигают, как говорится, и вы освоитесь.
— Что вы, что вы! — испугалась Банникова. — Досмерти боюсь машин. Не выйдет у меня ничего!
— Ну, знаете, если в себя веры нет, во всяком деле будете как по льду ходить, — сказала Лиза.
Ираида Матвеевна работала в одной смене с Виталием и Тамарой, и выходили они из дому вместе. Дела ее в цехе немного поправились, она старалась, следила за собой, присматривалась, как работают другие. Настроение у нее тоже улучшилось, потому что бывали дни, когда ей не делали замечаний. Она уже привыкла быстро подниматься по утрам и довольно бойко шагать по дороге, не отставая от своих детей. Она привыкла к строгому порядку заводской жизни. Перед обеденным перерывом ей было приятно чувствовать голод, она знала, что в заводской столовой ее ждет миска горячего супа, каша или мясное блюдо. Она гордилась, что получает рабочую карточку, что в кармане у нее новенький заводской пропуск. Словом, Ираида Матвеевна, как говорила она про себя, на заводе отогрелась душой и телом.
Когда по дороге к заводу дети ссорились между собой, Банникова почти всегда становилась на сторону Тамары. Виталий огорчал мать своей строптивостью, которую Тамара называла «бессмысленной дурью»; ломался его голос, все в его натуре словно ломалось: он всех задирал и в каждом подозревал желание его унизить или кольнуть тем, что он «недоучка».
Об этом и шел сегодня разговор между Виталием и сестрой.
Приближаясь к заводу, Виталий ядовито заметил сестре:
— А ты что-то рано возгордилась и сама задираешь нос, умница-разумница. Вот уж когда прославишься чем-нибудь, тогда и…
— Сегодня как раз у нас в бригаде такой день, — объявила Тамара: — или директор нас похвалит, или мы оскандалимся.
— Что же у вас такое произошло? — заинтересовался Виталий.
— Сегодня мы электросварку обновляем.
— Как же это вы ее об-нов-ляете… будто это новый костюм или ботинки — даже смешно!
— Смешного ничего нет, напротив — мы будем ремонтировать танк.
— Что-о? — изумился Виталий. — При чем тут танк? Ведь завод-то металлургический!
— А при том, что еще война идет. Директор сказал вчера, что пока идет война, завод будет выполнять фронтовые заказы. Вот электросварка сегодня и начнет свою работу с ремонта танка. Так что ты со мной, братец, не шути.
— Ска-ажите пожалуйста!
В то утро цех электросварки действительно «обновляли» ремонтом четырех отечественных танков, которые стояли посреди цеха, окруженные электросварщиками. Для своей бригады Соня выбрала средний танк «Т-34» и расставила членов бригады сообразно их знаниям. Сама Соня, Ольга Петровна и Юля, «как ветераны», заняли «командные места», а Маня Журавина и Тамара Банникова, «как младенцы», были поставлены Соней на менее ответственные места электросварки.
— Наше место не бывает пусто! — шутила Соня. — В Лесогорске нас в бригаде было пять, и дома нас тоже пятерка.
Соне хотелось, чтобы и все чувствовали себя сегодня приподнято. Она шутила, подзадоривала всех смешными словечками и сравнениями, вызывая дружный смех своей бригады. Когда все заняли свои места, Соня шутливо похлопала танк по броне и подмигнула ему, как живому:
— Ну вот, дорогой наш друг «тридцатьчетверочка». Поработаем же над тобой, наш храбрый красавчик!
Ее, казалось, хватало на все. Она сбегала к электрикам, проверила «боевую готовность» всего оборудования, сама пересмотрела все рукавицы, предохранительные фибровые щитки, придирчиво оглядела их черные смотровые стеклышки, проверила расположение проводов, которые, словно черные длинные змеи, лежали на полу.
— Соня, да уж будет тебе! Вот беспокойная душа! — крикнула Маня.
— Нет, уж вы ей не мешайте, — посоветовала Ольга Петровна. — Что себе назначит, то обязательно сделает, от своего не отступит.
— И как нас она учила, так и вас с Тамарой обучит прекрасно, — подхватила Юля Шанина.
— А мы и не сомневаемся, что с такими знаменитостями, как вы, нам с Тамарой открыт путь славы! — не без лихости ответила Маня Журавина.
При этом она успела кивнуть Яну Невидле, который находился неподалеку, около будки электриков, заканчивая кое-какие подсобные работы. Ян уже привык к тому, что каждое задание, которое он выполнял, было обязательно срочным. Теперь ему особенно приятно было стараться: впереди его ждало одобрение Мани и шутливое разрешение смотреть на нее.
— Тамара, ты трусишь? — шепнула Маня, смотря на бледное, сосредоточенное личико Тамары, — Ой, дурочка, я ведь тоже трушу, но только виду не показываю!..
— Надо твердо помнить, чему нас Соня учила: вести электрод в нужном направлении и следить за рукой, — важно поджимая неяркие губки, посоветовала шепотком Тамара.
— По местам! Надеть щитки! — скомандовала Соня, и электросварка началась.
Тамара дрожащей рукой направляла свой электрод в указанном ей направлении. Сквозь черное стеклышко девушка увидела жарко-белые вспышки своего электрода, увидела жирные меловые значки, отчеркнутые рукой Сони на бурой броне танка, но шов, который оставлял ее электрод, словно потерялся куда-то. Тамара сразу облилась потом, бурно забилось сердце, ослабели ноги.
«Да где он, шов этот проклятый?» — холодея от ужаса, подумала Тамара, видя, как ее электрод, разбрасывая белые фонтаны искр, словно взрывал на броне мохнатую темную бороздку, которая казалась Тамаре бесконечной.
«Остановить! Сказать Соне…» — И Тамара подняла руку, чтобы сбросить с лица щиток и признаться Соне в своем провале, — и вдруг глубокий, облегченный вздох вырвался из груди новой электросварщицы: в памяти ее ясно прозвучали слова Сони: «Помни, что шов ты увидишь тогда, когда собьешь шлак».
«Как же я могла об этом забыть! — смеясь от счастья, думала Тамара. — Значит, я веду электрод верно…»
Мохнатые бороздки шлака вели как раз туда, где белели крестики и стрелки, поставленные Сониной рукой.
Седоусого полковника и еще двух офицеров-танкистов из расквартированной под городом танковой части сразу на заводе все заметили.
— На электросварку пошли! — прошумели голоса.
Любопытный Сережа, не вытерпев, сбегал в цех электросварки и вернулся оттуда очень довольный тем, что видел.
— Когда военная комиссия ремонт машины одобрила и похвалила бригаду за срочное выполнение, полковник сперва поздравил всех девушек, а потом и говорит: «Надеемся, дорогие товарищи, что и в следующий раз, если придется, вы так же добросовестно отнесетесь к фронтовому заказу». Тут твоя сестра Тамара — это, Виталий, специально для твоего удовольствия сообщаю! — улыбнулась танкистам и этак, знаешь, храбро сказала: «Мы всегда рады помочь нашей Красной Армии!..» Вот какая боевая стала твоя сестрица!
Виталий промолчал.
— «Тридцатьчетверку» тут же, понятно, заправили, двое офицеров спустились в танк и покатили к себе в часть… Слышали, как танк рычал? Проводили военных, и потом все, и директор, и парторг, поздравили Соню, всю ее бригаду и поставили их в пример двум мужским бригадам… вот как!
— А уж тут как тут, наверно, от «Кленовской правды» корреспондент прибыл, — добавил Сунцов.
— Обязательною! — пропел Сережа, довольный тем, что был в центре внимания. — Корреспондент еще раньше военной комиссии в цех прибежал, чтобы ничего не пропустить. Я слышал, как он Соню и всех других членов бригады расспрашивал. А твоя, Виталий, сестрица опять отличилась: начала рассказывать, как она сначала волновалась во время работы и как потом увидела, что все у нее идет правильно… и, знаешь, так все интересно Тамара описала, что и мы все и корреспондент с удовольствием слушали ее и смеялись. А потом корреспондент, очень довольный, сказал всем девушкам, что их высказывания «чрезвычайно оживляют материал»! Понятно?
— Нет, я не понимаю, — недовольно признался Виталий.
— Чудак! Это значит, что завтра в «Кленовской правде» ты прочтешь новый очерк о восстановлении нашего завода… и о твоей сестре! — пояснил Чувилев. — Я даже узнал, что очерк будет называться: «Электросварка заработала!» Вот!
— Откуда же ты это узнал? — завистливо спросил Сережа.
— А я тоже заглянул на электросварку, — скромно сказал Чувилев. — Ты, Сергей, все верно рассказал.
— Спасибочко вам! — рассердился Сережа. — Скажите, какой ловкач выискался! Я рассказываю, а он, оказывается, меня проверяет!
— Ну, чтобы Чувилев да не посмотрел на электросварку в такой ответственный момент! — громко усмехнулся Сунцов. — Ты, Сережа, не принял во внимание, что там есть… гм… одна особа… которая его глубоко интересует…
— Поди ты к черту! — вспыхнул Чувилев, но Сунцова поддержал Игорь Семенов:
— Нормально развитое воображение, Сергей, должно тебе подсказать: дело не в «проверке», а в том, что Чувилеву приятно из чужих уст услышать то, о чем ему самому думать приятно! Понимаешь ты, мудрец?
И далее Семенов тоже, как и Сергей, похвально отозвался о Тамаре.
«Далась она им!» — растерянно думал Виталий, силясь представить себе, как сейчас выглядит Тамара.
Забежав в цех электросварки, Виталий сразу увидел Тамару в небольшой кучке женщин челищевской бригады. Все они стояли около сложенных клеткой железных брусьев и вели оживленный разговор с мастером о «большом гражданском заказе». Тамара стояла вполоборота к брату. Одета она была попрежнему в старенький ватник и в выцветший, заштопанный шерстяной шлем на голове, — но что-то неуловимо новое чувствовалось в том, как Тамара стояла, слегка закинув голову и заложив руки за спину. Увидев брата, она обернулась к нему. И тут Виталий увидел новое, горделиво-радостное выражение всего ее повзрослевшего лица.
— Ты что, Виталий? — мягко спросила она, одновременно показывая всем своим видом: «Если бы ты сейчас хотел сказать мне самые приятные слова, я все-таки не могла бы говорить с тобой, — ты же видишь, я занята серьезным делом».
— Ты что? — повторила Тамара.
— Я… ничего… — растерялся Виталий.
…Утром Тамара, никого не дожидаясь, ранехонько убежала на завод.
— Что ж это сегодня она? — недоумевала Ираида Матвеевна.
— Что? Ей хочется скорее прочитать, что о ней в газете напечатано, — усмехнулся Виталий.
В первой же витрине, около Дома Советов, Ираида Матвеевна и Виталий увидели свежий номер «Кленовской правды». На первой странице, среди колонок жирного петита, под заголовком «Электросварка заработала», смотрели портреты всей челищевской пятерки.
— Тамарочка наша тут… боже ты мой! — пораженно шептала Банникова, разглядывая улыбающееся лицо дочери.
— Видишь, мама, — насмешливо-наставительным тоном заговорил Виталий, — вы с папой мечтали из Тамары артистку сделать, мечтали, чтобы о ней в газетах писали. Вот о ней и написали… только совсем по-другому все вышло!
В большом заводском проходе, где обычно развешивались газеты, Банниковы увидели Тамару. Ее окружила большая группа рабочих, которые читали вслух газету и поздравляли Тамару. Она стояла, радостно улыбаясь и блестя глазами, счастливая, розовая, как будто свежий и веселый ветер ласкал ее лицо.
— Статью-то надо вырезать да на стенку в рамочку бы… для памяти, — шептала Банникова на ухо сыну.
А Виталий смотрел на сестру, и что-то ломалось и таяло в его недоверчивой, строптивой душе.
Однажды вечером, в двадцатых числах декабря, Евгений Александрович Челищев пришел с работы домой оживленный и говорливый, каким его давно уже не видали.
— Ну, Любочка! И вы, девочки… могу вам объявить приятную новость: меня сегодня вызывал Николай Петрович Назарьев для серьезнейшей беседы… Как это произошло? Сейчас я вам все поведаю.
Сообщив, что начальник механического цеха уходит в армию, директор предложил Евгению Александровичу занять его место.
— Я согласился, милые мои, согласился без всяких там уговоров! — повторял Челищев, возбужденно потирая руки. — Это лучше, чем торчать в ремонтном цехе.
Громко прихлебывая чай, Челищев говорил все с той же энергией:
— Я верил и верю, Сонечка, что справедливость по отношению ко мне восстановится. Пусть я сейчас только начальник цеха, пусть я спустился на ступеньку ниже — я согласен, согласен… Пройдет некоторое время, и я опять буду главным инженером завода! Минуточку, Сонечка, минуточку… Я не собираюсь скидывать со счетов Артема Сбоева, нынешнего главного инженера. Я даже… — Евгений Александрович снисходительно покивал куда-то вбок, как будто Артем сидел рядом, — я даже готов признать ряд его достоинств и талантов, н-но… ведь он здесь человек временный, приехал по обещанию и, смотришь, через два-три месяца укатит обратно к себе на Урал. И тогда вспомнят о нас, старых кадрах, с которыми связано прошлое нашего завода… Старый друг лучше новых двух…
— А как парторг Пластунов? Как он к тебе относится? — осторожно спросила Любовь Андреевна.
— Пластунов?
Челищев пожал плечами и с задумчиво-недовольным видом взъерошил поредевшие седые волосы:
— Гм… Пластунов… Видишь ли, трудно его понять.
— Трудно понять? — резко сказала Соня. — Дмитрий Никитич искренний и прямой человек!
— Не спорю, не спорю! — торопливо согласился Челищев. — Возможно, что все вы, молодые, знаете его лучше, возможно.
— Знаю совершенно точно! — еще настойчивее продолжала Соня. — Он помогал нашей бригаде и на Лесогорском заводе, и здесь… А его помощь, идейная и организационная, в нашей комсомольской работе!..
— Ну ладно, не спорьте, — вмешалась Любовь Андреевна.
Губы ее задрожали, из глаз брызнули слезы. Соне стало жаль ее.
— Ну как ты быстро, мамочка, расстраиваешься… Вот уж и слезы… — говорила Соня, обнимая мать и осторожно, любовно вытирая ее мокрые щеки.
— Я такая слабая стала… — виновато пробормотала Любовь Андреевна. — Когда ты так резко говоришь, Сонечка, я начинаю вспоминать, какая ты была маленькая, — такая ласковая, тихая…
— Мама, ты забываешь, что у меня, взрослого человека, есть свои убеждения, свое отношение к людям, и что я считаю правильным, то я отстаиваю.
Разговор перешел на домашние темы.
— Я сегодня лягу пораньше: завтра у нас воскресный утренник на стройке, — сказала Соня, вставая из-за стола.
— Утренник! До войны так говорили о дневных спектаклях в театре, — вздохнула Любовь Андреевна. — Иди, иди спать, дочка.
Вернувшись в воскресенье домой со стройки, Соня решила отдохнуть, почитать. Нади дома не было, с компанией «верхних жильцов» она ушла в кино.
В доме было тихо, только няня осторожно шаркала вялеными шлепанцами в коридоре да пощелкивали дрова в печке. Накрывшись шалью, Соня лежала на своей кровати и читала.
Дверь в столовую была открыта, и слышно было, как отец вслух, негромко читал матери военный обзор из газеты.
— Я говорю тебе — так будет! — вдруг громко прозвучал голос отца.
Соня вздрогнула и открыла глаза: «Я, кажется, хорошо вздремнула!»
— Так и будет, — словно сердясь на кого-то, повторил отец, продолжая уже начатый разговор. — Этот молодой инженерии, мальчишка в сравнении со мной, проводит у нас разные свои мероприятия, выдумывает какие-то новшества, которые неизвестно как покажут себя в будущем…
— Но что же ты можешь сейчас сделать, Евгений? Ведь он главный инженер, у него власти больше, чем у тебя.
«Зачем он это говорит? — недоуменно подумала Соня. — Еще неизвестно, как сложатся его отношения с Артемом Иванычем, а папа уже подозревает его в чем-то, и это несправедливо по отношению к Артему».
Соне так и хотелось крикнуть эти слова отцу, но разговор в столовой прервался.
— Опять мой наперсток закатился, — огорченно вздохнула Любовь Андреевна. — Поищи, Евгений.
— Поищу, Любочка.
Слышно было, как отец шарил под столом.
— На, вот тебе твой наперсток! У тебя теперь как шить, так и наперсток терять, — твои бедные ручки так похудели. Ты что смеешься, Любочка?
— Я вспомнила, Женя: когда ты был женихом, ты любил напевать: «Дай мне ручку, каждый пальчик, — я их все перецелую».
— А я их и сейчас перецелую, моя родная…
«Нет, они у меня все-таки ужасно трогательные», — улыбаясь, подумала Соня, и усталая дрема опять овладела ею.
В механическом цехе ярко горело электричество, но было холодно, как на улице. Пар от дыхания многих людей клубился беловатыми облачками. В обширные проемы между краем недостроенной стены и высокой крышей глядело декабрьское небо с медно-розовыми полосами угасающего дня. Со всех концов большого заводского зала слышались стуки, звоны, скрежет и жесткий визг металла. Вверху, на переносных площадках, гулко переговаривались монтажники, собирающие подъемный кран.
Евгений Александрович, покашливая в шерстяной шарф, обвязанный вокруг шеи, расхаживал по цеху от одной бригады монтажников к другой. Когда Артем Сбоев вошел в цех, Челищев как раз остановился недалеко от места, где бригада Игоря Чувилева собирала один из сверлильных станков.
Артем приближался к Челищеву, с которым до сих пор близко не был знаком. Он считал закономерным, что старого, опытного инженера перевели на руководящую работу, а в будущем, когда Сбоев уедет отсюда, Челищев, наверное, вновь будет главным инженером. Кроме того, это был отец Сони, которую на Лесогорском заводе все уважали и любили. Артем решил держаться с Челищевым как младший со старшим и ни в какой степени не подчеркивать того, что Евгений Александрович, начальник цеха, подчинен ему, главному инженеру.
После краткого и точного отчета Челищева о цеховых делах, который Артем тут же одобрил про себя, Сбоев спросил шутливо-приветливым тоном:
— На что это вы так загляделись, Евгений Александрыч?
— Почему в этой бригаде, как и в некоторых других, слишком много людей? — спросил Евгений Александрович, пряча в шарф сизый от холода подбородок. — Не кажется ли вам, Артем Иваныч, что при нашей нехватке людей комплектовать бригаду таким количеством рабочих слишком щедро?
— Нет, мне так не кажется, — сказал Артем и начал терпеливо объяснять: — Как вам известно, Евгений Александрыч, на завод все приходят и приходят люди. Их надо учить… и, конечно, срочно, сразу бросая в дело. Игорь Чувилев, по примеру своей же практики на Лесогорском заводе, взялся обучить группу новичков.
— Возможно, — холодно проронил Челищев. — Однако расчет во времени, как того требуют интересы производства…
— Простите, Евгений Александрыч, именно интересы производства требуют, чтобы в расчет во времени входило вот это скоростное обучение новых кадров. Нам их никто не преподнесет, если мы их сами не создадим.
— Ну, какое уж там обучение! — иронически вздохнул Челищев. — Скажите проще: натаскивание. Натаскали на какой-то минимум и толкнули к станку. Вот у нас незадолго до войны открылось замечательное ремесленное училище, и там действительно было обучение…
«А ты, брат, тугодум!» — подумал Артем и сказал упрямо:
— Нет, несогласен я с вами. То, что мы на Урале в годы войны привыкли называть скоростным методом обучения, есть действительно обучение новых кадров.
Правду говоря, Артем не считает этот способ совершенным, но иного выхода сейчас не придумаешь. Не обольщаясь, он тем не менее твердо убежден, что «советский разум да русская смекалка и тут вывезут».
— Да так ведь оно и было, — закончил Артем, притопывая промерзшими валенками по ледяному полу. — Имейте в виду, что тысячи новых танков, самолетов и другого великолепного вооружения сверх плана появились также благодаря тому, что мы за короткий срок обучили тысячи и тысячи новых молодых кадров.
— Не смею спорить, — с официальной почтительностью ответил Челищев и перевел разговор на другое.
«Ладно, как желаете!» — сердито подумал Артем.
Через два-три дня он уже разочаровался в Челищеве.
— Вот тебе и отец Сони… Просто ничего похожего на ее характер и на ее отношение к работе, — рассказывал Артем парторгу, отвечая на его вопрос о начальнике механического цеха. — Заводу этот человек предан, но мыслит все как-то в прошедшем времени и не желает иногда понять самых простых вещей. И, знаете, всегда-то у него такой вид, будто я, например, или кто другой виноваты перед ним!..
— Постарайтесь все-таки сработаться с ним, Артем Иваныч.
— Конечно! — с готовностью воскликнул Артем. — Всей душой хочу сработаться с ним, только бы он с места сдвинулся, тугодум несчастный!
Но искренне желая сработаться с «этим тугодумом», Артем все-таки видел, что дело не налаживается. Натура открытая и непосредственная, Артем не терпел никаких «туманностей» в работе и в отношениях заводских людей между собой. А в его отношениях с Челищевым все было как-то туманно и неопределенно. Артем никогда не мог с уверенностью знать, как относится к его распоряжениям Челищев и какие предложения он, начальник одного из самых больших цехов, считал бы нужным внести от себя. Артем однажды сам спросил Челищева об этом, но получил в ответ:
— Уж разрешите мне присмотреться!
Когда в конце декабря на день запоздал монтаж одного из станков, Артем уже строго-официально выразил Челищеву свое недовольство. И тут впервые за все эти дни Челищев ответил «без туманностей»:
— Это все плоды «скоростного метода». Станки собирают зеленые ребята.
— Мы этих ребят знаем побольше вашего, — резко сказал Артем и приказал закончить работу «к завтрашнему дню — 29 декабря».
Если бы Артем после этого приказа обернулся и увидел взгляд, которым проводил его Челищев, молодому инженеру все стало бы понятно: бывший главный инженер Кленовского завода в эту минуту ненавидел его.
На другой день в назначенный час Артем пришел в цех. Вместе с Артемом ходил по цеху молодой человек, который торопливо что-то записывал в блокнот.
«Корреспондента с собой притащил», — подумал Евгений Александрович, и жгучая обида сжала ему горло.
— Очень хорошо, — одобрил Артем монтаж станка и пожал холодную, безжизненную руку Челищева. — Вот видите, Евгений Александрыч, оказывается, дело-то не в «зеленых ребятах», а в организации труда.
Артема кто-то отозвал в сторону. Тогда Евгений Александрович, кипя обидой, спросил корреспондента, уж не ради ли этого «несчастного монтажа» явился он в механический цех.
— Нет, нет, — довольно смеясь, ответил подошедший Артем. — У нас же сегодня кузница вступает в строй. Неужели вы этого не знаете?
Челищев ничего не ответил.
«Я знал, но забыл, волнуясь из-за спешки, которую ты задал мне, мальчишка!» — подумал он, готовый бросить в лицо главному инженеру слова оскорбления. Но усилием воли сдержался.
Корреспондент спросил Артема, к чему тот прислушивается.
Артем посмотрел на часы:
— Мне хочется проверить, начнется ли это в назначенный срок. Вот! Слышите?
Из глубин заводских цехов, обдуваемых зимним ветром, летели разливы частых и пронзительных звонков, которые как будто звали всех: «Сюда, сюда!»
— Ура, товарищи! — крикнул Артем и бурно захлопал в ладоши. — Иван Степаныч сдержал слово!
Толпа вынесла Челищева на широкую площадку, где тесным полукругом стояли люди. Прямо против него зияла раскаленным рыже-розоватым зевом нагревательная печь, бросая на все лица горячие золотые отсветы.
Вдруг над краем печи вспыхнул пучок ослепительно-белого пламени, которое мгновенно вытянулось в виде толстого прозрачного бруса и поднялось в высоту.
— Ур-ра-а-а! — раскатилось по цеху, и тут все зашумели и засмотрелись вверх.
Словно прожигая и окрашивая воздух багровой дымкой тысячеградусного жара, болванка жар-птицей летела над головами, кратчайшей дорогой к черной громаде молота. Едва болванка вползла в свое железное ложе, как громовой удар потряс воздух, золотая метель каленых искр рассыпалась во все стороны, — молот действовал в полную силу.
Иван Степанович Лосев, побритый и постриженный, сверкая голубизной своего седого бобрика, властно махнул рукой влево, потом вправо, — и тяжелая болванка, поворачиваемая кузнечными клещами, как большой кабан на огне, послушно завертелась, все гуще малиновея и все реже выбрасывая искры.
Иван Степанович опять дал знак, и гром прекратился, молот замер. Старый бригадир поднял руку, показал на свои часы на кожаной браслетке и среди наступившей тишины четко произнес:
— Имею честь рапортовать перед Новым годом: начали работу цеха на два дня раньше и сразу с почином: время ковки сжали на полминуты!
— Поздравляю, — сказал Николай Петрович Назарьев.
— Пожелаю вам и дальше сжимать время, не теряя качества, — промолвил парторг и, сдерживая поднятой рукой шум голосов, объявил торжественно: — Товарищи! Поздравляем добросовестно поработавших восстановителей цеха, а также всех рабочих и инженерно-технический персонал! Кузница, сердце завода, вступила в строй!
Когда отгрохотали аплодисменты и все начали расходиться, Челищев очутился рядом с дочерью.
— Хорошо, папа, правда? — спросила Соня и увидела, как отец брезгливо поморщился.
— Да, молодой человек с блокнотом в кармане, конечно, сумеет расписать… эти обыкновенные два дня и эти… полминуты!
— Обыкновенным это может показаться только тому, кто не видел, как эти полминуты в общей сумме составят часы и месяцы выигранного военного времени, — серьезно сказал Артем, обернувшись на ходу.
Евгений Александрович не успел ничего ответить на это неожиданное вмешательство и только, побагровев, как уличенный, проводил Артема растерянным взглядом.
В первый же выходной день после Нового года заводская молодежь устроила лыжную вылазку за город. К этому дню Любовь Андреевна приготовила дочерям лыжные костюмы.
— Это же прямо сюрприз, мамочка! — радовалась Соня. — И как красиво получилось!
— Да уж не обессудьте, деточки, — смеялась Любовь Андреевна, — скомбинировано из всякого старья: остатки папина синего костюма, моя фуфайка, шаль… словом, дешево и сердито.
Соня застучала палкой в потолок и крикнула:
— Товарищи, выходим!
Сборный пункт был назначен у завода, — оттуда всего ближе до леса. Подходя к заводу, Соня внимательно вглядывалась в шумную и веселую толпу лыжников, разыскивая среди них черную фуражку и морскую шинель, но Пластунова не было видно.
— Раздумал… не пришел… — прошептала Соня, остановилась, воткнула палки в снег и грустно подумала: «Ну чего ради я пойду? Уж совсем не так мне нравится шум и смех!»
— Соня! Ты куда уставилась? — весело крикнула ей Маня.
Рядом с ней ловко двигался Ян Невидла, который почтительно помахал Соне шапкой.
Маня подкатила вплотную и, озорно толкнув Соню локтем, пропела:
— Что ты какая заду-умчи-вая-я? Стоишь, грустишь, а Дмитрий Никитич, наверно, уж давно на месте.
— Где же он? — живо спросила Соня.
— Да вон, с краю стоит… наверно, тебя высматривает!
— Ну, ты скажешь! — не поверила Соня — и увидела парторга. — Дмитрий Никитич! — радостно позвала она.
Соня подошла ближе и смущенно встретила веселый, любующийся взгляд его круглых глаз. Сознание своей молодости и здоровья горячей волной разлилось в ее груди.
— Какая вы сегодня… Замечательно! — радостно одобрил он, оглядывая ее стройную фигуру в лыжном костюме. — Вас не узнать…
— И вас сегодня, Дмитрий Никитич, не узнать! — засмеялась Соня, стараясь не показать смущения, которое все сильнее овладевало ею.
— Почему меня не узнать?
— Вы без шинели, а только в кителе…
Соня чуть не сказала: «В кителе вы совсем молодо выглядите!», но удержалась и спросила озабоченно:
— Вам не будет холодно?
— Какой моряк отправится в путь без доброй шерстяной фуфайки? — и Пластунов шутливо похлопал себя по широкой груди. — Так покатили, Соня? Р-раз!..
— Р-раз! — звонко повторила она и, смеясь сама не зная отчего, пошла вперед.
Пластунов шел рядом широким и легким шагом. Соня слышала его ровное дыхание, видела его бегущую тень на солнечных сугробах, но почему-то боялась встретиться с ним взглядом.
— Счастливый путь! — крикнула Маня, проносясь мимо.
Соня даже вздрогнула от возмущения: «Ну что, что она еще вообразила?»
— Не перегонишь… А вот не перегонишь! — вдруг крикнула она вслед Мане и, с силой оттолкнувшись от земли, скатилась с пригорка на дорогу к лесу.
Солнечные, парчовые снега ослепительно глянули ей в глаза.
«Зачем я погналась за Маней?.. Мне же этого совсем не нужно. Надо же было ей так некстати крикнуть: «Счастливый путь!» Раззадорила меня, а я вот обидела хорошего человека… Он не понимает, конечно, почему я вдруг убежала. Что он обо мне подумает?..»
Соня боялась оглянуться назад, представляя себе взгляд Пластунова: когда он недоволен, глаза у него тускнеют, будто заволакиваясь дымкой, лицо желтеет, становится острее, старше.
«Я же видела: он обрадовался, что мы идем рядом… Ведь у него никого нет на свете, никто ему слова ласкового не скажет…»
Соню охватило раскаяние и жалость к Пластунову, которые были тем горше, что она не посмела бы даже намеком показать ему эти чувства. Боясь оглянуться, Соня шла, чутко ловя ухом скрип снега, звуки голосов, тревожно провожая взглядом мелькание теней на снегу, — Пластунов не показывался.
Когда Соня скрылась из виду, Пластунов с привычно-спокойной горечью гадал про себя, кто сейчас идет рядом с Соней. Он перебрал в памяти многие знакомые лица и с тайным удовольствием не нашел среди них никого, с кем Соне было бы особенно приятно итти рядом.
«Она слишком вдумчива и требовательна, чтобы…»
И в эту минуту Пластунов увидел вдалеке Соню. Она шла одна, ее синяя шапочка с красным помпоном на макушке ярко горела среди снегов.
Соня шла, как в забытьи, чувствуя томительную усталость во всем теле и в мыслях. Солнце, снежная дорога, отливающая то золотом, то синью, неприятно резали глаза. Соня только хотела закрыть на минуту веки, как вдруг увидела на снегу знакомую тень. Тихо вскрикнув, она обернулась и встретилась взглядом с веселыми глазами Пластунова.
— Что? Я догнал и, кажется, испугал вас? — улыбнулся он, вытирая платком свое горячее лицо.
— Я… нет… ничего… — прошептала Соня.
Они опять шли почти рядом, разделенные догнавшим Пластунова Артемом. Он рассказывал что-то смешное, и Соня звонко хохотала, откидываясь назад и радостно поглядывая на Пластунова. Взмахивая палками, как крыльями, Соня то уходила вперед, то, останавливаясь, поджидала Пластунова. В ее улыбке Дмитрий Никитич читал нежное женское лукавство, которое, казалось, говорило: «Хорошо, хорошо, беседуйте… Я молчу, но я свое знаю!»
Соне казалось, что она никогда не устанет шагать по этой широкой зимней дороге, мимо высоких, мохнатых стен леса. Она слышала, как крепко поскрипывал снег под лыжами Пластунова, слышала его голос — и чувствовала себя счастливой тем, что он не сердится на нее и попрежнему верит ей.
В первых числах февраля вдруг наступило потепление, и несколько дней даже таяло.
— Погода прямо для нас, строителей, — шутила Ольга Петровна, придя со смены на свою стройку. — В такую погоду на улице поработать — все равно что на именинах сидеть! Правда, Ксения?
— Жаль вот только, что такие именины редко нам с тобой выпадают! — усмехнулась Ксения Саввишна. — Забыла, как мы с тобой щеки снегом оттирали?
— А помнишь, Ксения, Владимир Николаич как раз тогда у нас был? Поднес мне целую горсть снегу и смеется. «Вижу, говорит, как вы строительством увлекаетесь. Настоящая строительница вы…» Красиво сказал!
— Чему же тут дивиться, Ольга? Было бы странно, если бы Соколов с нами иначе разговаривал; ведь мы же от себя и время и силы отрываем. Небось, нелегко, на холоду постоявши, потом на заводе опять же на ногах отстоять рабочий день. Всякий разумный человек это должен ценить, — рассудительно возразила Ксения Саввишна.
— Ты все любишь попросту объяснять… — слегка надулась Ольга Петровна.
Однако сердиться ей не хотелось: ее переполняли впечатления вчерашнего вечера. Она оживленно стала рассказывать, как интересна вчера была лекция «Будущий восстановленный город Кленовск», прочитанная Соколовым в «городском клубе» (так называли подвал под разрушенным кленовским театром).
— Владимир Николаич замечательно обо всем рассказал, будто уже все видишь: театр на площади, Ленинскую улицу, Дом специалистов, школы, библиотеку… ну все, все… — торопливо и увлеченно рассказывала Ольга Петровна. — Потом стал разъяснять, в каком стиле будут построены разные здания. А я никогда и не слыхивала, что такое архи-тек-турный стиль! Посылаю ему записку. Он ответил мне, когда вообще стал отвечать на записки, но я мало что поняла и подошла к нему, когда все стали расходиться. Ему страшно понравилось, что я этим вопросом заинтересовалась. Мы пошли вместе…
Ольга Петровна передохнула и повторила, как в опьянении:
— Мы пошли вместе… Он так замечательно рассказывал об архитектуре, — ведь в молодости он строил дома, а потом уже стал большим начальством. Потом он так душевно говорил о всех нас, кто строит город. Меня вдруг словно толкнуло в сердце. «Знаете, говорю, я все больше и больше этим делом увлекаюсь! Мне даже кажется, что мое призвание — быть строителем!..»
— Вот так новости! — удивилась Ксения Саввишна. — Никогда еще я такого разговора от тебя не слыхала.
— Не веришь? Напрасно! Я сегодня всю ночь не спала, все представлялось мне, как я буду учиться на инженера-строителя! Владимир Николаич даже обещал мне узнать, как можно заочно выучиться. Понимаешь, заочно… Пока Владимир Николаич посоветовал мне почитать книги, только вот какие — не помню.
— Час от часу не легче! Ты вроде малость спятила, Ольга! В тридцать семь лет учиться!
— Ксения, не издевайся! — счастливо и возбужденно смеялась Ольга Петровна. — Тут, голубушка, может быть, целый переворот в моей жизни начинается.
В тот день в цехе электросварки произошли два приятных события: стены были доведены до потолка, и ветер уже не гулял над головами, а затем электросварщикам была поручена сварка металлических конструкций для восстанавливаемых городских зданий.
— Уже гражданские заказы начинаем выполнять, — довольным голосом сказала Соня. — Ну, товарищи…
— Да уж будьте спокойны, Сонечка! — живо прервала Ольга Петровна. — Не подкачаем!
Почему-то ей показалось добрым знаком, что сегодня заказ был гражданский, что от стен уже не несло холодом, что Соня довольна всеми, и от этого сознания работа казалась еще приятнее.
По дороге домой Ольга Петровна поделилась с Соней своими планами:
— Решила я, Сонечка, готовиться к новой специальности: мечтаю стать строителем, буду учиться. Смотришь, к мирному времени я уже кое-какой квалификации как строитель и достигну…
Когда Ольга Петровна заговорила о книгах, Соня пообещала ей «поискать в папиной библиотеке». В шкафах Евгения Александровича действительно оказалось несколько книг по архитектуре.
— Вот «История русского искусства» Грабаря, вот книжка Лансере об архитекторе Захарове, а вот книжка о нашей советской архитектуре — «Новая Москва», — говорила Соня, снимая книги с кабинетных полок. — Помнится, что еще что-то было…..
Пока Соня искала, Ольга Петровна взяла в руки книгу Лансере.
— «Главное Адмиралтейство и история его создания», — прочла она шепотом на титульном листе и стала перелистывать книгу.
— Сонечка! — через минуту изумленно воскликнула Ольга Петровна. — Сколько раз на открытках вот это самое Адмиралтейство видала, а и в голову не приходило, как давно оно построено!
— Да, очень давно. Еще в половине восемнадцатого века. В поэме Пушкина «Медный всадник» есть строки: «И светла Адмиралтейская игла…»
— Вот эта самая? — почему-то обрадовалась Ольга Петровна. — Ну подумайте, а я и не знала! Чу́дно, чу́дно!
В мезонине все уже спали, а Ольга Петровна, затенив лампочку газетным листом, еще долго сидела за книгами. И улегшись, она еще перебирала в памяти впечатления прошедшего дня.
Ошибки быть не может: полковнику Соколову очень понравилось ее стремление! В его черных глазах и мягком звучании голоса, когда он давал ей советы насчет «круга чтения», Ольге Петровне чудилась сдержанная радость: конечно, Владимиру Николаевичу приятно, что женщина, которая ему симпатична, оказывается человеком вдумчивым, с серьезными духовными интересами.
Через несколько дней Соколов спросил при встрече Ольгу Петровну:
— Удалось вам достать какие-нибудь книжки? Читаете?
— Читаю. Только не все мне там понятно, — призналась Ольга Петровна. — Да ведь какое же у меня образование… смешно сказать!
И, охваченная порывом откровенности, Ольга Петровна рассказала полковнику Соколову, как много лет и сил растратила она впустую. Два раза была замужем, «и все это было не настоящее, самообман». А главное — в ее прошлой жизни не было «духовных интересов»…
— Может быть, вы слишком придирчивы к себе? — осторожно спросил Соколов.
Ольга Петровна посмотрела в его глаза, которые светились вниманием и сочувствием, и со страстным ожесточением сказала:
— Нет, нет! Все именно так было, только тогда я не понимала… Ох, это был такой эгоизм, такой эгоизм…
— Ну, все это еще не поздно поправить, — мягко произнес Соколов.
Как на крыльях, Ольга Петровна летела по пустынным улицам, и надежда, которой она теперь уже не боялась верить, играла и пела в ее груди.
Доклад в городском клубе о планах восстановления города Кленовска Соколову пришлось повторить два раза — столько желающих было послушать его.
Как-то на лекции Соня, глянув в сторону, еле удержалась от смеха. В том же ряду, на левой стороне, сидел Ян Невидла и с восторгом смотрел на Маню Журавину. Ее светлые с рыжинкой волосы, перехваченные синей ленточкой, золотились на спине, как драгоценная пряжа. Ян Невидла, тараща черные глаза на эти золотые волосы, бурно вздыхал. Маня, словно забыв о нем, смотрела на докладчика. Ян, с видом покорившегося своей горькой участи, пытался смотреть тоже на докладчика, но внимания его хватало ненадолго. Он снова переводил глаза на свою «волшебницу» и любовался ею, нетерпеливо ожидая ее взгляда. Наконец Маня взглянула на него, и чех весь просиял от радости. Тогда Маня сделала строгое лицо, и Ян Невидла опять увял.
«История начинается сначала», — смешливо подумала Соня.
Выйдя на улицу, она полушутя, полусерьезно заметила подруге:
— Ты обнаруживаешь явный талант крутить головы… И уж так кокетничаешь с Невидлой, что на него жалко смотреть.
— Кокетничаю, — со вздохом согласилась Маня.
— Он тебе нравится?
— Немножко… то есть настолько, чтобы занять время!
— Я тебя не понимаю, Маня… И, знаешь, такие настроения как-то нехорошо выглядят!
— Знаю, Сонечка… Скоро я все открою Яну, но дружба у меня с ним останется. Он говорит, что я ему напоминаю какую-то милую девушку из Праги… Кто его знает, может быть даже ту вдову, на которой ему не удалось жениться. Но не об этом речь. Я тебе хочу рассказать кое-что… Я зайду к вам, хорошо?
Дома никого не было. Подруги сели рядом, и Маня расплакалась.
— Да что с тобой? — испугалась Соня. — Что случилось?
— Ничего не случилось… Просто я все поняла, Сонечка, все, все поняла! — прерывающимся от слез голосом отвечала Маня и вдруг, всплеснув руками, отчаянно прошептала: — Я… люблю Володю, твоего брата Володю! Я любила его всегда, еще в школе… любила его и тогда, когда мы в подполье боролись…
— Почему же ты не поговорила с ним об этом, Манечка?
— Некогда было думать о любви. Жизнь была тяжелая, опасная. Володя появлялся в городе, выполнял задания… Случалось, я провожала Володю, мы даже шли под ручку, как влюбленные, а я боялась за него и хотела только, чтобы он скорей выбрался из города… А когда Володя ушел на фронт, я поняла, что всегда любила его, ужасно любила!.. Мы пожали друг другу руки на прощание, и мне вдруг пришла в голову дикая мысль: «А что, если я сейчас поцелую его!» Глупая голова, зачем я не поцеловала его, моего чудного, храброго Володю! Зачем я не обняла его, крепко-крепко. Ему веселее было бы итти в бой, громить врага!
— Но почему же, в самом деле, ты не обняла его, Манечка?
— Я… не посмела… Я ведь не знала, любит ли он меня… Мне было так дорого его уважение и доверие ко мне как к боевому товарищу, и душа моя не могла допустить, чтобы Володя обо мне подумал плохо. И вот я все время тоскую о Володе и думаю, приятно ли было бы ему смотреть на меня, какая бы я ему больше нравилась, веселая или задумчивая, как лучше было бы мне волосы причесывать… И все это я испытываю на этом славном Яношеке Невидле! Ты прости меня, Соня, но мне приятно, что он смотрит на меня…
— Обожающими глазами, — докончила Соня.
— Да-а… и я думаю тогда, как смотрел бы на меня Володя!
— Ой, ты что-то мудришь! Ты вот переписываешься с Володей… Неужели и в письмах вы все еще никак не договорились?
— Почти… — застенчиво сказала Маня и подала Соне письмо со штемпелем полевой почты. — Можешь прочесть, и скажи твое мнение.
Соня прочла письмо, написанное знакомым четким почерком, и, понимающе улыбаясь, вернула его Мане.
— Ну, как по-твоему, Сонечка?
— По-моему, очень и очень дружеское письмо… А ты, Маня, просто перемудрила.
— Что бы ты сделала на моем месте, Соня?
— Я бы написала такое письмо, которое показало, что я люблю его… И вообще перестань мудрить, Маня.
— Соня! Я уже написала Володе такое письмо! — и Маня бурно обняла подругу. — Я безумно рада, что ты мне то же самое посоветовала, что мной уже сделано… Я рассудила наконец, что Володе труднее, чем мне, что ему на фронте некогда размышлять, люблю ли я его… Ну, а у меня все-таки остается время думать о любви, и… ну-ка, помогу я ему, пусть порадуется немножко Володенька мой милый, дорогой… Сонечка моя, Володина сестричка!
— Ты меня совсем задушишь! — смеясь, отбивалась Соня.
— А вот смотри и учись, как от любви страдают и радуются!
Настроение у Мани менялось быстро, она уже тараторила, шутила, смотрелась в свое карманное зеркальце.
— Сонька, несчастная, неужели ты ни разу не была влюблена?
Соня отрицательно покачала головой.
— Неужели у тебя поцелуев не было? Соня, Соня!
— Поцелуи были… — призналась Соня и прыснула.
В первый раз, когда ей было шестнадцать лет, ее «почти поцеловал» двоюродный брат, но ей было смешно и стыдно. Второй раз Соню совершенно неожиданно поцеловал на катке знакомый студент. Она почувствовала на щеке прикосновение холодных губ и колючей щеточки усов. Только боязнь обидеть знакомого студента помешала Соне вытереть щеку. Третий раз, незадолго до войны, в день рождения папы, Соню поцеловал в саду один из гостей, толстячок Всева Пятницкий, и при этом нелепо подскочил, чтобы достать ее губы. Она возмутилась: «Вы с ума сошли!»
— Вот и все, Маня. Все это ужасно смешно, и если любовь в жизни вот такая, то, знаешь, это совсем неинтересно!
Маня посмотрела на подругу и с пророческим видом сказала:
— Эй, миленькая, берегись! Пока сердце у тебя не тронуто, но дойдет и до тебя, и если ты влюбишься, то уж так полюбишь, что просто невероятно!
Проводив подругу, Соня еще долго расхаживала по комнате, не в силах совладать с раздумьем, которое осталось после взволновавшего ее разговора.
Маня уже не впервые поддразнивает ее вопросами и шутливым изумлением насчет того, «тронуто» или нет сердце Софьи Челищевой…
«Тронуто, Маня, тронуто! Я думаю о Дмитрии Пластунове больше, чем о ком бы то ни было. Я верю ему всегда и во всем. Если мне будет тяжело, никто не поможет мне так, как он. К нему я иду за разрешением всех трудных вопросов, у него учусь всему хорошему, партийному. Он всегда говорит правду, и я, обращаясь к нему, говорю только правду. Я радуюсь и горжусь про себя, когда он одобряет то, что я делаю. Он любит музыку, у него глубокая душа. Он одинок, ему тоскливо жить, я это вижу и бесконечно жалею его, но… я не осмелюсь показать ему это. Что же это все? Любовь?.. Но я не могу себе представить, что я гляжу в его глаза, что он обнимает меня… Я робею перед ним, да!.. Почему? Я робею потому, что не знаю, любит ли он меня или просто ценит и уважает. Когда знаешь, что тебя любят, тогда и смелость приходит. Но как же узнать?.. Разговариваем мы с ним вне работы не так уж часто, — так, значит, ждать удобного случая? Но может пройти месяц, два месяца, год, а случая такого не будет. Он подумает, что я интересуюсь кем-то другим, и станет искать чьей-то дружбы, кого-то полюбит, и я узнаю об этом? Нет, нет! Это было бы невыносимо больно, — ведь он нужен мне, нужен! Я не могу себе представить своей жизни без него!.. Вот так, Софья Челищева, и начинается любовь… Ну, будь честной до донца: скажи, ты хотела, чтобы он узнал, что ты думаешь о нем? Да, ты хочешь этого… Теперь придумай: как же ты дашь ему понять, что ты думаешь о нем?»
— Знаю! — вдруг чуть не вскрикнула Соня: ей вспомнился недавний разговор с Пластуновым, которому помешала Маня Журавина с веселой кучкой молодежи.
«Да, да!.. Ведь я же думала потом, как важна тема диссертации Пластунова, и даже передала ее содержание всем чувилевцам в своей бригаде. «Ты помешала интересному разговору», — сказала я Мане, а она — у нее теперь любовь на уме! — расхохоталась: «Ну что вам стоит продолжить этот разговор?» Да, я продолжу его — на совещании руководителей политкружков!.. И ведь есть повод, — как же ты это упустила, Софья Челищева?.. Мы втянули Виталия в кружок текущей политики, и тугоплавкая натура Банникова сразу себя показала, — в споре с Чувилевым он раскричался: «Что ты о коммунизме много говоришь? Коммунизм еще за тридевять земель. До него сто лет надо шагать!» Об этом непонимании следует поговорить. Ну ладно, я поговорю, все объясню, — а дальше что? Я расскажу об этом парторгу, и он увидит, что я помню наш разговор с ним о труде и коммунизме… и парторгу это будет приятно. Нет, все гораздо сложнее: я хочу и должна разобраться в себе!.. Любить — это ведь очень, очень серьезно, и я хочу любить так, чтобы потом, как говорит Павел Корчагин, было не стыдно за прожитую жизнь, не стыдно своей любви. Я не хочу любви-вспышки на неделю, на год… Молодой Чернышевский писал в своем дневнике: «Любить только одну во всю жизнь…» И ведь так случилось в его жизни. Я тоже хочу любить долго, «во всю жизнь» одного… и так любить, чтобы ни разочка, ни на минуту не пожалеть, что именно этого человека полюбила… Но люблю ли я его… Дмитрия? Может быть, это еще только мечта о любви?.. А самое главное, мечтательница, ты не знаешь: хочет ли он тебя любить, думает ли он о тебе так, как ты сейчас думаешь о нем?.. И окажется на поверку, что мечты твои наивны и до последней степени глупы!»
Соня закрыла руками пылающее лицо. В ней все кипело, как в весеннем потоке. Мысли мчались, то противореча одна другой, то загораясь и играя, как бегущие струи, в которых сверкает яркое вешнее солнце, — и тревожная усталость охватила ее.
На совещание руководителей политкружков собрались не только заводская молодежь и комсомольцы, но пришло немало работниц и рабочих старших поколений. Политкружки работали всего третий месяц, но о работе их на заводе говорили даже те люди, которые ни в каких кружках не состояли. Все знали, что работе кружков деятельно помогает Пластунов и нередко сам бывает на их занятиях.
— А уж тогда сиди и на ус мотай, — говорили заводские. — Пластунов тебе не только политику разъяснит, но и обязательно производство заденет. Потом подумаешь, посмотришь — верно задел!
После сообщений руководителей и кружковцев слово взяла Соня.
— Я упустила, товарищи, один момент, который в коммунистическом воспитании человека играет заметную роль… — негромко начала она, задумчиво смотря вперед, на десятки знакомых лиц.
Пластунов поднял на Соню серьезный и внимательный взгляд. Соня чуть улыбнулась в его сторону уголком рта и рассказала, как Виталий Банников объявил, что «до коммунизма надо сто лет шагать».
— Виталий Банников не может себе представить будущего, не может себе вообразить высокую и прекрасную цель, для которой мы все работаем, — жизнь в коммунистическом обществе. Мы, советская молодежь, должны развивать в себе такого рода воображение, должны уметь мечтать…
Соня передохнула и опять посмотрела на Пластунова.
— Я думаю, Дмитрий Никитич не будет на меня сердиться, если я передам вам содержание одного моего разговора с ним… Эта беседа оставила во мне глубокое впечатление.
