Путь этой книги к советскому читателю был долгим и трудным. Во Франции она вышла в свет почти двадцать лет назад и была переведена на многие языки. В СССР еще совсем недавно судьба изданий, посвященных бессознательному, психоанализу, фрейдизму, складывалась непросто. Но вот теперь эта книга издана и в Советском Союзе — и в этом знак добрых перемен. Любознательный читатель прочтет ее не только как своего рода учебник по истории психотерапевтических учений, но как детективный роман — роман идей и событий, связанных с осмыслением человеческой психики, межличностных отношений, с тем, что близко затрагивает — наряду с профессионалами-психотерапевтами и психологами — каждого человека. Речь в этой книге идет, конечно, прежде всего о Зигмунде Фрейде и его учении о бессознательном, психоанализе, возникшем в конце XIX века и распространившемся ныне по всему миру. Но не только о нем. Ведь психоанализ не родился на свет как нечто раз навсегда завершенное и самодостаточное. В каждом конкретном акте познания человеческой души, всех ее нормальных и патологических проявлений вновь оживают те обстоятельства и предпосылки, которые некогда вызвали появление психоанализа и были им так или иначе учтены: прошлое входит в настоящее и незримо присутствует в нем. Вот почему эта книга, посвященная истории возникновения психоанализа, драматическим судьбам предшествовавших ему учений о флюиде, внушении, гипнозе, важна для нас не только как исторический документ. Она нужна как настольное практическое пособие для психолога и философа, для педагога и воспитателя, для каждого, кто хочет лучше понять самого себя, свои мотивы и поступки, свои отношения с другими людьми. Эту книгу с большой пользой для себя прочтет всякий, кто захочет понять работы 3. Фрейда, ныне доступные для самого широкого круга людей, интересующихся проблемой человека, его тела и души.
Авторы этой книги — широко известные ученые. Раймон де Соссюр одним из первых представил психоаналитические идеи франкоязычному миру: его книга «Психоаналитический метод» появилась в 1922 году с предисловием самого Фрейда. В дальнейшем он стал вице-президентом Международной психоаналитической ассоциации и президентом Европейской психоаналитической федерации.
Леон Шерток, видный клиницист, теоретик и практик психоанализа[1] и гипноза, историк науки, знаком советскому читателю по монографиям «Гипноз» (М., «Медицина», 1972) и «Непознанное в психике человека» (Mi, «Прогресс», 1982)[2]. Л. Шерток, участник французского Сопротивления, награжденный орденом Военного креста, всегда стремился к научному диалогу и дружескому общению с советскими учеными — даже в те годы, когда это не находило поддержки и понимания в среде его западных коллег[3]. Вместе с Ф. В. Бассиным, А. Е. Шерозией, А. С. Прангишвили он был организатором Тбилисского симпозиума по проблемам бессознательного (октябрь 1979 года).
История идей, представленная в книге, — не собрание нейтральных фактов: она «исполнена страстей и сама вызывает страсти». Конвульсии и кризы, чудесные исцеления и жестокие преследования, опасности и сопротивления — в истории европейской психотерапии последних двух веков мы находим немало увлекательных эпизодов, то трагичных, то не лишенных комичной театральности. Бережное обращение авторов книги с фактами избавляет нас от необходимости их пересказа. В книге мы находим портреты блистательного Месмера, благородного Пюисегюра, великодушного Льебо, мудрого, чуть ироничного Шарко. Однако за всем этим разнообразием осуществляется перекличка идей, соотнесение позиций и накопление знаний, которое позволяет надеяться, что не только в отношении природы, но и в отношении человеческой души возможно объективное познание.
То общее, что проясняется на страницах этой книги, может, на первый взгляд, показаться нам теперь простым и даже тривиальным. В самом деле, идейный стержень, вокруг которого сосредоточены все умственные и душевные усилия представителей европейской психотерапии XVIII–XIX веков, — это идея межличностного отношения врача и пациента. Сколько времени и сил потребовалось, однако, для того, чтобы, как Месмер, перейти от изучения влияния планет и воздействия магнитов к идее универсального флюида — особой физической субстанции, более гармоничное распределение которой в контакте врача и пациента приводит к исцелению больного[4]; чтобы заметить, как Пюисегюр, что, помимо «магнетического флюида», для излечения необходимо отчетливое желание исцелять у врача и особое, похожее на любовь, состояние зависимости у пациента; чтобы понять, как де Виллер в его «Влюбленном магнетизере», что не только желание врача «исцелять», но и собственное желание больного выздороветь становится условием успеха в лечении, и т. д. и т. п.
Размышляя теперь о том, почему осмысление этого аспекта психотерапии давалось так нелегко, мы, благодаря Л. Шертоку и Р. де Соссюру, начинаем понимать, что этому мешали не только «эпистемологические препятствия». Не случайно ведь месмеровский «животный магнетизм» был осужден как «опасный для нравов» (экземпляр доклада Байи, члена специальной комиссии короля Людовика XVI, с таким заключением хранился в личной библиотеке Фрейда), а его исцеляющее воздействие на больных приписано воображению. Сексуальный элемент магнетизма, а в дальнейшем внушения и гипноза, надолго становится камнем преткновения для экспериментов и исследований в этой области. И дело здесь, пожалуй, не только в пуританской морали, но и в более глубоко укорененных социальных табу, десакрализовать которые не смог, вопреки распространенному мнению, и сам психоанализ[5].
