Солнце поднялось так высоко, что еле угадывалось. Оно казалось капелькой масла в чашке чая с молоком. Небо было всюду, и, чтобы увидеть его, совсем не требовалось задирать голову. Земля, и та отдавала синевой.
На небольшом холмике Европа-Азия. Но это не столб на границе двух материков. Это был Худяков Алексей. Парень как парень: рослый, фигуристый, работящий. Портило его биографию только одно пятно — родимое. Коричневое, с пучками жестких ворсинок, разделив пополам лоб, нос и подбородок, расплылось оно во всю правую сторону лица.
Пятно. Сначала отец бросил их с матерью, потом… Потом мать бросила Лешку, а он школу. Первые же уроки географии принесли ему кличку «Европа-Азия». Сперва дразнили, когда дело доходило до ссоры. Дальше — больше, и кличка заменила имя. Она нравилась всем, кроме самого Лешки. Пробовал лупить подсильных, рвать рубахи на старшеклассниках, жаловаться учительнице. Бесполезно.
И в одиннадцать лет стал Алексей Иванович подпаском. Домой — в потемках, из дому — в потемкам. Никто не глазеет, не дразнится. Хорошо. Небо, да колхозные коровы, да еще пастух. Пастух — человек. Дяде Боре тогда девятнадцать вот-вот минуло, а умел смотреть на тебя так, что ни сутулиться, ни отворачиваться не приходилось, будто и нет никакого пятна. С чудаковатинкой только. На лице — ни родинки, любая краля за него пойдет не пойдет, а подумает — пас коров. Станет спрашивать — смеется:
— Читать книги нужно. Пастух — главная должность на земле.
Потом дядю Борю послали учиться в медицинский институт, и Алешка остался один. Предлагали помощника, но Худяков отказался. Зачем держать двоих там, где и один справляется.
И вот он уже сам такой же, как дядя Боря. Алексей радуется и письму от него, и первому жаркому дню, и тому, что сейчас он все видит и понимает: и редкий березничек с объеденными листьями, и похожих на божьих коровок одинаково пестрых коров, которые наверняка подумывают, как бы напиться и постоять по брюхо в воде; и свою жизнь тоже видит и понимает.
Пуще всего не любил Алексей зеркало и зиму. К зеркалу можно не подходить, а вот куда денешься от зимы с ее заносами, которые нужно разгребать, с сортировкой семян, с навозом, вечерней школой, с собраниями. Все на людях и на людях. Шутят, смеются. Над кем? Лешке все казалось, что смеются над ним. Смех злил, а откровенное невнимание девчат пугало. Сегодня утром вот, прогоняя табун мимо мельницы, опять видел парочку на верхней ступеньке лестницы. Доведется ли и ему поеживаться в одной рубашке на верхней ступеньке лестницы? Дядя Боря пишет что-то про новшества хирургии, зовет в город.
— Пустите в город.
Председатель оторопел. Он не слыхал, как вошел Худяков. Худяков старался меньше обращать на себя внимание.
— В город? Зачем?
— Жить.
— Жить? Что ты, Леша?
— Пустите.
— Да ты что? Ну Бориса мы направили, а тебе просто так захотелось из деревни? А кто коров пасти будет?
— Хоть сами. Пустите. Там же центр. И медицины там больше. Пластику делают. Я читал: делают. Пустите. Я же не насовсем прошусь.
Председатель долго и многозначительно скреб ногтем чернильную кляксу на скатерти, изучал потолок, вздыхал.
«Будто отчет сочиняет», — подумал Алексей.
— Э, ладно. Была не была — повидалась. Послезавтра машина идет, молоканка, езжай. Табун сдашь Прохору.
— Прохору не сдам. Заморит.
— Ну некому больше.
Покачивался Алексей в зиловской кабине, перечитывал на ровных участках дороги последнее письмо от дяди Бори и пробовал представить, как встретит его город, который видел он только в кино.