И Соня передала собранию, какими мыслями поделился с ней Пластунов во время памятной беседы.
— Знаете, после тех слов я часто думаю… — Она передохнула, глянула на Пластунова, и радость, как озноб, пронзила ее с головы до ног. — Я часто думаю: когда нам хорошо, мы воображаем, что живем только для себя, что жизнь наша прекрасна только тем счастьем, которое мы для себя нашли в ней… А она прекрасна еще тем, что советский человек стремится, чтобы всюду на земле был мир и чтобы мы построили коммунизм… И коммунизм гораздо, гораздо ближе к нам, чем тебе кажется, Виталий!
— Что же мне делать, — пробурчал Виталий, — если я, вот что хотите, не могу себе представить, как этот коммунизм наступит… и какого числа и года это произойдет?
Среди кучки дружков Виталия раздался смешок.
Пластунов встал из-за стола и ровным голосом сказал:
— И совсем не нужно ждать, когда это «произойдет», потому что это уже происходит, также и с тобой, товарищ Банников.
— Как это? — опешил Виталий.
— Ты, товарищ Банников, насколько мне известно, работаешь в городе в одной из восстановительных бригад? — тем же ровным голосом спросил Пластунов.
— Да, работаю, — недоуменно ответил Виталий, — на улице Льва Толстого, восстанавливаем дом, восьмиквартирный.
— В порядке общественной помощи городу?
— Да, как и все.
— Что же, ты в том доме надеешься получить квартиру, товарищ Банников? — невозмутимо продолжал свои расспросы Пластунов.
— Квартиру? Не-ет, мне совсем в другом месте квартиру обещали.
— Так. Значит, ты, Виталий, строишь дом для других, а какие-то другие строят для тебя?
— Значит, так оно получается, — усмехнулся Банников.
— Итак, подытожим: по своей доброй воле ты отдаешь свое свободное время на восстановление жилищ для многих людей, помогаешь возрождению родного города… а другие помогают тебе…
— Вот это и значит поступать по-коммунистически! — быстро вставил Сережа.
Виталий сердито обернулся к нему:
— Я и без тебя это пойму!
Пластунов заговорил о «живых, сегодняшних чертах коммунизма» в труде и характере советских людей. Он напомнил своим слушателям о многих случаях этого высокосознательного, коммунистического отношения к труду с первых же дней восстановления Кленовского завода.
В небольшой комнате, где люди сидели в пальто и шапках, стало оживленно и даже шумно. То здесь, то там раздавались голоса, — у каждого было что вспомнить.
— Вот так мы и дошли до сегодняшнего дня, — сказал Пластунов, — когда наш завод уже начинает вставать на ноги… и скоро мы все сильнее будем чувствовать недостачу одной важнейшей коммунистической черты в труде — новаторства. Вот здесь присутствует сейчас целая группа молодых новаторов, которые уже показали себя на Лесогорском заводе: я говорю о товарище Чувилеве и его бригаде.
Пластунов кивнул в сторону Чувилева и продолжал, то и дело поглядывая на присмиревшую чувилевскую компанию:
— Я вынужден выразить удивление по поводу того, что молодые новаторы, очень заметно проявившие свою активность в эвакуации, сейчас поворачиваются медленно. Товарищи, наверно, ожидают более подходящего момента, а он уже наступил. Должен напомнить, друзья, что подлинный новатор еще и тот, кто дорожит временем, а не пропускает время сквозь пальцы, когда оно наступило.
— Да ведь мы… — начал было Чувилев и осекся, так как Пластунов уже перешел на другое.
Чувствуя на себе взгляды многих знакомых, Чувилев смутился. Действительно, как это получилось, что Пластунов вынужден был пристыдить его при народе?
Когда прошла оторопь первых минут, Чувилев, хлопнув себя по лбу, вспомнил все, как было.
— Ребята! — прошептал он, испуганно моргая и смешно хватаясь за щеки. — Ведь он мне говорил об этом, говорил!.. А я забыл вам рассказать, голова еловая!.. Да я и не понял, что Пластунов не просто так, а с намерением о Лесогорском заводе вспоминает…
— Эх, Чувилев! Будто уж ты Пластунова не знаешь? — шепотом укорял друга Анатолий Сунцов. — Разве когда о большом деле он зря упомянет? Подвел ты нас, Игорь!
— Пластунов, ясное дело, от тебя, как от серьезного человека, как от комсомольца, ожидал, что ты ему скажешь, как бригаду повернешь, чтобы новаторские дела сюда перенести, а ты промолчал! — возбужденно зашептал Игорь Семенов, а Сережа, заключил, сердито морща рыжеватые брови:
— Уж кто-кто, а Пластунов ни за что не простит, если умник себя вдруг растяпой покажет!
— Он, конечно, очень недоволен нами, — огорчился Сунцов, следя за выражением лица Пластунова, который уже не смотрел в их сторону. Но, взглянув на растерянное и страдающее лицо Чувилева, Сунцов мягко предложил ему: — Слушай, Игорь, надо, конечно, выступить. Может быть, мне сказать… а?
— Нет, — тихонько отдуваясь и вытирая потный лоб, с упрямым видом шепнул Чувилев. — Я сам выступлю… Я виноват, я и выступлю.
Когда Пластунов остановился, Чувилев попросил слова. Щеки и уши его пылали, но голос звучал ровно и спокойно:
— Я хочу сказать, в порядке самокритики… — начал Чувилев и повинился в том, что не вдумался в смысл разговора с Пластуновым, что не сделал для себя и своих товарищей никаких рабочих выводов.
— А теперь сделал вывод? — уже совсем по-иному спросил Пластунов.
— Сделал, — ответил Чувилев, а друзья радостно захлопали.
— Мы перенесем сюда наш уральский опыт, даю в этом комсомольское слово, — пообещал Чувилев, испытывая необыкновенное удовольствие от повеселевших лиц своих товарищей. — С сегодняшнего дня мы начнем эту работу; все чертежи и расчеты у нас имеются, мы сохранили их.
— Вот это другой разговор! — громко одобрил Пластунов.
Игорь хотел было итти на место, но парторг задержал его взглядом.
— Товарищ Чувилев — один из молодых новаторов, кому Лесогорский завод на Урале обязан ускоренным выпуском боевых машин.
— Так нас же, новаторов, было… целое войско! — воскликнул Чувилев. — Когда мы на Лесогорском заводе танки делали…
— Вот, вот! — громко одобрил Петр Тимофеевич Сотников. — Расскажи-ка нам, уважаемый новатор: как вы там производство вперед толкали?
— Верно, Тимофеич! — поддержал Сотникова густой бас Василия Петровича.
Старик поднялся с места и весело приказал:
— Ну-ка, — разогрей народ, Чувиленок! За два-то тяжких года поотстали мы от людей, а наступление надо дальше разворачивать!
Кругом захлопали. Чувилев начал ломким от радости тенорком:
— Стать новатором — это значит:, упростить, ускорить производственный процесс, увеличить продукцию и, не снижая качества, сжимать время.
— Ты скажи, Игорь, о чем мы сейчас думаем! — прозвенел звонкий, как струна, голос Игоря Семенова.
— Непременно скажу, но у каждого дела своя история, — солидно ответил Чувилев.
Да, его бригаде очень хочется повторить то, чего добилась она весной сорок третьего года в эвакуации, на Лесогорском заводе.
Широкий фронт новаторства на Лесогорском заводе начался с «движения скоростников» в мартеновском цехе, которое потом охватило все цеха. В сорок втором году на Лесогорском заводе появились уже десятки скоростников. Выполняя по нескольку норм в месяц, эти «гвардейцы труда» жили своим деянием уже в мирном времени. Понятно, бригада Чувилева не хотела отставать от людей. К весне сорок третьего года они давали по четыре нормы каждый, а Чувилев за последний месяц, перед отъездом в Кленовск, выдал пять норм. Чувилевская бригада добилась этого успеха благодаря сконструированному ими, при помощи Артема Сбоева, приспособлению. Когда это приспособление размножили, оно дало в умелых руках замечательный эффект. Механический цех стал выдавать столько деталей, что начал уже поторапливать не только своих соседей, но и весь заводской конвейер.
— Чувилеву и его бригаде, — вмешалась Соня, — на проводах на память от товарищей по цеху и заводских руководителей были вручены «прощальный адрес» и почетная грамота, в которой была объявлена благодарность завода «молодым мастерам и командирам производства». Конечно, товарищи, дело не в том, что чувилевцы мечтают опять грамоты получить! — смеясь, добавила она.
— А дело в том, что мы не имеем права стоять на месте, если у нас в цехе собраны основные механизмы, при помощи которых можно начать наступление! — объявил Чувилев.
— Так наступай!.. Благословляем! — грохнул бас Василия Петровича, но тихий голос Евдокии Денисовой не дал ему продолжать:
— О замечательных делах товарищ Чувилев рассказывает, да пока что все это не про нас.
— Это почему же не про нас? — недовольно спросил Сотников.
— Заводы равнять нельзя: Лесогорский там, на Урале, — в полной силе завод, а наш только на ноги встает, — продолжала Денисова.
Ее поддержали несколько нерешительных голосов:
— У нас еще не все цехи работают…
— Да и приспособления того не сделать…
— Что? Почему? — словно взвился Сотников. — Несогласен! Оробела ты, Евдокия! Что ты, забыла: рабочая смекалка делу помогает, что сестра родная! А вот слабость хуже тумана, перспективу закрывает!
— Перспектива может быть одна: сделать у нас то же самое, что на Лесогорском заводе, — твердо сказал Василий Петрович. — Мы, рабочий класс, в силах себе такой приказ дать.
Расходясь после совещания, все слушатели и участники его пришли к единодушному выводу, что Пластунов опять производство «задел», что надо дальше вперед итти, что застаиваться нельзя.
Придя на свой участок, Банникова встретила озабоченный взгляд Евдокии Денисовой.
— А, пришли! Я уж боялась, что вы опоздаете. Скажите мне, пока звонок не прозвонил: какие у вас планы насчет сегодняшнего приказа?
— Какого приказа? — удивилась Банникова.
— Сегодня двадцать третье февраля — день Красной Армии. По радио приказ товарища Сталина слышали?
— Слышала… и что же? — все еще не понимая, чего от нее хотят, спросила Банникова.
— Как «что же»? Люди думают, как лучше этот день отметить, какие обещания дать товарищу Сталину. Какие у вас обещания? Мне, как бригадиру, интересно это знать.
— Мои обещания? — растерянно повторила Банникова. — Сейчас подумаю…
Подошла третья работница, бойкая и разбитная молодая женщина, Лиза Тюменева. Денисова и Тюменева начали оживленно обсуждать, какие обещания они дадут на митинге, сколько процентов выполнения плана и какие сроки они себе назначат. Банниковой вдруг показалось, что к чему-то она не подготовилась, о чем-то во-время не спросила, хотя уже несколько недель работала она в механическом цехе подсобницей. Ее вдруг охватила странная тревога, но что-то помешало ей включиться в оживленный разговор женщин, и она осталась на месте.
Отвозя и привозя тележку то к станку Евдокии Денисовой, то к станку Лизы Тюменевой, Ираида Матвеевна привыкла считать, что ее «дело маленькое». И сегодня, приглушая смутное недовольство собой, Банникова подумала, что все заботы Евдокии и Лизы не касаются ее скромной специальности. Она двигалась механически, слыша только погрохатывание тележки и следя, чтобы мелкие детали не скатывались на пол. «Может быть, все-таки спросить, о чем у них речь идет? — опять тревожно подумала Ираида Матвеевна, но слабовольная мысль и на этот раз удержала ее. — Да нет уж, прозевала, прозевала, теперь дела не поправишь!»
— Эй, Ираида Матвеевна, — окликнула Лиза. — Что приумолкли вы? Какие у вас предложения? Или вы с нашими согласны?
— Я… согласна, — растерянно повторила Банникова.
В эвакуацию Лизу занесло в Астрахань, откуда она в дни Сталинградской битвы ушла на фронт. Была дружинницей, подносчицей снарядов, «окружала немцев», как любила она рассказывать, в армии вступила в партию; была ранена, недолго лежала в астраханском госпитале. Там она встретилась с одним из бойцов своей части и, выздоровев, вышла за него замуж, потом проводила его на фронт, а через месяц получила «похоронную». Вернувшись в Кленовск, Лиза вскоре похоронила свою мать и осталась на свете одна-одинешенька. Но никто не видел никогда ни слезинки на ее широком лице с забавно вздернутым носиком.
Лиза обычно знала все заводские новости и считала своей обязанностью доводить их до общего сведения.
— Сегодня наши молодые ребята на митинге с какой-то заявкой выступить хотят, — рассказывала она своим резковатым, горловым голосом. — Вся их компания — Чувилев, Семенов, Сунцов, Возчий Сергей — уже не первый день с главным инженером все совещается о чем-то, значит что-то серьезное задумали… Ираида Матвеевна! Тележку!
Банникова одним рывком подкатила тележку к станку Лизы. Та сказала требовательно:
— Мимо прокатили, неудобно тележку поставили…
— Да ведь около же вас тележка стоит! — не выдержала Банникова.
— Около, да не совсем с руки. Так, как ее сейчас поставили, мне дальше руку тянуть.
— Господи! Какие-то полсекунды, а сколько разговоров… — ворчливо вздохнула Банникова.
— Из секунд часы и дни составляются — об этом особенно сейчас вы должны твердо помнить. Больше так тележку не ставьте. Вот здесь она должна стоять, вот здесь! — и Лиза прочертила носком по полу.
Банникова с раздражением посмотрела на эту ногу в грубом ботинке на деревянной подошве.
«Придира! Не научилась еще обращаться с культурными людьми, а распоряжается…»
— Вот смотри, Дуся: опять главный инженер на чувилевский участок пришел! — весело сказала Лиза.
— Ну уж, востроглаза же ты! — заметила Денисова. — Когда и успеваешь?
— А что? — засмеялась Лиза. — Деталь снимаю, кладу… и тут же взгляну, что на белом свете делается!
В первые недели восстановления завода Сотникова, с легкой руки Артема, прозвали «скорой помощью»: с живейшей готовностью бросался он туда, где не хватало людей, работал истово, быстро и все умел. Оказав помощь, и всегда немаловажную, Петр Тимофеевич так же быстро исчезал, как и появлялся. Держался он всегда спокойно, незаметно, на собраниях почти не выступал, разве иногда вставит в общий разговор скромное, но дельное словцо.
Чувилевцы с первых же дней знакомства подружились с Сотниковым и часто встречались с ним. После совещания политкружков, читая вместе одну из последних сводок Совинформбюро, Сотников показал чувилевцам по своей карманной карте, где именно Красная Армия ведет победные бои, а потом задумчиво сказал:
— Товарища Сталина и Красную Армию делом благодарить надо… В день Красной Армии мы должны дать твердое обещание: вы — по своей бригаде, а я — по своей.
С этим предложением все чувилевцы согласились. Соня была немедленно посвящена в общий замысел и одобрила его.
— На митинге в честь годовщины Красной Армии мы и выступим с нашим обещанием товарищу Сталину! — повторял Сотников.
Все технические трудности он готов был взять главным образом на себя:
— Все, что понадобится, хоть из-под земли добудем, а сделаем.
Митинг собрался в кузнечном цехе. Толпа быстро прибывала, и человеческие голоса, перекатываясь гулким эхом, гремели, как прибой, под высокими сводами помещения.
Когда на дощатую трибуну поднялись парторг Пластунов, директор Назарьев, тетя Настя, Соня и Артем Сбоев, все мгновенно стихли.
Парторг читал приказ Верховного Главнокомандующего. Кругом стояла тишина, только слышался шелест газетного листа в руках парторга.
— «…Советские воины завершают очищение от фашистских извергов Ленинградской и Калининской областей и вступили на землю Советской Эстонии».
— Ур-ра-а!
— Сталину ур-ра-а!
— Красной Арми-и-и! Ур-ра-а!
Ян Невидла, приподнявшись на носки и вскинув кулак, крикнул по-чешски:
— Аджие велики Сталин! Аджие Червона Армада!
Тишина снова сомкнулась над маленькой трибуной, чтобы так же мгновенно взорваться новым раскатом торжествующих голосов и рукоплесканий.
— «…Героические усилия рабочего класса еще более укрепляют военно-материальную базу Красной Армии и приближают тем самым час нашей окончательной победы», — звучно раздавался голос парторга.
— Прямо как про нас Сталин сказал! — прошептал Иван Степанович на ухо Василию Петровичу.
Тот многозначительно взглянул на него из-под нависших бровей и шепнул:
— Так он же, брат, всех видит и знает!.. — и опять замер, напряженно слушая.
Лиза Тюменева пришла на митинг возбужденная, готовая наброситься на Чувилева. Заметив перед митингом необычное оживление на чувилевском участке, она спросила: к чему, собственно говоря, они готовятся?.. Чувилев удивленно посмотрел на нее и, как ей показалось, слишком важно ответил, что о «больших делах» он без надобности зря болтать не любит.
Лиза помнила, как три года назад коротышка-паренек в форме ремесленника, вместе с группой таких же зеленых ребят, с почтительным вниманием смотрел на работу токаря Тюменевой.
— Мне тридцать лет, и ты в сравнении со мной еще сосунок! — возмутилась Лиза. — Уж очень прытко расти хотите!
Лиза поглядывала на приземистого, широкоплечего Чувилева, и, хотя отлично понимала, что теперь это юноша, а не мальчишка, раздражение против него продолжало кипеть в ней.
«Вот погоди, мальчишка, погоди!.. Мы тоже тебе покажем большие дела!» — думала Лиза, многозначительно переглядываясь с Евдокией Денисовой, которая разделяла ее возмущение Чувилевым.
После выступления Николая Петровича Назарьева Лиза попросила слова.
Поднявшись на трибуну, она увидела лицо Чувилева, который, прищурив один глаз, смотрел на нее. Заканчивая свое короткое выступление, Лиза произнесла резко и гордо:
— Наша бригада обещает план на март выполнить на двести процентов… и вызывает на соревнование бригаду товарища Чувилева!
— Лизавета на тебя все еще сердится. Ишь, глаза горят, как у кошки! — зашептал Сережа на ухо Чувилеву.
— Пусть ее! — отмахнулся Чувилев, занятый своими мыслями.
Его больше всего сейчас волновало, сумеет ли он убедительно и веско рассказать всем, что намерения его бригады очень ответственны и вполне осуществимы.
— Ну-ка, ну-ка! — подзадорила Лиза Тюменева, когда Чувилев шел к трибуне.
— Вызов товарища Тюменевой принимаем! — заговорил Игорь и, бледный, продолжал: — Но мы хотим большего, лучшего… и сможем это выполнить.
Слегка глотая слова, Чувилев рассказал о последних успехах своей бригады в эвакуации на Лесогорском заводе.
— И вот… — отчаянно повторил он, — мы размножим наш опыт… и все у нас в цеху будут выполнять по четыре-пять, а то и больше норм в месяц… И мы обещаем…
— Хвати-ил! — выкрикнула Лиза, ошеломленная словами Чувилева.
Игорь растерянно посмотрел вниз, на сердитое, красное лицо Лизы.
Вдруг среди настороженной тишины раздался голос Сотникова:
— Сынок, не робей! Дело верное!
Артем Сбоев, продвинувшись в первый ряд, одобрительно кивнул Игорю:
— Продолжай, продолжай, товарищ Чувилев!
Чувилев почувствовал, как горячая волна бросилась ему в лицо.
— Товарищи, завод наш встает, и город встает… и теперь можно сделать то, чего мы уже добились в эвакуации. И наша бригада будет драться за это! Да и не только мы, а весь рабочий класс нашего завода будет за это драться!
Чувилев, кратко рассказав, как его бригада намерена «драться», под шумные аплодисменты и одобрительные возгласы сошел с трибуны. Евгений Александрович Челищев недовольно пожал плечами и произнес, ни к кому не обращаясь:
— Это что за экспромт? Может быть, уважаемый оратор сможет мне объяснить?
— А разве непонятно? — спокойно спросил Пластунов.
Митинг уже закрылся, и рабочие, шумно разговаривая, выходили из цеха. Челищев разыскал Чувилева и подозвал к себе.
— Странное и непонятное дело, товарищ Чувилев, — заговорил Евгений Александрович, официально переходя на «вы»: — как могло случиться, что вы не согласовали вашего выступления на митинге со мной?
— А почему я должен был согласовывать? — с недоумением спросил Чувилев.
— А потому, чтобы не выступать с безответственным экспромтом! — уже вспылил Челищев.
— По-моему, Евгений Александрыч, выступление Чувилева ничего общего не имеет с экспромтом, — все в нем абсолютно серьезно и обоснованно, — вмешался Сунцов. — Кроме того, мы с вами уже делились нашими планами, Евгений Александрыч.
— Если бы вы все это видели в Лесогорске… — начал было Игорь Семенов.
— В Лесогорске или в другом месте, — резко прервал Челищев, — но вы обязаны были сначала все доложить мне. Мне, — понятно?
Вернувшись с митинга к станку, Лиза Тюменева долго не могла успокоиться.
— Вот что эти бесенята задумали! — говорила она Евдокии Денисовой, — Какие отчаянные стали!..
— На Урале они, милая, танки делали, многому научились.
— В жизнь меня еще никто не обгонял, а эти, пожалуй, в хвост за собой поставят, — мрачно вздыхала Лиза. — С этакими головорезами надо ухо держать востро!.. Тележку-у!.. — вдруг страшным голосом закричала она. — Тележку-у!
Она яростно потрясла в воздухе деталью, которая только что скатилась с переполненной тележки.
— Да где эта тихоня? Это просто издевательство!
— Иду, иду, — сердито и обиженно ответила Банникова, подталкивая вперед себя пустую тележку.
— Вы что, слепая, глухая? — напустилась на нее Лиза. — На митинге были? Понимаете, как вы, лично вы, должны работать?
— Я и работаю! — зазвеневшим от обиды голосом сказала Банникова. — И вы не имеете права кричать на меня…
— Я здесь не для того, чтобы ваши вздохи считать, — оборвала ее Лиза. — Если будете вот так зевать, пожалуюсь на вас в завком. Понятно?
Но не прошло и четверти часа, как Банникова дважды опоздала подать тележку.
Утром следующего дня Ираиду Матвеевну вызвали в равном..
— Так, — молча выслушав Банникову, сказала тетя Настя. — А вы не пробовали поставить себя на ее место?
— А зачем, извиняюсь, ставить мне себя на ее место? — изумилась Банникова.
— Вы же знаете, вчера наши люди давали обещание товарищу Сталину. Вот вы и подумайте, Ираида Матвеевна, что для Тюменевой сейчас самое важное? Обещание Сталину сдержать, верно?.. Вот вы киваете, — согласны, значит?
— Но зачем она кричала на меня?
Предзавкома, вздохнув, опять посмотрела на Банникову.
— Поставьте же себя, прошу, на место Тюменевой, которой хочется работать отлично и быстро, а вы создаете помехи этому. Разве говорят нежно с теми, кто важному делу мешает? Подумайте об этом и помните: мы, завком, поддерживаем каждый шаг, который помогает человеку работать лучше…
Банникова вышла из завкома, вспоминая требовательные, но ласковые глаза тети Насти, ее ободряющие и простые слова.
— Да уж хватит мне… — прошептала Ираида Матвеевна и тихонько засмеялась.
Николай Петрович Назарьев сидел в своей маленькой клетушке с дымящей печкой и молча слушал сообщение Челищева, посматривая на часы, — скоро ему предстояло выехать в город по неотложным делам. Челищев говорил уже двадцать минут — и все о сравнительно мелких вопросах, которые без ущерба для производства можно было разрешить с Артемом Сбоевым. Назарьев наконец заметил это Челищеву.
— Признаться, Николай Петрович, — покаянно вздохнул Челищев, — с другим я шел к вам.
— Что случилось, Евгений Александрыч?
— Трудно мне работать с Артемом Иванычем, — вздохнул опять Челищев, и его худое, со впалыми щеками лицо выразило страдание, — Ничего плохого я не хочу сказать об Артеме Иваныче, — очень способный молодой инженер, но… имею я право считать себя более опытным в руководстве и производственным процессом и заводскими кадрами?
— Что за вопрос, Евгений Александрыч!
— Благодарю вас за понимание, Николай Петрович. Вы понимаете также некоторую сложность моих отношений, как бывшего главного инженера, с нынешним главным инженером, товарищем Сбоевым. У Артема Иваныча свой стиль руководства, — а руководитель он, повторяю, еще совсем молодой! — а у меня свой стиль. И здесь совершенно необходимо определенно договориться нам с Артемом Иванычем, который по молодости и кипучести своих сил, к сожалению, не все может понять.
— Евгений Александрыч, простите, я тороплюсь… Машина товарища Соколова уже, наверно, ждет меня.
— Дорогой Николай Петрович, у меня собственно говоря, один большой вопрос, только один… Скажите: могу ли я руководствоваться теми правилами, относительно которых я, в бытность главным инженером, твердо и ясно договорился со всеми начальниками цехов?
— Напомните, пожалуйста, Евгений Александрыч, что вы имеете в виду.
— Будучи главным инженером, я никогда не навязывал начальникам цехов своей опеки, я оставлял им, до известной степени, свободу действия, — например: пусть начальник цеха сначала сам вглядится, изучит какое-нибудь, скажем, новое явление, сам его проверит, сам определит его ценность, а уж потом доложит руководству. Могу я оставить этот порядок работы, который никогда и ничем не был опорочен?
— И сейчас я не нахожу в нем ничего плохого.
— Благодарю, бесконечно благодарю вас за понимание, Николай Петрович! Значит, при случае я могу сказать Артему Иванычу, что по этому вопросу у меня есть договоренность с вами?
— Конечно, конечно… А, машина уже подъехала!.. Простите, Евгений Александрыч, больше я не могу.
Садясь в машину, Назарьев думал:
«Старик ничего не рассказал, но между ними, конечно, есть какие-то расхождения. Естественно, Челищев — опытный производственник, добросовестен, методичен. Артем умеет многое схватывать на лету, смел, но горяч. Артем — ценный для нас человек, но все-таки временный, а Челищев здешний, коренной. Правда, он поотстал за эти два года, но, само собой понятно, еще нагонит. Да, старика зря обижать не следует. Заводу он предан, он наш, коренной…»
Евгений Александрович вернулся в цех в отличном, почти победительном настроении. Было ясно: директор не даст его в обиду.
«Это вам не Лесогорский завод! — мстительно усмехался про себя Челищев. — Там вы, Артем Иваныч, могли экспериментировать, безоглядно итти на риск — словом, показывать свою лихую смелость, благо на Лесогорском заводе все есть, все на месте. А у нас я рисковать не позволю. Ты желаешь у нас в Кленовске заработать себе славу заводского смельчака, вдохновляющего своим словом рабочую инициативу, чтобы потом в твоем «curriculum vitae» отразилась эпоха восстановления, чтобы это потом помогло тебе новый орденок получить! А вся эта инициатива — мальчишеский задор, декламация по торжественному поводу! «Приспособление», скажите пожалуйста… «Несколько норм в месяц». «Будем жить своим трудом уже в мирном времени…» Декламация, сказки! Мы всю жизнь учили людей управлять механизмами, мы никому не внушали, что какими-то «приспособлениями» можно опрокинуть законы механики! Чушь, романтика! «Мы делились с вами нашими планами», — смеет говорить чувилевский подручный, этот красавчик Сунцов! А я не верю в ваши планы, уважаемые но-ва-торы! Не верю!»
С какой стороны ни рассматривал Челищев предстоящее объяснение с бригадой Игоря Чувилева, опыт, разум и справедливость оказывались на его стороне. Он знал, что чувилевцы придут к нему, — и подготовился. Но когда они к нему пришли, Евгений Александрович понял, что и они тоже подготовились: с ними пришли Артем Сбоев и Сотников.
«Привели с собой артиллерию и «скорую помощь»! — насмешливо подумал Челищев.
Не прерывая, он выслушал сообщение Игоря Чувилева и Сотникова. Артем Сбоев сидел немного поодаль и грел руки над печуркой.
— Так, так… — вздохнул Челищев, поднимая на собеседников будто скованный тяжелым раздумьем взгляд. — По-вашему, товарищи, выходит, что сделать и размножить это… чудодейственное приспособление, пожалуй, никаких усилий не стоит.
— Мы так не говорим, — начал было опять Чувилев, но Петр Тимофеевич строго и предупреждающе мигнул ему.
— А подсчитали ли вы, например, сколько дефицитных материалов потребуется для того, чтобы размножить это ваше приспособление? Мы получаем их в очень ограниченном количестве, и разбазаривать эти столь драгоценные сейчас материалы я разрешить не могу. Далее… вот этот чертеж (Челищев постучал пальцем по листу ватмана) ясно показывает, что здесь в первую очередь потребуется применение подвижного долбежного станка малой мощности. А у нас пока что еще нет ни одного такого станка.
— А уж если на то пошло, для нашей работы мы этот долбяк сами сотворим! — с упрямым смешком произнес Артем.
— Правда, Артем Иваныч, чистая правда! — оживился Петр Тимофеевич, которого чрезвычайно угнетал этот разговор: «ни шатко, ни валко, ни в дверь, ни из двери!»
— Даже вот если сию минуту на глаз прикинуть, что есть в нашем распоряжении… — уже начал было развертывать свои доводы Сотников, но Челищев, утомленно махнув рукой, с нотками раздражения в голосе прервал его:
— «Прикинуть» можно что угодно, товарищ Сотников, а также и кустарным образом «сотворить» нечто (начальник цеха повел глазами в сторону Артема), товарищ Сбоев! Но эти мелкие поделки ничего не значат в большом заводском масштабе и даже просто мешают трудной восстановительной работе..
Здесь, не повышая тона, Евгений Александрович передал ту часть своего разговора с директором, которая подтверждала «ранее установленные главным инженером Челищевым права начальников цехов».
Артем молча кивнул, в знак того, что принял это сообщение к сведению, и подумал: «Вот, значит, какой вы, Сонин папа, — умеете вперед забегать, людям дорогу засекать!»
— Так как же, Евгений Александрии, — хмуро спросил Сотников, — выходит, вы против нашего предложения?
— Не имею права рисковать, товарищи, — холодно сказал Челищев.
Чувилев побледнел:
— Но ведь мы товарищу Сталину обещали!..
Челищев покачал головой и недовольно посмотрел на Чувилева.
— Тем более, товарищ Чувилев, вы обязаны были сначала подумать, взвесить, а потом уж давать такое ответственное обещание, как и подобает поступать серьезному, взрослому человеку.
Евгений Александрович многозначительно поджал губы, взгляд его блеклых желтоватых глаз будто сказал Артему: «А я тебя не боюсь!»
«Ладно, посмотрим, — ответили спокойные зеленоватые глаза Артема, — пока с тобой мы в драку не полезем!»
— Надо затем помнить, что всякое усовершенствование требует… — уже лениво мямлил Челищев, и тут Артем прервал его:
— Простите, товарищ Челищев, а если чувилевцы сами, на свой страх и риск, предпримут это дело?
Евгений Александрович с бледной улыбкой пожал плечами. В глазах Артема сверкнула острая искорка и угасла.
— И на том спасибо, — сказал он и поднялся с места.
В перерыв Чувилев прибежал в цех электросварки.
— Соня, твой отец запретил нам работать над нашим приспособлением… Прямо этого слова он не произнес, но по всему видно: запретил! Наше приспособление мы изобрели, проверили на опыте — и мы же должны отказаться от него? Что же это такое? Как же мы можем отказаться: ведь мы Сталину обещали!
Чувилев помрачнел, передернул широкими плечами.
— А Лизавета что-то замечает и хотя не знает, в чем дело, понимает все по-своему. Сегодня подошла ко мне: «Ты что увял, Чувилев? Большим обещанием задался, а теперь страх тебя берет?» Нет, Соня! Никакого страха я не чувствую! Я знаю, что мы не сослепу обещали…
— Погоди, Игорь, — прервала Соня, — сейчас уже о другом речь: что вы намерены делать?
— Делать то, что мы задумали.
— То есть наперекор запрещению начальника цеха?
— Да, так оно и выходит: наперекор, — немного растерялся Игорь.
Соня, помолчав, устремила на него потемневший, серьезный взгляд.
— Ты, конечно, понимаешь, что теперь ответственность вашей бригады и лично твоя гораздо больше, чем в наши лесогорские времена. Понимаешь?
— Да, — тихо сказал Чувилев, заражаясь ее настроением напряженного раздумья.
— Теперь все должно получиться не только хорошо, но сразу отлично… понимаешь?
— Да.
— Конечно, — снова помолчав, заговорила Соня, — отступать нельзя. А я поговорю с папой! Попробую его убедить!
Едва Соня переступила порог маленького отцовского кабинета, как Челищев сразу замахал руками и нервно выкрикнул:
— Нет, нет! И не пытайся защищать их!
— Погоди, папа, ты еще не знаешь, о чем я буду с тобой говорить.
— Все знаю, все! Ты заодно с ними, заодно с Артемом! И всем вам охота меня ущемить, как кого-то «бывшего», не достойного уважения и доверия. Не эти мальчишки, а я, я, начальник цеха, должен был бы выступить на митинге и заявить об этом новаторстве, об этом пресловутом их изобретении!
— А… вот оно что! — медленно сказала Соня. — Ты согласился бы признать инициативу чувилевцев новаторством, если бы сам заявил об этом?
— Допустим…
— Так это беспринципность, папа!
— Довольно! Не пытайся просвещать меня. Я не желаю итти у вас на поводу, поняла?
— Папа! Что ты делаешь?! — вдруг ужаснулась Соня, словно впервые видя это серое, дергающееся лицо и мутножелтые глаза. — Ты этим не только чувилевцев, ты и себя тащишь назад!
Придя в свою комнату, Соня машинально села к туалетному столику и увидела в зеркале свое бледное, недоброе лицо с остро горящими глазами.
«Надо поговорить с Артемом. Непонятно только, почему он, как главный инженер, не приказал папе: «Приступайте к делу»? Не понимаю!»
Этот вопрос Соня задала Артему на другой день.
— Видите ли, Софья Евгеньевна, — заговорил он с подчеркнутой серьезностью, — я поставлен в сложное положение, и разрешите уж мне быть до конца откровенным, ничего не смягчая, хотя дело касается вашего отца.
Артем рассказал, как он «обманулся» в Евгении Александровиче и как начальник цеха сразу «засек дорогу» работе над изобретением чувилевцев.
— Можно, конечно, действовать официальным путем, по инстанциям, — раздумывая, продолжал Артем. — Я пожалуюсь директору на инженера Челищева… хорошо, но этим я ничего не выиграю: ведь директор только что утвердил за начальником цеха право первому определять пригодность для производства рационализаторских и других предложений. Да и, собственно говоря, против данного принципа я выступать не собираюсь. «Начальник цеха Челищев, на мой взгляд, употребляет данное ему право не так, как следовало бы», — информируем мы Николая Петровича. А директор нам скажет: «Значит, вы не сумели его убедить в пользе этого изобретения». Николай Петрович может подумать еще, что я, новый на заводе инженер, стремлюсь ущемить старого, что я вздумал мстить одному из старейших работников завода за то, что начальник цеха не согласился с моими доводами… Нет! Я дорожу доверием ко мне Николая Петровича и сам глубоко его уважаю, — да и разве мало он хорошего сделал для нашего Лесогорского завода?.. Но все это только рассуждения… — как бы спохватился Артем, сердито потирая лоб. — Мы должны решать этот вопрос, так как Николая Петровича сейчас в Кленовске нет.
— Вот именно, решать, — подтвердила Соня.
— Обычно решение такого рода вопросов не терпит искусственной оттяжки, то есть неразумно и неправильно по существу ставить решение в зависимость от возвращения из командировки Назарьева, — да и вдруг он задержится в Москве.
— Да, я тоже думаю, что оттягивать не следует, — сказала Соня.
— Очень рад, — быстро произнес Артем. — Очень рад!.. Да, путь один: делать, бороться!.. И знаете что? Вспомним, что и на Лесогорском заводе мы боролись за новые методы самым прямым путем: ломали старые, отжившие нормы и расчищали дорогу новому! Если новое проверено, если показало себя на опыте, двигай его в жизнь, немедленно, оперативно, — иначе ты бессовестный человек и последний дурак!.. Извиняюсь, Софья Евгеньевна, я словно раскаляюсь от таких вещей… Да что! Вы ведь, поди, помните, как за свою бригаду боролись в Лесогорске?
— Конечно, помню.
— Небось, приятно вспомнить, что действовали решительно, а не спускали дело на тормозах, верно? Да и разве первый день спорим мы с Челищевым? Авось нынче больше толку выйдет.
Артем прошелся из угла в угол своего тесного и холодного кабинета, отгороженного застекленной до половины стенкой от еще пустого сборочного цеха, потом широко улыбнулся и решительно тряхнул головой:
— Я твердо уверен в успехе чувилевцев и, конечно, еще доживу здесь до приятного дня, когда неверие товарища Челищева будет посрамлено победой новаторов…
Артем осекся, увидев бледное лицо Сони.
— Ничего, Артем Иваныч, ничего, — устало проговорила Соня. — Решение может быть только это…
— Верно ведь? — обрадовался Артем. — Эх, когда страсти разгораются, поневоле забываешь, кто кому родственник!
Выйдя из кабинета главного инженера, Соня в коридоре столкнулась с Пластуновым.
— Что с вами, Соня? — спросил он, здороваясь и пытливо вглядываясь в нее. — Вижу, что-то случилось. Может быть, я вам помогу чем?
— Да… — прошептала Соня.
Когда оба вошли в маленькую комнатку партбюро, Пластунов подбросил в печурку несколько сухих поленьев, которые скоро громко защелкали.
— Через две минуты здесь будет тепло, — тоном радушного хозяина произнес Пластунов. — Снимите ваше пальто, Соня. Вот так. Ну, тепло вам?
— Спасибо, тепло, — невольно улыбнулась Соня.
Дмитрий Никитич спросил ее еще о чем-то, простом и незначительном, и она поняла, что он давал ей время успокоиться немного.
И Соня рассказала ему все.
— Да, вы все поступаете правильно: решение может быть только это, — медленно произнес Дмитрий Никитич. — Вы, как передовые люди, и не могли решить иначе. Не продвигать в жизнь новое, боясь всяческих осложнений и трудностей, или слишком медлить с продвижением нового — это не только антигосударственная практика, это в такой же степени безнравственно: это все равно, что закопать в землю хлеб, чтобы не дать его людям.
— Да, я вполне себе представляю, как это важно… поэтому я и решила поддержать эту борьбу, — ответила Соня и смущенно поправилась: — Ой, как торжественно я выразилась!
— Конечно, это борьба, — просто сказал Пластунов и, что-то заметив в выражении лица Сони, добавил: — Новое нередко в жизнь приходит, как говорится, с болью — и, случается, для обеих сторон. Я понимаю, Соня, — Пластунов понизил голос, — что вам придется труднее всех, но… как друг ваш, — он слегка сжал ее тонкую кисть и тут же отпустил, — я советую: держитесь, держитесь крепче! В борьбе за новое важны не только убеждения, но и твердость. А вашему отцу предстоит… — Дмитрий Никитич приостановился, испытующе взглянув на Соню.
Она спросила тихо:
— Что предстоит… моему отцу?
— Поражение, — ответил Пластунов и посмотрел ей прямо в глаза.
Соня молчала, резко изменившись в лице; она смотрела перед собой остановившимся взглядом, стиснув руки, как от сильной боли. Наконец Соня повторила дрожащими губами:
— Поражение… Дмитрий Никитич, что я делаю? В первый раз в жизни я пошла против отца…
Пластунов немного подождал, пока Соня, по-детски испуганно моргая и беззвучно шепча, не то вспоминала что-то, не то напряженно вдумывалась в только что произнесенные ею слова.
— Соня, — вдруг глухо сказал он, — неужели я ошибся? Вы… жалеете о своем обещании?
Рука ее дрогнула, губы разжались.
— Нет.
Ясное понимание того, что все высказываемое сейчас парторгом исключительно важно, заставило ее окончательно успокоиться.
— Помните, Соня, вы мне передавали содержание вашего разговора с отцом по поводу его обиды на нас, на руководство завода? Вы ему совершенно верно ответили, и вы представляете себе, Соня, что это значит? Два года не быть на производстве, не знать, как далеко шагнула вперед техника военного времени благодаря широкому фронту новаторской мысли…
— Это значит сильно отстать, — докончила Соня.
— В том-то и беда вашего отца, Соня: он все еще живет прошлым — своим прежним положением главного инженера, когда он считался одним из самых видных специалистов города. Николай Петрович рассказывал мне, что у инженера Челищева большей частью все шло гладко… и, наверно, он даже был вполне доволен собой. Вы, конечно, можете продолжать попытки переломить его настроения. Но сомневаюсь, что вам это удастся. Мои наблюдения, например, заставляют думать, что Евгений Александрыч даже как-то закоснел в этих отсталых настроениях. Может быть, вашему упрямому отцу доведется ценой многих тяжелых переживаний прийти наконец к пониманию своей ошибки.
Уже дома, в вечерней тишине, Соня додумывала слова, которые Пластунов сказал ей в заключение их беседы:
— Каждый советский человек только в тех случаях живет подлинно полной жизнью труда и мысли, когда его сознание и опыт всегда находятся в боевой готовности — понять, заметить, освоить новое. Если этого нет, перед всяким членом нашего общества, какой бы высокий пост он ни занимал, всегда может возникнуть трагедия отсталости.
«Трагедия отсталости! — напряженно повторяла себе Соня. — Неужели папа не понимает, что так может оторваться от всех?»
В квартире было тихо, дома была только няня.
— Все сидишь, думу думаешь, ангельска ты моя душенька? — сожалеюще спросила она, войдя в комнату.
— Почему это «ангельская»? — пошутила Соня.
— Болеешь ты душой за большие дела, я ведь все вижу. Что-то, Сонюшка, зол нынче ходит Евгений Александрыч! На Чувилева, на всех верхних парнишек, — няня показала рукой в потолок, — на Артема Сбоева зол и в обиде на них ужасной. И чувилевцам беспокойно, — как пришли, так и жужжат у себя наверху.
— Да у них там спор идет, — сказала, прислушиваясь, Соня. — Я поднимусь к ним.
Появившись на пороге низенькой комнаты с черным квадратом занавешенного окна над балконной дверью, Соня шутливо спросила:
— Что у вас тут за происшествие, ребята?
Чувилев, расхаживавший по комнате, быстро обернулся. Увидев его расстроенное лицо, Соня поняла, что тут не до шуток.
— Да что… — взволнованно вздохнул Чувилев, кивая в сторону Анатолия и Сережи, — раскололись мы во мнениях!
Сунцов сидел на своей узенькой, дачного типа койке и держал на коленях раскрытую книгу. Соня быстро заглянула в нее. Страница начиналась строками:
Сочтемся славою —
ведь мы свои же люди, —
пускай нам
общим памятником будет
построенный
в боях
социализм.
«Нет, они не о Маяковском спорят!» — подумала Соня, но спросила опять:
— Да говори же, Анатолий: в чем дело?
— Пусть он сам повторит, что сказал! — вдруг смешно, по-петушиному, вскрикнул Чувилев. — Ага, небось, стыдно?
— Ясное дело, стыдно! — поддержал своего тезку Игорь-севастополец, сверкнув глазами в сторону Сунцова.
— Нет, почему же, — не спеша заговорил Сунцов, и его красивое, прямоносое лицо приняло бесстрастное выражение. — Я могу повторить, пожалуйста! Я считаю, что нечего лезть на рожон: если начальник цеха запретил, так пусть он и отвечает!
— А я еще думаю, ребята… — благодушно вздохнул Сережа. — Нужно ли нам здесь, в родном нашем городе, повторять то, что мы делали в эвакуации? Сводки Информбюро такие чудные, ну просто красота! Красная Армия к границам Румынии и Чехословакии подходит, может быть, и война скоро кончится.
— Ребячий разговор! Тогда, значит, по-твоему, всякому новаторству уже совсем конец? — едко спросил Игорь-севастополец. — В мирное время наш Сергей Петрович, пожалуй, будет первым лежебокой на заводе, а?
— Поди ты к черту! — рассердился Сережа, но Сунцов повелительным жестом остановил его:
— Не отводите разговора в сторону, товарищи. В конце концов, мы взрослые люди и можем каждый иметь свое мнение. Я считаю, Игорь…
Сунцов встал, положил томик Маяковского на стол и, вскинув голову, строго взглянул на Чувилева:
— Я считаю, Игорь, что итти нам против цехового руководства просто не стоит. Это значит, что готовить наше приспособление нам придется под страхом риска, неудачи… Глупо, знаешь ли!
— А когда мы на Лесогорском заводе приступили к этому делу, мы ведь вначале тоже рисковали: выйдет — не выйдет… А почему сейчас я должен отступить перед запрещением начальника цеха? — уже разгорелся Чувилев. — Не он один старается, и мы тоже для нашего государства работаем!
— А бригада? — звучным, требовательным голосом произнес Сунцов. — Что скажет бригада? Ты подумал об этом, романтик, любящий красивые слова? Может быть, мы не захотим тратить нервы и ссориться с руководством цеха?
— Хорошо! — твердо сказал Чувилев. — Немедленно уточним этот вопрос. Итак, ты первый не желаешь бороться, отступаешь, — жестко начал Чувилев и загнул указательный палец на правой руке.
— Это не отступление, а убеждение в том, что… — торопливо заговорил Сунцов, но Чувилев резко отмахнулся:
— А!.. Словами не загородишься, когда суть гнилая. Теперь ты, Сергей, ну?
Сережа потер переносицу, хотел, по привычке, дурашливо хохотнуть, но посмотрев на серьезное лицо Сони, промолвил со вздохом:
— Что ж, я за тебя, посмотрю, что выйдет.
— И на том спасибо, — усмехнулся Чувилев. — Теперь ты, Игорь.
— Мое мнение тебе хорошо известно, — решительно ответил севастополец. — Я за тебя, без всяких там «посмотрю»!
— И я за тебя, Игорь Чувилев, — сказала Соня и протянула руки обоим тезкам.
После ухода Сони спор в мезонине продолжался.
Сунцов, злой, с пылающими щеками, крупным шагом ходил по комнате, порой останавливаясь перед Чувилевым:
— Пойми ты, пойми: я не из-за лени отказываюсь! У меня слишком много задумано, я намерен всерьез работать над собой. Я это право честно заработал, черт возьми! Видишь, книги? Герцен, Чернышевский, Ленин, Сталин… Открой любую из этих книг и убедись по записям, что я их изучаю, я мыслю… А хочешь, я тебе сейчас продекламирую наизусть не одно, а целый десяток лирических стихотворений Пушкина? Веришь?.. Ага, очень рад! А известно тебе, что на первомайском концерте я буду выступать? И это не хоровые песенки, как прежде, а знаешь что? Ария Онегина: «Вы мне писали, не отпирайтесь…» — и другая ария…
— Ария, ария! — передразнил Чувилев. — Это перед Юлечкой ты можешь хвастаться, будто все само собой тебе в руки свалилось. Да спроси свою совесть: кто тебе во всем помог? Заводский коллектив тебе помог, все, что в тебе есть хорошего, подхватил, разжег. На заводе ты в комсомол вступил, а ты боишься «рисковать», время, нервы тратить… Эх! Ты воображаешь, что самим собой силен, а ты общим делом силен!.. — горячо и возмущенно говорил Чувилев.
Игорь-севастополец и Сережа не раз переглядывались, видя, как все заметнее истощались доводы Сунцова и как они наконец иссякли совсем.
— Ну, хватит, — уступил Сунцов. — Уж так и быть, рискнем. Гасите свет, ребята.
Мартовское утро выдалось теплое, солнечное. Ольга Петровна, придя на стройку, весело высунулась в окно.
— Хорошо-то как, Ксения…
Неширокая улица, залитая утренним солнцем, теперь выглядела людно и оживленно. Напротив стояла в лесах двухэтажная коробка разрушенного дома. Высокие столбы, переходы и загородки, окружавшие дом, ярко желтели, отбрасывая на сугробы возле дороги синеватые перекрестья тонких теней. И дальше по обе стороны улицы весело светлели то здесь, то там просторные клетки строительных лесов, за которыми, казалось, стояли уже готовые, новые стены. Да и к тому же так свежо пахло отовсюду смолистыми сосновыми плахами и так звонко перекликались в чистом воздухе голоса людей, что и вся улица показалась Ольге Петровне совсем новой, как будто здесь до прихода ее ничего не было.
Ольга Петровна, тихо улыбаясь своим тайным думам, еще раз оглядела улицу.
Синие тонкие переплеты теней струились на снегу. Дорога, сугробы отливали ровным искристым блеском, будто осыпанные елочным инеем, и белые облачка на голубом небе напоминали нарядную елочную вату.
— Знаешь, Ксения, как теперь приятно видеть, что наш дом первый будет готов! Соседи наши только еще леса поставили, а мы наш домик уже под крышу подводим.
— Слушай, Ольга, тебя опять на совет зовут, — сказала Ксения Саввишна.
В самом деле, на улице кто-то звал:
— Ольга Петровна, на минуточку-у!
— Иду-у! — звонко откликнулась Ольга Петровна и побежала на помощь соседям, быстрая и легконогая, как девочка.
Скоро она вернулась и принялась рассказывать, что именно у соседей не ладилось и какими именно советами она помогла им. А потом, не удержавшись, рассказала, как интересно было вчерашнее собрание у Соколова — по технике восстановительных работ.
— Как замечательно, Ксения, что наш предгорисполкома такой разносторонне образованный человек! После совещания, когда мы целой компанией шли по улице, я спросила его: «Владимир Николаич, как по-вашему — смогу я выучиться со временем на инженера-строителя?» — «Да почему же нет, Ольга Петровна! — сказал он. — Вы человек живой, способный и волевого склада, как мне кажется…» Так, вообрази, и сказал: волевого склада!