Только осознавая это, мы начинаем понимать, что наукообразная естественнонаучная форма размышлений о гипнозе и внушении в XIX веке — это лишь одна сторона медали, что за сухостью описаний подчас скрывается стремление избежать нравственной опасности, исключить возможность злоупотреблений. На мысль об этом наводят и нейрофизиологическая трактовка гипноза у Брейда, и чисто физиологическое его описание у Бернгейма, полностью исключающее роль межличностного фактора в лечении, и акцент Шарко на механических, телесных реакциях при гипнозе, не связанных, по его мнению, с человеческими страстями и привязанностями, и полное отрицание межличностных отношений у ученика Шарко П. Рише, объяснявшего гипнотическое воздействие повышенной тактильной чувствительностью, и пр.
Новую и одновременно законченную форму придает этой психотерапевтической идее концепция Фрейда. Эта форма парадоксальна: Фрейд признает несомненную реальность межличностного взаимодействия в психологическом (а не только физиологическом) плане и вместе с тем предельно отстраняется от этой реальности, стремится «изъять» себя из ситуации личностной вовлеченности, доказать свою объективность, беспристрастность и нейтральность. Акт творения психоанализа и рождения психоаналитика был для Фрейда одновременно и отказом от гипноза и внушения (в его сильной, прямой форме), и признанием особой реальности «трансфера», или перенесения эмоций пациента на врача (а также «контртрансфера», или обратного перенесения эмоций врача на пациента). Фрейд отказывается от гипноза и внушения по нескольким причинам: гипноз ограничивает свободу пациента, мешает осознанию сопротивлений больного и, стало быть, прошлых травм, а кроме того, число больных, способных входить в глубокое гипнотическое состояние, несоизмеримо меньше, чем число больных, которых можно подвергать психоаналитическому лечению, — оно практически неограниченно. Интеллектуальное решение Фрейда, связанное с созданием психоанализа и ситуаций экспериментальной «трансферентной» любви, подконтрольной врачу, было обусловлено, разумеется, не только такой личной особенностью Фрейда, как «страх перед сексуальностью». На принятом Фрейдом решении сказались — прежде всего в его трактовке трансфера — каноны естественных наук того времени с их требованием воспроизводимости наблюдаемых явлений, их подвластности контролю экспериментатора и др.
Для возникновения психоанализа нужны были, помимо открытия трансфера, и другие компоненты, например, идея психологической (а не чисто физиологической, как считалось ранее) природы истерии, важности детских психических травм (включая и сексуальные) в дальнейшем развитии личности и в образовании тех или иных патологических симптомов, владение техникой гипноза, способность вызывать, а затем устранять экспериментальные неврозы, доказывая тем самым действенность бессознательного, выявление в истерии сексуальных аспектов, разработка самого понятия бессознательного и пр. Все эти составные элементы были объединены в одну общую теорию в 1895 году. Однако связывает все эти различные линии воедино, с точки зрения авторов книги, именно концепция трансфера. В трансфере, как считал сам Фрейд, препятствие к познанию и психоаналитической работе превращается в стимул и движущую силу такой работы.
Для того чтобы понять, как, собственно, происходит такое превращение, постараемся представить себе психоаналитический сеанс. Основное правило для больного — говорить все, что приходит в голову. Он обычно лежит на кушетке, видимый врачу, но сам не видящий врача, и рассказывает, что хочет. Поначалу Фрейд принимал содержание рассказов своих пациентов за реальность, но вскоре понял, что речь идет о неосознанно искаженных событиях, о фантазмах — воображаемых слияниях желаемого и действительного. Одни только паузы или, скажем, ограниченность, бедность ассоциаций применительно к какому-то событию или предмету уже могут свидетельствовать для врача о наличии вытеснений — то есть о передвижении травмирующих событий в более спокойные зоны бессознательного, где они уже не причиняют невыносимой душевной боли, но лишь косвенно проявляются в изменениях речи и поведения. Как заключал Фрейд на основе анализа сновидений — особенно плодотворного материала для наблюдения за свободной игрой ассоциаций, — язык, речь больного, независимо от тех вторичных переработок и рационализации, которые придают рассказу о сновидении связный вид, позволяют судить о наличии тех или иных психических травм, как правило, пережитых в детском возрасте. В любом случае сгущение (совмещение различных понятийных рядов) и смещение (выдвижение на передний план какой-то одной, на первый взгляд незначительной детали и соответственно искажение всего повествования) элементов речи свидетельствует о психической патологии и требует дальнейшей работы — распутывания запутанного и восполнения отсутствующего. Во время рассказа психоаналитик, как правило, молчит, но поддерживает рассказ своим вникающим слушанием. Нередко пациент обращается к врачу с вопросом или, как позднее стал говорить Ж. Лакан, с «запросом». Следуя правилу «нейтральности», врач понимает, что чувства пациента направлены не на него лично, а на некое «третье» лицо (на какой-то значимый в его жизни персонаж), и потому не поддается на «провокации», не отвечает ни на положительные, ни на отрицательные чувства пациента, направляя тем самым его душевную энергию на осмысление событий собственной жизненной истории. Неудовлетворенный «запрос», странствуя по различным уровням психики, меняя свою форму, все ближе подходит к тому архаичному психическому слою, где в сколь угодно искаженном и запутанном виде запечатлены неразрешенные психические конфликты или — еще глубже — потребность в материнской (родительской) любви.
