Книга шестая ЛЮБОВЬ


Пронзенная стрелой, Золотинка задохнулась со слабым вскриком. На коленях, придерживаясь рукой за хлипкую ветку, она осмотрела внутренним оком рану — кровь заливала легкое. Нужно было остановить кровотечение. Блуждающей рукой Золотинка нащупала Эфремон и качнулась, пытаясь охватить помыслом обжигающую рану. И нужно было помнить: убираться, скорее убираться. Цепляясь за куст, вся в огне, она поднялась и качнулась вперед — шаг, другой, только бы устоять на зыбкой земле. И еще она ступила, еще, понимая каждый шаг как последний… И однако, не находя опоры, удерживалась она от падения и раз за разом попадала ногой в землю, хотя казалось, что промахнется.

Убежище, логово — вот что нужно было для спасения. Нора, чтобы приткнуться… прикорнуть и лежать. В голове мутилось, и Золотинка млела. Помнить… пока еще можно хоть что-то помнить. Темная груда впереди была жильем. Колодец… Туда… Еще она заставляла себя помнить, что нужно сторониться людей… сторониться всех… нужно… нужно… сделать шаг… постоять, и еще шаг.

Неодолимая потребность опуститься, опереться на землю превозмогла. Она улеглась у корней раскидистой тучи, шумливая вершина которой заслоняла звезды.

Очнулась она перед утром, смутно сохраняя в памяти вереницу непреходящих пыток, которые составляли ночь. Повернувшись на жестких колдобинах, Золотинка догадалась, что лежит среди корней дерева. Стрелы в теле нет — кажется, она сама это сделала: сцепив зубы, тянула, выламывала толстое, что неструганый дрын, древко. Стрелы не было, но засевшая в теле дыра нестерпимо горела, и Золотинка, откинув голову, залитое потом лицо, напрягалась стянуть края слишком большой, свищущей огненным сквозняком раны…

Она ощущала то слабое, нерадующее возрождение, которое приходит после десяти дней тяжелой болезни на переломе к лучшему. Затянувшиеся раны в груди и в спине сочились при каждом движении гнилой сукровицей. Голова туманилась неподъемной истомой. Непонятно как надетая на голое тело куртка задубела спекшейся кровью. Сбитые комом штаны она нащупала под собой. Шапки и котомки нет. Потерялись и башмаки. Верно, оставила их еще там, на берегу рва, где ее подстрелили.

Светлеющее небо чуть проясняло сознание. Хотенчик! — вздрогнула Золотинка. Хотенчик Юлия в застегнутом кармане куртки. На месте. Со стоном, подпирая себя сетью, она приподнялась и села. Стояла тишь на исходе ночи. Безвременье.

Золотинка поняла, что мучительно хочет пить, жажда сушила и жгла нутро. Она зашевелилась, преодолевая деревянное онемение, и кое-как дотащилась до колодца, где нашла в окованном железом ведре остатки воды.

Узкое продолговатое дупло в теле толстого дуба — в корнях его Золотинка мыкала ночь — навело на мысль об убежище. Сеть, удесятеряя усилия, помогла вскарабкаться по ветвям — дупло начиналось на высоте в два человеческих роста. Бегло глянув в заполненное трухой логово, в несколько приемов, со стонами Золотинка перевалила внутрь и съежилась до размеров крошечного человечка в несколько ладоней ростом. Теперь, спугнув жуков, можно было вытянуться на рыхлом, проваленном к середине ложе.


Дни и ночи тянулись разъятым на части бредом, который походил местами на явь… на солнце, что-то ищущее лучами в гнилой деревянистой яме над головой… на крикливые голоса… на скрип телег… на фырканье лошадей… на неподвижность тьмы с лаем собак и топотом едулопов… Пила Золотинка по ночам, а днем страдала от жажды. Голода она не замечала, не умея сосредоточиться настолько, чтобы отличить томление желудка от прочих мучительных ощущений. Голодное истощение погружало ее в слабость, не давая прийти в себя и опомниться. Сознательное побуждение, усилие ума, а не чувство голода заставило ее вспомнить о еде.

Осторожно выглянув через нижний край дупла, крошечный пигалик-Золотинка оглядел заставленную возами с сеном площадь, где до вечера галдели мужики — это был сенной торг с кое-какими кабаками в пределах видимости и постоялым двором. Собираясь по домам, мужики снедали на возах.

Неподалеку под дубом, тоскливо, без надежды когда-нибудь обрести хозяина, глядела на праздник жизни бездомная собачка, смирная с виду и худая. Ее-то и высмотрела Золотинка. Усилив помыслы Эфремоном, она окликнула собаку. Обездоленная Жучка беспокойно пялилась на вершину дуба, не понимая, кто же хозяин.

Пришлось подрасти в размерах и высунуться из дупла. Собачка завиляла хвостом, а Золотинка тотчас же внушила ей мысль о воровстве. Верно, Жучка и прежде имела понятие о том, как воруют колбасу. Трудность состояла в том, чтобы отделить колбасу от неразрывно связанных с ней представлений о палке, камнях, о погоне всей улицей, о свисте и улюлюканье. Что делать, Золотинка отдавала себе отчет, что учит нового друга дурному.

— Колбаса! — негромко проговорила она из дупла, не полагаясь на одни только бессловесные внушения.

Доверчивая (да и сама голодная до одури) собака, естественно, должна была уступить человеку. Получив отпущение грехов, ободренная и ожившая, она убежала довольно прытко. Оставалось надеяться, что чему-чему, а осторожности учить воришку не нужно. И кому довериться, если не Жучке? Буян прислал перышко, извещая о бывшем в столице переполохе, который он правильно связывал с Золотинкой, и спрашивал, что случилось, нужна ли помощь? Еще одно почтовое перышко было заполнено новыми беспокойными вопросами, Буян писал, что и сам собирается спешным порядком в Толпень. Он не напрасно тревожился, да она не знала, как ответить, не имея ни чернил, ни бумаги, ни грифеля. Потеряв котомку, она лишилась множества нужных мелочей.

На том конце майдана, где питейные заведения и постоялый двор, в сумерках уже ничего нельзя было разглядеть, когда послышался гам: с большим куском сала в зубах стремглав промчалась мимо дуба, увлекая за собой погоню, Жучка. Немалое время спустя, когда крикливая брань затихла, собачка возвратилась к дубу. Стемнело уже настолько, что Золотинка решилась спуститься, чтобы поделить сало с добытчицей и отпустить ее восвояси.

На сале с прожилками мяса дело быстро пошло на лад. Золотинка поздоровела в одну ночь, и хотя раны ее являли собой пока что затянутые кожицей дырки, куда можно было вставить кончик мизинца, она задумывалась уже о вылазке.

Шли дни, и Золотинка чуяла, что теряет время, тогда как события вершат свой подспудный ход. Притом же невозможно было сказать наперед — к добру или к худу стремится рок событий. Она все более склонялась к похожей на прозрение догадке, что движение лет подошло к незримому рубежу, когда несильный толчок в определенном месте может вызвать обвальные потрясения, способные переменить жизнь страны и сказаться на всем мире.

Так бывает в жизни великих государств. Приходит время, и покой привычных установлений становится обманчивой видимостью, за которой скрывается уже нечто новое. Незыблемый порядок сменяется неустойчивым равновесием, на взгляд сторонний и невнимательный, мало чем отличным от того же порядка. Мир всколыхнется… от толчков почти случайных, непредугаданных и, однако, несущих в себе и смысл, и предопределение. События повернут так или повернут иначе, а этот таинственный миг, когда все смешалось и расстроилось, чтобы сложиться заново — он не повторится. Великая тайна бытия.

Золотинка лежала навзничь, раскинув ноги, а руки заложив за голову. Маленький человечек, такой крошечный, что тесное дупло представлялось ему пещерой, она обнимала мыслью весь мир… и, обнимая мир, сама росла, пробивая головой облака. В возвышенном просторе крепла и закалялась для свершений ее душа…

— Гляди-ка, братцы!.. Ведь полыхает! Ей-ей, полыхает! Чтоб меня перевернуло и хлопнуло! — с восторгом заголосил где-то под дубом не совсем трезвый как будто мужичок.

Золотинка очнулась и повела носом, полагая, что пожар где-то под боком.

— Бежим, что ли? — отозвался другой голос.

— Куда ты побежишь, дурень! То ж Попеляны, княжеская усадьба.

Так начался для нее роковой день, когда исполненный честолюбивых замыслов Почтеннейший Кот наложил свою шкодливую лапу на пиршество в Попелянах. Дупло Золотинки выходило в сторону города, и она различала повсеместно забравшихся на крыши зевак — они глазели на что-то невиданное.

Далеко за полдень на опустевшем торгу, да и по городу, надо думать, повсюду, прошелестело, как грозовое дыхание, зловещее слово «Смок»! Народ обратился к небу.

Золотинка сидела в дупле, пользуясь вроде бы некой призрачной безопасностью — отдельно от задерганного и задавленного потрясениями, сбитого с толку, обескураженного народа. Но и там, в своей норе, она ощущала оцепенение, которое проняло слованский народ, как одно живое, единое существо. Морской змей. Все слышали, все поминали, осеняя себя колесным знамением и суеверно озираясь, а вот — спустилось с неба на распластанных крыльях чудовище и обмерли. Как обухом по голове. Как в первый день творения, стоял народ, беспомощный и смятенный.

Толпень горел страшно, всю ночь полыхало зарево. Подавленные, растерзанные, и мокрые, и обожженные беглецы потерянно толпились со своими случайными пожитками на майдане, неведомо чего ожидая. На следующий день Золотинка услышала, что «столица-то выгорела, матушка, почитай вся». В это трудно было поверить, потому что в рассветном мареве тянулась серая гряда городских окраин, нисколько огнем не тронутая. Впору было окликнуть какого мужичка подобродушнее, из тех, что чесали потылицу да кряхтели «поди ж ты! гляди-ка!», и подвергнуть его допросу: что же произошло и куда подевался змей, после того, как проломился через город? И отчего никто не вспоминает больше блуждающий дворец? Стоит он или провалился? Где Рукосил? И как объяснить тот всеобщий разброд и безначалие, какое она наблюдала из своей норы?

Скоро Золотинка узнала это без всяких расспросов. Узнала и нечто такое, что повергло ее в смятение и заставило оставить убежище, не дожидаясь полного исцеления.


После полудня явился на майдан глашатай — рослый детина с барабаном, который воздвигнул себя в пустыне в неколебимой уверенности, что был бы глашатай, а народ найдется, и хорошенько прошелся палочками по звонкой, тугой барабанной шкуре. Потом, без удивления обнаружив вокруг себя кое-какой народец, взревел надсадным голосом:

— Великого государя и великого князя Слованского, Меженского, Тишпакского, Подольского, Амдоского, Полесского и иных земель обладателя Рукосила-Могута указ. А о чем, тому следуют статьи.

Несмотря на изрядное расстояние, которое отделяло Золотинку от понемногу густеющей толпы, рубленая речь глашатая различалась отчетливо.

— Первое, — неспешно гвоздил бирюч. — В лето 771 от воплощения господа нашего Рода Вседержителя месяца зарева во второй день случилось в нашем Слованском государстве по попущению божию, что отдаленную нашу державу почтил своим посещением блюститель вселенной, краса морей и навершие гор достославный змей Смок.

Второе. И оный вышереченный змей и доныне в наших скудных краях назначить себе местопребывание изволил. За что мы, великий государь, дорогого гостя нижайше благодарим; надеемся и впредь пользоваться благорасположением Красы Морей и Навершия Гор в наших низменных местах.

Третье. И мы, великий государь, повелеваем всему народу нашему от мала до велика принять оную радость со смирением.

Четвертое. И пусть всякий усердный подданный, кто ревнует о благе нашего государства, принесет часть от достатков своих к нынешнему обиталищу змея на правом берегу Белой у деревни Борзна под Толпенем и возложит сию добровольную лепту к стопам дорогого гостя с душевным умилением и трепетом.

Пятое. И мы, великий государь, извещаем и доводим до сведения народа нашего, что причиною сего нечаянного события, а равно как и многих других, не столь приятных для нашего сердца нечаянностей, явилось злоковарное умышление убогих душою и телом недомерков пигаликов, каковые пигалики возымели безумную надежду поссорить нас, великого государя, и народ наш с блюстителем вселенной Смоком. Для сей же недобросовестной цели измыслили некоторые волшебства, и чары, и кощуны, и заговоры, и привороты, и блазни, и обаяния. И те нечистые недомерки, коих великое множество по неисчерпаемому великодушию своему народ наш слованский в своей земле доднесь терпит, научили и подослали к нам, великому государю, на наш государев праздник кота, оборотня и чародея. И тот противоестественный кот явился пред наши светлые государевы очи с лживыми, лукавыми речами, чтобы нас, великого государя, погубить и народ наш слованский весь извести под корень. И для той непотребной надобности сказанный кот, оборотень, бездельник и чародей, принес нам, великому государю, некоторые обманные, блазные подарки, каковые подарки, как нам, великому государю, известно, изготовили и вручили ему злопрелестные пигалики. И от тех непотребных подарков многие бедствия в нашем богом хранимом государстве случились, а иных напастей мы, великий государь, опасаемся и по сию пору.

Шестое. И мы, великий государь, указали всех сущих котов в нашем богом хранимом государстве истребить поголовно без всякого снисхождения. И если кто из людей, какого чина ни будь, сего нашего указа ослушается и, своего домашнего кота жалеючи, от смерти его избавит, и сыщется про то своевольство допряма, и таким самовольщикам чинить жестокое наказание без всякого снисхождения же.

Седьмое. И мы, великий государь, от сего дня и впредь милости своей всех пигаликов изгоев, которые в нашем государстве пребывают и благоденствуют, лишаем, от покровительства нашего отрешаем, защиты им, пигаликам, ни в чем не даем. А буде кто из наших подданных пигалика обесчестит словом или делом, ударит, ранит или убьет, имущество его отнимет, осла со двора уведет, в дом его войдет и поселится, то мы, великий государь, в тех обидах никоторым пигаликам суда нашего не даем.

Восьмое. И буде кто из пигаликов пожелает нашим, великого государя, расположением и покровительством впредь пользоваться, то мы тем пигаликам повелеваем явиться в течение трех дней после объявления сего нашего указа к нашим государевым наместникам в столице и в городах: Телячий Брод, Летич, Верхотурье, Яблонов, Ручины Пруды, Бобрик, Речица, Любомль, Крулевец, Бестеней, Ахтырка, Колобжег и Сурож. А коли кто из пигаликов в указанный срок в указанных городах к нашим наместникам для записи и допроса не явится, и всех тех пигаликов ослушников повелеваем истребить по всему нашему государству без всякой пощады.

Дано в стольном городе Толпене месяца зарева в третий день лета 771 от воплощения господа нашего Рода.

Подлинный указ подписан собственной нашей рукой.

Рукосил-Могут, князь.

Множество сразу возникших вопросов растревожили Золотинку. Как ни верти, верь не верь, загадка Почтеннейшего по-прежнему стояла во всем своем первоначальном значении и только лишь усугубилась. Не разрешив этот вопрос, не разгадав и не распутав непостижимую цепочку Юлий — хотенчик — Почтеннейший — Рукосил (а где-то сбоку надобно было найти местечко и для Лжезолотинки!), вряд ли можно было говорить о проникновении в суть вещей, которое есть и цель, и средство всякого чего-нибудь стоящего волшебника. Не постигнув природу вещей, можно ли тягаться с могущественным Рукосилом? Впрочем, если Рукосил не врет, выходит, и он промахнулся? Кто кого тогда предал, обманул, ввел в соблазн, в искушение и довел до беды?

Весь день в крайней тревоге, досадуя на изнурительную тесноту дупла, Золотинка ожидала от Буяна письма. Но письма не было.

Странно, что все эти дни ей ни разу не пришло в голову испытать хотенчик Юлия. Сейчас же, когда она хватилась за рогульку, чтобы прикинуть, в какой стороне искать Почтеннейшего, не прячется ли он где-нибудь рядом с Рукосилом, к примеру, в Вышгороде, обнаружилось, что хотенчик врет. Он произвольно тыкался во все стороны и от легкого толчка начинал вращаться, то ли выбирая все направления сразу, то ли огулом их все отрицая. Очередная, не вызывающая даже особого удивления, а просто утомительная загадка.

Золотинка с вечера наметила себе на майдане кострище и верно рассчитала, что миродеры уйдут на промысел. Никем не замеченная, она беспрепятственно набрала в запас пепла и наскребла сажи, чтобы развести ее в воде вроде туши или чернил. Вместо бумаги пошел клочок белой тряпицы, видно, вырванный в драке клок рубахи. А кисть нетрудно было связать из собачьей шерсти, из хвоста Жучки то есть. На рассвете, едва посветлело, Золотинка написала письмо и тогда же, без промедления отправила Буяну.

По обычному расчету волшебное перышко летит двадцать-тридцать верст в час — в зависимости от ветра. Так что к вечеру вполне можно было бы надеяться на ответ, а то и раньше. Пришел исполненный беспокойного ожидания вечер… потом поздний вечер… померкло небо, обращаясь в ночь… Буян не откликался.


Это жестокое молчание нельзя было объяснить никакой известной Золотинке причиной.

Связь с пигаликами оборвалась. Теперь остался только Ламбас Матчин в доме лекаря Сисея на Колдомке.

Не имея больше сил ждать, томиться и ждать, она решилась искать его в ту же ночь.

Наверху, в средоточии власти, где отмеряли назначенные народу испытания, сочли, что одной беды будет достаточно: едулопов больше не выпускали по ночам. Город и посад гудели допоздна. По пригородным пустошам горели костры, где собирались таборами и погорельцы, и разбойники, и миродеры. Золотинка вышла на опустевшую дорогу, мост через ров еще не поднимали. Проем ворот освещало зарево скрытого за башней костра. Здесь покойно расположился десяток стражников, их бердыши стояли у стены, мечи и луки они держали под рукой, а на щитах сидели.

Кто-то из этих опаленных багрянцем, искаженных тенями людей неделю назад и подстрелил Золотинку. Теперь стражники лишь окинули босоного мальчишку и его собаку взглядом… не остановили. А выше над воротами, на торчавшем из каменной кладки бревне висело нечто неправдоподобно узкое и вытянутое… похожее на худой сверток маленькое тело. Всполохи костра лизали поникшие ступни. Повешенный был маленьким человечком, вроде пигалика. Скорее всего, это и был пигалик.

Золотинка с Жучкой пробирались путаными теснинами, а месяц выбежал на простор: открылась долина, вся в нагромождении холмов и глыб. Багряные отблески костров, разложенных между каменными осыпями, черными обрушенными стенами и трубами, обнажали уродство развалин.

Вынужденная плутать в поисках прохода, Золотинка окончательно потерялась. Под босыми ногами ее громыхали камни, на мягких, усеянных непрогоревшей дрянью пепелищах вздымались удушливые тучи. И всюду оживали неведомо где таившиеся жильцы. Они не стеснялись советами и угрозами, которые мало чем отличались друг от друга. Золотинка ежечасно спотыкалась и зашибла колено, оступившись в каком-то хламе.

— Осторожней, приятель! — отозвались внизу — там, куда покатился по осыпи щебень.

Слабый, в несколько щепок костер освещал семейный стан: мужчину, женщину и детей возле домашнего очага с кое-какой случайной утварью. Отец семейства словно бы невзначай положил руку на угловатый брус с железным навесом или крюком на обломанном конце. В естественной настороженности этих людей не было, однако, той слепой озлобленности, которая нападает из страха.

— Куда идти? Не знаю, куда здесь идти, — неопределенно сказала Золотинка. Никто не ответил, но она поняла, что можно спуститься.

Мужчина с темными от трехдневной щетины щеками беззастенчиво разглядывал грязного и оборванного мальчишку. Жена упредила мужа:

— А где ваш дом?

— Я из Колобжега, — уклончиво отвечала Золотинка. На лбу и на щеках ее различались мутные пятна сажи. Такие же, впрочем, как на лице молчаливой девочки рядом с женщиной: черные пятна окружали припухлый заячий ротик, словно девочка не только полакомилась углями, но и объелась ими.

— Дядя тут, на Колдомке, — мямлила Золотинка, — у лекаря, в доме лекаря.

— Ну, Колдомка выгорела вся! В обе стороны, — возразил мужчина, словно решая тем самым некий подспудный вопрос. — Хоть шаром покати!

Жена, должно быть, почувствовала перемену в настроении мужа и быстро сказала:

— Ты ел?

— Е-ел, — запнулся незваный гость.

Некто небольшенького роста, завернутый в рогожу, зашевелился, когда заговорили о еде, но сон не сумел осилить и опять сник, выбросив из-под покрова измазанную в саже ручонку.

— Что ты ел? — недоверчиво спросила женщина. Она приласкала приблудного мальчика особенным долгим взглядом, словно и прошлое, и будущее его проницала, — взгляд ее становился печален, изможденное тенями лицо казалось старым.

— Сало ел, — призналась Золотинка.

— Ну, сказки, — добродушно сказал мужчина, ухмыляясь. — Садись, малыш. Садись вот сюда, — он показал на тряпье рядом с девочкой.

А та робко спросила:

— Можно собачку погладить?

Жучка перевернулась на спину кверху лапами в исполненное бескрайнего доверия положение и поскуливала нежно и тоненько, словно выговаривая истомившие ее чувства. Золотинка, а затем и девочка щекотали голенькое брюшко. (И, сверх того, Жучке бросили потом кости!)

И конечно, под это умилительное согласие без запинки прошел коротенький, но складный рассказ, как Золотинка — мальчишка восьми лет — осиротел два месяца назад, и знакомый купец из Колобжега сжалился отвезти его в столицу к дяде. Вот. А теперь хоть плачь. И Жучка в Толпене была ничейная, и она так… хвостиком виляла, просилась — вот и не прогнал.

Отец слушал внимательно, уставив взор в землю, изредка только позволял он себе недолгий взгляд на мальчишку, а спросил одно:

— Так куда ты теперь?

— Мужики наши говорили, что государыня Золотинка. Вот бы ее сыскать, — отвечал пацаненок.

— Ну, государыня не прячется, — усмехнулся мужчина.

— Она ведь из Колобжега, — оживился сирота, как бы обрадованный поддержкой.

Простодушный замысел искать поддержки и помощи у великой государыни мог зародиться только в бедовой мальчишеской голове. Отец и мать многозначительно переглянулись, но соображений своих не высказали.

— Ну вот что, — решил глава семьи, — ночуй, коли хочешь, с нами. А утром уж, извини, покажем тебе дорогу.

Золотинка послушно кивнула — как ребенок, который не умеет сказать спасибо там, где это нужнее всего.

Когда она проснулась, было уже светло. Ночью шел дождь, все стало мокро, грязно и уныло.

— Где государыни дом? — спросила Золотинка, как только поймала на себе неулыбчивый взгляд женщины.

— Марушка проводит тебя к дому Чапли. Это городской дворец великой государыни, — отвечала женщина как о деле решенном. — Люди говорят, княгиня Золотинка сейчас в столице. Может, тебе и повезет сердце-то государыни тронуть. Сердце-то у нее есть… — Женщина кашлянула и натянула на плечи рогожу, от холода она подрагивала, но прочая мягкая рухлядь, что имелась в «доме», лежала грудой на крепко спящем, розовом от жары малыше.

Отец, надо думать, ушел на промысел. А есть было нечего. Поэтому Золотинка перетянула рубаху веревкой, кликнула Жучку, и они с девочкой, тоже голодной, полезли на каменную осыпь под одиноко стоящей, с дырами окон стеной.

— На, ешь, — сказала Марушка, когда они пробежали достаточно, чтобы согреться. В потной ладошке ее скомкался влажный ломоть хлеба.

— Нет! — живо откликнулась Золотинка. — Ешь сама. Меня там накормят.

— Где накормят?

— Во дворце у княгини.

— А-а! — сразу поверила девочка.

Никто не пытался остановить детей. Чумазая спутница и собака придавали видимость достоверности чистой воды оборотню, каким была Золотинка. Нужно было обладать особой изуверской проницательностью, нюхом ищейки, чтобы угадать в оборванном мальчишке «злопрелестного» пигалика, и обладать талантом большого волшебника сверх того, чтобы распознать в пигалике оборотня.

Целые толпы замурзанных мальчишек и девчонок, многие из которых еще не выплакали слез сиротства — их немытые рожицы хранили разводы, — целые толпы нищих толклись на соборной площади, ожидая милостыни у церквей. Марушка сказала, что государыня не велела разгонять нищих и теперь они слоняются прямо под окнами дворца. Вот он. Чаплинов дом.

Это было высокое, в четыре жилья и выше, темное строение дикого камня. Широкие красивые окна отмечали нынешнее назначение дворца, а узкие прорези бойниц по другим местам напоминали о военном прошлом. Острые игольчатые башенки и крутая крыша венчали это суровое, но величественное здание. У простого крыльца с двойной дверью живописной вольной ватагой стояла нарядная стража, человек десять.

— Вот бы тут жить! — вырвалось вдруг у Золотинки, и она встретила испуганный взгляд девочки, на славной мордашке ее под платочком округлились глаза:

— Здесь государыня живет! — и потом, без передышки, словно в омут бросилась, выпалила: — А почему вы пигалик?

— С чего ты взяла? — смутилась Золотинка.

— Мамка с папкой говорят. Слишком уж ловкий.

Золотинка оглянулась, потом нагнулась близко-близко, будто желая сообщить нечто доверительное, и, когда девочка поверила этому движению, быстро поцеловала ее в щеку.

— А давай Жучка останется у тебя?

Вопрос заставил Марушку вспомнить родителей и усомниться.

— А мне никак, — продолжала без промедления Золотинка. — Куда я ее? Пусть с тобой будет. Пока.

— Пока, — завороженно подтвердила девочка.

С Марушкой нетрудно было договориться, сложнее было внушить эту мысль Жучке, которая не верила ни в какие «пока, покудова, пока время терпит», а жила настоящим. Она поскуливала, тревожно заглядывая в глаза. Но что могла противопоставить рыжая, с куцым обрубком вместо хвоста дворняжка многообразным хитростям людей, которые и себя-то обманывали так ловко? Какими доводами могла бы она опровергнуть просительные объятия Марушки и коварные внушения волшебницы? Жучка ушла, неубежденная, она беспокойно и укоризненно оглядывалась, а Золотинка осталась одна. Не «пока» и до времени, а просто одна — без всяких смягчающих обстоятельств.


Может статься, иного способа-то для великих дел и нет, как все отбросить, от всего отрешиться, оставить жалостливые мысли о себе и действовать. Золотинка захолодела, в душе ее поселилась с долей какого-то отчаянного веселья лихость. Недаром говорят «отчаянный» — непостижимым образом замешаны в этом слове и отчаяние, и удаль, отчего и возникает в груди сладостный холод полета насмерть.

Всё, сказала себе она. И это был исчерпывающий ответ на множество неразрешенных и неразрешимых вопросов, которые опутывали ее волю. Всё, сказала она себе, и путы распались. И направилась к собору — к соборной церкви Рода Вседержителя, что в Толпене.

Не чувствовала она расположения оценить полукруглые окна собора, плоские крыши и восьмиярусную колокольню. Красоты устремленной под небеса башни меркли перед ошеломляющим зрелищем убожества и страданий, которое наблюдалось внизу: толпы нищих, калек и недужных занимали ступени паперти, теснились под стенами между полукруглыми приделами.

Вывернутые напоказ язвы, гнойные опухоли, багровые сыпи, немытые тела источали зловоние конюшни. Разнообразие представленных тут телесных увечий поставило бы в тупик творца-вседержителя, который, созидая мир, едва ли имел в виду все эти малоприглядные подробности. Слепые, выкатив бельма или, напротив, спрятав глаза и лицо под капюшоном, что заставляло предполагать нечто уже совсем невообразимое, искали подаяние шарящими руками. Калеки тянулись к щедрому богомольцу, изощряясь в невиданных способах передвижения; тут уж шли в ход и костыли, и подпорки, деревянные ноги и подставки-скамеечки для расслабленной голени, особые, вроде игрушечных козел, упоры для рук — обрубок ветки с сучками вместо ножек, которыми отталкивались, когда ползли, подтягивая ноги в деревянных лубках. Да и ползали-то они, копошились, как-то не прямо, а все боком, как-то по-рачьи, выставив вверх колено, или же подгребая ногой, как веслом, в то время как другая нога, целая с виду, торчала под немыслимым, плясовым углом в сторону. К тому же господство грубых рогожных накидок, рваных до бахромы плащей, мешковатых балахонов и просто мешков, изображающих хламиды пустынножителей, — все эти раскидистые покровы вместо одежды не позволяли по большей части пересчитать конечности убогого, приходилось принимать недостачу на веру.

— Подайте, правоверные, последние времена наступают! — то и дело раздавались внезапные и оттого пугающие, наводящие тоску вскрики. — Исчадие адово, змей, уж по наши души!.. И никогда таковых плачевных и горестно бедных случаев не дознавали на себе даже и до сего времени!.. Мукою вечною, пришествием судии… И воздать каждому по мере дел его… — тотчас подхватывали на другом конце паперти. Убогие голосили на все лады, оглушая и слух, и разум чехардой покалеченных, больных слов: — Грехи наши тяжкие!., разверзлась земля… древлему благочестию на разорение… и осквернятся пути его на всяко время… бесчестие и срамоту дворцы те показуют… неведущим людям на соблазн!., и конечная гибель… Не достает и понятия к исправлению столь неисправного народа… Подайте!