Не почувствовав у Ксении Саввишны интереса к ее словам, Ольга Петровна дальше рассказывать не стала.
Когда ее племянницы Юли не было дома, Ольга Петровна подолгу смотрелась в зеркало. Ей очень не нравилась довольно глубокая морщинка между бровями, а на днях Ольга Петровна заметила в уголках рта короткие морщинки, словно тонко прочеркнутые острым пером. «Но Владимир Николаич не из тех людей, которые обращают внимание на такой пустяк», — подумала она и успокоилась.
Ольга Петровна рисовала в своем воображении лицо Соколова, его седые виски, резкие борозды на смугловатом высоком лбу, темные, коричневатые тени вокруг яркочерных, все замечающих глаз, горькие складки вдоль бритых щек, — ведь именно все это ей близко и дорого, как выражение его чистой, бесстрашной души… Кто не знает, что полковник Соколов первым ворвался в пылающий Кленовск, в упор расстреливая гитлеровцев, был ранен, но вышел из боя только после того, как потерял сознание! Вот какого человека любит Ольга Петровна… Она не раз в жизни увлекалась, но разве когда-нибудь она знала и понимала, что такое настоящая любовь?..
— Ольга Петровна! — прервал ее размышления голос Евдокии Денисовой, которая работала в бригаде в доме напротив.
— Что вам, Евдокия Сергеевна? — радушно откликнулась Ольга Петровна, высунувшись в окно.
Денисова, стоя на верхних мостках, махала рукавицей, указывала куда-то в глубь каменной коробки, темнеющей за переплетами лесов.
— Ольга Петровна, посоветуйте, там у нас с креплениями что-то не ладится…
И Ольга Петровна опять, как девочка, легко перебежала через дорогу.
— Сейчас посмотрим, в чем у вас тут дело, — веселым, решительным голосом сказала она, идя за Евдокией по скрипучим мосткам.
Ольга Петровна быстро обнаружила маленький технический просчет, из-за которого не ладилось дело, и старательно, подробно разъяснила денисовской бригаде, как избежать этих ошибок в будущем. Ее слегка опьяняло чувство твердой уверенности в ее новых познаниях, которые становились все шире и яснее. Радовало, что советы ее всегда меняют дело к лучшему, что люди благодарят ее. Она отвечала: «Да за что же, подумайте!», — а у самой теплело в груди и весело пощипывало глаза. Даже каждая мелочь в ее труде казалась неповторимо-чудесной: звуки пил и топоров, мягкий, кисловатый запах сосновых плах, поскрипывание мостков под ее торопливыми шагами, рыже-розовые пятна опилок на снегу… Ей нравилось перед уходом со стройки подмечать, в чем именно работа продвинулась вперед. Радостно ей было и оттого, что к лету она и Ксения, а также другие женщины их бригады и какие-то еще неизвестные ей люди переедут в этот обновленный дом. В комнатах будет пахнуть свежей краской, широкие солнечные пятна жарко загорятся на янтарно-желтом глянце пола. Представляя себе эту картину, Ольга Петровна как бы уже держала будущее в своих руках, и эта уверенность вместе с предчувствием личного счастья сливалась в одно широкое чувство радости жизни.
В первых числах марта Николая Петровича вызвали в Москву. Досадуя на себя, что в эти дни не успел поговорить с директором о Челищеве, парторг все-таки зашел к Назарьеву перед отъездом, — кстати, еще оказался ряд текущих дел, которые надо было срочно разрешить. Когда Пластунов заговорил о Челищеве, Николай Петрович поморщился: работа начальника механического цеха не вызывала у Назарьева никаких сомнений. Николай Петрович считал Челищева своим, «коренным» человеком и ценил в нем абсолютную, «не разряженную посторонними заботами» преданность заводскому делу. Челищева не волновали ни городские строительные бригады, ни проблемы лесонасаждения в Кленовом доле, ни прочие злободневные вопросы, о которых писали в газете «Кленовская правда» и которые живо интересовали заводских активистов. Челищев говорил только о заводских делах, о своем механическом цехе, завел там хороший распорядок работы, одобренный Назарьевым. За последнюю десятидневку его руководства цех дал больший процент выполнения плана, чем давал прежде.
— Считаю, что Челищев работает как надо, — сухо сказал Николай Петрович, выслушав сообщение парторга. — Не слишком ли настойчиво вы, товарищи, приступаете с новыми требованиями к человеку, который вернулся на производство после двух лет тяжелой жизни? Он ничем не опорочен, я ему доверяю, дайте же ему побольше оглядеться.
— Челищева просят только побольше доверять новаторским способностям молодежи, — уже нехотя произнес Пластунов, понимая, что от этой беседы никакого толку не будет.
— Новаторские способности… — недовольно повторил Назарьев. — Возможно! Но все это надо проверить на деле. Вот пусть Челищев сам и разбирается.
Проводив Назарьева в Москву, Пластунов попытался теперь сам убедить Челищева поддержать чувилевцев. Но этот разговор прошел еще неудачнее. Челищев упорно повторял, что завод «в нынешнем его состоянии» не может себе «позволить роскоши риска и экспериментаторских фантазий». Потом, в ответ на возражения и доводы Пластунова, Челищев вдруг обиделся и начал жаловаться, что хотят свести на нет его производственный опыт старого инженера.
Вскоре после ухода Челищева к Пластунову постучался Игорь Чувилев.
— Извиняюсь, Дмитрий Никитич, что отрываю вас от работы….
Лицо Чувилева выражало сильнейшее волнение и любопытство.
— Мы слышали, как Евгений Александрович собирался к вам, и все думали: «Не по нашему ли вопросу?..»
— Да, говорили мы об этом, — ответил Пластунов, — но без пользы.
— Так… Значит, приступаем к работе на свой страх и риск?
— Приступайте. Желаю успеха.
— Спасибо, Дмитрий Никитич!
Целый день чувилевцы обшаривали завод, ища себе уголок, где можно было бы, не возбуждая лишнего внимания, устроить их временную мастерскую. Наконец, с помощью Артема Сбоева, такой уголок нашелся в инструментальном складе, которым теперь заведовал Василий Петрович Орлов. Старик, против воли, перевелся на «спокойную жизнь», так как уже не мог больше работать стоя: болезнь сердца, нажитая им в подпольной работе во время немецкой оккупации, дала себя знать такой вспышкой, что, как ни упрямился старик, механический цех пришлось оставить.
Василий Петрович, вместе с Артемом и всеми «заводилами» из чувилевской бригады, тут же выбрал место, где «уважаемые новаторы» могли бы работать без помех.
Отодвинули от стены большой инструментальный шкаф, поставили один на другой несколько тяжелых ящиков и отгородили довольно просторное квадратное помещение, которое Василий Петрович тут же назвал «экспериментальной мастерской». Быстро провели электричество, поставили станки, сколотили верстак, заготовили инструменты, и все согласно пришли к выводу, что лучшего места не найти.
В конце смены в инструментальный склад забежала Соня.
— У вас тут настоящая мастерская! — одобрила она.
— Все продумано, Софья Евгеньевна, все учтено! — довольно крякнул Василий Петрович. — За это, ей-ей, и похвалить можно!
— Хвалить будем, Василий Петрович, когда все задуманное сделаем и проверим на опыте! — ответила Соня и скоро ушла.
— Ишь, как определила! — ласково хмыкнул Василий Петрович и многозначительно пожевал толстыми бритыми губами. — Так сказала, что не прибавишь, не убавишь. Действительно, Софья Ев-гень-евна, иначе уже и не назовешь ее теперь! Ничего не попишешь, личность! До войны просто Сонечка была, славная девчоночка, а теперь личность с характером, секретарь комсомола! И чуете, ребята, она вас, как в старые годы выражались, бла-гос-ло-ви-ла дерзать!
Чувилев на миг поднял голову и посмотрел на старика лукаво улыбающимися глазами:
— Н-ну, не очень-то Соня щедра на благословения!
— Да, уж если она что-либо считает правильным, то не даст твоей душе ни сна, ни отдыха, пока не выполнишь, — вставил Сунцов, — Вот сделаем наши приспособления к токарным и сверлильным станкам, испробуем, толк увидим — тогда Соня похвалит, и то не так чтобы очень: а посмотрим, дескать, что вы еще можете?
На третий день работы Сережа сказал со вздохом:
— Ох, впряглись мы, братцы, в добавочную работку! Никто нас за уши не тянул, сами себе на горб, как бревно, взвалили, и сколько еще времени придется тащить…
Чувилев откинулся от тисков и, выпрямившись, сказал холодно и сурово:
— Прошу помнить: о каждом, кто отступит от своего священного обещания, я потом поставлю вопрос на комсомольском собрании.
— Строгости какие! — проворчал Сережа и до самого ухода работал молча.
Посматривая на него, молчал и Сунцов; его красивое лицо, казалось, выражало подчеркнутое равнодушие, но Чувилев знал, что Сунцов тоже недоволен.
Сотников, с которым Чувилев делился своими наблюдениями, успокаивал его:
— Образуется!
Петр Тимофеевич взял на себя скромную роль «добытчика». Он обшарил весь заводский двор и склад, завалы трофейного лома и добыл-таки необходимое количество материалов, без которых нельзя было обойтись.
Василий Петрович тоже был верным помощником и советчиком. Шаркая своими грубыми, подшитыми валенками, он неторопливо останавливался то около станков, носивших на заводе название «малюток», то около верстака, приглядываясь, чем бы помочь ребятам. Не спрашивая, Василий Петрович клал на стол те инструменты и тот калибр, которые требовались. Советовал он так же незаметно и деликатно: скажет как бы мимоходом, а польза от замечания очевидна. Он одинаково заботился обо всех новаторах, несколько более других выделяя Чувилева, и никаких колебаний в настроениях Сережи и Сунцова не замечал. И Чувилев решил тоже ничего такого не замечать. Он делился своими мыслями со своим тезкой, первым своим помощником.
— Вот какую тактику я решил проводить с Анатолием и Сережей: выдержки побольше и терпения. У Анатолия, я знаю, время, которое мы сейчас на эту работу затрачиваем, было запланировано на другие дела: чтение, музыкальный кружок, театральные постановки, лекции, шахматы, лыжи… Но я, как бригадир, ценю в нем, поддерживаю и всячески укрепляю прежде всего то, чем он общему делу полезен. За эти черты в нем я буду бороться.
— С кем? — спросил Семенов.
— Да с ним же самим.
Вскоре обоим пришлось убедиться в справедливости этих слов. Чувилев хорошо знал своего друга детства Анатолия Сунцова.
Соня сообщила чувилевцам последнюю заводскую новость.
— С сегодняшнего дня начнет работать наш заводский лекторий обеденного часа. Два раза в неделю, в течение получаса, остающегося после обеда, Павла Константиновна будет читать лекции по русской литературе. Партбюро решило организовать этот лекторий прежде всего для молодежи, выбывшей из школы, — ведь надо же им догонять своих товарищей. Лекции по физике, математике и географии будут происходить в городском клубе. Постепенно Павла Константиновна и другие лекторы будут принимать зачеты, и, таким образом, все выбывшие из школы будут как бы учиться в средней школе без отрыва от производства.
— Очень интересно и разумно, — оживился Сунцов. — И мы все с удовольствием Павлу Константиновну послушаем!
…В середине пролета поставили ящики, и хрупкая фигурка Павлы Константиновны стала всем видна из конца в конец большого механического цеха.
Павла Константиновна скинула платок, и ее седые волосы снежно засияли среди темного металла станков. Ее темнокоричневые ласковые глаза зорко и внимательно оглядели столпившихся тесным полукругом слушателей, и она произнесла звучным и ясным голосом, каким привыкла говорить в школе:
— Товарищи, здесь работают некоторые из моих учеников… Вот я вижу их. Здравствуйте, ребята!
— Здравствуйте, Павла Константиновна! — грянуло в ответ.
Павла Константиновна выдержала короткую паузу и продолжала:
— Итак, друзья мои, на чем мы кончили более двух лет назад занятия по литературе? Кто помнит?
Бывшие ученики разноголосо зашумели, а немного спустя Виталий смущенно подал голос:
— Мы говорили о лирике Пушкина, о стихах о родине… Мы начали, кажется, со стихов о природе.
— Верно, молодец, Виталий. Вот, вслушайтесь, как глубоко любил Пушкин родную природу.
Павла Константиновна сделала легкий знак и начала читать наизусть:
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печально свет она.
Засунув пальцы в рукава потертой шубки и задумчиво глядя перед собой, учительница читала так просто и хорошо, будто рассказывала о себе самой, как ехала она в одинокой кибитке по дороге зимней, скучной, как слушала песни ямщика.
Ни огня, ни черной хаты…
Глушь и снег… Навстречу мне
Только версты полосаты
Попадаются одне…
Из механического цеха на склад к чувилевцам донеслись всплески аплодисментов.
— Минуточку! — и, распахнув дверь, Сунцов застыл на пороге.
Сквозь чистую тишину летел к ним звучный, как струна, голос Павлы Константиновны:
И что ж? Свой бедственный побег,
Кичась, они забыли ныне;
Забыли русский штык и снег,
Погребший славу их в пустыне.
Знакомый пир их манит вновь —
Хмельна для них славянов кровь;
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!
— «Бородинскую годовщину» читает! — прошептал Сунцов. — Я тоже ее наизусть знаю!
— Работай! — сурово произнес Чувилев и захлопнул дверь.
— Вот как! — возмутился Сунцов. — Сам не хочешь слушать и другим не даешь. А я вот пойду сейчас в механический…
— Останешься на месте, — холодно отпарировал Чувилев.
— Да что ты за человек? — ужаснулся Сунцов. — Есть ли в тебе живая душа?
— Не меньше, чем у тебя, — спокойно возразил Чувилев.
— Рассказывай! — с надменным видом, чего Чувилев не терпел в нем, усмехнулся Сунцов. — Разве ты понимаешь, что значат вот эти, например, бессмертные слова из «Бородинской годовщины»?.. Эх, какие слова!..
Сунцов красиво закинул голову и начал:
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали, —
Смотрите ж: все стоит она!..
— Ты опять работу бросил, Анатолий! — негромко, но властно перебил Чувилев.
— Вот, вот! — возмущенно вскинулся Сунцов и резким движением включил станок. — Ты только одно и знаешь — наступать, нажимать, не считаясь ни с чем…
— Да, я не считаюсь с тем, что тебе охота перед публикой покрасоваться, — сказал Чувилев, словно не замечая выражения лица Сунцова. — Не воображай, что ты один Пушкина любишь!.
— А пока ты упиваешься поэзией, — твердо и насмешливо произнес Игорь Семенов, — мы, значит, здесь должны за тебя работать? Нет, дудки-с! Мы тебе справедливость нарушать не позволим! Я первый не позволю.
— А что ты сделал бы, если бы Анатолий все-таки ушел? — простодушно спросил Сережа.
— Обозвал бы его подлецом! — не задумываясь, ответил Игорь Семенов.
Артем вызвал Игоря Чувилева к себе и встретил его необычным восклицанием:
— Здорово, здорово, товарищ начальник!
— Почему… начальник?
— Садись, все расскажу. Скоро я уезжаю обратно к себе на Урал. Получил от жены письмо: сын у меня родился!
— Поздравляю, Артем Иваныч!
— Мне, конечно, охота его скорее увидеть… А одновременно меня к себе Лесогорский завод требует, — здесь ведь я уж более полугода. Но как же я могу уехать, не подумав о будущем: главному инженеру, который заступит мое место, нужны будут крепкие молодые помощники, например мастера смены. А нашего мастера, как тебе известно, не сегодня-завтра в армию возьмут. Значит, надо срочно искать, кто его заступит.
— Это верно. Кого же вы нашли, Артем Иваныч?
— Да вот он, мастер смены, рядом со мной! — засмеялся Артем.
— Кто? Я? — испугался Чувилев. — Что вы, Артем Иваныч?
— Стой! А чего ты испугался? Разве тебе впервой подучивать людей и руководить ими? Вспомни, в сорок первом и сорок втором году сколько ты молодых ребят и женщин подготовил? Я не помню, чтобы на тебя жаловались.
— Но сменным мастером стать… что вы! Мне же только семнадцать, постарше меня есть. Парторг скажет: «Мало ты, Чувилев, каши съел, чтобы сменным мастером быть».
— Уж не собираешься ли ты, товарищ Чувилев, утверждать, что партия определяет пользу человека числом прожитых им лет? Кстати, было бы тебе известно, что с парторгом насчет твоей кандидатуры я вчера уже перемолвился, и он очень положительно отнесся к моему предложению… Ну? О чем ты еще соображаешь?
— Не я один, и другие стахановцы могли бы на таком же основании в сменные мастера пройти.
— Да что ты мелешь, Игорь! А лесогорское приспособление?
— Оно еще не пущено в ход.
— Так через несколько же дней мы его испробуем, и после этого я со спокойной душой уеду к себе. Нет, некуда тебе отступать, Игорь Чувилев!
Чувилев начал смену в смятенном состоянии духа и все время следил за собой, чтобы не отвлекаться от работы. С трудом он мог представить себе, как он перестанет чувствовать себя в привычном окружении своей бригады, как должен будет заботиться обо всех бригадах цеха и отвечать за них. А хватит ли у Чувилева ума и способностей для такого ответственного дела? А вдруг он сразу оскандалится?
Пластунов любил, идя на работу, делать «крюк» в ту или иную сторону заводской территории. Каждый день парторг отмечал что-нибудь новое, радующее глаз: то стена коробки восстанавливаемого цеха стала выше, то на месте пробоины словно расцвело рыже-красное пятно свежей кирпичной кладки, то вместо бесформенного провала появилась круглая арка входа с высокими створками дверей, то в цеховых окнах заблестели стекла.
Шагая по заводскому двору, парторг памятливо отмечал радующие сердце перемены. Мартовское солнце слепило глаза. Стайка воробьев суетилась на дороге. Где-то робко постукивала капель.
Около кузнечного цеха парторга остановили Орлов и Лосев.
— Дело-то какое неожиданное, Дмитрий Никитич… — недовольно жуя толстыми губами, заговорил Василий Петрович. — Пришлось вот мне у себя в инструментальном складе вроде приюта устроить — и для кого? Наших молодых новаторов приютить пришлось… вот какие дела!
Он кратко рассказал о том, что было уже хорошо известно парторгу, а потом совсем сердито продолжал:
— Приют я им дал и знаю, что поступил правильно, но с данным фактом несогласен, никак несогласен, — и того и другого не должно быть!
— Мыслимое ли дело! — возмущенно поддержал Иван Степанович. — Ребята вперед глядят, а их вроде назад тащат.
— А впереди что? — сурово забасил Орлов. — Наш завод по области с первых своих лет был главным поставщиком металла всей областной промышленности: и завода сельхозмашин, и текстильной фабрики, и трикотажников… да какое производство ни возьми — за металлом все к нам.
— А после страшного-то разорения заказов будет в несколько раз отовсюду больше, — поддакнул Лосев. — Тут-то и подавай все скорее, тут-то скоростники себя и покажут! Но для этого им надо ход давать, дорогу расчищать, а не отпугивать. Вмешаться надо в эту прискорбную историю, Дмитрий Никитич!
— Не только вмешаться, — раздумчиво сказал Пластунов, — а и оттолкнуться от нее, как от «ключевой позиции» нашего партийного отношения к развитию нового в труде и технике.
В течение дня парторг не раз возвращался мыслью к «прискорбной истории». Присматриваясь к Челищеву, Пластунов уже не однажды имел повод отнести его к числу тех натур, которые ни одного дела не могут решить вне своей «личной проблемы», то есть во всем прежде всего видят себя.
Пластунов в шинели и фуражке, притопывая, расхаживал по комнате партбюро.
— Скорей бы уж зима катилась ко всем чертям! — сердился он. — Вот поставили в каждой комнатушке по печурке, а тепла все равно нету, сквозь эти тонкие стены все выдувает. А тебе, смотрю, жарко, уважаемый сменный мастер: щеки и уши горят, будто из бани!
— Я что-то покоя себе не найду, Дмитрий Никитич, — смутился Чувилев.
Пластунов снял с полки небольшой томик в простом переплете:
— Вот из этого сборника я хочу тебе кое-что прочесть…
Он раскрыл книгу, задымил трубочкой и с видимым удовольствием от предстоящего разговора удобно расположился за столом.
— Ты читал Бебеля, товарищ Чувилев?
— Бебеля? Августа Бебеля?.. Слыхал, но не читал.
— Так вот. В тысяча девятьсот двенадцатом году товарищ Сталин в статье «За партию» вспоминает об Августе Бебеле. Вот послушай, что писал тогда товарищ Сталин: «…нужно раз навсегда отбросить эту никому не нужную скромность и боязнь «непривычной» работы, нужно иметь смелость браться за сложные партийные дела! Не беда, если при этом откроются некоторые ошибки: раза два споткнешься, а там и привыкнешь свободно шагать. Бебели не падают с неба, они вырастают лишь снизу в ходе партийной работы во всех ее областях…» Ты, конечно, уже понял, что именно помогает нам с тобой осветить главный смысл нашего вопроса?
— «Бебели не падают с неба…» — повторил Чувилев и, заглянув в книгу, еще раз, про себя, прочел всю страницу.
Несколько сравнительных выводов, которые они сделали вместе с Пластуновым, убеждали Игоря в самом главном: он вступает в жизнь с «неизмеримо сильной подпорой», как выразился Пластунов, о которой и мечтать не могли молодые люди тридцать с лишком лет назад.
— Да, и сменные мастера не падают готовыми с неба… — уже раздумывал вслух Игорь, чувствуя, как на душе у него становится все легче и яснее. — Даже если десять замечательных мастеров выложили бы передо мной весь свой опыт, мне, по своей линии, все равно в каждом случае полезно искать новое решение.
На другой день Чувилев пришел на завод в тревожно-приподнятом настроении, которое еще сильнее охватило его, когда он после смены прошел в свою «экспериментальную мастерскую».
— Уж не так-то много работы нам осталось, ребята, — подбадривал он товарищей.
А Василий Петрович сочувственно поддержал:
— Где старание да умение, там и толк будет!
Настроение бригадира передалось всем, и вся четверка работала увлеченно и дружно.
Вдруг кто-то громко вздохнул. Чувилев поднял голову — и обомлел: перед ним стоял начальник цеха.
— Это что такое? Почему в инструментальном складе работают станки? — резко отчеканивая слова, спросил Челищев, оглядываясь по сторонам. — Что здесь происходит?
Все молчали. Ноги Чувилева словно приросли к полу, руки, упавшие вдоль тела, как бы одеревенели, губы не разжимались.
— Чем вы все здесь занимаетесь? — опять спросил Челищев и брезгливо указал на верстак с разложенными на нем в строгом порядке мелкими деталями, играющими веселым медным блеском.
— Эт-то что за поделки, бригадир Чувилев?
Брезгливый взгляд начальника цеха окончательно отрезвил Чувилева.
— Это не поделки, это мы приспособление делаем, — отчетливо, сразу придя в себя, ответил Игорь.
— Какое приспособление?.. A-а, то самое… — и дряблые щеки Челищева задрожали от негодования. — Но ведь вам было ясно, что я против всяких экспериментов, а вы нарушили мою установку. Главный инженер Сбоев тоже не знал о ваших занятиях?
— Ему все известно… — сдавленным голосом ответил Чувилев.
— Так… Вы комсомольцы?
— Все комсомольцы.
— Секретаря комсомола вы известили, что нарушили мой приказ?
— Известили. Мы были убеждены, что наша работа…
— Мы говорим на разных языках, — холодно прервал начальник цеха. — Это дело так оставить нельзя!
Челищев вышел.
Мертвое молчание нарушил Сунцов.
— Я говорил, я все время говорил, что ничего не выйдет! — закричал он высоким, срывающимся голосом.
— Теперь-вот скандал на весь завод! — надсадно завздыхал Сережа..
— Нет, я больше не могу! — и Сунцов резко провел рукой, словно перечеркнув все, что было им сделано.
— Да, хватит с нас, хватит! — поддержал Сережа.
Оба быстро оделись и пошли к дверям.
Игорь Семенов молча переглянулся с Василием Петровичем, и оба сумрачно загляделись на Чувилева. Бледный и молчаливый, он бесшумно собрал оставленные Сунцовым и Сережей инструменты и сложил их в шкаф. Потом укрепил маленькую медную болванку на своем станке и нажал кнопку. Станок зажужжал.
Игорь-севастополец подошел ко второму станку и пустил его. Никто не произнес ни слова.
Кто-то сильно постучал в дверь к Пластунову, и в комнату партбюро вошел, слегка прихрамывая и волоча левую ногу, человек лет около сорока в офицерской гимнастерке с погонами майора-танкиста и тремя рядами разноцветных орденских ленточек. Его выбритое до блеска, слегка скуластое лицо было хмуро и неспокойно.
— Разрешите представиться, товарищ парторг, — заговорил вошедший. — Сталевар Владимир Косяков.
В рукопожатии Косякова парторг ощутил силу и энергию решительного и, как ему почему-то сразу подумалось, искреннего человека.
— Присаживайтесь, товарищ Косяков, — приветливо сказал Пластунов. — Вижу, вы недавно демобилизовались?
— Да. Ранение в ногу.
Косяков рассказал, что был ранен в Корсунь-Шевченковском районе, «где Гитлеру устроили второй Сталинград».
— И вот уже несколько дней, как я вернулся из госпиталя прямо на родной завод.
Пластунов спросил Косякова о его впечатлениях от общей картины восстановления завода.
— Сделано уже немало, хотя впереди еще уйма работы, — ответил Косяков. В его темностальных глазах мелькнули довольные огоньки, но тут же скрылись. — Дела еще, конечно, не на один год. Мартены, например, страшно покорежило, и работы с ними хватит на много месяцев.
Косяков рассказал о своих технических соображениях насчет восстановления мартенов, потом пожалел, что старый начальник мартеновского цеха погиб на фронте, а новому, еще молодому инженеру иногда недостает уверенности в себе и оперативности.
— Но все, конечно, образуется, потому что наш начальник цеха, вижу, человек открытой души и широкого характера, не то что некоторые…
Косяков с силой отмахнулся, и лицо его опять приняло неспокойное выражение.
— Очень сожалею, товарищ парторг, только вот познакомился с вами, и сразу же с неприятного дела начинаю, но иначе нельзя.
Лицо его стало решительным и строгим.
— На фронте генералы армии горячо интересуются данными разведки, поощряют инициативу и смелость каждого разведчика. А у нас на заводе? Комсомольская фронтовая бригада делает техническую разведку в будущее, а начальник цеха чинит ей препятствия и даже морально старается давить на этих молодых людей. Простите, товарищ парторг, но как можно терпеть такой позор?
— А его никто и не собирается терпеть, товарищ Косяков. Мне вся эта история известна.
— Очень рад, что известна, а все-таки вам должна быть небезинтересна реакция рабочего класса, товарищ парторг.
— Эта прекрасная реакция имеет для данного вопроса самое решающее значение, товарищ Косяков.
Сталевар встретился с живыми, внимательными глазами Пластунова, доверчиво взглянул на него, а потом сердито потер лоб.
— Возможно, Евгений Александрыч придет к вам с жалобой на меня, он ведь знал меня с малых лет. Прошу не думать, что я боюсь жалоб, товарищ парторг. Я высказал ему свое возмущение открыто, по-фронтовому. Понимаю, что у нашего бывшего главного инженера со здоровьем и самолюбием не все в порядке. Но никто не дал права ни ему, ни мне и вообще никому свое личное самолюбие и свои боли, простите меня, совать, как палки в колеса, в заводское дело! Вы, я вижу, согласны со мной, товарищ парторг, так давайте, заострим это дело!
— Да, именно так: заострить! — подхватил Пластунов. — Это слово уже летает в воздухе. Эта прискорбная история имеет общественное значение, и мы сделаем из нее свои выводы.
Только захлопнулась дверь за Косяковым, как позвонил Василий Петрович, который торопливо посвятил Пластунова во все подробности появления Челищева в «экспериментальной мастерской» и того, что произошло потом.
— Как опять не поделиться с вами, Дмитрий Никитич?.. Ребята зубы стиснули, работают, а на сердце у них тяжко: все-таки зеленые они еще, силенка не с нашу…
— Словом, приободрить их надо? — прервал Пластунов. — Я сейчас зайду к вам.
— Минуточку, Дмитрий Никитич. Наши новаторы, конечно, не должны знать, что я говорил с вами. Я звоню вам из завкома. Настасья Васильевна вот тут сидит и тоже советует, чтобы все было шито-крыто.
Пластунов улыбнулся в трубку:
— Не беспокойтесь, все будет как надо.
Дмитрий Никитич вошел в экспериментальную мастерскую с видом человека, завернувшего сюда мимоходом.
— Ну, как дела, уважаемые товарищи? — спросил он, окидывая юношей ласковым взглядом. — Но, вижу, вас только двое.
— Двое сдрейфили, — скупо ответил Игорь Семенов, и его худенькое лицо передернулось, как от оскорбления.
— Теперь силы пополам раскололись, — в тон ему добавил Игорь Чувилев.
— Почему «пополам»? — живо подхватил Пластунов. — Нет, на вашей стороне силы больше. Как вы думаете, например, на чьей стороне мы, партбюро, завком и вообще все передовые люди завода… ну-ка?
Чувилев и Семенов переглянулись. В глазах их засветилось то глубокое понимание происходящего, от которого, как от солнца, зреет воля и рождаются решения, ведущие человека вперед.
— Когда мы в подполье были, — заговорил Василий Петрович, — одна главная дума нас поднимала: товарищ Сталин о нас помнит, мы у него в сердце записаны! И мы становились смелее.
— Очень верно, — задумчиво произнес Пластунов. — Кто всей душой для Родины работает, все у Сталина записаны.
— Значит, и… мы оба? — тихо спросил Чувилев.
— Значит, и вы оба, — ответил парторг.
Чувилев помолчал, а потом медленно вздохнул и слегка вскинул голову:
— Мы сделаем, Дмитрий Никитич!
— Мы обязательно сделаем! — подтвердил Игорь Семенов и привычным, легким движением пустил станок.
Евгений Александрович пришел домой чернее тучи.
— Где Соня?
— У себя, — испуганно ответила Любовь Андреевна. — А что случилось?
Но Челищев уже рывком распахнул дверь и вошел в комнату.
— Ты, дочь моя, пошла против отца! Ты покрываешь людей, нарушающих дисциплину, дезорганизаторов производства…
Он вдруг рухнул на стул и, зажав голову в ладонях, простонал:
— Вот, оказывается, для чего мы тебя так ждали в родной дом!
— Женя, Женечка! — громко заплакала Любовь Андреевна. Стакан воды, расплескиваясь, прыгал в ее трепещущих руках. — Выпей, мой дорогой, выпей!
— Не надо, ничего не надо! — словно капризный ребенок, отталкивая руку жены, вскрикнул Челищев и, закрыв глаза, схватился за сердце. — Весь завод знает, что дочь пошла против отца, весь завод!
— Перестань папа! Довольно! — вдруг звонким и напряженным голосом крикнула Соня.
Без кровинки в лице, она стояла, держась за край стола, тоненькая, прямая, как тростинка, готовая принять порыв холодного, злого ветра.
— Да, я пошла против тебя… Вспомни, сколько раз я убеждала, хотела спасти тебя от поражения! Заводу я могу смело смотреть в глаза. Я не стану просить: «Не беспокойте моего отца»! Нет, нет! Я защищаю новаторов и говорю: «Будем беспокоить моего отца, иначе он безнадежно отстанет, если не пойдет вместе с нами». Я не могу допустить, чтобы мой отец…
— Хватит уж вам, хватит! — раздался гневный голос няни.
Она решительно вошла в комнату, обняла Соню и прижала ее к своей высохшей груди.
— Что ты, батюшка, Евгений Александрыч, напустился на нее? Девчоночка на себя больше всех берет… Евгений Александрыч! Или у тебя уши словно трухой забиты! У меня твоего образования нету, а я и то понимаю: дочка сраму для тебя не желает!
— Перестань ты, нянька! — нервно оборвала ее Любовь Андреевна.
…Дальше оба Игоря уже не слышали: голоса Челищевых удалились в кабинет, над которым находилась комната Ольги Петровны и Юли, а те уже спали.
— Да-а… — раздумчиво протянул Игорь Семенов, отворяя дверь с лестничной площадки в общую комнату чувилевской «четверки». — Достается Соне из-за нашего дела…
— Ей потому и достается, — поправил Чувилев, — что она борется за это общее дело, иначе она не была бы Соней!
— Это верно, — вздохнул Семенов. — Но мне жалко Соню: из-за всех волнений она даже осунулась, а здоровье у нее уж не ахти какое.
— А вот посмотрим! — вдруг раздался снизу, из передней, раздраженный и резкий голос Челищева. — А вот посмотрим! Скоро приедет директор, который меня знает пятнадцать лет. Он реалист, математик, он выкинет все эти ваши фантазии, и все вы тогда увидите…
В передней сильно хлопнула дверь, и слов не стало слышно.
— Вот как он разошелся! — расстроился Игорь Семенов. — Трудно из-за нас Соне пришлось!
— А мы скоро обрадуем Соню! — решительно предложил Чувилев. — Давай завтра все с нашим изобретением закончим!
— Идет!..
— Придем завтра на завод к шести утра… За два часа до смены много успеем.
— И утром же закончим нашего «постреленка!» — пообещал Чувилев, напрасно сдерживая широкую улыбку, которая так и расползалась по его лицу.
— Хо, хо! — восхитился Игорь и дал Чувилеву тумака. — Твое название нашему приспособлению просто замечательно: «Постреленок»! А ведь подходит, честное слово, подходит. Ка-ак начнет наш «постреленок» поторапливать станок…
— А мы по Лесогорскому заводу знаем, какой будет эффект: четыре-пять норм в месяц! — и Чувилев, забыв о всякой солидности, выкинул замысловатое коленце и звонко прищелкнул языком.
Оба друга повеселели и принялись высчитывать, сколько еще операций осталось им на завтра, чтобы до начала смены закончить приспособление.
— Угораздило же двух наших болванов сегодня сдрейфить! — Семенов выжидательно посмотрел на своего друга.
Чувилев, собрав брови щеточкой над переносицей, сказал жестко:
— Нестойким человеком в этом деле оказался Анатолий, прежде всего он… Сережка за ним просто потянулся.
— Так что ж, откроем им наши планы? — нерешительно спросил Игорь Семенов.
Чувилев непримиримо затряс головой:
— Нет, мы ничего им не откроем! Пусть Анатолий поймет и на всю жизнь запомнит! Уж если идешь к цели, в стороны не кидайся, не бойся и не отступай. Нет, мы им ничего не откроем.
Сунцов и Сережа, выйдя из завода на шоссе, вначале делились друг с другом мыслями о том, что они бросили «экспериментальную мастерскую» не по «слабости воли», а «принципиально». Рассуждал Сунцов, а Сережа главным образом поддакивал. В глубине души Сережа понимал, что его «подвел» собственный непоседливый характер, который с трудом выносил продолжительное напряжение и нуждался в «подтягивании». При этом, не желая расстраиваться, Сережа хватался за любой повод, чтобы оправдать себя.
— Это ты верно сказал, Толька, я целиком с тобой согласен: Чувилев над нами просто диктатуру объявил… Сюда не ходи, туда не смей…
— Не смей! — горько подхватил Сунцов. — А скажи, пожалуйста, куда я хожу? Баклуши бить? У меня есть план работы над собой, и, признаюсь тебе, мне было чертовски жаль отказаться от некоторых намерений: например, я не стал посещать репетиции нашего музыкального кружка. Мы готовимся к большому вечеру самодеятельности, в кружке у нас полно теноров и только два баритона: я и Петя Шитиков, причем на меня больше надеются… Пусть мне и не требуется для учебной цели слушать лекции Павлы Константиновны в обеденный перерыв, но мне они были очень интересны, — так ведь и от них на это время мне пришлось отказаться… И вдруг я узнаю, что я отказывался от всего этого ради того, чтобы, очень даже просто, оскандалиться в глазах начальника цеха… Вот и получай «награду» за старание!
— Я тебя вполне, вполне понимаю. Но куда ты меня ведешь, Анатолий?
— В клуб. Там сегодня репетиция. Послушаешь, как звучит мой голос.
Сунцов возвращался с репетиции довольный: его баритон звучал хорошо, а руководитель и аккомпаниатор начали ему пророчить, что скоро об Анатолии Сунцове в Кленовске будут говорить как о «восходящей звезде». Но чем ближе подходил он к дому, тем все настойчивее представлялась Сунцову их экспериментальная мастерская, друзья, которые, конечно, остались на месте и продолжали работу.
Поднимаясь на крыльцо, Сунцов смущенно сказал Сереже:
— Я считаю, что с нас довольно, потешили душу, а завтра пойдем-ка, друг, после смены в нашу мастерскую…
— Пойдем, пойдем… — быстро согласился Сережа, — мне тоже что-то, знаешь, неловко перед ребятами.
Когда Сунцов и Сережа поднялись к себе в мезонин, Чувилев и Семенов уже легли. Сунцову показалось, что Чувилев еще не спит. Анатолий выразительно повел на него глазами, безмолвно давая понять Сереже: «Чувилев дуется, но завтра все будет в порядке».
Игорь Чувилев в последний раз проверил, крепко ли налажено приспособление на станке, и глухим голосом приказал тезке:
— Пускай!
Игорь Семенов включил станок. С минуту оба стояли, пристально следя за работой станка. Василий Петрович, тяжело шаркая валенками, подошел к ним.
— Ставь деталь, ребята! — быстрым шепотком приказал он, пряча радость в глазах под навесами густых бровей.
— Поставили… — тоже шепотком ответил Игорь Семенов и опять включил станок.
Взвизгнул, резко шоркнул металл и тут же засвистел — непрерывно, звучно, как птичье пение на заре.
— Снимай деталь, шут гороховый! — грозно приказал Василий Петрович. — Теперь только успевай их ставить да подхватывать… А ну, еще!
— Эй, поспева-ай! — и Игорь Семенов одним махом разровнял по дну тележки звонкие, еще тепловатые детали.
— Полнехонька! Больше некуда! — отдуваясь, произнес Чувилев, остановил станок и вытер горячий, потный лоб. — В общем… дело пошло.
— Пошло! Кончили! Ух!.. — захлебнулся Игорь Семенов и бросился на шею Чувилеву.
Оба неловко похлопали друг дружку по спине, а потом Василий Петрович весело сгреб их большими, сильными руками.
Сбоев увиделся с Челищевым только через два дня, когда начальник цеха вернулся из области, куда срочно пришлось выехать для получения нового оборудования.
Евгений Александрович встретил Артема холодно и официально.
— Я пришел вам сказать, что вы ошибаетесь! Вы обрушились на группу молодых новаторов, вы стали помехой на их пути, — прямо заявил Артем, — и не только на их пути… Завод встает на ноги, и передовая рабочая мысль уже кипит…
— Это кипение, товарищ Сбоев, вам нужно для того, чтобы прикрыть ваш недостойный сговор с несколькими горячими головами, в компании с которыми вы обманывали меня!
— Да какой там, к черту, обман! — взорвался Артем — Пожалуйста, пусть меня так «обманывают», черт возьми! Все это одни устрашительные слова, а я, заводский человек, привык смотреть в суть дела…
— Вот мы посмотрим, какие это слова, — подчеркнуто сказал Челищев. — Через несколько дней приедет директор, и я поставлю этот вопрос на стахановском совещании.
— Ваше право. Думаю, что выйдет поучительная встреча.
— Кого с кем?
— Встреча ваших ошибочных взглядов с передовой и партийной мыслью нашего завода!
— Не слишком ли много берете на себя, товарищ Сбоев?
— Что взял, за то отвечаю! — уже дерзко сказал Артем.
— И я за свое отвечаю, — подчеркнул Челищев. — Мне за полвека перевалило, товарищ Сбоев, и думаю, что я тоже смотрю в суть дела. Я против этого эксперимента потому, что убежден, что изобретение этих молодых людей просто вредно, что всякого рода приспособления только портят станки… да, представьте себе, портят! А кто нам дал право ради временных успехов разрушать ценнейшее государственное имущество?
— Вот оно что-о! — насмешливо протянул Артем и тут же ринулся в бой.
Он привел десятки имен новаторов на заводах Свердловска, Нижнего Тагила, Челябинска и других уральских городов, новаторов из гущи рабочего класса и заводской интеллигенции, которые, «не боясь порчи», своими изобретениями и рационализаторскими приспособлениями совершали «целые технические революции» на заводах.
— Вот вам один из бесчисленного множества примеров, — быстро, чуть захлебываясь от увлечения, рассказывал Артем. — Например, на Нижнетагильском заводе в сорок третьем году организовано шестьдесят семь поточных линий… Вы только представьте себе великолепные, огромные массы боевого металла, который сходит сейчас с этих линий!..
Уже забыв, что у него только что произошел с собеседником неприятный разговор, Артем увлекся любимой темой и рассказывал так, что все в нем играло: глаза, выражение лица, голос, каждое движение его небольшой гибкой фигуры. Будто лепя в воздухе своими легкими, энергичными руками, Артем дополнял рассказ жестами и даже жмурился временами от удовольствия.
— А откуда, каким же образом создались, скажем, те же самые шестьдесят семь поточных линий? Да и вообще возьмите любой заводский поток — как он собирается? По-хозяйски, из большого и малого, ничто, ни одна мелочь не пропадает. Например, до войны некая деталь считалась трудоемкой, над ней корпели семь человек, ее обрезали, подгибали, приноравливали, над ней люди потом обливались. Но, позвольте, кто сказал, что так будет всегда? А ну-ка, отштампуем ее, сделаем заготовку и пустим в обработку. Пустили. Красота! Идет наша деталь, как миленькая, а вместо семи человек управляются с ней двое. А далее возникает вопрос: нельзя ли вместо нескольких штампованных деталей создать одну литую конструкцию? Пробуем, изучаем. Можно! Вместо нескольких операций — одна, процесс упрощен, время сжато, а производительность труда увеличилась в несколько раз!.. Да что! В десятки раз научились увеличивать производительность труда, десятками норм ворочают. Война идет, а они уже в мирном времени трудом своим живут — вот какие дела!.. Что делают, например, наши свердловские фрезеровщики, — пусть хваленая Америка у них поучится. Сконструировано фрезеровщиком приспособление, которое дает возможность обрабатывать деталь под определенным углом и в последовательности, которая дьявольски дальновидно рассчитана. Время опять сжали… Н-но позвольте! Фрезеровщик уже рванулся дальше: можно под данным углом и в данной последовательности не одну, а десять деталей обработать!.. Я видел, как работал один из этих артистов фрезерного станка, — красивейшая работа!.. За два дня этот смельчак и художник своего дела обеспечил завод деталями на два месяца, а значит, за шесть дней работы он может дать заводу запаса деталей на полгода и так далее.. Что, каково?.. Не слыхали? Чудная картина!.. А известна вам история автосварки на Урале? Это, товарищ Челищев, целая поэма!..
Артем рассказывал теперь об украинском академике — киевлянине, который в эвакуации на Урале начал с 1942 года внедрять в производство автосварку, которая через год-полтора была освоена уже десятками заводов Советского Союза.
— Создана была не только новая аппаратура, но и за короткий срок она была настолько упрощена, что теперь не одни премированные, знаменитые сварщики, а и вчерашние выпускники школ ФЗО могут управлять этими автоматами. И не только станки и процесс труда были упрощены — упрощены были и научно-технические схемы, и, значит, новаторство стало широко доступным тысячам людей. И чем сваривать пришлось… вы подумайте только!
— Черный флюс?.. — подсказал Челищев.
— Фью-ю! — присвистнул Артем, — То было до войны. Черный флюс выплавлялся в Донбассе, а в сорок первом — втором году черного флюса достать было негде. Ясно, требовался новый флюс, из местных, уральских компонентов, И вот украинский академик, сотрудники института и заводские люди изготовили шлаковый флюс из отходов доменного производства!.. Здорово?
— Но качество шва при таком флюсе… — несмело вставил Челищев.
— Качество шва! — радостно расхохотался Артем. — Такой получился шов, что любо-дорого смотреть!.. Я видел этот шов — гладкий, плотный шов, блистающий, как серебро! Эх, да если бы все броневые швы, что автосваркой прошиты, вытянуть параллельно железнодорожному пути…
Сбоев вдруг подскочил к настенной карте, утыканной красными флажками. Будто прорываясь сквозь эту пламенеющую границу фронтов вперед, в мирный день, Артем провел рукой сверху вниз.
— Если, повторяю, вытянуть параллельно железнодорожному пути броневые швы, сваренные автосваркой, то эта сверкающая линия пролегла бы от Урала до Киева!.. Эх, да что говорить, это поэма, настоящая поэма!
Сбоев залпом выпил стакан воды, шумно передохнул и, опьяненно улыбаясь, хлопнул себя по лбу.
— Годика через два у нас будет уже мирная жизнь, и, вы представляете, как заиграют в новой пятилетке все эти новые завоевания техники военного времени, как они обогатят наш труд в мирную эпоху! Как двинется вперед восстановление и дальнейшее развитие Кленовского завода, когда здесь будут созданы все условия для инициативы новаторов!.. Да… знаете что? Пусть тут сделают добрый почин — я-то скоро уезжаю, — организуют цикл лекций об опыте новаторства в дни Великой Отечественной войны. Надо будить рабочую техническую мысль. Верно?
Артем вынул из кармана свою записную книжку, что-то быстро записал и поглядел на собеседника задумчиво-лучистыми глазами.
— Да! Так с чего же я начал-то? А!.. Вот вы опасаетесь, что, мол, от приспособлений станки портятся… Ох, да что вы, что вы! Я вам хоть до завтра буду рассказывать о том, как новое входит в жизнь, и вот вам мое коммунистическое слово: никогда новатор не должен тревожиться, извините, вопросом: не пожалеть ли нам, мол, машину, станок, металл? Да ведь не человек для машины, а машина для человека, он владеет ею, он ее ведет, он добивается совершенства техники, и ведь для человека, для его блага и прогресса стараются наши новаторы!.. А все то, что они вносят в развитие нашей техники, — то хлеб насущный для производства. Как по-вашему? Вы согласны? Ну как же может быть иначе!
Весь вечер Евгений Александрович находился под впечатлением разговора с Артемом. Вспоминая его рассказы, Челищев забывал о своей неприязни к Сбоеву и все время ловил себя на том, что невольно любовался им: все было так живо, так естественно-слитно в этом человеке, так щедро он раскрывал богатства своего ума. Челищев не раз ловил себя на зависти к нему, но она несла в себе не злобу, а укор: «А чем ты, уважаемый инженер Челищев, владеешь, что ты приобрел?»
И ночью эти мысли не давали ему покоя. Челищев ворочался на постели, курил, глядел в темное окно.
«Но ведь я же был болен, я выбыл из строя не по своей вине, — ведь это беда, а не вина», — подсказывал надоедливо-знакомый внутренний голос.
«Хватит об этом, хватит! — насмешливо возражал другой голос, напоминающий своими интонациями разговорную манеру Артема. — Ты лучше вот о чем скажи: как ты шел навстречу жизни, как ты учился, как старался ты возместить для себя опыт жизни, которого ты не коснулся за эти два бесплодных года? Ну, говори же, говори!»
Утром Челищев поднялся усталый, невыспавшийся. На душе было тяжело и смутно.
«Этой истории могло бы не быть… да… Зачем я затеял эту глупую историю, зачем поддался вспышке раздражения и мелкого самолюбия, зачем?.. Ничего бы этого не было, а теперь на душе тяжесть и стыд. Я сегодня пойду скажу обо всем этом Пластунову, и мне сразу будет легче».
Челищев в тот же день рассказал парторгу о разговоре с Артемом и в связи с этим и о своих настроениях и мыслях.
— Артем Сбоев по возрасту годится мне в сыновья, но заводскую жизнь он знает глубже и лучше, чем я…
Пластунов долгим взглядом посмотрел на Челищева и сдержанно ответил:
— Приятно слышать об этом.
— Я сам очень рад, поверьте, — почти счастливым голосом произнес Челищев. — Я думаю, что теперь у меня будут совсем иные отношения с бригадой Чувилева и вообще с нашими инициативными людьми…
— Так и должно быть, — спокойно ответил Пластунов.
— Поэтому мне и казалось бы, что все это недоразумение можно было бы… ну как бы вам сказать… свернуть за ненадобностью, забыть о нем, как будто его никогда и не было. Об этом я хочу просить вас, и я обещаю… — но взглянув на парторга, Челищев сразу осекся.
— Постойте. Как это «забыть»? — медленно переспросил Дмитрий Никитич, и лицо его сразу будто осунулось от выражения суровости и упорства. — Забыть ничего нельзя. Как же можно заглушить то, о чем как о совершенно нетерпимой несправедливости говорят и возмущаются решительно все заводские люди? Нет, этот конфликт уже стал общественным достоянием и будет разбираться на стахановском совещании через день-два, когда директор вернется из Москвы.
Челищев побледнел, минуту потоптался на месте и откланялся.
Друзья нашли Соню в комнатке комсомольского бюро.
— Товарищ Челищева! Ура! — закричали оба и заговорили вперебой:
— Кончили!
— Вышло!
— Уже пробу делали!
— Все идет хорошо!
— Да ну-у? — радостно вскрикнула Соня.
— Милые мои, как это хорошо, как чудесно! — повторяла она немного спустя. — Ну, расскажите же, как все было, — заторопила она обоих друзей.
В ее сияющем взгляде Чувилев увидел отражение своего счастья, глубину которого он только сейчас понял. Это было широкое и прочное счастье от сознания сделанного для всех советских людей.
От Сони друзья направились к Артему, который крепко обнял обоих.
— Великолепно! Теперь все окончательно определилось.