Как известно, Фрейд считал свою концепцию психоанализа и, в частности, трансфера, научной и рациональной. Воспоминание, прояснение и осознание жизненных травм должны были, по его мнению, привести к излечению больного. Трактовка трансфера как рационально контролируемой процедуры должна была подтвердить необратимость генезиса психоанализа как научной дисциплины из донаучных видов психотерапевтической практики: по сути, Фрейд считал психоанализ излечением через осознание. Таким образом, Фрейд преувеличил силу разрыва психоанализа с его эмоциональными, гипносуггестивными истоками. Именно этот момент со всеми последующими сомнениями Фрейда ярко показан в книге Шертока и де Соссюра. Отказавшись от гипноза в своей практике, Фрейд, по-видимому, недооценил и сложность устранения взаимного переноса эмоций между врачом и пациентом, и наличие в психоанализе неконтролируемого внушения, подчиняющего больного воле и мысли врача в большей степени, нежели это допускает тезис о «нейтральности» и «невовлеченности» психоаналитика. Столь же избирательно Фрейд воспринимает те трудности, которые связаны с функционированием психоанализа как особого социального института[6]. Речь идет прежде всего об отношениях между членами психоаналитического сообщества, учителями и учениками. Как известно, условие самостоятельной практики для психоаналитика — прохождение курса личного психоанализа под руководством опытного наставника («дидакта»). При передаче психоаналитических навыков и знаний особую роль приобретает личная эмоциональная зависимость ученика от наставника и, следовательно, возникает опасность работы в психоанализе лиц с «неснятым трансфером», институционализация пожизненного неравноправия между членами психоаналитического сообщества.
Дальнейшее развитие психоанализа заставило усомниться в правомерности самой формулы «излечение через осознание». Интерес к аффективно-эмоциональным сторонам межличностного отношения все более усиливался. Споры и обсуждения вызывают прежде всего такие вопросы: столь ли радикален «эпистемологический разрыв», отделяющий психоанализ от предшествующих видов психотерапии (внушения, гипноза)? Столь ли подконтрольна сознанию психоаналитическая практика? Столь ли специфичен психоанализ как социальное установление среди таких авторитарных институтов, как церковь или армия? Все эти три аспекта недооценки эмоционально-аффективного компонента в психоанализе — исторический, практико-терапевтический и социальный — были оспорены его последующей историей, как показано в очерке Л. Шертока «Возрожденное внушение», также включенном в эту книгу. Однако это произошло не сразу. Сначала предстояло сделать еще один шаг по пути развития тех традиций психоанализа, которые предполагали верность Фрейду. И для понимания этого шага необходимо обратиться к той странице истории психоанализа (в «Возрожденном внушении» об этом сказано бегло, поскольку текст адресован публике, хорошо осведомленной в ситуации), без которой советскому читателю многое будет неясно в идейном подтексте современной истории психоанализа.
Одним из крупнейших последователей Фрейда, сохранивших и усиливших интеллектуалистский пафос психоанализа, был Жак Лакан (1901–1981). В психоаналитической теории и практике Лакан заостряет именно те интеллектуально-интерпретативные моменты, которые считал существенными и сам Фрейд, и потому лакановский девиз «назад к Фрейду» сохраняет свой смысл, несмотря на все произведенные им переосмысления фрейдовской программы. Франция довольно сильно запоздала с признанием и распространением психоанализа: вплоть до конца второй мировой войны число практикующих психоаналитиков здесь было невелико. Именно с Жаком Лаканом, «французским Фрейдом»[7], связан подъем французского психоанализа в послевоенные годы. Лакановское отношение к психоанализу было попыткой «большого синтеза», стремлением включить в психоанализ данные современных гуманитарных наук — этнологии, антропологии, литературоведения, математики, философии и прежде всего — лингвистики. Акцент на языке и речи, на символическом уровне психики, где, собственно, и действует язык, порядок, закон, новая ступень деперсонализации психоанализа, при которой общение врача и пациента предстает, по сути, как саморазвитие языковых интерпретаций, а роль врача сводится к пунктуации этого движения языка, — все это свидетельствует о том, что Лакан стремился предельно интеллектуализировать психоаналитическую работу. Не случайно Лакан отказывался видеть цель анализа в исцелении и полагал, что выздоровление возможно лишь как случайный, побочный результат истолкования и прояснения. В противоположность более мягкой позиции Фрейда Лакан налагал прямой запрет на исследования и практику гипноза и внушения. Однако при этом во внетеоретических формах деятельности Лакана так или иначе выражалась эмоциональная гипносуггестивная подоплека психоаналитических процессов, порождая сомнения в правильности акцента на интеллектуально-интерпретативную сторону психоанализа в ущерб его эмоционально-аффективной стороне[8].