А город никак и не встретил. Не вытягивались на цыпочках прохожие, не краснели приветственные плакаты и флаги на улицах, не прибавилось товаров в магазинах, не поднесло хлеб-соль студенческое общежитие, когда он вошел в него. Только дядя Боря, захлопнув толстенную книгу, вылетел из-за стола.
— Лешка! Приехал-таки? Правильно, Есть хочешь?
— Я бы попил.
— Правильно. Вода — самое испытанное медицинское средство для приведения человека в себя. — Борис крутнул мутноватый от испарины графин. — Да ты садись, рассказывай.
— О чем?
— Обо всем. Про табун, про урожай. А, главное, как тебя председатель-то отпустил. Я думал, ему не растелиться будет. Что делать собираешься?
— Работать.
— Правильно. День-другой отдохнешь у меня, — я сейчас один в комнате, — а там пропишемся где-нибудь, и на завод.
Вставали рано. Борису не спалось — к защите диплома готовился, Алексею — по привычке.
— Ну, Алеха, тут тебя должны принять. Значит, прямо вдоль проспекта, пока не пересечешь трамвайную линию, и направо, — проводив до остановки, объяснил Борис.
— Подскажут.
— Подскажут. Язык есть — дорога есть.
В приемной отдела кадров завода уже переминалась с ноги на ногу очередь. Позевывали, посматривали на часы. Нетерпеливые меряли коридор. Худяков дождался последнего и убивал время чтением табличек над бойницами окошечек в обшарпанной стене.
— «Окно номер пять. Работает с девяти ноль-ноль до семнадцати ноль… Перерыв на обед с часу до двух». «Окно номер одиннадцать. Работает с двух до трех», — а в скобках чернилами от руки: (без перерыва).
Алексей хохотнул, аж паутинка закачалась. Опомнился, где он, покосился по сторонам:
— Н-да, безработицы уж не будет.
Таблички кончились, читать стало нечего, а очередь почти не подвинулась. Солнце, кряхтя, перелезло через крышу соседнего дома, полыхнуло во все окно, загуляло по коридору. Коричневая кожа родимого пятна ощутила тепло. Алексей перехватывал любопытные взгляды.
— Проклятый рост, и спрятаться не за кого.
Худяков резко оттолкнулся от стенки, вышел на улицу. Широкие, с ладонь, тополиные листья лоснились от тепла и света. Молоденькая мама нежилась на ребровой скамье сквера. Рядом колобком катался по аллее ребенок с ведерком и лопаткой. Алексей присел на свободную беседку в тени, задумался. С карагача прошлогодним листком упал воробей, затаился, определяя, что можно ожидать от этого парня. Подождал — не шевелится. Сложил поплотнее крылья и запрыгал по асфальту, чуточку кособочась. Э, да у воробьишки одна нога. Одноногий, а в клюве гусеница.
«Семья есть, дети, свое гнездо. У птиц проще. Они не смотрят на физические недостатки».
На колени легла лопаточка, ведерко. Малышка доверчиво уцепилась за брюки, норовя познакомиться поближе, привстала на цыпочки.
— Дядя.
Алексей наклонился к ребенку. Девочка глянула ему в лицо и вздрогнула. Подперев ручонками подбородок, попятилась, попятилась и заплакала. Подбежала обеспокоенная мамаша.
— Что вы ей сделали? Маленькая моя. Доченька. Напугалась дяди. Ишь он какой… — Женщина хотела сказать «бяка», но не сказала и закусила губу.
Худяков растерялся. Худяков не знал, куда деться. Вбежал в здание, рванул дверь приемной и оглушительно захлопнул ее за собой. С притолоки посыпалась известка.
— Это еще что за хулиганство? Вам чего?.. Видите: я занят. Выйдите!
— Смотрят на меня.
Девчонка с новеньким паспортом отступила от стола:
— Пусть он. Я подожду.
— Документы.
Алексей торопливо, будто боясь, что инспектор по кадрам может передумать, выдернул из кармана паспорт и трудовую книжку, не подал, а сунул их в поставленную на локоть руку.
— Послушайте, у вас же прописки нет. Вот так. Следующий!