Наконец приятели побывали у парторга, потом в завкоме у тети Насти, которая похвалила:
— Молодцы! За что бились, то и доказали. Теперь поглядим, кто на коне крепче усидит!
Явившись на свой участок, как всегда, за полчаса до начала смены, Сунцов и Сережа не нашли там ни Чувилева, ни Семенова. Заглянули в «экспериментальную». Там оказался один Василий Петрович. Он неторопливо убирал инструменты. Окинув помещение привычным заводским взглядом, юноши сразу поняли: здесь произошло что-то очень важное.
— А где наши? — запинаясь, спросил Сунцов.
— Хватился, — сухо ответил Василий Петрович. — Они сюда еще к половине шестого прискакали, все закончили, а теперь по начальству объявлять пошли.
— Все… закончили?! — в один голос воскликнули Сунцов и Сережа, — этого они совсем не ожидали.
Сунцов некоторое время стоял ошеломленный, пристыженный, чувствуя себя так, будто мимо него, сверкая огнями, промчался поезд, на котором он должен был ехать. Сунцову вспомнилось, как вчера он распевал на репетиции, как принимал похвалы, как красовался, уже воображая себя на сцене. Вдруг собственное лицо, голос, походка и даже «богатство натуры», о котором вчера ему уши прожужжали, показались ему противными, ненужными.
Вернувшись в цех, Сунцов увидел обоих Игорей на обычном месте. Но в их движениях растревоженный глаз Сунцова заметил затаенный огонек уверенного в себе торжества.
— Ты что же, Игорь, — голосом, глухим от никогда не испытанной душевной боли, сказал Сунцов Чувилеву, — не предупредив ни меня, ни Сергея, ты, оказывается, уже все закончил?
— А зачем тебя предупреждать? Ведь ты ушел, — ответил Чувилев, не поднимая глаз от работы.
Всю смену Сунцов работал в молчаливом напряжении и пришел домой в таком измученном состоянии, будто внезапно заболел. Сережа, придя с ним вместе домой, молча лег на свою постель и закрыл глаза. Он обладал одной счастливой особенностью: при неудачах и дурном настроении мог завалиться спать и спал крепко, как сурок в зимней норе.
«Вот возьми его! — позавидовал Сунцов. — Дрыхнет-то как, словно дело делает!»
Сунцов постучал в комнатку Шаниных.
Увидев Анатолия, Юля испуганно подбежала к нему:
— Толечка, что с тобой?
— Что, что… Позор получился — вот что.
Анатолий сел на низенький топчан и, закрыв лицо руками, некоторое время сидел в этой позе, будто придавленный своими тяжелыми думами. Потом, рассказав Юле об унижении, которое пережил он сегодня, добавил с безысходной горечью:
— Мне все ясно: Чувилев и Семенов меня презирают.
— Но ведь тебе же никто худого слова не сказал, Толечка! — утешала его Юля.
— А я сам, я сам? От своей совести не скроешься! — и Сунцов скрипнул зубами, как от боли. — Теперь победа числится только за нашими Игорями… и правильно, правильно!
— Но ведь ты и Сережа все время работали, вы же только вчера на один день выбыли…
— Побеждает тот, кто держится до конца! — горько прервал Сунцов. — А мы, пусть на один день, а все-таки отступили! Значит, такой уж я нестойкий человек… Ты меня знаешь лучше других, а вот никогда ни одного замечания я от тебя не слыхал! Эх, Юля, Юля! Зачем ты меня не критиковала?
— Я? Тебя — критиковать? Да что ты, Толечка! Разве я могла бы тебя критиковать? — повторяла безмерно изумленная и расстроенная Юля. — Ведь мне всегда так хорошо с тобой…
Снизу, из передней, доносились оживленные голоса обоих Игорей и Сони. Потом лестница на мезонин заскрипела от дружного топота.
— Идут! — шепнул Сунцов и вдруг, смешно сгорбись, забился в уголок, между окном и висящими на стене женскими платьями, покрытыми торчащей волнами накрахмаленной марлей.
— Юлечка, я посижу у тебя немножко, — зашептал Сунцов. — Я не могу сразу выйти к ним. Ты не говори, что я здесь.
— Хорошо, — прошептала Юля, заражаясь его страхом.
Четверть часа оба сидели молча, прислушиваясь к дыханию друг друга. Потом Сунцов неловко поднялся, погладил свои волосы и тяжело вздохнул..
— Нет, я не могу… я должен поговорить, выяснить…
Сунцов остановился в дверях, — лицо его выражало сильнейшее волнение. Потом он схватился за голову и вбежал в комнату чувилевской «четверки».
— Ребята! — жарко выдохнул он, почему-то видя перед собой только прозрачную грушу лампочки под потолком. — Слушайте, ребята, я позорно отступил, мне стыдно за себя… и я больше никогда…
— Садись, — спокойно сказал Чувилев и, взяв его за плечи, усадил на табуретку. — Вижу, ты этот случай запомнишь.
— Игорь! Друг мой! — горячим шепотом вырвалось у Сунцова. Он стиснул локоть Чувилева и прижался лицом к его широкому плечу.
— Ну, ну… образуется… — смутился Чувилев. — Чаю хочешь?
Сунцов отрицательно и радостно затряс головой и тут увидел Сережу, который, скорчась на постели, как перепуганный заяц, лежал лицом к стене.
Сунцов подскочил к нему и крикнул:
— Довольно прятаться! Вот хитрый, дьявол!
Одним рывком он поднял товарища с постели, но глянув на него, слегка попятился: веснушчатое, лисьего овала личико Сережи было залито слезами. Глаза его, распухшие, слипшиеся, беспомощно моргали, губы хотели улыбнуться — и не могли.
— Да ладно, ладно! — вдруг заорал Игорь Семенов и сильным движением встряхнул Сережу за плечи. — Ну, не болван ли этот Сережка, братцы-морячки? А?
Сережа стоял как побитый, чем окончательно вывел из себя Игоря-севастопольца.
— Какого, в самом деле, черта… В глотке пересохло, а никто палец о палец не ударит, чтобы чайник вскипятить! Уж ладно, напою я вас шампанским, рохли сухопутные!
Игорь-севастополец схватил со стола чайник и пулей вылетел из комнаты.
Свой доклад на стахановском совещании Евгений Александрович готовил долго и тщательно, стараясь не упустить ни одной цифры, ни одного показательного факта в отрицательном или положительном смысле. Построив доклад «в объективно-спокойных тонах», он отметил «с положительной стороны» и опыт чувилевской бригады.
Евгений Александрович все время, пока делал доклад, видел перед собой немного поднятое вверх лицо Артема Сбоева, его зеленоватые глаза, которые, казалось, спрашивали: «Ну, теперь-то вам, конечно, все ясно?» Да, теперь ему было ясно, а в то же время все вокруг раздражало Челищева: этот еще мертвый мартеновский цех с разломанной печью и серыми грудами шамота, бесформенные очертания кладки еще двух мартенов, металлические конструкции, сваленные на полу, бревна, доски, пыль, непорядок. Президиум разместился на площадке перед печью. Остальные участники собрания сидели на бревнах, на ящиках, на чурбаках. Столом служил длинный узкий ящик, покрытый полосой красного сатина; слышно было, как кто-нибудь, забывшись, ударялся то локтем, то коленом о грубые деревянные стенки ящика. Челищев нервно вздрагивал при этих стуках, вспоминал уютный, залитый светом бронзовых люстр большой зал заводского клуба в довоенное время. «Сидим вот, как цыганы в таборе», — тоскливо подумал он, оглядывая своды цеха, едва наполовину освещенного несколькими лампами.
Неподалеку от Артема Сбоева сидела чувилевская «четверка», в сторону которой Челищев старался не смотреть. Вчера вечером вернулся из Москвы директор Назарьев, который в разговоре с ним дал обещание быть на стахановском совещании. Челищев «в самых общих чертах» рассказал директору о событиях в цехе, особенно выделив в своей передаче моменты, когда, осознав свою ошибку, он пытался «ликвидировать конфликт миром», — разве мало его раскаяния? Но уж если партийная организация считает этот конфликт общественным достоянием, Евгений Александрович, как дисциплинированный человек, «готов стать под удары критики», но для него, старого инженера, это «жестокое испытание». Директору известна его прошлая безупречная работа, тяжелые испытания, пережитые за эти два года, — но он любит завод!.. Директора раздражают люди, легко «отвлекающиеся» в сторону каких-то иных забот, пусть даже и самого благородного свойства, как, например, восстановление города. «Отвлечение сил» на языке директора означает: «Вы мало любите ваш родной завод!» Как это видно по всему, Назарьев намерен в будущем вернуть Челищева к прежней руководящей роли именно потому, что Евгений Александрович предан только заводским делам и мечтает только об одном: скорее восстановить завод, завод! Парторг, завком, комсомол поддерживают «чувилевскую четверку», а директор, несомненно, поддержит старого заводского работника Челищева, отведет от него слишком резкие упреки и таким образом ослабит боль поражения. Евгений Александрович разными путями разузнал, что поездка Назарьева в Москву была очень удачной, все просьбы директора в наркомате поддержали, что в простом, житейском смысле значило — похвалили, а от похвал люди бывают добрее.
Увидев Николая Петровича в президиуме, Евгений Александрович сразу воспрянул духом и начал сжимать свой неторопливый доклад: всем известно, что «у Назарьева не наговоришься». Но неторопливая обстоятельность челищевского доклада, к тому же первого на повестке дня, уже раздражала кое-кого. Послышались громкие напоминания:
— Регламент, регламент!
— Успокойтесь, я кончаю, — ответил Евгений Александрович. — Возможно, я в чем-нибудь и ошибался, но… уверяю вас, мной руководила любовь к заводу.
Евгений Александрович сел, вытирая лоб и чувствуя, что конец своего доклада «скомкал самым неудачным образом».
Первой в прениях выступила тетя Настя, показав полную осведомленность завкома «во всей этой истории».
— Чем же начальник механического цеха подкреплял свои доводы? Во-первых, нигде и ни в чем не желал он, видите ли, рисковать, а во-вторых, «не помнил» он таких фактов в истории Кленовского завода в довоенное время.
— Я так любил наш завод, созданный пятилетками, как, может быть, вы не любили его, Настасья Васильевна! — с горькой обидой воскликнул Челищев.
— Любить дело — это похвально, — упрямо тряхнув дымнорыжей головой, возразила тетя Настя. — Мать дитя свое тоже любит, а ребенок на глазах ее растет, меняется, и любовь уже иной становится. Нам пятилетки были дороги, по пройдет год-два — и будет новая сталинская пятилетка, и мы уже ей навстречу идем…
— Товарищ Челищев все на вчерашний день оглядывается! — начал свою речь Косяков. — Он не понимает главного: все то, что наши заводские люди делают, не повторяет вчерашнего, а идет навстречу новым делам и задачам, и сегодняшний наш путь куда труднее, — каждый на себе чувствует, какие тяготы и заботы мы, рабочий класс, на свои плечи взяли… и выполним их!
— Верно, верно! — зашумели и захлопали в ответ.
— Мы возрождаем жизнь не как терпеливцы какие-нибудь, а с гордостью в душе, как творцы, для которых нет невозможного! — говорил Артем с азартом страстно убежденного человека. — В чем ваша трагедия, товарищ Челищев? Не признаваясь в своей отсталости, вы хотели подмять, затереть стремление других итти вперед, к которому вы были не готовы, к даже обманывали свою совесть тем, будто вы заводскую дисциплину укрепляете, а в действительности-то вы рабочей мысли дорогу преграждали. Вы закрывали двери перед рабочей инициативой. Передового рабочего такие факты наводят на печальные размышления: как бы с его полезными для завода новаторскими предложениями не нарваться на подводные камни, как бы не нарваться на подобное запрещение?
Евгений Александрович все настойчивее смотрел на директора, стараясь поймать его взгляд и показать ему: не пора ли заступиться? Но Николай Петрович смотрел в другую сторону.
— Мы, кузнецы, обсуждали у себя в цехе этот прискорбный случай, — говорил Иван Степанович Лосев, осуждающе поглядывая на Челищева. — Я, например, считаю, товарищи, что я, старый уральский кузнец, не только для того сюда прибыл, чтобы помочь вам, кленовцам, производственную мощность цеха возродить… н-нет, моя цель шире, товарищи: желаю вам передать новый опыт мастерства, который мы у себя на Урале в военные годы приобрели… вот еще в чем дело-то, друзья! А как начал цех жить, так и думушке на месте не сидится! Предложения наши серьезные и, можно сказать, художественные, и требуют они открытых дверей!..
И Лосев, как будто что-то лепя в воздухе своими жилистыми и ловкими руками кузнеца, начал рассказывать о своих «художественных» предложениях.
Назарьев знал, что Лосев любит слово «художественный», но не придавал этому значения. Теперь, слушая Ивана Степановича, Назарьев с особенным удовольствием соглашался с ним. Все, что предлагал Лосев изменить в режиме молотов и печей, все его расчеты по расходованию металла, все наметки, как и для чего можно использовать отходы заводского сырья, — все казалось сейчас Николаю Петровичу остроумно задуманным, полностью выполнимым и в самом деле художественным!.. Зато все, что он услышал сегодня от Челищева, показалось Николаю Петровичу плоским и безжизненным, — недаром у начальника механического цеха не оказалось защитников.
«Я защищал и поддерживал его!» — с досадой думал Николай Петрович.
Его имени, директора завода, никто из выступающих не упоминал. Он мог спокойно сидеть на этом собрании, а потом, в конце, в кратком слове, выразить свое отношение к происходящему. Но чем больше он слушал, тем все яснее определялись в нем мысли, что и он, Назарьев, должен разделить свою долю ответственности (пусть косвенной!) в событии, которое взволновало весь завод. Николаю Петровичу вспомнились жалобы и просьбы Челищева, с которыми директор большей частью соглашался. Почему? Потому что в Челищеве Николай Петрович ценил человека, который любит завод так же, как и он, директор. Назарьев сам строил этот завод в годы второй пятилетки. Каждый камень его стен согрет его заботой, каждый станок освящен его радостью. Завод был и его самой большой гордостью, с ним связана была самая цветущая пора его деятельности; он всегда был одержим мыслями и заботами о заводе, прежде всего о заводе. И во сне виделись ему заводские цехи под стеклянной крышей, голубые от солнца, слышались металлические песни машин. Завод казался ему высшим достижением человеческой мысли и энергии, ничто не могло итти в сравнение с ним. Николай Петрович любил завод исключительной, «жертвенной любовью», как подшучивала над ним его жена. Уступая ее желанию, Николай Петрович изредка бывал с ней в театре или (бывая вместе в Москве) ходил с ней в Третьяковскую галерею; так же изредка, по настоянию жены, просматривал литературные новинки. Но по-настоящему только завод, как самая зримая, живая и полноценная действительность, всегда и неизменно заполнял собой его душу. Он мог прожить без театра, без встреч с друзьями, но без завода он не прожил бы и дня, — действительно, он любил его неискоренимой до последнего вздоха, «жертвенной» любовью!
В эвакуации он всем своим существом предался работе для Лесогорского завода, в бытие которого как бы влилась часть его родного Кленовского завода, его люди, его кадры. В начале сорок второго года наркомат вызвал Николая Петровича в Москву. После выполнения им ряда важных заданий, Назарьеву было предложено остаться в Москве членом коллегии наркомата, но он решительно отказался: он готовился к возвращению в Кленовск, к своему заводу. Он знал, что примет развалины, но это был его завод, его детище, главная цель его жизни. Он был и хозяин, и слуга, и подвижник его возрождения. Он первым вступил на истерзанную фашистским нашествием заводскую землю, первым взял в руки лом и лопату. Он был одновременно и руководителем и чернорабочим и работал, не жалея себя и ничего не желая для себя. Он жил нетерпеливой мечтой — скорее увидеть завод в прежней силе. Ему хотелось, чтобы все инженеры, мастера и рабочие думали, чувствовали и делали бы, как он, директор завода. Он всегда говорил себе и хотел того же от других: отдайся весь труду, заводу! Теперь эту линию Назарьеву хотелось проводить еще непримиримее и жестче: отдайся весь, без остатка, заводу, не растрачивай сил и времени на что-либо постороннее до тех пор, пока завод не наполнится жизнью. Он решил вернуть к руководству Челищева, хотя находились люди, которые советовали ему не торопиться, считая бывшего главного инженера добросовестным, но «узким» человеком, с отсталыми настроениями. В ответ на эти замечания парторга Николай Петрович высказал свое главное убеждение: «Была бы любовь к делу, остальное приложится!»
«А вот, оказывается: мало еще любви! — думал Николай Петрович. — Любовь к заводу, однако, не помешала инженеру Челищеву преградить путь новаторам, обратиться в пугало рабочей инициативы… Как горячо и убедительно выступает Чувилев и вся его бригада! Смотрите-ка, весь зал им аплодирует, — и, право, стоит, даже очень стоит рукоплескать этой четверке: они открывают новые перспективы! Молодцы ребята, честное слово, молодцы! И Соня Челищева прямо-таки мужественно выступает, очень обоснованно и высокопринципиально! Умница, с удовольствием похлопаю тебе!.. Вот чего недостает вам, начальник цеха Челищев! Правильно, Петр Тимофеич, правильно: партийное отношение к заводскому труду всегда ярко окрашено чувством нового! Да, действительно: «Не обольщайтесь любовью!» Наше счастье, что рабочий коллектив не дал пропасть большому делу. А хороша «любовь», которая засекала путь нашим новаторам и, в самоослеплении, несла ущерб и вред заводу! А ведь ты, Николай Петрович, только сейчас все это понял. Да, мне самому этой перспективы не хватало, парторг был прав! Так ведь именно широкой перспективы, того, что я называл «отвлечением сил», я и побаивался, но жизнь показала иное. Инженер Челищев никуда с завода носа не высунет, а вот отстал. А чувилевцы и другие их склада люди, успевая работать и на городской стройке, двигают вперед производство! «Отвлечение сил», «посторонняя работа» — это все «опасности», вами придуманные, директор Назарьев, это ваше слабое место… Ведь именно слабости руководителя привлекают внимание людей с отсталыми настроениями, — совершенно так же ведь и получилось в данном случае, да, да… Исходя из этих моих слабостей, из этих выдуманных мной «концепций», Челищев превратил меня в своем воображении в сторонника, так сказать, постепенного развития без скачков, без риска, в этакого холодного математика, которому его собственные расчетные выкладки дороже, чем общая польза. Говоря языком парторга — это математика без философии. Вы правы, товарищ парторг!
Вон он сидит на своем председательском месте, мой упорный и терпеливый оппонент, покуривает трубочку, а сам работает — целеустремленно, напористо, остро, весело, точно. Кругловатые его глазки посверкивают, он и заряжен и упоен своей работой. Он видит и всех и каждого в отдельности; его глубокая и цепкая память хранит в себе воспоминания о больших и малых делах, поступках и характерах людей, хранит живо, как земля семена. Увлекшись работой, он забывает о своем личном настроении, о физическом самочувствии, он неутомим, как пчела, собирает, сравнивает, объединяет, выверяет, торопится схватить, запечатлеть побольше, но с выводами не торопится, продумает предмет с разных сторон, потом обобщает, — и уж тут он твердо будет проводить свою линию… У него настоящий талант работать в массах, а сегодня он особенно увлечен: раскрытие всей истории с изобретением чувилевской бригады, видно по всему, он считает одним из важнейших событий в жизни завода. Вон какую он реплику подал оратору: «Отношение к этому делу — одна из наших «ключевых позиций» на будущее»… Очень верно! Вот он поддержал речь Василия Петровича (хороший старикан, надо о лечении его серьезно подумать). Старик подхватил мысль Пластунова о «ключевой позиции на будущее»… В каждом деле, говорит он, надо свой «изыскательский нюх» иметь, в каждом деле свой цвет, своя музыка. Опять реплика Пластунова: «Музыка следует партитуре, а тонко развитое партийное чутье и понимание — та же партитура!» Челищев пытается возражать Василию Петровичу… Эх, инженер, инженер, главного смысла происходящего вы все еще не понимаете! Опять реплика Пластунова, — срезал!.. Челищев замолчал, побледнел, опять смотрит в мою сторону, ждет, когда я выступлю в его защиту. Хорошо, хорошо, вот я посмотрю на вас, начальник цеха, и глаза мои вам скажут: «Нет и нет!» Я выступлю, но совсем не в том роде, как вы ждете. Ага, понял, понял!.. Отвернулся, вздохнул с сожалением. Ничего не поделаешь: мы, коммунисты, всегда должны быть готовы отвечать перед коллективом!»
Евгений Александрович верно прочел «нет» во взгляде Назарьева и весь внутренне съежился, как от удара: «Я не таким себе представлял его… Оказывается, он против меня!»
Челищев больше уже не прерывал выступающих ни восклицаниями, ни вопросами. Впервые в жизни он из делателя, каким он считал себя, превратился в свидетеля. Он будто очутился где-то в стороне от большой дороги заводской жизни, будто смотрел на нее откуда-то из тесного и душного угла. Большая заводская жизнь словно проходила мимо него, как высокая и шумная волна, катящаяся мимо каменистых, бесплодных берегов.
Когда слово взял Николай Петрович, Челищеву опять захотелось сжаться от горечи, стыда и разочарования. Все вокруг него было беспощадно ясно. До войны он часто хвалился перед женой и детьми: «Ну, мои милые все наши коммунисты поддержали меня!» или: «Наши заводские коммунисты меня похвалили!» Он, беспартийный, привык дорожить мнением коммунистов, привык считать постановления партийной организации завода непреложным законом для себя. Теперь он видел, что заводская партийная организация была недовольна им.
Директор рассказал собранию все, что только что было им передумано. Он чувствовал, что несколько сотен лучших заводских людей, стахановцев, единодушно понимают и одобряют его.
Получив слово, Евгений Александрович прежде всего подумал: «Надо и мне вот так же открыто и честно рассказать, чего я не понимал, в чем я отстал… да, отстал».
Евгений Александрович заговорил, почти физически чувствуя на себе требовательные взгляды сотен глаз.
— Самокритики побольше! — звучно произнес Артем Сбоев.
Челищев кивнул ему, хотя от волнения и не мог разглядеть главного инженера в живой пестроте лиц.
— Признаюсь вам, товарищи, я чрезвычайно много пережил за это время.
Откровенность, не знающая пощады к себе, заставляла Евгения Александровича говорить о своей работе прямо и жестко. Он строил свою работу по опыту вчерашнего дня и, не желая признаться в своей отсталости, растерялся перед трудностями. Сам топчась на месте, он не увидел и не поверил в силу нового, передового.
— Так жить нельзя… надо глубоко и решительно перестроиться, — говорил в конце своей речи Челищев.
Последним выступил Пластунов.
— Вы задали себе, товарищ Челищев, очень важный вопрос: почему так получилось? Потому, что вы — растерявшийся руководитель, хотя вы честный и преданный делу человек. Растерявшийся руководитель успокаивает себя формулой: «Я люблю завод, я предан моей работе, я честен…» — и так далее. Но как вы любите завод? Вы любите его как вещь в себе, а мы, большинство, научились его любить как вещь для нас. Вам дорог завод как область вашей деятельности, а нам, большинству, завод дорог и как огромная материальная и нравственная сила, которая помогает людям изменять, в данном случае — возрождать, действительность вокруг себя. Ведь именно такова природа нашей советской индустрии. Вы забыли, как товарищ Сталин учит нас относиться к новаторам: люди, создающие новую, более высокую технику, новые нормы выработки, прокладывают путь к коммунизму.
— Значит, я мало думал об этом, — покаянно сказал Евгений Александрович. — Конечно, я достоин осуждения.
— Но разве мы только судим вас, мы еще и боремся за вас, — поправил его Пластунов.
Не успел он закрыть собрание, как неожиданно объявился уже действительно самый последний оратор: Артем Сбоев вскочил на клетку шамота и крикнул весело и задорно, чем-то напомнив весеннего скворца:
— Самое интересное, товарищи, что приспособление, из-за которого сыр бор загорелся, желающие могут немедленно увидеть в действии! Где ты, товарищ Чувилев?
— Я здесь, — неровным голосом ответил Чувилев, вдруг словно оглохнув от жаркого стука сердца.
Желающих увидеть в действии токарный станок, усиленный приспособлением чувилевцев, оказалось так много, что в инструментальном складе сразу стало тесно и тепло.
— Ну, уважаемые новаторы, объясните нам, что вы сконструировали! — обратился Назарьев к Чувилеву, и глаза директора окинули довольным взглядом всю чувилевскую четверку.
Сунцов, стоя рядом с Чувилевым, мгновенно побелел. Сережа опустил глаза. Чувилев глянул вбок, на искаженные безмолвной тоской и сожалением лица своих друзей, переглянулся со своим тезкой, а потом, приосанившись, начал:
— Приспособление, ускоряющее работу токарного, а при известном варианте и сверлильного станка, сконструированное Игорем Чувилевым, Игорем Семеновым, Анатолием Сунцовым и Сергеем Возчим, состоит, как видите, из следующих частей…
Объясняя, Чувилев краем глаза успевал следить за выражением лица Сунцова и Сережи. На лице Анатолия вдруг загорелась такая готовность рассказать всем, как работала их четверка над этой конструкцией, что Чувилев, после Игоря Семенова, дал слово ему, а потом и Сереже.
Пластунов спросил:
— А сумеете вы в кратчайший срок обучить людей работать по новому способу?
Чувилев смело ответил:
— Обучить сумеем: мы стремились сконструировать наше приспособление как можно проще и портативнее. Сейчас вы все это увидите. Начнем, товарищи!
Игорь Семенов пустил станок.
Резко взвизгнул металл, и сердце Чувилева замерло, дыхание остановилось. Но станок уже засвистел, засвистел мягко и звучно, будто радуясь возросшей силе и быстроте движения. Мелкая металлическая стружка посыпалась звонким, литым дождем. Некоторое время Назарьев молча, слушал объяснение Чувилева, но скоро прервал его:
— Все понятно.
Потом, довольным взглядом следя за потоком сбрасываемых в тележку деталей, Назарьев произнес:
— Скорость вполне хороша. Но, пожалуй, следовало бы подумать об автоматическом сбросе деталей в тележку. Как вы об этом думаете, товарищи конструкторы?
Сунцов, переглянувшись с Чувилевым, обрадованно сказал:
— Мысль об этом возникала у нас…
Чувилев живо подхватил:
— Но это довольно быстро можно осуществить.
Игорь Семенов и Сережа заговорили наперебой:
— У нас даже имеется черновой эскизик! Мы вам его покажем, Николай Петрович.
— Покажите, покажите!
Тележка быстро наполнилась доверху. Чувилев выключил станок и, деловито пересчитав детали, громко произнес:
— В шесть раз больше!
Кругом дружно захлопали и начали поздравлять конструкторов.
Среди одобрительного шума, вопросов и шуток только Евгений Александрович чувствовал себя одиноко. Опытным инженерским глазом он сразу оценил простоту и портативность конструкции «постреленка», как тут же и стали его называть свидетели победы комсомольской бригады. Челищев пожал руку чувилевцам, но в объяснения их не вмешивался. Ему казалось более достойным молчать, — ведь он же мешал этому делу. Он молчал, безошибочно чувствуя, что в этой шумной, дружеской беседе все о нем забыли. Он видел радость победы на лицах молодежи, видел оживленное, с блестящими глазами лицо своей дочери Сони и с болью в сердце чувствовал, что от нее он сейчас далек, что и она забыла о нем. Ее, как секретаря комсомола, тоже поздравляли, расспрашивали, и она, будто светясь всем своим существом, живо отвечала на вопросы, шутила и смеялась. Евгений Александрович видел, что Пластунов, участвуя в общем разговоре, смотрит на Соню любующимся взглядом, радуясь за нее. Челищеву стало ясно, что еще долго, как после тяжкой болезни, он будет чувствовать остроту перенесенной муки, еще долго при воспоминании о своем поражении будет сжиматься его сердце и холодеть в груди.
…Когда все разошлись и уже можно было уходить домой, Сунцов потянул Чувилева за рукав.
— Ты что? — спросил Чувилев.
— Ничего. Я хотел тебе сказать… — и Сунцов вдруг крепко сжал его руки. — Ты сегодня так правильно понял меня и Сережу, и я… и мы оправдаем твое доверие! Лучше, больше тебя друга у меня нет и не будет, Игорь!..
— Все ясно, Толя. Зачем об этом говорить? — смутился Чувилев.
Сунцову хотелось сказать, как бывало в ремесленном училище говорили о Чувилеве: «Славный наш коротышка!» Но теперь это уже был не «коротышка»: широкоплечий юноша в черной шинели, ловко обтягивающей его невысокую статную фигуру, смотрел на Сунцова добрым и строгим взглядом темносерых глаз, которые уже немало видели и знали.
На другой день Назарьев услышал в трубке озабоченный голос тети Насти:
— Николай Петрович, большое дело грозит остановиться: лесоматериалы у нас на городском строительстве все до бревнышка подобраны…
Она помолчала, словно проверяя, как Назарьев встретит ее сообщение, потом продолжала уже твердо, непререкаемо:
— Вот опять нам, заводским, приходится главными закоперщиками выступать. Надо организовать лесозаготовки, оперативно вывезти срезанный лес в город, а распиловку производить уже на месте стройки. Мы вас просим с нами в лес поехать, товарищ директор! Ни-ни… Как рабочую силу я вас загружать не собираюсь, — здоровье у вас слабое, но пусть рабочий класс увидит, что нам все его дела дороги… все!.. Так поедете… а?
Николай Петрович на сей раз не мог отказать ей.
Трехтонка, переполненная людьми, колыхаясь, как баркас, выехала с раската шоссе на лесную дорогу.
— Ой, девочки-и! — громко взвизгнула Маня Журавина, стряхивая с себя снег.
Тут же раздались дружные крики и смех, — низко опущенные ветки огромной ели, словно живые, задели всех по головам и осыпали сухим снегом. Машины одна за другой въезжали под снежные навесы, и гулкое эхо разнесло во все лесные концы громкие голоса и смех людей, тарахтение и фырканье машин, остро и густо запахло бензином. Машины шумным гужом продвигались в глубь леса по неукатанной колее. Она то и дело терялась среди нетронуто-пышных сугробов или среди причудливо запорошенных снегом кустов, которые напоминали то кучу гигантских зайцев, сбившихся ушами вместе, то шар, то гриб, то сказочного кота, приготовившегося к прыжку. Лучи зимнего солнца, просачиваясь сквозь густые хвойные навесы и словно бездымно плавясь, окрашивали снега где огнистой желтизной, где розовато-голубыми бликами, где нежной прозеленью, где сочной синевой. На темной хвое, как спутавшиеся колдовские космы, висели длинные клочья буро-зеленых древесных мхов. Стволы молодого сосняка ярко рыжели, исполосованные отблесками солнца. Старые березы, мрачно пестрея окаменевшими наростами и глубокими трещинами на грубой, сероватой коре, стояли подобно мраморным столбам, источенным временем. В сизо-белой чаще их заснеженных ветвей прятались, нежно белея, молодые тонконогие березки. Придорожные кусты, крепко сплетясь под снежной одеждой, словно возмущенные нарушением лесной тишины, хлестали ветками о борта машин и осыпали пришельцев сухим снегом, мелкими обломками корья и веток.
— Девочки-и! Берегите прически! — смешливо кричала Маня, поминутно нагибаясь.
Ей отвечали веселым хохотом:
— Хороши прически!.. Ха-ха…
— Едем закутанные, толстые, словно чурки!
— Скоро так жарко будет, что все одежки поснимаем!
Лесообъездчики, которые скакали впереди верхами, зычными голосами кричали шоферам:
— Лева-а! Дер-ржи л-лев-ва-а!
— На Медвежью поляну-у!
Едва засветлело впереди, как на машинах восторженно закричали:
— Ур-ра-а!
На Медвежьей поляне мартовское утро с легким морозцем встретило лесорубов предвесенним голубым небом, которое, после скупого лесного света, показалось бескрайным. Зато отсюда, с сияющих на солнце снегов, черные столбы деревьев казались бесконечными коридорами, наполненными мраком и страшным холодом.
Врезываясь в парчовые, слежавшиеся сугробы и вздымая алмазную пыль, машины обошли поляну по кругу и одна за другой остановились.
— Приехали! — закричали звонкие голоса. — Приехали!
На поляне сразу стало людно и шумно. Минуты две лесорубы разминались после дороги, а потом один из бригадиров «лесного воскресника», Анатолий Сунцов, скомандовал:
— Товарищи, стройся!
Сунцов чувствовал себя приподнято, на душе у него было так легко и радостно, будто Он приехал куда-то на праздник, а не в лес на долгие часы тяжелого физического труда до самой темноты.
— Товарищи, по участка-ам!
Лесные бригады, составленные еще на заводе, были разведены лесообъездчиками на заранее размеченные участки.
— «Смело мы в бой пойдем!» — воодушевленно пропел Сунцов, устремляясь в глубь леса.
— Н-ничего себе деревцо-о! — усмехнулся Игорь Чувилев, задирая голову и пытаясь схватить глазом верхушку гигантской сосны, словно подпирающую собой голубой клочок далекого неба.
— От нас, брат, ни одно не уйдет! — удало сказал Сунцов. — Эх, ребята, давайте начнем первыми… а?
Пока на остальных участках лесорубы еще прилаживались, на участке Сунцова запели дружно пилы.
Яну Невидле приходилось бывать на лесоразработках, но это было давно. И ему вдруг показалось просто невероятным, что они вдвоем с Маней смогут свалить старую мачтовую сосну. Неуклюже двигая пилой, Невидла, чтобы разжалобить свою напарницу, с отчаянием сказал:
— Ах… мы не можем, Манечко!
— Еще как сможем! — упрямо сказала Маня. — Не надо только зря запариваться, а то придется вас скоро на носилках отсюда выносить. Придется мне, пожалуй, срочно искать себе другого ком-паньо-на!..
Этого Ян не мог вынести:
— Нет, я могу, могу!..
— Тогда слушать мою команду! Стоять тверже! Так! Теперь тяните пилу к себе… можно и сильнее… теперь отсылайте ее ко мне, ослабьте мышцы. Маленький отдых! Теперь опять сильнее, к себе… Опять отдых… Опять к себе… Ну, понятно?… Скоро нам с вами жарко будет! Разогнитесь на секунду, Ян Невидла, сделайте гимнастику… Раз-два! Дышите глубже… вот так!
Ян послушно и старательно дышал, а потом снова нагибался к стволу.
— Смотрите, скоро упадет… Вот мы и одолели ее! Эй, подсекайте! — задорно крикнула Маня.
Лесообъездчик, плечистый крепыш, ударил несколько раз топором, зычно ухая и крича:
— Бер-реги-ись!..
Дерево страшно заскрипело, будто все в нем застонало от тоски расставания с родной землей, потом с силой качнулось и тут же с грозовым шумом и треском ломающихся ветвей тяжело рухнуло наземь, подняв целый вихрь снежной пыли.
То здесь, то там раздавалось в лесу предостерегающее «берегись!» — и дерево, тяжко скрипя и ухая, падало в снег.
Торжествующими криками лесорубы проводили в город первую машину, нагруженную толстыми кряжами.
— А здорово получается! — расхохотался Николай Петрович, сняв шапку и стряхивая с нее хвою и смежную пыль. — Двух великанов мы с вами, Дмитрий Никитич, уже одолели! Примемся за третьего?
— Сначала несколько минут передохнем, — предложил Пластунов. — А я тем временем пойду направлю пилу.
Пластунов отошел в сторону и остановился, прислушиваясь. Среди шума молодых голосов он скоро различил смех Сони Челищевой, который звучал удивительно певуче в этом чистом лесном воздухе.
Соня стояла около поваленного дерева и, качая головой, недовольным, но смеющимся голосом говорила Сунцову:
— Ты что же, Анатолий, воображаешь, что я не умею разводной ключ в руках держать, что я сама с пилой не справлюсь…
— Справитесь, Сонечка, конечно, никто не спорит, — отвечал Сунцов, бойко работая разводным ключом вдоль серебристо поблескивающей пилы. — Я только убежден, что в данном случае мужчина управится легче и быстрее.
Увидев Пластунова, Соня широко взметнула руками и улыбнулась, как бы безмолвно говоря: «Смотрите, у нас все хорошо!»
— Вот так удача! — воскликнул Пластунов. — Наше орудие производства малость сдало, а здесь, вижу, находится главная мастерская! Так уж просим вас, товарищ мастер!..
В несколько минут пока Сунцов разводил пилу, Соня рассказала Пластунову, сколько деревьев и где именно срезали лесорубы комсомольско-молодежной бригады, как дружно все работали. Пластунову все, что она говорила, казалось чрезвычайно важным и неповторимым.
Николай Петрович ждал парторга с пилой, оглядываясь по сторонам. Задумчивая улыбка, что всегда так красила его, мягко светилась на его худом лице.
— Что? Занятная картина получилась? — спросил Пластунов, показывая на мелькающих всюду людей.
— Действительно, это все очень красиво, — согласился Назарьев. — Представьте, я впервые в жизни вижу рубку леса!
— А главное — сами, своею собственной рукой срезаете роскошные сосны для городских строительных лесов! — лукаво поддакнул Пластунов.
— Ладно, смейтесь! — добродушно ответил Николай Петрович. — Действительно, чрезвычайно приятно ощущать, как человеческая энергия одолевает силы природы…
— А мне вспоминается моя молодость: все на море, среди водной стихии… Сколько бурь довелось повидать…
— Но и сколько раз порадоваться, что остался жив-невредим!
— Не только это, а еще и удовлетворение оттого, что в схватке со страшной стихией побеждает не стихия, а человек.
Когда высокая ель с шумом упала наземь, Николай Петрович вытер лоб и выпрямился.
— В самом деле схватка! И смотрите, сколько стало просветов в лесу! Уже довольно далеко видно вокруг: вон я вижу Ивана Степаныча Лосева и Яна Невидлу.
Яна к Лосеву направила тетя Настя:
— Будет-ка тебе, красавец, все около девчат вертеться, иди помоги старику Лосеву, а то у него напарник еще старше.
…Иван Степанович и Ян Невидла, свалив пятое по счету дерево, закурили для передышки.
— Богатый лес! — похвалил Иван Степанович. — У нас на Урале без малого сплошь такие могучие леса. А уж дичи там, братец ты мой! До войны-то бывало под выходной выйдешь на охоту, а в воскресенье к полдню домой, — целый груз тащишь: тетерку, рябцов парочку-другую, куропаток… Моя Наталья Андреевна бывало даже поворчит: вот-де опять возиться ей с перьями да пухом, — а сама, глядишь, такой обед сделает, что будь ты трижды святой, а уж обязательно баночку пропустишь… Да-а, тоскливо без семьи…
— Так домой надо ехать, — посочувствовал Невидла.
— Дела пока не пускают. Оба мы с Артемом Сбоевым уже не однажды восвояси собирались, — а тут опять новая забота подступит, выходит, что не обойдется дело без нас…
— Да, вы, русские, уж такие люди. Теперь я это понимаю, — заговорил Невидла, принимаясь опять за работу. — Вся страна — твое дело..
— Вот сам видишь, как, например, обернулось дело с решетками для городских садов, оград и прочее… Литейный цех здесь еще только-только на ноги встает, — значит, мы, кузнецы, должны эту заботу вызволить. А я, особенно в молодые годы, отковал этих решеточек… хо-хо… И скажу тебе — кованое-то бывает прочнее литья. Узор за узор гибче заходит. И разве плохую мы с тобой решетку отковали, товарищ Невидла?
После того как повалили новое дерево, разговор возобновился во время перекурки.
— Красная Армия скоро дойдет до наших границ… — начал Невидла и с силой затянулся. — Каждый боец увидит мою родную землю Ческо-Словенско, а я, чех, далеко от нее!
— Не горюй, брат, обожди годик: уж к тому времени, верь, освободим твою Чехословакию!
— Верю! — сказал взволнованно Ян Невидла и топнул ногой в валенке. — Русским, советским верю! Так будет… Буду ждать, буду ра́ботать для русского на́роду! Эх, давай, давай!
Ян азартно хлопнул рукавицами и опять нагнулся к корявому стволу вековой сосны.
…Ольга Петровна, Ксения Саввишна и Евдокия Ивановна работали втроем. Подавляющее большинство лесорубов на воскреснике были женщины, и приходилось пилить «с резервом»: две женщины пилили, а третья сменяла одну из уставших. Так, будто даже и не очень спеша, женщины свалили к полудню несколько старых елей и пихт.
— Мы не хуже людей, товарищи, работаем! — весело сказала Ольга Петровна. Она только что вышла в «резерв» и удобно расположилась на широком свежем пне. — А какая прелесть здесь в лесу, какой воздух! — вздыхала она, блаженно жмурясь.
— Не худо бы только к этой прелести еще народу крепкого прибавить, — покряхтывая, произнесла Ксения Саввишна. — Как ни тянись, а мужской силой здесь куда больше одолеешь.
— Что ж, твое желание сбудется! — и Ольга Петровна рассказала, что еще вчера Соколов обещал во второй половине дня приехать в лес «на подмогу» с большой группой бойцов из городского гарнизона.
Вчера же Соколов предложил ей окончательно перейти на работу в Кленовскстрой: она с полным правом может считать, что строительное дело стало ее второй профессией. Ольга Петровна радостно поблагодарила Соколова, но окончательного ответа не дала. Ей не хотелось быть неблагодарной по отношению к Соне Челищевой, которая обучила ее заводской профессии и так душевно приютила в своем доме. Про себя Ольга Петровна решила уйти с завода, когда переедет «в свой уголок» — в двухкомнатную квартиру с балкончиком, которую она уже почти достроила собственными руками.
Сменив быстро устающую Евдокию Денисову, Ольга Петровна бойко врезала пилу в розовеющую древесину.
— Во-от… опять р-роскошный стояк срежем для наших домов! Замечательный жилой дом мы построим на Некрасовской улице! Была стандартная трехэтажная коробка, а возродится, уверяю вас, просто дом-красавец: навесим балконы с красивыми решетками, — обязательно в каждой квартире балкон!… Затем сделаем большие, итальянские окна, стены украсим лепными медальонами в нашем советском стиле: серп, молот и звезда среди фруктов и цветов…
— Как рассказывать научилась, словно по книжке читает! — наивно удивлялась Евдокия Денисова.
— Так рассказывает, что и усталость ее не берет, — отдуваясь, промолвила Ксения Саввишна.
Ольге Петровне хотелось, чтобы Ксения Саввишна хотя бы о чем-нибудь догадалась; например, отчего Ольга Петровна за последнее время явно посвежела, отчего так хорошо у нее на сердце. Но Ксения Саввишна решительно ничего не замечала и ни о чем не догадывалась и принялась бранить в глаза своих сыновей подростков. На их обязанности было таскать сучья на поляну, где горел костер. Ребята вначале повздорили, а потом раздурились, начали валяться в снегу и хохотали, не в силах остановиться. Властной материнской рукой встряхнув их за шиворот, Ксения Саввишна поставила их перед собой.
— Вы что делаете? Кабы я знала, что вы дураками да лентяями будете, лучше бы мне вас не поить, не кормить, а сразу же в чистом поле бросить: подыхайте там, засыхайте, как паршивый репей!
Все эти страшные слова Ксения Саввишна произносила ровным голосом, который тем не менее действовал на парнишек настолько сильно, что скоро оба они с умоляющим видом стали просить прощения.
Работа продолжалась в молчании, чем Ксения Саввишна, казалось, была даже довольна.
В час дня сделали обеденный перерыв. Разожгли огромный костер, и около двухсот лесорубов широким, шумным кругом расположились на поляне. Костер горел странным дневным пламенем, рассеиваемым яркостью солнца и голубизной неба. Запорошенные снегом, почти потерявшие очертания великаны-деревья сверкали на солнце, как зернистые стесы розового драгоценного мрамора.
— Ой, Манечко, Маженка! — зашептал Ян Невидла над розовым ушком своей волшебницы. — Как здесь красиво! Совсем как у нас в Высоких Татрах!
Ян осторожно прижал к себе ее локоть, но заглянув в лицо, отпустил и спросил испуганно:
— Что-то есть плохое? Что случилось?
Зелено-голубые глаза Мани сейчас были полны слез. Ян был поражен: никогда не подумал бы он, что эта миловидная, энергичная девушка может так горько плакать…
— Не надо… ну, не надо, — растерянно повторял Невидла, отводя подальше Маню от костра. — Что случилось?
— Я с утра крепилась и вот… больше не могу… — прерывающимся голосом ответила Маня, а слезы хрустальными горошинами стыли у нее на щеках.
— Но я хочу помочь вам, Манечко! Скажите, как можно помочь, скажите! — умолял Невидла.
— Ничем вы не можете мне помочь… — печально вздохнула Маня. — Как вспомню этот ужасный сон про Володю…
— Про Володю? Какой Володя?
— Володя Челищев… Будто лежит он где-то в чистом поле… Ночь наступает, темно. Я знаю, что он где-то тут, близко, а почему-то не вижу… Вы же знаете, как нелепо подчас бывает во сне… Но дальше все как наяву. Я слышу, что битва отходит все дальше… А на поле никого, и только Володя стонет где-то близко, близко. У меня сердце разрывается, а я все не вижу его… И вдруг как будто из-под земли он встал передо мной, высокий, тонкий, сам качается, вот так (с ужасом в глазах Маня показала, как это было)… качается и смотрит на меня такими глазами, так жалостно, будто я его обидела… А у самого вся грудь в крови… Я перевязываю его, в руках у меня широкий бинт, белый-белый, он тянется без конца… Я перевязываю Володю, а кровь все льется и льется из его груди… Ой, я не могу!.. Он часто писал мне, но вот две недели я от него не получаю ни строчки. Что с ним? Вот так и стоит передо мной этот сон… Где мой Володя? Что с ним?
— Ничего, будет жив Володя, все в порядке… — утешал девушку Ян, повесив нос. — Погрейтесь у огня, дорогая Манечко, еще долго будем ра́ботать в лесу…
У костра было шумно: где затягивали песню, где просто болтали о том, о сем уже порядком утомившиеся люди постарше, где шла шуточная потасовка.
— Картошку потопчете, сумасшедшие! — сердито кричала тетя Настя.
Она держала в руках две длинные суковатые палки, которыми, не переставая, ворошила на углях кучки картофеля.
Пластунов слышал, как среди шуток, которыми перебрасывалась между собой молодежь, звучал голос Сони, ее детски-беззаботный смех. Не отрываясь, он смотрел на ее розовое от тепла лицо, на веселую игру ее темных, ровных, как травинки, бровей, стараясь поймать хоть однажды взгляд ее расширившихся серых глаз, которые жадно и очарованно любовались высоким пламенем костра. Она не замечала Пластунова, отдаваясь радостям близкого и милого ей мира молодости.
— Товарищи-и! — закричал кто-то. — Красная Армия на помощь приехала!
По лесной дороге, вздымая тучи голубого снега, шли два тяжелых грузовика, а рядом с ними, бойко ныряя в сугробах, шла знакомая машина Соколова. Всех новоприбывших встретили криками «ура», аплодисментами, шутками.
Тридцать молодых бойцов, в овчинных полушубках, шапках-ушанках, в валенках, шли к поляне, смущенно улыбаясь в ответ на ласковые шутки лесорубов.
Только успели бойцы погрузить на все оставшиеся машины целую гору отличного леса и отправить по назначению, как откуда-то налетевший ветер завихрил снега на поляне, понес их в просеку, загудел в вышине.
Во все бригады отрядили гонцов, чтобы объявить решение «лесного штаба»: работать до прибытия машин из города, а если метель усилится, немедленно бросать работу.
— А до этого еще сколько времени пройдет… Пока-то машины до города дотащатся, пока разгрузятся, бензином заправятся да пока обратно дойдут… тут намерзнешься, что и на месте не устоишь, — жалобно затянул свою песню Виталий Банников.
— Да, если ты будешь только стоять, да по сторонам глазеть, — насмешливо сказал Сунцов. — Здесь надо прытче двигаться. А ты уже посинел весь, пока стоял да плакался… Где твой напарник?
Напарник, «великовозрастный Павша», как прозвали его на заводе, благодушный и молчаливый лентяй, оставшийся за бортом школы, уже воспользовался случаем: прижался спиной к толстому стволу, закурил большую козью ножку и дымил, грея над огоньком толстые пальцы.
— Э, да вы тут, вижу, два сапога — пара! Павша, марш за мной! — распорядился Сунцов. — А тебе, Виталий, я другого напарника сейчас приведу.
Сунцов и Павша ушли, и скоро к Виталию подошел Игорь Семенов.
— Какой же ты синий, прямо утопленник! Ф-фу! — пошутил Семенов. — Ну-ка, нажмем! Живей, красавец, живей двигайся! P-раз, два… р-раз, два… Пошли-поехали!
В лесу мело отовсюду. С верхушек деревьев-великанов сыпался колючий снежный дождь вместе с хвоей и слежавшимися хлопьями. Верхом шел густой, прибойный шум, деревья качало, раскидистые ветки старых елей хлестали, как паруса в бурю; ломко шуршали кусты, оголяемые от снега низовым раздурившимся ветром. Но огромные деревья с мощным шумом и треском все падали и падали на землю, вздымая мутнобелые тучи снежной пыли. Едва рухнувшая мохнатая башня распластывала свои ветви по земле, как дерево уже окружали лесорубы. Топоры с жарким, веселым перестуком набрасывались на великана, обрубали его ветки и сучья, а неумолкаемое эхо, коротко ухая, будто стреляло во все концы леса.
Маня и Ян Невидла опять вместе пилили старую высокую сосну.