Справедливости ради нужно отметить, что уже в 20-е годы ученики Фрейда Ференци и Ранк подчеркивали значение эмоционально-аффективных компонентов в психоанализе, утверждая, что осознание позволяет устранить симптомы лишь в тех случаях, когда мы имеем дело не с собственно бессознательным, а лишь с предсознательным, неполно вытесненным: само бессознательное, которое существует где-то на довербальном уровне, невозможно ни вспомнить, ни пережить, ни осознать[9]. Актуальность всех этих пророческих предупреждений в полной мере выявилась в рамках французского психоанализа к концу 70-х годов. Сомнения и переосмысления сосредоточились как раз в тех трех направлениях, в которых у Фрейда и затем Лакана происходило «вытеснение» глубинных эмоционально-аффективных компонентов психоанализа. Приведенный в «Возрожденном внушении» материал свидетельствует о том, как очевидным становится не только присутствие аффективных моментов (в частности, внушения и гипноза) в психоанализе[10], но и наличие непосредственной преемственности между психоанализом и предшествовавшими ему психотерапевтическими практиками. Кроме того, гипносуггестивные моменты обнаруживаются в самом фундаменте психоаналитического сообщества, во взаимоотношениях учителя и ученика — прежде всего по отношению к Фрейду и Лакану. Ныне подвергается сомнению главный тезис Фрейда о господстве осознания над чувствами, о преимущественной роли интеллектуального истолкования в излечении больного. Эти сомнения возникли прежде всего в среде англо-американских психотерапевтов и психоаналитиков (Боулби, Малер, Масуд Кан, Уинникот, Когут, Сиерлес и др.) после второй мировой войны. Философское обоснование такого подхода дается в работах О. Маннони, Ф. Рустана, М. Борш-Якобсена и прежде всего — М. Анри. Многие из этих авторов полагают, что для того, чтобы понять Фрейда, необходимо по-новому взглянуть на «генеалогию» психоанализа. Раз процессы архаического, симбиотического уровня, участвующие в психоанализе, развертываются там, где еще нет «Я» и вообще каких-либо аналогов субъект-объектных структур, значит, на этом уровне невозможно представление чего-либо, относящегося к бессознательному, в вещной, предметной форме, а потому — невозможно забывание, вспоминание, осознание тех или иных бессознательных содержаний в форме представления. Говорить о представлении, полагают М. Анри и М. Борш-Якобсен, можно лишь применительно к вторично или неполно вытесненным психическим содержаниям, сформировавшимся на стадии эдиповых конфликтов. Их действительно можно забыть, вспомнить, осознать — но ведь это не бессознательное или, точнее, не все бессознательное, но лишь его наиболее поверхностная часть. Наиболее решительный вывод, который в таких случаях делается, таков: бессознательное вообще не может быть объектом научного познания, коль скоро оно, по сути своей, никогда не дано нам в форме представления. А раз у нас нет надежных знаний о бессознательном, значит, у нас не может быть и практики, основанной на знании о бессознательном. Подобно тезису о первенстве интеллектуального перед аффективным, сомнению подвергается и понятие трансфера как средства разрешения трудностей межличностных отношений на уровне осознания. Проводя своеобразную деконструкцию понятий «трансфер» и «внушение», Шерток обнаруживает истоки обоих понятий в преданалитическом опыте, показывает неправоту или ограниченность современного психоаналитического «логоцентризма»[11]. Ведь и сама речь в психоанализе пронизана аффективными отношениями. А разве «свободные ассоциации» действительно «свободны» и могут быть свидетельством освобождения субъекта? Если Шерток видит элементы внушения (особенно косвенного) не только в гипнозе, но и в психоанализе, то М. Борш-Якобсен проводит еще более глубокую реконструкцию психоаналитического процесса. Он усматривает общее звено между психоанализом и внушением не в доаналитическом гипнозе, а на уровне транса. Таким образом, поиск общего целительного компонента в различных видах психотерапии подходит ко все более глубоким и архаичным культурным формам.
В самом общем виде вопрос о внушении, гипнозе и их месте в психоанализе — это вопрос одновременно и о внутренней и о внешней границе психоаналитического опыта. Впрочем, с точки зрения современной философии в ее постмодернистских вариантах, этот вопрос не имеет особого смысла, ибо понятия внутреннего и внешнего более не воспринимаются как полярные: они теснейшим образом переплетены. В любом случае гипноз и внушение (как «внешнее» условие или как «внутренняя» предпосылка психоанализа) — это, согласно Л. Шертоку, биологически врожденная матрица развивающихся в дальнейшем межличностных отношений. Феномен гипноза находится как раз на стыке социального, биологического, психологического, и потому для его постижения необходимы совместные усилия многих наук. Однако сходство между гипнозом и психоанализом вовсе не означает, что гипноз и внушение призваны заменить психоанализ. Гипноз и психоанализ не покрывают друг друга: в психоанализе есть много такого, что никак не связано ни с внушением, ни с гипнозом, и наоборот, гипноз — это вполне самостоятельная разновидность психотерапевтической практики (в современных исследованиях, например, выдвигается гипотеза о роли гипноза в повышении иммунитета и соответственно — в противораковой терапии). Кроме того, хотя гипноз и психоанализ в чем-то близки, один воздействует прежде всего на волю, а другой — на сознание. Однако гипноз, как утверждается, в частности, в «Возрожденном внушении», должен стать частью профессиональной подготовки психоаналитиков. Это позволит, снимая табу, и поныне тяготеющие над гипнозом, прояснить его роль в психотерапии. Речь идет, таким образом, не о сомнениях по поводу достижений психоанализа — а они бесспорны, — но о таком этапе в его развитии, на котором в нем возникают и основополагающие вопросы о пределах и границах собственного опыта, о значимости доводов и результатов: от решения всех этих вопросов будет зависеть и дальнейшая судьба психоанализа.