— Не прописывают. Говорят: нигде не работаете, и не прописывают. А мне надо жить в городе. В городе медицины больше. Примите. Тут наш деревенский на врача сдает, у него перебьюсь. Примите.
— М-м. Пастух. Ну, и какую бы вы хотели работу?
— Черную.
— У нас нет черного труда. У нас все профессии одинаково почетны.
— Мне бы, которая почерней.
Кадровик ухмыльнулся.
— Заливщиком в чугунолитейный. Вот бланк. Пройдете медицинскую комиссию в нашем диспансере, сфотографируетесь — и в бюро пропусков.
— Не фотографироваться нельзя?
— Вы соображаете, что говорите? Следующий.
Худякову нравилось. Нравился цех, стук формовочных машин, конвейер. Нравился похожий на молоко утренней дойки розовато-белый металл, льющийся в формы. Формы чадили, вспыхивали синими огнями и медленно уплывали в тоннель вытяжного кожуха. Люди нравились. Каждый на своем месте, всем некогда, никто не лезет с расспросами. Нравился старший заливщик Гриша Хабибов и разливочный ковш. Ковш, что упрямый бык, которого держит за рога он, Лешка Худяков, и ворочает, как ему надо.
— Худяков, ты комсомолец? — вставив губы в самое ухо, прокричал мастер. Он же комсорг, он же редактор стенной газеты и еще кто-то.
Алексей покрутил головой.
— Почему?
— Не желаю!
— А в профсоюз когда вступать думаешь?
— А я хворать не собираюсь.
— После смены поговорим, — пообещал мастер.
— О чем он нашептывал? — Хабибов вытерся кепкой с пришитыми к козырьку синими очками.
— Да… В комсомол да в профсоюз подбивает.
— Подбивает? Тебя? Не верю. Домой пойдем — потолкуем.
«Потолкуете. Пока вы размываетесь, я где буду».
Алексей не ходил в душ. Перемешанная с по́том копоть маскировала пятно, и на него меньше заглядывались.
Ткнув вахтеру под нос пропуск, вынырнул из проходной, заторопился на остановку.
— Не спеши так медленно, — Гриша Хабибов, тоже грязный, поймал его за подол суконной куртки. — Побеседуем?
— Некогда. Вон мой трамвай.
Трамвай дзыкнул и зажужжал, как жук, который ползет, ползет, а взлететь не может. Худяков рванулся.
Бежал он как-то странно, не как все люди. Левая рука вытянута вдоль туловища; правая, согнутая в локте, отведена в сторону и чуть назад, пальцы сжаты в кулак. Бежал, покуда не догнал набирающую скорость коробку на колесах. Догнал, прыгнул на подножку, сдернул с головы фуражку и помахал ею.
— Тарбаган. Дикий тарбаган. А если приручить… — Гришины глаза стали еще у́же и заблестели.
Перед обедом Худякова вызвал к себе начальник.
— Зачем? — стараясь не смотреть на красивенькую рассыльную, удивился заливщик. Рассыльная повела плечиками.
В кабинете рядом с Ефимом Григорьевичем — моложавый мужчина, по-спортивному одетый.
— Знакомься, Леша: председатель комитета физкультуры и спорта завода Богданский.
— Почти Хмельницкий, — мужчина чуть приподнялся. — Слышали мы, ты бегать можешь.
— Ну, — не поняв, к чему клонят эти большие люди, и как надо держаться, буркнул Алексей.
— Понимаешь, через воскресенье первенство области, а у нас стайеров раз-два.
— Ну…
— Пробежишь?
— Нет. Можно идти?
— Что значит: нет. А честь завода? Слово такое честь знаешь?
— Ну.
— Пробежит, чего там. Побежишь ведь? — вмешался начальник цеха.
— А очень нужно?
— Да ты и не представляешь, как нужно.
— Подумаю.
— Вот и отлично. Живешь в котором общежитии?
— На частной.
— Не имеет значения. Ежедневно к шести часам на тренировки.
— На тренировки ходить не буду. Все?