— Давайте передохнем, — предложила Маня и тут увидела печальное лицо своего верного кавалера. — Ян, голубчик, не сердитесь на меня. Я слишком много болтала и шутила с вами… и все от тоски… Не люблю я на людях печаль показывать, а вы добрый, славный человек, да я и привыкла к вам. Подурачусь с вами — мне будто и легче станет. Но так больше делать не надо, нехорошо это… и вы на меня, очень прошу, Ян, не сердитесь…
— О нет, за́чем же я буду сердиться? Я все понимаю, Манечко… Володя Челищев — храбрый, прекрасный юнош, мой партизанский командир. Володя и Юра Кузовлев приняли меня в отряд, учили меня воевать против фашистов, я дрался вместе с Володей и Юрой, я гордился, что они называли меня другом, я всегда буду благода́рить и любить их…
— Как хорошо вы говорите, голубчик Ян! Да не тяните же с такой силой пилу на себя… Знаете, оттого что вы на меня не сердитесь, мне стало легче…
Некоторое время они пилили молча.
— Зажимает! — вздохнула Маня, разгибаясь и вытирая красное, потное лицо. — Скоро мы с вами ее одолеем, Ян!
Когда сосна рухнула, Ян, облегченно разминаясь, в несчетный раз залюбовался Маней. Даже закутанная в разное выцветшее старье, усталая, с растрепавшимися волосами, она все равно была ни с кем не сравнима. Как ни было неожиданно открытие, что он не может больше, даже про себя, называть Маню «моя девушка», к горечи и печали в его душе не примешались ни злоба, ни зависть: ведь и Маня принадлежала к числу людей, которые помогли ему в решающий момент его жизни. Ее глаза, которые он называл про себя «русалочьими», в начале его знакомства с ней сумели разглядеть под буро-зеленой, насильно на него надетой эрзац-шинелью гитлеровского солдата — честного чеха, который жаждал борьбы с общим врагом славянства. Какое счастье для Яна, что эти пленительные девичьи глаза так зорко и смело разглядели его! Разве он мог бы злобиться на нее, и разве он мог бы считать «соперником» Володю Челищева? Нет! Есть на свете честь и благодарность, перед которыми все, даже глубокое увлечение, должно замолчать…
Когда они переходили на другой участок, Маня взяла Яна под руку и спросила:
— Ян, у вас есть сестра?
— Нет, не было никогда.
— Хотите, я буду вашей сестрой, Ян?
— Да, да! Очень хочу! — горячо ответил Невидла, хотя сердце в нем больно сжалось.
— Ну вот и хорошо! — воскликнула Маня. — А мне уже не привыкать: я с братьями росла!..
…Сосна-гигант, которую долго не могли повалить, упала тяжко, с грозным шумом и треском, обломив соседние с ней деревья и кусты.
— Здорова-а! — довольно крякнув, произнес хрипловатый голос. — Эта сосенка, пожалуй, всех своих родичей за пояс заткнула! Эка растянулась-то куда…
Пластунов обернулся. Голос, говоривший невдалеке, был знаком ему. Из-под красноармейского треуха-улыбались бойкие глаза зенитчика Феди. Его сухощавое лицо дышало оживлением.
— Здравствуйте, товарищ Пластунов.
— Здравствуйте, Федя! И вы лесорубом сделались? — приветствовал зенитчика Пластунов.
— Да ведь по специальности-то я лесоруб — из Молотовской области, из-под Перми, как прежде наш город назывался. Как лес увидел, так душа взыграла, честное слово! Только я на таком оборудовании работать не привык. У нас в Молотовской области в лесу-то техника всякая, а здесь вот на себе этакого великана потащим.
— Ничего, Федя, недалеко время, когда здесь лесозаготовки тоже будут механизированы.
— Я тоже не сомневаюсь, товарищ парторг, довольно скоро картина здесь полностью изменится. Мы, лесники, — продолжал Федя, — всякое дерево насквозь видим. Вот и это дерево — целое богатство! Основание ствола возьми — из него великолепные доски получатся, у кого в квартире пол из этих досок будет настлан, тот нас благодарить станет: что твой ковер ляжет в доме! Смотри во-он туда, в дальний конец, вплоть до самой верхушки, — все полезно для человека!
— По-о ме-еста-ам! — повелительно пропел голос Назарьева. — Ра-аз… взяли!
— Взя-я-ли-и!.. — подхватил Федя, и парторг почувствовал, как неодолимая сила общего движения повлекла его за собой.
Он слышал шумное дыхание усталых лесорубов, по обе стороны он ощущал напрягшееся упорством плечо идущего с ним рядом и сам напрягал плечи, грудь, руки. Многотонная древесная колонна тяжело ползла по снегу, все ближе к поляне, где ее должны были погрузить на машины.
— Взя-я-я-ли-и-и! — надсадно и упрямо пели десятки голосов, и Пластунов, увлеченный стойкой силой и азартом общего напора, тоже пел: «Взя-я-ли-и!»
Голос его сливался с дружным рабочим гулом, стоявшим в лесу, метель била ему в глаза, но Пластунову было жарко, кровь стучала в висках, как в годы молодости.
…Тетя Настя вдруг дернула Соню за рукав:
— Ты слышишь? Позади что-то случилось…
— Что случилось? — спросила Соня, но все уже кинулись в ту сторону, где по земле полз облепленный снегом комель, в два обхвата толщиной.
Движение его вдруг остановилось. Цепи, канаты, ломы валялись в снегу, а люди, мгновенно столпясь в одном месте, загудели неразборчивыми, тревожными голосами:
— Яма тут оказалась…
— Известно, метель, никто не видел…
— Он сам-то в яму оступился, а руку и плечо цепью захлестнуло…
— Кто, кто оступился?
— Да говорю же вам: Пластунов…
— Что, что? Батюшки, да как же это?..
— Это все метель чертова подвела…
Властный и спокойный голос полковника Соколова спросил:
— Не найдется ли у кого, товарищи, индивидуального пакета?
— У меня есть… у меня! — крикнула Соня, опомнившись от внезапного оцепенения.
Пробираясь сквозь гущу толпы, Соня, сама не зная зачем, бормотала:
— Мама дала мне… «Возьми, говорит, индивидуальный пакетик, в лесу может пригодиться…»
Она осеклась, увидев прямо перед собой лицо Пластунова с закрытыми глазами, залитое кровью.
Соколов, поддерживающий тяжело осевшее тело Пластунова, отрывисто спросил Соню:
— Сумеете перевязать?
— Сумею, — дрожа, ответила Соня.
— Оступившись в яму, Дмитрий Никитич ударился головой о дерево, а острым сучком ему пропороло плечо и вот, видите, сильно оцарапало шею. Он сразу потерял сознание. — рассказывал торопливо Соколов, пока Соня перевязывала Пластунова.
Сначала руки ее дрожали. Но едва повязка закрыла рану, движения ее стали точнее и увереннее: она видела сейчас только желтое лицо Пластунова с закрытыми глазами, плотно сжатыми губами и помнила только о том, что произошло с ним.
— Поднимайте его осторожно, несите в мою машину — и сразу отвезем в госпиталь… — распоряжался Соколов.
— Я поеду с ним, — сказала Соня.
Машина скоро вышла из леса на шоссе.
Ветер бушевал над головой. Машина летела вперед, подпрыгивая и качаясь, как лодка в бурю. И Соне казалось: все в ее душе, вот так же как эта метель, поднимается, кипит, падает и вновь взлетает под звуки только ей одной слышимой, странной и блаженной песни. Соня чувствовала, что силы ее неистощимы, бесконечны, что куда бы ни мчалась эта запорошенная снегом «эмка», она все держала бы в своих объятиях беспомощного Дмитрия Никитича, самого близкого ей человека во всем мире.
Когда Пластунов уже лежал на госпитальной койке, Соне чудилось, будто она еще едет с ним в качающейся «эмке», которая несется вперед сквозь ветер и снежную бурю.
— Девушка, а девушка! — услышала она шепот госпитальной сестры. — Что вы тут томитесь? На вас лица нет. У больного глубокий обморок… Вы кто ему — сестра, дочь?
— Я… мы вместе с ним работаем на заводе…
— Идите, идите домой…
После смены, зайдя на несколько минут домой, чтобы переодеться, Соня побежала в госпиталь. Задыхаясь, она вошла в палату и неслышно села около постели Пластуиова. Забыв обо всем, она смотрела на него. Он лежал, плотно закрыв глаза, перевязанный толстым слоем бинтов. От левого виска, задев веко и расползшись до половины щеки, на лице его багровел огромный синяк, которого вчера не было.
— Что это? — испуганным шепотом спросила Соня у дежурной сестры.
— Кровоподтек… Это хорошо, что за ночь он вышел наружу, — разъяснила сестра.
Соня сидела, стиснув руки на коленях и желая одного: хоть на миг увидеть его взгляд. Наконец еле уловимая дрожь пробежала по его лицу, и блаженная радость разлилась в груди Сони.
— Дмитрий Никитич… — позвала она.
Глаза его приоткрылись. С бьющимся до боли сердцем Соня опять позвала его.
Пластунов открыл глаза..
— Соня… — шепнул он одними губами. — Соня… — и закрыл глаза.
На другой день, когда Соня подошла к постели Пластунова, он посмотрел на нее ярко заблестевшими глазами, лицо его пылало.
— У вас жар, Дмитрий Никитич!
— Пустяки, — беспечно ответил он. — Главное — я очнулся, а температура еще будет держаться, пока не затянется рана, полученная столь нелепым образом!
Потом он начал вышучивать свой «романтический вид» и, наконец, спросил:
— Соня, это вас не пугает?
— Но ведь все равно это вы, — ответила она просто и увидела, что обрадовала его.
На третий день Дмитрий Никитич сказал Соне:
— Как видите, у меня здесь нежданно-негаданно появилась уйма свободного времени, и можно будет приняться всерьез за диссертацию, ту самую, о которой мы с вами тогда разговаривали… помните?
— Как же я могу забыть об этом!
— Буду просить вашей помощи, Соня, — мне нужны кое-какие книги, материалы. Но здесь найти их невозможно. Придется написать несколько писем в Москву, чтобы мои друзья выслали мне нужные пособия. Согласны вы иногда быть моим секретарем, Соня?
А когда она это обещала ему, Дмитрий Никитич сказал шутливо:
— Вот видите, теперь я целиком в ваших руках!
Приказ директора о назначении Игоря Чувилева сменным мастером совпал с появлением в газете «Кленовская правда» статьи о массовом применении приспособлении Игоря Чувилева и Игоря Семенова на Кленовском заводе.
— Ну, Игорек, тебе везет: добрым словом тебя новая работа встречает! С завтрашнего дня, с восьмого апреля сорок четвертого года, ты уже не бригадир Чувилев, а руководитель смены, — говорил Артем, сидя с Чувилевым в своей будочке, которая громко именовалась на дощечке кабинетом главного инженера.
— Что-то мне даже страшно, Артем Иваныч. Трудно будет без ваших советов, к тому же теперь и Дмитрия Никитича на заводе нету.
— В этом и заключается ответственность момента, Игорь! Подумай, как любой из вас потом взглянет в глаза Дмитрию Никитичу, если окажется, что за время его отсутствия дела пошли хуже… Согласен?
— Согласен, Артем Иваныч, — вздохнул Чувилев. — Как раз вот у меня в бригаде дела пойдут хуже: одним человеком убавится, а из-за этого сработанность до известной степени нарушится.
— Сделай представление о новом бригадире вместо Игоря Чувилева. Кого назначаешь?
Чувилев подумал.
— Естественнее всего — Семенова Игоря… Но как подумаешь, сколько еще людей в цехе недостает, так голова кружится, Артем Иваныч.
— Меня, когда я был комсоргом, в свое время Пластунов учил: «Присмотрись к человеку, подходи к нему с той стороны, где его, как говорится, легче взять». Запомни и ты этот совет и второй: не жди спокойной жизни, завод возрождается и расширяется, будет все больше машин и агрегатов, понадобится все больше людей. И еще запомни, что людей все время надо воспитывать. С тебя, мастера, все время будут спрашивать, как у тебя люди расставлены, кто кого подпирает или дополняет, кто лучше других работает… Вот я не боялся тебя выдвинуть, и ты, при случае, смело подходи к человеку бери его по-братски за шиворот и скажи: «Ну, товарищ, тебе пора дальше шагать!»
Оба засмеялись.
Иван Степанович Лосев оставлял вместо себя Петра Тимофеевича Сотникова, который последнее время работал у него в бригаде первым подручным.
— Золотой человек! — говорил о нем Лосев Яну Невидле. — У него все главное есть!
— А что есть главное? — спросил Ян.
— Чистая душа и мастерство! Однако испытать каждого надо, — добавил Иван Степанович. — Поехал я сюда по-честному, для помощи кленовцам, и уехать должен по-честному, мастера своего дела оставить. Тогда я могу с ясной душой директору и парторгу руку пожать на прощание, — они ведь у нас на Урале родными людьми стали.
После смены все трое неторопливо проверили состояние кузнечного хозяйства Ивана Степановича, выполнение государственных и городских заказов. Для восстанавливаемого городского театра были заказаны лестничные решетки. Рисунок для них составлял Иван Степанович, который и это умел делать.
— А уж ковать тебе с Невидлой доведется, Петр Тимофеич, — сказал Лосев.
Петр Тимофеевич заметил, что у него есть «критика» по поводу боковой части рисунка.
— Если б у нас литейный цех работал и если бы мы эту решетку отливали, дело было бы проще, а вот в ковке этот цветок и вот этот завиток стебля с листком получатся слишком выпуклыми и, чего доброго, цепляться за платье будут. Поднимется по лестнице девушка молоденькая в этаком пышном платьице, со всякими там оборками, а цветочек наш ее хвать!.. Девица потом нас, мастеров, проклянет… А разве мы этого хотели! И по-хозяйски и по художеству рассуждая, всю эту часть рисунка надо повернуть, по-моему, вот так…
И все трое, попеременно передавая друг другу то карандаш, то циркуль, еще кое-где выправили рисунок. Потом все пошли в столовую.
Едва успел Ян сесть за стол, как вбежала Маня, громко хлопая в ладоши:
— Ян, Ян! Чехословацкая передача по радио!
— Где? — вскинулся от неожиданности Ян.
— Да у нас же, во дворе! Сейчас будут передавать!
Когда Ян Невидла выбежал на заводский двор, из черного колокола репродуктора уже раздавался голос диктора:
«Восьмого апреля тысяча девятьсот сорок четвертого года Красная Армия вышла к государственным границам Советского Союза и Чехословакии… Эту весть с восторгом встретил измученный гитлеровскими палачами, но непокоренный народ Чехословацкой республики…»
— Непокоренный народ! — благоговейно повторил Ян и, сняв фуражку, замер, как на посту.
«…Мы находимся на обширном плацу, где происходит смотр войск и парад Чехословацкой бригады, которая завтра отправляется на фронт», — продолжал голос диктора.
Яну Невидле казалось, что он не только слушает, но и сам находится на этом обширном плацу, который описал диктор. Яну будто виделись нежно зеленеющие холмы и рощи, апрельское теплое небо над русской равниной, где, готовясь в бой с лютым врагом, развернулись строем чехословацкие войска. Он слышал, как, братски касаясь друг друга, плещутся по ветру алые флаги Советского Союза и красно-сине-белые флаги Чехословацкой республики. Когда заиграли чехословацкий гимн, у Яна Невидлы жарко забилось сердце. И вдруг словно огонь пробежал в его крови, — он услышал мужественный, спокойный голос, который говорил на чешском языке:
«Перед вами великая цель — освобождение любимой родины… Эта цель стоит борьбы и жертв. Вы пойдете вместе с Красной Армией мстить за муки своего народа…»
Потом русский генерал говорил о том, как чехословацкие воины уже заслужили себе славу в боях у деревни Соколово, на подступах к Харькову.
«В рядах белорусских и украинских партизан бьются поляки, чехи, словаки… Растет боевое единство славянских народов, скрепленное кровью славянских патриотов!»
Потом слово взял чехословацкий генерал. Опять, как песенная мелодия, зазвучала чешская речь. Генерал напомнил, что первым из славянских воинов, получивших звание Героя Советского Союза, был подпоручик Оттокар Янош, смертью храбрых погибший в боях за освобождение Харькова.
«Каждый из наших солдат прошел тяжелый путь, чтобы попасть на советскую землю, под братский кров…»
Биографии чехословацких воинов, о которых очень кратко, но выразительно упомянул генерал, походили на события в жизни Яна Невидлы. Чех Стефан Кручел, насильно угнанный в Германию, перешел из гитлеровской армии к белорусским партизанам. Словак Эло Гамбора подобным же образом перешел к украинским партизанам. Братья-чехи Безлачик, как и Ян Невидла, рабочие-металлисты из Праги, перешли к русским партизанам, сражались в брянских лесах. Надпоручик Марчел привел с собой целую воинскую часть: сначала он разыскал своих соотечественников, разбросанных в разных ротах и соединениях; затем распропагандировал их, а далее эти чехи и словаки сами стали пропагандистами свободолюбивой борьбы, — так расширялся круг смельчаков, которые наконец нашли время и место, чтобы перейти на сторону Красной Армии.
Когда в честь целой вереницы имен, упомянутой генералом, все поле грянуло: «Наздар!», Ян, гордясь своим народом, вскинул руку и тоже крикнул:
— Наздар!
«Присяга и знамя святы, — строго и торжественно звучал голос чехословацкого генерала. — Солдат может потерять все, даже жизнь, но честь — никогда! Следуйте во всем высоким примерам воинов Красной Армии! Каждая победа Красной Армии — наша победа!»
Когда над невидимым русским полем раздались слова чехословацкой воинской присяги, Ян Невидла стал громко повторять их:
«Клянемся всем, что нам свято… что мы с радостью положим и жизни наши на алтарь Родины… что мы будем сплочены в бою… что мы будем бороться до конца…»
Чехословацкие воины запели народную песню, сложенную еще сподвижниками Жижки, и знакомая с детства боевая мелодия, как вешний гром, ударила в сердце Яна Невидлы. Потрясенный суровым восторгом, он повторял слова старинной боевой песни:
Бейте врага, не страшитесь!
Вы — воины за правду…
Потом Ян услышал военную команду и вслед за ней ровный гулкий топот тысяч сильных ног, — то шагали воины Чехословацкой бригады, готовясь к бою. И, словно видя их лица и взгляды, зовущие его за собою, Ян Невидла чуть не шагнул вперед широким солдатским шагом — и вдруг увидел, что на заводском дворе полно людей. Было ясно, что все, как и он, прервали свой обед, чтобы послушать радиопередачу, посвященную чехословацкому войску. Было ясно видно по выражению этих дружественных ему лиц, что слушатели во всем понимали его и разделяли его радость и гордость тем, какие славные, боевые ребята пойдут в бой вместе с Красной Армией.
Чехословацкая передача кончилась. Все возвращались в столовую.
Иван Степанович, садясь за стол напротив Яна, сказал задушевно:
— Вот ты, брат, повидался со своими.
По дороге домой Ян посвятил старого мастера во все свои планы.
Восьмого апреля, два дня назад, прочитав сводку Совинформбюро, взволнованный Невидла отправился в госпиталь к Пластунову — посоветоваться, каким образом ему, честному чеху, стать чехословацким солдатом. Пластунов обещал помочь Яну репатриироваться, обещал также дать ему хорошую характеристику, — чтобы чехословацкое военное командование знало, какого солдата оно принимает. А сегодня Ян узнал фамилии посла его республики и ее боевых генералов. К тому из них, который приводил солдат к присяге, он и обратится. Он пошлет генералу вместе с «полным описанием» своей жизни просьбу принять уведенного проклятым Гитлером честного чеха, а затем советского партизана и советского рабочего в Чехословацкую бригаду. Он будет биться за освобождение своей родной страны рядом с Красной Армией, которой он счастлив будет помогать. В детстве и подростком он вместе с отцом пас стада богатых мужиков, исходил Восточные Карпаты, Прикарпатье, Бескиды, пробирался с отарою сквозь леса, пересекал степи. Он может быть недурным разведчиком, потому что, как сейчас, помнит горные дороги, проселки и тропки, по которым довелось ему шагать.
— Иван Степаныч, скажите мне: будут у меня на родине довольны, какой я есть? — спрашивал Ян, взволнованно заглядывая в лицо Лосева.
— Чего ж им быть недовольными тобой? — вдруг рассердился Иван Степанович, — Зря-то не толкуй, а соображай. Можешь сказать потом своему генералу, что ты не сидел на месте, а наступал. Вот тебе город Кленовск! Помнишь, небось, какая эта улица была восемь месяцев назад?
— Эта?.. Ямы одни да этот… как его?
— Бурьян. Так? А теперь глянь-ка из конца в конец — всюду леса. А Дом специалистов отсюда видишь, Ян?
— Вижу! Самый большой в городе!
— Так вот, скажи своему будущему командованию, что ты этот дом восстанавливал, что ты отличный завод восстанавливал, что на этом заводе ты недурным стахановцем стал, — значит, ты, как и весь наш Советский Союз, в наступление шел! Нет, брат, ты не серди меня. Дай бог каждому в таком виде, как ты, домой вернуться!
Иван Степанович Лосев и Артем Сбоев уехали в один день. Целая толпа провожала их. Оба переходили из объятий в объятия, сопровождаемые дружескими «спасибо» и пожеланиями на будущее. Когда поезд уже скрылся за поворотом, Игорь Чувилев надел шапку и вздохнул.
— Ты что? — тихонько спросил его Сунцов.
— Жалко с Артемом расставаться. Что ни посоветует бывало, все на пользу.
— А мы ничего не значим для тебя? — упрекнул Сунцов и посмотрел на Сережу, ища в нем поддержки.
— Ну, что ты! — и Чувилев крепко сжал его руку. — И все-таки, знаешь, странно будет на первых порах: надо думать уже не об одной бригаде, а о многих… а люди разные.
— Еще какие разные-то! — повторил Сережа и присвистнул. — Одни тебя уважают, а другим ты поперек горла становишься.
— Почему поперек горла? Кого ты имеешь в виду?
— Тюменеву, например, — усмехнулся Сережа. — Как прочла она приказ о твоем назначении, так и фыркнула, как бешеная кошка: «Скажите пожалуйста, кого в начальство поставили! Опытных людей не замечают, а мальчишку назначили».
С наскока Лизы Тюменевой и начался первый обход Игоря Чувилева по цеху. Она стояла в проходе, упираясь руками в бока и кривя пухлые губы язвительной улыбкой.
— Эй, мастер! Остановись-ка тут, не торопись! Смотреть надо лучше, на то и мастером поставили!
— А в чем дело? — слегка растерялся Чувилев, и она заметила это.
— Что ж, так и быть, разъясним мастеру… Через пятнадцать минут начнется смена, — так? Сознательные люди уже пришли на свои участки, от сменщиков все, что требуется, принять, в курс дня войти, а лентяев и лежебоков еще не видать. Извольте полюбоваться: на этом станке Банников работает, а на этом его дружок закадычный Пашка-верзила. Дал бог соседей, — сердце разрывается, глядя на их работенку!
— Мне известно, как они работают, — совсем спокойно произнес Игорь. — Для чего вы мне это рассказываете, товарищ Тюменева?
— Для того, чтобы вы их гнали с завода! — выкрикнула Лиза и почти с ненавистью взглянула на Чувилева. — Я не желаю, чтобы на мою честную работу тень падала из-за этих лодырей! Я перевыполняю план, а рядом со мной снижают, я — вверх, а они — в яму. Нет, довольно этих безобразий! Если этих типов не выгонят немедленно…
— Товарищ Тюменева! — остановил ее Чувилев, стараясь смотреть ей прямо в глаза, сузившиеся в щелочки от злости. — Вопрос о том, кого гнать с завода, решается завкомом и директором… и не так, на ходу, стоя на одной ноге.
«Кажется, я все-таки отбрил ее немножко!» — подумал, отходя, Игорь.
В тот же день, на летучке, Тюменева опять скандалила, обвиняя нового сменного мастера в «потачке» лентяям.
— Вот я возьму и т-так двину ее, бешеную бабу, чтобы язык не распускала! — шипел Игорь-севастополец на ухо Чувилеву. — Вот как скажу, что она хочет тебя дискредитировать с первого же дня… Ей самой хочется быть мастером…
— Погоди, погоди, — удерживал своего друга Чувилев, перехватывая его руку, ежеминутно готовую подняться в воздух.
Вечером, уже дома, Игорь-севастополец сердито упрекал друга:
— Ну какого черта ты удерживал меня? Я же тебе хотел помочь…
— Спасибо, но сейчас не то требуется, — раздумывал вслух Чувилев. — Если вы трое будете наваливаться на всех, защищая меня, такая вот Лиза Тюменева сразу начнет кричать, что, мол, «дружки» Чувилева всем хотят рот зажать, и тому подобное. Нет, не с этой стороны надо подходить к вопросу.
— Никогда я не думал, что Тюменева окажется такой завистливой.
— Не знаю, всегда ли она такая, но одно знаю: работает она здорово, красиво работает — приятно смотреть!
— А из-за этого, значит, спускать ей все ее штучки? — совсем рассердился Игорь-севастополец.
— Но посуди сам: если человек отлично работает и не выносит бездельников, значит, есть в нем что-то настоящее… и, значит, я могу найти с ним общий язык.
— А если он этого не понимает? — насмешливо спросил севастополец.
— Значит, я должен убедить его.
Утром Соню будило солнце.
— Шесть часов только, а ты уже вскочила, неугомонная! Какие такие дела у тебя неотложные? — ворчала няня.
Дела были как раз самые неотложные, дня всегда не хватало. Этот длинный весенний день виделся Соне весь, от начала до конца, наполненный щедрым апрельским солнцем: он будто лежал у нее на ладони, как хрустальный шарик, просматриваемый ею насквозь, играющий неисчислимыми искрами и огоньками.
Когда Соня работала в вечерней смене, на стройку она бежала к семи, часам утра и успевала закончить свой план уже к двенадцати часам. Надо было еще сбегать в госпиталь. Все знали, что она навещает Пластунова. Одни считали, что Соня, как секретарь комсомола, выполняет поручения больного парторга (об этом всегда с серьезным лицом говорила Маня Журавина); другие перешептывались, что Соня ходит в госпиталь «неспроста». А она, не замечая никаких толков, неслась со стройки домой, прыгая через лужи и ручьи. Торопливо переодевшись, Соня будто на крыльях летела в госпиталь.
При взгляде на Дмитрия Никитича сердце у Сони билось частыми, веселыми толчками. Она садилась возле него, поила его чаем, рассказывая заводские новости. Ему чрезвычайно нравилось также слушать о том, что́ она играла вчера на рояле, новое или старое, как прошла очередная лекция Павлы Константиновны.
Часы в коридоре били два. Соня испуганно удивлялась:
— Уже! Подумайте!
Она пересекала площадь, чувствуя необыкновенную легкость в каждом своем движении, не зная, что Дмитрий Никитич смотрит ей вслед из окна.
На заводе все казалось ей интересным, важным, работа давалась будто даже без всяких усилий. Душа ее была полна неиссякаемой радости, казалось — ее хватило бы помочь сотням людей.
Вечером Соня, забравшись с ногами на кушетку, читала. События и люди, о которых повествовала книга, рисовались воображению ее выпукло, ярко и звучно, будто Соня их наблюдала из окна. Готовясь к занятиям в политкружке заводских комсомольцев, который она вела по поручению партбюро, Соня так же ярко представляла себе знакомые лица заводской молодежи и заботливо, как старшая сестра о многих братьях, думала обо всем и о каждом: кому и что именно труднее дается по программе, кто и о чем плохо отвечал на прошлом занятии кружка, кому надо повторно объяснить то, что он еще не усвоил, — за что бы она ни бралась, ее хватало на все, большая веселая сила, не убывая, кипела в ней.
Утром шестнадцатого апреля сияющий Игорь-севастополец объявил своей бригаде сводку Совинформбюро: войска Отдельной Приморской армии овладели городами Ялта и Алупка и заняли более сорока других населенных пунктов.
— Товарищи! Ну и дела! Скоро мой Севастополь освободят! — крикнул на весь цех бригадир Семенов и сделал такое коленце, что Лиза Тюменева засмеялась:
— Артист! Смотри, не начни плясать!
— А у нас сегодня станки запляшут! — серьезно пообещал Семенов.
В цехе с утра чувствовалось повышенное настроение: на все бригады было роздано приспособление Чувилева и Семенова.
Для Чувилева выдалось горячее утро: все зазывали его, спрашивали совета, все желали «от самого» узнать, правильно ли они обращаются с этим небольшим, но очень существенным приспособлением к станку. Но довольно скоро в бригадах оценили простоту его конструкции и безотказность работы.
— Да это, братцы мои, просто чудный «постреленок!» — крикнула Лиза Тюменева, ловко подхватывая на лету детали. — Эй, сменный мастер!
— Что, Лизавета Алексеевна? — спросил, подходя, Чувилев.
— Ну, мастер! Что хорошо, то хорошо! Спасибо, замечательную штучку придумали: славы прибавляет и заработок увеличивает!
— Рад, что мы вам угодили, Лизавета Алексеевна, — шутливо раскланялся Чувилев.
— А знаешь, — вдруг зашептала Лиза, быстро действуя голыми до локтей, сильными руками, — я все-таки скандалить буду, если и теперь соседушки, вроде Банникова, своей хлипкой работенкой снижать будут наши цеховые цифры! Буду скандалить!
— Вы же знаете, что у Виталия сейчас бригадир Сунцов. Выправятся!
Виталий Банников, потный и красный, работал у своего станка, еле успевая снимать детали.
— Ну как? — спросил Чувилев.
Виталий на миг поднял голову, — лицо у него было изумленное и растерянное.
— Эт-то, знаешь, черт-те что… Я словно горю весь…
— Гори, гори ясно, чтобы не погасло! — пошутил, подмигивая ему, Чувилев и направился к великовозрастному Павше.
— Н-ну… уф…. — отдуваясь, заявил Павша, суетясь около станка. — Дает жизни ваш «постреленок», дает жизни!
Через четыре дня Сунцов сообщил Чувилеву, что случайно узнал от заводских счетных работников; заработки по цеху круто подскочили вверх.
— Еще бы! — не удержавшись, гордо улыбнулся Чувилев.
— Понимаешь, это здорово! — продолжал довольный Сунцов. — Как только будет готова жилплощадь, мы с Юлей распишемся, — это давно уже решено. Нам сразу же понадобится уйма всякой всячины! Юля мечтает купить большое туалетное зеркало… и чтобы обя-за-тельно овальной формы…
— Чего захотела! И обязательно овальное ей подавай! — засмеялся Чувилев.
Он расхаживал по цеху, как именинник, видел вокруг веселое напряжение труда и радовался про себя.
Через несколько дней на участке Сунцова произошла крупная неприятность: Виталий Банников запорол целую кучу деталей и сломал приспособление. Чего-чего, а уж такого позора Чувилев никак не мог ожидать.
Сунцов, показывая ему исковерканный металл, говорил, почти заикаясь от возмущения:
— Этому… этому просто имени нет! За всю нашу заботу и возню с ним Банников отплатил нам самым черным делом. Он теперь уж не только бракодел, но и станколом.
Лиза Тюменева заглянув к соседям, торжествуя, сказала Чувилеву:
— Что я тебе советовала, молодой человек? Гони балбесов с завода, гони! А ты их все мариновал, добро какое!
Виталий Банников, жалкий, бледный, стоял, опустив руки и сгорбясь как перед судом.
— Как же такой позор случился с тобой? — спросил Чувилев.
Банников поднял на него мутный измученный взгляд.
— Не знаю… не понимаю… У меня голова кругом идет… Нет, мне уж не подняться, ни за что не подняться!
— Но как это случилось? — приступил к нему Чувилев.
— Да с мамой опять… — уныло начал Виталий. — Все было хорошо, она уже перешла было на станочную работу. Но когда появилось новое приспособление, мама вдруг испугалась: «Нет, нет, с этим я не справлюсь!» Мы с Тамарой ее убеждали, что ведь просто все в нем придумано, понять только надо и следить за рукой… Но мама — ни в какую: быстроты она боится, в себя не верит. И вдруг, не посоветовавшись с нами, попросила завком перевести ее в проходную, — оттуда старичок на пенсию ушел. А в проходной маме не повезло: из жалости, чтобы не подводить опоздавших, брала от них табель… и нарезалась! Комиссия в проходную нагрянула, дознались, кого и когда мама пропускала. Маме объявили строгий выговор с предупреждением… Она всю ночь сегодня проплакала, а мы с Тамарой не спали, еле-еле притащили ее на завод…
— Ох, уж эти Банниковы! — рассказывал Чувилев Соне. — Тришкин кафтан какой-то: в одном месте починишь — в другом лопнет. Тюменева на летучке громы и молнии мечет: «Гоните немедленно этого станколома!» А Виталий только начал выправляться…
— Ужасно неприятно! — расстроилась Соня. — Знаешь, я даже не придумаю сразу, что нам делать.
— Ох, тетя Настя будет недовольна! — сокрушенно вздохнул Чувилев. — Еще вчера она хвалила работу нашего участка — и вот на́ тебе!
— Скоро она нас к себе вызовет, ведь до нее все мгновенно доходит, — сказала Соня и не ошиблась.
Действительно, тете Насте, как всегда, скоро все стало известно. Сменный мастер Чувилев и секретарь комсомола Челищева, вызванные к ней, не без смущения посматривали на ее серьезное лицо. Тетя Настя не спеша перевязала суровой ниткой стопку цеховых рапортичек, отметила что-то в своей записной книжке и наконец подняла на них озабоченный взгляд:
— Ну… руководители, незадача получилась?
Соня и Чувилев согласно вздохнули.
— А что ответил вам сам станколом? — угрюмо спросила тетя Настя.
Соня и Чувилев передали оправдания Виталия.
— Станколома за ушко да на солнышко, канителиться с ним нечего. Напиши против него, Игорь, резкую статью в многотиражку. Мы, завком, тебе это поручаем, как одному из молодых командиров производства.
— Обязательно напишу, тетя Настя. Уже на весь завод эта печальная история прогремела… Я Виталия словом прожгу насквозь, чтобы до самой печенки пробрало! — ожесточился Чувилев.
— А мы Банникова на комсомольско-молодежном совещании так пристыдим, чтобы он на всю жизнь запомнил, какой это позор — станок сломать и кучу деталей запороть! — в тон Чувилеву пообещала Соня.
— Все это нужно сделать, — одобрила тетя Настя, — но только этим вопрос не разрешится.
Ее глаза сузились, будто она напряженно глядела куда-то вдаль.
— Мы, руководители, обязаны по партийному работать, мы должны поднимать людей… Были бы они честные, а до всего остального мы доберемся. Вот и тут, никак иначе не скажешь, — проблема, со всеми ее особенностями.
Тетя Настя положила на стол крупную, красивую руку и, разведя в стороны длинные, сильные пальцы, с улыбкой задвигала ими в воздухе, как будто ее забавляла эта игра.
— Вот таким манером, когда пальцы в разные стороны глядят, хлебной крошки со стола не возьмешь. Скажем, вот Банниковы в таком именно разомкнутом состоянии и пребывают: завод — одно, дом — другое, улица — третье и так далее. Понятно?.. Так. Знаете, в чем беда Виталия и его матери? — раздумывала вслух тетя Настя. — У них жизнь раздваивается: завод их тянет вверх, а дом, улица — вниз. Как бы сделать так, чтобы жизнь у человека была одна, чтобы завод входил с ним в дом… а?
— Я что-то не все понимаю, — смутилась Соня.
— Очень просто! — продолжала с увлечением тетя Настя. — Дадим Виталию бригаду из новичков… и маму его к ним в придачу!
— Мне это очень нравится! — оживилась Соня. — Виталий, конечно, неврастеник, но не дурак. До сих пор мы его вели и направляли: пусть-ка теперь он сам поуправляет, пусть-ка возьмет на себя ответственность…
— Допустим, так. Но мамашу это обуздает? — спросил Игорь.
— Что мамаша? — улыбнулась тетя Настя, — В проходной ей после головомойки работать будет трудно, а тут сын сам начнет ее подтягивать. Так что она станет не только его мамой, но и членом его бригады. Да и разве мать будет подводить сына? На том и порешим… Ладно? Да, вот что: после того как статья в газете и собрание пройдут, вы пошлите-ка опять ко мне эту «даму», товарища Банникову! — и тетя Настя рассмеялась добрым и строгим смехом.
Когда сменный мастер Чувилев поведал Виталию о предложении завкома, Банников вначале удивился, потом на его вытянутом и растерянном лице появилось выражение любопытства и даже хитрости.
— Гм… может быть, и получится что-то… — наконец промычал он. — Не станет же мама подводить меня… Ее сегодня в завком вызывали… по этому поводу, наверно? Как ты думаешь?
— Именно по этому, — подтвердил Чувилев. — Теперь, брат, все в твоих руках!
Через два дня Чувилев, незаметно подойдя к участку Виталия, увидел, как парень, ничего не замечая вокруг, говорил своей матери:
— Главное, мама, не бойся… а потом не делай руками лишних ненужных движений, — на это ведь тоже время уходит. Повтори… Так… Так… Стой! Вот опять лишнее движение. Следи за рукой, мама!
Чувилев обошел их сторонкой, чтобы не помешать уроку, и подумал:
«Примерно вот так же я его учил… он даже мои выражения употребляет! Дело-то, кажется, пойдет. Тетя Настя хорошо придумала! Но почему это простое решение мне не пришло в голову? Наверное, я еще не все понимаю в людях, не все учитываю».
Чувилева охватило острое недовольство собой:
«Не слишком ли скоро я начинаю радоваться?.. Мало разве жизнь меня щелкала по носу: «Гляди в оба, думай, взвешивай!» Да, создавать кадры надо изо дня в день в большом и малом, и не успокаиваться, никоим образом не успокаиваться! Ну, почему я сейчас не подошел к Виталию? Может быть, у него затруднения есть, а он из-за глупого самолюбия не хочет признаться в этом. Ну-ка, посмотрим, как управляется новоиспеченный бригадир?»
И Чувилев решительно повернул к участку бригадира Банникова. Виталий в самом деле оказался в затруднении из-за некоторых «мелочей хозяйства», как он выразился, и приход Чувилева помог быстро устранить все эти помехи.
— Ты не стесняйся, Виталий, сигнализируй немедленно о всяких недостатках, — посоветовал Чувилев. — Бригадир не только просит и заявляет, но и требует… и ты требуй. А если, скажем, тот же сменный мастер плохо поворачивается, заводи даже скандал!..
— Это что ж, в мой огород камешки летят? — громко засмеялась Тюменева.
Чувилев увидел ее усмешливое лицо, и неожиданная мысль словно толкнула его.
— Лизавета Алексеевна, у меня к вам большая просьба, — сказал Чувилев. — Возьмите шефство над вашими соседями: советом им помочь, иногда и контроль навести, иногда и ободрить. Им поможете и себя от лишнего беспокойства избавите…
— Можно, — раздумывая произнесла Тюменева. — Только скажи им, что я строгим шефом буду, промашек не спущу: где лаской, а где и таской!
«А с ней вполне можно договориться! — подумал Чувилев. — Не все тебе, голубушка, только скандалить. Покажи, как ты другим помогать умеешь!»
Перелом ключицы и сильный вывих левой руки уже второй месяц держали Пластунова в постели.
— Мне остается терпеть и, презирая это вынужденное лежание, все-таки работать и работать! — шутя говорил он Николаю Петровичу и Соколову, которые часто навещали его.
— Действительно, работа здесь идет вовсю! — засмеялся Соколов. — Главный врач, сестры, все раненые бойцы и офицеры могут подтвердить, что здесь образовался как бы филиал Кленовского завода!
— Еще бы — согласился Николай Петрович. — Каждому хочется рассказать парторгу об успехах своей бригады, посоветоваться.
— А вы заметили, как внимательно следят раненые за жизнью завода? — подхватил Соколов. — В госпитале знают наперечет не только всех заводских посетителей и заводские победы, но знают и про городскую стройку, какие там затруднения разрешаются, какие замечательные дела творятся. Здесь ведь лежат и бывшие токари, и сталевары, и кузнецы… все это дело им родное.
— Люди уже смотрят в мирную жизнь, — сказал Пластунов. — Недавно был у меня Игорь Чувилев, и мы с ним подсчитали: бригада его тезки и соавтора по конструированию Игоря Семенова, которая еще два месяца назад выполняла план конца сорок четвертого года, теперь перешагнула в план сорок пятого года. Бригада Анатолия Сунцова тоже вот-вот перешагнет в сорок пятый год.
— Перешагнет через два дня, — объявил Николай Петрович. — Но, пожалуй, их скоро обставит Лизавета Тюменева… А за ней уже тянется Евдокия Денисова.
— Вот видите! — обрадовался Пластунов. — Вот видите! Как быстро все жизненно сильное становится общим явлением! И, признаться, эти явления воодушевляют меня в работе над диссертацией.
— Главврач недавно мне жаловался на вас, — подтрунил Соколов: — «Мало, говорит, ему завода, так он здесь еще целое научно-исследовательское бюро открыл!»
— Что говорить, активный больной! — и Николай Петрович указал на два вплотную сдвинутые столика-этажерки, на которых тесно лежали книги, коробки с самодельной картотекой, стопка тетрадей, газетные вырезки.
— Материалы здесь собраны, конечно, очень скромные, — улыбнулся Пластунов. — Но они помогут мне изложить правдиво все, что я видел своими глазами, и все, чему я научился как рядовой деятель нашей истории. Когда я читаю или слышу о многих новых заводах, домах, шахтах, железных дорогах, обо всем созданном впрок за эти два с небольшим военных года, я всегда думаю: созидание пятилеток продолжается и сквозь огонь войны! Скажите, разве все эти новые заводы-красавцы не будут служить нам завтра, в мирной эпохе?.. Завод, который делал танки для фронта, будет завтра, в дни мира, выпускать тракторы и комбайны. Завод, выпускавший эскадрильи истребителей, будет строить комфортабельные пассажирские самолеты для Гражданского флота. Фабрика, где сейчас ткут плащ-палатки и прочий военный текстиль, будет выпускать сукно. На что ни взглянешь, во всем видишь завтрашний день. Спросите у любого труженика нашей страны, и он вам скажет, что мечтает как можно скорее работать для мирной жизни.
Эх, люди мои, дорогие советские люди! Я вспоминаю, что видел за эти годы, и хочется, товарищи, дерзко заглянуть в завтрашний, послевоенный день. Наши враги ожидают — это по всему видно, — что мы выйдем обескровленными… Еще бы: ведь мы потеряли больше всех! В Америке, например, ни одно стекло в окне не разбилось от взрывной волны, и американцы вообще не представляют себе, что такое разрушенный город, где десятки тысяч людей остались без крова. Какой-нибудь экономист, вроде Стюарта Чейза, подсчитав наши потери, ужаснется и начнет нам предрекать десятилетия ущербной, обескровленной жизни, — пока-то мы встанем опять на ноги… И невдомек будет почтенному джентльмену, что наша экономика — особенная: это расширенное социалистическое воспроизводство с его быстрыми темпами, повсеместным новаторством и созданием новых отраслей промышленности. Зарубежным экономистам трудно вообразить себе, что силы советского народа неисчислимы, как сказал Сталин. Мы потеряли сотни тысяч мастеров цветущего возраста, — но, несмотря на страшные потери, сколько новых молодых сил воспитали люди нашего рабочего класса! Многие западные исследователи еще не знают, как богаты внутренние источники энергии советского народа! Я смотрю в завтрашний день и вижу: нет, не обескровленной, выпрашивающей на бедность, а гордой страной, материально и духовно обогащенной великой своей борьбой, войдет наша Родина в мирную эпоху, в новую пятилетку!.. Я знаю, откуда у меня, простого человека, эта уверенность и эта способность предвидеть. Меня и всех нас воспитывали партия, Сталин. Сталин!.. Когда у нас было тяжко на душе, мы думали о Сталине; рубиновые звезды на кремлевских башнях теперь не горят, но в Кремле — Сталин! Мы слышали его родной голос, и мысли его, нашего гения, вели и поднимали нас. Мы верили в Сталинский план победы, и вот мы видим его в действии! Миллионы людей думают: какое счастье, что нас ведет Сталин, наш учитель, наш гений! Хочется, товарищи, трудом и всей жизнью своей выразить преклонение перед ним, перед его великим мастерством руководства!.. Да, товарищи, именно эта мысль побудила меня начать мои записи. Если историк Великой Отечественной войны найдет в моих записях рядового работника партии несколько типичных фактов, я буду совершенно счастлив!..
Пластунов долгим взглядом посмотрел на своих гостей.
— Вы понимаете меня, дорогие друзья, мне очень хотелось поделиться с вами главными мыслями, очень важными для моей скромной работы.
Когда, после оживленного разговора, Назарьев и Соколов ушли, Пластунов увидел на белой створке ширмы тень знакомой головки с тугим узлом на затылке.
— Соня?!
— Я здесь, — ответил тихий голос, и Соня подошла к нему.
— Соня, что это значит? — недоумевал Пластунов, сжимая холодную узенькую руку Сони. — Почему вы не показались раньше?
— Я не хотела мешать интересному разговору…
— Но как же я не увидел, когда вы появились, Соня?
— Я вошла в другую дверь… и стала слушать…
— Нет, нет, у вас что-то есть на душе! — настаивал Пластунов.
Соня еле выдержала его ласково-обеспокоенный взгляд и насильно улыбнулась дрожащими губами, — ей вдруг захотелось плакать, прижавшись к его плечу.
— Соня, может быть, я чем-нибудь огорчил вас? — прошептал Пластунов. — Ну, посмотрите на меня!
Соня испуганно глянула на него.
— Нет, нет… Разве вы можете огорчить меня, Дмитрий Никитич?
Пластунов помолчал и вновь осторожно сжал маленькую руку Сони.
— Помните всегда, Соня, что мы с вами друзья… что я… я во всем готов помочь вам…
Глядя бессонными глазами в серебристо-синеватое небо короткой весенней ночи, Соня говорила себе в сладком ужасе: «Я люблю его… Я только теперь начинаю понимать, как его люблю, что значит он для меня. А он?.. Любит ли он меня так, как я его? Маня уверяет, что он меня любит… Но вдруг это только дружеское отношение ко мне?.. Может быть, он даже не подозревает ни о чем?..»
Она не знала, что Дмитрий Никитич в эту минуту тоже, думал о ней. Посасывая трубочку тайком от дежурной сестры, Пластунов вспоминал. Все, что делала для него Соня, вносило тепло и свет в его одинокую жизнь. Он вспоминал звучание ее голоса, ее глаза, наивно-открытую смену выражений ее лица, которое вдруг по-женски пышно хорошело, когда румянец загорался на ее бледненьких щечках. Едва ли ей приходило в голову, как жадно запоминал он каждую мелочь, которая говорила ему о том, что душа Сони тянулась ему навстречу. Но с осторожностью человека, испытавшего боль потери, Пластунов еще боялся верить приближающемуся счастью. А может быть, все, что радовало его, — только выражение сочувствия, окрашенное яркой и непосредственной щедростью, которой так богата молодость?
Через несколько дней врачи разрешили Пластунову осторожно двигать левой рукой, обещая скоро снять гипс с плеча. Соня радостно встретила это сообщение:
— Воображаю, как вам надоело лежать в духоте! На улице седьмое мая, а вас все не выпускают. У нас опять приятная новость, Дмитрий Никитич.
— Ну? — встрепенулся Пластунов.
— Люди переезжают в восстановленные дома… и ваша квартира тоже скоро будет готова! — сияя, докладывала Соня. — Знаете, кто у нас сейчас главный герой дня? Ольга Петровна Шанина. Все только и пристают к ней, когда она выдаст ключи от квартир и комнат. А она непреклонна: «Ключи получите, когда до последней задвижки и гвоздика будет проверено качество отделки квартир!» Кто-то пожаловался на нее Соколову, но он стал на сторону Ольги Петровны. А краска в вашей квартире на полу еще не просохла. Я забежала туда сегодня и проверила… собственной рукой!
— Спасибо, спасибо за хлопоты! Значит, Соня, скоро будем справлять новоселье… Шампанское за мной! — пошутил Пластунов. — Теперь к делу: принесли вы мне мою большую папку?.. Очень хорошо, спасибо, Соня. Развяжите ее.
Соня стала развязывать папку и вдруг застыла от неожиданности, — на колени к ней скатилась небольшая фотокарточка.
— Это… ваша жена?
— Да.
И хотя Соня не спрашивала, Пластунов рассказал ей историю своего знакомства и любви к Елене Борисовне.
— Я прожил с ней четырнадцать счастливых лет.
— Да… — задумчиво вздохнула Соня и снова внимательно посмотрела на карточку. — Любить так долго и потерять — это ужасно тяжело…
«Она не ревнует к прошлому», — отметил про себя Пластунов, и ему стало легко, будто девушка, которую он любил, чем-то навек одарила его.
Возвращая карточку, Соня смущенно и озабоченно добавила:
— Надо для этого портрета заказать красивую рамку, например из клена…
— Да, непременно закажу, — ответил Пластунов, благодарно тронув ее руку.
Пластунов вышел из госпиталя только во второй половине мая. Соня, по уговору, зашла за ним, и вместе они вышли на улицу. Пластунов зажмурился от жаркого солнца и вдруг громко расхохотался.
— Ну? Что такое? — тоже смеясь, спросила Соня. — Что вас рассмешило, Дмитрий Никитич?
— Радуюсь, Сонечка, радуюсь, что кончилось госпитальное лежание! — и Пластунов схватил руки девушки. — И… какая вы сегодня!
— Ну, ничего особенного… — смутилась Соня.
— Все особенное! — весело настаивал он. — Белое платье, белая шляпа… прелестно! Всегда носите эту шляпу!
— А я и надела ее для вас! — неожиданно призналась Соня.
— Умница! — похвалил он, еле сдержавшись, чтобы тут же не прижать ее к себе. — Сонечка, друг мой! Какая радость — вернуться в строй!
— Дмитрий Никитич, а ведь вы счастливый: вы возвращаетесь в день, когда десятки заводских людей переезжают в свои квартиры. А во-вторых, сегодня общее выходное воскресенье!