Подавленные злой правдой этих воплей, богомольцы подавали щедро и даже как-то испуганно. На глазах Золотинки несколько калек вырвали из трясущихся рук кудлатого купчика кошелек, в котором он никак не мог разобрать деньги, и, тотчас все высыпав, поделили — не без драки — между собой. Купчик же смиренно им поклонился и пошел.

Были возле собора оборванные дети. Но они держались особняком, на отшибе, словно боялись смешаться с толпой. Золотинка в болезненном прозрении сообразила… Беспризорные малыши стали первой и, может статься, главной жертвой вчерашнего погрома, направленного против пигаликов. Кто там разбирал в пьяной, разудалой толпе между пигаликами и детьми, если разобрать это трудно даже на трезвую голову! Пигаликов мало, их еще поискать нужно, а бездомной, безответной ребятни — хоть режь!

Золотинка не знала еще тогда, что весь вчерашний день столичные кабаки поили погромщиков за государев счет.

Она подсела к рослому, но тощему малому в выцветшей синей рубахе.

— Ты откуда? — спросил тот без враждебности к чужаку, наоборот, с тем непосредственным, безотчетным дружелюбием, которое рождает между незнакомыми общая беда.

— С Колдомки.

— Ясное дело! — по-взрослому, по-старчески вздохнул он.

Мало-помалу, лишь изредка вставляя слово, Золотинка вызнала множество бродивших по городу толков о начале пожара в Попелянах, о богатствах блуждающего дворца, о размерах змея от кончиков хвоста и до пасти, о коварстве котов и о милосердии великой княгини. Когда мальчишка затрагивал, как-то пугливо, вскользь, вчерашние погромы, в лице его что-то менялось и живое выражение исчезало. Таилось там, в памяти, почувствовала Золотинка, нечто такое, что крепко мальчишку зашибло. Зато он с горячностью откликнулся на имя слованской государыни.

— Да за нее хоть помереть! — выпалил он.

Великая слованская государыня Золотинка, как обнаружилось, имела среди босяков горячих почитателей и поклонников. Они поклонялись первой красавице государства, как божеству. Доброту ее и прочие обыденные достоинства хвалили безудержно, о красоте говорили в выражениях самых невероятных и преувеличенных, словно завравшиеся любовники.

— А я ее люблю, — уверяла маленькая, лет семи или восьми, на удивление худенькая девочка. Драное, слишком короткое даже для такой малышки платьице почти не прикрывало озябшее тело. Она дрожала, наверное, от холода и от возбуждения сразу. — Умереть бы — только платья коснуться!

— Оно пахнет! Платье у нее пахнет, — поспешил заявить кто-то из особенно осведомленных.

— Дурак! Пахнет у княгини платье! Ты даешь! Она моется мылом по три раза в день!

— Ты — дурак! Она пахнет сладко! И руки, и платье, и всё… Как цветы.

— Как ладан в церкви?

— Как сто ладанов!

Спор оборвался, когда подали к дворцовому подъезду карету. Из боковой улицы выехали под цокот копыт конные витязи, за ними потянулись вереницы запряженных парами лошадей — и вот выкатилась карета с высокой крышей. Зрители накапливались в опасливом отдалении от стражи, ближе к дворцу потянулись нищие и весь праздный люд с обширной, как поле, площади. Скоро образовалась порядочная толпа. Карету подали, но княгиня, может быть, еще и не встала. Прошло не меньше часа, когда вместо государыни на крыльцо вышел благообразный вельможа с кучерявой бородой.

— Не напирать! — воскликнул он, спустившись к толпе. — Осади, осади назад!

Вельможа нес обвислый кошель, который вызывал у нищей братии лихорадочное вожделение.

— Слава великой государыне! — раздавались выкрики. — Кормилица наша! Щит правоверных! Надежда наша!

Толпа сомкнулась вокруг посланца государыни. Тогда он набрал горсть мелкого серебра и швырнул от себя подальше. Нищие, побирушки и просто задорный, охочий до легкой добычи народ, устремились в давку — туда, где попадали монеты.

Двойные двери дворца раскрылись снова — перед склонившимися дворянами явилась слованская государыня. Она остановилась на верхней ступеньке, бросив вокруг скользящий, нигде не задержавшийся взгляд, прежде чем ступить на мостовую.

С противоестественным ощущением, в котором было нечто и от ревности, Золотинка опять увидела самое себя. Слованская красавица гляделась безупречно. Сверкающие волосы Зимки-Золотинки покрывала сдвинутая на лоб, затейливо подвязанная на затылке косынка тончайшего прозрачного шелка. То было единственное облачко, набросившее пасмурную тень на прекрасный и гордый лик. Пронзительный взор, линия чуть вздернутого носа, неспокойный рот… в этом лице было еще и нечто стремительное.

Зимка-Золотинка медлила садиться в карету, не обращая внимания на склонившихся у распахнутой дверцы гайдуков.

— Вот бы нас прокатила! — Золотинка поймала взглядом одного из босяков, который только что вырвался из толкучки и еще задыхался от возбуждения.

— Но, еще скажешь! — выдохнул тот с презрительным пренебрежением к такого рода пустопорожним разговорам.

— Попроси!

— Сам проси! Чокнулся?

— И спрошу, бояться не буду! — взвинчивала страсти Золотинка.

— Тьфу! — не поверил пацан и выругался, подвинув на голове большой, не по размеру овчинный треух.

А Зимка-Золотинка, убедившись, что общество, разобрав серебро, все целиком нахлынуло к рядам стражи, ступила на подножку кареты.

— Государыня, смилуйся — пожалуй! — вскричала Золотинка противным голосом попрошайки и кинулась напролом.

Чтобы перехватить мальчишку, витязь, прянув конем, мазнул его плеткой. Но Зимка-Золотинка уже узнала пигалика. А если и не узнала — себе не поверила — то вздрогнула в предчувствии той самой беды, которую и ожидала со дня на день.

— Тебе чего? — спросила она с затаенным испугом, понятным, наверное, только для Золотинки. Слово государыни придержало ретивых охранников.

— Прокати, государыня, вот чего! — вскричал тут, как бухнул, из толпы мальчишка в меховом треухе. Все так и обомлели.

— Государыня, краешек подола поцеловать! Позволь подола коснуться! — бухнулась на колени Золотинка.

Главное, она не осталась в одиночестве. Дети галдели все скопом. То есть мятеж этот, несомненно, подходил под статью Уложения «Скоп и заговор». Скоп, неупорядоченное скопление народа, имелся налицо, а заговор живо изобразят в застенке. Вдохновленная этим обязывающим соображением, стража готовилась хватать, чья-то грубая рука уже примерилась к Золотинкиному загривку, но государыня не замедлила.

Могла ли она промедлить, если на совести ее лежал Камарицкий лес, — и об знал пигалик.

— Вот как! Забавно! — сказала она с преувеличенным оживлением. — Это кто же тут хочет покататься со своей государыней? Кто тут у нас такой смелый? Ладно, смелого прокачу! — продолжала она, обращаясь к народу.

И тотчас же должна была остановить развязного парня из лавочников, который, крякнув и заломив шапку, ступил вперед. На широкой ряшке его застыла глуповатая, сама себе не доверяющая улыбка.

— За ребенка что ли себя считаешь? — недобро ухмыльнулась государыня. — Я детей потешить. Маленьких.

Теперь все притихли, включая и Золотинку, которая не вставала с колен, не делая, впрочем, попыток целовать Зимкин подол. Взбудораженная толпа, не вовсе еще разобравшись в своих чувствах, склонялась, по видимости, к умилению с изрядной долей опаски. Никто больше не отзывался на приглашение покататься. Надо сказать, что и сам зачинщик, пацан в меховом треухе, который своевременно поддержал Золотинку, впал к этому времени в малодушие и подался назад, а не вперед, оказавшись пред ликом государыни.

Ощущая себя не очень складно в тенетах всеобщей немоты, Зимка-Золотинка догадалась поймать за руку первую подвернувшуюся девчонку. К несчастью, одурела от испуга и девочка — опрятная малышка в передничке и с корзиной для покупок, — она уперлась, вся деревянная, и скривилась мордашкой, так что толпа зевак, стража в лентах, витязи в перьях и со знаменем, величественные гайдуки-великаны и ездовые, сенные девушки у кареты — весь честной народ ужаснулся, ожидая неминучего рева.

Лжезолотинка, скрывая происходившую из нетерпения злость, тянула паршивку за руку, а та, вцепившись в корзину, где кто-то шевелился под тряпкой, обомлела до бесчувствия, до невозможности зареветь… Но беда нагрянула с другой стороны.

Неподалеку в толпе семейство добропорядочных горожан лихорадочно выдавливало из своей среды подходящего по размерам добровольца, который тоже сопротивлялся. Папаша и мамаша шипели, не разжимая губ, а мальчишка — эдакий ангелочек в сапожках, — выкатив безумные от ужаса глаза, хватался за материн подол. Да не тут-то было! Улучив миг, отец удачно рванул малыша от материнский юбки и такой снабдил его на дорогу затрещиной, что ошеломленный ангелочек хлопнулся наземь и — натурально! — взвыл.

Золотинка же, неприметно трогая болезненный рубец через плечо, который оставила плеть витязя, подумывала, не пора ли вставать с колен. И хотя по всему выходило, что пора, не вставала, понимая, что окажется в пустоте: государыня, деятельно волочившая к карете упрямую паршивку с корзиной, в который беспокоился гусь, не замечала, однако, затеявшего сыр-бор мальчишку.

А где же затерялась та худенькая, с голодными глазами нищенка в драном платьице, что мечтала коснуться государынева подола? Тут она была, на виду. Помутившись от непосильных чувств, бедняжка так и обмерла, не смея ступить вперед, но страстно еще надеясь, что прекрасное божество ее бросит неблагодарную девчонку с гусем и обратит внимание на того… на того, кто замлел от горячего, непосильного чувства.

Между тем растревоженный тряской гусь, выпростал из мешка голову, поднявшись над корзиной, и в припадке мстительного отчаяния цапнул клювом, что пришлось. Лжезолотинка со вскриком отдернула украшенную неясной отметиной руку.

Этим и окончилась борьба.

Государыня, страдальчески изломив брови, поднесла было руку к губам, но удержалась от того, чтобы поцеловать самой себе «ваву», и бросила сиплым от переживаний голосом:

— Пойдем, девочка. Все-е-ех прокачу.

Смельчаков набралось немного: в карету набились Золотинка, понятное дело, и трое самых оборванных мальчишек, среди которых затесался сорванец в меховом треухе. Все четверо, с нескладными ужимками, потея от напряжения, затиснулись на переднее сиденье, а государыня раскинула свои юбки на заднем. Сенные девушки ее остались на мостовой.

— Трогай! — крикнула звенящим голосом государыня.

В толпе прокатилось жиденькое «ура!».

Государыня, нестерпимо прекрасная, откинулась на подушки сиденья, не пытаясь даже изображать гостеприимство. Хмурый взор ее брезгливо скользнул по лохмотьям, по грязным босым ступням, которые мальчишки поджимали, не зная, куда девать. Скромно пристроившийся пигалик заставил ее болезненно подернуться. Руки Зимки, сложенные на черной с белым узором юбке, не находили места, скованные и неловкие.

Обомлевшие пацаны, разумеется, не могли оценить близкое к припадку состояние государыни, принимая эти подергивания за обычные проявления величавости. Они тихонько шептали друг другу «лафа!» и понемногу смелели, сдержанно толкаясь локтями, отодвигали занавески на окнах и выглядывали в надежде, что кто-нибудь из уличной шантрапы остолбенеет на месте, признав в карете великой государыни знакомую рожу.

Золотинка же, вихрастый розовощекий малыш, не сводила с соперницы сурового взгляда. Недобрые мысли мучили Золотинку, побуждая к какой-нибудь дикой выходке, и нужно было зажмуриться, чтобы вспомнить, зачем она здесь, зачем искала свидания. Не время было для злобы, чувства, вообще говоря, и бесполезного, и вредного.

Не время… когда бы только можно было вместить, зачем это Юлька ее любил? Любил и любит — ее, а не меня. Это не новое соображение каждый раз поражало Золотинку своей полнейшей безысходной несуразностью.

— Ну что, соколики, покатались? — сказала вдруг Лжезолотинка, нехорошо усмехнувшись. — Вываливайте!

Она смахнула пацанов, как сор со стола, освобождая место для дела. Оборванцы, верно, думали, что так и нужно. Что этого требуют обычаи и установления великокняжеского двора — спрыгивать на ходу в знак особого смирения и признательности. Тем более, что карета катилась не слишком шибко — по улице, где сплошной толпой жались к стенам, освобождая проезд, прохожие. Удостоенные великой милости посыпались вон, прыгая в объятия изумленных кумушек. Последним, вопросительно оглянувшись на Золотинку, выскочил пацан в овчинном треухе, который мнил себя зачинщиком предприятия.


Два оборотня, две Золотинки, остались наедине лицом к лицу.

— Куда прикажите ехать? — с вызывающей язвительностью осведомилась Лжезолотинка.

— О, прошу вас, не меняйте из-за меня своих привычек! — кротко отозвался пигалик, задвигая между делом тяжелые парчовые занавеси.

— Да ведь время-то какое! — возразила Лжезолотинка, опять откинувшись на подушки, и отбросила волосы, отчего они явственно зашелестели и засверкали, точно заледеневшая, покрытая инеем трава под ветром. Руки за голову, грудь открыта — Лжезолотинка нарочито подставлялась, высокомерно пренебрегая чужой враждой.

Но злоба уже прошла мимолетной дурью, Золотинка успокоилась.

— Время-то какое, неласковое, — повторила Лжезолотинка нараспев, — повсюду погромы. Вчера по столице, мне говорили, — если я чего не напутала — убито что-то чуть ли не тридцать пигаликов. Или триста. Я всегда путаюсь в числах.

— Да, я видел одного повешенного, — подтвердила Золотинка, не выдавая себя. — Именно поэтому я набрался смелости напроситься на свидание.

Скорбное замечание заставило Зимку задуматься. Она высунулась в окно, придерживая на голове кисейную накидку, и громко бросила:

— По Дубненской дороге! — Занавеска задернулась. — Однако, — продолжала затем Лжезолотинка, устраиваясь на подушках с удобством, — я вовсе не уверена, что смогу защитить тебя от преследований. Власть моя не столь велика, как это представляется со стороны. Я здесь для украшения и только. Наше великое государство представляет собой союз силы и красоты. К сожалению, иногда кажется, что красота у силы в заложницах. Выходит так, — повторила она, как будто пигалик собирался возразить. Звуки собственного голоса, который звучал уверенно и снисходительно, взбодрили Лжезолотинку. — И опять же, кто поручится, что мои доблестные витязи не схватят тебя и не свяжут, как только карета остановится и ты попробуешь улизнуть? Никто не поручится. Я, во всяком случае, в этой стране ни за что поручиться не могу.

Золотинка кивнула:

— Именно поэтому карета и не должна останавливаться.

— Но не будем же мы кататься вечно!

— Я думаю, до этого дело не дойдет, — отвечала Золотинка все так же кротко. — Если позволите, я пересяду ближе, чтобы разговаривать накоротке.

На сидении рядом с государыней, которая подвинула юбку, освобождая место для нахального малыша, Золотинка имела возможность говорить вполголоса. Предосторожность, может статься, и лишняя: трудно было представить, чтобы гайдуки на запятках, а тем более отставшие от кареты витязи могли разобрать слово в грохоте копыт, в неумолчном скрипе кожаных подвесок и деревянных сочленений.

— Прежде всего, — продолжала Золотинка шепотом, отчего красавица вынуждена была склонить к ней головку, — я хотел бы получить извинения за досадное происшествие, которое испортило нашу предыдущую встречу в корчме Шеробора.

— Но-о… я говорила, что… — пробормотала Лжезолотинка, сбившись с прежнего тона, — не могу отвечать за действия моих слуг. Они не совсем мои. А большей частью и совсем не мои. Я сожалею… с тобой грубо обошлись.

— Достаточно! — живо воскликнул малыш, ерзая на сиденье, ибо он не доставал ножками до пола кареты и поэтому испытывал изрядные неудобства, когда кузов резко клонился, заставляя его валиться и скользить, хватаясь за что попало, в том числе за собеседницу. — Довольно! Разъяснение принимается. И раз так, раз эта давнишняя неприятность получает в высшей степени удовлетворительное объяснение, то позвольте и мне, в свою очередь, принести извинения за несчастный случай в Камарицком лесу. Поверьте, я выскочил на вас с Юлием, государыня, против всякого своего желания! Ни малейшего удовольствия это нечаянное вторжение мне, конечно же, не доставило.

Застывши лицом, загадочно прищурив глаза, Лжезолотинка слушала, не перебивая, и вдруг сунулась в окно:

— Гони во всю мочь! — крикнула она в сердцах.

— И вообще, уверяю вас… — продолжал пигалик. Пружинное сидение подбросило его, когда карета хрястнула на колдобине, он схватился за собеседницу, отчего она брезгливо вздрогнула. — Простите!.. И вообще, уверяю вас, мои действия бывают часто как бы и не совсем мои. В данном случае справедливее было бы говорить о причудах хотенчика.

Лжезолотинка кусала губы; она глядела мимо. А пигалик — натурально! — чтобы привлечь к себе внимание, перешел от слов к делу: достал из-за пазухи замызганную деревянную рогульку с размочаленной веревкой на хвосте.

— Вот, — продолжал он, непрестанно выказывая чудеса ловкости, чтобы не хвататься лишний раз за плечо соседки, — извольте видеть. Вот этот самый хотенчик, который вверг в беду множество народу. Извольте убедиться.

Отпущенный на веревочке, хотенчик неприкаянно плутал между вздутыми занавесками, поворачивал во все стороны и вяло тыкался куда придется. Лжезолотинка следила за этими исканиями, то и дело бросая недоверчивый взгляд на пигалика.

— Что это значит? Как понимать? — прошептала она наконец, теряя остатки самообладания: — Я знаю, хотенчик выражает желание человека. Твое главное, страстное… даже если неосознанное желание.

— Это верно.

— Что ж тогда? Разве твое желание не Юлий? — снова она взглянула на малыша, пытаясь вычитать в его круглой детской мордашке уготовленные ей каверзы. Но малыш оставался непроницаем. Тогда, хищно напружившись, размашистым движением она перехватила в воздухе деревяшку прежде, чем пигалик успел помешать.

Да тот, судя по всему, и в мыслях не имел ей препятствовать. Красавица стиснула хотенчик беспокойными пальцами и страстно поцеловала его в развилку. Осталось только пустить хотенчик — и она сделала это. Ничто не изменилось в безразличной повадке искателя желаний. Все так же поворачивался он туда и сюда, не выказывая ни малейших предпочтений, не говоря уже о каких-либо признаках любознательности и тем более страсти. Ничего. Красавица пребольно цапнула пигалика за плечо и впилась ногтями.

— Так Юлий, Юлий… он жив? — шевельнулись губы. Казалось, она еще не доверяет своему испугу, не признает беду, уже ощущая ее неподъемную страшную тяжесть. Бросила жгучий взгляд на пигалика, но Золотинка и слова не проронила, когда красавица схватила ее обеими руками и вскричала, подмяв под себя при резком толчке кареты:


— Он умер? Умер? — вопила она в припадке болезненного отчаяния, когда совершаются непоправимые безумства. Лицо ее — лицо Золотинки — исказилось, золотые волосы осыпали пигалика, но и сама красавица едва видела — туман кисейной накидки накрыл глаза. Она оттолкнула малыша и, цапнув со лба накидку, заткнула рот, исступленно раскачиваясь.

— Не ори! Чего орешь?! — нашлась Золотинка, высвободившись. — Хотенчик не будет себя так вести, если хозяин умер! — поймала беспризорный кусок дерева, уже скользнувший было под занавеску, в окно, и сунула его за пазуху. — Уж я-то знаю кое-что о хотенчиках. При смерти хозяина он воспарит к небесам. А если умер тот, кого ты любишь, то хотенчик, я думаю, попросту упал бы и сник! — закончила она, ударившись плечом об оконный косяк. — Когда страсть велика, привел бы на могилу.

Последний довод чудодейственным образом отрезвил Лжезолотинку, которая имела основания полагать, что страсть ее велика. Она распрямилась, отняв ладони от пылающего лица, посмотрела перед собой… Потом сунулась в окно едва ли не по пояс:

— Потише, черти! Белены объелись?!

Когда лошади пошли рысью, сиденье перестало подбрасывать, а подушки прыгать, Лжезолотинка все ж таки согнулась в рыданиях. Чувства не остановишь, как лошадей!

Золотинка прекрасно понимала Чепчугову. А ну как, в самом деле, если хотенчик растерялся не потому, что с котом произошло нечто загадочное, а потому, что действительный хозяин его, Юлий, мертв. Разве можно за что-то ручаться, когда имеешь дело с хотенчиком? От мысли этой стеснялось дыхание.

Лжезолотинка вздыхала бурно и тяжело, но уже начинала соображать.

— Но что ж тогда, — молвила она, не поднимая головы, — хотенчик свихнулся, что ли?

— О чем и толкую… Впрочем, позвольте объясниться откровенно, — подвинувшись на сиденье, начал малыш с несколько напыщенной многоречивостью. — Несчастная встреча в Камарицком лесу имела еще и то следствие, что заставила меня думать о вас как о союзнике. Да, с тех пор как я увидел вас в объятиях прежнего слованского государя, меня уж не оставляла мысль, что наши цели, в сущности, совпадают.

Лжезолотинка невесело хмыкнула. Глаза просыхали от слез, а губы складывались в язвительную ухмылку. Это не остановило пигалика, который не хотел замечать прихотливые перемены в настроениях собеседницы.

— Мы в Республике не имели никаких сведений о судьбе прежнего слованского государя Юлия. Его почитали убитым в битве под Медней. И совершенная неожиданность: он жив и, мало того, поддерживает деятельные связи со своей бывшей и, по видимости, нынешней супругой…

— Короче! Выкладывай, что надо, и проваливай, откуда пришла. А то остановлю карету и велю убираться.

— Откуда пришел, — терпеливо поправила Золотинка, отодвинув занавеску. Она увидела усадьбы и рощицы на просторе пригородных полей с коровками, овечками и пастухами, но этот мирный вид не задержал на себе ее взора. Она вздохнула: — А нужно мне, по правде говоря, очень многое.

— Хотенчик, который мои слуги отобрали у тебя в корчме Шеробора, и привел меня к Юлию, — перебила Лжезолотинка, впадая в то язвительное раздражение, когда становится не важно, что говорит собеседник. — Так что благодаря тебе я и нашла Юлия. Я думала, он погиб. Все говорили, были самые верные известия. Что я могла поделать? А ты бы, интересно, на моем месте как поступила? Юлий убит, все плачут, никто ничего не знает. Святополк трепещет, Лебедь не осушает слез — каждый хнычет на свой салтык, и все от меня чего-то ждут. Все почему-то думают, что вдова Юлия возьмет меч и станет на пути полчищ. Стотысячное войско у перевозов, оно уже за рекой, пыль застилает столицу… И все почему-то ждут, что именно я-то и стану сопротивляться!

— Простите, — не выдержала Золотинка, — я не совсем понимаю, вы представляете дело так, как будто ожидали врага в осажденной столице… Но, насколько я знаю, вы глядели с другой стороны: захватчик, Рукосил, привез вас в своем обозе, в войсковом обозе. То есть вы глядели с пыльного берега на Толпень, а не наоборот. Я хочу понять…

— Как пленницу! — резко возразила Зимка. — Меня привезли как пленницу!

— Ну да…

— Хотели от меня жертвы. Ты и представить себе не можешь, как жалко вела себя слованская знать, воеводы. Все растерялись. Все! Рукосил казнил конюшего Чеглока… Ко мне приходили толпами, все хотели от меня жертвы. Я должна была их всех заслонить. А когда я приняла венец из рук нового слованского государя, казни прекратились. В тот же день Рукосил объявил прощение всем, кто служил Юлию, и велел убрать с улиц виселицы и плахи. Святополк жив, Лебедь жива. Рада, Нада, Стригиня, дочери Милицы, — Рукосил никого не тронул. Все живы, благоденствуют, и все меня презирают. Я одна виновата, что они сыты, пьяны, носят атлас и бархат. Они, видишь ли, любили Юлия. А я его не любила. Они хотели жертву, им нужна была жертва, чтобы искупить собственную подлость.

В несколько искусственном, как представлялось поначалу, возбуждении Лжезолотинки прорывалась горячность, которую невозможно было отличить от истинного чувства. То была дикая смесь искренней боли, досады, стыда и высокомерной злобы, которая заставляла молодую женщину меняться час от часу, мучаясь противоположными побуждениями. Зимка сглотнула слезы:

— Рукосил знал обо мне все. И делал со мной, что хотел. Я прекрасно понимала, что нисколько ему не нужна, он всегда мечтал о тебе. Зачем ему нужно было это представление со свадьбой? Не знаю, может, он хотел меня унизить. Зачем ему, старику, при смерти, эта гнусная свадьба… этот позор, унижение, издевательство? — Лжезолотинка всхлипывала и утиралась рукавом.

— Может статься, это не так сложно и замысловато, как вам кажется, — тихо заметила Золотинка. — Рукосил не может забыть своего несчастья. Сам оборотень, он хотел бы чего-то подлинного… Он знает, как относятся к нему те, кто молчат. А хотел бы управлять не только страхом, но и согласием подданных. Ему нужна была преемственность власти. Хотя бы видимость законности.

— Не понимаю… — прошептала Лжезолотинка, с болезненным напряжением бровей вслушиваясь в мудреные объяснения малыша.

— Вы понимаете, что узурпатор женился на законной слованской государыне?

— Я целыми днями плакала. Боже, как плакала!.. Юлий никогда мне этого не простит… никогда, я знаю. Никогда! Боже мой, никогда! И через сто лет, он если не скажет, то будет помнить.

— Мне кажется, если я правильно понимаю Юлия, — молвила Золотинка еще тише, — он или скажет, или не будет помнить.

Зимка глянула на малыша сквозь слезы.

— Все говорили, что он убит. Иначе я никогда… я никогда бы не пошла за Рукосила. Ты веришь?

И опять Золотинка нуждалась в мужестве, чтобы выдержать этот заплаканный взгляд.

— Я очень нуждаюсь в вашей помощи, государыня, — сказала она вместо ответа. — Я хотел бы узнать от вас, из первых рук, что вообще происходит в стране? Что все-таки случилось в Попелянах, как выказал себя этот кот, о котором столько разговоров. Как здоровье великого государя и каковы его ближайшие намерения? И наконец, что самое трудное, но непременно нужно — не обойти, не объехать — надо, чтобы вы свели меня с Рукосилом. Чтобы вы представили ему в благоприятном свете мое дело и добились бы для меня личного свидания.

— Бесполезно, — отмахнулась Лжезолотинка и утерла лицо. — Я уже предупредила его, что ты оборотень, что ты и есть Золотинка.

— Значит, теперь самое время объяснить слованскому государю, что это не так, — возразил пигалик с неподражаемым хладнокровием.

Лжезолотинка глянула трезвыми глазами, но щеки ее оставались в мокрых разводах.

— Он попросту тебя прихлопнет, вот и все. На втором слове, — сказала она с некоторым раздражением.

— Вот чтобы этого не произошло, я и нуждаюсь в вашем содействии, государыня.

— Каким же образом я, — кривая улыбка ее означала горькую насмешку над самой собой, — я смогу уберечь тебя от коварства и мстительной злобы одного из самых проницательных чародеев нашего времени? Если ты надеешься, что он настолько одряхлел, что ничего не соображает, то напрасно. И младенцем ты ж, наверное, его не считаешь?

— Младенцем не считаю, — коротко отозвался пигалик.

— Почему ты думаешь, что я возьмусь тебе помогать?

— Потому что я, со своей стороны, возьму на себя торжественное обязательство никогда, ни при каких условиях не вспоминать о встрече в Камарицком лесу.

Зимка задумалась, кусая пальцы.

— Я никогда тебя не любила, — сказала она в сторону, мимо пигалика. — За что мне тебя любить? За свои унижения? За то, что я вынуждена носить чужую личину? Почему ты думаешь, что она мне по нраву? Ты думаешь, наверное, что я на все готова, чтобы урвать чужую любовь. Ошибаешься! — воскликнула Лжезолотинка с кликушеским смешком. — Я ничего не урвала. Я получила всё! Всё! Юлий любит меня, меня, такой, какая я есть. Меня! Меня, а не тебя, не обольщайся. Ты думаешь можно объяснить недоразумение — какой пустяк! — и все! Все встанет на свои места. Ошибаешься. Юлий пойдет и удавится. Он-то знает, что он любил. Как ты ему объяснишь, что он любил не то, не ту и не так? Это невозможно объяснить, моя девочка. Нужно объяснить, что чувство его, любовь, была лишь видимостью, что ее как бы не было, не было предмета любви, значит, не было ни мучений, ни страсти, ничего. Глупенькая ты девчонка, ничего-то ты в жизни не видала! Любовь действительнее действительности. И никому ты не объяснишь, что не было того, что было. Объяснения тут не помогут, вот какая загвоздка!

Золотинка, слушая, холодела. В том-то и штука, что именно это она и собиралась когда-нибудь сделать: все объяснить Юлию. Не зная когда и не надеясь на встречу, ничего уже не ожидая или почти не ожидая для себя, она все же держала в уме, где-то далеко-далеко, как спасение, надежду, что все еще может разъясниться.

