«Чужого горя не бывает», — это все сказки. Правдивей иное: «Сытый голодного не поймет».
«…Такое у нас горя и потеря убили зладеи маего гироя Володю… я жила только для детей… чтобы были харошие спицалисты чтобы все их лубили и уважали… и для чего мне осталас жить серце больное а умерет не могу я два дня не работаю все хажу как аглушоная…» Это из письма тети Шуры Саломатиной. Война, год 1943-й. Страшное письмо. А чуть раньше убили старшего сына Павлика. Одному — двадцать лет, другому — восемнадцать. А тетя Шура потом жила еще почти полвека. И полвека плакала. Кто поймет ее? Чем утешит? Одно нехитрое оправдание: была война.
В нашем доме жила иная боль. Без войны.
Теперь все это лишь давняя история — полстранички в каком-нибудь школьном учебнике. 1937 год. Сталинские репрессии. Специалисты спорят: десять ли миллионов жертв или двадцать. Нынешний школьник дома прочитал, на уроке учителю оттарабанил, получил пятерку. Репрессии: десять миллионов погибло, еще десять в лагерях выжило. Потом всех реабилитировали, то есть признали невиновными. И мертвых, и живых. Но у каждого из них — отцы, матери, жены, дети, братья, сестры. Двадцать миллионов умножить на сколько? Получается — вся страна.
Говорил я, что глава нашего дома — дядя Петя — характером был довольно крут; порою придирчив по мелочам, вспыльчив до бешенства. Кому под горячую руку доставалось? Мне да защитнице — тете Нюре. Теперь, через время, я понимать начинаю. Страшная у человека была судьба. А за какие грехи?
Петр Григорьевич Харитоненко работать начал с десятилетнего возраста. Отец его умер в 1912 году, оставив пятерых детей и жену. К тому времени лишь старший из сыновей начал работать. Пришлось и другим отправляться на заработки. Дядя Петя окончил один ли, два класса школы. Работал мальчишкой «на посылках», косил сено, хлеб убирал у людей, картошку копал, продавал газеты.
В четырнадцать лет был принят рассыльным матросом на Сретенскую пристань. Через год — подручный слесаря, еще через год — младший масленщик сначала на пароходе «Корсаков», потом — «Граф Амурский». (Масленщик — подручный у пароходных механиков.) Это — уже в «люди выбился»: себе на хлеб зарабатывает и даже матери помогает.
А потом учеба: рабочий факультет в Чите, во Владивостоке. Служба в армии. Снова — работа масленщиком. И снова — учеба: Владивосток, Москва, Институт инженеров водного транспорта.
Полуголодный мальчишка-сирота, рассыльным, на побегушках кусок хлеба добывающий, становится инженером, ведущим специалистом большого завода. Неплохо по тем временам живет: квартира, зарплата и даже персональная «пролетка с кучером», которые доставляют его на работу, с работы. Сын вот-вот в школу пойдет. Ждут еще в семье прибавления. Идут разговоры о повышении по службе, даже о переводе в Москву, в министерство. Тридцать три года. Здоров и крепок. Очень красив. Фотографии не соврут. Вот она — судьба: все своими руками и головой; сирота, сын прачки, поломойки, все преодолел, превозмог, «стал человеком». И жена его, тетя Нюра, тоже ведь из сиротской семьи, с детских лет, без матери, за хозяйку: стирка, мытье, еда — все на ней, а еще — на заработки: хлеб жать, копать картошку, полы мыть, чужое белье стирать. Потом — работа на пароходах: уборщица, прачка, повар. Теперь — жена специалиста, работает в сберкассе. Все сыты и одеты. Сын Славочка с длинными расчесанными золотыми кудрями. И второй ребенок вот-вот появится. Хочется девочку. Тетя Нюра в молодости тоже была хороша. Словом, живи и радуйся.
И вдруг — все вдребезги: арест, тюрьма, потом — ссылка, снова — тюрьма, высшая мера, ожиданье расстрела, замена его, этапы, Ивдельлаг… Неожиданно, непонятно, на долгие годы.
«Мною был вовлечен в контрреволюционную организацию инженер Харитоненко…» (со слов следователя, из показаний начальника Амурского пароходства Рогожкина).
«Мне известно, что с ДВК (Дальневосточный край) перебрасывается группа водников, являющихся шпионами, в том числе инженер Харитоненко» (со слов следователя, из показаний начальника механо-судовой службы Верхне-Иртышского пароходства Бурыхина).