— Великолепно! — И Пластунов, взяв Соню под руку, воскликнул: — Немедленно идемте смотреть на это замечательное зрелище!
Дом специалистов, самый большой жилой дом в Кленовске, ярко белел на солнце, а стекла широких окон будто плавились золотом майского полудня. По линии всех этажей мелькали руки, распахивающие окна. Двери всех четырех подъездов были открыты настежь, по каменным лестницам цокали каблуки, гремели чайники, сундуки, ведра..
— Перебираемся в новое гнездо! — крикнул Николай Петрович Назарьев, кивая Пластунову и Соне.
Супруги Назарьевы, усталые, счастливые, ведя за собой четверых ребятишек, шли к угловому подъезду Дома специалистов, нагруженные чемоданами, узлами, коробками.
— Счастливого новоселья! — весело пожелал им Пластунов, размахивая фуражкой.
Отгибая тонкой рукой край шляпы, чтобы лучше видеть лицо Пластунова, Соня сказала:
— Я никогда не думала, что это может быть так приятно — смотреть, как люди переезжают на новые квартиры!
— Которые вы, Соня, строили для них!
— Да, строила… — с обиженным вздохом произнесла она. — Эти люди очень ценят мои труды, а вы…
— Что… я? — испугался Пластунов. — Что вы хотите сказать, Соня?
— Я же вам говорила, что ваша квартира скоро будет готова, а вы даже не интересуетесь, когда вы получите ключ…
— Какой же я недогадливый! — расхохотался Пластунов, ударяя себя по лбу. — Простите, милый друг, простите! А ключ, помнится, я должен получить у Ольги Петровны.
— Нет! Я уже получила для вас ключ… Вот он! — и Соня, торжествуя, вынула из сумочки ключ. — Впрочем, не берите его: как один из восстановителей этого дома, сдам вам квартиру из рук в руки!
Смеясь, она побежала вперед. Каблучки ее светлых туфелек музыкально застучали по ступеням, а белое платье летело вверх, как весеннее облачко.
— Прошу! — произнесла Соня, распахивая входную дверь. — Нет, стойте! Я проверю, все ли в порядке! — звонко приказала она, и Пластунов, улыбаясь, остановился на площадке.
Он видел, как Соня на цыпочках вошла в квартиру, обежала все три комнаты, заботливо обвела рукой подоконник, косяки, створки дверей и наконец легкой, танцующей походкой вышла в переднюю навстречу Пластунову.
— Все в порядке! Прошу!
Она стояла в широкой полосе солнечного потока, льющегося из распахнутого окна, и казалось, все в ней светилось, переливалось, играло пышными красками майского дня, все обещало новую жизнь.
С бурно бьющимся сердцем Пластунов переступил порог своей квартиры.
В трех комнатах было пусто, чисто; от желтого блеска полов, от белой эмали дверей и подоконников, отливающих золотом, от солнца и голубизны неба, что глядели в распахнутые окна, чуть дурманного запаха свежей краски — от всего веяло новизной, предчувствием большого праздника и перемен, которые будто уже глядели в глаза.
— Ну… как? — будто экзаменуя, спросила Соня.
— Прекрасно! Не знаю, как вас всех благодарить… — неровным голосом ответил Пластунов и увидел, что его волнение, как искра, передалось Соне.
Она сняла шляпу, положила ее на окно и, смущенно смеясь, сказала:
— Жарко… правда?
Пластунов будто впервые увидел ее нежный лоб, прозрачные, лучистые глаза, полуоткрытые губы — и вдруг понял, что этой минуты он ждал много дней.
— Соня… — прошептал он, протягивая к ней руки.
Он прижал к себе ее легкое тело, ее тонкие, теплые руки неумело обняли его шею — и горечь одиночества словно растаяла мгновенно от сияния ее глаз.
С улицы донеслись знакомые голоса.
— Это меня зовут… — будто пробуждаясь, улыбнулась Соня и обернулась лицом к окну.
На улице, окружив ручную тележку, наполненную разным багажом, стояли Игорь Чувилев, Игорь-севастополец, Сережа Возчий, Анатолий Сунцов и Юля.
— Сонечка! — весело кричал Чувилев. — Это квартира Дмитрия Никитича?
— Моя, моя! — в тон ему ответил Пластунов, высовываясь из другого окна. — Переезжаете, товарищи?
Хор смеющихся голосов ответил ему:
— В Дом стахановцев, напротив вас. У нас там целая квартира…
— Соседями будем… С новосельем вас, дорогие соратники! — приветливо сказал Пластунов.
— Спасибо, Дмитрий Никитич! — крикнула Юля, а вся компания громко захлопала в ладоши.
Сережа Возчий, выставив рыжеватую макушку, вдруг прогудел, как в дудку:
— Поздравьте молодоженов! — и спрятался опять.
— Юля и Толя, желаю вам счастья, счастья! — закричала Соня.
Отойдя от окна, она, чего-то смущаясь, объяснила:
— Вчера Сунцов и Юля зарегистрировались в загсе.
— Правильно, — одобрил Пластунов. — Нам с тобой, милый мой друг, то же самое нужно сделать… и поскорее…
— Погоди, — и Соня добавила, совсем как девочка: — Я должна сказать маме… ведь правда?
— Конечно, родная! Я завтра же скажу обо всем Евгению Александрычу.
Праздничный шум и голоса на лестнице, а затем несколько громовых стуков в дверь — кто-то ошибся номером квартиры — нарушили уединение.
Забыв, сколько времени они пробыли здесь, Соня и Пластунов собрались уходить.
— Ах, как все это удивительно! — сказала Соня, оглядывая пустую, залитую солнцем комнату с таким видом, будто открыла в ней что-то необычайное. — Я совершенно забыла, что здесь пусто! Наоборот, мне казалось, что здесь есть решительно все, что нужно для жизни!
— Все будет здесь, любовь моя!
Они вышли на улицу Ленина, миновали длинный корпус Дома стахановцев, который так и гудел молодыми голосами и смехом, миновали недавно восстановленное здание Центральной городской библиотеки, где уже вставляли стекла, и поднялись на холмистую сторону улицы. До войны здесь был Пионерский сквер, от которого остался только облупившийся каменный круг фонтана.
— Смотри, милая, город поднимается, встает! Видишь?
— Вижу!
Отсюда, с холма, было далеко видно вокруг. Клетки строительных лесов, янтарно желтея, возвышались в разных местах то отдельными вышками, то одна за другой, будто караван кораблей у причала. Проломы пустых кварталов, где вместо домов зияли черные ямы, пустоглазые коробки сгоревших зданий, одинокие, закопченные столбы домовых печей, буро-зеленые заросли бурьянов на пожарищах — все это сейчас, казалось, покорно отступало и, поверженное, жалось к земле, где воочию поднималась, расцветала новая жизнь. Видно было, как в домах, взблескивая стеклами на солнце, распахивались окна, и чудилось — праздничный гомон голосов, что принесли с собой хозяева в новые стены, ветровой весенней песней так и веет над городом.
— Ты молчишь? Что с тобой? — сразу что-то почувствовала Соня, заглядывая ему в лицо большими озабоченными глазами.
— Что со мной? — повторил Пластунов, глядя то на Соню, то на строящийся внизу город. — Сбылось, Сонечка, моя родная, сбылось!
И Дмитрий Никитич рассказал Соне, как полгода назад, томимый жаждой счастья, слушал ее музыку, как потом, стоя около челищевского дома, смотрел на городские развалины и возрожденный Кленовск виделся ему.
— И вот все сбывается, о чем я мечтал! Мне даже не верится: я ли это так счастлив сейчас? Скажи, ты не пожалеешь, что полюбила меня? Ведь моя молодость уж позади…
— Посмотри на меня! — вдруг тихо приказала она, и Пластунову показалось, что вся душа его погрузилась в глубину ее сияющих и в то же время по-женски строгих глаз.
Ольга Петровна Шанина открыла дверь своей двухкомнатной квартирки и зажмурилась от солнца. Хотя каждый гвоздь был вбит ее руками, все-таки вид этих двух светлых комнаток и маленькой кухни с аккуратной печью-шведкой привел Ольгу Петровну в такое волнение, что она даже прослезилась.
— Ох, не могу…
Смеясь и громко распевая, Ольга Петровна быстро развязала небогатый багаж. Раскладная кровать, трехногий круглый столик и такой же старенький венский стул, одолженные у кого-то челищевской няней, пришлись как нельзя более кстати.
— Эх, как распелась пташечка! — воскликнула Ксения Саввишна, квартира которой находилась на той же площадке.
— А что, Ксения? Даже не верится, что вся эта прелесть — та самая развалина, которую мы с тобой восстанавливали!
Ольге Петровне хотелось болтать, острить, хлопотать, расставлять вещи, развешивать занавески, но все уже было развешено и красовалось на своих местах.
— Ну, а у нас в квартире как есть голизна — стены да пол, — сказала Ксения Саввишна..
— Не горюй, Ксения, все будет! — пообещала Ольга Петровна. — На Пионерской улице скоро откроется мастерская по производству мебели из отходов строительства. Конечно, производство в скромных размерах, да и мебель будет простенькая, но все-таки самое необходимое будет и не придется сидеть на полу!..
— Ты просто настоящей хозяйкой стала на строительстве, Ольга! Все знаешь, все идут к тебе, — без зависти похвалила Ксения Саввишна.
— А как же? — просто ответила Ольга Петровна. — Скоро я ухожу с завода и буду старшим техником по городскому строительству. Как жаль, что нашего Владимира Николаича нет сейчас в городе! Как бы приятно было ему посмотреть на этот праздник переселения в новые квартиры!
— Увидит еще не раз… Время идет к лету, и дома еще быстрее будем восстанавливать.
Сняв со стены небольшое зеркальце, Ольга Петровна улыбнулась своему разгоревшемуся лицу и горячим, совсем еще молодым глазам: «Это лицо можно полюбить!»
Кончив все хозяйственные дела, она села на подоконник. Было необыкновенно приятно греться на солнце, да и давно уже не оставалась Ольга Петровна наедине со своими думами.
Знает ли Владимир Николаевич, как он дорог ей, или догадывается ли по крайней мере об этом?.. После разрыва его с женой прошло несколько месяцев, и боль в его душе, конечно, уже перегорела, да и не в его характере предаваться обидам по поводу того, что раз навсегда отрезано. Допустим, он замечает, что дорог ей, — ведь его глаза порой так тепло усмехаются Ольге Петровне, но… почему он не открывает своих чувств, почему? Да и вообще разговоров о личной жизни он избегает. Не оттого ли, что однажды он ошибся в женщине и теперь проверяет себя, а может быть, и ее, Ольгу Петровну Шанину?.. Конечно, разумный человек должен остерегаться повторения ошибок сердца…
«Ошибка сердца»… Но ведь во мне-то он не ошибается! А в себе? Должен же он себя проверить: может ли он отвечать мне так же, как я ему?.. Ведь у него прекрасная, глубокая душа, которая не допустит нечестного отношения к женщине!.. И разве может он жениться только потому, что ему, видите ли, скучно одному жить? Конечно, нет! Не из тех он людей, чтобы так поступать. Ах, чудачка ты, Ольга Петровна! Ведь в разрушенном городе ни у меня, ни у него до сих пор не имелось даже своего угла, где можно было бы начать жизнь вместе… И, наконец, скажите, пожалуйста: зачем мне торопить события? Пусть он еще больше узнает меня, пусть почувствует, как много у нас с ним общего, и тогда он мне все откроет, и это будет настоящая, большая любовь. А этого ждать надо… И, значит, умей ждать, голубушка!»
Ольге Петровне вдруг стало легко и страстно захотелось видеть Соколова, говорить с ним. «Может быть, сейчас мы и заговорили бы наконец о себе», — замирая от радостного ожидания, подумала она.
Ольга Петровна не знала, что Владимир Николаевич Соколов вернулся в город и сидел в это время у себя в комнате, заканчивая длинное письмо своей жене:
«…Я верю, Тася, что тяжелое недоразумение, доставившее нам с тобой немало страданий, наконец рассеялось. Пережитое нами обоими, конечно, оставило тени и горечь в душе, но не будем вспоминать о нем… Вначале, очень возможно, будет нам трудно, дорогая Тася, но постараемся чутко и правдиво относиться друг к другу, попытаемся создать новую жизнь, и пусть она будет не хуже прежней! Ты спрашиваешь, Тася, мог ли бы я устроить тебе приезд сюда самолетом? Думаю, что это удастся. В мае и из Сибири лететь не так уж трудно. Пропуск в Кленовск высылаю тебе авиапочтой вместе с этим письмом. Ну, Тася, жду тебя, приезжай, буду тебя встречать».
После переезда прошло еще несколько дней, «праздничных будней», как называла их про себя Ольга Петровна. В ее трудовой жизни произошла важная перемена: она ушла с завода и самым дружеским образом простилась с бригадой Сони Челищевой.
В строительном отделе горисполкома Ольга Петровна официально приняла дела по техническому надзору в присутствии Владимира Николаевича Соколова. Он пожелал ей, «строительнице», успешно работать в новой профессии, был необычайно оживлен. Отвечая кому-то по телефону, он сказал, не скрывая радости:
— Да, да, едет!
Ольгу Петровну словно что-то кольнуло.
Весь день странная тревога не покидала ее, но на другой день все рассеялось. Погода была солнечная, в меру жаркая, с мягким, бархатистым ветерком. Ольга Петровна побывала в разных концах города и ближе к вечеру зашла на участок Ксении Саввишны, где заканчивалось восстановление большой двухэтажной школы.
Едва обе вышли на Ленинскую улицу, как увидели Соколова. Он шел под руку с женщиной, высокой, стройной, лет тридцати пяти. Она была без шляпы, ветерок развевал ее высоко собранные над лбом бледнозолотые волосы. Щуря голубые глаза и улыбаясь, она слушала Соколова, который, остановившись перед Домом специалистов, что-то объяснял ей.
У Ольги Петровны потемнело в глазах и смертельный холод разлился по телу.
— Кто это?.. — прошептала она.
— Это жена к Соколову приехала, — ответила Ксения Саввишна. — Да идем-ка скорей отсюда, Ольга!
Ольга Петровна не помнила, как пришла домой, как рухнула в постель, сколько времени пролежала без движения, словно мертвая.
Открыв глаза, она увидела на стене багрово-золотое пятно заката — и вспомнила все. Нежданное, крутое горе больно сжало ей грудь.
Ольга Петровна встала с постели, пошатываясь, бесконечно слабая, легкая, пустая, как будто из нее вырвали все, чем она жила и дышала. Голова кружилась, сердце замирало. Ужасная холодная боль, казалось, раздирала ее сердце, ее мысли. Ей хотелось исчезнуть, умолкнуть навсегда, только бы не чувствовать себя.
Уж темнело. На улице весело шумела молодежь. Будто чужое, молодое счастье, дразня, прошло мимо окон, и Ольга Петровна еще сильнее заплакала.
— Ольга Петровна! — раздался вдруг близкий голос, и Ксения Саввишна вошла в комнату. — Ты что без огня сидишь? Идем-ка, душа, ко мне…
Будто не замечая опухшего от слез лица Ольги Петровны, Ксения Саввишна подняла ее с постели, приговаривая:
— Ребят моих дома нету, а у меня чайничек вскипел, идем чайку попьем.
Ольге Петровне было все равно. Она пошла, но от угощения Ксении Саввишны отказалась.
— Тогда я тебя холодной водицей угощу, — нашлась хозяйка. — Идем-ка, умойся под краном… Глаза-то совсем заплыли от слез.
— Мне все равно.
— Умойся-ка, умойся. Вот и хорошо. Небось, голове сразу легче стало? А чайку тебе все-таки налью. Ну, выпей, глотни хоть немножко, а то ведь, небось, горло сдавило.
Она ухаживала за Ольгой Петровной, как за ребенком, который еще не оправился от страха и боли после сильного ушиба.
— Чего тебе от меня надо? — наконец с тоской опросила Ольга Петровна.
— Не много надо, — просто ответила Ксения Саввишна. — Желаю, чтобы ты завтра на работу вышла бодрая и чтоб ни в одном глазу, Ольга, ни в одном глазу ничего не было заметно! Гордость надо женщине иметь, держаться крепко. Ты уважаемый в городе человек.
— Моя жизнь разбита, все у меня отняли…
— Кто отнял у тебя… и что? — медленно спросила Ксения Саввишна и осторожно подняла за подбородок поникшую голову подруги. — Ответь себе сначала, кто тебе что дал, — и, может, полегче станет. Я ведь, Ольга; все видела, что с тобой было, я все знаю. Ну, вспомни: давал тебе Соколов какие-нибудь обещания, ну?
— Нет, — глухо ответила Ольга Петровна; сознание словно после обморока прояснилось в ней. — Нет, таких разговоров у нас с ним не было.
— Помнишь, Ольга, я все тебе напоминала, что Соколов с любовью к рабочему народу относится… активность в человеке поддерживает, ободряет, хвалит его… и тебя он хвалил, и твою работу ценил…
— А я и вообразила бог знает что, — тихо простонала Ольга Петровна. — Все выдумала, сумасшедшая, тешилась, как дурочка… Разбить бы о камень эту голову…
— Не от дурости ты, Ольга, выдумывала, — то душа твоя богатела, цвет свой набирала…
Ольга Петровна привыкла считать Ксению Саввишну человеком честным, но простоватым. Ей всегда казалось, что Ксения Саввишна и не догадывалась, какие мечты волновали ее. А теперь оказывалось, что Ксения Саввишна все отлично видела и понимала.
— Зачем же ты мне тогда ничего не говорила? — горько плакала Ольга Петровна. — Зачем ты ни разу не остановила меня? Ох, не было бы для меня теперь этой муки…
— Да как же я могла тебе на глаза свою руку положить: прекрати, мол, все эти мечтания! Нет, на такое дело у меня рука не поднялась бы, уж так хорошо тебе было! Да и то думалось: может быть, в самом деле вы с Соколовым сдружитесь…
— Что же мне делать-то теперь? — с отчаянием в голосе спросила Ольга Петровна.
— Держаться, милая, держаться.
— Как же я смотреть на него буду?
— Смотри, как смотрела, будто и не случилось ничего. Сказать правду, Ольга: едва ли он что и замечал, если мысли его другой были заняты…
— Да, может быть и не замечал…
— А теперь и вовсе ему до этого дела нет. Давай уж правду резать, так-то лучше. Значит, тебе одно остается: гордость и достоинство свое соблюдать, Ольга.
Ольга Петровна вдруг представила себе длинный жизненный путь без любимого друга, без счастья. Никто не будет ждать ее дома после работы, никто не обнимет ее, ни от кого не услышит она горячих, любовных слов.
— Неужели так и не суждено мне счастье? Так и жить мне вечно одной?
— Счастье… — усмехнулась Ксения Саввишна. — Всем подавай счастье, а где его хватит? Подумай-ка у скольких женщин были мужья, были женихи… и нету, погибли за нас, за Родину… Вот и мой муж лежит где-то в братской могиле.
— И ты никогда не мечтала, что встретится тебе хороший, милый человек?..
— А кто же меня возьмет, Ольга, с четырьмя ребятами? Они были нужны их отцу родному. Да к тому же мне, как и тебе, тридцать восьмой… а рядом с нами молоденькие, хорошенькие девушки красуются.
Как всегда во время беседы, Ксения Саввишна что-то штопала, быстро мелькая иглой. Ольга Петровна, кажется, впервые открыла, что лицо Ксении Саввишны еще привлекательно своей спокойной, чисто русской красотой.
— Ох, Ксения, когда сама любишь и тебя любят, всякая работа легка, будни праздником кажутся… А когда любви нет и впереди не видно, в чем радость найти, как жить? — дрожащим голосом говорила Ольга Петровна, вдруг почувствовав, что ответ будет иметь для нее решающее значение.
— Как жить?.. — раздумчиво повторила Ксения Саввишна. — Для совести надо жить.
— Для совести?
— Да, тут тебе и радость.
Ксения Саввишна стала вспоминать вслух, как обе они восстанавливали завод, как, не отступая ни перед усталостью, ни перед морозами, превратили развалины в жилой дом, как, наконец, Ольга Петровна стала строительницей, которую все в городе знают и уважают.
— И ведь хорошо знать, что ты по совести живешь, людям пользу приносишь… На душе у тебя ясность, уверенность, и ведь это счастье тоже, Ольга!
— Как спокойно ты говоришь обо всем этом, Ксения! Неужели сердце в тебе не кипело?
— Оттого и спокойно, что вдосталь кипения этого было.. Эх, Ольга, не довелось тебе с мое испытать! Бывало зимней ночью идем мы, партизаны, по лесу — место для лагеря меняем… Мороз, усталость страшная, а в сердце такая ненависть кипит к фашистским палачам! Сколько раз думалось тогда: не надобно ни красы, ни молодости, ни богатства — прогнать бы врагов лютых с родной земли, вновь бы дышать свободно… Что мне, человеку, прежде всего нужно? Пусть земля наша будет могучей, свободной, пусть мирная жизнь строится да цветет… Вот ведь оно, самое главное, без чего я человеком быть не могу! Нет, кажется мне, счастья выше, чем свободной себя чувствовать на родной земле!.. Ну ладно, заговорилась я с тобой, не сердись, если что не так сказалось. Завтра у меня утренняя смена, — давай выйдем из дому вместе, согласна? Только я тебя рано разбужу.
Несколько дней Ксения Саввишна и Ольга Петровна вместе выходили по утрам из дому. По дороге Ксения Саввишна передавала заводские новости, рассказывала о разных смешных случаях, всеми способами тормошила Ольгу Петровну.
— Ты так за мной надзираешь, что даже до моих участков большие «крюки» делаешь, — невесело пошутила Ольга Петровна.
— Что ж, лестно за техническим городским надзором надзирать! — нашлась ответить Ксения Саввишна. — Смотри-ка, Ольга, тебя и тут ждут, и там хорошо встречают!
— Ольга Петровна, пожалуйте-ка сюда! — кричали ей с разных концов стройки.
— Сейчас, сейчас, товарищи, — отвечала Ольга Петровна.
Ее не просто знали как «начальство», но и как «добрую помощницу», которая умела требовать выполнения работ в срок и их хорошего качества, всегда была готова поддержать новое и полезное начинание. Она гордилась про себя, что заслужила славу справедливого, отзывчивого человека.
— Ольга Петровна, зайдите к нам! — кричали ей с нижнего этажа.
— Сию минуту! — откликалась Ольга Петровна.
Привычное оживление труда тотчас же повелительно охватывало ее. Она выслушивала сообщения бригадиров, отвечала на множество вопросов, спрашивала сама, торопливо записывала в свой дневник просьбы и рабочие предложения.
В трехэтажном двенадцатиквартирном доме напротив докрашивали рамы и вставляли стекла. На высоте третьего этажа голоногая девчонка, сверкая розовыми пятками, мыла стекла. Брызги воды летели во все стороны, а девчонка гнулась, как ветка на ветру, и пела:
Лучше нету того цвету,
Когда яблоня цветет…
— Эй, певунья! — крикнула ей Ольга Петровна. — Осторожнее там… еще свалишься!
— Не-ет! — хохотала девчонка, продолжая хлестать водой. — Завтра в эту квартиру переезжаем!
К дому подкатила знакомая машина. Из нее вышли Соколов и его жена.
— Здравствуйте, дорогая Ольга Петровна! Вот показываю жене наш возрождающийся Кленовск.
У Ольги Петровны заколотилось сердце и потемнело в глазах, но усилием воли она принудила себя улыбнуться:
— Целый день, знаете, на жаре… глаза даже устают от солнца.
Соколов, представив свою жену, добавил с поклоном в сторону Ольги Петровны:
— Вот, Тася, наша, можно сказать, главная строительница. Когда мне приходится выезжать, я могу быть совершенно спокоен и надеяться на ее умение и хватку в работе, как на каменную гору!
— Вы меня совсем захвалили! — опять насильно улыбнулась Ольга Петровна.
Жена Соколова начала спрашивать, долго ли восстанавливался этот большой дом с балконами и пилястрами по фасаду.
— Милая! — засмеялся Соколов. — Тут только номинально говорится «восстановленный объект»!.. По сути дела, это вновь построенный дом.
— Правда, — не скрывая гордости, подтвердила Ольга Петровна. — Если бы вы знали, какая это была развалина! Мы смогли воспользоваться только одним фундаментом… а все, что вы здесь видите, новое, как с иголочки!
День спустя после праздника переселения, едва Соня вернулась домой, Любовь Андреевна, взволнованная, вошла к ней в комнату:
— Что это, Соня? Нам с папой только сегодня стало известно, что ты собираешься выходить замуж за Пластунова и что у вас все решено. Это серьезно?
— Серьезно, мама… на всю жизнь!
— Ты… так его любишь? А ты проверила себя? Может быть, это… преклонение перед его авторитетом?
— Мама!
В глазах Сони зажглась непримиримая решимость, и мать отступила.
— Хорошо, пусть будет так. Но стыдно было бы нам отпускать тебя из дому, как говорится, без ничего. Разреши нам с отцом похлопотать для тебя!
Соня подумала, улыбнулась:
— Ну, хорошо.
— Вот и чудесно! Только ты мне уж дай некоторое время, чтобы все получилось как следует. Согласна, доченька?
— Ну… согласна.
— Соня! — закричал Чувилев, вбегая в комнату. — Уже появились первые ласточки! Вот почта за два дня — первые ответы на наше письмо!
— Давай, давай! — оживилась Соня и стала вслух читать письмо.
Действительно, это были вполне серьезные и деловые ответы на коллективное письмо большой группы кленовских комсомольцев-активистов, обращенное к советской молодежи и опубликованное в центральных газетах. В этом письме кленовские комсомольцы рассказывали о своей работе и призывали молодежь помочь им в восстановлении города. Самое первое по дате отправления письмо пришло из города Куйбышева, от Фимы Чебаковой. Оно было написано с энергическим лаконизмом:
«Я, Фима Чебакова, девятнадцати лет, окончила библиотечный техникум, работаю по специальности. Я приехала бы к вам в Кленовск, товарищи, немедленно после прочтения вашего письма в газете, но я не могла уехать, не найдя себе заместительницы. Как только сдам ей дела, тотчас же выеду в Кленовск — и немедленно за работу!
Сердечный комсомольский привет всем вам шлет
— Эта, пожалуй, раньше других приедет — решительная! — заметила Соня. — Знаешь, Игорь, Павла Константиновна будет очень рада этой Фимочке!
— Почему?
— Да как же! Здание Центральной библиотеки восстановлено, работу нужно там начинать, восстанавливать книжные фонды… Словом, нужен специалист библиотечного дела. Надо сказать Павле Константиновне об этой Фимочке. Ну, давай дальше читать.
Восемь писем — из Москвы, Чапаевска, Ульяновска, Вологды, Нижнего Тагила, Новосибирска, Алма-Аты и Ташкента — написали юноши, учащиеся старших классов средней школы, которые предлагали «посвятить свое каникулярное время большому общественному делу», как и было написано в одном письме. Два письма пришло из Бурят-Монголии, остальные прилетели в Кленовск из разных мест: Великого Устюга, Тюмени, Челябинска, Молотова, Горького, Казани.
— Серьезное дело, Игорь, — сказала Соня. — Во-первых, надо всем ответить… и не какой-нибудь бумажонкой, а каждому отдельно, по-дружески.
— Само собой, — отозвался Чувилев.
— Потом приготовиться к встречам, Игорь.
— А их будет, чувствую, мно-ого! — засмеялся Чувилев. — Тепло, весна, вот тут они и посыплются, ответы на призыв!
Соня согласно кивала его словам.
— Послушай, Игорь, действительно может разгореться большое дело. Нам надо подготовиться к этому.
И оба принялись обсуждать этот весьма срочный вопрос, потому что отзывчивые ребята с характером, подобным, например, Фиме Чебаковой из Куйбышева, могут вот-вот приехать в Кленовск. Многие могут прибыть и без всяких извещений: «Мы вам нужны — вот мы и здесь!..» Значит, надо установить на вокзале «молодежные посты» для встречи отрядов восстановителей. К участию в этих «постах» следует привлечь также школьников.
— Только кликнуть клич, Сонечка! А уж ребята увлекутся этими дежурствами на вокзале, встречами, новыми знакомствами…
Тут же было решено, что жить приезжим восстановителям придется в палатках, которые удобнее всего раскинуть в Кленовом доле. Хотя и весной страшно и больно смотреть на черные остовы мертвых кленов, но широкая долина и кусты по холмам уже зеленеют, — ведь весна же, весна!..
— Ну как тебя поймешь? — с ласковой иронией сказала Соне мать, когда Чувилев ушел домой. — Только что говорила о женихе… и сразу о какой-то там Фимочке, о восстановителях, о палатках… не понимаю!
— А что же здесь непонятного, мама?
— Когда я выходила за вашего отца, мне со всеми хотелось говорить о нем, я думала только о нем, о моем женихе.
— И я думаю о… Дмитрии, — слегка запнулась Соня.
Фима Чебакова послала в адрес бюро комсомола странную телеграмму:
«Буду Кленовске двадцать четвертого мая прошу встретить путевкой вагон семь».
В комнате бюро сидели Маня Журавина и Тамара Банникова.
— Какой путевкой? Может быть, она думает, что будет жить в доме отдыха? — насмешливо предположила Маня. — Уж не едет ли к нам капризная мамина дочка?
— Нам с тобой как раз поручено встречать эту мамину дочку, — недовольно вздохнула Тамара: Фима Чебакова из Куйбышева заранее ей не понравилась.
Когда поезд подошел к перрону, Маня и Тамара заторопились к вагону номер семь. Но не успели они дойти, как из вагона выскочил подросток в новом, из толстой парусины, комбинезоне, который смешно, будто жестяной, топорщился на маленьком теле. Из-под широкополой, парусиновой же шляпы на розовый лоб и круглые щеки подростка выбивались светлые вьюнки волос. Быстро оглядевшись по сторонам и пожав плечами, подросток решительно направился вперед, держа в одной руке скромных размеров чемоданчик, а в другой постельные принадлежности в полотняном чехле с красиво вышитым вензелем.
— Кто здесь встречает Серафиму Чебакову? — звонким и сердитым голосом спросил подросток.
— Мы встречаем, — в один голос ответили Маня и Тамара, изумленно глядя на новую знакомую.
Пожимая теплую ручку Серафимы Чебаковой, Маня еще не знала, как отнестись к этому забавному существу.
— Так вот вы какая, товарищ Чебакова!
— Самая обыкновенная, — заметно обиделась Серафима. — Я же не в гости приехала! Вы принесли с собой путевку?
«Она опять свое!» — сердито подумала Маня.
— Не принесли?! — возмутилась Серафима. — Но ведь я же просила, чтобы мне сразу дали путевку на работу!
— Ах вот что! — расхохоталась Маня, и Серафима сразу ей понравилась.
— Вот, значит, почему ты так одета, — уже ласково переходя на «ты», продолжала Маня.
— Конечно! Немедленно в работу! Для этого же я и приехала сюда! — энергически воскликнула Серафима, сверкнув яркоголубыми глазами. — На какую стройку вы меня пошлете?
— Но ведь надо отдохнуть после дороги, — несмело предложила Тамара.
— Да я ни капельки не устала! Что я, больная? — опять возмутилась Серафима. — Мне бы только вот это имущество где-то оставить, и я бы сразу…
— Ты будешь жить в квартире секретаря нашего заводского комсомола Сони Челищевой, — разъяснила Маня, и это известие несколько успокоило Серафиму.
— Очень хорошо! — одобрила она. — Уж она меня направит сразу на самую трудную стройку… на восстановление Дома специалистов… В вашем письме написано, что это самый большой дом в городе.
— Но ведь Дом специалистов… — начала было Тамара.
— Что? Вы думаете, я не смогу? — прервала Серафима, бросая на своих спутниц встревоженные взгляды. — Вы думаете, если я маленького роста…
— Нет, я не о том, — сказала Тамара. — Но ведь Дом специалистов мы уже восстановили.
— Что-о?! — вскрикнула Серафима и даже остановилась. Голубые глаза ее метали искры. — Дом специалистов восстановлен? Зачем же вы писали…
— Да ты пойми, горячая голова, — начала убеждать ее Маня, — письмо-то мы в марте в газеты послали, когда нам еще очень трудно было.
— Хорошо! — важно согласилась Серафима. — Тогда я иду на леса Дома стахановцев… тоже важная стройка.
— Но, — хохотнула Тамара, — и в Доме стахановцев уже живут.
— Это просто безобразие! — со слезами в голосе воскликнула Серафима. — И Дома стахановцев, значит, мне уже не достанется! Зачем же вы людей обманывали?
— Да пойми же ты, чудачка! — со смехом уговаривала Маня. — Ведь все это в марте было… Тогда мы сами не думали, что управимся. Не бойся, на твою долю в других местах еще хватит и хватит работы. Вот наш театр сейчас восстанавливают.
— Театр? — просияла Серафима, — Идемте сейчас же туда! Ну, скорей!
— Батюшки! Да о тебя обжечься можно, энергия ты неукротимая! — пошутила Маня, приложив ладонь к разгоревшейся щечке Серафимы, но потом решительно сказала: — Ну, хватит, Фимочка, бушевать! У нас в Кленовске людей жалеют: сначала накормят, дадут выспаться, а потом уж о деле разговаривают.
Пока три девушки шли до челищевского дома, Фима не теряла ни минутки даром. Она то засыпала вопросами своих спутниц, то порывалась взбежать — «ну, совсем на минуточку!» — на мостки строительных лесов решительно каждого дома; то, взволнованно вскрикивая, останавливалась около руин, каких еще много было в Кленовске. Она успела расспросить Маню и Тамару не только об их жизни и планах на будущее, но и о многих кленовских комсомольцах. Она со всеми хотела познакомиться и в каждом готова была видеть «нечто замечательное».
Если бы весну нарядить в рабочий костюм, она выглядела бы, наверное, как эта Фимочка, розовая, кудрявая, трогательная, забавная и неутомимая. Именно так подумала о ней Соня, быстро разговорившись и перейдя на дружеское «ты».
Фимочку поместили в мезонине, в той комнате, где жили чувилевцы. Соня, поднявшись в мезонин, чтобы позвать новую жиличку ужинать, удивилась, найдя ее все в том же комбинезоне.
— Да сними ты этот панцырь! — смеясь, предложила Соня. — Уж не собираешься ли ты спать в нем?
— Он мне ужасно нравится, Соня, — призналась Фимочка. — Когда мама мне его сшила, все знакомые и подружки ходили смотреть на него, как на доспехи какие-нибудь… честное слово! Мама и папа так гордились, что вот в этом комбинезоне я буду восстанавливать Кленовск. Одно только жалко: не успели мы достать никаких инструментов!
— Значит, это для инструментов твоя мама нашила на него столько карманов? — засмеялась Соня.
— Да, как жаль, подумай: карманы есть, а инструментов нет…
— Я думаю, что для работы тебе достаточно будет одной хорошей авторучки, — осторожно начала Соня.
— Какая еще авторучка? — передернулась Фимочка, и ее нежное розовое личико приняло брезгливое выражение.
— А с книгами иметь дело не хочешь? — спокойно спросила Соня. — Ведь ты же библиотекарь.
— Ну, и что из этого следует? — вспылила Фимочка, и голубые глаза ее сердито засверкали. — Я приехала сюда строить дома, а не возиться с книгами!
— Вот как! — удивилась Соня. — По-твоему выходит, работать в библиотеке — значит «возиться с книгами»?
— Нет… я совсем так не думаю, — смутилась Фимочка.
— Тогда разъясни: почему здесь, в Кленовске, ты так презрительно говоришь о своей специальности?
Девушка смущенно заморгала пушистыми ресницами и повторила:
— Нет, конечно, я совсем так не думаю, но в сравнении с восстановлением города моя работа библиотекаря кажется обыкновенной, серенькой.
— Прекрасная работа среди книг! — воодушевилась Соня. — И знаешь, Фимочка, ты нас заинтересовала прежде всего как библиотекарь.
— Неужели? — упавшим голосом спросила девушка и вдруг, закрыв лицо пухленькими ручками, всхлипнула: — Ах, как я мечтала строить… Мне так хотелось стать каменщиком или бетонщицей, а тут, подумайте, что получается…
— Ну, ну! — нежно сказала Соня. — Утро вечера мудренее, мы с тобой еще завтра поговорим. Снимай-ка свой комбинезон, а то нас уже заждались с ужином. Дай-ка я тебе помогу снять… Ух, тяжесть какая!
В пестреньком платьице маленькая Фимочка казалась хрупкой, как ребенок, только голубые глазки ее смотрели грустно и растерянно.
— Ну, ну, завтра все определится, — ласково пообещала Соня.
Утром Фимочка, смотря на Соню жалобным взглядом, спросила:
— Так что же, я буду строить?
— Будешь, будешь строить, — пообещала Соня. — У меня сегодня вечерняя смена, и после завтрака мы с тобой направимся на место твоей работы.
Когда девушки подошли к новому зданию Центральной библиотеки, Фимочка горько вздохнула.
— Значит, ты все-таки хочешь, чтобы здесь я делала то же самое, что и в Куйбышеве? Стоило после этого сюда приезжать!
— Еще как стоило! — хладнокровно отозвалась Соня. — Вот мы сейчас с тобой входим в читальный зал. Видишь, он даже двусветный.
— Да, очень хорош, — оглядываясь вокруг, подтвердила Фимочка. — Но ведь он еще не оборудован!
— Вот в том-то и дело, Фимочка, мой друг.
Книгохранилище, очень просторное и светлое, Фимочке показалось самым несчастным местом на земле.
— Батюшки! Да здесь и книг-то нет! — пораженно воскликнула она, озирая несколько полок, на которых жидкими стопочками лежали старые, обтрепанные книги.
— А откуда им быть в разоренном фашистами городе? — отозвалась заведующая библиотекой, сухонькая старушка с двумя парами очков на костистом носу.
— Вот, товарищ Чебакова, познакомься, — сказала Соня. — Старейший библиотекарь нашего города, Вера Даниловна Красева. Была на пенсии и вот опять вернулась в библиотеку.
— Вернешься! — тем же ворчливо-строгим тоном ответила Вера Даниловна. — Библиотекарей-то в городе не осталось. В партизанском отряде один погиб, кое-кто помер, а некоторые еще из эвакуации не вернулись, да и вернутся ли… Вот я, как последняя могиканша, заправляю тут. А чем заправлять — сами видите, девушка!
— Да у вас и никаких отделов не видно: где выданное для взрослых, где выданное для детей, где отдел помощи самообразованию, отдел политучебы, библиографии… Ну, как есть ничего нет! — сочувственно поддержала Фимочка.
— Будь у нас книги, были бы и отделы. А книги сами на полки не приходят, — опять заворчала Вера Даниловна. — Все, у кого книги дома остались, жертвовали сюда. Вот и Соня Челищева немало с отцовских полок сюда перетаскала… Да ведь все это капля в море! За книгами надо ездить в Москву, в другие города, где разору не было. Нужны целые транспорты книг, а для этих транспортов нужны молодые верховоды, вот такого цветущего здоровья, как вы!
Вера Даниловна сухонькой ручкой встряхнула Фимочку за плечо и потащила ее к полкам.
— Деточка, посмотрите, разве это жизнь?.. Два тома Пушкина, разрозненные Гоголь, Некрасов, Горький, Лев Толстой, — правда, весь, но книги два года лежали в сарае, вымокли, бумага пожелтела, как от лихорадки, многие страницы слиплись… ужасно!.. И так со всем, чего ни коснись, всюду тонко, всюду рвется. Мы с моими помощниками клеим, чиним, целую переплетную завели… а все только дыры зашиваем… Люди же, как голодные, приходят к нам, требуют книг, книг… а у нас не хватает народу, чтобы круто повернуть работу. Ох, что я тут переживаю с моими зелеными помощницами… не высказать! Все знают, все видят мои мучения, а я жду, как солнышка, чтобы сюда пришел молодой, энергичный специалист!
— Все совершенно точно описано, — произнес басовитый голос: на пороге комнаты стоял еще моложавый человек, лет под сорок, в офицерской форме, украшенной пестрой орденской колодочкой. — Разрешите представиться: Владимир Косяков, бывший танкист, а ныне опять сталевар Кленовского завода.
Косяков начал рассказывать, как и его коснулся «книжный голод». Недавно он решил «нагнать пропущенное» — прочесть «ведущие труды» советских ученых-металлургов по сталеварению, а в кленовской библиотеке «насчет всего этого — хоть шаром покати».
— Такому делу можно помочь, — солидно сказала Фимочка. — Мы в Куйбышеве организовали отдел помощи техническому самообразованию и подготовке в вузы… Допустим, вы делаете заявку на такие-то книги. Если у нас их нет, мы запрашиваем Москву и другие города…
— Вот какие хлопоты бывают! — воскликнул, пораженный, сталевар Косяков. — И что же, удается разыскать книгу?
— Обязательно! Иначе и быть не может! — торжественно подтвердила Фимочка. — И знаете, как приятно бывает, когда звонишь по телефону или извещаешь открыткой читателя: «Ваша книга, товарищ, прибыла!»
— Прибыла! — вдруг ликующим голосом воскликнула Вера Даниловна и, обняв девушку, прижалась к ее пестренькому платьицу своим большим носом, двумя парами очков и, кажется, всей душой своей. — Прибыла наша молодая сила! Никуда я вас отсюда не пущу, не пущу!
— Видишь, как тебя здесь ждали! — заметила Соня, а сталевар поддержал:
— И мы, читатели, вас будем просить остаться здесь и… показать класс работы!
— Она покажет, покажет! — радостно простонала Вера Даниловна. — Посмотрите, какие глаза у нее… ни одна хорошая книга от этих глаз не спрячется!
Соня, отведя Фимочку к окну, сказала с ласковой укоризной:
— Ты что же думала? Мы восстанавливаем дома и школы, а сами будем сидеть без книг?.. И скажи: чем тебе здесь не стройка, а?
Соня обвела рукой пустой двусветный зал, который в этот момент вдруг показался Фимочке голым, заброшенным, нуждающимся в ее заботе. Некоторое время она слушала Соню, а потом с жаром воскликнула:
— Сонечка! Ты только вообрази: в этом зале можно поставить сорок столиков… со-рок! На каждом отдельная лампочка с зеленым абажуром, между столиками ковровые дорожки, чтобы в зале была аб-со-лют-ная тишина! А вот здесь, смотри…
Фимочка уже словно летала по залу. Вьюнки светлых волос, как золотое легкое пламя развевающиеся над ее детски-ясным лбом, сине-красно-зеленые волны легкого платьица — все выражало сейчас ту неиссякаемо-страстную энергию, когда, по выражению Мани Журавиной, около Фимочки «можно было обжечься».
— Смотри, Сонечка: вот в этом простенке я поставлю стеллаж с новинками общественно-политической литературы. «В помощь изучающим марксизм — ленинизм»…
Она быстро написала эти слова по воздуху.
— А здесь — стеллажи новинок художественной, технической, детской литературы. А вот за той дверью, в небольшой комнате, мы сделаем газетно-журнальную читальню.
— Не забудь и первый этаж, там такое же расположение комнат, — подсказала Соня.
— Внизу мы сделаем отдел для работы с детьми. Знаешь, какая это публика? Им чтобы просторно было, чтобы и смеяться, и поработать большой компанией… Тут тебе начнется такая самодеятельная работа, что поспевай только: кто стенгазету, кто альбом вырезок делает, кто пионерский кроссворд придумывает, кто игру «Мои любимые писатели» организует… О, это такая, знаешь, публика!..
— А ты разве изучила эту публику?
— Так ведь я же начала свою работу среди детей, — важно ответила Фимочка и вдруг, схватившись за голову, вспомнила: — Но ведь здесь ничего этого нету, ведь это же все создать надо! Батюшки, сколько работы, сколько работы… Так надо же сию минуту начинать, Соня!
— Есть сию минуту! — по-военному ответила Соня. — Я тебя познакомлю с нашей Павлой Константиновной, секретарем горкома по пропаганде.
— Идем! Немедленно!
У Павлы Константиновны девушки пробыли больше часа. Когда обе вышли на улицу, Фимочка даже подскакивала от восторга:
— Как она замечательно говорит, Павла Константиновна!
— По-моему, больше всего ты говорила, Фимочка!
— Ну и что же? О важных делах надо говорить, не скупясь на слова.
— Я не спорю. Все было прекрасно, все твои предложения приняты, а главное — ты скоро поедешь в Москву за книгами.
Фимочка, вдруг хитро покосившись на Соню, спросила:
— А что тебе шепнула Павла Константиновна, когда мы собирались уходить?
— Она сказала: «Эта маленькая — как весенний ветер».
— Вот я вам покажу «маленькую»! — с шутливой угрозой произнесла Фимочка.
Через день она ехала в Москву. Парусиновый комбинезон ее остался висеть на гвоздике в мезонине челищевского дома.
Через час после отъезда Фимочки пришел московский поезд, с которого сошли двенадцать девушек и десять юношей. Впереди всех шла высокая худощавая девушка с фигурой спортсменки. Ее матовое лицо с широкими коричневыми бровями выражало непоколебимую серьезность и почти мрачное спокойствие, отчего она казалась старше своих лет. Очень густые, прямые пряди каштановых волос лежали на голове, как толстая повязка. Довольно большой нос и усики над толстоватой губой довершали суровый облик новоприбывшей девушки, которая всем встречающим показалась некрасивой и даже несимпатичной.
— Ой, как нехороша! — шепнула Юля Сунцову.
Высокая девушка крепко, по-мужски пожала руки встречающим и глуховатым голосом назвала себя:
— Милица Терехова.
Скоро кленовцы и новоприезжие перезнакомились, и первое впечатление от Милицы рассеялось. Ее спутники рассказали, что все они студенты лесотехнического института, а Милица — их «подлинная предводительница»: это она убедила своих друзей поехать в Кленовый дол восстанавливать знаменитый зеленый пояс. В письме кленовских комсомольцев Милицу больше всего поразила история уничтожения гитлеровцами Кленового дола. Обычно тихая и молчаливая, весной сорок четвертого года Милица невиданно «разошлась»: всем своим друзьям и товарищам по институту на студенческих и комсомольских собраниях она зачитывала письмо кленовских комсомольцев, призывая их помочь Кленовому долу: «Как же мы, лесники, можем допустить, чтобы пропадал лес? Тот, кто равнодушно слушает об этом, — просто человек без сердца и без воображения, тот не любит людей, тому не жалко детей, оставшихся без зеленых насаждений, без свежей тени лесов!» Конечно, среди студентов-лесников нашлись отзывчивые люди. Милица добилась своего: несколько десятков юношей и девушек заканчивали свои курсовые задания, можно прямо сказать, «под знаменем Кленового дола». Милица убедила руководителей, что восстановление леса является «делом чести» не только группы энтузиастов, но и всего института. Пребывание студентов-лесников в Кленовом доле было объявлено их летней практикой.
— А это значит, — вмешалась в беседу своих товарищей с кленовцами Милица, — что мы, московские лесники, высадив деревья, будем заботиться о них все лето, не дадим ни одной веточке поломаться. И еще учтите: мы, приехавшие сегодня, являемся только первым отрядом лесников. Следом за нами еще едут лесники, и, значит, скоро в Кленовом доле произойдут большие перемены, вот увидите.
Произнося эти слова как непреложное решение, Милица опять замолчала.
— Знаешь, Юлечка, эта Милица — такой характер: больше делает, чем говорит, — заключил Сунцов, возвращаясь домой из Кленового дола.
Молодые супруги весь вечер вспоминали и рассказывали друзьям у себя в Доме стахановцев, что они видели сегодня в Кленовом доле.
Прежде всего, они убедились, что Милица в самом деле «настоящая предводительница». Милица приехала во главе своего лесного отряда, имея составленный еще в Москве ясный «план действий». Часа не прошло, как в Кленовом доле раскинулся лагерь: забелели палатки, в различных местах запылали костры, и скоро звон походных чайников и котелков возвестил начало обеда. Далее Милица собрала всех членов отряда и объявила первую лесную «летучку», которую провела «железной рукой», как выразился Сунцов. Далее Милица объявила, что после «подробного обследования» Кленового дола должен быть составлен план работы по лесопосадкам, а через день, после приезда следующего большого отряда лесников, должен быть составлен график работ.
— Голоса не повысит, а строга-а! — с увлечением рассказывал Сунцов. — «Помните, говорит, товарищи: на карте лесных богатств Советского Союза Кленовый дол должен числиться не номинально, а как факт живой действительности!» И формулировки у нее, братцы, как в аптеке: не прибавишь, не убавишь!
На другой же день о лесниках заговорил весь город. Новую партию студентов пошли встречать не только назначенные дежурные, но целая толпа горожан, заводских рабочих и школьников. Прошло еще два дня, и в Кленовый дол начались паломничества: не было человека в городе, кого не радовали бы перемены в Кленовом доле. А кроме того, для многих все это выглядело просто неожиданностью. В городе ходили разговоры:
— Подумайте, — и все это комсомольское письмо наделало!..
— Кто бы мог ожидать? Время трудное, у всех столько забот, — и вот смотрите: и на разоренный наш Кленовск хватило сил для помощи.
— Лесники московские, можно сказать, всех приезжих за пояс заткнули!
Однако на Кленовый дол не только ходили смотреть: у студентов-лесников скоро появились помощники, число которых росло с каждым днем. Больше всего среди этих добровольных помощников было молодежи. Все, что делали в Кленовом доле московские лесники, обладало неистощимо-притягательной силой. Заводская молодежь, школьники, домашние хозяйки, глядя на работу молодых москвичей, загорались желанием «тоже по-свойски руку приложить к благородному делу», как выражался Василий Петрович Орлов.
Он пришел в Кленовый дол вместе с заводской молодежью, быстро познакомился с «предводительницей» московских лесников и предложил им свою помощь.