Зимка ударила безошибочно. Заставила она Золотинку спуститься с высот снисходительного спокойствия — по непривычке к самообману ей нечем было защищаться. Золотинка поняла, что соперница целиком права. Глаза малыша наполнились слезами.

Это невозможно было скрыть. Понимая это, Золотинка и не пыталась скрывать, она не отворачивалась, не утиралась тайком, как бы невзначай. Она глядела на соперницу с прежним невозмутимым по видимости спокойствием, и слезы, что катились одна за другой по щекам, нисколько не меняли общего выражения.

— И потом, я полюбила Юлия раньше тебя! — припомнила Лжезолотинка. Это важное обстоятельство, казалось ей, должно было добить соперницу. — Да! Я увидела его раньше тебя почти на две недели! Я две недели его любила, когда ты еще и не помышляла ни о каком княжиче. Две недели уже он был мой, принадлежал моим мечтам и помыслам, а ты пришла…

Этот ребяческий довод позабавил бы стороннего человека, но Золотинка неспособна была уловить смешное. Каждое слово соперницы ранило без промаха, она чувствовала, что не в состоянии ни слушать, ни говорить. Она сделала неимоверное усилие, чтобы разлепить губы:

— А что Юлий, где он сейчас? Ты что-нибудь знаешь?

— А ты? — насторожилась Зимка.

Золотинка лишь покачала головой.

— Откуда мне знать! — сказала Зимка. — Установить с ним связь? Я боялась. Он потому и уцелел, что прозябал в полнейшей безвестности. А твой хотенчик… я тогда же его изломала, чтоб никому не достался. Я боялась за Юлия. Лучше уж ничего не знать, чем знать, что мертв или попал в руки… (она завела взор куда-то вверх) что то же самое. Я изломала хотенчик в мелкие щепки и пустила по ветру.

— Разумно, — молвила Золотинка. Она слышала себя со стороны — нечто чужое и рассудительное. — В руках слованского чародея хотенчик наделал бы много бед. Ты правильно поступила. И кстати, теперь нетрудно будут объяснить Рукосилу происхождение другого хотенчика, того свихнувшегося, что я сейчас показала. Будем считать, что это и есть тот самый, который ты разломала в щепки. От корчмы он повел тебя в Толпень, но ты не знала, куда…

Зимка неприметно кивала, принимая такое толкование как вполне приемлемое.

— …Потом хотенчик вырвался и улетел. Неизвестно куда. И выходит, что он вернулся к пигалику, то есть ко мне, и привел пигалика к коту-предателю. Скорее всего, что хотенчик привел бы к коту и тебя, если бы ты проследила его до конца. Значит, тут какая-то заранее измышленная каверза. Потому что с кота и начались потрясения. Кому это было нужно? Кому? Пигаликам? Но зачем тогда хотенчик, который обманывает и пигалика? Пигалики, скорее всего, ни при чем. Кто-то знал о коте заранее и заранее назначил ему особую часть общего замысла. Вот. Все это я и постараюсь втолковать Рукосилу, когда ты добьешься для меня свидания.

— А чего уж ты рвешься? Зачем тебе свидание? — быстро спросила Лжезолотинка.

Золотинка ответила ей долгим взглядом, который заставил государыню смутиться и отвести глаза. Тогда Золотинка сказала:

— Для того, чтобы оправдать невинно пострадавших по государеву указу пигаликов. Своих собратьев.

— Я буду в большой опасности, если ты провалишься, — задумчиво, словно сама себе отметила Лжезолотинка.

— Думаю, так. А может, и нет. Я обратился к вам, государыня, за посредничеством по той единственной причине, что в обстановке жестоких преследований, в обстановке всеобщего произвола не имел надежды изложить свои доводы и оправдания великому слованскому государю лично.

— Где ты хочешь, чтобы я тебя высадила?

— Разумеется, в Вышгороде, перед дворцом Рукосила. Мы должны миновать все промежуточные преграды, какие только возможно. Чем ближе к цели, тем лучше.

— Хорошо же, — протянула Зимка, преодолевая сомнения, — хорошо… Я помогу тебе, — решилась она. — Я сделаю для тебя все, что смогу. Потому что… потому что…

И она повела рукой, отрицая то, что еще только пыталась сказать: потому что и ты по-своему любишь Юлия. Она не сказала этого, тотчас же устыдившись своего великодушия, которое и возможно было только (чего Зимка, впрочем, не понимала), пока Юлий был для них обеих потерян, пока оставался он прекрасным далеким будущим. Тогда как завтрашний день… завтрашний день уже подступал во всем своем неясном и грозном значении.

Карета развернулась возвращаться в Толпень. Но так уж распорядилась судьба, что намерения соперниц не имели будущего. На обратном пути Зимка успела разговориться, не без удовольствия живописуя затруднения Рукосила… Сумятица на воле, голос пустившегося вскачь за каретой витязя заставили пигалика притихнуть, а государыня сунулась в окно.

Услужливый витязь с извинениями указал государыне на пыливших по дороге из столицы всадников. Вскоре Лжезолотинка признала окольничего Кореха: то был нарочный великого государя.

Корех, один из свежеиспеченных вельмож нового царствования, прилизанный молодой человек с узкими черепом и крошечной тщательно возделанной бородкой, попадался Лжезолотинке при дворе, неизменно вызывая у нее брезгливое ощущение опасности. И сейчас пустой взор его, неспособный оживиться ни искренностью, ни чувством, не заискрился при виде первой красавицы государства; в любезностях его чудилась та же бережливость и расчет, которые так полно выказали себя при возделывании уместившейся под губой бородки.

Окольничий сообщил, что великий государь и великий князь Рукосил-Могут требует государыню к себе, ни малого часа не медля. Юный вельможа (а был он, по видимости, сверстник государыни) не посчитал нужным смягчить грубоватый тон приказа.

— Что за спешка, окольничий? — спросила Лжезолотинка, и уязвленная, и встревоженная. И добавила без нужды, словно оправдываясь: — Все равно я уже возвращаюсь.

Самолюбивая Зимка при всей своей стремительности не проходила мимо мелких обид, но сейчас беспокоила ее угроза. С изощренной проницательностью она улавливала в беспечной развязности юнца нечто опасное. Она порозовела, закусила губу и откинулась вглубь кареты, бросив выразительный взгляд на затаившегося пигалика. Однако долго вынести безмолвия не смогла — почитая, очевидно, молчание за слабость — снова высунулась в окно и завела с Корехом разговор: что слышно при дворе, что говорят? что последние вести про змея?

О змее молодой окольничий отозвался с горячностью, даже оскорбительной по отношению к государыне, которая только что стала поводом для самого сдержанного проявления чувств. Вряд ли только черствый до простодушия юноша способен был замечать такие тонкости. То было новое поколение, пригретая слованским оборотнем поросль молодых да ранних.

Смок, повествовал юноша, очнувшись от долгого обморока, смахнул крылом десяток потерявших осторожность зевак, подавил и пожрал других. Все, что касалось змея, вызывало оторопь: размах разрушений, блуждающие дворцы, отпечатки лап по полям вокруг логова, ледяное дыхание, которое вымораживало траву и деревья на полверсты, чудовищная жажда, на утоление которой шли озера воды. И видения, ставшие над логовом недужного змея.

— Сегодня утром со стен Вышгорода видели зарево, за сорок верст, — говорил Корех, раскрасневшись. — Видения. Они полыхают заревом. Уже в пяти верстах от змея никакой силой нельзя удержать войска, люди падают на колени, сходят с ума. И все равно толпы народа спешат на погибель. Тысячи, десятки тысяч. А прибавьте к этому выходки медного истукана под Вышгородом. По правде говоря, государыня, дело идет к полному расстройству государственного управления! Да-да! Впору было бы впасть в отчаяние, когда бы мы не знали, что прикрыты могущественной сенью нашего великого государя! — добавил он с пафосом. — Великий Могут смотрит далеко вперед! Потому что если Смок залежится там, за рекой, еще недели три… то… простите, государыня, я вынужден сказать, страна потеряет уважение к власти.

Последние новости об медном истукане государыня и свита узнали уже в предместье Вышгорода. Порывай, круживший вокруг горы в поисках сносного подъема, временами возвращался к воротам и тут стоял часами у пропасти перед поднятым мостом — болван болваном. А всякое сообщение с верхним городом тогда начисто прерывалось.

Теперь же петляющая по склонам дорога забита была подводами до самых ворот. Люди торопились в Вышгород, пока путь был открыт. Так что государыня въехала на мост после целого часа громогласной брани и криков своих конников, свиста плетей и лошадиного храпа. На дворцовой площади государыня улучила миг шепнуть пигалику несколько слов и вышла вон, громко распорядившись коней не откладывать, карету не убирать, — оборванный лохматый мальчишка остался за занавесками.

Некоторое время Золотинка таилась, прислушиваясь к ленивым голосам снаружи, потом вскарабкалась босыми ногами на бархат сиденья и, настороженно оглядываясь на яркие щели занавесок, вытащила из-за уха золотую заколку с камешком. Острой ее иглой малыш процарапал край атласных обоев под самой крышей кареты и, как только проделал дырку, достаточную, чтобы с некоторой натугой просунуть в нее уменьшенный до горошины камешек, затолкал его под обои, под атлас и под тонкий слой войлока, где камешек и затерялся вполне бесследно.

Всё, она осталась чиста, готовая к любым обыскам, даже самым изощренным и унизительным. Лучше без всякого камня, вчистую, голыми руками… И хотя это «голыми руками» давалось Золотинке не даром, смешно было бы теперь заботиться о нескольких лишних унциях золота за два-три случая произвольного волшебства. Быть может, последних в ее жизни.

На круглом личике пигалика застыло скучное, покойное выражение — он ждал.


Подземное логово чародея, сумрачное помещение с пробитыми в скале бойницами, встретило княгиню мертвящим спокойствием. Собаки на ковре едва подняли головы. Слованский оборотень рыхлой грудой мехов погрузился в широкое кресло. Сонные едулопы пристроились на корточках у дальней стены и только оскалились, когда появилась женщина. Один Ананья, верный человек Рукосила, почел необходимым подняться из-за своего столика, чтобы приветствовать государыню. Голые лавки вдоль стен, несколько пыльных древних поставцов с книгами и свитками подтверждали впечатление зловещего убожества, которое охватило Зимку на пороге логова.

На столе у Ананьи, где торчало в чернильнице перо и белели бумаги, горела свеча, поставленная в грязную надбитую чашку.

Раздвинутые решетки и занавес делили длинное помещение на две неравные части, и Зимка, оглянувшись на закрывшуюся за ней дверь, ступила на государеву половину. Оборотень кутался в широкую шубу с просторным, шире плеч меховым воротником.

— Все люди смертны, — молвил Лжевидохин невыразительным старческим голосом.

Зимка неверно улыбнулась, но, увы! не нашла ни единого слова, чтобы опровергнуть это бесспорное суждение; во рту сразу пересохло.

— Вот что ужасно, — закончил он будничным голосом. — Подумать только, со смертью ты уж ничем не лучше того, кто умер и рассыпался в прах десять тысяч лет назад. Ты становишься современником всех когда-либо живших. Равенство в смерти — самое чудовищное равенство на свете, неоспоримое и неизбежное. Ты думала об этом когда-нибудь?

— К чему это? — проговорила Зимка, слабея.

— У тебя обывательский ум, — сумрачно сказал Лжевидохин. — Сядь.

В комнате, впрочем, не было стульев, кроме того, который занимал Ананья, он поспешно поднялся и доставил это скромное, с вытертой обивкой седалище на ковер, поставив его рядом с государыней. Зимка опустилась, едва глянув куда.

В сущности, она не знала, кому желает победы: Рукосилу или Золотинке, оба были равно опасны. И потому малодушная мысль выдать Золотинку с головой — за известную цену — опять посетила ее томительным позывом. И только Юлий, ни на мгновение не уходивший из памяти царственный ее супруг, поддерживал Зимкино мужество. Она подумала, что строгий в правилах Юлий одобрил бы ее стойкость и признал бы подлинной своей подругой, когда бы видел ее сейчас.

Лжевидохин помахал пястью, пытаясь стряхнуть боль: на левой руке на безымянном пальце въелся в плоть перстень. Волшебный Паракон, попелянский подарок кота, нельзя было стащить с пальца никакой силой. Два сустава до самого ногтя потемнели и вспухли, причиняя оборотню немалые страдания.

— Один раньше, другой позже — все умрут, — продолжал Лжевидохин, мучаясь. — Не знаю, послужит ли это тебе утешением… Право, не знаю. Что-то я не припомню, чтобы ты выказывала склонность к философическим обобщениям. А с другой стороны, сказать «на миру и смерть красна» — это поможет? Если скажу, что ты умрешь славной красивой смертью, имя твое войдет в века, в песни и сказания слованского народа?.. Не уверен… что ты сочла бы вечную славу достаточным возмещением… Одна насмешка. — Лжевидохин протяжно-измученно вздохнул и заметил: — Сидела бы ты теперь в своем задрипанном Колобжеге замужем за каким-нибудь любвеобильным пекарем и думать бы не думала о посмертной славе.

— Короче, — молвила Зимка хрипло.

— Короче, девочка ты моя честолюбивая, стране нужна жертва. В этот тяжелый час слованский государь должен показать пример, пожертвовать самым дорогим, что только у него есть. Я приношу тебя в жертву змею. Дороже ничего нет… Да, вот так. Дело решенное. Так что я просил бы воздержаться от бесполезных препирательств. И слез тоже не надо. Возьми в расчет, что я крепко подумал, прежде чем вспомнил о давно забытых обычаях наших праотцев. Да… И если ты воображаешь, что великую слованскую государыню можно подменить какой-нибудь подделкой, то выкинь это из головы. Не пройдет. Первой попавшейся красавицей тебя не заменишь. Этого замшелого негодяя не проведешь, он и не такие виды видал за тысячу лет. Так что без обману: парчовое платье, пуд золота, полпуда драгоценностей. Расчесанные, как у невесты, волосы. Ну, ты сама знаешь все эти штучки: благовония, кружевное бельишко, там туфельки, чулочки — как положено. Нельзя упускать мелочей, если имеешь дело с таким негодяем, как Смок.

Лжевидохин наконец замолчал. Зимка онемела, упуская случай возразить. И тогда чародей не без удовлетворения закончил:

— Можешь еще поесть. Только не знаю… хорошо ли на полный желудок?.. Словом, что тянуть! Всем будет легче, если мы быстро с этим покончим, не разводя турусы на колесах. И думаю, обойдемся без бани, девушки помоют тебя в тазу.

Зимка облизнула сухие, горячие губы. Ананья встал.

— Государыня, вы позволите вызвать стражу, чтобы отвести вас в жилые покои? Я думаю, удобнее будет, если мы подберем платье и прочее в вашем присутствии. Потом же все это нужно будет надеть. — И он с сожалением развел руками, указывая, что не в силах избавить государыню от последнего беспокойства.

— Я жертвую тобой для пользы отечества, — сказал Рукосил.

— А Золотинкой ты бы пожертвовал? — спросила она зачем-то.

— Золотинкой? — удивился Лжевидохин, как бы пытаясь сообразить, кто же в таком случае сидящая перед ним княгиня. По старости хитроумный оборотень нередко путался в самых простых вещах. — Ну, да… ну, да… — протянул он, шамкая. — Без сомнения. Конечно.

Зимка молчала. Она сидела, изо всех сил пытаясь привести мысли в порядок. Мысли дробились и путались… Потом появилась стража, и поздно было что-либо уже соображать, — Рукосиловы дворяне с оружием. Тогда Зимка поднялась — не иначе как ее об этом просили. У порога она вспомнила о пигалике, которого привезла в карете.

Она сказала, что пигалики не виноваты. И долго после этого говорила. Тем более долго, что на этот раз никто ее не торопил, и она могла путаться и повторяться без помех.

— Так это, выходит, тот пигалик, которого ты приняла за Золотинку? Когда возвращалась из Святогорского монастыря? — переспросил еще раз Лжевидохин.

Простой вопрос этот вызвал неожиданные затруднения, Зимка тронула расслабленной рукой висок, провела по приоткрытым губам и ничего не сообразила. Хотя все уже как будто сказала. Но разговор не кончился, и по прошествии многих ненужных слов и туманных суждений кто-то заметил словно бы между прочим:

— …Как бы там ни было, жертва должна быть у змея еще до заката.

Так Зимка и не поняла, что значило знаменательное «как бы там ни было», сулит ли оно надежду. Она вышла, окруженная скорбными рожами, — расслабленные ноги ее едва находили себе опору.


Когда Ржавая железная дверь закрылась за последним из провожавших государыню дворян, чародей осклабился и удовлетворенно крякнул. Похоже, и Ананья испытывал немалое облегчение, покончив с неприятным делом. В ухватках его явилась приподнятая деловитость.

— Ну что я скажу, — с угодливой улыбкой на выпуклых губах молвил приспешник, — пигалика мы, конечно, зевнули. Но медлить с такой смачной махинацией, которую вы, государь, прозорливо задумали, никак нельзя.

— Ты, ты, Ананья, мерзавец, задумал, — криво ухмыльнулся чародей. — За мой счет! Это мне — топором по пальцу!

— Пигалика мы, конечно, пощупаем, но не в нем сейчас дело, — клонил свое приспешник, не оспаривая скользкого вопроса, кого считать тут зачинщиком далеко идущих коварств и хитростей. — Я не советовал бы, государь, отступать. Каждый чем-то жертвует. Я, государь, весьма, весьма и весьма сожалею о государыне. Но, если это необходимо… что ж, не следует тогда менять шило на мыло.

— Потому что ты педант, Ананья, — хныкал Лжевидохин. — Умный человек, но недальний и притом педант. Ты шилом мыться будешь, а мылом дырки протыкать — лишь бы не менять задуманного.

Последнее время дряхлый оборотень выказывал порою удивительное малодушие. И тут надо отдать должное Ананье, он не спускал хозяину, ставил его на место с приличной в таких случаях строгостью.

— Позвольте, государь, — суховато, даже сердито возразил он уже на пороге, — позвольте заняться этим Жиханом.


Ананья, судья двух приказов (после гибели Замора он возглавил в дополнение к Приказу наружного наблюдения Приказ надворной охраны), не мог передоверить допрос пигалика кому-нибудь из подручников. Три четверти часа хватило главному сыщику Словании, чтобы вполне уяснить себе все, что имел сообщить маленький пройдоха. Найденный еще при обыске, прежде всяких объяснений, хотенчик Ананья захватил с собой и удалился.

Золотинку отвели в подземелье, в каменный чулан с железной дверью, без света, и там заперли. Она нашла продрогшими босыми ногами какую-то ветошь, солому на полу и задумалась. Во время допроса Золотинке иногда чудилось, что Ананья лениво и без удовольствия, просто по должности издевается, проницая все, что таил пигалик. Теперь, заново переживая допрос, Золотинка так и не смогла уяснить, что же сказала им Зимка. И будет ли все-таки свидание с государем? Это-то и было самое скверное — что за расчет без толка и смысла заживо гнить в темнице?!

Тоскуя в кромешной тьме, Золотинка позволила себе некоторые развлечения. Она запустила в щель между косяком и дверью сеть и с нескольких попыток, действуя сетью, как щупальцами, отомкнула оба наружных замка, чтобы выглянуть из одного мрака в другой, — вот и все, что можно было себе позволить. Рано или поздно приходилось возвращаться в чулан и запираться там вместе со своими смутными ожиданиями. Смирение ее было вознаграждено спустя несколько часов — раздались голоса, в щелях заиграл свет, и Золотинка, сдерживая дыхание, поняла, что пришел час встречи.

Наконец она увидела оборотня — за решеткой. Лжевидохин сидел в дальнем конце перегороженного надвое подземелья. Там, за решеткой, делили с ним заключение едулопы на корточках у стены и две черные собаки, которые беспокойно бросились к железным прутьям перегородки. Ананья, на этой половине длинного помещения, рядом с узницей, принял у дворянина факел и вставил его в гнездо на стене. Стража вышла.

Нисколько как будто внешне не изменившийся за два года Лжевидохин — да и куда там еще меняться при такой-то дряхлости! — разглядывал пигалика сквозь круглое стеклышко, которое держал против глаза. Однако это был не тот Видохин, которого Золотинка помнила среди склянок. Встрепанные патлы над ушами, без которых трудно было представить себе старого ученого, выражали собой не беспокойство издерганной мысли, а нечто иное — то самое, вероятно, что выражало и смятое морщинами лицо, которое сложилось недобро и холодно, с каким-то кривым прищуром. Просторная шуба с широким воротником живо напомнила Золотинке прежнюю, видохинскую, с ее жженными пятнами и многолетним салом… эта была разве что поновее.

Тот Видохин разил кислыми запахами немытых склянок. От этого несло волнующим дурманом волшебного камня. Едва переступив порог, Золотинка учуяла Сорокон. Она услышала его, как слышат и узнают некогда хорошо знакомый, но забытый в разлуке голос.

Нельзя было угадать, где именно запрятан камень, но, верно, уж на той стороне преграды, за решеткой, недоступный никаким ухищрениям своей былой владелицы. Чего-чего, а этой простой предосторожности — решетки — Золотинка не ожидала. Нетрудно было бы смирить собак, опередить уродливых тугодумов. Можно было бы провести Ананью — даже это! — но железные прутья решетки…


— Наслышан, — закряхтел оборотень, опуская глазное стекло. — Наслышан. Мне тут шепнули на ушко, что ты и есть Золотинка. — Он распустил дряблый слюнявый рот, скорчив насмешливую рожу.

— Ни в коем случае, — отвечала Золотинка, даже не вздрогнув. — Предположение лестное, но вынужден отклонить эту честь.

— Мы проверим, — кивнул оборотень, не меняя издевательского выражения.

— Да уж знаю, как вы проверяете, — буркнула Золотинка словно бы в сторону, но вполне отчетливо. Она держалась с той естественной для пигаликов свободой, которая происходит от не совсем ясного понимания общественных перегородок и условностей человеческого общества. — Потому я и пришел, великий государь, что проверки эти… дорого нам дались, пигаликам. Вины на нас нет, государь. Я пытался объяснить это вашему человеку по имени Ананья. Я уже проверен, — продолжала Золотинка. — Я был в блуждающем дворце под Межибожем — чего уж больше.

— То есть? — настороженно возразил Лжевидохин. — Не вижу связи.

— Едва ли вам неизвестно, — поклонилась Золотинка, — что всякий оборотень, попав в блуждающий дворец, тотчас возвращается к собственному естеству.

Из этого правила — «всякий» — имелось весьма существенное исключение, Золотинке хорошо известное. Лжевидохин же, как догадалась она, нетвердо знал и самое правило.

Да и застывшая рожа Ананьи подсказывала, что затейники эти немного знали по существу. Не многим больше того, что можно извлечь из бредней бродячих проповедников, которых подвергали и кнуту, и дыбе.

— Ваши лазутчики, несомненно, видели меня в Межибожском дворце, где я нашел Паракон и хотенчик. Меня видели, а не Золотинку. Тут и говорить не приходится. На моих глазах во дворец влетела ворона, она обратилась тотчас же, едва коснулась пола, в шуструю, пронырливую девицу по имени Селина. — Не поворотившись, Лжевидохин покосился на Ананью, и всеведущий человечек неприметно кивнул: да, Селина. — Трудно понять, чем руководствовалась княгиня, с чего она взяла, что я и есть Золотинка. Это смелое предположение. Наконец, — продолжала Золотинка все более мягко и ласково, — есть еще одно обстоятельство, я, кажется, упустил его в беседе с многоуважаемым господином Ананьей… — Она поклонилась и в его сторону. — Это обстоятельство, смею думать, снимает с меня последние подозрения. В блуждающих дворцах, государь, коварство бессильно, злой умысел обращается против того, кто взлелеял черную мысль. Это доказано. Коли ты вошел во дворец, будь любезен, храни свои помыслы в чистоте и воздерживайся от дурного. Теперь это знает последний оборванец в Словании. — Тут Золотинка опустила глаза на свои собственные замызганные штаны и черные, немытые ноги. — Если я вынес из блуждающего дворца волшебный камень и хотенчик — уже неживой! — то без задней мысли, государь. Иначе я просто ничего бы не вынес. Каменные своды обрушились бы на меня в тот самый миг, когда бы я измыслил зло: вот я заберу волшебный камень и хотенчик, которые дворец неведомо для чего мне подсунул. Вот я последую дальше, и другой хотенчик, который всучила мне опять же неведомо для чего узница Республики Золотинка, отведет меня в Слованскую столицу к коту-сообщнику. А тот уж своим ходом доставит подарки великому государю в Попеляны в то самое время, когда государь обрушит свой гнев на ослушников… И от этого, мол, произойдут известные мне заранее последствия, и очнется давно уже вмерзший в горы Смок, чтобы лететь в Слованию. И начнется, мол, светопреставление.

Это все совершенно невероятно, государь… Трудно человеку удержаться от зла, еще труднее от злых мыслей. А меня, я думаю, спасло любопытство. Я пришел смотреть и искать. Без всякой корыстной цели. Для того ведь я и пришел в Слованию, когда наскучила беспорочная жизнь в Республике. Я поэт, государь. Я спустился в Слованию в поисках ощущений. И, кажется, получил их столько, что смело мог бы теперь вернуться в Республику и лет пятьдесят не вставать из-за письменного стола.

— В самом деле? Хватило бы приключений на пятьдесят томов? — полюбопытствовал Лжевидохин.

— О! Без сомнения, — самоуверенно отвечала Золотинка. — Настоящему поэту достаточно намека, чтобы развернуть полноценный образ.

— Занятно. Никогда об этом не думал, — покачал головой оборотень, переваливаясь у себя в кресле со сдержанным возбуждением.

— Поэты, государь, — вдохновенно витийствовала Золотинка, — не хуже и не лучше других. Все дело в том, что творчество воспитывает бескорыстное любопытство и чуткость, внимание к людям и явлениям. Если, государь, вы хотели иметь во дворце соглядатаев, нужно было посылать туда не чиновников, не вояк, не записных лазутчиков — нет. Посылать нужно поэтов.

Они переглянулись — Лжевидохин и Ананья — и Золотинка поняла, что плодотворную мысль эту они отметили.

— Я был переносчиком зла, государь. Только я, я один, а пострадали все пигалики изгои, которые доверились покровительству великого слованского государя. Я был невольным исполнителем чужого замысла. Умысел был, никто не может этого отрицать. Иначе ведь как объяснить прочно скованную цепь недоразумений, которая привела к вселенской беде? Но чья это воля, воля и умысел? Ныне я прихожу к выводу, что это воля того, кто породил блуждающие дворцы. Воля змея. Иначе, убейте меня, ничего не понимаю.

— Или воля того, кто породил хотенчик, — негромко обронил Лжевидохин.

— Если только создатель хотенчика породил и блуждающие дворцы, — возразила Золотинка, не подозревая даже, как близко, ужасающе близко подошла она в этот миг к истине!

— Ты получил это от волшебницы Золотинки? — спросил тогда оборотень, доставая из-под полы хотенчик Юлия с огрызком рваной веревки на хвосте.

— Несомненно, государь, — отвечала Золотинка с поклоном. — Мне довелось видеться с узницей. Я получил этот хотенчик от волшебницы, когда признался ей в желании повидать свет. Но хотенчик немало потерся около блуждающих дворцов, и он свихнулся. Убежал от княгини и вернулся ко мне — непонятно почему. И был вместе со мною в Межибожской дворце. Не знаю, почему он привел меня к коту.

— Ты много говоришь, — обронил чародей, задумчиво тыкая в рот концом рогульки.

— Вы сами можете убедиться, в каком состоянии это чудо ныне, — поклонилась Золотинка, покорно принимая упрек.

— Деревяшка, и в самом деле, как будто бы не в себе. Я проверял. Не вижу только, что из этого следует, — подал голос Ананья, который воздерживался от вмешательства, но не спускал глаз с пигалика. Лжевидохин неведомо чему усмехнулся, и с той же кривой ухмылкой, как человек, заранее знающий, чего ожидать, подбросил или, скорее, уронил рогульку. Хотенчик повернулся раз и другой вполне безразлично, рыскнул ищущим носом и полегонечку, исподтишка, словно желая обдурить бдительных сторожей, потянулся к бойнице — поплыл себе в сторону узкой щели на волю.

Первым опомнился Ананья — Золотинка все еще соображала, что лучше: чтобы нежданно оживший хотенчик бежал или чтобы его поймали.

— Держите, государь! — вскричал Ананья, отрезанный от места действия решеткой.

— Я говорю: свихнулся! — всполошился и пигалик.

— Взять! — поперхнувшись, выдавил из себя Лжевидохин. Поджарая черная тень метнулась в воздухе и слизнула хвостатую деревяшку в самом выеме бойницы. Чародей вынул хотенчик из слюнявой собачьей пасти.

Несколько преувеличив испуг, Золотинка бросилась к двухстворчатой решетке и схватилась за прутья. Бегло скосив глаза, на обратной стороне она обнаружила замок. Даже в спокойный час понадобилось бы время, чтобы пошарить сетью в скважине, воображая себе очертания ключа, — не так-то просто ощупывать бесплотным невесть чем скрытые от глаз полости!