— Да, можешь идти, Леша.
— Посадит он нас в лужу, Ефим Григорьевич, ой, посадит, — засокрушался Богданский.
— Посадит, посадит. А человек от рождения в одиночке. Понимаете?
— Так десять же тысяч метров. Не выдержать ему.
— А всю жизнь один на один с собой выдержит?
Стадион — огромная цветочная оранжерея, разбитая на склонах котлована. Столько красок, столько народу сразу Алексей еще никогда не видел.
«Ну и люду. Море. Тысячи глаз. Отказаться? Посулился».
А главный судья соревнований, проверяя исправность установки, постукивал уже ногтем по латунному лобику микрофона на красном бархате. От микрофона змеился под трибуны тонкий шнур.
— Дистанция десять тысяч метров. В забеге участвуют: Вадим Капустин, мастер спорта, политехнический институт. Алексей Худиков… Худяков, без квалификации, тракторный завод, э-э, номер двадцатый. Евгений Говорухин…
Алексей не запоминал ни фамилии, ни номера, ни спортивные разряды. Скорей бы, да отвязаться.
— Внимание! На старт!
Медленно поднялось и уставилось в большое небо дульце стартового пистолета. Стадион притих. Щелкнул выстрел. Замелькали, зарябили майки. Худяков отстал, чтобы не путаться под ногами, думал и так, и этак, и не мог понять причины медлительности участников забега.
— С их расторопностью полтабуна растеряли бы.
Отсчитывались круги. Бегущие растянулись. Капустин шел уверенно, ровно, далеко. Алексей, подражая передним, неумело болтал руками. В боку начинало покалывать.
— Зажирел на трамваях-то.
Богданский нервничал. Не вытерпел и, когда Худяков пробегал возле судейской коллегии, зашипел:
— Ш-шевелись, трепач. Сбе-е-егаю, — передразнил он, намекая на разговор у начальника цеха.
Алексея как шилом ткнули. Левая рука вытянулась вдоль туловища, правая, согнутая в локте, — в сторону и чуть назад, пальцы — в кулак. Не хватало сумки с краюхой хлеба да кнута.
Заорали, засвистели болельщики:
— Топчи их, черномазый!
— Алеха, жми-и-и!
— Худяков!!
«Почти нагишом чего не бегать. А вот в дождевике да по траве бы…»
— Давай, Европа-Азия, давай!
Алексей споткнулся, нахмурился, повернул голову на голос и… улыбнулся. На первом ряду — дядя Боря. А кличку уже подхватили:
— Азия, втыкай пятую!
— Начеши им Европу!
— Евроазия-я-я.
— Дует, как стометровку, конь.
Худяков поравнялся с Вадимом, поздоровался:
— Физкульт… привет.
«Что он делает? — удивился спортсмен про себя. — Он же ритмику потеряет». Круг прошли рядом.
— Тебя… обгонять? Иль не надо? А?
Капустин молчал.
«Еще и разговаривать не хочет, — обиделся Алексей. — Подумаешь».
— Лешенька, миленький, тяни. Последний кружочек; остался, — стонал Богданский.
Финишная ленточка лопнула, казалось, от грянувших аплодисментов. Алексей резко застопорил и оглянулся: интересно, далеко ли отстал этот. На него коршуном налетел председатель комитета физкультуры и спорта:
— Ты что, ошалел? Бегай, бегай.
— Отдохнуть-то надо.
— Дурачок. Нельзя останавливаться.
— Можно.
Худякова окружили. Шум, гам. Ничего не поймешь. Руки жмут, по спине хлопают. С фотоаппаратами. Справа, слева, спереди. Вспышки, затворы чакают. Не успевает отворачиваться. А один фоторепортер так того и гляди на голову встанет, чтобы получить оригинальный снимок. И все незнакомые, и никто не знает, чей он, откуда. Буйноволосый парняга с блокнотом и авторучкой надрывался до хрипа:
— Тише! Прошу тише. Я корреспондент. Спортивный обозреватель. Я должен взять интервью. Простите, вы давно бегаете?