— Ноги у меня, дорогие товарищи, уже не слушаются, ходок я никакой, а руки еще могут соответствовать!
Василий Петрович, подобрав под стать себе помощников-силачей, занялся корчеванием пней. Он вспомнил, что перед войной земельный отдел приобрел тракторный лесной плуг для новых осенних посадок в Кленовом доле. Старик порылся в своей хозяйственной, емкой памяти и вспомнил, что лесной плуг даже не успели тогда пустить в ход; очень возможно, что он так и простоял где-то в завалах железнодорожных складов. После быстрой и тщательной проверки так оно и оказалось: в одном из складских помещений был обнаружен заржавевший, но целый двухотвальный тракторный лесной плуг. После срочного ремонта плуг своим ходом прибыл в Кленовый дол. «Предводительница» московских лесников, изменив своей молчаливости, встретила прибытие лесного плуга радостными восклицаниями и даже обняла Василия Петровича.
— Дорогой товарищ Орлов! Плуг ваш — целое богатство! При его помощи мы гораздо быстрее подготовим почву для посадок… Без конца благодарю вас, без конца! — повторяла Милица, и не только строгие глаза, но и даже усики на ее неулыбчивой губе, казалось, радовались.
Милица первая испробовала плуг.
— Идет!.. Идет! — громко возликовала она, когда трактор двинулся вперед, разрезая, дробя мелкие корни, рыхля землю и опрокидывая ее высокими, пышными грядами.
— Эх, как работает! — восхитился Ян Невидла, помогавший Василию Петровичу.
Оба только что выворотили из земли огромный пень. Он лежал на молодой траве, как диковинное, мрачное ископаемое, задрав вверх обрубленные, толстые корни.
Ян Невидла громко удивлялся:
— Молодая барышня из Москвы, столичная девица… и вот приехала в лес!
Яна бесконечно изумляло, что Милица, дочь московского профессора, «столичная барышня», руководствуясь только порывом своего сердца, приехала в Кленовый дол, на тяжелую физическую работу. То же самое можно было сказать и о других девушках и юношах из отряда московских студентов-лесников: они ведь ясно понимали, что в Кленовом доле придется жить в трудных условиях лесного бивуака — и все же приехали. Да и все другие девушки и юноши — школьники старших классов, рабочие, студенты, служащие, — ведь они также посвятили свой летний отдых восстановлению Кленовска, где никогда не жили и, наверное, не будут жить. Многие из этих приезжих помощников-добровольцев никогда не стояли на строительных лесах, — и удивительно: они смело берутся за незнакомое дело, становятся каменщиками, плотниками, штукатурами. Учиться этому придется напряженно, в сжатые сроки, работать много, а спать в палатках и питаться, конечно, хуже, чем дома, когда суп тебе сварит мать или сестра. И многих удовольствий, которые любит молодежь, в Кленовске, понятно, не найдешь, — и все-таки, смотрите, добрые люди: как весела и довольна эта молодежь, которая словно ищет трудностей, чтобы преодолевать их!
— Я ничего подобного никогда не видел, Василий Петрович! Я не знал, что так можно помогать, что такие дела бывают на свете!
— Это, сынок, коммунистические дела, и они у нас в Советском Союзе в характере людей, в обычае.
— Когда я буду в мо́ей Ческо-Словенско, я много-много буду рассказывать… вот и об этом, как люди умеют тво́рить помощь, буду рассказывать старым и молодым!
Вечером в Кленовом доле, казалось, воздух дрожал от шума, смеха и песен. И все та же молодежь, что день-деньской работала на корчевке, на лесном тракторе, на строительных площадках и на бетоне, вечером часами отплясывала на зеленом ковре Кленового дола. Любители музыки привезли с собой баяны, мандолины, балалайки.
Кленовый дол стоял обугленный, голый, и даже нежная зелень его кустов и трав не могла скрыть мрачной картины запустения. Но будущее уже работало и шумело вокруг, и не было в мире силы, которая могла бы заглушить этот зеленый шум возрождающейся жизни.
Студенты-лесники жили в Кленовом доле только седьмой день, а все горожане уже так привыкли к ним, что называли их «наши лесники», а Милицу Сергеевну Терехову называли запросто «наша Милица» или, с оттенком нежной иронии, «предводительница».
Утром тридцать первого мая кленовские мальчишки, жители улиц, выходящих к Московскому, или Восточному тракту, хором закричали:
— Лес едет! Лес едет!
С Московского тракта ехали грузовики, полные саженцев. Свешиваясь через борта машин, зеленые навесы молодой листвы, колыхаясь, плыли над улицами. Нежные, мелкие листья молодых кленов, березок, лип, буков, ясеней, еще блестя после обильного дождя, прошедшего на рассвете, дышали ароматной свежестью лесной тени и тишины.
На одной из машин, обняв руками целый выводок молодых кленов и березок, стояла Милица Терехова. Ее рассыпавшиеся по спине каштановые волосы вились по ветру. Матовое строгое лицо горело жарким румянцем, а молодые деревца, раскачиваясь легкими кронами, казалось, льнули к Милице, будто она была сама весна, переселявшая их из лесной тишины на обожженную землю Кленового дола.
Милица объявила всему полотняному городку в Кленовом доле, что после первой удачной посадки около тысячи деревьев она твердо решила провести лесонасаждение и в июне.
— Синоптики обещают, что в нашей местности в июне будет много осадков, и, значит, деревца мы посадим в мягкую, влажную землю.
В ближайшее же воскресенье в Кленовом доле опять закипела работа. Всюду, куда хватал глаз, двигались люди, всюду мелькали загорелые лица и руки; в утреннем воздухе голоса звучали чисто и певуче, а в разных местах уже и напевали, — так легко и хорошо дышалось всем в это солнечное утро, влажноватое после ночного дождя. Мягкий ветерок раскачивал недавно посаженные деревца. Звездно-лопастные листья молодых кленов, сердцевидные листочки липок, белые глянцевитые стволы березок с нежнозелеными, яйцевидно-ромбическими листочками и пушистыми сережками, молодые дубки с их темноватой округло-лопастной листвой, ильмы, покрытые пучками зеленых овалов, пепельно-серые стволы осинок с их бледноватой листвой — все эти деревца-переселенцы, словно в игре отбежавшие друг от дружки на равное расстояние, виделись Соне с пронзительной ясностью, каждое на отличку, неповторимое, любопытное и как бы безмолвно обещающее всем многие радости.
— Чему ты так загадочно усмехаешься, Сонечка? — пошутил Пластунов, вонзая лопату в рыхлую после тракторного плуга лесную землю. Ему с Соней задано было Милицей выкопать в шахматном порядке несколько ям для сегодняшней посадки.
Соня пригладила распустившиеся по ветру волосы и окинула взглядом прозрачно-зеленые, сквозистые стены молодого Кленового дола.
— Знаешь, Дмитрий, как удивительно думать, что мы своими руками создаем наш Кленовый дол… Все теперь в его жизни нами будет определено и назначено…
— Да, это правда. Я не видел прежнего Кленового дола, но этот, новый, будет представлять собой не только иную картину, но и новое отношение к нему.
— Ты тоже думал об этом? — живо вскинулась Соня. — Вот, например, мы говорили: «Кленовый дол, Кленовый дол», — а сейчас, создавая его собственными руками, мы уже видим его шире и ярче. Самое главное, что наш милый дол не только кленовый! Милица мне разъяснила, что наш остролистный клен — очень ценная порода, но расти и развиваться он может только в качестве спутника дуба и ясеня. Клен наряднее многих деревьев, особенно осенью, — может быть, потому мы, видя его таким нарядным, и считали, что наш зеленый пояс идет только от клена.
— Это тебя все Милица просвещает, Сонечка?
— Да! Она удивительно интересно и живо рассказывает о лесах, о деревьях и каждое любит не только на цвет и взгляд, а за его пользу и ценность для человека. Взять, например, клен. Знаешь ты, что клен — поющее дерево?
— Каким же образом?
— Очень ясно: древесина клена идет на изготовление духовых инструментов! Но, впрочем, она идет также и на мебель, на изготовление деревянных частей машин и… орудий! Правда, интересно?
— Да, очень, — подтвердил Пластунов, любуясь ее оживленным лицом.
— А знаешь, почему Милица запретила трогать многие кленовые пни? Потому что клен обладает прекрасной способностью возобновляться порослью от пней… В новом Кленовом доле мы посадим много берез, осин, — почему?
Соня с силой выбросила несколько лопат влажноватой земли и продолжала все с тем же увлечением:
— На пожарищах береза и осина являются первыми жителями, быстро принимаются, очень устойчивы, обильно цветут весной. Знаешь, сколько семян дает береза? До девяноста миллионов штук с одного гектара!
— Здорово! Сколько же березовых семян рассеет потом ветер… А ты, я вижу, всерьез увлеклась лесом, моя Сонечка!
— Знаешь, Милица всегда носит с собой книжечку, где у нее записаны многие высказывания Мичурина. Вчера она мне показала такую запись: «Человек может и должен создавать новые формы растений лучше природы».
— Да, простые и гениально-дерзновенные слова.
— «Лучше природы»! — повторила Соня и указала на молодые деревца, ярко освещенные солнцем и трепещущие легкими, изумрудно сверкающими листьями: — Ну разве может природа рассадить деревья вот такой семьей, как эта? Ах, Митя, если бы не война, я поступила бы в лесной институт!
— А твоя музыка? А консерватория?
— Музыка и здесь, вот в этой листве, правда? Да, впрочем, — Соня задорно подняла голову, — я могла бы одновременно учиться и в консерватории и в лесном институте!
— Горячая ты моя головушка!
Пластунов воровато оглянулся, быстро обнял Соню и крепко поцеловал в губы.
Как ни в чем не бывало, Соня отошла в сторонку и, охватив пальцами тонкий ствол клена, осторожно подергала деревце.
— Пробую, плотно ли посадила… Хорошо! — деловито крикнула, увидя проходящих мимо людей.
Дмитрию Никитичу захотелось опять схватить ее в объятия, — столько в ней было бесконечно милого лукавства, ума и нежности. Счастье было не только в том, что Соня любила его, а и в том, что он все ближе узнавал ее духовный мир и радостно отдавался его чистому и глубокому очарованию. Теперь ему совсем не казалось, что Соня похожа на покойную Елену Борисовну, — Соня и не могла ни на кого походить: она была сама по себе, и все в ней было особенное, неповторимое. Ей были близки и дороги все дела его и заботы. С безграничной щедростью, сама того не замечая, Соня дарила ему счастье, и все, что день за днем открывалось ему в ней, предсказывало, какое счастье ожидает его, когда Соня войдет в его дом. Она значила для него так неизмеримо много, что у него не хватило бы слов, чтобы все это выразить.
— Митя! — шепотом позвала Соня. — Посмотри-ка на эту пару!
— А! Конь и трепетная лань! — засмеялся Пластунов, весело кивая навстречу Соколову и Назарьеву, которые направлялись в их сторону.
— Видали энтузиаста? — указывая на Николая Петровича, крикнул Соколов. — Уже выполнил свое задание и вот идет в штаб, желает получить новое!
— Действительно, очень приятная работа… Свежий воздух и этот зеленый мир… — и Николай Петрович с мягкой улыбкой обвел рукой вокруг.
— Зеленый мир… — повторил Пластунов. — Это вы правильно сказали, дорогой директор. Но… ведь это «отвлечение сил», а?
Глаза Пластунова смеялись.
Николай Петрович только смущенно отвернулся в сторону и, не без лихости вскинув лопату на плечо, быстро зашагал через вспаханную вырубку к лесному штабу.
Соколов, провожая Назарьева довольным взглядом, восторженно и громко расхохотался:
— Дела-то какие, товарищи, а?
— Эта картина — уже сверхисполнение вашей мечты, Владимир Николаич, — сказал Пластунов. — Вы планировали посадки в Кленовом доле на послевоенную пятилетку, а посадки — уже тут как тут!
— Чудесные ребята! — с сияющим лицом отозвался Соколов и начал оживленно рассказывать о ближайших планах «московских лесников»: — «Мало, — говорят они, — посадить, надо еще сохранить!» — так любят они повторять, а «предводительница» очень строго сказала, что, пока они все здесь, ни одному деревцу не дадут пропасть.
Ольга Петровна взяла новое деревце, опустила его в гнездо, стала забрасывать корни мягкой землей и с задумчивой улыбкой засмотрелась вверх.
— Что вы нашли там, Ольга Петровна? — заинтересовалась Маня.
— Погляди, Манечка, на самую верхушку этой липки: видишь, там один листочек… смотри, как крепко он стоит вверху, как крошечное сердце.
— Да, очень похоже, — согласилась Маня, глядя вверх и щурясь от солнца.
Некоторое время Ольга Петровна еще смотрела на верхушку деревца, на сердцевидный листочек, который, как литой, острием своим, казалось, вонзился в июньское, золотисто-голубое небо. Белое облачко летело куда-то в бескрайную даль, а над головой, звонко чирикая, летала какая-то любопытная птица, словно проверяя, насколько благоприятно для нее все происходящее здесь.
— Вот уже одна есть! — сказала подошедшая Ксения Саввишна, следя взглядом за воздушной гостьей. — Ишь, как кружит, может быть уже гнездо себе присматривает… Как же лесу быть без птиц? Оленька, ты что-то потемнела, что с тобой?
— Право, ничего, Ксеня.
— Да уж я и то думаю: время идет и все залечивает помаленьку.
Ольга Петровна задумчиво покачала головой.
— Разве только время все залечивает? Нет. Я думаю: куда бы я делась, если бы не работа? С тоски бы умерла!
Громкий и недовольный голос Милицы прервал ее слова.
— Нет, товарищи, не утруждайте себя! — говорила Милица.
Она шла своим ровным, спортсменским шагом, стараясь поскорее оставить позади корреспондентов областной газеты и «Кленовской правды».
— Не дам я вам, товарищи, никаких интервью. Можете описывать картину, которую вы видите, а я вам ничего говорить не буду. Впрочем, — Милица усмехнулась, — я могу вам дать интервью, но не раньше чем через месяц.
— Через месяц?!
— Милица Сергеевна, помилуйте! Почему же только через месяц?
Усатая губка Милицы насмешливо дернулась.
— Через месяц можно будет с уверенностью сказать, что наши лесопосадки вполне принялись. Будьте здоровы, товарищи!
— Только ее и видели! — иронически посочувствовал корреспондентам сталевар Косяков.
Косяков явился на воскресник в военной форме, «при всех регалиях», как уважительно сказал о нем Василий Петрович.
— Вот как! — изумился Ян Невидла. — А я и не знал, что Косяков офицер. О, сколько наград! А какие у него медали, то я не знаю.
— Медали тоже знаменитые, — ответил Василий Петрович, — «За храбрость», «За отвагу», «За оборону Ленинграда» и «За оборону Сталинграда». А вон красная звезда на белом поле — гвардейский значок!
— О, блестящий офицер! — воскликнул Ян Невидла, с восторженным вниманием озирая сухощавого, подтянутого Косякова, который работал неподалеку.
— Да что уж ты так, парень, удивляешься? — заметил Василий Петрович. — Такими офицерами полнится наша Красная. Армия!
— То я понимаю, — смутился Ян Невидла. — Я удивляюсь ему по другой причине…
Ян привык видеть Владимира Косякова в мартеновском цехе, всегда озабоченным, всегда в поту и пыли, — восстановление некогда славных мартенов шло трудно и беспокойно. Один из мартенов воскресили, но он работал с перебоями, и вскоре его пришлось поставить на ремонт. Демобилизованный из армии Косяков, вернувшись на завод, решил собственными руками переложить печь. Целыми днями Косяков пропадал в цехе, следя за каждым шагом в восстановлении мартенов с таким ревностным вниманием и тревогой, как следит мать за выздоровлением ребенка. На стахановских совещаниях Косяков выступал со своими выкладками, расчетами и планами. Все видели, как он ревнив к своему делу и как раскален борьбой с трудностями. Сталевар за последнее время сильно похудел и, казалось, состоял только из костей и мышц, на костистом лице его зеркально светились острые, умные глаза. Ян, довольно часто встречаясь с ним, привык уважать этого воина труда, считая, что Косяков продолжает в заводской практике свою фронтовую, «солдатскую» линию. Сегодняшнее открытие, что Косяков — офицер, гвардии майор, повергло Яна Невидлу в большое изумление: зачем же Косякову, майору гвардии, при всем блеске его орденов и военных заслуг, заниматься черной и тяжелой работой?
— Хо-хо-хо! — раскатился громовым смехом Василий Петрович. — Ну и чудак ты, парень! Да наш майор никакой другой работы и не захочет!
— В чем дело, Василий Петрович? — заинтересовался Косяков, подходя ближе. — Что тебя так рассмешило?
— Да вот Ян Невидла дивится тебе, сталевар!
Ян повторил только что сказанное им. Острые глаза Косякова серьезно и многозначительно посмотрели на вконец смутившегося Яна.
— Давай-ка присядем вот здесь, так сказать в молодой тени, да поговорим на эту интересную тему, — предложил Косяков, — как уже перерыв объявляют. Ты всегда в горячих цехах работал, Ян?
— Да, всегда был кузнецом.
— Тебе когда-нибудь хотелось отказаться от своей профессии, — ведь работа тяжелая, все с огнем да с огнем?
— Нет, зачем же бросать свою профессию?
— А ты задумывался над тем, что труд человека — это не только профессия? — и Косяков испытующе посмотрел на Яна своими острыми стального цвета глазами.
— Труд — это не только профессия, — задумчиво повторил Ян и недоуменно развел руками. — Нет, то я не знаю…
— Не знаешь? Сейчас я тебе, товарищ Ян, объясню. Ты знал до сих пор только капиталистический завод, хозяином себя не чувствовал. А знаешь ли ты, над чем я, хозяин, сейчас работаю, что мою мысль волнует? Волнует меня, как завтра, в мирной эпохе, будет моя печь работать. Я знаю, что прежде всего в м о е й в о л е… — Косяков, подчеркнув последние слова, посмотрел на Невидлу торжествующим взглядом, — прежде всего в моей воле так восстановить наши печи, чтобы значительно увеличить выпуск стали по сравнению с довоенным временем. Мы с нашими инженерами бьемся сейчас над проблемой увеличения стойкости сводов печи.
— Стойкость сводов печи… — повторил Ян. — Это значит — чтобы печь служила дольше?
— Правильно, товарищ, правильно, — немного подумав, сказал Косяков. — Динасовые своды мартеновской печи выдерживают не более ста, ста двадцати плавок, то есть каждые полтора-два месяца печь надо останавливать на ремонт… и, значит, терять за это время тысячи тонн металла! Но если сделать термостойкие хромо-магнезитовые своды, продолжительность рабочей кампании печи можно довести до шестисот плавок… понятно?
— Очень здорово! — невольно восхитился Ян. — Тогда, значит, и на ремонт ставить печь не так часто…
— Милый мой, ремонт только раз в девять месяцев! — воскликнул Косяков. — Раз в девять месяцев вместо четырех раз, а то и пяти раз в те же девять месяцев при термически нестойких сводах печи. Представляешь, сколько же дополнительного металла родине даст внедрение этой передовой техники?.. А если взять всю нашу необъятную страну, там этого дополнительного металла сколько наберется?
— Ой-ой! — и Ян зажмурился. — То миллионы тонн!..
— А знаешь ты, какой это великолепный металл — сталь?.. Сколько существует сортов стали, какое разнообразие ее химических, механических, производственных свойств и качеств ее микроструктуры, ее применения во многих и многих областях хозяйственной жизни! А возьми высоколегированные стали с их специальными физико-химическими свойствами, как, например, броневая сталь. Мне, как танкисту, свойства нашей советской броневой стали на практике известны! Ну, теперь тебе понятно, Ян Невидла, почему и гвардии майор варит сталь?
— Очень, очень понятно! Я расскажу обо всем этом своим чехословакам, как майор гвардии… — горячо начал Невидла, но Косяков, положив жилистую руку на его плечо, мягко прервал:
— Ты о главном, о главном больше своим землячкам рассказывай, что ты своими глазами видел. Воюет советский народ, громит гитлеровские орды, а сам уже вовсю восстанавливает города, заводы, села, к мирной жизни готовится! Любим мы эту мирную жизнь больше всего на свете!.. За мир мы с фашистским зверем деремся… Эй! Эй!
Косяков вдруг вскочил на ноги и замахал кому-то, его костистое лицо даже побагровело от радости.
— Серафима Васильевна! Фимочка! Да взгляните же сюда!
Фима Чебакова обернулась на ходу, заметила Косякова и, ответно помахав ему, направилась в его сторону.
— Вот она, спасительница моя! — сказал Косяков, глядя на приближающуюся девушку восторженным взглядом. — Я ей готов в ножки кланяться! Неоценимую услугу мне вот эта маленькая девчоночка оказала! — с нежностью, какой Ян никогда не предполагал в Косякове, произнес сталевар. — Она для меня в Москве новейшую техническую литературу по сталеварению разыскала… Эти книги сейчас для всех нас — как попутный ветер!
Косяков шагнул вперед и протянул руки маленькой Фимочке:
— Здравствуйте, красавица моя, рад, рад вас видеть! Слышал, вы вчера из Москвы прибыли… и опять целое богатство привезли?
— Ну, до богатства еще далеко! — засмеялась Фимочка и с важным видом добавила: — Когда библиотека называется «Центральная городская», она должна быть как следует оснащена.
— Такой капитан, как вы, Фимочка, оснастит нашу библиотеку как следует. Помогли же вы нам оснастить теорией будущие наши плавки.
— Да что вы, право, Владимир Семеныч! — смутилась Фимочка. — Это же такое обыкновенное дело…
— Вы бы видели, какие опять тюки приволокла, прямо-таки на себе, наша библиотекарша! — сказала подошедшая Соня. — Вы спросите у нее, какие с ней в Москве эпопеи случались!..
— Просим, Фимочка, просим! — обрадовался Косяков. — Что же было в Москве?
— Ну что… — и Фимочка вдруг забавно фыркнула в кулачок. — Я бы ни за что не «приволокла» столько книг, если бы разные товарищи не помогли мне эти книги таскать… Купила я книг два добрых тюка, еле в трамвай с ними влезла, кто-то подсадил меня. Два моряка место уступили. «Куда это вы, девушка, столько книг везете?» Рассказала им, что и как. «Помним, помним, — говорят моряки, — письмо кленовских комсомольцев мы у себя на Балтике читали!» Они спрашивают, а я им о нашей библиотеке рассказываю, что прежде всего ее надо укомплектовать. «Где вы, — спрашивают, — остановились?» — «У моей тети, — отвечаю, — на улице Матросская тишина». Моряки смеются, шутят: «Какое замечательное название! Мы, балтийцы, все среди грома да бури живем, надо обязательно побывать нам на этой Матросской тишине!..» Ехать было далеко, а доехали незаметно: они мне о Ленинграде так интересно рассказывали, что вот взяла бы да и стала восстанавливать его! Потом о книжных покупках начали меня расспрашивать. Словом, проводили меня, даже на пятый этаж, где моя тетя живет, книги внесли, а потом кленовской нашей библиотеке пожелали всяких успехов, — такие хорошие ребята! И так вот, представьте, каждый раз кто-нибудь мне помогал: если не провожают, так на пересадочный трамвай посадят или на конечной, остановке из трамвая мои книжечки выгрузят.
— «Книжечки!» — поддразнила Соня. — Сама их чуть не тоннами таскала! Ты про генерала расскажи, Фимочка!..
— Если бы не генерал, не знаю, что и было бы! — быстро заговорила Фимочка, и яркоголубые глаза ее мгновенно выразили испуг и растерянность. — Могло произойти что-то ужасное!.. Закончила я все покупки, собралась ехать обратно. Один тетин знакомый обещал с утра заехать за мной на машине и подвезти на вокзал. Стою я на улице, среди моих тюков, радуюсь, что все так прочно увязано. Вот тут русские и западные классики, а здесь советская литература, а там научно-популярная… Воображаю, как я все это в машине расположу. Жду, жду, а машины все нет. Батюшки, уже только час остается до отхода поезда! Что делать?
Вдруг подбегает ко мне тетя, бледная, как бумага, — оказывается, знакомый только что позвонил, очень извиняется, но машины не мог достать. Ужас, ужас!.. Тетя говорит: «Поедешь завтра». Я кричу: «Нет, ни за что! Я уже телеграмму в Кленовск отправила! Невозможно!» Но как уехать? Каким образом донести столько книг до трамвайной остановки на Стромынке? Это же трагедия!.. И вдруг вижу — из-за угла выезжает чудный бежевый «зис», а там сидит генерал, всего-навсего один! Я ка-ак подскочу к машине — да за дверцу хвать! «Товарищ генерал, умоляю, остановитесь!» Генерал распахнул дверцу и сначала строго спросил: «В чем дело?» Я давай рассказывать, а земля словно горит подо мной… «Ну, садитесь! — засмеялся генерал. — Доставим вашу библиотеку по назначению!» Подвезли меня к вокзалу, и генерал приказал шоферу посадить меня в вагон. Ух, в вагоне полным-полно, и уж, кажется, даже одной ногой втиснуться некуда! Возвращаются люди на свои места, едут с ребятишками, чемоданами, узлами, сундуками… А я влезла в эту тесноту с моими тяжеленными тюками. Все на меня зашипели, закричали: нашла мол, дурочка, время с книгами возиться! «Да что вы? — говорю. — Что вы? Это же библиотека едет, поймите! Вам всем сейчас тесно и трудно в дороге, а как очутитесь дома, на другой день вашим же детям книга понадобится». Всем я мешала, все меня шпыняли — теснота же невыносимая, — а все-таки я свои тюки рассовала! У меня скоро и союзники появились — ребята! Распаковала я целую пачку книг для детей и устроила для них читальню. Ребята постарше про себя читают, а я с маленькими занялась. Матери довольны, что ребята не капризничают, и уже не дуются на меня. Так и доехала… Ах, чуть не забыла! Ян Невидла, я ведь для вас купила кое-что в магазине «Международная книга»!
— Спасибо, спасибо! — просиял Невидла, — На чешском языке?
— Конечно. Я купила для вас книгу Яна Коллара «Дочь славы», и современную, написанную до войны книгу Юлиуса Фучика «В стране, где завтра означает вчера» — очерки о Советском Союзе. Думаю, что вам будет очень приятно читать книги на родном языке?
— О, да, да! Но скоро я буду уже разговаривать на родном языке с моими товарищами, чехословацкими солдатами! — радостно выпалил Ян Невидла. — Я получил ответ от чехословацкого командования!
— Товарищи! — громко крикнул Косяков, гулко захлопав в ладоши. — Поздравим нового солдата чехословацкого войска!
Первой прибежала Маня Журавина в розовом ситцевом платье. Если бы не торжественность момента, Ян Невидла не раз повздыхал бы тайком. Но теперь даже и Маня виделась ему словно в отдалении, как одна из многих нежнолистых березок, которые, играя на ветру пушистой листвой, будто дружески кланялись восстановителям «зеленого пояса».
— Братец, дорогой! Поздравляю! — звонко воскликнула Маня, встряхивая Яна за плечи мягкими и сильными руками. — Деритесь, как лев, братец! Бейте гитлеряков, советской партизанской чести не теряйте! Ну до чего же мне жаль, что я вас в военной форме не увижу…
И Маня с шаловливо-печальным вздохом состроила Яну Невидле такие глазки, что сердце его все-таки вздрогнуло напоследок: никогда он не забудет ее.
— А ну-ка, сынок, покажи, покажи, как тебя родина отзывает! — шумно любопытствовал Василий Петрович. — Дай-ка на твои новые документы полюбоваться!
— Вот они! — гордо сказал Ян, вынимая из внутреннего кармана пиджака вчетверо сложенный лист бумаги с государственным гербом Чехословацкой республики.
— Ваша республика живет и собирает своих сынов. Желаю вам, товарищ Ян, боевых успехов! — сказал очутившийся возле Пластунов.
Встретясь с Пластуновым, Ян вспомнил, сколькими советами, а в последнее время и помощью по репатриации, обязан он парторгу… Да и кому он здесь не обязан, кто из заводских людей не наставлял его словом и примером? Они делились с ним и хлебом и бедным кровом в разрушенном врагом городе. Они питали его душу чистой радостью большого братства борьбы и свободы — и разве не стал он другим человеком? Разве это все тот же недалекий парень, который гордился тем, что основал веселое «содружество горячей парки и кружки пива»? Нет, Ян Невидла уже не тот парень, который, называя себя рабочим-металлистом из Праги, по сути дела ничего не смыслил и был далек от подлинной жизни и мыслей рабочего класса. Нет и нет! Ему еще многому надо учиться, но прежний Ян Невидла уже в прошлом. Советские люди помогли ему стать солдатом чехословацкого войска!
Так думал взволнованный Ян Невидла, пока со всех сторон его поздравляли дружеские голоса и десятки ласковых рук пожимали ему руку.
— За дружбу, за братство спасибо! — сказал наконец Ян Невидла, а голос Пластунова произнес громко и призывно:
— Да здравствует свободная Чехословакия!
И множество голосов подхватили:
— Да здравствует свободная Чехословакия!
— Красной Армии ура-а!
— Сталину-у!..
— Да здравствует Сталин!
Когда все опять принялись за работу, Ян Невидла долго не мог успокоиться.
— Я такое чувствую, как будто вот сейчас родился, будто новая жизнь начинается, — сказал он, чувствуя на себе понимающий все взгляд Василия Петровича.
— «Жизнь начинается»… — усмехнувшись, повторил Василий Петрович. — Подумаешь, брат, открытие! В наше время человек несколько жизней успеет прожить. Старайся да почаще совесть свою спрашивай, чтобы конец одной жизни начало другой не испортил!
Ян Невидла задумался. Завтра начинается для него новая полоса жизни. Утром с военным литером в кармане он сядет на московский поезд — и прощай, Кленовый дол!..
С холмистой вырубки, где они с Василием Петровичем работали, хорошо был виден поднимающийся из пепла Кленовск. Ян видел белые корпуса Дома специалистов и Дома стахановцев, а за ними новое здание цвета светлой терракоты — Центральная библиотека; левее опять жилые дома, желтые, как сердцевина ромашки, и вокруг широкой площади, где Дом Советов, в разных местах белеют, желтеют, розовеют кубики двухэтажных жилых домов. Еще во многих местах темнеют провалы руин, — но разве можно сравнить с прошлым годом?
Кроме десятков уже восстановленных домов, всюду светлеют прозрачные вышки строительных лесов, а дальше, в восточной части города, чернеют заводские трубы. И на улицах этого возрождающегося города и у печей Кленовского завода останется частица его труда, Яна Невидлы, ныне солдата чехословацкого войска.
Утром большая компания друзей провожала Яна Невидлу в новую боевую жизнь.
— Ну, брат, напиши потом, как и что… — говорил Василий Петрович, неловко похлопывая Яна по стройной, худой спине, — пиши, не забывай нас, мы тебя худому не учили.
— Навеки помню! — повторял Ян Невидла, отвечая на прощальные улыбки и объятия. — Братство забыть не можно!..
На заводе наступила особенно горячая пора. На станции разгружались длиннейшие товарные поезда с трофеями. Провожаемые воинственными ватагами ребятишек, тягачи с грохотом тащили к заводу пробитые советской артиллерией немецкие танки, пушки, танкетки, автомашины.
Заслышав знакомый грохот, Петр Тимофеевич Сотников, как председатель заводской комиссии по приемке и распределению трофейного имущества, немедленно выходил навстречу. Высокий, важный, в кузнечном кожаном фартуке, Сотников повелительно махал рукой водителю трофейной колонны:
— Сюда, к мартенам!
Сталевар Косяков, невзирая на одышку, оставшуюся после ранений, выбегал на заводской двор.
— Та-ак! Поработала опять наша артиллерия! — кричал он еще не отдышавшимся голосом. — Вот он, наш советский бог войны! Как он отделал этого «тигра»… в дыру бык пролезет! А этого «фердинанда» как здорово покорежило! Кр-ра-сота-а!
Тетя Настя, третий член заводской комиссии по трофеям, добавляла:
— Эти «фердинанды» и «тигры» у меня на строгом партизанском учете были. Бывало, еще издали по рыку их поганому узнаешь, какое чудовище к фронту лезет. Мы для них дорожку на совесть минировали: как старые кадушки, раскалывались!
— Ну, Чувилев, — сказал однажды при встрече Косяков, — мы, сталевары, в недолгий срок завалим вас металлом! Только вы, мастера зеленые, не опозорьтесь!
— А у нас пока никто не опозорился, — возразил Чувилев и добавил важно: — Все оказались на высоте!
— Попробуй-ка кто с этой высоты плюхнуться в грязь — я того лодыря и болвана со свету сживу! — громко погрозила Лиза, выразительно посматривая на соседний участок, где работала бригада Виталия Банникова.
— Ух… эта Лизавета! — опасливо бормотал великовозрастный Павша, боясь встретиться глазами с пронзительным взглядом Тюменевой. — Как она в новую квартиру переехала, так еще злее в работе стала!
— Как назло, она наша соседка, дверь против двери живем, — усмехнулся Виталий. — Мне от нее и дома не спрятаться в случае чего.
— Слава богу, я совсем на другом конце города живу! — шепотком, говорил Павша. — И откуда у нее раж такой… просто даже удивительно!
— От убеждения, — серьезно ответил Виталий. — Болтай поменьше, Павел, следи за рукой. Мама, а ты зачем так сильно локтем двигаешь? Энергию нельзя так нерасчетливо растрачивать.
— Верно, Виталик, верно… — покорно соглашалась Банникова.
За последние недели она заметно успокоилась, чуть пополнела и даже посвежела. Виталий понимал, что не только благодаря новой квартире улучшилось настроение матери. Сначала она, не желая «подводить» сына, старалась делать все так, как он показывал. Потом ей было приятно слышать, когда сменный мастер Чувилев на собраниях не раз добрым словом отмечал работу бригады Банникова. Ираида Матвеевна наконец должна была самой себе признаться, что, пожалуй, она впервые и так всерьез может гордиться сыном. А потом она стала замечать, что и ей самой очень приятно услышать о себе доброе слово, конечно прежде всего «от этого зеленого мастеришки», как она вначале прозвала Игоря Чувилева.
Прежде, когда Чувилев приходил в их землянку на Садовой улице, колол дрова и вообще помогал по хозяйству, Банникова всегда искренне благодарила этого широкоплечего, немного неловкого юношу. Но чтобы он стал руководить ею, матерью семейства, — «такая зелень, подумайте!» — с этим Ираида Матвеевна никак не могла примириться. Сменный мастер, словно угадывая настроения Ираиды Матвеевны, не подходил к ней, а разговаривал всегда с Виталием. Скоро поняв, что сменный мастер по мелочам не вмешивается в работу бригады, предоставляя эту заботу бригадиру, Ираида Матвеевна немного успокоилась: значит, ближайшим ее руководителем остается ее сын. Когда бригада Виталия Банникова впервые перевыполнила план, Чувилев подошел к Виталию, крепко пожал ему руку, потом поздравил и всех остальных. Ираиде Матвеевне он сказал отдельно, ласково улыбаясь темносерыми глазами:
— А за вас, Ираида Матвеевна, я вдвойне рад! Как мать, вы отлично понимаете, о чем я говорю!..
«А ведь умен, чертенок!» — подумала Банникова.
Конечно, она понимала, к чему он клонит: она уже могла гордиться своим сыном, да и Виталию за мать свою уже не стыдно было перед людьми. Этот зеленый сменный мастер своим поздравлением напоминал ей и о том, что она уже не та одичавшая от тоски Банникова, которая жила в землянке. Летом сорок четвертого года Ираида Матвеевна, торопливо шагая к заводу, с волнением думала, как-то сегодня пойдет работа, «не сдрейфит ли» кто-нибудь, о чем иногда беспокоился вслух Виталий. Ей нравилось также, что Виталий, заботливый и серьезный, выглядит совсем взрослым. Она привыкла ревниво следить за работой «великовозрастного» Павши и другого члена бригады, тоже школьного приятеля Виталия, бледного юноши Ванечки Рыбасова. Павша был добродушен и леноват, а у Ванечки быстро менялись настроения, и каждого из них по-своему Ираиде Матвеевне приходилось иногда подтягивать. Слова «честь бригады» Банникова уже научилась подкреплять находчивыми замечаниями и насмешками, которые и Павшу и Ванечку очень задевали, и оба в таких случаях торопились наверстать потерянное.
Теперь Банникова понимала характер Лизы Тюменевой и даже подружилась с ней. А однажды Лиза ее растрогала до слез, сказав как бы мимоходом:
— Зайдите, Ираида Матвеевна, в завком: там для вашего Виталия ордер на костюм приготовлен.
В начале августа Чувилев вызвал к себе Виталия и, хитро прищуривая глаз, спросил:
— Желаешь жить в сорок пятом году?
Год назад Виталий не понял бы этого вопроса, а сейчас навострил уши.
— А что? Разве уже недалеко осталось?
— Все зависит только от тебя. Вот у меня здесь подсчитано: если ты за август — сентябрь — октябрь еще усилишь работу, продукция твоей бригады в ноябре шагнет к первому января сорок пятого года.
— Я попробую… Постараемся, — ответил Виталий.
На десятый день после этого разговора имя Виталия Банникова и всех членов его бригады стояло на красной доске скоростников. О бригаде написали в многотиражке, номер которой Ираида Матвеевна у себя в квартире повесила на стену.
В дверь постучали.
— Войдите! — приветливо откликнулась Банникова, довольная тем, что любому из соседей она может показать этот номер заводской газеты.
Вошел Игорь Чувилев.
— Виталий, ты дома? Прекрасно. Ты нам очень нужен для одного важного дела.
Чувилев рассказал, что рабочие железнодорожных мастерских, где тоже, наряду с восстановительными работами, развивается движение скоростников, просят послать им докладчика, который мог бы поделиться своим опытом. Бюро комсомола решило послать к железнодорожникам Банникова.
— Ты недавно вступил в комсомол, покажи свои силы.
— Какой же я докладчик? — смутился Виталий. — Да и о чем я буду рассказывать?
— А вот о том, как тебе вначале было трудно, как ты стал выправляться…. и как ты в ноябре надеешься въехать в сорок пятый год!.. Что, разве скучно об этом рассказывать? — и Чувилев выжидающе посмотрел на мать и сына.
Довольная улыбка расползлась по лицу Виталия.
— Но знаешь, что трудно мне, Игорь!
— Что трудно?
— Да, понимаешь, трудно мне вспоминать, какой я был… — Виталий разводил руками и стесненно пожимал плечами: — Слушай! А если я не буду рассказывать, как я дурнем был? Может быть, мне сразу начать с того, как я за ум взялся… Одобряешь?
На другой день Банникова, проводив сына, долго смотрела ему вслед. К железнодорожникам Виталий пошел в новом темносинем костюме, высокий, сухощавый молодой человек, каждое движение которого казалось матери полным достоинства.
Евгений Александрович Челищев с апреля исполнял обязанности главного инженера завода.
Было уже начало сентября. На заводском шоссе уже было восстановлено двухэтажное здание заводоуправления, которое выглядело даже красивее, чем до войны. Под руководством неутомимых московских лесников заводские «зеленые бригады» разбили красивый скверик. Молодые дубки и клены глядели в окно кабинета главного инженера, новенькая ясеневая мебель мягко светилась на солнце. За стеклянными дверцами шкафа пестрели корешки книг: Евгений Александрович обзаводился технической библиотекой, как было и до войны. На отдельном столе в строгом порядке были разложены технические журналы и новинки по вопросам металлургии. Возвращался любимый Евгением Александровичем четкий рабочий ритм жизни, — только сам он еще не вернулся в прежнее состояние: он только «исполнял обязанности» главного инженера, над ним, по его выражению, «висела перспектива» в любой момент сдать дела кому-то, кто будет просто главным инженером, без этих двух раздражающих букв: «и. о.» Этот неизвестный человек, может быть такой же молодой, как Артем Сбоев, по-хозяйски войдет в этот блистающий новизной кабинет, расположится за этим просторным ясеневым столом, будет читать книги и журналы, которые Евгений Александрович выписал, выходит, не для себя, а для него. А старый инженер Челищев будет входить в этот кабинет только по приглашению, негромко постучав в дверь.
Эти картины, постоянно возникавшие в его представлении, заставляли больно сжиматься сердце. Разочарование и обида, словно затяжная болезнь, неотступно грызли душу Евгения Александровича. Правда, разумом он понимал, что вопрос о его назначении затянулся до известной степени и по его вине. После знаменитого стахановского совещания, на котором Пластунов сказал, что инженера Челищева «не судят, а борются за него», Евгений Александрович решил, что ему «уже все прощено» и «завтра же его назначат». Но так как с этим назначением ни Назарьев, ни Пластунов не торопились, Евгений Александрович сразу обиделся. Принимая дела от Артема Сбоева, он не удержался от некоторых раздражительных замечаний по адресу «молодых, более удачливых инженеров», которым все «само плывет в руки», Артем промолчал, но, понятно, слова эти стали известны директору и парторгу. Потом несколько раз по разным поводам, опять же в раздражительном тоне и даже с ядовитым остроумием, Евгений Александрович высказывался по поводу того, что «все так называемые «и. о.» — просто ненужный пережиток, деятельность «этих несчастных «и. о.» поневоле пуста и бесполезна», так как человек знает, что занимает «чужое место», и как ни старайся этот временный начальник, слава его дел все равно достанется другому». А однажды в ответ на замечание директора Челищев с горькой запальчивостью возразил:
— Я не мог этого выполнять, не чувствуя в своих руках достаточно власти, — неопределенность в будущем лимитирует меня!
Назарьев и Пластунов, каждый по-своему, обрезали его, и хотя он тут же согласился с ними, неблагоприятное впечатление этих слов, конечно, не было забыто. Упрекая себя после этих вспышек, Евгений Александрович тут же находил и оправдание.
— Все-таки надо же понять человека, — жаловался он Любови Андреевне. — Я продолжаю жить и работать в исключительно напряженной атмосфере… Зачем, например, так старательно обмусоливали в газете мой доклад и мое выступление, даже и после стахановского совещания, и без конца распространялись о том, как я, «цепляясь за вчерашний день», чуть было не угробил ценное новаторское начинание молодежи! Да-а, как же, угробишь их, этих напористых ребят, да еще на глазах у целого отряда их заступников! Ну хорошо, конечно, я признался в своей ошибке, — так нет, еще мало! Когда чувилевское приспособление было размножено и успешно вошло в производство, — ну и прекрасно, я очень рад! — сначала наша заводская многотиражка, а потом та же «Кленовская правда» опять упомянули обо мне! Я понимаю: для острастки другим, но… помилосердствуйте, товарищи: я же не мальчишка! Поймите, что меня от этого уже передергивает, защитите меня! И уже пора, черт возьми, предать забвению эту прискорбную историю!
То, что «прискорбную историю» не предавали забвению, а, напротив, нет-нет да и вспоминали о ней, мешало, по мнению Челищева, укреплению его авторитета. Он стал болезненно мнителен и подозревал всех, особенно молодежь, в неуважении и недоверии к опыту и знаниям его как руководителя. «А! Вы хотите забыть, что я существую на свете?» — и, нервничая, он вызывал начальников цехов и мастеров, часто даже без повода, и люди в недоумении уходили от него.
Однажды он случайно услышал, как сталевар Косяков с добродушной насмешкой ответил кому-то:
— Да ну его к аллаху, старого неврастеника! Авось, обойдусь как-нибудь без его нудных разговоров!
Евгений Александрович, вспыхнув, как мальчишка, постарался скорее юркнуть в какую-то дверь, чтобы не попасться на глаза Косякову: «старый неврастеник» и «нудные разговоры» — все это было сказано о нем, старом инженере, всем сердцем преданном своему заводу!
Возвращение Пластунова из Москвы в начале сентября совпало с пуском на заводе мартена, стоявшего на ремонте. Вечером того же дня к Пластунову пришел Косяков. Вид у него был парадный, на офицерском кителе сияли боевые ордена и медали. Вытянувшись и козырнув по-военному, Косяков снял фуражку с черным бархатным околышем и произнес:
— Пришел к вам, товарищ парторг, по важнейшему делу: принес заявление в партию.
Пластунов прочел заявление и удивленно взглянул на Косякова:
— Кандидатом партии вы вступили на фронте, но… ваш кандидатский стаж закончился еще четыре месяца назад. Почему вы медлили с подачей этого заявления?
— Так точно, медлил, — согласился Косяков, и его узкие подвижные губы многозначительно улыбнулись. — Разрешите рассказать, товарищ парторг?
— Пожалуйста, товарищ Косяков.
— Когда я еще на фронте задумал вступить в партию, — начал Косяков, — мне все хотелось прийти в ее ряды с каким-то большим делом…
— За вами, я вижу, числится немало военных удач, — сказал Пластунов, показывая на ордена и медали.
— Но мне все казалось мало, — упрямо тряхнув головой, сказал Косяков. — Я больше могу сделать, так я рассуждаю. Наконец мы провели один танковый рейд в тыл врага, — об этом и в сводках Совинформбюро упоминалось… Я был награжден орденом Ленина… и тут решил: «Ну, теперь я вступаю в партию!» Меня приняли кандидатом в члены партии как раз в тот день, когда из рук командующего армией, приехавшего в нашу часть, я подучил орден Ленина. Вот как прекрасно тогда получилось, товарищ парторг!
Косяков, передохнув, помолчал. Лицо его вдруг приняло обиженное выражение.
— И вот я демобилизуюсь, приезжаю на свой завод, становлюсь к мартену. Его только что восстановили, но… Что за черт! Простите, товарищ парторг, дурит мартен да и только! В чем причина, не могу докопаться. Вы же помните, как целых два месяца этот восстановленный мартен то и дело подводил заводский план: нет-нет да и станет, подлый, на ремонт. Понимаю, что надо его на капитальный ремонт остановить, да ведь он пока что один. Значит, надо скорее пустить в строй мартен номер четыре, который и до войны считался у нас самой большой печью. Ну… могу сказать — я за него взялся! С первого до последнего кирпича все шло под моим наблюдением и моими также руками делалось. Прочел я также кое-какие отечественные труды по мартеновскому производству — и чувствую: вооружаюсь, вооружаюсь, должна прийти победа!
Его сухощавое лицо все светлело, в темностальных глазах все чаще вспыхивали золотистые огоньки.
— И вот… готов наш мартен номер четыре! Делаем пробу — хорош!
— Но вам все мало, ненасытная душа, — пошутил Пластунов, — и вы еще больше месяца после этого промедлили с заявлением!
— А первый-то мартен, который стал на капитальный ремонт! Столько он всем и мне крови испортил… и вдруг оставить этот вопрос открытым! Нет, невозможно! Теперь уж я мог спокойнее докопаться, что именно «заедало» работу мартена, и, конечно, докопался. Теперь и этот мартен вступил в строй и работает что надо. Вот тут-то у меня на душе стало хорошо, просторно: и сейчас не с голыми руками в партию иду!
— Прекрасно! — одобрил Пластунов. — Мы вас скоро вызовем на партбюро, товарищ Косяков.
В половине сентября Косякова приняли в партию. Закончив свою речь, он собрался было спуститься с трибуны, но вдруг приостановился и сказал громким, призывным голосом:
— Товарищи! Всех, у кого есть время, приглашаю сегодня к началу моей ночной смены в наш мартеновский цех. Полюбуйтесь, как пойдут в плавку фашистские танки, превращенные нашей артиллерией в самый обыкновенный лом! Очень приглашаю вас, товарищи!
Косяков в брезентовой рабочей широкополой шляпе, с приспущенными на лоб синими очками, показавшись на площадке, приложил свисток к губам. Едва свист его заливчато прокатился над цехом, как завалочная машина, загремев тоннами трофейного лома, тяжко и мощно вверглась в только что опустевшее, дышащее огненным жаром, глубокое чрево печи.
— Это мы завалили, товарищи, тот дурной мартен, который всем портил кровь, — объяснил Косяков. — Теперь он укрощен. А здесь, полюбуйтесь, работает большой мартен. Скоро будем выпускать сталь… печь идет на доводку!
Все вышли на железные мостики в тыл печи. Огромный ковш остановился внизу, под желобом, зияя черной пустотой днища, глубина которого казалась бездонной. Пустые изложницы стояли чередой, как гигантские стопки в ожидании огненного вина. Свет больших ламп рассеивался понизу, а вверху, под высоким потолком, казалось, плыла густая, бархатная тьма. Слышно было, как глухо гудело пламя за стеной, будто стремясь разорвать ее и ринуться на люден, которые тесными кучками стояли на мостиках.
Кругом простиралась знакомая перед пуском металла тишина, в которой для Пластунова всегда таилось нечто вдохновенное и непобедимое. Ему казалось, что и все эти застывшие, словно в ожидании чуда, люди чувствовали то же самое, — и, наверное, мало кто помнил, что год назад на этом месте были развалины, пыль, ветер. Напротив, всем казалось, что так было всегда, что ничто и никогда не нарушало этой напряженной, чуткой тишины перед выходом металла.
Наконец Косяков негромко скомандовал:
— Давай!
Застучал лом, все глубже вонзаясь в летку, — и вдруг со звоном и грохотом вырвался наружу металл. Освещая весь цех полыханием багрово-розовой зари, сталь лилась в ковш и гремела, будто зычно крича на весь мир: «Слышите меня?»
Соня прижалась плечом к Пластунову, ее расширившиеся глаза, горящие золотыми отблесками огня, были полны восторга.
Фигура Косякова, стоящего, как повелитель, на краю мостика, над кипящей струей стали, ярко чернела на фоне рыже-розовых облаков этой сказочной зари и казалась отлитой из металла.
Последние струйки стали со звоном упали в ковш, и заря рассеялась. Только жарко горело разверстое рубиново-золотое чрево ковша, который двинулся к изложницам. Над ним плыло рыжее облако тысячеградусного живого пламени, которое, меняя цвет, все более бледнело и наконец сгасло у последней изложницы.