Лжевидохин разволновался чрезмерно для старческих возможностей. Грудь его судорожно вздымалась, шуба соскользнула с плеч и обвисла на кресле. Оборотень задыхался, синюшная волна заливала дрожащие рыхлым тестом щеки и небритый подбородок в серой щетине… Взбудораженные собаки глухо рычали и метались, не смея, однако, оставлять хозяина. Разлитое в воздухе беспокойство отозвалось в тусклом сознании едулопов звериным порывом. Не дожидаясь никаких команд, один гад кинулся на двухголового собрата и разом откусил ухо. Брызнула зеленая кровь, вой, хрип, звучные удары падающих, как дубовые колоды, тел — безначальные едулопы сплелись рычащим клубком. Со свойственной этим гадам безотчетной жестокостью они стремились нанести друг другу непоправимые, смертельные раны: искали зубами жилы, ломали лапы, выдавливали глаза. Через мгновение уже не слышно было ни лая, ни вопля, все пасти были забиты закушенной шерстью, мясом, полны вонючей зеленой жижей и намертво сведены. Раздавались омерзительные шорохи, какие-то сдавленные хлюпающие звуки, невозможный душераздирающий хруст, как стеклом по железу. Только Рукосил мог бы остановить эту свалку властным окриком, но хозяин сипел, подавившись спертыми звуками, и судорожно водил — словно искал, куда сунуть! — стиснутым в кулаке хотенчиком.

— Государь! — тревожно кричал Ананья по эту сторону решетки.

Не зная, что выйдет из попыток отомкнуть запор, чем кончатся судорожные потуги чародея, Золотинка должна была оставить Ананью до поры в стороне. Притом же она не забывала изображать лицом испуганное смятение, никак не связанное с ее лихорадочной, но скрытой от глаз возней, которая требовала зверского напряжения. В спешке она дергала сетью все подряд, и замок без видимой причины подрагивал и позвякивал, ударяясь о решетку.

Через мгновение чародей упустил хотенчик, и тот вильнул веревочным хвостом и лениво поплыл в бойницу, на волю. И сразу черная мгла пала перед глазами Золотинки, заслонив зрелище. Опустился, как оказалось, подобранный к потолку занавес. Она оглянулась на топот сапог — через распахнутую дверь за спиной валила стража.

— Возьмите пигалика! — выпалил Ананья, взъерошенный и красный — белела лишь шишечка на носу. — Живо, ребята! Держите и проваливайте!

Золотинка подчинилась десятку матерых бойцов, думая об одном: что же произошло с Лжевидохиным — перерыв это или конец? И если перерыв, то какое ждать продолжение? Будет ли продолжение — обстоятельный разговор по всему кругу важных для слованского оборотня вопросов?

Хмурые кольчужники отвели узника из одного подземелья в другое и передали в руки кузнеца, который сковал пигалика цепью. Затем, поплевав на ладони, заклепал другую цепь — она тянулась к заделанному в каменную стену кольцу. Десятник удалился, с ожесточением прогремев запорами.


Время остановилось, а все вели себя так, будто не понимали этого. Всё как будто жило и не жило. Заученно окликали друг друга на стенах часовые. В легком подпитии куражился возле ворот караульни бравый полуполковник. Скрипели в темных приказах перья, а за окном чирикали воробьи, заменяя подьячим соловьев. Зевали судьи, объявляя мерой человеческих пороков пятьдесят палок. Где-то гулко выколачивали ковры, над трубами вился чахлый дымок. И, наперекор покойной очевидности бытия, распростертое над страной безвластье делало заведенный порядок призрачным. Словно все самое устоявшееся стало неокончательным, ненадежным и необязательным. Что было заметно, собственно говоря, лишь при взгляде сверху, с той самой вершины, где именно и затерялась власть.

Внизу (где стал на колени каменщик, согнулся к земле жнец, щурился над буквами школяр, спускался в рукотворную преисподнюю рудокоп) — внизу не замечали перемен, в пыли и в поту, люди не сознавали призрачной недействительности своего бытия.

На самом низу очутилась теперь и Зимка. Брошенная с вершины наземь, она утратила ту тонкую восприимчивость, которая необходима для всякого обитающего в разреженном воздухе горних высей. Она отупела и даже не пыталась объяснить себе испуганно-бестолковую суету придворных. Окажись Зимка на месте пигалика, она без труда распознала бы привычное несчастье Лжевидохина — смерть. В другом состоянии духа уловила бы она и сумела бы оценить знаменательную заминку в государственных делах, которая, как водится, отмечала собой очередную смерть Лжевидохина.

Но нет, Зимка не видела, не догадывалась, не понимала — не ждала чуда. Подавленная ужасом, которому не было названия, обессиленная и покалеченная, она ни на миг не могла отстранить от себя все разъедающую мысль, одну единственную, все поглотившую мысль. Что бы она ни делала, на чем бы ни пыталась сосредоточиться, — всюду было то, чему нет и названия.

В повадках Зимки появилось нечто безжизненное. Голоса девушек, которые государыню разоблачали, поворачивали, усаживали, ставили, мыли, протирали губками, умащивали благовониями — эти голоса она слышала как во сне. Да только никак она не могла заснуть — ни заснуть не могла, ни проснуться. Озноб прохватывал ее и сжималось сердце, непреложно доказывая, что это не сон.

Нарядивши государыню золотой куклой, нестерпимо сверкающим идолом, поставив ее посредине обширного ковра в роскошном покое, сенные девушки слонялись вокруг нее, не зная, что еще поправить, подшить, подколоть.

Государыня, не замечая этой бессмысленной возни, спала наяву, погрузив взор в огненные узоры ковра, которые говорили ей о том же самом… все о том же… только о том… однообразном и неизбывном… бом… бом… С усилием поднимала она пустой взор к потолку, и живописные росписи сводов отзывались в висках тем же мучительным бом… бом…

Настал вечер, не поступило никаких распоряжений, измученные бездельем девушки двигались как сонные мухи… Зимка опустилась на постель — потому что стало темно. Она не посмела и не сообразила раздеться на ночь. Так она и спала — в золоте, на камнях, мутно дремала, перемежая тяжесть сновидений с приступами болезненных сердцебиений, которые побуждала явь.

Смутное побуждение оттянуть неизбежное — то есть побуждение выдать все-таки Золотинку, поднималось временами, как тошнота к горлу. Но Зимка не находила сил даже на это. Предательство, любое предательство ничего уже не могло поменять в бездушной предопределенности Рукосиловой воли… И она не могла верить, не находила в себе ничего того, чем верят, что Золотинка, может статься, все ж таки столкнется еще с Рукосилом и свернет ему шею — прежде чем палачи… прежде чем палачи потащат слованскую государыню…

И вот наступило утро, неизбежное, как конец, утро. Мало кто знал и подозревал во всей Словании, что великий слованский оборотень успел уж спуститься в преисподнюю и кое-как, очередным чудом выкарабкаться обратно. А если никто не подозревал, то никого это и не занимало. Стоящий на земле люд так и не заметил призрачного крыла безвластья, что осенило было страну.

Не больше других заметила это и Зимка — люди вставали к работе, Зимка — к ужасу.

Сияя безжалостной ярой наготой, поднялось новое солнце. По дорогам пылили гонцы, а на столичных площадях бирючи уже кликали указ великого государя Рукосила-Могута, которым слованской государыне Золотинке назначалась честь пострадать за отечество.

Ранним еще утром два десятка карет прогромыхали по настилу подъемного моста и, минуя побитого медного истукана, который деловито карабкался по зеленому склону у подножия крутояра, покатились одна за другой под гору.

В столице к поезду присоединились десятки карет, в окнах которых маячили лица владетельных особ и городской знати. Красивые или припудренные, на худой конец, женщины выставляли напоказ драгоценности и подобающую строгость нарядов, поз и взглядов. Сводный полк благородных витязей теснился на улицах, готовый сопровождать поезд. Весь город! — двести тысяч человек — высыпал на берег реки, провожая государыню в славный путь.

Стенания и исступленные вопли «матушка государыня!» встряхнули Зимку, что-то встрепенулось в ее онемевшей душе. Гнетущий, разъедающий страх не прошел и не мог пройти, но словно бы побледнел, ослепленный сиянием жаркого дня, красочным плеском знамен, красивой скорбью придворных и половодьем народного горя. Теперь, когда тщеславие ее померкло во тьме несчастья, Зимка впервые, может быть, почувствовала искреннюю, до слез, признательность к тем, кто ее любил.

Драгоценные слезы текли по напудренным, нарумяненным щекам, Лжезолотинка, кусая губы, высунула за окно руку, чтобы махнуть народу. Толпа смяла железную цепь кольчужников, люди устремились к карете с криками «матушка, благослови!» Женщины протягивали ей детей, мужчины неистовствовали, мальчишки орали, трубачи величали это безумие голосами поющей меди, барабанщики подстилали горе дробным грохотом. Благодатные слезы омывали душу, и тем отчетливее Зимка чувствовала и понимала, что ночной мрак будет ничто перед тем, что надвигалось на нее впереди, тошнотворным ужасом подступало к горлу.

Через Белую протянулся заранее наведенный наплавной мост. И когда Зимка поняла, что заминки не будет и здесь, она совсем пала духом. Река отделяла ее от змеева логова, и этот мнившийся великим препятствием рубеж вдруг пал. Как рухнули все прежние рубежи и надежды. Карета вкатилась на зыбкую переправу.

Плеск холодной волны, покачивание кареты заставили Зимку вспомнить о сгубленных водой жизнях, о последних, судорожных мгновениях, когда разум так чудовищно ярок… Сейчас она знала, что чувствовали эти люди, когда в горло и в легкие хлынуло, когда захлебнулся крик, содрогается тело, а разум… разум еще сознает смерть.

Бледная, несмотря на пятнами горящий румянец (девушки, пристроившись бочком, ловчились заглаживать на щеках следы слез), она откинулась на подушки. Тяжелый, усыпанный алмазами венец тяготил голову, шитое золотом платье душило своими негнущимися, как латы, покровами. Зимка с утра еще хотела пить и ничего не просила. Губы ее расслабились, мышцы лица, казалось, онемели, их никогда уже — страшное слово «никогда!» — не сложить улыбкой.

Вдоль сельских дорог на правом берегу Белой тянулись сады, изгороди, виднелись деревни, островерхие особняки, окруженные вязами и дубами, — и всюду по обочинам сплошняком стояли люди. Солнце палило вовсю, блеклые, выжженные дали затянула мгла, хотя было еще часа три до полудня. В раскрытое оконце кареты заглянул, не слезая с лошади, Ананья. Черного бархата, туго схваченный в стане полукафтан не доставлял ему как будто никаких неудобств, в лице не видно было следов утомления, ни единой капельки пота, а шляпу с траурным крепом на тулье он держал в руках не для прохлады, а из учтивости.

— Логово Смока, государыня, — молвил Ананья, прижимая шляпу к груди таким сострадательным движением, что Зимка вздрогнула. — Далее, государыня, придется пойти пешком, — продолжал Ананья. — Лошади пугаются. Понесут.

— Хорошо, — бесцветно сказала Зимка.

Ананья отъехал. Знакомые люди: бояре, окольничие, думные дворяне — толпились у раскрытой дверцы, но Зимка не понимала, зачем они здесь. Она продолжала сидеть, не понимая и того, что разговор с Ананьей означает необходимость покинуть карету. Она поднялась с подушек, лишь когда седовласый боярин Селдевнос решился подать государыне руку — привычные жесты, привычный порядок вещей безотчетно действовали на Зимку.

Карета стояла во ржи за околицей опустелой деревушки. Весь поезд остановился еще прежде, в деревне. За околицей, за ржаными полями раскинулись развалины невиданных замков, дворцов, хоромин, церквей и вовсе каких-то неопределенных каменных хибар — целый город.

Никакого змея Зимка не видела, и это обожгло ее безумной надеждой.

— Что это? — хрипло сказала она, имея в виду развалины.

Услужливо, в несколько голосов ей объяснили: это блуждающие дворцы, которые собрались тут в чудовищный хоровод вокруг залегшего среди полей змея.

Словно подтверждая сказанное, одно из строений содрогнулось и рухнуло. Мгновение или два спустя докатился раскатистый, приземистый гром. И, будто перекинувшись, судороги охватили церковку, по правую руку от зрителей. Стройная увенчанная шестилучевым колесом башенка треснула, священное колесо соскочило и, грянувшись оземь, не покатилось, как можно было бы ожидать, а рассыпалось вдребезги. Над развалинами поднималась жаркая пыль. Небо за грядою блуждающих дворцов клубилось темно-розовой мглой, похожей на озаренные красным закатным солнцем тучи.

Непроизвольно, словно с намерением поторопить, Зимка бросила вопросительный взгляд на своего палача Ананью, который верхом на смирной лошадке оглядывал окрестности из-под руки.

— Небольшая заминочка, — понятливо отозвался он, извиняясь, — надо бы послать отрядец-другой, чтобы разогнали эту шваль — миродеров. Всегда вокруг дворцов это дрянцо — бродяги, бездельники и сумасшедшие.

Нелепое заявление Ананьи представилось ей вдруг уловкой, призванной оправдать не объяснимую иначе задержку… задержку, которая предвещает, быть может…

Ослепленная очередной вспышкой надежды, Зимка ничего не говорила и не спрашивала. Она позволила боярам усадить себя за стол, наскоро приготовленный подле избенки с пустыми окнами. Пила и ела, не замечая вкус сладкого вина, которое ей подливали с избытком. Мясо, фрукты и сладости она продолжала есть через меру, потому что самая мысль о мере у подножия лобного места казалась ей издевательством, одной из тех насмешек, которые способны еще что-то задеть в цепенеющей душе обреченного.

Отъехав от деревни в поле на солнцепек, весь в черном, Ананья нетерпеливо оглядывал просторный небесный свод — отсюда, с юго-восточной стороны, ожидал он разрешения некоторых своих затруднений. Досадуя на задержку, Ананья с неудовольствием оборачивался, когда раскатистые сотрясения в воздухе сообщали о новых судорогах того или другого блуждающего дворца — развалины гляделись грядою неровных скалистых холмов, отличных от прилегающих полей и перелесков полным отсутствием растительности. Кое-где, разделившись на отряды, скакали великокняжеские конники, получившие приказ травить миродеров в ближайших окрестностях дворцов, но эта охота мало занимала Ананью, он ждал крылатого вестника из столицы.

Досадливое нетерпение судьи выражалось негромким, но явственным чертыханьем, временами он позволял себе и такие сильные выражения как «старый хрен!» Впрочем, даже в полнейшем уединении Ананья остерегался называть старого хрена по имени. Так что, застигнутый врасплох или поставленный на очную ставку с каким-нибудь свидетелем, предусмотрительный судья всегда сохранял возможность оправдаться тем, что имел в виду самого себя. Наконец он приметил в небе черное, махающее крыльями пятнышко.

Крупная орлица, вздымая ветер, свалилась судье на руки, и он без промедления срезал плотно примотанный к костлявой ноге мешочек. Посылка содержала в себе сморщенную посинелую кочерыжку. Это был палец великого слованского государя — с глубоко въевшимся в плоть волшебным перстнем Параконом.

Настороженно оглянувшись на скромно стоявших поодаль дворян, Ананья попытался сдернуть кольцо с обрубка, на котором запеклась почернелая кровь, а когда не справился с этим, поглубже спрятал его в карман. Затем развернул испачканную кровью записку.

«Что, старый висельник, — писал Лжевидохин. Неровные буквы злобно скакали, отражая стреляющие боли в лишенной пальца левой руке, — получил, что хотел?! Благодарности не дождешься! Шиш с маслом тебе, каналья! И если что — пеняй теперь на себя. Скотина ты, выродок!»

Лицо Ананьи не изменилось, пока он читал жестокие, но маловразумительные упреки.

— Возвращайся к хозяину не мешкая, — сказал он орлице, которая снова взлетела с земли на руки, отчего человек принужден был отклоняться, опасаясь резких взмахов крыла. — Я действую, как задумано, и покорно прошу хозяина известить меня, определилось ли что с истуканом. Как только истукан двинется в сторону змеева логова — если двинется, — пришлите весточку. Так что туда и назад — живо!


Томительное ожидание сменилось лихорадочной, если не сказать неприличной спешкой. Не утруждая себя больше учтивостями, Ананья поднял обомлевшую государыню из-за стола. Толпой человек в сорок — бояре, дворяне, витязи в медных полудоспехах — двинулись наспех через поле, прокладывая во ржи тропу. Стесненная золотым платьем, путаясь в подоле, Зимка отмахивалась от мух и не успевала стирать капающий с бровей пот. Наконец с бессильным стоном она споткнулась и упала, обронив с головы венец.

— Фу-ты! Вот еще новости! — прошипел сквозь зубы Ананья, когда дворяне кинулись поднимать государыню. Судья удержался от упреков и понуканий, но выразительно выпятил толстые губы. Последние шаги на краю ржаного поля, где начинался подступавший к самым развалинам жухлый и пыльный луг, шестеро дворян, поочередно меняясь, поддерживали ослабевшую государыню под руки. Она ни слова не говорила и только облизывала губы. Драгоценный венец несли отдельно, и один нарочно приставленный человек, поспешая за государыней след в след, время от времени нагибался, чтобы перекинуть подол платья через камни и былье, не давая ему запутаться.

Непостижимое малодушие овладело известными своей любезностью и утонченными взглядами людей, мало кто удержался от крепкого словца. Казалось, еще немного и раздражение выльется на государыню, которая вызывала подспудную неприязнь явным нежеланием переставлять ноги, мертвенным выражением серого, в разводах пота, лица и тусклым невидящим взглядом. Обозначилось озлобленное настроение поскорее покончить с неизбежным, и государыня Золотинка, не понимавшая суровой необходимости неизбежного, не вызывала сочувствия у тех, кто и сам из-за нее мучился. Не по воле своей тащившие на заклание зверю прекрасную женщину, витязи страдали от угрызений совести, от ощущения вины, от сознания, что поруганы честь и все самое возвышенное. И, понятно, они хотели бы видеть у жертвы побольше мужества.

Блуждающие дворцы сошлись вокруг змеева логова огромным, верст пять в поперечнике, хороводом, который нигде, однако, не составлял сплошного кольца. Порядочные промежутки между соседними хороминами, иногда на сотни шагов, открывали свободный проход к внутренним областям зачарованной земли. Ничего особенно не переменилось, когда жмущиеся друг к другу люди ступили в эту область. Змея как будто не было. Но его гнетущее присутствие угадывалось среди всхолмленных полей и перелесков. Они продолжали продвигаться. Дохлая коза лежала на задах нежилой деревушки с настежь распахнутыми воротам и дверями. И всюду — на опавшей листве, на пожухлой траве, на выпряженной телеге, что стояла посреди дороги без лошади, на распотрошенном прямо в поле сундуке — серел налет пыли, какой бывает в надолго запертых и заброшенных помещениях.

— Тише! — обронил кто-то сдавленным голосом, и все замерли.

Где-то лилась вода… чудилось, будто лилась вода, слышался ровный и сильный шум падающего в заставах мельницы потока.

— Что это?

Но что бы это ни было, ничего иного не оставалось, как продвигаться, остерегаясь каждого шороха. Удушливая мгла, похожая на гарь лесного пожара, скрадывала расстояния и обманывала зрение. Она обращала избушки оставленной позади деревни в призрачные видения, которые, хотя и сохраняли признаки мирных строений, казалось, уже не принадлежали этому миру, удалившись от него в потусторонние пределы.

Внезапный усиливающийся крик заставил людей судорожно озираться, но мало кто успел глянуть в небо, откуда падало, растопырившись во вздутых юбках, нелепое существо. Оно хлопнулось оземь, и крик оборвался.

Это была молодая женщина. Переломанная, разбитое лицо в луже крови…

Потрясенный, как и все, Ананья сделал несколько шагов, но остановился на изрядном расстоянии от погибшей женщины. Он и так ее узнал. Ананья сразу сообразил, что случалось, сообразил так, словно заранее ждал чего-то подобного. Женщина из Приказа наружного наблюдения, несомненно, летела с донесением, она искала судью в границах зачарованной земли и, уже подлетая, прямо в воздухе, на высоте птичьего полета вдруг без всякой явной причины обратилась из птицы в человека.

Донесение — если оно было, — как обычно подвязанное к вороньей ноге, в миг превращения исчезло. Скорее всего, исчезло… Ананья не стал копаться в мокрых от крови тряпках. Ни слова не обронив, он отвернулся, не совсем уверенно шагнул… Подавленные спутники заспешили следом, словно боялись отстать.

Теперь Ананья все чаще останавливался, озираясь и втягивая носом воздух, — пахло ни на что не похожими запахами, от которых гулко ухало сердце. Ананья увлекал спутников в гору и прерывисто, со свистом, дышал. И уже нельзя было миновать взором встающее за холмом марево — слезились глаза.

Черной обугленной кучей в обширной лощине лежал змей.

«Змей», — сказал кто-то свистящим полушепотом, чувствуя потребность убедить себя в действительности происходящего. Трудно было распознать чудовище в нагромождении костистых крыльев. Похоже, Смок спрятал голову под крыло, которым накрылся, как шалашом. Надо думать, он спал. А может, нет… Никто ничего не стал бы утверждать, никто теперь не взял бы на себя смелость каких бы то ни было решительных суждений и поступков.

Вниз, к одинокой раките, сиротливо торчащей на расстоянии окрика от чудовища, двинулись лишь пять или шесть человек. Остальные затерялись прежде, чем отряд поднялся на взгорок — люди исчезали бесследно, как во сне. В зачарованном стремлении к цели Ананья не оборачивался на спутников. Возможно, он тоже ощущал себя в чудовищном сновидении и принужден был сосредоточить все помыслы на том, чтобы не дрогнуть, не уклониться от начертанного когда-то наяву пути.

Государыня пошатывалась в обморочной слабости, ее придерживали с двух сторон витязь в полудоспехах и грузный боярин в долгополом кафтане, который и сам уже не дышал, а стонал, заглатывая воздух.

— Приготовьте веревки, — тихо распоряжался Ананья, отирая пот, — давайте венец.

Он водрузил венец по принадлежности, на поникшую голову государыни и принялся поправлять в спутанном золоте волос жемчуг. Потом нашел на отвороте собственного кафтана иголку с приготовленной ниткой и достал из кармана грязный шелковый сверточек. Десятком неверных, торопливых стежков, не раз уколов пальцы, подшил сверток к плотной парче платья — на испод широкого жесткого воротника. Осталось только опустить воротник на место и убедиться, что подавленные близостью змея соратники не обращают внимания на маленькие военные хитрости. Не более того понимала, что делается у нее за спиной, государыня.

Тугими узлами ее примотали к дереву, и остался возле нее один человек — бирюч с барабаном.


Стучать, что ли? Государыня не ответила. И бирюч, записной базарный остряк, утративший остроумие и живость, отошел от нее шагов на пятнадцать. Здесь, на некотором расстоянии от назначенной к закланию жертвы он, по видимости, почитал себя в относительной безопасности. Достал из-за пояса палочки, занес их над барабаном и, когда поднял глаза на змея, застыл.

Черная костлявая груда, похожая на утыканный ломаным жердьем стог гнилого прошлогоднего сена, хрипло вздохнула — повеяло дурным ветром. В намерения бирюча как раз и входило разбудить змея, чтобы донести до него братское приветствие слованского государя, но признаки пробуждения устрашили посланца до оцепенения.

— Стучать, что ли? — жалко спросил бирюч в надежде на человеческий голос.

Женщина не ответила.

Доносилось хриплое, раскатистое дыхание, от которого шевелилась и шелестела обок со змеем пепельная трава.

Бирюч убрал палочки и достал бумагу — государево послание к старшему брату, высокочтимому и сиятельнейшему Смоку. Может, сначала огласить, а потом уж бить? Но трудно было преодолеть воспитанные беспорочной службой навыки. Бирюч снова вытащил из-за пояса палочки, глубоко вдохнул…

И словно треснуло. Заливистый и затейливый грохот барабана разбудил зачарованную тишину лощины. Змей досадливо передернулся, выпростал большую, как винная бочка, голову. Мутно озираясь, чудовище фыркнуло и махнуло крылом. Там, где костистый конец крыла чиркнул по ржавой земле, осталась рваная борозда — и ничего больше. Только кровавые ошметки, да отскочивший сапог с обломанной костью в нем… Отлетевший в сторону барабан горел праздничными желто-синими красками.

Но Зимка ничего этого уж не сознавала, она висела на веревках без чувств.

Ничто не могло приглушить в памяти Юлия счастливые дни и ночи в Камарицком лесу — праздник свидания с Золотинкой. Потом было иное: раскисшие дороги, дождливое небо, холодный ночлег на голодное брюхо, схватки с собаками и грубые недоразумения со случайными спутниками.

Словом, все, что происходило потом, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни. Тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней, и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий.

Короткое счастье с любимой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, оно пришло в то время, когда он, опустошенный и переболевший, ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя. Но счастье нагрянуло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило — оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды защититься.

Вспоминая потом эти дни (он и не забывал их, кажется, ни на миг — ни днем, ни ночью, даже во сне), переживая потом эти дни, Юлий не мог по совести отрицать своего счастья, представляя дело так, будто он принял неожиданный подарок судьбы по необходимости и насильно. Он склонялся перед судьбой за этот нечаянный праздник, и все же в сознании его существовало понятие о неладной, стыдной природе того, что случилось в Камарицком лесу.

Юлий знал, что не простил Золотинку.

То есть не то, чтобы не простил, — тут и слово правильное не подберешь… Надо было бы сказать: не простил себе. Падение Золотинки он чувствовал как собственное унижение… то есть он чувствовал это предательство так, как если бы совершил его сам. А это и было как раз самое тяжкое, потому что Юлий был из тех людей, которые трудно прощают самим себе. После безумства в Камарицком лесу он утратил последнюю возможность смотреть на преступление Золотинки со стороны. Теми счастливыми днями он разделил с ней преступление целиком и навсегда.

И от этого уже не было спасения. С этим нельзя было возвратить себе хотя бы толику самоуважения, без который невозможно испытывать радость жизни. Сбежав из Камарицкого леса без всяких объяснений с Обрютой, он совершил еще один непростительный проступок — порвал с другом. Значит, ничего не оставалось, как умереть для прошлого. Скользнуть еще на одну ступеньку вниз — туда, где уж не было никаких ступеней (или казалось при взгляде сверху, что ступеней нет).

Юлий смешался с толпой безродных бродяг и скоро уже — с прискорбной легкостью! — ощутил себя совершенно на месте. Вот так: из князей — и в грязь. Под грязью он понимал грубость чувств и обнаженность подлости на дне жизни. Там лучшее, что составляло достоинство человека, таилось от взоров. Трудно было не замараться подлостью, когда приходилось делить с миродерами их труды и нравы. И нужно было обладать душевной зоркостью, чтобы различать в огрубелых людях лучшее. Он различал, видел и остро, до слез чувствовал, почему и заслужил у товарищей в дополнение к кличке Глухой прозвание Чокнутый.

Имелась для этого прозвища и другая причина. Забываясь, Юлий не раз прибегал к тарабарским выражениям. Что и не диво: оборванный, грязный босяк был единственным в мире человеком, который мыслил на высоком тарабарском языке, языке науки, тонких чувств, языке мужества и нежности, преданности и самоотверженности. Беда Юлия была в том, что он не знал никакого другого.

Не разумея своих случайных товарищей, он двигался с толпами миродеров куда придется, терял попутчиков и странствовал в одиночку, не имея возможности ни расспросить дорогу, ни изъяснить конечную цель своих скитаний. Он много видел и многое понимал без слов и все ж таки не очень ясно представлял себе, что происходит в стране и к чему клонится дело. Кстати сказать, Юлий не подозревал о распространении блуждающих дворцов. Людская волна вынесла его к столице, потом, отхлынув, бросила к змеиному логову, к чудодейственному кольцу дворцов, которые тут и предстали Юлию во всей своей непостижимости. С несказанным изумлением взирал юноша на сокрушительные судороги невиданных каменных хоромин и частенько оглядывался на спутников, которые почему-то этому не удивлялись.

— Сядь, Глухой, не отсвечивай, — сказал Шишка, широкий, по-медвежьи заросший мужик. Шишка и несколько других таких же черных от солнца, с кирпичными рожами бродяг полулежали среди кустов, достаточно высоких и густых, чтобы можно было заблаговременно затаиться, приметив в поле разъезд лучников. Здесь же были две женщины, одна из них, помоложе и востроглазая, нет-нет да и поглядывала на Глухого. Строгое и в то же время удивительно юное лицо его останавливало взор, вызывая неясный, подспудный вопрос.

Впрочем, отмеченное присутствием бывшего слованского государя становище любопытно было и множеством других презанятных редкостей, добытых еще до того, как Юлий пристал к ватаге. Расстеленный на мятой траве скатертью, горел малиновой ярью и серебром порядочный кусок бархата, уже испачканный жиром и сажей. Низкий золотой сосуд с широким горлом, который бродяги принимали за котелок, был, скорее всего, плевательницей или урной из дворца. Тут же можно было видеть неясного назначения колокольчик, шитую жемчугом подушку, затейливый подсвечник на три свечи, маленькие толстого стекла склянки без содержимого, выпитого или разлитого. В стане имелось немалое количество парчовых шлепанцев без задников, с загнутыми вверх носками — из-за неудобства вечно спадающей обувки оборванцы держали шлепанцы по большей части за поясом.

— Садись, говорю, не отсвечивай, — повторил Шишка с бранью и встряхнул в ладонях игральные кости. — Тебя за версту видно.