Кем «перебрасывается» с Дальнего Востока?! Ведь этих «шпионов» сначала арестовали, а потом под усиленной охраной везли. Из письма в Генеральную прокуратуру: «К моему сожалению, мне неизвестно, по каким причинам гр. Рогожкин и гр. Бурыхин дали на меня клеветнические показания. Для выяснения этого вопроса я настаивал и требовал от следствия дачи мне очной ставки с ними, но мне было отказано». «…я вынужден был дать на себя вымышленные показания вследствие применения ко мне незаконных и несоветских методов допроса со стороны следователей…»
Обо всем этом писано-переписано, говорено-переговорено… И все ясно. Недаром все «враги» и «шпионы» реабилитированы.
Но кто вернет жизнь человеческую, сломанную навсегда. Пустое слово — «реабилитация».
Из письма в Генеральную прокуратуру: «…была организована отправка нас в ссылку в Казахстан, под сопровождением усиленного конвоя. …привезли нас вначале на станцию Чу Турксибской желдороги… где были погружены на открытую платформу узкой колеи… Отъехав на приличное расстояние от… станции Чу, остановились совершенно в степи, без единого жилого дома или хотя бы какой-то землянки, была подана команда „Всем выгружаться немедленно!“ здесь же, в степи. Несмотря на наши возмущения, вопль наших жен и плач детей, нам все же пришлось выгрузиться в степи, под открытым небом, в студеную пору. Конвой с нас был снят, поезд ушел обратно…»
Про «вопль жен и плач детей».
Тетя Нюра вспоминала, что их привезли поздно вечером и еще долго, всю ночь, гнали под конвоем, двумя колоннами: впереди колонна «врагов народа», вслед за ними колонна вражеских же семей: жены, дети. Ночь. Темно. А там то ли болота какие, то ли каналы орошения. По воде бредут. Все мокрые. Тетя Нюра была на седьмом ли, восьмом месяце беременности. Славочке, кукольному (по фотографиям) мальчику с золотыми длинными кудрями, около семи лет. И были с собой какие-то вещи. Ведь в ссылку ехали. Помогли Губернаторовы, их было семь человек: отец, мать, дочь и пятеро взрослых сыновей. Семья «врага», судового механика Губернаторова. Они несли вещи и Славочку на руках, по очереди.
После этой ночи тетя Нюра прежде срока родила мертвую девочку.
Это было начало. Впереди — новый арест дяди Пети, два года следствия в алма-атинской тюрьме, приговор: высшая мера, ожидание расстрела, замена его на Ивдельлаг, на Севере.
Когда называют и спорят о количестве людей «репрессированных», невинно пострадавших: десять ли, двадцать миллионов человек, — то, конечно, лукавят ли, не понимают про долгий и долгий «вопль жен и плач детей», про их бездомные скитания, голод и холод.
Поселок Бурлю-Тюбе. Слава начал в школу ходить, что-то уже понимает. Дядю Петю арестовывают, увозят в Алма-Ату. Из квартиры семью «врагов» выгоняют, но в бараке разрешают жить. Тетя Шура Саломатина рассказывает: «Нюра как-то уехала в Алма-Ату, узнать, да белье, может, возьмут. А Славочка — с моими ребятами. Но вижу, он сидит грустный. Потом спрашивает: „А когда маму в тюрьму посадят, я один буду жить или тоже в тюрьме?“ Я ему говорю: „Не горюй. У нас будешь жить. С Володей и Павликом“. Он так обрадовался, сразу играть побежал. Дурачок…»
Поселок Или. Выселение из барака в течение сорока восьми часов. Причина веская: «Семья врагов. Могут диверсию совершить». Разрушенная хатка-мазанка на окраине. Тетя Нюра лепит ее. Крыша — над головой. С едой — вовсе плохо. Это я уже помню, этот голод. Славик подрос, ездил на поезде-товарняке с ребятами свеклу воровать из буртов. Там охрана была, но ухитрялись.
В поселке был госпиталь, при нем, конечно, кухня и помойная яма, куда отбросы выкидывали. Изгородь из колючей проволоки, и часовой с винтовкой. Слава уже большой, а я — маленький, лет пять, наверное. Славик смотрит: ушел часовой, колючую проволоку приподнимает, и я ползу, в помойную яму скатываюсь и набираю в мешочек картофельные очистки, кожуру. И — назад, к Славе. Потом, дома, тетя Нюра эти очистки промывает и жарит. Или печет лепешки. Особенно жареные вкусны, на какой-то гадости: то ли технический вазелин, то ли еще что-то вонючее.