— С одиннадцати лет. А что?
— Не скажете ли, кто ваш тренер?
Худяков, смущаясь, почти прошептал:
— Коровы.
— Простите, не понял.
— Коровы, говорю. Я в колхозе пастушил.
Корреспондент замешкался, не зная, как написать. Его оттерли. В середину протиснулся Капустин.
— У тебя что, две пары легких? Разве можно на дистанции разговаривать?
— У, это ерунда. Случалось, из пуха в пух кроешь, — оживился Алексей. — Была у нас в стаде нетель. Пасется, пасется, холера, вдруг нападет на нее зуд. Быз, по-нашему. Только это пригреет, так она глаза вылупит, хвост вздерет и понеслась.
— Ну и что?
— А добегалась. На мясо сдали.
— Слушай-ка, у тебя какое образование?
— Какое у всех: среднее.
— Так ты подавай к нам в институт, на физфак.
— Фу-у, на заводе лучше.
— На дневное не хочешь — на вечернее.
— Нет. Опять привыкать.
А в понедельник Худяков не вышел на работу. После выходного часто кого-нибудь да нет.
— Чемпионство обмывает, — догадывались заливщики.
Не было его и во вторник. В среду, перед началом смены, Гриша Хабибов, свистнув, как маневровый паровоз, крутнул кепкой с пришитыми к козырьку синими очками:
— Эй, черпалы, давай все сюда.
Заливщики и ковшевые окружили старшего.
— Вот что, мужики. Вчера был у Худякова. Не везет парню. В больнице Лешка. Сгорел.
— Как, сгорел?
— Где?
— Сильно?
— Не пустили меня к нему, не видел. А старуха, горит, лицо. С надбровий, горит, кожа клочьями.
— Горит, горит. У тебя-то ничего не горит. Рассказывай толком, черт не нашего бога.
Хабибов покосился на ковшевого, облизнулся:
— Страхделегат я. Дали адрес. Насилу нашел. Избушка, что в сказке. Так и хочется заглянуть, не на курьих ли ножках. Стучу — молчат. Еще стучу — еще молчат. Дернул за скобку — открыто. Вхожу, бабуся сидит. Сухонькая. Суше горелой земли. Спрашиваю: Худяков тут живет? Как заплачет. Разнесчастный, горит, дите. И за какие, горит, грехи на него эти напасти? Поросеночка, дура старая, держала. Пришел милиционер: нельзя. Зарезали. Стал Лешенька ножки палить, да возьми да и задень эту холерскую паятельную лампу. А затычка без нарезей оказалась, слетела. Ну, и вспыхнул, как факелочек, — и опять плачет. Я в больницу. Не пустили. Врач, горит, крови надо. Для какой-то лим-фа-тической жидкости. Вот, кто еще согласен?
Желающих сдать кровь записалось шестеро. В больницу пришло четырнадцать. Прямо из душевой. Чистые, пахнущие горячей водой. Почти все заливочное отделение. Со свертками, с банками варенья, робеющие. Их пригласили в ординаторскую.
— Вы к Худякову? Правильно. Я его лечащий врач. Рассаживайтесь.
Больно уж молодой врач-то. И халат на нем ни разу не стиранный. Топорщится. На кармашке красными нитками вензель «Б. Н.».
— Зовут меня Борис. Борис Николаевич. Сейчас заполним карту. Ваши фамилии, адреса, росписи. И в лабораторию, на анализ.
— Товарищ врач, может, лучше пересадку кожи сделать? Мы и на такой товар не жадны, — предложил Гриша.
— А кожу обязательно с лица брать будут? — навострился все тот же ковшевой.
— Нет, конечно, — улыбнулся Борис Николаевич. — Со спины или с других частей тела.
— Со спины можно.
— Твоя не годится. Осторожная очень. Вдруг не решится, приживаться или нет, — подковырнул Хабибов.
— Пересадка кожи, будем думать, не потребуется. Поражение не велико и опасности для жизни не представляет.