Товарищ его, бородатый мужик с намотанной на голове тряпкой, дернул Юлия за штанину и несколько раз причмокнул, изображая, по видимости, цокот копыт:

— Лучники! Фьюить-фьюить — стрела. Вава! Больно! — убедительно махал он руками, объясняясь с глухим, как с ребенком.

Но Юлий не отвечал, удивленно разглядывая старинный дворец в какой-нибудь версте от зарослей: стена хоромины пустила отросток, который обращался на глазах в крытый переход на столбах…

— Да сядь ты, твою… сукин сын, всех прищучат! — вскинулся желчный щербатый парень и швырнул обломок палки. Метательный снаряд угодил Глухому в спину. Юлий оглянулся. В удушливом зное летнего дня назревала драка. Юлий огрызнулся, с тоской соображая, что драки, пустой и ненужной как всегда, не избежать.

Потасовку предотвратила женщина — та дебелая, грудастая девка, что шустро шмыгала глазками, ни разу, кажется, не миновав Юлия. С дурашливым смехом она вскочила и облапила юношу жаркими, пышными объятиями, от которых тот зашатался, и оба повалились сквозь пыльный ломкий кустарник в траву — под насмешливый рев босяков. В довершение игры, безусловно необходимой для мира в шайке, девка, не теряя времени, чтобы поправить подол, сверкая белыми ляжками, проворно навалилась на юношу и принялась его целовать.

Юлий не мог вынести животной грубости того, что происходило на глазах разнузданно гогочущих босяков. Рыхлая, похотливая девка была ему противна — он вывернулся и шмыгнул в кусты.

— Постой, дурачок! — взывала она сорванным, без дыхания голосом, в котором совсем уж немного оставалось от забавы, скорее злость и обида.

Крадучись, Юлий скоро оказался в полнейшем уединении. Он продолжал таиться и после того, как опасность давно уж сошла на нет, двигался легким охотничьим шагом и вот… Увидел чужого. Который разве не подскочил, неприятно удивленный не меньше Юлия, в руках блеснуло нечто непостижимое… сверкающее… что босяк тотчас спрятал за спину, удерживая там и руку.


Это был долговязый дядька с изможденным лицом унылого склада. Об истощении сил свидетельствовали чахлая бородка и редкие волосы, что торчали из-под рваного колпака. В зубах чужака торчала потухшая трубочка.

Опомнившись, оборванцы воззрились друг на друга так, как смотрят первым или вторым взглядом встретившиеся в диком месте люди: кто сильнее? Сильнее был, очевидно, Юлий, тощий босяк признал это сразу и как-то так двусмысленно, и насмешливо, и просительно ухмыльнулся, налаживая мирные отношения. Потом, подумав, достал из-за спины руку.

На солнце сверкнул усыпанный алмазами венец.

Не веря себе, Юлий узнал малый венец Шереметов, которым из поколения в поколение венчались великие княгини. Он сделал шаг-другой и присел на корточки, опасаясь больше всего, что босяк даст деру. Но тот не дергался и сел в траву раскорякой.

— Ну и ну! — молвил Юлий, подлаживаясь к незнакомцу. Он даже выругался для большего взаимопонимания. — Где ты взял?

Долговязый махнул рукой куда-то за спину, в сторону волшебных дворцов. Венец он не выпустил, так что Юлий ухватил резной обруч с одной стороны, а противник держал с другой.

— Там этого добра скока хошь, — гугниво сказал добытчик венцов, которому мешала выражаться внятно торчащая в зубах потухшая трубка. Так что Юлий мало что понял бы, даже если бы разумел слованскую речь.

— Я глухой, — сообщил он, пожирая венец жадным и цепким взором. — Что ты там бормочешь?

Нет, венец этот не был подобием родовой Шереметовой драгоценности. На внутренней стороне обруча Юлий разглядел подлинную мету в виде трилистника, которую показывала ему еще мать… Потом краденный у матери венец достался Милице. Потом, так и не коснувшись чела несчастной Нуты, перешел к Золотинке. А та уж не расставалась с властью. Мысль эта обдала Юлия свежей горечью, но тут же он уличил себя, что сам себе и противоречит — он держал в руках то, что непреложно свидетельствовало об обратном.

Что значит не расставалась с властью, если вот он, венец, потерянный на дороге? Не с головой ли?.. Что знал он в действительности о Золотинке, о ее страданиях и борьбе, о жертвах, о подстерегавших ее опасностях? Что знал, чтобы судить? Сердце тяжко билось.

Он посмотрел на Долговязого взглядом, от которого тот ослабел:

— Ты где это взял?

Бродяга повел рукой — «там».

— Пойдем, покажешь, — сказал Юлий.

— А шел бы ты сам туда! — возразил Долговязый тихо. Пришлось ему, правда, при этом выпустить обруч, и он не без горечи проводил глазами заигравший в руках Юлия венец. Не менее ясно видел он и большой нож с простым деревянным череном, что висел на поясе у противника.

— Пойдешь? — спросил Юлий с угрозой. Что-то жесткое и безжалостное прорезалось в голосе, недоброе говорили глаза под крыльями бровей, так что Долговязый без всяких иных подсказок должен был тут догадаться о намерениях незнакомца прикончить его на месте, без предварительного хождения за тридевять земель.

— Дай сюда, не твое! — сказал он, засовывая трубку в карман, что можно было считать проявлением крайней решимости, и сделал попытку перехватить золотой обруч.

То, что произошло дальше, Юлий вспоминал потом без особого стыда. Он бросил спорный предмет и схватил босяка за шею. Несчастный лишь выпучил глаза и несколько раз, слабея, ударил противника венцом, ухитрившись разбить ему ухо в кровь, прежде чем захрипел и задергался. Юлий швырнул обомлевшего босяка на землю, поднял упавший наземь венец и стал над поверженным. Тот закашлял, пошевелился и посмотрел еще мутным взором.

— Я хочу видеть, где ты взял венец великой княгини. Отведешь меня и покажешь.

— Где-где, — пробурчал Долговязый, поневоле соглашаясь открыть чужаку злачное и обильное место, где валяются без призора знаки высшей государственной власти.

Пустынное поле перед дворцами они преодолели крадучись, руслом пересыхающего ручья. Побоку остались высоченные ворота, открытые из поля в поле, потому что не было при них ни кола, ни двора, ни проезжей дороги — ничего такого, что могло бы оправдать растрату волшебных средств на сооружение заведомо ни на что не годного чуда. Долговязый не обращал внимания на дворцы, а поглядывал на венец, который Юлий вынужден был нести в руках, не зная, куда пристроить. Венец-то, по видимости, и держал бродягу на привязи, удерживая его от бегства в этих неприютных, затянутых красноватой мглой краях, где глохло и тихо сказанное слово, и мягкий, чуть слышный шаг и где, казалось, бесследно пропал, растворился бы человек, стоило бы только ему присесть за ближним плетнем с поникшими подсолнухами.

Они миновали молчаливый хутор под вязами, и далее провожатый выбрал путь по дну ложбины. Здесь, в этом затонувшем захолустье, и слуху и зрению стало совсем скучно. Пожалуй, Долговязый чувствовал это не менее остро, чем Юлий. Он часто оглядывался, приседал, стараясь казаться ниже, и наконец лег, понуждая к тому же и спутника.

Дальше они ползли, обдирая колени и локти, причем Долговязый то и дело замирал, уставившись на какое-нибудь безвинное деревце, поникшее желтой листвой и ветвями. Не понимая, чего именно нужно бояться, Юлий уж подумывал встать и выругаться назло докучливым страхам, когда спутник оглянулся и прошипел «т-с-с!», прикладывая ко рту палец.

Теперь и Юлий различил невнятное ворчание или хрюканье. Иной раз сопящие звуки пропадали, сколько ни напрягай слух… и опять можно было разобрать сонное ворчание разлегшейся, казалось, раскисшим брюхом на полмира свиньи. Не поднимаясь, бродяга обернул к Юлию серое от утомления, в грязных разводах лицо и показал знаками, чтобы тот выбирался вперед.

Юлий понятия не имел о набеге змея. Откуда глухому было знать, о чем галдит вся Слования? Потому-то, когда огромный стог лежалой черной листвы предстал во мгле взору, напрасно он тщился разобрать, что же это такое? Шевелится оно или нет? Откуда исходят эти хрюкающие, сопящие… бурливые звуки, которые раздаются в тумане с завораживающей размеренностью? Напарник, между тем, сильно волновался, кривлялся и показывал куда-то еще рукой.

И вдруг Юлий догадался, что не одна только храпящая гора и не сама по себе гора занимает взбудораженного босяка — там, в стороне, стоит только привстать…

На порядочном расстоянии, смазанном из-за обманчивой красной мглы, различалось желтоватое пятно. Под деревом. И оно стояло, не двигаясь… это была женщина.


Понадобилось несколько мгновений, чтобы смутная догадка — предчувствие — заставила его подняться, позабыв всякую осторожность. Юлий пошел — и побежал.

Он узнал сверкающее золото волос!

Туго привязанная к дереву Золотинка была жива и встретила Юлия взглядом.

И ничего не сказала, словно муж был видением, которое требует не слов, но мыслительного усилия, необходимого, чтобы уберечься от обмана и обольщения. И откуда у него венец, который она помнила у себя на голове?

И только когда видение подступило, когда очутилось рядом… Так тянутся друг к другу лишь очень близкие… родные… влюбленные и супруги… Зимка ахнула, дернувшись поднять онемелую в путах руку, и промолвила:

— Ю-юлька!.. — с таким сладостным вздохом, будто вобрала весь воздух мира — чтобы расправилась грудь и вольно застучало сердце. — Юлька! — задохнувшись, повторила она едва слышно и сомлела с чуть обозначившейся улыбкой на любимых, родных устах.

О боже! Невнятная дрожь проняла Юлия. Беспамятство любви, готовность умереть и воскреснуть. От непосильного, чрезмерного чувства Юлий и сам был на грани обморока. Зачем-то он оглянулся, ничего все равно не видя, спохватился, вытащил ржавый нож и двумя-тремя взмахами рассек тонкие шелковые веревки.

Любимая упала на руки Юлия, венец покатился по земле…

И Долговязый, что следил издали за припадочными выходками Глухого, пополз, не спуская глаз с беспризорного венца, а потом, когда Юлий забылся в полуобморочном поцелуе, начал передвигаться на карачках довольно резвой рысью.

— Что такое? Ты здесь? — говорил Юлий, едва успевая заглянуть в глаза, прежде чем покрыть их поцелуями. А Золотинка повторяла:

— Бежим! Скорее!

Зимка понимала положение лучше и находила время озираться. Измученная телесными и душевными страданиями, она не видела толку в затяжных поцелуях и торопилась, бросая частые взгляды на змея. Так что пришлось и Юлию обернуться… он признал чудище, которое показало покрытую мелкой костяной чешуей голову.

Юлий подобрал венец, чтобы вернуть его государыне, но Золотинка споткнулась на первом шаге, затекшие ноги не повиновались, она путалась в длинном платье. Пришлось ему нахлобучить венец себе на голову и подхватить любимую на руки. Он рассчитывал отнести ее подальше, за перелесок, где можно было бы прийти в себя и что-то сообразить.

— Там Ананья! — пыталась еще предупредить Золотинка, но Юлий не понимал лепета.

Да и поздно было понимать: из жаркой мглы спешили навстречу скорым шагом витязи в доспехах и при оружии.

Один впереди, и еще за ним… Шесть, их было шестеро. Отчаяние Золотинки подсказывало ему, что помощи от этих людей ждать не приходится. (Не для того они сидели в засаде, ожидая, что змей наконец займется жертвой.)

Лихорадочно озираясь, Юлий не видел вокруг ничего стоящего, кроме желтосинего барабана с оборванным ремнем, что валялся неподалеку, изумляя яркими красками. Барабан, так барабан! Юлий готов был рычать, бросаясь на мечи с голыми руками, чтобы хоть на малую долю часа отодвинуть от любимой опасность.

— Скорее сюда! — крикнул он Долговязому, который в смятении присел на карачки в самой несообразной позе и не вынимал изо рта трубки. — Помоги государыне! Поддержи ее! Охраняй! Ну, живо!

Коснувшись земли, Золотинка просела на томных ногах и оперлась рукой, чтобы не упасть, ослабев от страха и тревоги за Юлия. Долговязый же пытался сообразить расстояния до змея, до витязей и до Глухого, которого он ставил, по видимости, в один ряд со всеми другими опасностями.

Одним прыжком Юлий схватил барабан, чтобы отмахиваться им от мечей, но неожиданно нашел ему совсем другое применение: застучал по туго натянутой коже нечто похожее на войсковой призыв «слушайте все!».

И вправду, заслышав знакомые звуки, витязи придержали шаг — особенно те, что и раньше не спешили. Верно, они полагали недостойным кидаться вшестером на одного безоружного оборванца. Они уступили эту честь запыхавшемуся молодцу, который вырвался вперед по причине своего непобедимого легкомыслия, очевидно. Повсюду из-под медных лат шустрого молодца выбивались летящие ленты, разрезанные вдоль и поперек шелка, все это пенилось и волновалось, придавая воину невероятный, ускользающий от определения облик. Вздутые шелковой пеной плечи противоречили неправдоподобно тонкому стану на стыке наборных медных пластин, что покрывали бедра, и покрытой желобками медной груди, по-рачьи широкой. С виду это было что-то неосновательное, что трудно было совместить с понятием об опасности и угрозе…

До первого столкновения только. Обнаженный железный меч подходящих размеров и замкнутое в хмурой решимости лицо юного забияки не обещали ничего хорошего ни вооруженному противнику, ни безоружному. Прихватив барабан, Юлий пятился, напряженный до боли в мышцах… Что-то такое в глазах витязя под осевшем на самые брови шлемом предупредило его об ударе. На выпад противника он швырнул барабан с яростью отчаяния.

Пустой сосуд, чмокнув, воткнулся на меч по самую рукоять. Витязь вскинул опузыренный меч, и от сильного взмаха вдогонку за ускользнувшим противником барабан соскочил с клинка и прянул в Юлия, так что он едва устоял на ногах, перехватив необыкновенный мяч. Не было ни мгновения на раздумья, Юлий швырнул пузатую дрянь обратно. И опять — тем же вызывающим изумление манером! — наколол барабанную пустоту на клинок. Взбешенный этой игрой, витязь утратил осторожность, подставился, и в тот же миг Юлий ударил в медную рачью грудь ногой.

Забияка грянулся наземь, крепко ушиб затылок, а когда опамятовался — оборванец в венце попирал его грудь ногой, а меч держал в руках, нацелив острием вниз для последнего удара.

— Я великий князь Юлий! — выпалил победитель. — Сдавайся!

— Сдаюсь! — прохрипел витязь, не теряя времени, ибо поистине дорог был каждым миг. — Если действительно князь Юлий, — добавил он, вспомнив о чести.

Юлию, поскольку он не понимал речей, достаточно было того, что противник вообще ответил. Он снял ногу с груди поверженного ратоборца, полагая, что тот больше не ввяжется в драку.

Все случившееся походило на чудо — только что Юлий и думать не мог о спасении и вот — в руке его меч. Пятеро замешкавших в отдалении витязей и какой-то черный человечек за ними, походивший на пастуха позади расфуфыренного стада, теперь не пугали Юлия.

Между тем не зевал и Долговязый, которому Юлий поручил Золотинку. Он остался возле без меры усыпанной драгоценностями, томной от ужаса и вполне беспомощной женщины. И это оказалось столь сильное искушение, что ангел-хранитель доверился чувству, отринув позывы разума, которые побуждали его бежать. Да и все к тому: шум-треск стоял такой, что нечего было робеть и теряться.

Не лишая государыню возможного по обстоятельствам словесного утешения — что-то он там бормотал успокоительное в то время, как Лжезолотинка, без слез рыдая, заламывала и кусала руки, Долговязый, как то и пристало ангелу-хранителю, орудовал за ее спиной. Воровским ножичком он обрезал крупные жемчужные пуговицы, что шли частым рядом от пояса и до шеи.

Охваченная ужасом, Зимка не замечала, что делает с ней босяк, и только подергивалась, ощущая беспокойство между лопаток. А Долговязый, быстро добравшись до ворота, обнаружил подшитый снизу сверточек и не поленился — несмотря на крайнюю спешку — распороть его, чтобы заглянуть внутрь.

Черный обрубок пальца не смутил босяка — ничего менее дохлой жабы, какой-нибудь замешанной на крови младенца лепешки он и не ожидал; а когда блеснул камень и обозначилось золотое кольцо, сунул все это, не разбираясь, в карман, туда же, где гремели срезанные жемчужины. Напоследок Долговязый сорвал усыпанный алмазами гребень, отчего золотой огонь волос лавой разлился по плечам, и наладился бежать, следуя мудрому правилу не испытывать слишком долго судьбу — неладное предчувствие, что и так перебрал, заставило Долговязого ринуться прочь очертя голову… Тогда-то он и увидел, что летит в пасть змею, который поднялся на ноги и растопырил крылья, возвысившись чудовищным, в полнеба недоразумением.

Долговязый еще ударил землю ногами, выбросил на лету руки, чтобы оттолкнуть от себя пасть, но и хрупкие руки-веточки, и голова, и тело — все очутилось в жерновах, и человек, перекрученный огнем, успел понять, что…

Растерзанный, непрожеванный оборванец провалился в змеиную глотку вместе со всем награбленным, дырявыми башмаками и со своею трубкой, стиснутой в зубах до последнего.

Витязи остановились, скованные ужасом, и Юлий обернулся. Змей вскинул голову, вытянув вверх шею, как гусь, который проталкивает ставшую поперек горла дрянь. Золотинка лежала на траве, распластавшись. На жухлой, ржавой траве она отсвечивала манящим блеском. Нетрудно было сообразить, за кого змей возьмется, когда прочистит горло и оглядится.

Притом же не было ни малейшей надежды сразить чудовище честным ударом меча. Ни мужество, ни отчаянное удальство неспособны были остановить Смока, которому случалось сметать полчища витязей, вытаптывать города и опустошать сельские округи, о чем со скорбным смирением свидетельствовали пожелтелые страницы летописей. Юлий читал летописи и кое-что помнил, потому-то, бросившись к Золотинке, он не мечтал ни о чем ином, кроме того, чтобы уберечь ее от ближайшей угрозы. Подхватив Золотинку подмышки, Юлий толкнул ее через два шага в глубокую рваную борозду, что представляла собой череду ям и рытвин, пропаханных змеевым крылом. Сверху кинулся сам, распластавшись насколько возможно, чтобы прикрыть собой золото волос и роскошь платья.

Змей уже, икая, озирался. Разбросанные по лощине начищенными пешками витязи раздражали его брезгливый старческий взор своим щегольством, тогда как припавший к земле считай что под самым брюхом оборванец избежал внимания как случайная падаль. Так ли думал змей или не думал вовсе, только переступил он корявой, как замшелая колода, лапой затаившихся в борозде и смахнул крылом того молодца, который, сдавшись Юлию, почитал себя как бы уже и вне игры. Другого витязя Смок, тяжко пробежавшись, достал пастью и, перекусив пополам, выплюнул. Прочие беглецы не удостоились даже погони, они рассыпались врозь, как сметенные с доски шахматные фигуры.

Передним краем крыла, где шевелились цепкие коготки, Смок подобрал одного из чудовищно обезображенных витязей, и с шумным сопением возвратился обратно. Тут, остановившись обок с обомлевшими в борозде людьми, он принялся шелушить мертвого, сдирая с него доспехи когтями крыла и зубами.

Прилаживаясь к делу, змей отмахивал крылом, вздымая вихри, переступал, вертел хвостом по траве, отчего оставались проплешины голой, стертой земли. Черные когти его, похожие на толстые корни большого дерева, бороздили землю совсем близко, обдавая лицо песком и камешками… и вот чешуйчатое брюхо нависло над головами.

Юлий изловчился вскочить, вывернувшись из-под готовой раздавить горы, отчаянно стиснул меч и что было силы, с выдохом вонзил его в необъятное брюхо.

Напрасный труд! Удар, которым можно было, наверное, пронзить насквозь и быка, ничего не достиг — меч скользнул о броню, косо воткнулся и застрял, заклиненный чешуями. Юлий рванул клинок, но и змей, ощутимо ужаленный, передернулся брюхом и разве не подскочил. Так что Юлий, уцепившись за рукоять меча, едва не оторвался от земли, прежде чем грянулся на колени, оставив свое единственное оружие в чешуе, как занозу.

А Золотинка как раз только набралась духу приподняться в своей яме. Она хватилась за голову, предчувствуя сокрушительный удар, который в следующий миг уже должен был раздавить Юлия. Змей мотнул шеей, заглянув под брюхо, где что-то ему кололо. Сейчас он увидел все.

Верно, Юлий тоже схватился за голову, бессознательно повторяя полный жуткого отчаяния жест, — в руках у него очутился венец. Не соображая, что золотой обруч все это время плотно сидел над ушами, он швырнул им в змея, с каким-то подспудным самообладанием целя в глаз чудовища.

И попал.

В шести шагах сильно пущенный снаряд перевернулся в воздухе один раз и ляпнул под роговое веко острым гребнем, зубцами, что шли по окружности обруча.

Словно оцепенев от рассчитанной и все равно ошеломительной удачи, Юлий замешкал, тогда как змей взвился, пронзенный болью, взвыл, и человек оказался на земле — неведомо как, весь в ушибах, но целый. Змей колотился, закрывая небо, он бил распущенными крыльями и чудовищно извивался брюхастым телом. Только чудо спасло Юлия и Золотинку в эти мгновения, когда Смок бороздил и уродовал землю. Чудо, а дальше и собственная ловкость: в кромешном ужасе, под мраком крыла, когда глаза секли пыль и песок, Юлий перекинулся на Золотинку и опять придавил ее на дно ямы. Засыпанные с головой, они еле дышали.

Смок бесновался и скакал, позабыв об обидчике. Все он тщился вытащить засевший под веко венец. Мотал головой, ничего не видя. Пытался стереть боль когтями крыла, но делал еще хуже. Подскакивал и крутился со сдавленным, сквозь зубы воем.

Он прядал туда и сюда, и едва его тяжкий топот и стон откатились куда-то вбок, захороненный землей Юлий приподнялся и расшевелил придавленную, полумертвую Золотинку. Сначала ее пришлось тащить волоком, потом оба упали — с гулом всколыхнулась земля, ушла из-под ног. Они ползли и опять вскочили, и снова земля заходила ходуном, Золотинка споткнулась, да и Юлий не устоял, не успев понять, что это было. Вскоре, кое-как одолев растерзанную перерытую луговину, они свалились в мелкий овражек, где достаточно было пригнуться, чтобы не видеть змея.

Со стоном Золотинка упала Юлию на руки, и он только теперь увидел, что она вывернулась из расстегнутого на спине снизу доверху платья, которое соскользнуло с плеч, так что неясно было, как вообще она передвигалась, с каждым шагом наступая на подол. Вдвоем они быстро сорвали с нее пласты парчи, золота и узорочья. Золотинка переступила через упавший под ноги наряд и осталась в легком нижнем платьице по колено — можно было бежать. И они побежали, пригибаясь, ползли, когда овражек обмелел еще больше, они двигались на карачках, изнемогая от судорожной спешки, и снова бежали — до первых зарослей, где упали с сиплым измученным свистом вместо дыхания, загнанные до тошноты. И однако после первых настоящих вздохов, искали они уже друг друга руками, сцепляли пальцы и крепко держали их, пожимая всё вновь и вновь.


Слезы туманили Смоку оба глаза, и больной, и здоровый, так что он едва ли что видел. Веко, постоянно вздрагивая, терзало занозу до исступления. Нескоро змей сумел овладеть собой настолько, чтобы не дергаться, и приняться за исцеление основательно. Неловкие когти скользили, царапали… и вдруг что-то освободилось. Острая, невыносимая боль обратилась пекущим жаром — заноза исчезла, и Смок это расчухал.

Змей дышал, судорожно, но глубоко, с облегчением, и даже что-то видел — левым, неповрежденным глазом. Он разглядел на земле золотую соринку, смятый венец. Потом догадался избавиться от другой занозы, которая засела в брюхе. Потоптавшись, обнаружил в овражке шелуху от женщины и мстительно растерзал платье, разбросав повсюду клочья парчи, золото и узорочье.

Оглядевшись одним глазом, Смок забил крыльями и после разбега взлетел у самой черты блуждающих дворцов. Набрав высоту, круто накренился и полетел обратно. Он не оставлял намерения отыскать попрятавшуюся по щелям сволочь. Подскакивая и снова взлетая, распластав крылья, он шаркнул лапой куда-то бегущего толстяка, хватил пастью другого, что забился под телегу, сокрушил мимоходом избушку, подозревая, что и там прячутся люди. Но бросивший Смоку вызов оборванец исчез вместе со своей златовлаской. Змей знал, что деваться им некуда — дворцы замкнулись сплошной каменной стеной, не оставив запертым в огромном кольце людям ни малейшей надежды.


В затхлой скучище подземелья, во мраке и холоде, голодной Золотинке ничего иного не оставалось, как гадать. Как понимать, что никто не идет? Стоит ли радоваться, что упрятанного с глаз долой пигалика забыли? И если тирану совсем плохо — хуже некуда — мир, может быть, обойдется теперь без подвигов? Или живой и здоровый пуще прежнего Рукосил отдал приказ сгноить пигалика в забвении?

Словом, Золотинка уже не знала, что и думать, когда за ней пришли. Кузнец расковал цепи. Благообразный молодой щеголь, который распоряжался стражей, оглядывал освещенную факелами камеру с брезгливым любопытством, как человек, чуждый житейской скверны. И опять Золотинка не могла понять, означает ли сей визит, что кровавое правление Рукосила подошло к бесславному и жалкому концу. Именно так — к бесславному и жалкому.

Весьма обходительный щеголеватый пристав, вкупе со стражей, провел пигалика тюремными ужасами, через какие-то подвальные помещения, и выпустил его на солнечный дворик перед решетчатыми воротами. За ними, на узкой улочке Вышгорода стояла запряженная четверней карета. Провожатый с некоторым подобием поклона сказал:

— Прошу вас, сударь. Вы поедете здесь. — Вторая часть приглашения явно содержала в себе приказ, что подтверждали окружившая карету стража и верховые лучники.

А когда Золотинка, не поднимаясь еще по крутой подножке, заглянула внутрь (для чего пришлось потянуться на цыпочки, потому что пол кареты находился выше подбородка), она увидела башмаки, чулки, колени в таком избытке, что смелые предположения, будто карету подали под одного маленького пигалика, пришлось оставить.

Внутрь тесного кузова набилось шестеро.

— Здравствуйте, господа хорошие! — сказала Золотинка, приветствуя разношерстное общество, которое украшала приятная девушка с томным округлым подбородком.

Милая девушка, нагнувшись, чтобы видеть пигалика из-за жирной груди заслонившего ее толстяка, хотя ничего и не сказала, но выразила малышу молчаливое сочувствие. Ближайшие соседи поджали ноги, позволяя ступить. Стража захлопнула дверцу, кони рванули, и Золотинка плюхнулась на колени холеного, хорошо одетого господина по правую руку от входа, который сказал ей без особой любезности:

— Держаться нужно, милейший!

Обескураженная, Золотинка поднялась, чтобы уцепиться за стойку дверцы, но тут же скакавший обок с каретой всадник прикрикнул с истошной тревогой в голосе:

— Сядь! У окна не торчать! Не соваться!

Золотинка хлопнулась задом под ноги пассажирам — на что-то жесткое, что оказалось, при ближайшем рассмотрении, цепью. Кандалы принадлежали обросшему недельной щетиной, изможденному человеку, который сидел в углу напротив цветущей девушки и был настолько необходителен, что, набиваясь в спутники такой славной барышне, не озаботился посетить предварительно ни цирюльника, ни кузнеца.

— А что, — сказала Золотинка, обводя глазами неразговорчивых спутников, — верно говорят, что великий государь Рукосил-Могут скончался?

Нет, это было неверно! Настолько неверно, что ответом пигалику было испуганное молчание. И как-то особенно выразительно — с осуждением — молчал черноволосый, с короткой стриженой бородой и усами красавчик в стеганом кафтане. Хотя он, может, осуждал толстяка, который немилосердно зажал его в угол. А по другую руку от толстяка, в другом углу, то же притеснение терпела девушка. Она, кстати, внимательно посмотрела на пигалика, и во взгляде ее Золотинка прочла укор.

Когда карета грохотала уже по улицам Толпеня и стало ясно, что везут к перевозу, толстяк порылся в пристроенной на коленях ковровой сумке, где имелся, судя по всему, изрядный запас домашней снеди. Он принялся есть, роняя изо рта крошки. Устроившись в ногах не без удобства, Золотинка с настойчивым любопытством (не особенно скрывая и зависти) провожала каждый кусок на пути его из торбы ко рту. На том берегу Белой — карета плавно колыхалась на подъеме, кони тянули шагом — спутники вынудили толстяка поперхнуться.

— Между прочим, — заметил кандальник, — последний раз я видел кусок колбасы четыре месяца назад.

— А сыр? — оживился малыш на полу, бросая признательный взгляд на товарища по несчастью.

— Боже, Род Вседержитель! — воскликнул обжора с потешным расстройством. — Простите меня ради бога, товарищи! И в самом деле… прошу вас! — беспокойными руками он полез в торбу, извлекая оттуда сыры, хлеб, бутылку. — Собственно, это жена! — продолжал он извиняться. — Держите! И вы, маленький друг, тоже проголодались?.. Пристав вынул меня, простите, прямо из постели… Она, Марта, она… ничего не успела положить… и плакала.