Из всего сказанного читатель уже мог, по-видимому, сделать вывод, что в книге Шертока и де Соссюра налицо некое противостояние как классической традиции психоанализа, так и некоторым его современным вариантам. Однако водораздел между этими позициями проходит не по той линии, как можно предположить. Позицию Шертока и его сторонников не следует трактовать в духе некоего «гносеологического сентиментализма» — как предпочтение чувств и аффектов строгому и холодному разуму. В действительности речь идет здесь вовсе не о том, что противоположно разуму, а о том, что имеет свои критерии проверки, обоснования, доказательства, быть может, непривычные или вовсе не доступные науке на нынешней стадии ее развития. Предлагаемая в книге позиция — не антирационализм с характерным для него стремлением укрыться на уровне «симбиотических» слияний от свободы, от ответственности, от развитой, концептуально организованной мысли; скорее это попытка прорваться к новым пластам осмысления аффекта, эмоции, чувства — в соотношении с разумом, а не безотносительно к разуму. В частности, призывы к междисциплинарным исследованиям гипноза и внушения как раз и подразумевают возможность более глубокого рационального постижения тех областей человеческой души и тела, о которых нам еще так мало известно.
Итак, вот основная идея книги — значимость аффективных факторов, внушения и гипноза в генезисе психоанализа, в психоаналитической практике, вообще — в структуре межличностных отношений. Возникает вопрос: насколько актуален для нас сегодня этот урок? Нужен ли он нам вообще? Существует мнение, что для нас эта проблематика не очень актуальна, поскольку у нас есть свои русские традиции психоанализа, для которых никогда не был характерен разрыв между гипнозом (внушением) и психоанализом[12]. Согласно одной из традиций в рамках русского психоанализа, гипноз и трансфер — это разные стороны одного и того же врожденного механизма, обеспечивающего в первые годы жизни ребенка усвоение тех или иных навыков поведения в общении с близкими. Другая традиция была связана с интересом к физиологическим обоснованиям учения Фрейда: в 20-е годы это нашло свое отражение в обращении русских психоаналитиков к сеченовской рефлексологии. Интересовался физиологическими механизмами психоаналитического воздействия и И. П. Павлов. Однако в данном случае речь идет прежде всего о физиологических, а не о психологических подходах к гипнозу и внушению. А кроме того, русская психоаналитическая традиция в целом была все же не настолько прочна, чтобы полагаться на нее после столь долгого перерыва. Во всяком случае, для тех широких кругов читателей, которые ныне впервые открывают для себя Фрейда, никакого собственного, сбереженного духовного наследия, никакой непрерывной традиции не существует, и во всей специфике западных воздействий ему придется разбираться самостоятельно.
В целом же нынешнее отношение к Фрейду в СССР нередко формируется в искаженной исторической перспективе. Налицо, безусловно, отрадные изменения: совсем недавно изданы (или переизданы) некоторые работы Фрейда (правда, черед не дошел до его поздних работ), официально разрешена психоаналитическая практика (в частности, в кооперативах), создано независимое общество молодых психотерапевтов, а совсем недавно — и психоаналитическая ассоциация. Вместе с тем у тех, кто сейчас активно участвует в этом процессе обновления, подчас возникает иллюзия, будто это первые шаги возрождения русского психоанализа после пятидесятилетнего застоя. При этом сознательно или неосознанно обходится молчанием или даже искажается роль тех исследователей (прежде всего — Ф. В. Бассина, А. Е. Шерозии и др.), чья деятельность в эти трудные десятилетия подготовила почву, на которой ныне возможен серьезный интерес к Фрейду, бессознательному, психоанализу; преуменьшается значение такого крупного общественного и научного события, как Тбилисский симпозиум 1979 года[13]. Это было событие мирового масштаба: первый диалог между советскими и западными учеными по проблеме бессознательного. С этих пор идеология страха и недоверия к данному кругу проблем была подорвана в корне. После печально знаменитой Павловской сессии, закончившейся разгромом всей «инакомыслящей» психологии, это действительно было первое «реабилитирующее» Фрейда в СССР событие. В послесталинские времена интерес к Фрейду и психоанализу медленно, но неуклонно возрождался. Однако настоящий взрыв интереса к Фрейду у нового поколения исследователей относится уже к началу 80-х годов — и в этом свою большую положительную роль как раз и сыграл Тбилисский симпозиум.
Нынешний момент в истории психоанализа в СССР имеет особое значение. Идеологическое раскрепощение языка и мышления все более обостряет психологически травматическую ситуацию разрыва между желаемым и действительным, между словом и реальностью. В западной литературе можно столкнуться с различными психоаналитическими истолкованиями нашей нынешней ситуации. Одна из них подчеркивает массовый общественный инфантилизм, отсутствие сколько-нибудь сформировавшейся «эдиповой стадии»: нет «зрелого поколения», никто не стремится «занять место отца» вместе со всей предполагающейся при этом ответственностью за собственные поступки и решения, — напротив, общество состоит из «детей разных возрастов», стремящихся укрыться от ответственности в лоне государства — как безусловно любящей матери, обязанной заботиться о своих детях независимо от того, насколько они «заслужили» ее любовь и заботу. Возможны и прямо противоположные психоаналитические истолкования современной ситуации: homo soveticus задавлен «строгим отцом», комплексом Эдипа, он постоянно прислушивается к авторитету, хотя и ненавидит его. Между этими истолкованиями, пожалуй, нет противоречия, поскольку они отмечают различные аспекты в общей ситуации интеллектуальной и психологической беспомощности с характерными для нее попытками спрятаться за «мы», за коллективного субъекта[14].