— Борис Николаевич, у Алексея родимое пятно в пол-лица. Так вот, под шумок, и заменить бы его.
— Спасибо, я знаю. Мы земляки. Почти родня: одних коров гоняли.
— Повидаться бы, поговорить. И передачу…
— Ни он вас, ни вы его не увидите. Говорить пока не может. Есть — тем более. Кормим из шприца. Извините. Приходите недельки через две.
— Ну, а самочувствие как?
— Терпит. Договорились, значит. Сейчас вас проводят в лабораторию. Мне пора на вечерний обход. Извините.
Худяков лежал один. В особой палате для тяжелобольных. Палата светлая, на солнечной стороне. Белые в бинтах руки поверх одеяла, белая, будто сахарная, голова.
— Знаешь, Алеха, на кого ты сейчас похож? — присел на стул Борис. — На человека-невидимку. Помнишь, кино смотрели? Надо бы разбинтовать тебя, и боюсь. Снимем бинты, а ни рук, ни головы не окажется. А, Лидия Ивановна? Развязывайте!
Сестра положила на тумбочку блокнот с карандашом, осторожно потянула петлю.
— Поживее. Рывками. Еще вас учить.
— Ему больно, — Лидия Ивановна чувствовала, как напрягаются мускулы парня, и морщилась. Но морщин не прибавлялось. Они только становились глубже.
— Ты знаешь, Леша, едва выпросил тебя у глава. А ведь дело прошлое: до того, как тебе прийти в подпаски, я не собирался во врачи-кожники. Ну-ка, что тут у нас творится? — Борис глянул и… отвернулся. Сплошная короста. — Да, брат, на тебе, прямо, лица нет. Это хорошо. Лидия Ивановна, запишите, пожалуйста, рискнем: на руки легкая повязка, на голову марлевый колпак. Будем лечить открытым методом. Марганцовистые ванны и плазмовая сыворотка. Сейчас опять ребята к тебе приходили. Бригадой. Поглядеть просились.
«Да, теперь я вовсе красавец», — только и подумал Алексей. Ему больно было даже стиснуть зубы.
Официально рабочее время давно кончилось, а лечащий врач в палате-одиночке. Халат расстегнут, из сжатого сердечком кулака крадется дымок. Худяков уже может смотреть, но сквозь марлю колпака, кроме белых силуэтов, ничего не видно. И все-таки дядю Борю он отличал от других. Почему? Сам не знал. Отличает же маленький ребенок мать. Для врача любой больной немножко ребенок. А для Коршунова Алексей еще и первенец. И не только поэтому засиживался допоздна Борис.
— А Прохор-то, которому ты не хотел табун сдавать, пишут, исправился ведь, — дядя Боря усмехнулся. — Сельмаг с восьми до восьми. Уходит — закрыт, приходит — закрыт. Не вынес, пригнал однажды коровенок пораньше — и за бутылкой. Пока стоял в очереди, водка кончилась. В передовиках теперь. Ну, вот что, больной: куры спят уже, и тебе пора. До завтра, товарищ Алеха.
Худякова навещали каждый день. Ребята из цеха. Хабибов и совсем малознакомые. А бабка Анна, у которой он квартировал, так та по частям перетаскала в больницу злополучного поросенка, когда «дитю» есть разрешили.
Сильно чесалось лицо. Заживает. Поцарапать бы, да под колпак не залезешь, завязан сзади на шее. Космонавт. Заживает, а радости мало. Видел он эти зажившие ожоги.
«Ничего, привлекательная морда будет. Наполовину коричневая, стянутая шрамами. Теперь никакая пластика не поможет».
Алексей выздоравливал. Сгори он как-нибудь погероичней, а не во дворе частной хибары возле зарезанной свиньи, о нем бы написали: «…и молодой организм брал свое». Брал бы он, если бы ему не давали. В цехе заливщики вон какую штуку выкинули. В сменном табеле-наряде под перечнем выполненных работ поставили фамилию одного Худякова. Расчетчица в крик:
— Хулиганство! Безобразие. На больничной койке валяется, и заработок. Шестьдесят рублей с копейками. Не пропущу!