Слезы показались на глазах растроганного мужа и покатились, что не мешало ему опустошать торбу по мере того, как спутники разбирали снедь. Преломив, так сказать, хлеб, все заговорили едва ли не разом.

— Послушайте, да ведь нас везут к змею! — звонко воскликнула девушка, выглядывая в окно.

Кажется, это никого не удивило.

— Если говорить начистоту, — замямлил толстяк, — если хотят принести в жертву всех скопом, то где основания? Простите, но странный выбор. Собственно, почему?

— Хотите сказать, Выслав, — возразил тот холеный, представительный мужчина, который в самом начале поездки советовал Золотинке держаться, — хотите сказать, что не находите у себя никаких достоинств?

— Почему, Чичер? — возразил толстяк, названный Быславом. Похоже, тут многие друг друга так или иначе знали. — Я нахожу. Скорее, это вы не находите. Простите.

— Вы хотите сказать, — продолжал Чичер, давая выход желчи, — что не находите у себя таких достоинств, которые давали бы основания привязать вас к соседнему столбу рядом с нашей прекрасной государыней?

— Если бы достоинства измерялись прямо размерами, — возразил Выслав, скосив глаза на собственное брюшко, — то тогда — да! Но простите, это как? — и указал на примостившегося в ногах пигалика, на его тощие стати.

— А если бы речь шла о красоте… — с любезной улыбкой начал черноволосый молодой человек, выглядывая из-за жирных плеч Быслава на девушку.

— Проще пареной репы, — грубо перебил кандальник, — они приготовят из нас окрошку. Знаете, как готовят окрошку? Из всякой всячины.

— В сущности, мы ничего не знаем, — благоразумно заметил сухонький старичок с длинной узкой бородой, который сидел между кандальником и желчным господином по имени Чичер. — И я бы воздержался от поспешных выводов. В сущности, все, что разумный человек может сделать в трудных обстоятельствах, это… воздержаться от выводов, — добавил мудрец.

Говорить расхотелось, все примолкли, замкнувшись в себе и глядя в окна. И так молчали большую часть пути, скупо откликаясь на расспросы Золотинки. Пигалик, как обнаружилось, ничего не знал о печальной жертве слованского народа, который лишился своей государыни.

Притихшая девушка первой заметила в поле неуклюже-тяжелого на ходу человека, в котором она, после некоторых колебаний, признала медного истукана. Все сгрудились у окна.

В самом деле, это был Порывай. Что заставило истукана отступиться от Вышгорода, переменить намерения? Ответа не было. В синей дали поднялись развалины — ограда змеева логова. Полчаса спустя лошади стали. На околице переполненной столичным людом деревушки, на выбитом до черноты поле стояло множество колымаг и воинских повозок, томились и слонялись по жаре толпы вооруженных людей. Стало известно, что ожидают государя.


Утомление, неизвестность и вдобавок ко всему ненужные затруднения в таком незатейливом деле, как выйти по нужде, привели Золотинкиных спутников в уныние.

Ждать, однако, уже не пришлось. Тот же щеголеватый пристав, что вывел пигалика из тюрьмы, распорядился оставить карету. В поле, огороженном рядами поспешно выстроившейся стражи, все шестеро попали в порядочную толпу таких же потерянных и сбитых с толку людей. Многие из них — чуть не половина! — несли на себе несомненные следы вынужденного затворничества: грязная, мятая одежда, порванные кандалами чулки, бледные, не видавшие солнца лица. Те же усердные не по разуму приставы принялись выстраивать и подравнивать людей, но не особенно в этом преуспели, когда пестрая толпа придворных, что заслоняла Золотинке княжеский поезд, расступилась.

Плечистые едулопы с тряпочками на чреслах несли высокие крытые носилки. Затем следовала подобострастная рать вельмож и дворян. Вознесенный над косматыми уродами, за откинутым пологом, возлежал Лжевидохин. Когда носилки остановились в десяти шагах перед строем, оборотень в желтом шелковом халате с изображением рычащего змея немощно навалился на резную закраину ложа и оглядел собрание. Тусклый взгляд его не миновал и пигалика — маленькому человечку мудрено было бы затеряться среди взрослых людей, — но на нем не остановился.

Золотинка начала догадываться, что затевается, когда их карета нагнала Порывая. Теперь же, когда она увидела взбудораженного надеждами Лжевидохина, она поняла все. Поняла прежде, чем смогла подкрепить найденное решение доказательствами. В догадке ее было пока что много пробелов, но итог она уже знала. Рукосил — на пороге блуждающего дворца. Люди, которых он поставил перед собой, — это проводники во дворец, достойные и добродетельные. Чародей рассчитывал укрыться за спинами праведников. Они вынесут Лжевидохина на руках. Половина их этим утром извлечена из тюрем, чему как раз не следует удивляться.

В повадке Лжевидохина сказывалось беспокойство, неуверенность… несомненно, он торопится. Значит — еще одна связка! — он следует за Порываем по пятам.

Или Порывай следует за ним по пятам… Укрепленный со всех сторон праведниками, Лжевидохин должен войти во дворец прежде, чем истукан доберется до змея.

Последняя догадка, как замковый камень, скрепила все сооружение. Остались неясными только частности, главное открылось Золотинке с определенностью нарисованного на стене чертежа: Лжевидохин входит во дворец и обращается в Рукосила. И обращается за малую долю часа до того, как медный болван вступает в схватку со змеем. Именно так! Все рассчитано. Невозможно было сейчас догадаться, каким именно образом Рукосил-Лжевидохин исхитрился обратить грозную дурь истукана на змея, но это частности. Следует исходить из того, что надо чародею в итоге. А нужно вот что: нужна гибель змея в тот самый миг или вскоре после того, как Лжевидохин обратится в Рукосила. При несомненной связи дворцов со змеем чары их падут, и если падет змей, то тогда… тогда, можно предполагать, Лжевидохин останется Рукосилом навсегда. Этого нельзя исключить. И очень даже правдоподобно… Дикое… первобытное волшебство змея, не знающее никаких законов. Эта застрявшая в толще времен тварь — Смок — явилась на свет прежде всяких, каких бы то ни было законов. И потому… Вопреки известным… цивилизованным правилам волшебства чародей возвратит себе свое собственное потерянное два года назад естество.

Обновленный Рукосил — это молодая ярость и вновь забродившая злоба, это отмщение за старческие обиды и страхи, которые копил он в своей черной душе все эти годы. Золотинка сжалась. Замысел Лжевидохина, если она правильно его разгадала, был необыкновенно дерзок и остроумен. И значит, имел все шансы на успех. От этого больно и гулко билось сердце. Словно намеченное уже свершилось.

— Почтенные господа! — начал Лжевидохин, напрягая старческий голос, неслышный поначалу, пока не опустилась удушливым пологом тишина. — Беда, господа! Беда! — он делал остановки набрать дыхание и раз от разу говорил громче, словно решившись расходовать свои силы без остатка. — В лихую годину я обращаюсь к вам… к лучшим людям страны. Помогите мне! Рукосил-Могут нуждается в помощи! Господа, я прошу… В этот тяжелый час я не зову бояр и окольничих, думных дворян, моих придворных — я зову вас. Бескорыстие, милосердие, преданность, подлинная правдивость, духовность и мужество… этими бессмертными качествами отмечена вся ваша жизнь. Да, господа. Я знаю, многие из вас не шибко-то меня жалуют… Кому-то я причинил зло, но горько об этом жалею. Заслуги… я их не оценил по достоинству. Да, господа, я прошу прощения у всех… у всех… Я знаю, как виноват. Виноват, что проглядел, упустил, не заметил, не призвал, не наградил по достоинству… Все так. И впредь все будет по-другому. Я сделаю все, чтобы искупить свои… свое верхоглядство. За ошибки свои я уж и так наказан. Что я могу? Могу склонить перед вами голову… Притом же я многое сделал для страны. Расширил ее пределы. Дал новые установления. Я заложил основы для процветания… Почему в кандалах? — остановился он вдруг. — Один… другой… Почему двое в кандалах? Что такое? Что за безобразие?! Почему никто ни о чем не думает? — государь оглянулся на ближних людей, сердито шамкая губами, и несколько дворян с перекошенными лицами бросились за кузнецом.

— Сейчас исправят последнее зло… надеюсь, последнее, — попытался оборотень улыбнуться. — Господа, великий князь просит помощи бескорыстной и великодушной. Ничего меньшего я от вас не ожидаю. Вы соль земли слованской… Не все, может быть, готовы переступить обиды и недоразумения… переступить себя ради старого больного князя, я зову тех… зову само бескорыстие, я зову искренность, я зову благородство… я зову милосердие. Милосердие, господа! — голос сорвался в крик.

И дрогнула тяжким гулом земля — все головы повернулись в сторону дворцов, над которыми поднимался восходящий к небесам туман.

Лжевидохин скомкал речь торопливым призывом:

— Я прошу всех… великий князь просит всех, кто готов помочь… подойдите ко мне.

Золотинка прикинула, что если в строю человек сорок, то можно выйти в числе первого десятка. Нельзя вылезать вперед, но нельзя и мешкать. Но длилось томительное молчание… Ни один человек не откликался.

На лицах дворян и стражи, стоявших железным квадратом вокруг праведников, читалось недоброе жесткое ожидание. Верные люди князя, казалось, готовы были вытолкать добровольцев взашей да и потом еще подкрепить их хваленую добродетель хорошим пинком под зад.

— Друзья мои! — с натугой приподнялся на ложе Лжевидохин. — Я не могу приказывать… не могу угрожать. И не дело предлагать деньги, почести и княжеской щедрости награды, хотя все это будет. Не корыстное движение души — но милосердие, сострадание, доброта…

В старческом надрыве слышалась уже и слеза. Лжевидохин, видела Золотинка, на грани истерики. Слишком много поставлено было на кон. Для него — всё.

— Государь! — раздался вдруг ясный голос. Говорил один из тюремных сидельцев, что видно было по его болезненной бледности. — Вы хотите милосердия и хотите искренности. К милосердию мы готовы… многие готовы, я уверен. Но искренность, государь, может быть, не в нашей воле… Вот если вы готовы принять милосердие без искренности…

— Нет-нет! — возразил Лжевидохин. — Спасибо, друг! Спасибо! Но мне нужно и то, и другое. Искренность, искренность, обязательно искренность. В том-то и штука: искренность прежде всего!

Ответом ему было совсем безнадежное молчание. Исподтишка поглядывая на соседей, Золотинка видела сомнения и тревогу… потупленные взоры занятых трудными размышлениями людей — то самое как раз, что означало искренность. Немного здесь было таких, которые заранее и убежденно отвергали всякое сотрудничество с тираном. Но Лжевидохин уже не мог ждать.

— Друзья, дорогие мои! Товарищи!.. — воззвал он после долгого промежутка, но потом сказал сухо, в сторону: — Подайте список.

Нестарый дьяк или боярин как будто бы уже ждал: бумага явилась в тот же миг. С некоторым затруднением Лжевидохин развернул лист, и Золотинка увидела на левой его руке несвежую, в пятнах почернелой крови тряпицу. Безымянного пальца не хватало. Того самого, на котором запомнила она в последний раз Паракон.

— Вот! — сказал Лжевидохин с какой-то жадностью. — Ну вот! Вот же: Чичер! Достопочтенный Чичер! Где Чичер?

— Государь! — тотчас же выступил из ряда знакомый Золотинке Чичер. — Такая честь, государь! Но с какой стати? Я пьяница и развратник. Как я попал в этот список? Умоляю вас: это недоразумение. — Он прижал руки к груди, готовый, кажется, и на колени стать.

— Ах, Чичер, плутишка, вы поэт. Вы записаны как поэт. Как человек высокой души!

— Государь! — сказал Чичер с тонкой улыбкой, в которой загадочным образом скользнуло нечто непристойное. — Я придворный стихоплет. — И он помолчал, давая государю возможность осмыслить это заявление. — Должность ответственная и почетная… но, простите, государь, придворный стихоплет, это не совсем то же, что поэт. И даже, смею сказать, совсем не то. Хотя и близко. Когда-то, государь, о, да!., я имел право называться этим словом… я был молод, полон надежд и чистых помыслов… Да, я знаком с вдохновением. Знаком… вы помните, может быть: «Ода на день восшествия на престол великого государя и великого князя Рукосила-Могута», там недурственные строки, государь: «И се уже рукой пурпурной врата открыла в мир заря…»

— Уберите, дурака! — быстро сказал в сторону Лжевидохин, который уже все понял.

Впоследствии придворный пиит, который усердием кого-то из причастных к составлению списка подьячих был зачислен цветом и гордостью страны, немало, должно быть, благодарил судьбу за то, что вызвал монаршее раздражение — Чичер единственный во всем строю праведников избежал худшей участи и не попал во дворец, потому что был первым и последним из числа избранных, кого великий князь удостоил разговора. Новое сотрясение тверди, холодящий сердце гул, когда кажется, что земля разверзлась и не осталось ничего надежного под ногами, поразил людей немотой.

Стены, крыши и шпили блуждающих дворцов вскидывались, как взбаламученная жижа, падали, и в тумане являлись, пучились новые стены, смыкавшие прежние развалины одной сплошной цепью. Поднимались клубы огненного тумана.

— О, че-ерт! — прошипел Лжевидохин. — Поздно!.. Неужто поздно?!

Беспокойной рукой хватая резные перильца носилок, он оглядывался на избранных, словно сверял собственный испуг с их застылыми лицами.

— Гоните всех ко дворцу! Там разберемся! — с обессиленной злобой шепнул он ближнему боярину.

Золотинка не могла разобрать слово «гоните», но она чувствовала и понимала смятение Лжевидохина. Он, надо думать, получал сведения о каждом шаге Порывая и полагал, что имеет в запасе не менее получаса. По расчетам истукан не мог еще, не успевал добраться до змеиного логова, а земля уж тряслась — верный признак, что Смок корчится.


Лжевидохин послал едулопов рысью. Не отставали от носилок толпы вельмож и дворян. А впереди бежала окружавшая избранных стража, понуждая к тому же своих подопечных. Им подали кареты, и приставы, стоя на подножках или вскочив на козлы рядом с кучером, зорко следили за посадкой.

Ко дворцу избранные прибыли в каретах, заметно опередив не только заморенный до беспамятства двор — дородные бояре, обливаясь жгучим потом, хватались за сердце, хрипели и становились на полдороги, поджидая челядь с лошадьми, — избранные опередили и собственную стражу, которая валила за колесами в сплошной пыли. У подножия огромного однообразного здания без крыши началась такая же спешная, с лихорадочной суетой высадка. Рачительные приставы, не упустив по пути ни одного из подопечных, опять сбивали их кучей, тогда как отставшая стража дробным топотом ног еще ломила по полю, как идущая приступом орда.

Вблизи блуждающий дворец никак не походил на то, что «блуждает», — это было тяжеловесное сооружение, вроде приукрашенного для неведомой надобности амбара. Полукруглые башенки без окон с унылой правильностью прорезали стену дворца снизу доверху. Между башенками тянулись вверх узкие окна, а внизу повторяли их двери. На ближних подступах не осталось травы, перепаханная недавним сотрясением земля застыла, выворотив наружу внутренности.

Казалось, все было готово. Так ощущала это Золотинка, и так ощущал это, наверное, Лжевидохин, он перегнулся через закраину носилок, чтобы отдать приказ: «Загоняйте!»

Уже не выбирая выражений, избранных пригласили заходить. Золотинка была в числе последних, но удержалась от искушения обернуться. Она и так знала, что Лжевидохин, полный сомнений и соблазнов, тревожно приподнявшись на ложе, провожает испытателей смятенным взором. Он колебался и трусил… трусил как Лжевидохин — старый и больной, впавший в малодушие оборотень. Рукосил… нет, тот бы не колебался там, где на кон поставлено будущее.

Внутри дворца избранные толпились у входа возле открытой наружу двери с явным намерением ринуться вон при первых же признаках разрушения. Пока дворец стоял нерушимо. То и дело оглядываясь на открытую в жаркий солнечный день дверь, люди медлительно расходились между колонн, в прохладный покойный полумрак.

Золотина стояла с тревожным сердцем, ожидая Лжевидохина. Занятный человек вошел во дворец с воли, когда большая часть избранных уже рассеялась по закоулкам. Жестом ухаря подкрутив ус, он раздвинул ноги и стал, взявшись руками за борта расстегнутого на груди кафтана. То была поза полного отдохновения. Казалось, случайный человек этот не имеет отношения к запущенным на убой праведникам. Что тут же с треском и подтвердилось.

Незнакомец содрогнулся от макушки до пят, усы отскочили вместе с лопнувшей кожей, и явился бритый толстяк, который хмыкнул, как человек, совершивший в обществе досадную, но простительную оплошность.

— Порядок! — вполне удовлетворенный происшествием, обернулся он к кому-то, кто ожидал перед дверью, не входя во дворец.

— Получилось? — спросили оттуда.

— Как по писаному! — самодовольно сообщил бывший оборотень.

Золотинка напряглась, ожидая несчастья. Она почти не вздрогнула, только губу закусила — сложенный каменными плитами пол треснул с необыкновенной легкостью, толстяк ухнул вниз, судорожно растопырив руки, чтобы уцепиться за падающие вокруг глыбы. С оглушительным грохотом обвалилась часть потолка и стены, и товарищ толстяка, что поджидал его на крыльце, едва удержался на краю обрыва.

Благодушный толстяк погиб для опыта. Он и оборотнем-то обращен был, может статься, по случаю — попробовать, разведать.

Опираясь локтем на ложе, слованский чародей всматривался в пролом так, словно тщился прочитать в клубах пыли свою судьбу. Никто из ближних, что стояли рядом с носилками, не смел выступать с подсказками. Разве что с самыми необходимыми, имея в виду благополучие и достоинство князя.

— Государь! Не следовало бы стоять так близко, — молвил суровый вельможа в погнутых медных доспехах с отметинами от вражеских стрел и даже, возможно, копий. — Если дворец обрушится… вряд ли тут кто уцелеет…

— А ты, Измирь, — огрызнулся Лжевидохин злобно, — пойдешь со мной!

На грубо высеченном загорелом лице Измиря ничего не отразилось — он поклонился. А Лжевидохин тотчас же, словно ему нужно было обозлиться, чтобы через что-то внутри себя перешагнуть, погнал едулопов к проему.

— Стой! — вскричал оборотень тут же, едва первая пара носильщиков вскарабкалась на обломанное крыльцо. — Пошел вон, Измирь! К черту! Проваливай, собака! У тебя черная душа! Ты перебил пленных под Ситхинуком после того, как поклялся отпустить всех за выкуп. Где выкуп, Измирь?! На какие шиши ты построил дворец в Толпене? Убирайся, страдник, и знать тебя не хочу! Тьфу на тебя! — Лжевидохин и в самом деле плевался — слюна летела с бледных до синевы губ. — И пошли, пошли, сукины дети! — погонял он опять едулопов, а потом едва ли не шепотом, весь сжавшись, приказал: — Вперед…

Измирь смиренно отступил, а зеленые уроды колебались — впервые, кажется, со времен их сотворения. Они скалились, как учуявшие тревожные запахи волки. Но ступили на край ямы — повинуясь понуканиям хозяина, той высшей силе, перед которой отступали подсказанные звериным чутьем предчувствия.

Носилки, едва не опрокинувшись, миновали провал, и Лжевидохин оглянулся: на воле толпились бледные вельможи, которые, как жизни и смерти, ожидали распоряжения входить или не входить.

Но чародей уже ничего не успел. Стена срослась почти мгновенно, каменная рябь загладила яму, не осталось и следа от пролома, не было двери — ровная кладка там, где только что зиял вход… или выход.

Новое потрясение едва не вышибло дух из старого оборотня. Едулопы, все четверо, что стояли под шестами носилок, рассыпались ворохом визжащих черных комков и какой-то колючей дряни. Вдруг развалился один, тотчас другой — носилки упали боком, придавив крысу. Скопище визжащих крыс бросилось рассыпную. Если Лжевидохин не расшибся при падении, то только потому, что носилки брякнулись на груду жестких, но упругих колючек. Это был чертополох.

Замешанные на чертополохе крысы: вот кем оказались в действительности едулопы — изобретательное творение Рукосилова чародейства.


Жалобно хныкая, старик перевалился на опрокинутые подушки, желтые толстые пальцы, истыканные колючками, кровоточили. И тут он увидел пигалика. Златокудрый малыш смотрел со странным выражением задумчивой отстраненной печали.

— Это ты? — сказал оборотень с жалким смешком. — Вот видишь, тебя зачислили. За то, что ты уцелел в Межибожском дворце. Ты прошел дворец и должен теперь мне помочь… Что стоишь? Видишь, я застрял… в этой мерзости. Помоги!

— Поздравляю вас, государь! — раздался неожиданно бодрый и как бы даже повелительный голос — понуждающий к радости. Громогласная радость исходила из самых глубин дворца… из темноты меж колоннами выступил твердым шагом, с блистательным взором Рукосил.

То есть Рукосил-Лжевидохин, старый оборотень, по-прежнему пресмыкался среди опрокинутых подушек, а тот надменный, в сознании собственного могущества, ума и великолепия вельможа, конюший великого князя Любомира стоял рядом с пигаликом, усмехаясь из-под ухоженных, шелковых усов. Густые кудри его падали на плоский кружевной воротник, подпиравший под самую бороду — крошечную острую бородку, без которой и невозможно было представить себе Рукосила.

— Поздравляю, государь! — повторил он, сердечно обращаясь к самому себе, — то есть к Лжевидохину. — Блестящий замысел, мужественно и твердо исполненный! Но главное впереди — остерегайся. Пока что ты совершил одну ошибку. Только одну, хотя и крупную. Этот пигалик все ж таки оборотень, как ты и предполагал, это Золотинка. Она здесь, чтобы погубить тебя.

Но Лжевидохин смотрел на Рукосила не без подозрительности, льстивые заходы, поздравления и предостережения пришлого красавца его настораживали.

— Если пигалик — оборотень, то почему не обращается в Золотинку?

— А ты почему не обращаешься? — язвительно откликнулся Рукосил.

— Ты мне не тыкай! — как-то осторожно, словно на пробу, обиделся Лжевидохин, который все не мог найти верного тона и сообразить, что значит этот соблазн в облике Рукосила.

— Самому себе чтоб не тыкать? — откровенно ухмыльнулся Рукосил. — Ну это уж слишком, слишком, старина. Даже для меня, хотя, кажется, я никогда не страдал самоуничижением. Я, собственно, ведь только призрак…

При этих словах пигалик повел рукой — через Рукосилово плечо насквозь. Призрак покладисто улыбнулся, как бы извиняя малышу простительное, детское недоверие.

— Призрак, — повторил он, обращаясь уже к Лжевидохину. — И не душа даже, существование которой, кстати сказать, весьма сомнительно, а чистая эманация разума, твой гений, твое знание и могущество, твое величие в чистом виде. Я порождение заколдованного дворца.

— А я кто? — плаксиво прошамкал Лжевидохин. Колющая боль в истыканных занозами ладонях донимала его. К тому же немощный старик всего несколько часов назад лишился пальца — нешуточная рана в таком возрасте: повязка и сейчас кровоточила. Похожее на злобу возбуждение, страх и надежда — самые сильные чувства — поддерживали оборотня кое-как в его полуобморочном состоянии, но соображал он, верно, с трудом.

Рукосил поморщился, огорченный собственной дряхлостью, тем, как сильно он опустился, обратившись в гнилого малодушного старика.

— Ты правильно поступил, — повторил он довольно сухо, без снисхождения к слабости. Он торопился изложить Лжевидохину все самое важное, что считал нужным для самосохранения. — Ты не упускаешь единственную возможность ожить и стать на ноги. И не упустишь, если будешь осторожен и внимателен. Прежде всего имей в виду, что Золотинка в этом дворце как дома. Или почти как дома. Во всяком случае, пол под ней не провалится, скорее всего нет. То, что называют блуждающими дворцами, — это порождение Золотинкиного хотенчика.

— Вот как? — прошамкал Лжевидохин, нащупывая неловкими пальцами крупную колючку в щеке.

— Вспомни, что было в Каменце два года назад. Она посадила Паракон на хотенчика и бросила его на волю, опасаясь, что перстень вернется тебе в руки. Девчонка, надо думать, полагала, что хотенчик полетит к Юлию, но просчиталась. Мощное влияние Паракона исказило намерения хотенчика, а скоро деревяшка и вовсе потерялась, потому что ты обратил Золотинку в камень. Ну, это-то ты, наверное, помнишь.

Странным образом в поучениях Рукосила скользнула издевательская нотка. Но отупелый от слабости Лжевидохин не замечал оттенков, он только кивал, напрягаясь постичь главное. Жадно внимала призраку Золотинка.

— Хотенчик потерял хозяина, но хозяин все ж таки был, хотя и обращенный в камень. Беспризорный хотенчик, подгоняемый только взбалмошными побуждениями Паракона, который нес отпечаток и твоей, и Золотинкиной души, блуждал над страной и набирался хорошего и дурного. Целые дни, недели, месяцы мотался хотенчик по стране, без разбора поглощая витающие повсюду желания и страсти. Усваивая пороки, но и — вопреки порокам, вопреки всему подлому, мелкому — постигая вековое стремление к счастью и справедливости, к высшему человеческому согласию, к преображению через высшую правду… Вот что чуял хотенчик в ознобе повседневных страстей. Он купался в желаниях, хмелел чужими чувствами и, наверное, — порочный святой и блаженный воитель, сладострастный стоик — стал совсем невменяем, когда попался в зубы змею.

Пролетая над облаками, змей учуял нечто особенно пряное: жгучий, ошеломительный запах страсти и чувства. То парили в просторе мечтания целого народа. Змей слизнул деревяшку на лету. Может статься, несчастья бы не произошло, если бы хотенчик держался земли и не воспарил к облакам. Но кто бы удержался, впитав в себя вековые стремления миллионов людей?! Змей слопал их, извиваясь от сладострастного наслаждения. Ничего более вкусного не попадалось ему на зуб за семь тысяч лет жизни…

— Короче! — не сдержался Лжевидохин.

— Короче, дворцы явились уродливым порождением человеческих чаяний и змеевых вожделений. Это потомство змея и хотенчика. Вековые человеческие чаяния, мечты о грядущем скрестились с вожделениями змея, который представляет собой воплощение прошлого, замшелый осколок пережившего самое себя времени. Отсюда двойственная, противоречивая природа блуждающих дворцов, эта непостижимая смесь возвышенных велений и плотоядных судорог. Мертвая рука, что строит величественные видения. И надо отметить, что дворцы связаны пуповиной…


— Еще короче! Ближе к делу! — простонал Лжевидохин. — Когда я стану самим собой? Нет сил. Скорее.

— Сейчас-сейчас! — всполошился Рукосил, который, понятно, не мог долго противиться самому себе. — Сейчас мы это устроим, мигом! Я только хотел предупредить, объяснить самое важное, прежде чем ты сделаешь первые шаги по дворцу.

— Этот слушает, — прохрипел Лжевидохин, указывая на навострившего уши пигалика.

— Ну… От нее не спрячешься, — торопился Рукосил. — Что я хочу внушить, запомни крепко: ты погибнешь, как только подставишь Золотинке подножку. Во дворце все эти наши хитрости и боевые приемы называются подлостью. Уясни это хорошенько, это важное уточнение! Недобрый умысел в себе самом уже несет возмездие. Посмотри, как скромно стоит и слушает воспитанный пигалик. Он знает, как нужно себя вести.

— Дураку понятно, — в неодолимой старческой раздражительности прохрипел Лжевидохин.

— Нет, ты не понял. Я говорю о мыслях, нужно мысли держать в узде — вот где загвоздка!

— Ладно уж, как-нибудь… Помоги… я сдохну…

Он протянул руку, будто надеялся на поддержку призрака, но не встретил сочувствия. Оставив без внимания примечательные попытки Лжевидохина опереться на пустоту, призрак настороженно оглянулся. Обернулась и Золотинка — и увидела самое себя. Свой собственный призрак, который, припозднившись, бежал на помощь.

Теперь уж Рукосил не ждал ни мгновения, он кинулся на кряхтевшего беспомощно старика, столкнувшись и слившись с ним в падении, потом кувырком перекатился через колючки, совершенно невредимый, — а на ложе остался еще один Рукосил. Этот вскочил после известного замешательства, вызванного необыкновенной легкостью в теле.

Два Рукосила заметно разнились между собой. Призрак был моложе, иначе одет. Тот, что поднялся с пола, оказался старше своего двойника лет на десять-пятнадцать: не первой молодости мужчина с помятым лицом, синеватыми мешками под глазами и проседью в поредевших кудрях.

Удивляться не приходилось: действительный Рукосил, скрытый последние два года под обликом Лжевидохина, продолжал своим чередом стареть. И старел он, как это водится с оборотнями, быстрее людей, которые не носят личины. За два года Рукосил сдал лет на пятнадцать, если не на все двадцать, причиной чему было, впрочем, не одно только оборотничество как таковое, но и все то тяжкое, изнурительное для сердца и гнусное для души, что пережил за эти годы Лжевидохин.

Точно так же юная Золотинка, что спешила на помощь пигалику, девушка-призрак в простеньком, выцветшем платьице и босиком, как ходят моряки на палубе судна, была лишь воспоминанием. Можно было предвидеть, что и Золотинка изрядно изменилась в чужом обличье.