Соня и Пластунов вышли на шоссе. Был теплый, безветреный вечер. Крупные звезды горели на черно-зеленом небе. Но Соня, глянув вверх, сказала:
— После плавки звезды на небе кажутся бледными, слабыми. Правда, Митя?
Пластунов и Соня, встречаясь после работы, всегда гуляли час-полтора. Свернув с заводского шоссе на восток, они выходили на Московский тракт. Они шли по обочине, мимо огородов и картофельных полей, перерезанных темными трещинами бывших окопов, края которых уже густо зеленели. Особенно нравилось Соне и Пластунову бродить в этих местах по вечерам, когда вокруг было тихо-тихо, только изредка, осторожно сверкнув фарами, проносились по тракту машины и снова наступала тишина.
Внешне, для постороннего глаза, отношения Пластунова и Сони оставались прежними, и, пожалуй, только одна Маня «своим чутким носом» догадывалась, что Пластунов стал женихом Сони. С матерью Соня договорилась строго, что до поры до времени Челищевы решительно никому не будут разглашать о готовящейся перемене в жизни их дочери. Пластунов полностью поддерживал это настроение Сони и сам всеми способами оберегал ее от чужого любопытства. Челищевы снова отложили свадьбу — и теперь уже на тридцатое сентября, под предлогом, что в этот день, считая по старому стилю, в доме Челищевых три именинницы: Любовь, Софья, Надежда.
— В этот день мы и сыграем свадьбу! — заявила Любовь Андреевна, когда Пластунов последний раз, неделю назад, был у Челищевых.
Теперь он досадовал, что не оспорил этого заявления и что Соня тоже согласилась с новым вмешательством матери в их будущую жизнь. Сегодня Пластунов сказал об этом Соне.
— Друг мой милый, как было бы хорошо, если бы твоя мама поменьше вмешивалась в наши с тобой отношения! Ты живешь в семье, а я один, и у меня никого нет, кроме тебя, девочка моя родная!.. Иногда мне бывает чертовски тоскливо одному, и я думаю, что все эти домашние традиции и планы просто отдаляют от меня мое счастье. А что, если опять…
— Нет, нет, — прервала Соня и нежно поцеловала его в щеку. — Теперь это уже последний-распоследний срок, милый!
— Но если бы ты не согласилась с родителями…
— Я согласилась, говорю тебе, в последний раз. Доставлю маме эту радость… Все-таки я немало волнений принесла ей, потому что делала все по-своему. Уж пусть перед моим уходом мама и папа получат от меня эту уступку!.. Знаешь, это «предстоящее торжество», как мама выражается, — ее главная забота… Что она мне готовит — это строжайшая тайна… Но няня разболтала, как мама себе этот день представляет. Хочешь, скажу? Пока мы с тобой регистрируемся в загсе, дома спешно готовят стол. Для этого дела, как мама выражается, «все мобилизовано»… Каково? Кстати сказать, уже подсчитано, что в тот день мы будем работать в утренней смене, и, значит, все мои друзья смогут присутствовать на торжестве. Пока все сидят за столом, няня тихо-тихо исчезает и направляется к тебе, то есть к нам на квартиру. Что она там делает без нас, никто не знает… Но когда мы приходим — квартиры нашей не узнать! Ну? Ты не сердишься на меня?
— Разве я могу сердиться, если это тебя веселит? Я уже опять готов покорно ждать… Ну, хорошо… Что ты делала вчера?
— Читала воспоминания о Менделееве.
— О Менделееве?
— Да. Эту книжку я сколько раз видела на папиной полке, но только теперь мне почему-то захотелось ее прочесть… и, знаешь, многие мысли Менделеева звучат и в наши дни удивительно свежо!
— Очень интересно, какие же?
— Например, в письме своим детям Менделеев проводит такую мысль: то, что человек делает для себя, забывается, а польза, которую он принес народу, останется навсегда, и только это поднимает человека, делает его лучше, сильнее… Правда, как это верно?
— Очень верно.
— Я прочла эти слова и стала перебирать в памяти судьбы многих знакомых людей и пришла к заключению: самые важные события в жизни человека связаны прежде всего с его деятельностью для народа… Вот и любого из нас возьми. Ты что улыбаешься?
Пластунов привлек Соню к себе.
— Друг мой милый, мне бывает так интересно слушать тебя, что я иногда забываю даже, что люблю тебя.
— Да ну-у? — изумилась Соня и с легким испугом посмотрела на Пластунова. — Это хорошо или плохо, Митя?
— По-моему, хорошо.
— А знаешь, — и Соня, вдруг всплеснув руками, по-детски радостно засмеялась. — Когда я слушаю тебя на собраниях или на совещаниях, все, что ты говоришь, кажется мне таким важным для моей работы и все советы так помогают мне, что я… тоже часто забываю: да ведь это же говорит Митя, мой Митя!.. Какое милое, родное у тебя имя… Митя… Дмитрий! Я люблю, засыпая, повторять твое имя: Митя, Митя! Никто не знает об этом, но ты, как мне кажется, чувствуешь, что я думаю о тебе.
Крепко прижимаясь к Пластунову плечом, Соня продолжала тихим голосом, в котором слышалось восхищение, изумление тем, что открывалось ей в собственных же словах:
— Я буду любить тебя всегда, только тебя… Все в тебе мне мило, все необыкновенно. Того, что есть в тебе, нет ни у кого, ни у кого на свете. Я буду любить тебя всю жизнь!..
— Я буду любить тебя всю жизнь, моя родная, единственная моя…
С утра позвонили от Николая Петровича, и в назначенное время Челищев пришел к нему.
Евгений Александрович застал директора в сильном беспокойстве. Бледный, почему-то часто дуя в трубку, Николай Петрович говорил с кем-то по телефону. Челищев понял, что случилось несчастье.
На территории, прилегающей к заводскому шоссе, начались работы по восстановлению большого здания — клуба Кленовского завода. Когда рабочие стали расчищать нижний этаж каменной коробки, раздался взрыв, которым было убито пять человек. Взорвалась немецкая мина, замаскированная в развалах битого кирпича. Кроме убитых, оказались и раненые.
— Сколько их, раненых? Кто они? Фамилии? Возраст? Все уточнено? — быстро и взволнованно спрашивал Назарьев. — А помощь оказана? Куда их увезли? Что, что? Не хватает коек в больнице?.. Так надо госпиталь просить!..
И Назарьев позвонил в госпиталь, потом опять тому, с кем говорил до этого, затем звонил Соколову насчет немедленной помощи семьям убитых и наконец, откинувшись на спинку кресла, охрипшим от гнева и возбуждения голосом произнес:
— Нет, вы только подумайте! Даже вообразить невозможно, до чего может дойти фашистское злодейство… Оставить мины дьявольски замедленного действия в глубине развалин, замаскировать, с гнусным расчетом, что советские люди обязательно будут восстанавливать все и всюду… Подлые палачи!..
Опять зазвонил телефон, в трубке Челищев услышал громкий, возбужденный голос Соколова. Председатель горисполкома доводил до сведения заводских руководителей, что им уже предприняты «меры предупреждения против повторения подобных трагических случаев и в других местах города».
— Так, так… — и Николай Петрович с озабоченным видом положил трубку.
— Вы меня вызывали, Николай Петрович? — напомнил о себе Челищев. — Или, может быть, мне зайти в другой раз?
— Да, я хотел вас спросить… — начал было Назарьев, но опять зазвонил телефон.
В трубке пронзительно зазвенел голос заведующего отделом кадров. Челищев услышал разговор о неизвестном ему инженере Петелине, который должен приехать на работу по приглашению заводоуправления.
— Инженер Петелин запрашивает: может ли он надеяться получить квартиру? — кричал в трубку заведующий отделом кадров.
— Напишите инженеру Петелину, что пока сможем предоставить комнату, — ответил Николай Петрович, бегло взглядывая на Челищева и от крайней озабоченности едва ли замечая выражение его лица.
— Да, да, — торопливо заканчивал директор. — Впрочем, упомяните в письме Петелину, что, как одному из руководящих работников завода, в будущем мы дадим ему квартиру… Простите, я должен прервать разговор: сейчас могут опять позвонить…
Действительно, едва директор положил трубку, как опять раздался телефонный звонок, — но Евгений Александрович уже ничего не слышал. Все в нем, казалось, кипело, как в водовороте, мысли его смешались, сталкиваясь между собой, он словно оглох от ужасной сумятицы, которая бушевала в нем. Неизвестный инженер Петелин вдруг показался ему тем самым человеком, который и будет главным инженером завода. Сгоряча Челищев забыл, что разговоры о приглашении нескольких новых инженеров ведутся уже давно, так как в некоторых цехах инженеров не хватает.
«Почему же мне ничего не сказали, ни словом не намекнули, что мне придется сдавать дела?» Эта мысль словно толкала его под бок, не давала ни на чем сосредоточиться, обида, казалось, прожигала грудь.
«Я не желаю, Николай Петрович, завтра или позже очутиться в глупом положении человека, застигнутого неприятным сюрпризом! Я имею право спросить, какое отношение будет иметь ко мне этот инженер Петелин и почему все-таки ни у кого не хватает мужества объявить мне в глаза, что едет опять кто-то новый, кому я должен буду передать полномочия главного инженера! И вообще, позвольте, кем же опять буду я… я?!»
Назарьев положил трубку на рычаг. Евгений Александрович воспользовался этим моментом и рассказал о том, что встревожило его.
Лицо Николая Петровича сначала выразило удивление, а потом уголки его бледного рта презрительно опустились.
— Инженер Петелин приглашен на работу в кузнечный цех. Но неужели… — Директор вздохнул и устремил на Евгения Александровича тяжелый взгляд. — Но неужели вы не могли для этих вопросов выбрать иное время?.. Это, знаете ли… — и он возмущенно отвернулся.
Челищева передернуло: ему почудилось, что Назарьев хотел сказать: «Это, знаете ли, мелко, ничтожно!»
Он поднялся с кресла как раз в ту минуту, когда в кабинет торопливой походкой вошел Пластунов. Парторг бегло взглянул на побелевшее лицо своего будущего тестя, но Евгений Александрович почувствовал, что он уже понял, что было здесь.
— Николай Петрович, сейчас сюда прибудут минеры, я снесся с военным начальством, — быстро заговорил Пластунов. — Нам нужно лично проверить, нет ли в других местах так же замаскированных средств убийства.
— Да, да! — горячо поддержал Николай Петрович, и оба оживленно заговорили о мерах предупреждения возможной опасности.
Челищев незаметно выскользнул из кабинета.
Уж вечерело. Холодный ветер густил на мутном небе тучи, темносизые, как огромные синяки. Заводское шоссе было пустынно, и только сыпучей стеной вздымалась пыль и, распадаясь, стлалась по земле.
Евгений Александрович, ежась от холодных порывов ветра, запахнул пиджак.
«Утром еще было тепло, а к вечеру вот уже настоящая осень, — тупо думал он, щурясь от пыли. — Надо было надеть пальто…»
Дальше Евгений Александрович шагал уже без каких бы то ни было размышлений, только грудь ныла от унизительной тоски.
Дверь ему открыла Соня.
— Где мама? — глухо спросил Челищев.
— Мама и няня у соседей: какие-то там огородные дела, — рассеянно ответила Соня и убежала к себе в комнату, откуда доносились девичьи голоса.
Челищев прислушался.
Звучный, грудной голос Мани Журавиной читал письмо от Володи. У Челищевых уже все знали о любви Володи и Мани. Уже повелось, что Маня неизменно доводила до сведения Челищевых о каждом письме Володи, — ей он писал чаще, чем родителям.
— А здесь я пропускаю, девочки! — с лукавым смехом, в котором звучало счастье, сказала Маня и продолжала: — И вот как заканчивается письмо: «Висла — широкая река с живописными берегами, — но сколько безвинной крови человеческой пролилось в эту реку! Спасенное нами от смерти население польских сел и деревень встречает нас, Красную Армию, с ликованием и радостью…» Ну, а дальше, девочки, я опять пропускаю!
Все засмеялись. Потом, немного спустя, загудело контральто Милицы Тереховой:
— Да, наконец я получила право дать интервью журналистам: деревья, можно считать, принялись все, и я спокойно могу уехать в Москву. А уж за осенними посадками вы и без нас будете следить…
— Последим, последим! — произнес веселый голос Сони. — У нас и помощников прибавилось: вот ты, Фимочка, например!
— Ах… но я же скоро уеду в Куйбышев! — запел голосок Фимочки.
— Позволь, девочка, позво-оль! — с нарочитой серьезностью заспорила Соня. — А что же мы будем делать с Владимиром Косяковым? О ком он будет говорить: «Моя маленькая спасительница»?
— Пусть о ком хочет говорит! — рассердилась вдруг Фимочка. — Что за манера выражаться? Я ему уже сто раз говорила…
— Скажешь и сто первый! — Маня так расхохоталась, что даже насмешливая Милица присоединилась к дружному и заливчатому девичьему смеху.
Для Челищева сейчас не было ничего неприятнее этого жизнерадостного смеха. Он обиделся и на Соню за то, что она, не заметив его состояния, убежала к подругам и веселилась с ними, будто насмехаясь над страданиями своего отца.
Да, да, ведь не однажды она так и говорила, что презирает страдания… А не слишком ли ты заносишься, дерзкая молодость, потому что перед тобой открыты все дороги!.. Ты не знаешь и не представляешь себе, как трудна была молодость, скажем, сына мелкого служащего Евгения Челищева, который пять лет, полуголодный, бегал по случайным заработкам, в холодном, неприветливом для бедняков Петербурге, вырвал себе у жизни высшее образование. А для вас, двадцатилетние, все завоевано отцами, оттого вам легко и весело. Не для того же Евгений Александрович Челищев зарабатывал для своей дочери возможность жить легче и радостнее, чтобы она презирала его страдания! Не смейте отворачиваться от страданий и заглушать их вашим беззаботным смехом… Еще неизвестно, как вас согнет душевная мука!..
— Евгений! Что с тобой? — вывел Челищева из тяжелой задумчивости голос жены. — Слава богу, что ты успел прийти домой до ливня… Мы с няней еле успели проскочить.
Евгений Александрович только теперь заметил, что в комнате потемнело. Дождь, тяжелый, как свинец, ударял в окна с такой силой, что казалось, вот-вот разобьет стекла и хлынет в комнату.
— Евгений, да говори же: что случилось? — повторила Челищева.
Евгений Александрович, почувствовав мстительную радость, жгуче отчеканивая каждое слово, начал рассказывать о сегодняшнем взрыве, об убитых и раненых.
Четыре девушки, почувствовав в голосе Челищева что-то недоброе, сразу притихнув, вошли в столовую.
«Ага!» — подумал торжествующе Челищев. На одно мгновение внутренний голос будто откуда-то издалека напомнил ему слова, которые, может быть, готовился произнести Назарьев: «Это, знаете ли, мелко, ничтожно!», — но он уже не мог остановиться:
— Возможно, пока… люди здесь болтали и смеялись, где-нибудь в развалинах или обезвредили какую-нибудь адскую машину, или она опять взорвалась… А наш Дмитрий Никитич, отчаянный человек, еще хотел лично проверить…
— Дмитрий!.. — раздался глухой стон.
Соня, как лист, подхваченный ветром, вылетела из комнаты.
Гулко хлопнула входная дверь. Все выбежали в переднюю, выглянули на крыльцо — и невольно остановились: всех окатило ледяным дождем. Он лился над садом, над улицами сплошной плещущей темносвинцовой стеной, а земля скрылась под шумно растекающимися потоками почти черной воды.
— Соня-я! Сонечка-а! — в ужасе крикнула Любовь Андреевна.
— Батюшки, да куда же она в этакой-то ливень, на ночь глядя, побежала? — запричитала няня.
— Идем, идем! — вскрикнула вдруг Любовь Андреевна, хватая няню за руку. — Где зонты? Где плащи?
Три девушки отговорили ее:
— Да куда же вы в такую бурю пойдете?
— Вас с ног свалит, зальет где-нибудь в канаве!
— Уж лучше мы пойдем Соню искать!
Маня быстро оттащила подруг в сторону и прошептала:
— Она к Пластунову побежала!
Пластунов приехал домой, когда уже разразился ливень. Глядя на бурю, Дмитрий Никитич с досадой думал, что этот ливень помешал поездке заводских руководителей и председателя горисполкома в намеченные для расчистки от мин места.
Кто-то постучал в дверь, Пластунов открыл и обмер: на пороге стояла мокрая, забрызганная грязью Соня Челищева. Вода струилась с ее лица, волос, с ее одежды, она шаталась, бескровная, как утопленница.
— Митя… ты…
Она подняла было слипшиеся от дождя ресницы и упала, как мертвая.
Пластунов поднял ее, внес в комнату. Дрожащими руками, будто совершая святотатство, он снял с ледяного тела Сони тяжелое, промокшее платье, вытер ее досуха и переодел в длинную сорочку и в мягкий халат Елены Борисовны. Потом он положил Соню в постель, закутал и сел рядом, теряясь в догадках, что побудило ее в этот страшный ливень бежать к нему через весь город.
Новый стук в дверь заставил Пластунова вздрогнуть. Он открыл дверь и снова попятился: на пороге стояли три девушки, промокшие, задыхающиеся от усталости.
Они рассказали Пластунову, что произошло в доме Челищевых. Потом все три заночевали в соседней комнате, так как Пластунов не отпустил их «бродить в бурю, в кромешной тьме».
Девушки уже спали в соседней комнате, а Пластунов еще сидел около Сони. Несчетное число раз он представлял себе, как бежала к нему Соня, ослепленная дождем, обдуваемая холодным ветром, бежала в тревоге за него: не случилось ли что с ним, не нужна ли ее помощь?
Он опустился на колени и прижался лицом к маленькой девичьей руке, преклоняясь перед силой и глубиной ее любви. А она лежала, безмолвная, с плотно сжатыми губами, и только чуть заметное шевеление бровей да тихое дыхание показывали, что она жива.
Около двенадцати часов Соня вдруг глухо вскрикнула.
— Я здесь, родная, — сказал Пластунов, бережно принимая в объятия ее тревожно вскинувшееся тело.
Она смотрела на него горячими, блуждающими глазами:
— Митя!.. Ты… жив… Все хорошо… Митя!
Она хотела было обнять его, но бессильно упала на подушки.
В соседней комнате, на широкой тахте, спали Сонины подруги. Пластунов, постелив шинель, лег на полу, чутко прислушиваясь к дыханию Сони.
Ливень прошел, но холодный ветер, налетая порывами, словно десятками бешеных кулаков бил в стены и окна дома. Ветром рвануло раму в широком окне, гремело железо на крыше. Пластунов почти не спал. Соня металась, вскрикивала во сне, сбрасывала одеяла. Пластунов вставал, закутывал ее, она вся горела.
Утром Пластунов вызвал врача. Он признал у Сони острую простуду, которая грозила перейти в воспаление легких.
Врач еще не успел уйти, когда в квартиру Пластунова вошел Челищев, осунувшийся, небритый, жалкий.
«А вот такие жалкие, как ты, старая жила, еще как больно могут ударить молодую, цветущую жизнь»! — зло и презрительно подумал Пластунов.
— Врач говорит, что ее тревожить нельзя… — указывая на Соню и растерянно моргая, сказал Челищев. — Как же быть?
— Очень просто, — холодно ответил Пластунов. — Сонечка останется у меня. Здесь для нее будет обеспечен самый заботливый уход и покой.
— Простите… Это вышло помимо моей воли, — виновато пробормотал Челищев и, всхлипнув, поцеловал руку дочери. — Вы… разрешите нам приходить к ней, Дмитрий Никитич?
— Разрешу, но с условием — сидеть тихо, не расстраивать ее, — строго ответил Пластунов.
После Челищева пришла няня.
— Иди, батюшка, на завод, — с ласковой бесцеремонностью заявила няня. — Тут я одна управлюсь.
К вечеру к Соне пришли Маня, Юля, Фимочка и еще несколько девушек и тетя Настя. Соня узнала всех, но скоро вновь забылась.
Тетя Настя, распределив порядок дежурств Сониных друзей около ее постели, еще долго смотрела на больную, погруженную в тяжелый сон.
— Да, все-таки нашей Сонечке круто пока приходится. И за что, Дмитрий Никитич, я с давних пор ее люблю? За то, что она во всем за прямой путь, от борьбы увертываться да прятаться не станет, не побоится душу свою изранить…
— Только бы ее натура выдержала! — тревожно вздохнул Пластунов. — Только бы хватило у нее сил!..
— Натура у нее молодая, а что до того, хватит ли силы, — хватит, Дмитрий Никитич… Кто с народом одной душой, большим домом живет, тому в трудный час народ не даст пропасть!
Около постели Сони установились ежедневные дежурства заводских девушек.
— Наши заводские медсестры кого хочешь научат, как надо ухаживать за больными! — хвасталась Маня, которая, при всей своей непоседливости, дежурила с исключительной добросовестностью и утверждала, как она где-то вычитала, будто от воспаления легких «в молодом возрасте люди на девяносто процентов выживают».
Она же утверждала, что Соне «какой-нибудь денек осталось в жару томиться», и вообще была настроена, по собственному выражению, «самым оптимистическим образом».
Но болезнь Сони протекала тяжело. Для Пластунова наступили дни, похожие тоже на болезнь: нервы, мускулы, биение сердца, казалось, были напоены молчаливой и жестокой болью, которая, не выдавая себя ни одним вздохом, томила его неустанно, даже во сне. А тело двигалось, не зная усталости, мысль была напряженно-свежа, будто ее всегда обдувало пронзительным ветерком. Как всегда, начинался для Пластунова торопливый заводский день. Даже постоянное недосыпание не могло ослабить его обостренной воли и не нарушало спокойного внимания, выработанного многолетней работой.
На заводе все знали о болезни Сони Челищевой, но и самые любопытные люди, даже нарочно вглядываясь, не обнаружили бы ни в выражении лица, ни в поведении парторга ничего, что выдавало бы в нем особую заботливость о здоровье девушки. Оставшись один в своем служебном кабинете, Дмитрий Никитич ровным голосом спрашивал по телефону, как чувствует себя Соня, давал советы дежурным. На взгляд он был такой же, как всегда: подтянутый, точный, внимательный к людям и делам их парторг ЦК ВКП(б) Дмитрий Пластунов. Но только сам он знал, как глубоко обновилась его жизнь. Что он ни делал, с кем ни говорил, всегда он как бы чувствовал рядом с собой Соню.
Ее большие глаза, горящие больным огнем, ее пылающее лицо с запекшимися от жара губами, ее детски слабый голос — все звало его, все говорило ему: «Ты — моя опора!», и сознание этого приказывало Дмитрию Никитичу: «Крепко держаться, как в бою!»
Он так и решил про себя, что дома у него идет бой за жизнь Сони.
В начале октября врачи пришли к выводу, что воспаление легких осложнено у Сони еще тяжелым нервным потрясением. Ожидаемый кризис затянулся.
По ночам, даже если Соня спала относительно спокойно, Дмитрий Никитич привык и во сне чутко прислушиваться к каждому ее вздоху.
У Пластунова никогда не было детей, хотя и он и его покойная жена мечтали их иметь. Теперь, просыпаясь в тревоге, он спешил к Соне с бесконечной любовью и жалостью, как к измученному ребенку. За две недели Соня так исхудала, а ее легкое, слабенькое от болезни тело так уставало от лежания в постели, что Пластунов брал ее на руки. Как ребенок, Соня прижималась к нему горячей щекой и, приходя в себя, шептала:
— Дмитрий, милый, как мне хорошо с тобой!.. Прости меня… Ты так устал… И все из-за меня…
— Что ты, что ты! — говорил Дмитрий Никитич, вытирая слезы, которые градом катились из ее глаз. В эти минуты у него самого сжимало горло, но он улыбался и усмешливо баюкал ее: — Спи, Сонечка, спи-усни, угомон тебя возьми…
Она засыпала, но рдяный, будто ярко нарисованный румянец напоминал об опасности, которая словно таилась где-то за окном, может быть в холодной черноте осенней ночи.
…Соне чудилось: длится-длится нескончаемый сон, летает над ней душным облаком, больно давит грудь, перехватывает дыхание. Порой облако рассеивалось, и в просветах мелькали знакомые лица. Они возникали перед ней то в одиночку, то двое или трое, их голоса слышались ей то болезненно-звонко, то успокаивающе. Соня чувствовала, как ласковые руки осторожно поднимали ее с жарких, будто раскаленные камни, подушек, и на короткий срок ей казалось, что она даже может встать и итти долго, что невыразимо-приятный ветер овевает ее горячую голову. Когда Соня узнавала голос и лицо Пластунова, склонившееся над ней, словно яркий луч прорывался к ней сквозь тьму. Потом жар, боль и беспамятство снова овладевали ею. Пестрые и душные сновидения то несли ее на машине в вихре мартовской метели, то бросали на улицу, под холодные потоки осеннего ливня, то огромный зев мартена разверзал перед ней бушующее огнем чрево, и расплавленный металл, гремя и оглушая, лился бешеной рекой прямо на нее. Она чувствовала, откуда-то смотрели на нее глаза Дмитрия, где-то близко звучал его нежный голос, Дмитрий шел к ней — и не мог дойти. Огненная река, грозя и ослепляя, все неслась на Соню…
Чей-то голос вдруг сказал совсем близко, и от звука этого голоса Соню словно опахнуло свежим ветром:
— Да, кризис миновал, несомненно, кризис миновал…
После долгого, блаженного покоя Соня открыла глаза и увидела за окном такой чистый, белым-белый снег, что даже засмеялась от радости.
Пластунов упал на колени около изголовья, обнял хрупкие плечики Сони, прижался головой и замер так, не в силах произнести ни слова.
Откинув голову с полураспустившейся, спутанной косой, Соня положила на плечи Пластунова свои худенькие, почти прозрачные руки.
— Митя, измучился ты со мной… Я умерла бы без тебя. Мне все снилось, что я иду, иду к тебе, и мне было так страшно: вдруг не дойду…
— Не вспоминай об этом… Вот мы оба дошли… вместе… на всю жизнь.
Испитое от многодневного жара лицо Сони побледнело до желтизны, коричневые кольца больных теней окружали глубоко запавшие серые глаза. На лице Дмитрия Никитича тоже отпечатались напряжение, тревоги и усталость бессонных ночей. Он сильно осунулся, словно после тяжелой болезни, в темнорусых волосах поблескивали серебряные нити.
Чужому, не знающему их, оба они показались бы измученными путниками, у которых ветер, пыль и зной длинной дороги выпили силу, кровь и румянец. Но Пластунов и Соня так радостно и жадно смотрели друг на друга, как будто оба были сейчас моложе и красивее, чем когда бы то ни было, потому что в глазах их отражалась та совершенная человеческая любовь, которой не страшны ни болезнь, ни печаль, ни время.
Пришел Евгений Александрович, поцеловал дочь и лицо его на миг сморщилось, как от боли.
Сжимая и гладя руки дочери, Евгений Александрович начал быстро рассказывать, что он пережил за время болезни Сони, когда он боялся потерять ее. Даже во сне он видел, как она спорила с ним и убеждала его, и, слушая ее, он мучился от запоздалого раскаяния. Как мало понимал и любил ее, свою умную, милую дочь! Как мог он не понимать и не ценить горения большого дела, которым была полна ее душа: ведь нет ничего выше этого горения, нет ничего радостнее всей душой служить ему. Для этого надо отбросить от себя весь этот ветхий, узколобый индивидуализм, мелкие, себялюбивые обиды и сомнения.
— Я другим человеком стал, все эти метания уже позади. Сколько счастья, Сонечка, заключено в главном стремлении — итти вместе со всем коллективом вперед!
— Шш… тише! — вдруг прошептал Пластунов и потянул за рукав увлекшегося своей исповедью Евгения Александровича.
В другой комнате он шепотом начал выговаривать Евгению Александровичу:
— Как же еще вы безрассудны, Евгений Александрович! Больше, больше надо помнить о ней, беречь ее силы. А вы все сразу хотите… Эх, отец, отец!
— Винюсь, винюсь… это я от счастья, мой дорогой… Пойду скажу матери: то-то обрадуется! Вечером мы оба придем сюда.
— Приходите, только, умоляю, не потрясайте Сонечку ничем. Право, хватит ей утренней порции!
— Понимаю, понимаю!
Однажды, в морозный солнечный день в начале ноября сорок четвертого года, звонок в передней залился рассыпчатой трелью.
— Ну, конечно, это они! — объявил Пластунов, и действительно, в распахнутую дверь вместе с голубыми клубами морозного воздуха ворвались молодые голоса, смех, веселая толкотня.
— Сонечка, милая, здравствуй!
— Выздоровела, братцы, выздоровела!
— Сонечка, мы ужасно рады за вас!
— Сонечка, ур-ра-а!
Няня быстро навела порядок:
— Да не бросайтесь к ней все сразу: слабенькая еще она, ведь только со вчерашнего дня голову с подушки подняла.
Гости расселись, кто на стульях, кто на длинном подоконнике.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте! — сидя в подушках, с веселой мольбой говорила Соня. — Как моя бригада работает? Кто ведет ее?..
— А ну, посмотри на нас! — смеялась Маня.
— Ты, Манечка, бригадир… ты! — угадала Соня. — Как все хорошо получилось! Ну, как вы работали?
— Рады рапортовать товарищу начальнику! Мне, как бригадиру, приходится доложить первой, а потом ты скажешь, Юля, а затем ты, Тамара… — распоряжалась Маня, — После нас рапортуют наши новенькие электросварщицы: Наташа и Шура, которые себя хорошо показали, и могу заверить тебя, Сонечка, что эти воспитанные нами девушки и в будущем не испортят наш концерт!
— Ох, ну и языката, разбойница! — довольно бормотала няня, слушая, как сначала Маня Журавина рапортовала сама, а потом живо и остроумно вела «концерт», то есть подбадривала Юлю, Тамару и двух новеньких электросварщиц, которые рассказывали, какие военные и гражданские заказы они выполняли за эти полтора месяца.
— А знаете, Сонечка, — смешливо высунулся Сережа, которому не терпелось скорее «выложить» все заводские новости, — знаете, наш многоуважаемый сменный мастер Игорь Чувилев лекции читает, замечательные лекции!
— Это слишком сильно сказано, Соня, — смутился Чувилев. — Это пока что первые опыты. Мне просто хотелось как можно скорее распространить наши скоростные методы, чтобы все могли ими пользоваться… А насчет лекций мне Дмитрий Никитич и Евгений Александрыч подсказали…
Пока Чувилев рассказывал, Соне бросилось в глаза, что за эти полтора месяца Чувилев «стал совсем молодым человеком». Волосы его, отросшие после летнего бритья и зачесанные вверх, отливали красивым коричневым блеском. На широком лбу просторно лежали густые темные брови, которые, почти срастаясь, торчали над переносицей, а над верхней губой уже четко темнели усики. Следуя появившейся у него привычке, Чувилев иногда пощипывал их и тут же смущенно отдергивал руку. Темносерые глаза смотрели серьезным и вдумчивым взглядом человека, любящего и умеющего делиться с другими своими мыслями. Он рассказывал, как читал лекции об опыте разных бригад своего цеха слесарям, токарям и механикам железнодорожных мастерских.
— Слушают такого рода лекции действительно с большим вниманием… и, думается, не только с желанием практически использовать полезные данные опыта, но еще по одной причине…
Чувилев приостановился и продолжал многозначительно:
— А причина эта — широта технических, новаторских интересов рабочего класса. Я уже немало встречал рабочих, которые мыслят, как инженеры…
— Это говорит вам человек, который мечтает стать инженером! — с шутливой торжественностью произнес Сунцов, указывая на Чувилева.
— А что, что? Разве не верно то, что есть рабочие, которые мыслят уже, как инженеры?..
Но Соню заинтересовали планы Игоря Чувилева, и будущий инженер должен был рассказать о них. Пока что Чувилев и Игорь Семенов записались на технические курсы заочников, занимаются очень напористо, чтобы летом сорок пятого года сдать все зачеты, — а там, глядишь, война кончится, и оба друга поступят в институт.
— Я убежден, что нам с Игорем особенно прибедняться не следует, — завершил чувилевский рассказ Игорь-севастополец. — Мы вступим в институт не каким-нибудь «зеленцом», а заводскими людьми, с опытом военного времени.
— А я после войны, — и Сережа приостановился, будто чего-то застеснявшись, — я вот приналягу на футбол, стану вратарем, создам могучую команду…
— Верно, товарищи, говорят, что хороший вратарь стоит смелого бойца в армии! — с серьезным лицом сказал Сунцов.
Сережа, вскинув рыжеватым чубом, задорно пообещал:
— Небось, тебе, знаменитому баритону, будет приятно, когда на твоем концерте такой же знаменитый вратарь будет отбивать ладони, вызывая тебя на бис…
— Ты уж скажешь! — вспыхнул Сунцов. — Мы — только скромная самодеятельность…
— Как Толя вчера спел арию Демона!.. — начала было Юля, но застыдившись, умолкла.
— Спой, Анатолий! — приказала Соня. — Вообрази, что я тебе аккомпанирую… Ну прошу тебя!
Сунцов спел арию Демона и арию Онегина в последнем действии.
— Обязательно буду аккомпанировать тебе, Анатолий! — весело пообещала Соня.
Сунцов с торжественным видом поблагодарил Соню за ее обещание и добавил:
— А новогодний концерт, который готовит самодеятельность города, будет происходить на сцене Кленовского театра, который полностью восстановят к двадцатому декабря… в высшей степени рад вам доложить об этом, Софья Евгеньевна!
— Как это все чудесно! — воскликнула Соня. — Ах, мне хочется завтра же выйти на улицу, увидеть наш театр, прибежать на завод в нашу бригаду…
— Тише, тише! — остановил ее Пластунов. — Вот что все вы, искусители, наделали! Теперь нам с няней нужно бояться, как бы наша больная не выскочила из дому!
Когда через два часа все ушли, Соню опять уложили в постель.
Апрель сорок пятого года выдался холодный, май тоже начался снегопадами и резкими ветрами. Предполагавшиеся посадки деревьев на улицах города и в Пионерском сквере и спортивный праздник молодежи пришлось перенести сначала на первые числа мая, затем на первое погожее воскресенье.
Через несколько дней после Дня Победы, который весело и торжественно отпраздновали в городском театре, кленовские любители древонасаждений наконец дождались и тепла и приятного всем извещения о начале весенних посадок. Заводские энтузиасты зеленого строительства еще в марте составили план: начать весной посадку деревьев на тех улицах, где уже стояли восстановленные дома.
Вдоль длинных, на весь квартал, белых корпусов Дома специалистов и Дома стахановцев мягко чернели по сторонам улицы воронки пышно разрыхленной земли. И всюду, где уже стояли новые дома, вдоль их стен тянулся этот простой, но бесконечно радующий глаза земляной узор.
С утра на улицах Кленовска зашумели, запели «зеленые бригады». В молодежно-комсомольские бригады, как ручейки в речки, вливались голосистые стайки школьников, которые шли со своими школьными знаменами, разноцветными флажками, пестревшими в воздухе, как бездымные разноцветные огоньки.
— Эх, ребята! — озабоченно говорил Сережа Возчий. — Вас, мои голубчики, пожалуй, пришло больше, чем у нас деревьев заготовлено.
— Но, но! Не огорчай ребят-то, распорядитель! — вмешался Василий Петрович. — Не горюй, школа, тебе нос вешать не полагается: если всамделе рабочих рук окажется больше, чем деревцев, мы вам дело найдем… У нас программа большая: вдоль заводского шоссе мы клены, дубки да липы скоро будем сажать, а для этого надо не одну сотню ямок выкопать. Хватит деткам работки!
Василий Петрович, как старейший рабочий Кленовского завода, должен был первым начать посадку. С грузовика ему подали молоденький кленок. Что-то улыбчиво шепча старческими бритыми губами, Василий Петрович бережно опустил деревцо в разрыхленную воронку.
— Не дрожи, не дрожи! — приговаривал он, осторожно утаптывая землю большой ногой в подрезанном валенке. — Я тебе добра хочу. Расти тебе большим да тенистым. Только я того уж не увижу… да…
— Ты о чем это, Василий Петрович? — спросил Петр Тимофеевич, который работал неподалеку.
— Я вот думаю, брат, — благородное это занятие, сады садить, деревья выхаживать. Мы, старики, знаем, что нам уже не видать полной красы вот этих кленов и липок… а душой все равно радуешься, на листочки молоденькие глядишь и думаешь: «Ну что ж, я не увижу — люди увидят, пусть потом детишки играют под деревцами, что я садил да поливал…»
Игорь Семенов, привязывая посаженное им деревцо к шесту, громко вздохнул.
— «О чем задумался, детина?» — шутливо запел Игорь Чувилев.
— Так… — откликнулся Игорь Семенов, продолжая смотреть вверх. — А у нас в Севастополе какие деревья были на Приморском бульваре! Смотришь вверх — и даже солнца не видно сквозь листву…
— Уже который раз ты о Севастополе вздыхаешь, — с легким укором сказал Чувилев, — а мысли свои не открываешь!
Семенов сумрачно посмотрел на друга и потупился:
— Так и скатался бы я в Севастополь!
— А что стал бы ты там делать?
— Посмотрел бы, где была наша передовая, посмотрел бы на Ленинскую улицу…
— От которой ничего не осталось.
— Посмотрел бы на Приморский бульвар…
— От которого тоже ничего не осталось. Еще на что посмотрел бы, товарищ Семенов?
— Ты что этим хочешь сказать, товарищ Чувилев?
— А то, что неужели ты, как два года назад, когда с Урала на фронт все бежать собирался, способен бросить все и уехать? Теперь, брат, ты куда больше бросил бы, чем в тот раз… целый город бросил бы. Да что, тебя и в Кленовске Родина обогреет.
— Что ж, — смутился Семенов, — по-твоему, человек не может стремиться в родные места, где он родился?
— А если тот человек нужен в другом месте, где на него надеются и где на него… гм… люди немалый душевный капитал затратили, разрешите вам напомнить, товарищ Семенов?
— Разрешите вам тоже напомнить, товарищ Чувилев, что у севастопольцев память хорошая и совесть тоже не спит… понятно?
Двое, плечистый, широкий в кости Чувилев и тоненький, нервно-подвижной Семенов, некоторое время стояли, как на поединке дружбы и воли, обмениваясь пронзительными взглядами. Потом Чувилев добродушно толкнул своего друга:
— Что? Неужели нам с тобой охота, чтобы Сережа нас обогнал на посадке деревьев?
— Никоим образом! — решительно вскинулся Игорь Семенов.
— Будем драться! И не дадим нас обогнать! — задорно крикнула Тамара Банникова, и ее синеватые глазки нежно и повелительно взглянули на Чувилева.
Он радостно кивнул Тамаре, и его взгляд на миг ласково остановился на раскрасневшемся личике девушки.
— Будем драться! — громко повторил Чувилев ее слова. — Эй, смотрите, товарищи, смотрите: целый грузовик кленов привезли!
— Ур-ра-а! — и все бросились вперед, как на приступ.
Ольга Петровна и Ксения Саввишна высаживали молодые клены и липки в сквере напротив театра, который уже стоял во всей своей красе.
— Будущей весной, — сказала Ксения Саввишна, — здесь, на площади, зашумят деревца, а улица Ленина будет прямо как аллея, а через пяток лет кроны их сомкнутся, как Милица всегда мечтала, — верно?
— Да, да, — согласилась Ольга Петровна.
Она посмотрела влево, на прямую, как стрела, улицу Ленина.
Трехэтажные корпуса двух самых больших домов города ярко белели, как корабли на рейде. Распахнутые окна отражали погожее солнечное небо. А ниже, против окон первого этажа, живой, трепещущей под ветром каймой зеленели молодые деревца.
Ольга Петровна знала, что деревья посажены пока только там, где закончено строительство, — но ей все-таки казалось, что деревьев сейчас зеленеет на улице очень много, несчетное число, что сладким духом лип веет уже со всех сторон.
— Хорошо… — тихо сказала Ольга Петровна и показала глазами на Маню Журавину, которая работала неподалеку.
— Что? — шепотом спросила Ксения Саввишна. — В самом деле, сегодня наша боевая девчина то плачет, то смеется, как маленькая… Что с ней?
— Письмо сегодня получила от Володи Челищева. Володя в Штеттине, в госпитале, после тяжелого ранения лежит. Мне Соня Пластунова рассказала.
Соня Пластунова и Маня Журавина работали рядом. Привязывая деревцо к шесту, Соня говорила Мане:
— Ну успокойся же, Манечка, не плачь, все будет хорошо.
— Я все еще в себя прийти не могу, — начала Маня со слезами в голосе. — Как подумаю, что сейчас с Володей, так сердце и замрет: не могу ждать ни минуты, скорее, скорее ехать к нему!
— Ну, завтра понедельник, оформят тебе документы, и поедешь, — задумчиво говорила Соня, встряхивая деревцо. — Знаешь, и всем нам легче на душе, что ты едешь к Володе. Теперь ему уже легче: ногу ампутировали, и, значит, опасность заражения крови миновала. Володя всегда был здоровый и крепкий, силы его должны быстро восстановиться… а главное — ты будешь около него.
— Герой мой, чудный, милый! Вот куда дошел, до Штеттина! Сколько крови потерял, подумать страшно. Мне надо скорее быть с ним, чтобы кровь свою дать ему! Ох, Соня, на крыльях бы я полетела к нему!
— Так ты на крыльях и полетишь, — успокаивала подругу Соня, — Митя поможет тебе получить место в самолете. Только, главное, будь крепкой, не реви… Куда же ушел Митя?
— Да вон он идет, газетой помахивает, — сказала Маня.
Действительно, Пластунов, таинственно улыбаясь, шел и высоко размахивал сложенным вчетверо свежим номером городской газеты.
— Товарищи! — крикнул Дмитрий Никитич. — Письмо из Праги, от нашего друга, Яна Невидлы!
— Письмо? Каким образом? — послышались голоса.
— Да вот в газете напечатано, в редакции только что свежий номерок получен, — оживленно рассказывал Пластунов. — Письмо, посланное в газету, адресовано большой группе кленовских друзей Яна Невидлы, в том числе и нам, заводским людям. В редакции письмо так понравилось, что его тут же напечатали.
— Читайте, читайте! — раздались голоса, и вокруг Пластунова быстро выросла толпа слушателей.
После сердечных приветствий и поздравлений «по случаю победы великого Советского Союза над фашистской Германией» вот что писал Ян Невидла:
«Пишет вам, дорогие товарищи, под мою диктовку мой большой друг гвардии сержант Кузьма Узелков, который живет в моем доме. Красная Армия спасла мою Злату Прагу от разрушения, которое готовили ей фашистские людоеды. Первый раз спас меня русский народ, доверил мне, как брату-славянину, биться с ним вместе в партизанском отряде, потом доверил мне вместе с ним восстанавливать ваш город Кленовск, работать для мирной жизни. Наконец русский народ помог мне, чеху, вступить в ряды нашего чехословацкого войска. Через леса и горы, круша черные гитлеровские орды, пробились русские храбрецы к нашей столице и спасли нашу Злату Прагу от страшной смерти под фашистскими бомбами. Нет никого на свете храбрее русских людей, которые крови и жизни своей не пожалели, чтобы освободить мою родину. Мне, простому человеку, солдату чехословацкого войска, выпало большое счастье видеть, как тысячи граждан нашей республики встречали Красную Армию, как над освобожденными городами и селами нашими гремело: «Наздар, наздар Сталин!», что значит по-русски: «Да здравствует Сталин!» А что делалось в Праге — рассказать невозможно, да и нету у меня таких слов и уменья, чтобы описать вам эту прекрасную на всю жизнь картину! Наша Злата Прага так пела и ликовала, что даже те, у кого было на душе горе, забывали о нем. Горе и у меня: брат мой Богумил погиб в битве с гитлеровскими разбойниками. Очень жаль мне было брата, но в моей родной столице люди так радовались, танцевали и пели, что и я не мог сидеть дома, ходил по улицам, пел и вместе со всем народом кричал «наздар» Красной Армии. Второй мой брат Алоизий, чехословацкий партизан, живет со мной, жив-здоров, награжден орденами. Мы с ним теперь не только родня, как шутит мой Алоиз, но и товарищи в битве. Ох, вспомнить стыдно, что было время, когда я осуждал моих братьев, считал, что они занимаются глупостями! Теперь я горжусь своим братом и вижу, что люди уважают его и верят ему прежде всего потому, что он коммунист. Трудовой народ ведь считает коммунистов самыми верными и неподкупными сынами нашей нации, и главные надежды у всех — на коммунистов. Они, коммунисты, собирают всех честных тружеников — рабочих, крестьян, ученых людей — всех, к то любит мир и свободу. Коммунисты желают создать вместе с нами, трудовым народом, справедливую разумную жизнь, и по всему видно — эти смелые ребята добьются такой жизни, потому что они знают путь к сердцу народа. Уже сколько раз я рассказывал моему брату о России, о советском городе Кленовске, о всех вас, мои дорогие друзья… Алоиз слушает меня и нашего нового-друга, гвардейца Кузьму Узелкова, слушает, улыбается, а сам все записывает и говорит: «Приятно поучиться!» А наш милый гость, товарищ Кузьма…»
«Извиняюсь, уважаемые товарищи из города Кленовска, здесь я вынужден решительно вмешаться в разговор Яна Невидлы, моего доброго квартирного хозяина и друга, решительно и принципиально вмешиваюсь!.. Вот он сидит напротив меня и диктует свое, а я, пользуясь тем, что он по-русски писать не умеет, пишу сейчас свое. Вмешался же я потому, что Ян Невидла в данный момент уж слишком прославляет меня, даже совестно слушать: я же ничего невероятного не совершил, а просто честно, от всей души, выполнил долг советского солдата. А чехи — народ хороший, относятся к нам исключительно душевно, по-братски, и мы каждый рад помочь им добрым советом. Конечно, у них новая жизнь начинается, но придется им еще немало бороться, корчевать из земли всякое ядовитое гнилье. Но своего эти ребята добьются: народное государство создадут! Еще раз извините за невольное вмешательство, товарищи, желаю вам успехов в труде и доброго здоровья!
«Знаете, дорогие мои, как наш народ узнает, кто ему друг и кого надо остерегаться? У нас, чехов, появилась одна очень верная примета: тот, кто бранит Советский Союз, кто бранит русских людей, кто возводит клевету на коммунистов, обязательно оказывается нашим врагом. Уж много раз я на практике убеждался в этом — и всегда точно! А людей такого сорта еще довольно много шатается по Европе, я вижу. Что это за люди? Американцы и англичане — владельцы разных там военных заводов, банкиры, газетные писаки с продажными перьями, спекулянты и вообще подозрительные лица неопределенных профессий. Если где-нибудь появится хоть один из этих типов, он приносит с собой тумана, грязи и всякой отравы больше, чем туча ядовитых мух! Нам, простым людям, очень понятно, на что набрасываются эти господа: им не нравится, что Советский Союз разгромил фашистскую Германию, что Советский Союз призывает всех бороться за мир, мир для всех стран и народов!
Мы с братом Алоизом, обсуждая международное положение, считаем так: из нашей страны этих господ скоро попросят выйти вон. Но есть еще в Европе места, где этих врагов мира и труда еще принимают как «дорогих гостей», — и будет еще нам хлопот в борьбе с этими убийцами народов! Как и все честные люди, я разъярен против этих врагов мира! Я жил с вами, русские братья, я понял, как силен и горд человек, любящий свою родину, как могуча страна, которую ведет великий Сталин, которой руководит партия коммунистов и управляет сам трудовой народ. Как все это мне ясно и как зажигает меня! Для нас, простых людей, Россия Ленина и Сталина — великий пример патриотизма, единства коммунистического братства, она, как свет зари, освещает путь всех честных борцов за мир, свободу и демократию!
Милые мои кленовские друзья! Напишите мне, как вы живете, как восстанавливаете Кленовск, напишите об успехах вашего славного мирного труда, и я прошу вас: не оставляйте меня вашей дружбой!»
— И напишем, и дружбой не оставим! — громко сказал Пластунов.
— Не оставим! — повторили все, и звонкие рукоплескания, как голосистая стая птиц, взметнулись к майскому небу.
Немного спустя, засучивая повыше рукава, Чувилев задумчиво сказал:
— Я еще что думаю, Дмитрий Никитич: вот только кончилась вторая мировая война, а недорезанные фашисты всех мастей уже замахиваются на мир… а мы что же?
— А мы, — закончил Пластунов, — мы, советский народ, верны себе: будем дальше восстанавливать наш завод и город, будем бороться за мир… строить и сажать деревья! А ну, товарищи!
И Пластунов, взяв в руки саженец клена с трепещущими на ветру звездообразными листочками, бережным движением опустил деревце в мягкую, влажную землю.
По всему кругу сквера десятки рук повторяли те же движения, и повсюду вставали из земли молодая липка, дубок, клен.
— Если бы здесь была Милица Терехова, она, пожалуй, не очень критиковала бы нас за сегодняшнюю посадку, — сказал Чувилев, оглядывая зеленый круг молодой листвы.
— Для меня было бы всего приятнее услышать от Милицы и всех лесников, что наши саженцы хорошо примутся! — подхватила Соня и весело добавила: — А я совершенно уверена, что наши клены чудесно примутся, в будущем году будут цвести!
Майское небо мирным голубым шатром простиралось над зазеленевшей улицей; бархатный ветерок пробегал по листве, и деревья, весело трепеща и колыхаясь курчавыми кронами, будто кланялись людям с безмолвной благодарностью за их дружный и упорный труд над родной землей. Улица, зеленая из конца в конец, казалось, шла далеко-далеко, и нежный аромат молодой клейкой листвы будто предвещал свежее дыхание будущих садов.
1946—1950 гг.
Москва