Бригада строем к начальнику цеха. Ефим Григорьевич насилу понял, что к чему.
— Мудрите мне тут, мозгокрутители. Профсоюз не выделил бы?
— Такой же не член профсоюза.
— Ну, и что?
— Говорят, нельзя.
— А так можно? Как вы думаете, существуют на производстве хоть элементарные законы?
— Вот вы элементарно и подмахните нарядишко, Ефим Григорьевич. Выпишется человек, на что жить будет?
— Уговорили, — начальник цеха потянулся за авторучкой в подставке.
— Не уговорили, а убедили. Верно? — Хабибов подмигнул и замахал нарядом, просушивая подпись.
— Алеха, привет, — Коршунов так резко и широко распахнул дверь палаты, что в открытую форточку втянуло падающий лист. — Время шагами меряешь? Правильно.
— Надоела мне, дядя Боря, пелена перед глазами. Когда снимете?
— Сейчас же. Лидия Ивановна…
Сестра повернула Алексея к себе и чуточку наклонила, чтобы не тянуться до завязок. Состукал о тумбочку проволочный каркас. Худяков закрыл ладонями глаза. Не от света. Искал рубцы. Повлажневшие пальцы сползли по щекам и подбородку. Остановились. Помешкали. Полезли обратно. На полдороге опять остановились.
— Дайте… зеркало, — впервые за двадцать лет попросил.
Врач и сестра переглянулись. Лидия Ивановна вынула из блокнота маленькое круглое зеркальце. Простенькое, без всякой оправы. Но Алексей долго протирал его о рукав пижамы. Потом решительно, как в холодную воду прыгнул, поднес к глазам. Ртутной каплей упало и разбрызгалось на полу зеркало. Алексей нагнулся, схватил осколок покрупнее и водил, и водил им около лица. Водил и смеялся. И чуть не плакал.
— Нету. Азии нету. Шрамов нету. Ничего нету! Борька! Лидия Ивановна! Ой!.. Что же вы молчали столько?
— Подарка не называют заранее. Извини. У тебя ведь день рождения сегодня.
— Спасибо. Вот спасибо. Дядя Боря, мне разрешат бабку Анну уматерить… Что я мелю? Ну, чтобы она моей матерью стала.
— Согласится — разрешат.
— Сегодня и я на прогулку пойду.
— Совсем пойдешь, домой. Анна Тимофеевна одежду твою принесла.
Алексей Иванович Худяков шел на завод. Работать. Пешком шел. По середине тротуара. В самой гуще людей, спешащих на смену. И никто не глядел на него. А ему хотелось, чтобы глядели. Лицо, лицо-то. Детское. А он, пожалуй, и вправду вот когда только родился.
Далеко не доходя до проходной, достал пропуск. Остановился перед вахтером, развернул корочки. Вахтер взял пропуск в руки, подался к свету.
— Ага. Свой посеял, по чужому пролезть хочешь? — и, как клопа раздавил, провел указательным пальцем по красной кнопке на косяке. Из караульного помещения выскочил пожилой охранник при нагане.
— У чем дело?
— Да вот, товарищ разводящий, с чужим пропуском. А ты встань с прохода, не мешай.
— Да мой же это, мой, — Алексей смеялся.
— Нахалист. Еще и хихикает.
— А ну, пройди сюда, — строго приказал разводящий. — Разберемся.
Пока разобрались, да пока заказали разовый пропуск, проходная обезлюдела.
— Ты прости, парень, — виновато хлопал красными от бессонницы веками вахтер. — Недоразумения. Ничего, перефотографируешься.
Завод. Знакомый и новый. На доске «Наши лучшие спортсмены» и его портрет. В левый профиль, У портрета девчонка вертится. Хорошенькая.
— Хм, чемпион области в беге на десять тысяч метров. Ничего, симпатичный.
— Это я, — Алексей встал рядом с девушкой. Парень как парень: высокий, прямой, чистолицый.