Когда призрак проскочил пигалика насквозь, на мгновение с ним слившись, когда пигалик обернулся в прекрасную златовласую девушку в темно-синем наряде, то она — Золотинка! — охнула, уронив левую руку, тяжелую, как свинец… Как золото.

Левая рука ее от кончиков пальцев и до запястья обратилась в чистое золото и онемела. Можно было поднять руку, но нельзя было пошевелить пальцами. И волосы, разумеется, сплошь озолотились. И хотя примерно этого Золотинка и ожидала, стояла она в горестном изумлении…

— Да, подруга! — присвистнул поседевший Рукосил, который тотчас заметил признаки озолочения.

Больше он ничего не успел сказать. Рукосил-призрак кинулся на двойника и зажал ему рот. Показал, что зажал рот, потому что призрак, разумеется, оставался бесплотен.

— Ни слова! — вскричал младший Рукосил. — Ни слова злорадства! Ни одного злорадного чувства!

Только теперь, кажется, Рукосил по-настоящему понял всю трудность положения и побледнел. Он сделал судорожное движение горлом, будто пытаясь проглотить непотребную мысль.

— Как мне отсюда выбраться? — спросил он некоторое время спустя, переведя ДУХ.

— Пойдем! — несколько замявшись, сказал младший и подмигнул, показывая, что остальное объяснит по дороге.

— Вы думаете, я от вас отстану? — звонко рассмеялась младшая Золотинка и ступила так близко, что поседевший Рукосил неловко проткнул ей грудь. На что девушка-призрак, по видимости, не обиделась, но Рукосил посчитал необходимым изысканно и с видимым огорчением извиниться — он уж начинал перестраиваться.

— Да, бесполезно! Не укроешься! — должен был прийти к заключению и Рукосил-призрак. Потом он улыбнулся подруге по призрачной доле самой широкой и ослепительной улыбкой. — От вас ничего не скроешь, юная моя победительница!

— Ну, мне ли тягаться мудростью с величайшим чародеем нашего времени! — учтиво возразила Золотинка-призрак. — Едва ли я смогла бы растолковать так ясно и убедительно происхождение блуждающих дворцов!

— Я дольше прожил, — возразил младший Рукосил. — И соответственно больше постарел. Вот и все.

Эти двое были так переполнены доброжелательством, что, казалось, вот-вот лопнут. С призраками чего не бывает!

Однако старшему Рукосилу, так же как старшей Золотинке, эта галантная пикировка стала уже надоедать.

— Как мне отсюда выйти? И что потом? Как уберечься? — резко напомнил молодому двойнику постаревший Рукосил.

— Нужно узнать имя змея, — улыбнулся призрак.

— Ну да… — сообразил Рукосил. — Смок — это имя для непосвященных, для чужих. Но ты-то настоящее имя знаешь?

— Ничего подобного! Откуда? — возразил призрак. — Я — это ты. Я не знаю ничего сверх того, что доступно твоему воображению, знанию и уму.

— Но я-то где узнаю тогда? — возмутился Рукосил.

— Имя здесь, во дворце, — сверкнула белозубой улыбкой Золотинка-призрак, обращаясь к своему повзрослевшему двойнику. — Думаю, за той дверью, перед которой ты в прошлый раз остановилась. Во дворце под Межибожем.

— Это нечестно! — укоризненно воскликнул Рукосил-призрак. — Я не знаю той двери!

— Дверь и дверь! — своевольно пожало плечами милое видение. — Как я ее опишу? Надо видеть. И вот что, конюший, дайте мне руку! — она повернулась к призраку Рукосила с очевидным намерением увести его прочь.

— Охотно! — тотчас же откликнулся призрачный кавалер, который, конечно же, не мог отказать даме в просьбе.

— Но где искать? — крикнул Рукосил вослед умопомрачительной парочке, которая чинно удалялась в небытие.

— Я думаю, в сундуке, — обернулся напоследок кавалер. — Все самое ценное хранится обычно в сундуках.

— Послушай, — крикнула Золотинка, — в Параконе были четыре жемчужины, что с ними?

— А истукан, что Порывай? Он разве змея не одолеет? — надсадно кричал Рукосил.

— Не одолеет… не одолеет… — отозвалось эхом, и было неясно, кто это сказал и сказал ли вообще.

Прошло время, прежде чем раздосадованный Рукосил опомнился и взглянул на прекрасную девушку-калеку с золотой рукой, что стояла рядом, терпеливо ожидая внимания.

— Но почему конюший? — спросил он вдруг. — Почему она назвала его конюшим?

— А большего ты не заслужил. Выше конюшего так и не вырос, — сказала Золотинка, наклонив голову к плечу. Чудесные карие глаза ее оставались печальны, и только губы дрогнули… призрачной, неуловимой улыбкой.

Рукосил не ответил резкостью. Недоброе чувство не отразилось в его лице и не испортило утонченной мужественной красоты. Он сказал учтиво, совершенно владея собой:

— Позвольте предложить вам руку!

Мгновение Золотинка колебалась.

— Охотно!

— Что у вас с пальцами? — участливо спросил кавалер, когда они пошли мерным прогулочным шагом. — Не болит?

— О, нет, нисколько, благодарю вас! — ответила она с деланной улыбкой. — Только чувствую, на руке гиря. Знаете, махнешь этой чушкой и что-нибудь тут нечаянно развалишь.

— Попробуйте! — предложил озорной кавалер.

И Золотинка походя огрела золотой пястью колонну. Грохот, полетела каменная сечка, так что оба зажмурились. А в колонне осталась выбоинка.

— Не отшибли пальцы? — обеспокоился кавалер.

— Да, ощущения непривычные, — призналась Золотинка.

— Под горячую руку вам лучше не попадаться! — засмеялся Рукосил уже совсем искренне.

— Ну уж… — смутилась девушка. — Небольшая это радость — чувствовать себя дуболомом.

— Что ты говоришь! — горячо воскликнул Рукосил. Он перехватил другую ее руку, с живыми, гибкими пальцами, не давая им убежать и спрятаться. — Золотинка! — молвил он звучным вибрирующим голосом и с юношеским проворством опустился на колени. — Клянусь, я никого никогда не любил! И если кого любил, то тебя!

Надо думать, он остался бы безупречно правдив, если бы ограничился этим ловко скроенным признанием. Но Рукосил на нем не остановился, почувствовав влечение к златовласой красавице с чудесными карими глазами и слабой, никогда как будто бы не исчезающей улыбкой ее по-кукольному ярких и больших губ. Темно-синее платье со шнуровкой на груди рисовало тонкий и стройный стан… — Золотинка! — воскликнул он с дрожью. — Любимая! Любимая моя и единственная!

— А вот это лишнее, — сказала девушка холодно. — Не надо разбойничать словами!

Девушка не отнимала руки, которую он считал приличным удерживать, но не выказывала ни малейшего поощрения.

— Прости! — прошептал он, потупившись. — Прости… я мог бы тебя полюбить… Я был так близко… И на тебе я споткнулся… а с этим так трудно примириться.

— Прости и ты, — просто сказала она. — Ты, видно, не знал, что Юлий жив и на свободе. А ты не выйдешь из дворца. Ни ты не выйдешь, ни я. Прости.

— Юлий жив? — настороженно переспросил Рукосил, и Золотинка, чутко вслушиваясь, не уловила неправды. Если слованский государь не знал, что Юлий мертв, то, значит, жив. Сердце ее радостно вздрогнуло. А Рукосилу потребовалось усилие, чтобы сказать два коротеньких слова:

— Я рад.

Она отняла свою руку: нельзя было произносить горькое и дорогое слово «Юлий», когда ладонь ее оставалась в чужой руке. И сказала:

— Да был ли Юлий вообще? Что говорить… это уж ничего не меняет. Отсюда вдвоем мы не выйдем. Прости.

Рукосил не откликнулся и не вставал с колен в тяжком раздумье. А когда поднялся, лицо его было бледно, а искусанные губы пылали. Некоторое время он оглядывался, словно не мог уразуметь, где очутился и на кой ляд эти мраморные изваяния, зачем эти резные каменные карнизы, эта лестница в ущелье розовых стен, которая поднималась неукоснительно вверх и вверх к свету?

Темные чувства мутили душу, дыхание его стеснилось, а взор ускользнул, скрывая нечто… Раскатистый, под землей прокатившийся гул, ропот тяжко пошевелившейся земли заставил Рукосила опомниться. Откуда-то сверху, с затерянного на головокружительной высоте потолка посыпался каменный мусор и куски лепных украшений. Рукосил поднялся с колен и окинул пронзительным взглядом девушку. В лице ее не было страха, а лишь томительное, в сузившихся глазах ожидание.

Верно, то было последнее искушение и последняя слабость Рукосила — ему достаточно было намека.

— Пойдемте, принцесса! — молвил он в совершеннейшем самообладании, принимая спутницу под руку. — Вы поможете мне искать сундук?

— Пожалуй, да, — вздохнула Золотинка, безрадостно кивая сама себе. — Я думаю, его и искать особенно не придется.

— А что, принцесса, как получилось, что вы на свободе и гуляете по Словании? — мягко спросил Рукосил, когда они ступили на длинный пологий подъем. — Я достаточно осведомлен обо всем, что происходит в Республике. Пигалики осудили вас всенародным голосованием, на смертную казнь по статье «Невежество с особо тяжкими последствиями». Насколько я знаю, ни один человек еще не ускользнул из цепких лап пигаликов, если попался.

— Значит, я первая, — усмехнулась Золотинка. И в ответ на недоверчивый взгляд спутника добавила: — Они сами устроили мне побег. В большой тайне, но при всенародном сочувствии, я полагаю.

Цепкому уму Рукосила понадобилось несколько мгновений, чтобы оценить сообщение. Он присвистнул.

— А знаешь, эта дура Зимка Чепчугова тотчас тебя раскусила. Распознала тебя в обличье пигалика еще в корчме Шеробора. Натурально, я отнес это на счет воспаленного воображения взбалмошной, бестолковой бабенки. Видно, уж точно, кого бог хочет наказать, то первым делом отнимает разум! Дурак дураком. Старый дурак.

— Не убивайтесь, Рукосил, — грустно сказала Золотинка. — Удивительно ведь не то, что вам придется рухнуть, забравшись так высоко, а то, что вы вообще туда забрались.

— На вершину я еще не забрался!

— И слава богу!

Он промолчал, и это было достаточно суровое возражение по обстоятельствам их мирной беседы.

— И не зовите меня принцессой, — сказала она, чтобы переменить разговор. — Я когда-то легко купилась на принцессу.

— Но… — хмыкнул Рукосил, — эта выдумка доставила вам немало приятных часов. И вам, и мне. Знаете, пожалуй, это была одна из самых, я бы сказал, добродушных подлостей, которые я когда-либо в жизни сделал.

— А было письмо? Хоть какое-нибудь? — спросила вдруг Золотинка тихо, как если бы что-то не до конца еще для себя разрешила.

— Бог с вами, милая! — веселился Рукосил. — Сундук был. Но письма не было. Честью клянусь, не было.

— Жаль. Хотелось знать… — коротко обронила Золотинка, не поднимая глаз. И переменилась: — А что с Поплевой? Он в Колобжеге, мне говорили? — она глянула вверх, прикидывая, сколько осталось лестницы для мирного разговора.

— В Колобжеге Поплева, дома. Занимается незаконным волхвованием, лечит людей. Жив и здоров, я его не тронул. Все ж таки тесть — через Зимку Чепчугову, можно сказать, породнились! В Колобжеге тебя осуждают — не пригрела названого отца.

— А первый раз, осенью шестьдесят восьмого года, как он попался? Когда провожал Миху Луня?

— Это просто. У Михи началось западение. Он попался прямо на заставе, а Поплеву загребли заодно. Между нами, Миха был неважный волшебник, так, трудолюбивая посредственность.

— Где он сейчас?

— А ты держала его в своих руках.

— Жемчужины?

— Разумеется. Одна из них был Миха. Другая — Анюта. И еще кое-кто. Хорошее собрание редкостных душ.

— Господи боже мой! — прошептала Золотинка. — Пигалики нашли только две штуки. В Каменецких развалинах. Они нашли там Поплеву. А значит, эти четыре, что в Параконе…

— Они там и остались, — подтвердил Рукосил. — Но совершенно дохлые. Дохлые жемчужины в дохлом Параконе. По правде говоря, я скормил их змею вместе с камнем.

Чародей замялся перед необходимостью посвятить спутницу в мало приглядные подробности принесения в жертву Зимки и собственного пальца, но преодолел себя, полагая, что смерть своей соперницы в зубах змея Золотинка как-нибудь уж переживет.

— Если все вышло как задумано, — говорил Рукосил, заглядывая в лицо девушки, чтобы уловить, как принимает она эту ненужную, может быть, откровенность, — то Паракон уже в утробе змея. А медный истукан схватился с ним не на жизнь, а на смерть. Ты видишь, я ничего не скрываю. Я чист. Я открываю карты. Чтобы мы поняли друг друга. Если схватка уж началась… все может обрушиться в любое мгновение. И тогда некому будет искать имя змея.

Рукосил был бережен, осторожен и ласков. Он выказывал признаки правдивости и, как бы это точнее выразиться… признаки терпеливого раскаяния. Как виноватый любовник, который волею обстоятельств возвратился к обиженной и покинутой красавице.

— Разве нельзя устроить все к общему удовольствию? — говорил Рукосил. — Мы не верим другим, но еще больше не верим себе — от этого все недоразумения, все ссоры и войны. Поверить себе, поверить в будущее, поверить в счастье. И как могло бы все чудно устроиться! Зимку, увы, не воскресишь… Мне жаль эту девочку, в ней… в ней что-то было. Искренность, наверное. Но Юлий жив, и это огромное облегчение для меня.

Золотинка только шмыгала носом, временами отворачиваясь, чтобы утереться золотой культей, потому что здоровой ее рукой владел спутник. Она часто и шумно вздыхала. Собственное волнение, неровное дыхание Золотинки подсказывали Рукосилу, что он на верном пути. Он остановился, придержав девушку.

— Хочешь, — сказал он вдруг в порыве вдохновенного великодушия, — возьми Сорокон. — И полез за ворот. Ищущие пальцы неловко теребили мелкие пуговицы на желтом атласе. Чародей потянул упрятанную под кафтаном плоскую золотую цепь. — Вот Сорокон! — повторил в лихорадке, извлекая изумруд. — Что я могу еще отдать? Чем доказать свое преображение? Дай мне надежду возродиться!

Было ничтожное, но уловимое движение, которое показало Золотинке, что Рукосил не расстался с камнем в мыслях, хотя, насилуя себя, протягивал неверной рукой сокровище. А она, мысленно уцепившись за камень, стояла в бессильном столбняке, уронив руки.

— Бери Сорокон сейчас! Даром! — горячечно повторял Рукосил. — Не знаю, хороша ли плата за милосердие, не мало ли предлагаю за капельку доброты и снисхождения. Но что я могу еще отдать? У меня есть волшебство, власть и жизнь. И я прошу жизнь в обмен на волшебство и власть.

Золотинка стояла молча, неестественно выпрямившись и опустив руки.

— Я не торгуюсь, — наступал Рукосил. — Я чист. И если… — тут он запнулся, чтобы обойти стороной опасную мысль. Но Золотинка ее учуяла.

— …И если придется начать все сначала, что ж, начну все то же сначала, но без волшебства и власти… — тихо промолвила она. — Нет, Рукосил, я не возьму Сорокон.

— Ты отказываешь в милосердии?! — спросил Рукосил с вызовом, почти с угрозой. Неправильная интонация происходила, по видимости, от чрезмерного возбуждения и нетерпеливых надежд. — Отвергаешь милосердие к побежденному?!.. Милость к падшим — закон высшего блага. Это честь витязя. Достоинство благородного человека.

— Ну, значит, я не витязь, — криво, через силу усмехнулась Золотинка, отступая на шажок. — И не принцесса.

Сердце ее больно билось — насилие над собой тоже чего-то стоит.

И Рукосил, совсем было онемевший в противоречии сильных чувств, чуть-чуть только подвинувшись, отер девушке мокрую щеку. Она хмыкнула.

— Спасибо. Не надо. Я не заслужила этого. Я все равно тебя из дворца не выпущу.

— Это в твоих силах? — осторожно спросил Рукосил. И сам себе ответил: — Да, ты причастна к чарам блуждающего дворца. Через хотенчика. Могучая связка.

Потом он закинул цепь на шею и сипло вздохнул.

— Да, кстати, — произнес он, делая усилие, чтобы примириться с разочарованием. А может быть, и для того, чтобы скрыть радость, — Сорокон все ж таки возвратился, он чувствовал его на груди. — Что там было со Спиком? Если начистоту.

— Спик — это кто? — вздохнула Золотинка.

Отворачиваясь от Рукосила, она оглядывалась назад. Подножие лестницы терялось для взгляда — ступени сливались в сплошную рябь и уходили в сумрачный туман, но и в другую сторону, вверх, оставался порядочный путь.

— Спик? — переспросил Рукосил, когда они снова начали подниматься. — Это малоизвестный соратник Милицы. Он исчез после смерти колдуньи, и, честно говоря, никто его особенно не искал. Может статься, именно по этой причине он и явился ко мне с дарами.

— А, это кот! — слабо махнула рукой Золотинка.

— Кот, кот! — подтвердил Рукосил, давая выход подавленному, запрятанному в глубине души раздражению. — Кот, насколько негодяй этого заслуживает.

Нужно ли было понимать последнее замечание так, что Рукосил полагал за честь принадлежность к котовому племени и не прочь был бы отказать Спику в этом преимуществе, нужно ли было искать иные причины для откровенно выказавшего себя недовольства, считал ли Рукосил, к примеру, что кое-кто в ответе за дурной нрав и непредсказуемые выходки опозорившего самое племя котов Спика, — так или иначе Золотинка почувствовала себя виноватой. Она принялась оправдываться, заверяя спутника, что уж что-что, а дурное происшествие в Попелянах не должно омрачать их и без того скверные отношения.

Они замолчали, продолжая подъем. Рукосил хмурился и глядел под ноги, изредка пытая девушку скользящим взглядом. Щека его подергивалась, и кончик уса задиристо взлетал вверх, чтобы своим чередом поникнуть. Неведомые махинации бродили в голове чародея.

На последних ступенях, отдуваясь, спутники поднялись на двойную галерею, которая разворачивалась в обширные сени. Красная ковровая дорожка упиралась в украшенный изваяниями беломраморный портал и двустворчатые двери.

— Нам сюда? — спросил кавалер больше для того, чтобы нарушить молчание.

— Сюда, — пожала плечами Золотинка. — Если сумеем войти.

Тяжелая резная дверь поддалась даже без скрипа, Рукосил шагнул в неведомое первым и застыл перед открывшемся взгляду изображением.


Это была хорошо знакомая Золотинке по Межибожскому дворцу выставка: ломаный коридор, в котором висели по красным стенам, теряясь над головой, картины.

Та, что открылась чародею, повергнув его в столбняк, изображала недавнее событие: «Рукосил предлагает Золотинке волшебный камень Сорокон».

— Что это? — сдержанно спросил он, обводя рукой живописную выставку. — Куда теперь?

Золотинка объяснила, и он с двух слов понял:

— Значит, сюда, — показал он. — Развитие идет налево.

В самом деле, за ближайшим изломом красного ущелья обнаружился конец. Тупик, замкнутый той же самой, знакомой по Межибожу дверью. И Золотинке не нужно было дергать ручку, чтобы понять, как обстоят дела: у самого тупика по правому руку, опередив события, висел известный Золотинке в другом исполнении сюжет: «Золотинка и Рукосил перед закрытой дверью».

Так оно и вышло: поспешив вперед, Рукосил дернул ручку и оглянулся — теперь они точно повторили свое собственное изображение на картине.

Последующая возня не подвинула дело — добрую долю часа тыкались, мыкались два волшебника поочередно, прикладывались к скважине, угадывая за дверью могильный холод, — и напрасно.

Рукосил отер пот и остановился, придерживая возле замочной скважины Сорокон.

— А с того конца что? С того конца коридора? — спросил он вдруг.

Она припомнила: коридор начинался картиной «Первые воспоминания». Но что там еще дальше, за изломом вправо она не могла сказать, потому что в ту сторону не ходила.

— Вот что, принцесса, — сказал Рукосил в строгом раздумье, когда Золотинка растолковала, что получилось в прошлый раз. — Простите, я говорю принцесса, потому что обратное не доказано. В ту сторону, в начало… вы увидите за поворотом мать. Жизнь не начинается с первых воспоминаний. Она начинается с рождения.

Золотинка тронула лоб.

— Иди, — снисходительно усмехнулся Рукосил. — А я даю слово, что отсюда не уйду. Здесь ты меня найдешь, если мы уцелеем.

— Идемте вместе, — возразила Золотинка в мучительном колебании.

Но он только покачал головой и усмехнулся.

— Боишься, что не успеешь меня прихлопнуть?.. Беги. Беги и возвращайся. Нам уж не разминуться.

Золотинка вспыхнула. Мгновение она еще стояла, словно подыскивая возражения, потом медленно пошла — до поворота. Оглянувшись, увидела она Рукосила в задумчивости перед закрытым ходом, сделала еще несколько шагов и тогда побежала, неловко отмахивая мертвой рукой. Она уж тогда понимала, что не то делает, и, поглядывая на картины, прикидывая, как медленно-медленно отступает назад изломами красного ущелья летопись жизни, пыталась сообразить, сколько еще бежать. Получалось, долго. Не сказать сколько, но час или два к месту было бы упомянуть. Час!

Слишком долго, слишком долго — стучало в висках, и Золотинка остановилась, терзаясь нерешительностью. Она сделала шаг назад и разве не замычала в противоречии побуждений, снова остановилась, даром теряя время. Пошла было вперед и опять остановилась. Потом — ринулась назад как угорелая.

Тяжелая двойная дверь на месте — а Рукосил исчез.

«Вошел!» — ахнула Золотинка и заметила, что прясло коридора от поворота до тупика удлинилось на две картины, одна напротив другой у входа.

Справа значилось: «Полдень. Рукосил входит». Картина изображала, как он растворил дверь навстречу бьющему в лицо солнцу. На левой стене значилось: «Рукосил вошел. Перед ним сундук с „Последним откровением“ Ощеры Ваги».

Здесь, на полотне, был огромный круглый зал, тоже увешанный картинами. Посреди покоя, прямо из пустоты, как показалось с первого взгляда, свисала цепь, и на ней сундук.

— Кончено! — прошептала Золотинка в ужасе.

Снова она припала к двери, заколотилась, ударила золотой культей.

— Рукосил! Открой! — вскричала она.

— Простите, принцесса! — раздался соболезнующий голос за преградой. — Я очень сожалею. Но поздно, ничего нельзя переменить. Дверь открылась и закрылась сама собой. Поверьте, я очень сожалею.

Бросившись на колени, Золотинка увидела сквозь скважину свет, дальний конец огромного залитого светом помещения и — диво! — разобрала сундук, который представлялся на расстоянии довольно маленьким. Скважина заскрежетала, что-то вдвинулось — ключ. И все. Больше нельзя было видеть.


Рукосил и сам не понял, как вошел. Перебрав известные ему заклятия и чары, — они не действовали во дворце — он тупо подергивал дверь. Дернул в очередной раз — и отворился обширный, как городская площадь, в резком противоречии солнца и тени покой. Такой большой, что вдоль замкнутой круглой стены можно было бы устраивать конные ристалища.

Сундук. Сверкающий серебром сундук свисал на подвешенной прямо в небо цепи.

Невольная слабость в ногах заставила Рукосила остановиться, переступив порог. Он испытывал ощущение, знакомое по кошмарным снам: когда спасение близко, последнее движение отделяет от заветного предела — а на ногах гири и тело как ватное. Ничто не мешает спасению, кроме страха, препятствия чисто мнимого, бесплотного и неодолимого.

Нужно было встряхнуться, чтобы напомнить себе: это явь. Я — Рукосил! Я прорвал жестокие путы обстоятельств, сбросил гнилую оболочку чуждой мне плоти. Я молод, умен, дерзок… удачлив. Дверь отворилась передо мной. Вот спасение и победа — только руку протянуть. Чародей судорожно вздохнул и пошевелил пальцами, возвращая себе ощущение послушно бегущей по жилам жизни.

Слепило солнце, ибо в потолке зияла плавно очерченная дыра. Не сразу Рукосил понял, что это хрустальный, совершенно прозрачный покров. Примерно из середины его падала цепь, а на ней — подвешенный на коромысло сундук. Различались и замок, и дужка. На замок указывали и густо рассыпанные по всему полу ключи.

Устройство подвески и тяжеленные стати сундука открылись уже вблизи. Еще шаг, и Рукосил, напряженно щурясь, прочитал вделанную в крышку надпись: «Последнее откровение Ощеры Ваги». Светоч премудрости и кладезь знаний, высшее достижение разума! Последние откровения, то ли безвозвратно утерянные, то ли никогда не существовавшие, они были здесь вопреки… вопреки очевидности. Очевидностью же было то, что «Последние откровения» никогда не существовали.

Рукосил бросился к сундуку и принялся его насиловать, тыкать ключи в скважину, сгребая их с полу, без счета роняя и разбрасывая. С искаженным от волнения лицом, откидывая с глаз волосы, он хватал ключи, подгребал их ногой, и закидывал не подошедшие на плоскую крышку сундука. Но сомнения точили душу тоскливым страхом. Отгоняя все, что мешало надеяться и верить, Рукосил знал, однако, что за страхом правда.

Наконец, пришлось остановиться, чтобы сообразить. Прикинув, сколько ключей валяется на квадратной сажени пола, Рукосил высчитал с известным приближением общую площадь круглого покоя и получил, после несложных умножений, результат: самое малое четыре миллиона ключей.

Судьба давала счастливчику четыре миллиона возможностей. Рукосил отер лоб и удивился влажной, мокрой от пота ладони. Он поглядел вверх — сквозь хрустальный потолок жарило солнце. Светило стояло высоко.

— Должно быть, полдень, — сказал он вслух, испытывая потребность услышать человеческий голос.

Короткая тень от цепи указывала на вход, чуть-чуть только сдвинувшись вправо, и Рукосил вспомнил, что не запер за собой дверь. Он сорвался бежать, чтобы исправить оплошность, когда услышал приглушенные вопли Золотинки. Она не могла войти.

И нужно было чрезвычайное усилие воли, чтобы сдержать неукротимо рвущееся злорадство. Потребовалось необыкновенное искусство самообмана и самообладания, чтобы подумать об оставшейся за дверью сопернице с сочувствием. Или с некоторым подобием сочувствия, которое можно было бы предъявить Тому, Кто Ведет Учет Душевным Побуждениям Прорвавшихся к Сундуку Избранных.

И нужно было обладать прямо-таки змеиной ловкостью, необыкновенной душевной изворотливостью, чтобы заткнуть скважину ключом, окончательно отгородившись таким образом от соперницы, и сохранить при этом девственную чистоту помыслов.

Рукосил сделал это, с опаской глянул на потолок и пробормотал для здешнего Судии:

— Обстоятельства сильнее меня. Я вынужден поступить так. Видит бог, я ничем не могу облегчить страдания оставшейся за дверью несчастной.

С этими словами Рукосил снял кафтан, маленьким острым ножичком распорол подкладки в плечах и достал серую слежавшуюся вату. Потом он тщательно заделал оба уха, забил их так плотно, что крики, мольба и угрозы, отчаянные удары в дверь стали доходить до слуха как замирающая у ног волна, теплая и ласковая. Рукосил огляделся просветленным, благочестивым взглядом и пошел вдоль стены, чтобы осмотреть развешанные через равные промежутки картины.


Отбив руки и сорвав голос, Золотинка скользнула на пол и села, прислонившись спиной к двери. Утешения не было.

Что делал Рукосил, оставалось только догадываться, но, надо думать, не зевал. В солнечной палате происходило нечто такое, что имело смысл, значение и будущее, что должно было определить судьбы Словании, многих близких людей и самой Золотинки. А здесь, с этой стороны преграды, все замерло и остановилось, обесценившись. Душевное оцепенение Золотинки было столь полным, что она просидела на месте два или три часа, не отдавая себе отчета в течении времени. Кажется, она ни разу не пересела, два часа прошло, а она как прикорнула спиной к двери, так и застыла.

Потом поднялась, как обреченный узник: она понимала, что ничего не достигнет, чего бы сейчас ни придумала. Удивительно, что дворец не выказывал беспокойства. Это можно было объяснить разве тем, что Рукосил верно рассчитал, запустив сюда несколько десятков известных своими достоинствами и бескорыстием людей. Сорок праведников держали на плаву одного злодея.

А Золотинка проиграла в тот самый миг, когда поверила, что главное уже свершилось. Расслабилась и расхвасталась, воображая себя вершительницей судеб.

Скорее по обязанности, вспомнив о необходимости довершить начатое, она сделала несколько шагов к повороту, который вел к началу ее жизни. И остановилась, когда мелькнула мысль: схожу туда — вернусь обратно.

Обратно… Вдруг Золотинка сообразила, что возвратившись, увидит продолжение выставки! Коридор удлинится и появятся новые картины! Выставка давно не напомнила о себе ни одним новым приобретением… это потому, что она торчала под дверью, мешая дворцу проявить себя. Верно, волшебный живописец только и ждал, чтобы Золотинка куда-нибудь убралась. Хоть ненадолго. Поразительно, сколько успела она натворить глупостей!