Сначала черепах разрешали ловить. Там же — пустыня. Но скоро запретили. Государству нужны. Летом рыбу ловили. Тетя Нюра будила Славу пораньше, чтобы до школы он успел с удочкой на речку сходить; может, что-то поймает. Потом была рыболовная сеть-самовязка, лодка. Понемногу ловили рыбу «маринку». Разве обо всем расскажешь… Как тетя Нюра на весь день уходила копать арыки, голодная. Или косила осоку в заливах, в воде, в комарье и мошке. Начальство заставляло. Отказаться нельзя. Семья «врага».
Голод был долгим. Даже потом, в Калаче. Желуди, лебеда, ракушки… Помню, лазили с ребятами, тоже ползком, к плетневому сараю с «макухой». Плиточный жмых: отходы после маслобойки. Охранял сараи сторож с ружьем. Но мы умудрялись, таскали понемногу, через щели. Из него суп варили. Просто грызли, сосали. Хлопковый жмых горький, от него брюхо болит; подсолнечный — этот съедобный.
Голод — одно. Но голодали многие. В Калаче, на моей мальчишеской памяти, почти все голодали. Лишь начальству легче. У них — «столовая партийного актива» во дворе районной потребкооперации. Семьи офицеров жили неплохо. Все остальные — вспоминать тошно. Подольцевы… Не пойму, как они выжили. Мать, бабка и пятеро ртов. Спали на полу, на каком-то тряпье. Ходили босиком до самого снега, даже в школу. Ленька, помню, скачет, уже мороз ударил. «Ништяк…» — сипит. А ноги у него… Не ноги, а лапы, красные, как у гуся. И распухшие.
Подольцевы, Семеновы, Лузиковы… Глядя на них, мне жаловаться грех.
Но был в нашей семье, как я теперь понимаю, вечный страх. Уже позади остались главные мытарства: высылка, аресты, Моенкум, Бурлю-Тюбе, Или, тюрьма, приговоры, лагерь и прочее. Теперь — в России, пусть и «без права проживания в областных центрах». Работа, учеба — как у всех вроде бы…
Слава заканчивает школу, поступает в Сталинградский механический институт, откуда его по спецнабору переводят в Ленинградскую военную академию. Конечно, это — великая удача, на всем готовом: питание, обмундирование, крыша над головой. А еще — перспектива. Офицеры жили не в пример лучше. Это мы видели сами.
Слава начал учиться, присылал фотографии в форме. В шинели, возле какого-то памятника; в мундире, с толстым учебником в руках: «Артиллерия». Мне, книгочею, прислал книгу «Суворов».
Славу исключили из академии через год. Разоблачили сына «врага народа». Это был тяжкий удар. И напоминание, чтобы не забывали. Но вряд ли об этом взрослые забывали. Недаром дядя Петя внушал мне:
— Меньше болтай языком… Меньше умничай… Меньше задавай вопросы…
— Да я лишь спросил…
— Меньше спрашивай!!
Порою он взрывался, и мне доставалось.
Это теперь я понимаю. Учитель истории, секретарь школьного партбюро. Твердит и твердит:
— Ближе к тексту учебника. Ближе к тексту… Другое слово — другая политическая окраска.
И ведь «сообщала в органы», даже про учеников.
Конечно, времена уже были другие. За «политику» у нас в Калаче вроде никого не сажали. Но у взрослых была долгая память.
В день смерти Сталина я такую дурь наворотил… Орал физрук Арефий Самойлович, истошно визжала уборщица, а Порфирий Захарович, директор, кричал в кабинете: «Я таких, как ты, в эскадроне шашкой рубал!!» И конечно: «Мать… Немедленно! В школу!! Немедленно!!»
Господи… Что они пережили. Пусть дядя Петя — не отец мне, лишь дядя. Но вырос я и воспитан в семье «врага».
Слава богу, времена уже были иные. Но боялись… А вдруг?.. Страх оставался в семье, в моих старших людях до конца жизни. И откуда-то ведь все доходило из школы:
— Маяковский ему, видите, не нравится! Всем нравится, а ему — не нравится. Умник нашелся! Меньше болтай!
И через долгое время, когда я литературой занялся:
— Лучше бы ты не писал…
— Зачем ты по радио так сказал?..
И вовсе шепотом:
— Про тебя из-за границы говорят. Слышали люди…
— Давай деньги отложим. Если тебя заберут… Чтобы тебе передачи… ты не маши рукой, ты не знаешь, а мы это пережили…
И начинали плакать, теперь уже обо мне горюя. Тетя Нюра и мать. Дядя Петя к тому времени умер. Писательством моим они не гордились, говорили:
— Бросил бы ты… Не дай бог.