Впрочем, целый ряд процессов, происходящих на Западе и находящих свое отображение в судьбах и перспективах современного западного психоанализа, ослабляет ощущение уникальности нашей нынешней ситуации. Сопоставляя современные психоаналитические программы с классическими и ортодоксальными, можно заметить ряд существенных сдвигов. Считается, например, что если классическая истерия возникла в обществе с жесткими моральными нормами и социальными давлениями, то многие из нынешних психоаналитических проблем возникают в ситуации краха «великих идеалов», потери устоев и принципов, когда у людей, главным образом у молодежи, возникает потребность найти какие-то новые основания для сплочения в группы. Эти люди нуждаются не в освобождении от всех и всяческих запретов, а напротив — в указании на то, что и где запрещено. Это и проблемы так называемых «разболтанных детей» — продукта сверхтолерантной педагогики, и целый ряд других вопросов, возникающих в обществе, где психология заменила мораль, а тревога — чувство вины.
По-видимому, многое из того опыта, которым сейчас располагает западный психоанализ во всех его разнообразных ответвлениях, может нам пригодиться. Еще в 1984 году, размышляя после одной из своих поездок в СССР о будущем психоанализа в нашей стране (заметка была шутливо названа «Зигмунд в гостях у Карла»[15]), Л. Шерток высказал предположение, что, вероятно, на повестке дня вскоре будет создание (возрождение) психоаналитического общества и соответственно просьбы о его включении в Международную психоаналитическую ассоциацию. Правда, Шерток думал тогда, что все это — перспектива не для «завтрашнего дня». Однако «завтрашний день» наступил скорее, чем можно было надеяться, принеся с собой неизбежно множество серьезных и требующих безотлагательного решения проблем, в частности, связанных с теоретической, практической и организационной подготовкой советских психоаналитиков. Прежде всего очевидно, что советские психоаналитики будут обречены на то, чтобы учиться в основном «по книгам» и советам со стороны, или, говоря фрейдовскими словами, практиковать «дикий» (непрофессиональный) психоанализ. Однако при налаживании социальных структур психоанализа необходимо будет учитывать особую личную зависимость между учителями и учениками, которая может оказаться в данном случае более сильной и опасной, чем в любом другом научном сообществе.
Осмысливая возможности психоанализа как института и как разновидности психотерапевтической практики, мы, конечно, не можем не принимать во внимание исторические доводы. Отвержение психоанализа в эпоху сталинизма, безусловно, способствует его нынешней популярности. Недаром, вспоминаем мы теперь, «великие диктаторы» (Сталин, Гитлер) не любили Фрейда: им претила сама мысль о том, что в человеке есть нечто недоступное механизмам власти — ведь это означает, что никакая власть не может быть полной и безраздельной. Но следует ли из этого, что все запрещенное во времена Сталина заведомо заслуживает безоговорочного признания? Должны ли мы искупить грех былого поругания слепой любовью и лишь потом перейти к более трезвой его оценке? Нужна ли нашему читателю — мало знающему о психоанализе и легко внушаемому — новая икона?[16] Конечно, нет. В канонизации не нуждается и сама величественная фигура Фрейда. Психоанализ — живое учение, способное достойно отвечать на критику в его адрес: за пятьдесят лет, прошедших после смерти Фрейда, мы неоднократно убеждались в готовности фрейдизма к таким ответам и изменениям в новой исторической ситуации — и в этом лучшее свидетельство его жизнеспособности. Конечно, угнаться за потерянным временем, повторяя все зигзаги пути, пройденного западным психоанализом, для нас сейчас нецелесообразно и невозможно. Но каких-то явно непродуктивных поворотов, по-видимому, можно и нужно избежать, учитывая, вслед за Шертоком и де Соссюром, все значение гипносуггестивных факторов в любых видах психотерапии, связанных с межличностными отношениями, и прежде всего — в психоанализе.
По сути, перед советским и западным психоанализом встают во многом сходные проблемы, не ограниченные частной исторической ситуацией: они определяются собственным проектом психоанализа, его возможностями и реальностями.
Спор о том, что представляет собой психоанализ, не утихает уже почти целое столетие. И на каждом новом повороте этого спора заново проблематизируется та ситуация «рождения психоаналитика», которая во всем богатстве фактов и логической последовательности идей представлена на страницах книги Шертока и де Соссюра[17]. При этом обнаруживается, что психоанализ никогда не был безусловной целостностью. Можем ли мы сказать, что он наиболее ценен для нас своими общефилософскими построениями или, напротив, практикой и конкретными лечебными результатами? Авторы данной книги склоняются к первой точке зрения. Однако существует немало сторонников и второй. В спорах об эпистемологическом статусе психоанализа мы найдем немало попыток применить к нему критерии естественной науки — с тем, скорее всего, чтобы показать, что в психоанализе эти критерии не работают. Во всяком случае, именно таким путем шли и К. Поп-пер, и Л. Витгенштейн, а в последнее время — А. Грюнбаум. На основе того, что психоанализ не удовлетворяет естественнонаучным критериям, нередко делается решительный вывод: психоанализ — это современный миф. Эта позиция также имеет немало сторонников. Известный французский эпистемолог, исследователь психоанализа Франсуа Рустан даже называет Фрейда современным Гесиодом, а его концепцию — «теогонией» наших дней[18]. В самом деле, Фрейд, как считает Ф. Рустан, лишь дал удачное имя — бессознательное — тем состояниям и душевным процессам (речь идет, например, о сновидениях), в которых наши предки видели посещения людей богами или душами умерших. Ведь бессознательное — это не реальность, а конструкция, продукт воображения, изобретение Фрейда или — в лучшем случае — гипотеза, не допускающая доказательств или опровержений в научном смысле.
А может быть, в психоанализе мы видим как раз такой новый вид знания, применительно к которому некорректна даже сама попытка расчленять миф и науку, искусство и строгое знание? Быть может, именно такая нерасчлененность знания и соответствует таинственному объекту психоанализа — бессознательному? Или же стоит оценивать психоанализ по канонам искусства? Ведь, кажется, именно об этом свидетельствует «индивидуализирующий» поворот психоанализа в исследовании психической реальности, его стремление понять индивидуальную жизненную историю? Близкие к этой точке зрения идеи высказывал, кроме Ф. Рустана, и Поль Рикер. В самом деле, эпистемологический эквивалент решения этой загадки — признание психоаналитической концепции теорией герменевтического типа. Критерии экспериментальной проверки выводов или же воспроизводимости наблюдаемых явлении к ней неприменимы, однако критерии связности элементов опыта соблюдаются вполне последовательно.
Большинство современных исследователей психоанализа на Западе отличаются отчетливо выраженной антигносеологической установкой. Справедливо считая безнадежными любые поиски аналогий и соответствий между психоанализом и развитыми науками естественнонаучного типа, они склонны вовсе отрицать научный и — шире — познавательный смысл психоанализа, усматривая в нем прежде всего особый опыт личного раскрепощения и освобождения, достигаемого через освобождение речи. Конечно, психоанализ особенно силен в выявлении на уровне психического микрорепрессивных структур власти, ускользающих от нашего внимания при макроскопическом исследовании. А отсюда — и возможность ставить в психоанализе такие задачи, решение которых бы не просто включало больного в отторгнувший его (или отторгнутый им) социум, но научило бы его быть самим собой без «бегства от свободы». Однако свобода речи — это еще не вся свобода, как мы теперь убеждаемся на собственном опыте. Здесь представляется необходимым сделать одно важное замечание в связи со свободой и зависимостью, индивидуальностью и социальными аспектами психоаналитического опыта. В большинстве западных психоаналитических концепций, которые ищут основу человеческого существа в архаических, инфантильных, симбиотических взаимодействиях, этот уровень трактуется как фундамент социальности, особенно на уровне массовых отношений. Тогда досоциальное становится основой анализа социального, а эмоционально-аффективное, гипносуггестивное трактуется как социогенное: вряд ли можно согласиться с таким порядком зависимостей применительно к развитой стадии общественных отношений, хотя для филогенеза была характерна именно такая последовательность. Очень часто в качестве примера фундаментального аффективно-биологического факта, лежащего в основе социальности, приводится отношение матери и ребенка. Но ведь такое отношение лишь отчасти биологично, поскольку биологические потребности выражаются здесь в основном социальными, а вовсе не чисто биологическими средствами.
Попытки прилагать к психоанализу мерки и критерии различных способов духовной и практической деятельности убеждают в том, что психоанализ — это совершенно особое единство, это такая форма знания, которая выступает одновременно и как форма практики, такое практико-эпистемологическое сращение, в котором особым образом стоят проблемы фундаментального и прикладного, априорного и апостериорного, гипотетического и подтвержденного. Ведь в психоанализе действительно нет непроходимого барьера между искусством постижения внутренних сторон человеческой душевной жизни и научным, или хотя бы нацеленным на научность и объективность, усмотрением в уникальном и индивидуальном общезначимого и общепонятного. Представляется, что специфика психоаналитической ситуации и психоаналитического опыта заключается именно в своеобразном триединстве отношений терапевтического, этико-педагогического и просто дружеского плана: оно вполне уникально среди возможных и реальных форм социальной практики, особен-ности которой составляют межличностные отношения. Своеобразным предметом проработки и прояснения в этих сложно организованных структурах и межличностных отношениях оказывается бессознательное — нечто непредметное, непредставимое в вещном и субстанциональном смысле, выступающее как неясное и неявное, смутное отображение. Однако размытый след — это все же след, да и несубстанциональность связей не означает отсутствия всяких связей или невозможности их осмысления. Именно поэтому размытая и неявная, но тем не менее вполне определенная соотнесенность бессознательного отображения с действительностью помогает человеку воспринимать причинные связи (хотя само бессознательное лишено причинности и логичности в обычном смысле), так или иначе разграничивать существенное и несущественное, осмысленным образом ориентироваться в окружающей действительности и т. д. Главные регистры изучения бессознательного — это исследования прединформативных (в частности, предсенсорных) процессов, предвербальных стадий формирования мысли, мотивационно-смысловых уровней человеческого поведения. Во всех этих случаях мы сталкиваемся с различными степенями осуществления того единства слова, эмоции и понятия, которое характеризует развитую, зрелую, Целенаправленную деятельность человека. На ранних стадиях своего формирования это единство постигается, а в сложных и патологических случаях корректируется психоаналитической практикой. Что же касается парадокса упорядочения-освобождения, то он разрешается в психоаналитическом процессе (будь то отношения пациента и врача или отношения учителя и ученика) в неустанном поиске все более свободных форм общения и одновременно во включении в этот процесс все новых, неистребованных регистров, способных ускорить продвижение к искомому единству эмоции, слова и понятия в той мере, в какой это вообще доступно для данного человека в данной ситуации и в данное время.
Из того, что в психоанализе подчас трудно провести грань между мифом и теорией, между художественным и собственно познавательным опытом, вряд ли следует, что нужно вообще отказаться от таких попыток. Однако, пытаясь дать отчет в том, что происходит и переживается в психоанализе, мы неизбежно сталкиваемся с проблемой, главной для этой книги, — проблемой соотношения аффективного и когнитивного, гипноза и осознания. Конечно, обобщение психоаналитического опыта даже на самых ранних его стадиях уже требует осмысления всех звеньев и компонентов единства эмоции и слова, жеста и понятия. Эта сложнейшая задача заключается в том, чтобы «обнаружить универсальное на основе бессмысленного, утвердить возможность общения на основе некоммуникабельного…»[19].
Особенно трудно устанавливать соответствия между языковыми и аффективными представлениями, а также между уровнем представлений как таковых и дорепрезентативным уровнем. Если согласиться с тем, что для психоанализа как «психопрактики» главный критерий — излечение, то что важнее в этом процессе: слово или эмоция? Вряд ли здесь уместны безапелляционные ответы. Можно, пожалуй, предположить, что словесные и несловесные, дискурсивные и недискурсивные формы и воздействия соотносятся между собой в процессе лечения как причина и условие. Так, диалог на словесном уровне, определенным образом управляющий потоками душевной энергии, выступает, по-видимому, как причина саногенных изменений. Однако важнейшим условием осуществления этих изменений неизбежно остается эмоциональный контакт на дословесном уровне, в чем-то родственный гипнозу и внушению. Если нет этого глубинного контакта, невозможно и собственно языковое общение на других уровнях душевной организации. Наверно, в каждом конкретном случае этот общий вопрос должен решаться по-своему. Для тех заболеваний, которые связаны с нехваткой эмоционального тепла в раннем возрасте (это почти все психосоматические заболевания), целительным будет прежде всего аффективно-эмоциональный контакт. Однако для тех заболеваний, которые возникают вследствие психических конфликтов более зрелого, эдипового периода (здесь имеются в виду вторичные вытеснения представлений, которые уже имели словесную форму и потому могут быть осознаны), большую роль будет играть ортодоксальная фрейдовская схематика — умственные конструкции пережитой истории, воспоминание и прояснение. Соответственно и дозировка элемента гипноанализа и собственно психоанализа будет в этих случаях различной. Вряд ли найдется такой врач, который сможет заранее, без учета конкретных реакций пациента с уверенностью сказать, какой способ лечения окажется наиболее эффективным. В любом случае нам придется смириться с тем, что Фрейд нам «не всё сказал»[20], что во многом нам придется разбираться самим.
В этом поиске может быть много неожиданного. Но некоторые ориентиры у нас, безусловно, уже есть, хотя мы и не всегда отдаем себе в этом отчет. В наши дни часто можно встретить снисходительное отношение к вере Фрейда в научность создаваемой им дисциплины: в этом видится дань давно устаревшему позитивистскому пафосу XIX века (мнение о том, что психоанализ это и есть уже сложившаяся наука, встречается гораздо реже). Конечно, теория бессознательного, лежащая в основе психоанализа, имеет свои слабые стороны. Следует ли из этого, однако, что знание о бессознательном вообще невозможно или что оно в принципе и никогда не сможет стать научным? Верно, что Фрейд эволюционировал от триумфаторских заявлении и прогнозов 10-х годов к гораздо более осторожным или даже скептическим утверждениям относительно психоаналитической практики — например, в знаменитой статье 1937 года «Анализ конечный и бесконечный». Однако при всех этих разочарованиях оставалось и нечто незыблемое. Это нечто можно, по-видимому, назвать трезвой рационалистической установкой, независимой от той конкретной формы (позитивистской или непозитивистской), которую принимала наука его времени. Фрейд некогда сказал, что голос разума негромок, но он заставляет себя слушать — среди того немногого, что еще заслуживает доверия. Пожалуй, самое главное в опыте психоанализа и истории его познания — это как раз поиск такого — негромкого — разума, который бы «слышал» и постигал не только самого себя, но и практические, экзистенциальные, эмоциональные стороны жизни, составляющей основу его собственных усилий и возможностей. Именно стремление к обновленному, более глубокому представлению о разуме и рациональности применительно к человеческой психике одушевляет и страницы этой книги. Перефразируя метафору великого Паскаля, приведенную в последней книге Л. Шертока и И. Стенгерс «Сердце и разум»[21], можно сказать, что высший разум — это умение слышать не только самого себя, но и голос «сердца», умение постигать «разум сердца», его неведомую нам логику. В стремлении научиться такому слушанию и такому постижению книга, предлагаемая вниманию советского читателя, будет ему незаменимой опорой.