Она завернула за угол и таилась, сколько хватило терпения. Когда вернулась, коридор удлинился настолько, что заложил колено, и там, где прежде была дверь, явился поворот влево. С бьющимся сердцем бросилась Золотинка бежать, но миновала еще два колена-прясла, прежде чем увидела дверь. Десятки новых картин по стенам живописали занятия Рукосила внутри Солнечной палаты! И лишь две или три задержались на несчастьях Золотинки.

Теперь она получила возможность как бы выглядывать из-за плеча соперника, прослеживая его путь, сомнения и догадки. Начав осмотр, она узнала обескураживающие подсчеты Рукосила: четыре миллиона ключей — не меньше… Соответствующие пояснения к картинам изобличали чувства и помыслы Рукосила: потрясение его, когда обнаружилось, что «Откровение» существует; надежду открыть имя змея; страшное разочарование как итог простейших арифметических действий.

Заткнув уши, чтобы не поддаваться соблазнам малодушия, ничего не знать и не помнить, кроме цели, Рукосил должен был сдерживать лихорадочную потребность хватать ключи, совать их дрожащей от нетерпения рукой в скважину и отбрасывать, болезненная надежда на случай застилала разум. Вдруг осенила его догадка, что тот единственный ключ, который откроет сундук, намеренно упрятан где-нибудь на окраине обширной круглой палаты и если начать перебор ключей с дальних концов помещения, угадать некий тайный порядок в хаосе рассеянных по полу железок, то вероятность добраться до откровений возрастет многократно.

Не прекращающийся озноб мысли не помешал Рукосилу сообразить, что Солнечная палата — это исполинские солнечные часы. Падающая из пустоты цепь представляла собой гномон этих часов, то есть отвесный стержень, тень которого, смещаясь по полу круглого помещения, указывала время. Развешанных на равном расстоянии и одинаковых по размеру картин было сорок семь. И все стало на свои места, когда обнаружилось, что входную дверь нужно считать сорок восьмой отметиной — каждая из картин и дверей обозначали полчаса времени.

Двери обозначали полдень. Тыльная сторона палаты, начинавшаяся почти сразу за гномоном, означала ночь. За счет кривого выреза в потолке (он имел форму яйца, тупой стороной обращенного к ночи) язык света описывал правильный круг: солнце, двигаясь по небосклону, равномерно высвечивало одну за другой расположенные по стенам картины.

Значит, думал далее Рукосил, раз в сутки каждая из картин, расположенных на дневной стороне покоя, приобретала особенное, как бы закрепленное за этим часом значение. Блестящее открытие! Но дальше, как видно, не заладилось.

Картины, как убедилась Золотинка, изображали змея Смока в разных положениях и обстоятельствах. Вот солнце высвечивает два изображения справа от входа (то есть три четверти часа назад Рукосил вошел в палату).

Живыми красками горела скалистая долина с городами и весями, левый край картины ушел в тень. Большая часть второго полотна оставалась пока во мраке, время его еще не настало. Однако это не мешало Золотинке хорошо видеть и то, что попадало на свет, и то, что нет. Яркостью красок, тщательным тонким письмом картины походили скорее на открытые в далекий мир окна. Только под окнами этими — как кстати! — имелись подписи, призванные растолковать зрителю его впечатления. И Золотинка, наклонившись ближе, легко читала объяснения к картинам, развешанным не здесь, а в палате.

Левое «окно» открывало вид на долину: воспарившие в небо птицы замерли неподвижной рябью. Мелкая надпись на вделанной в нижнюю перекладину рамы пластине перечисляла подробности: «Долина реки Рынды. Перед глазами Трахтемирова пустынь. У ворот тележка отца-настоятеля Аполинария. Возле колодца келарь отец Курк и служки. Дорога по ущелью ведет в село Бояры, на дороге паломники. На взгорье справа город Трилесы, виден шпиль церкви святого Ваги».

Заслоняя нижний обрез картины, Рукосил читал эти бесполезные и, вероятно, давно уже устаревшие указания (трудно было предположить, чтобы отец настоятель томился перед воротами и по сей час), а Золотинка глядела на глядящего Рукосила.

Ее пытливый взгляд блуждал по окрестностям, сомнения побуждали ее искать то, чего нет… И она нашла. Нашла не там, где искала, но все равно нашла, настороженно покосившись на Рукосила, который присутствовал подле нее в изображении.

Змей! Незаметный из-за птиц, которые летели на первом плане, над самой Трахтемировой пустынью. А змей парил в вышине над взгорьем, над далеким городом Трилесы и потому казался даже меньше пернатых. Напрягая зрение, чудовище можно было узнать в размытой расстоянием мошке по длинной шее и костлявым, не птичьим крыльям.

Вот оно что! Не указанный в подписи змей на картине был. Заметил ли это Рукосил? Маленькое полотно выше — нужно было хорошенько задрать голову, чтобы разглядеть его на стене коридора, — изображало Рукосила в тот краткий миг, когда он перебегал от одной картины к другой: потные волосы слиплись, задиристые усы торчали вкривь и вкось, щеки пошли пятнами, гримаса безумия на лице… Вряд ли он нашел.

Следующее полотно, что предстало глазам Рукосила, называлось «На распутье». Свет и тень рассекали его пополам. Оно изображало змея в полете, как если бы кто-нибудь забрался на спину чудовища и глядел через его голову на громоздившиеся внизу горы. Полное название картины содержало нудное перечисление горных достопримечательностей. Вершины, провалы, ущелья, реки, урочища плохо укладывались в голове. Золотинка двинулась вслед за Рукосилом дальше и обошла вместе с ним палату.

Полчища змеев парили над миром, торжественно восседали среди горных развалин, погружались в пучины моря. Верно, это был один и тот же змей, Смок, хотя шелудивую морду его Золотинка едва бы сумела отличить от другой змеевой образины. То какой-то ободранный, грязновато-розовый, то замшелый, зеленоватый, тускло-черный, то обросший раковинами и водорослями — змей, видно, менялся, обновляясь и перенимая господствующую окраску эпохи. Вряд ли он оставался неизменен в течение бесконечной гряды веков.

Древние считали, что змею три тысячи лет, ссылаясь при этом на незапамятные предания. Но и сами древние стали давно преданием, так что нынешним мудрецам вольно было дать Смоку и пять, и семь тысяч лет от роду. Были такие, что называли — в меру своей дерзости! — семьдесят тысяч лет. Смок был стар, как земля, как земля бессмертен, обновляясь и возрождаясь после каждой линьки раз в триста лет. И безмерно, непостижимо одинок, пережив сородичей не на эпоху, не на две, а на вечность.

Золотинка с ее воображением, с острым ощущением нечеловеческих свойств пространства и времени, живо чувствовала мертвящий холод, который источала гладкая, необыкновенно тщательная в подробностях живопись Солнечной палаты. Одна, две… десять, двадцать картин — и можно было постигнуть тот равнодушный взгляд, каким смотрел на мир утомленный тяжестью веков змей, — без радости, без гнева, без любопытства… без ощущения сопричастности с этой жизнью, которая ведома всякому, кто смертен. Бессмертный словно бы и не жил. Взгляд его скользил по поверхности явлений, ничего не задевая, не отличая важного от неважного, существенного от случайного. Без сочувствия, без презрения змей глядел, как копошатся однодневные мошки — люди и звери, всякая мелкая и крупная нечисть болот и лесов, по недоразумению притязающая на родство с властелином времени и пространства. Вот откуда эта мешанина (необязательность событий, времен и частностей), которая отличала выставку картин Солнечной палаты!

Вот улица, и она, как чувствовала Золотинка, всплывала из тьмы времен: картина запечатлела давно исчезнувший с лица земли город, исчезнувший народ и государство. На это указывали глинобитные постройки без окон, грубо сшитые одежды, обилие дерева и полное отсутствие железа. Выхваченный из бездны прошлого миг застиг людей среди судорожного потрясения, они разбегались от взора зрителя, обратив к нему спины; кто упал, закрывая голову, кто оглядывался, и девочка-подросток застыла искаженным лицом к какому-то ужасу, остолбенела — тысячи лет назад.

Золотинка испытывала потребность зажмуриться, она поняла вдруг, что смотрит безжалостным… нет, безжизненным взором змея. Всего лишь осколок ледовой глыбы проник в душу, и это было мертвящее, калечащее человека испытание.

Открыв глаза, она подумала: это я, Золотинка, и я в красном коридоре дворца, в преддверии Солнечной палаты. Выставка, кстати, подходила к концу, осталось последнее колено. Она заглянула за поворот — коридор, как то и следовало ожидать, еще удлинился, явились новые картины. Отгородившийся от Золотинки, Рукосил жил напряженной, исполненной жгучего томления жизнью.

Вот, скинув с себя кафтан, он сделал мешок, чтобы загрузить ключи с закраин круга. Вот зверствовал возле замка — залитое потом лицо, искаженные сиплым дыханием, невнятной бранью губы. Куча брошенных, испытанных без успеха ключей на расчищенном нарочно майдане. Вот он застыл, прижавшись лбом к ледяному серебру сундука. Вот подхватился, чтобы вновь обежать картины. Вот воззрился на картину «Высший судия». Она означала второй час пополудни и еще не вошла в свет, когда Рукосил ее рассматривал. Золотинка мельком видела эту картину и прежде, а теперь решила присмотреться пристальнее.

Судия, очевидно, был змей. На равнине, заполненной толпами нечисти, он громоздился уродливым навершием скалы. Что происходило у престола, кого судил Смок, какие разбирал распри, устанавливал ли он законы, выслушивал ли разумных или казнил строптивых — этого нельзя было угадать даже предположительно. Пространная, как обычно, подпись на нижней перекладине рамы не касалась существа дела.

Черными буквами по золотой пластине перечислялись собравшиеся в каменистой пустыне племена. Тут были домовитые черти, явившиеся с покрытыми засохшей тиной домочадцами, чертовками и чертенятами. Были благообразные ангелы, все на одно лицо и одного роста, причесанные волосок к волосу, в голубых простынях; они держались наособицу, опасаясь замараться. Пузатые водяные млели от жары, развалившись на камнях осклизлыми грудами. Шныряла в народе мелкая дрянь кикиморы. Корявые лешие стояли чинно, как внимающие барину мужики. А гладкие, словно литые, русалки, сверкая бесстыжей наготой, испытывали свои чары на ком попало — от бесполых ангелов до смердящих, отвергнутых всем сообществом упырей. Были тут и совсем уже малочисленные, ныне, по большей части, вымершие существа, вроде берегинь, мар, полудниц. Были навьи, самовилы, коловерши, подвей, волоты и велеты (два племени великанов), кентавры, сирены, феи, эльфы, дриады. Были волкодлаки.

Были вовсе неведомые Золотинке твари, представленные на многошумном торжище последними представителями вымерших родов. Имена их, занимавшие немалую часть списка, ничего ей не говорили, и она не могла разобрать, кто на картине Карачун, а кто Симаргл, и колебалась в большинстве других случаев. Обширная, более десятка строк, подпись указывала, по беглому подсчету, на пятьдесят четыре племени и сто девяносто семь отдельных тварей. Большая часть имен была для Золотинки бессмысленным сочетанием звуков. Сличить имена с изображенными въяве созданиями? Не справиться! Ничего не вышло даже из попытки проверить, совпадает ли количество племен и тварей на картине с тем, что утверждает подпись. Трудно было различить между собой нисколько не похожую друг на друга, казалось бы, нежить, еще труднее — удержать это месиво рогов и копыт в памяти.

Золотинка встряхнула головой и прошлась вольным шагом, чтобы расслабиться.

Потом она направилась к началу выставки, полагая, что Рукосил не мог не вернуться к этому полотну. И она рассмотрит то же самое полотно еще раз, во вновь возникших коленах коридора. Раз «Высший судия» завораживал ее, ускользая от постижения, можно было думать, что и Рукосил ощущал блазнительную тайну картины.

Она не ошиблась. Коридор опять удлинился новым коленом, еще издали Золотинка увидела залитого солнцем «Судию» и Рукосила у нижнего обреза огромной рамы. А прежде он бросил взгляд и на «Долину», и на «Распутье», которые целиком ушли в тень. И Золотинка, уж проскочив мимо них, по наитию оглянулась — и замерла…

Что-то не так с «Долиной». Золотинка еще раз оглядела склоны горы, монастырь с недвижной тележкой перед тесовыми воротами и вяло прорисованную в дали черту города Трилесы…

Змей исчез!

Вот что произошло. Исчез крошечный из-за расстояния змей. Птичья стая погрузилась в тень, а то место, где Золотинка разоблачила притворившегося мошкой Смока, опустело. Тут невозможно было ошибиться. Золотинка запомнила точное положение змея между птицами именно потому, что костлявое создание, несомненно, пыталось сойти за далекую-далекую, затерявшуюся в небе галочку. Можно было искать перемены и на «Распутье», которое Золотинка тоже видела под солнцем (по крайней мере, половину картины). Но она бросилась к «Судие».

Рукосил в мокрой от пота рубахе — оставив, видно, ненадолго возню с ключами — склонил затылок к золотой пластине с надписью. Похоже, он тоже путался в несчетном множестве рогатых-хвостатых и чувствовал надобность перечитать список. В понятной тревоге, опасаясь, что соперник опередил ее и что-то уже открыл, Золотинка бросила взгляд туда же, на туже подпись… И ей открылось то, что тут изменилось.

Она увидела это потому, что добрый час провела у «Судии», дотошно изучая картину. Просматривая «Судию» в первый раз, когда полотно покрывала тень, Золотинка тщилась запомнить все подряд. Ощупывая картину цепким взглядом пядь за пядью, самонадеянно рассчитывая запечатлеть в памяти и существенное, и случайное, Золотинка не знала, зачем ей это все нужно. Теперь же пришло время убедиться, что добросовестный труд не пропал даром.

Она увидела, что нижняя строка подписи выровнялась по правому краю. Это следовало перепроверить, Золотинка сдерживала возбуждение.

Нижняя строка таблички (всего их было двенадцать) почти выровнялась с правым краем. Прежде конец строки изрядно не доходил до края столбца. Последним словом стояло Якша — имя неведомого чудовища, которое потому и запомнилось, что начиналось на последнюю букву азбуки. Якша (если это был он, а не она) стоял последним, он и сейчас был здесь, но пустого места за ним, достаточного, чтобы вписать имя или слово, почти не осталось. Значит, слово было вписано где-то внутри строки или в других строках. Нужно искать какое.

Рукосил, как сообщал донос под картиной в коридоре, тоже искал. Но еще не знал что.

В волнении перечитав табличку под «Высшим судией», Золотинка не нашла прибавления. То есть, под подозрение попал не один десяток имен, которые она не запомнила в первый раз. Что можно было тут сделать? Золотинка затвердила вот эти, перед глазами, имена наизусть, и бросилась бежать назад, чтобы сличить их со списком, который видела несколькими коленами выставки ранее. У Золотинки, в отличие от Рукосила, имелись словно бы, как бы это сказать… снимки одной и той же картины в разных состояниях — их можно было сличить.

Так нашлось слово — Сливень. Между Карачуном и Сайсабаном в первом воспроизведении картины Сливня не было. Он появился под солнцем. Снова бросилась Золотинка бежать…

Так и есть!

Поразительно, что она не вздрогнула сразу, когда наткнулась на Сливня, пробегая глазами залитую солнцем надпись. Слово это как будто вываливалось из надписи: осклизлое, неприятное на ощупь, на глаз и на слух, оно никак не могло затеряться. Что-то среднее между ливнем и слизнем.

Вот и все, имя змея — Сливень.

Высвеченное вечным солнцем, слово равняло змея с любой другой тварью, что выползала когда-нибудь из тьмы столетий. Сливень — это походило на обнаженную, жалкую без раковины улитку. Мягкая беззащитная плоть, оставленная без роговой брони. Сливень — и змей беспомощен, как слизняк.

Видел ли это Рукосил? На следующем полотне, вывешенном уже у самой двери в палату, он двинулся дальше вдоль круговой стены и вышел из солнца. Но можно было ожидать, что вернется. Уже вернулся… Сведения, которые давали Золотинке появлявшиеся в коридоре картины, успели уже устареть. Что-то там, в Солнечной палате, происходило. Рукосил мог вернуться в любой миг, пока не сместилась тень. Четверть часа спустя тень накроет золотую табличку и Сливень исчезнет. Может быть, уж исчез. И тогда… тогда вряд ли Рукосил его разыщет.

Все должно было решиться вот-вот. Может, уже решилось. Однако тихо было за дверью, в Солнечной палате. Хорошо было бы теперь, наверное, отойти на время назад, чтобы вызвать продолжение выставки. Вместо этого Золотинка подошла к двери, дернула раз, другой, тихо сказала: «Сливень, открой» — и дверь отворилась, не скрипнув.

Рукосил возился у сундука спиной ко входу. Справа от него на расчищенном полу валялась не такая уж большая груда испытанных ключей. А он, злобно отбросив очередной, в бессильной ярости против запоров, пробоев и дужек, ударил кулаком сундук. Он ненавидел замки всей силой черной души.

Золотинка притворила и заперла за собой дверь — простым повелением «Сливень, запри», а потом, постояв, прошла к давно ушедшей в тень картине «Высший судия». Нижняя строка таблички снова стала короче, и Якша сдвинулся влево. Сливень исчез. И нечего было искать его теперь по всей палате… хотя, впрочем, кто знает. Вечное, дарующее жизнь солнце могло выкидывать, наверное, и не такие шутки.

Рукосил не слышал ее хрустящих по железкам шагов.

— Че-ерт! — вскричал чародей, швырнул ключ и, поднявшись с колен, со зверской мукой в лице облапил крышку.

Потом вытащил из-за пазухи Сорокон и начал приспосабливать изумруд к замку. Верно, это была не первая попытка взлома. Безжалостно насилуя изумруд, он несколько раз ковырнул скважину, и швырнул Сорокон, как последнюю сволочь, на пол, и выругался, пиная сундук плечом. Серебряный ящик, подвешенный на локоть выше пола, едва-едва колебался под напором чародея.

— «Откровения!» — рычал Рукосил, не подозревая о соглядатае за спиной. — Черт побери — «Откровения!» Рукой достать! Близко! Вывернуть эту (он грязно выругался) — трах-тарарах! — лоханку кишками наружу! О боже, за что такая мука! Книга откровений, что утеряна навсегда! И сверх того никогда не существовала! — Рукосил кликушески хохотнул. — Здесь! Все тайны мира! И имя Смока в придачу, на закуску! — Распаренное на солнце, в поту лицо его пылало розовым пламенем.

Золотинка нагнулась подобрать Сорокон.

Рукосил оглянулся. Он испытал потрясение, как если бы обнаружил у себя за спиной исполинскую жабу с ядовитым жалом. Но не было никого, кроме увечной Золотинки, и приходилось признать, что остолбеневший чародей ее и увидел. Ничего, кроме страха, не отразилось в его расширенных зрачках.

Еще мгновение — Рукосил бросился, поймал девушку за руку и весь скорчился, стиснул зубы, пытаясь одолеть запретную во дворце страсть крутить и мучить девичье запястье, пока не выпустит Сорокон. И толкнул ее с силой, чтобы упала. Она устояла. Он сипло дышал сквозь зубы, стремясь овладеть собой. И овладел. Золотинка протянула цепь, заметив со всей возможной, чтобы только не послышалось издевательства, скромностью:

— Возьмите. Это ваше.

Как зачарованный, принял он цепь, потом затряс головой, словно полоумный, и, наконец, вспомнил — хватился за голову. Одна затычка, другая — прочистил уши и кинул затравленный взгляд:

— Что ты сказала?

Золотинка лишь пожала плечами: ничего особенного.

— Как ты вошла? — спросил он тогда, стараясь вспомнить о дружелюбии.

И так низко он пал, что не посмел переспрашивать. Напротив, в ухватках Рукосила явилась приторная смесь подобострастия и какой-то несносной, слащавой остервенелости. Этот его тон неприятно поразил Золотинку, которая ожидала чего-чего — злодейства! — но не вздорно забегавших глаз и трясущихся рук. Это было, наверное, последнее разочарование: она почему-то думала, что великий злодей, столь много значивший в ее жизни, величественно и погибнет — многое можно было бы простить за гордое погружение в бездну.

Теперь она не видела в нем даже собеседника. Молча нагнулась, подобрала пригоршню ключей и, не имея возможности помогать себе золотой культей, перехватила тот, что приглянулся, зубами. Лишние она уронила на пол. Рукосил кинулся было помочь и остановился. Он взволнованно сипел и дышал в затылок, отслеживая эти приготовления.

— Древние писатели, — сказал он вдруг искательным голосом, — полагали, что «Откровения» утрачены навсегда… Что не мешало им упражняться в составлении бесконечных «Дополнений».

Золотинка вставила ключ в скважину.

«Сливень, открой!» — шевельнулись губы, ключ… мягко щелкнул, повернувшись в замке. Золотинка оглянулась. Рукосил был на грани обморока.

Она вынула откидную дужку из паза внутреннего замка и кивнула чародею поднять крышку — ей трудно было справиться одной рукой. Запоздало очнувшись, тот рванулся, поскользнулся на ключе, нелепо вскинул руки и устоял. Снова отбросил он Сорокон, напрягаясь обеими руками, чтобы поднять неимоверной тяжести крышку.

Обитый стеганым бархатом, сундук внутри был меньше, чем снаружи. Роскошная перина для сокровища — книги — устилала его дно и стенки. Это был фолиант в лист, переплетенный в потертую кожу без украшений. Золотинка запустила руку, подгребая пальцами, чтобы подцепить снизу неподъемный том, дернулась было помочь культей… И тут Рукосил, который удерживал на весу литую серебряную крышку, опять поскользнулся — и упал!

Двухпудовая грань рубанула Золотинку выше локтя, она ахнула, обожженная до безгласия, разинув рот. Кости, мышцы — все перебито, раздавлено. Не выдернуть руку. Рукосил же барахтался, чтобы встать, еще он успел подобрать Сорокон и тогда уж с чудовищными извинениями вскочил, чтобы высвободить девушку из тисков.

— Какое несчастье! Какое несчастье! — однообразно частил Рукосил. — Какое несчастье! — в очередной раз повторил он, когда поднял, наконец, крышку.

Золотинка с трудом отлепила врезанную в нижнюю грань руку и отвалилась прочь, подпирая культей раздавленное плечо, чтобы перекинуть его через край сундука. Согнулась, замычала от невыносимой муки. А Рукосил сунулся за «Откровениями».

Поторопился. Сорвался на последнем шагу, когда требовалось еще немножечко изворотливости. Терпение высших сил кончилось, едва чародей бросил покалеченную девушку, чтобы схватить книгу. Палата содрогнулась, посыпались обломки, сорвалась со стены картина, треснул хрустальный потолок. Этого можно было ожидать.

Дерзкий, отчаянный расчет Рукосила состоял в том, чтобы, имея десяток-другой неверных мгновений (он верил, что «Откровения» своей немереной волшебной силой замедлят крушение!), выхватить книгу, раскрыть на имени змея и выкрикнуть его небесам. Пол трескался и изгибался, как подмытый лед. Рукосил был беспощадно точен, рассчитывая каждое движение. Он мгновенно выхватил «Откровения», мгновенно раскрыл…

Увидел

с ощущением

невозможного

одна страница

слово


ВСЮ ЖИЗНЬ ИЩИ!

ничего больше ничего

«Откровения» вывернулись, кувыркнувшись распотрошенным домиком, потому что и Рукосил летел, и Золотинка — всё! Всё лопнуло, треснуло с хрустальным звоном: люди, сундук, железный мусор, разломанный камень — всё ухнуло в чавкающее жерло. Со стороны видели: там где высилась сплошная гряда дворцов, обвалилось полверсты тверди, земля просела исполинской пучиной, куда уходило все взасос. Стонущий вздох земли волной катился по полям, перелескам, он достиг Толпеня. Он раскатился на десятки верст и на сотни, считай что по всей стране.

Дыхания измученным беглецам хватило, чтобы, продравшись сквозь заросли, пробежать под уклон заросший лесом косогор. Когда между соснами и березами обнажилось поле, Лжезолотинка, разевая рот, поймала Юлия за руку. Сумрачная сень сосен, сплошные заросли папоротника казались ей подходящим убежищем, но Юлий не понимал этого. Он тянул жену к опушке, и поскольку разговаривали они на разных языках, дело обернулось недолгой, но решительной борьбой. Юлий, сверкнув глазами, грубо рванул жену за руку, так что, изумленная насилием, Зимка побежала за мужем, обдумывая попутно обиду.

В отместку за поражение, босоногая, она прихрамывала, сипела и задыхалась чуть больше, чем это нужно было для того, чтобы укорить мужа. Зимка чувствовала необходимость объясниться, страдая не только от колотья в боку, но и от невозможности донести до мужа даже простое «ой, не могу!». Дикое, тарабарское рычание растрепанного, в лохмотьях, в мутном поту мужа, кровавый глаз его под рассеченной бровью заставили ее прикусить язык и с жертвенным стоном подчиниться ему во всем.

В тусклом угарном воздухе над полями моталось чудовищное существо. Размашистые, на полнеба крылья со зловещей медлительностью проплыли над головами юркнувших под одинокий куст беглецов. Если они не попались змею, то потому, должно быть, что тот плохо видел на один глаз. Жаркая пыль стесняла дыхание, песок скрипел на зубах, Зимка приподнялась… увидела угловатые лопасти огромных, но уже неблизких крыльев, короткий хвост, отброшенные назад ноги.

В ухватках Юлия обнаружилась свирепая сила. Он не выпускал Золотинку, пока низко парящий змей не скрылся из виду, заслоненный сплошной грядой дворцов. А тогда вскочил и повлек жену в поле, не обращая внимания на ее невнятные трепыхания. Единым духом они проскочили кочковатый покос, который перешел в болотистую, изъеденную извилистым ручьем низину. То был даже и не ручей — топкое русло без воды да пересыхающие лужи, там и сям густые купы ракитника. Сюда и стремился Юлий. Задыхаясь, они нырнули под куст, нависший над гнилым руслом, и плюхнулись в зеленую жижу.

Густая сень серебристых листьев скрывала от них змея, ищущий терпеливый полет его только угадывался. В мягком и топком ложе, в сущности, было не так уж скверно, если свыкнуться с вонью. Режущие боли ран и ссадин притупились, словно залеченные грязью, ею можно было обмазать лоб и щеки, чтобы защититься от мошкары, тина приятно холодила, после изнурительной беготни по жаре. Лица, что грязные кочки, волосы — спутанный ком гнилой травы: Юлий и Золотинка косили друг на друга глазами.

Несколько отдышавшись, Зимка иначе оценивала дикие выходки мужа. Она имела достаточно здравого смысла, чтобы найти им объяснение. Что беспокоило, когда возилась она в грязи, отплевывая с губ комки тины и прочищая ноздри, так это то горькое соображение, что, будь она права, а Юлий не прав, это невозможно было бы ему втолковать даже при самом счастливом обороте событий. Пусть пересидят они чудом змееву злобу в этой зловонной луже, выберутся на волю и даже — мечтать хорошо! — сбросят Рукосилово иго, что тогда?

Будущее страшило Зимку полнейшей неопределенностью, настоящее выглядело так, что хоть глаза не открывай. Горько было думать, что, едва спасенная, она принуждена спасаться — из огня да в полымя. С лихвой хватило бы и того, что она перенесла, хватило бы на всю жизнь для славы и воспоминаний. Да и что за спасение — когда в гнусную лужу по уши, а летучий урод высматривает тебя из-под облаков, как забившуюся под листок мошку. Когда над счастьем твоим высится ничего не прощающий Рукосил, а еще дальше маячит Золотинка. Этих-то наскоком не возьмешь. Дико и подумать, чтобы Юлий спасал жену свою Золотинку от… Золотинки.

Низко шныряющий над землей змей в мгновение ока закрыл вдруг полнеба, и раздался режущий уши свист. Тонкий шнур огня из змеевой пасти хлестнул по земле — стремительным лётом змей подпалил лес. В считанные мгновения стеной загорелись те самые чащи по косогору, где Зимка чаяла найти убежище среди рослых папоротников. Жаркое дыхание пожара ощущалось даже здесь, на болоте. Чахло дымилась трава.

Не найдя беглецов, змей, надо думать, вознамерился выжечь все огражденное кольцом блуждающих дворцов пространство. Угловатая тень, махая крыльями, вздымалась ввысь — все уже пылало, и самому поджигателю не хватало воздуха. В серых угарных облаках парил он свободнее и шире — и вдруг свалился с выси, рухнул вниз, выгнув дугой крылья и растопырив ножки, чтобы смягчить удар оземь. Мелькнул, прочертив небо, и пропал.

— Кого-то он там приметил, — протянул Юлий без уверенности.

Что бы они себе ни думали, змей не заставил себя ждать: взвился, различимый, как крупная птица, и кувыркнулся в воздухе. То ли буйствовал, то ли играл?

Беглецы не замешкали снова плюхнуться в тину — набирая высоту в мучительной борьбе с самим собой, кувыркаясь, змей летел к ручью, хотя и забирал южнее, на тусклое, размытое пятно солнца. Он поднялся так высоко, что можно было уже провожать чудовище взглядом, не пряча головы.

— Гляди! — воскликнула Золотинка, вскидывая руку, от которой полетели ошметки тины и зеленая гниль.

Юлий и сам видел: змей сучил лапами, извивал на лету шею, пытаясь стряхнуть желтую крапину, что засела у него близ груди, уцепившись, как представлялось, за переднюю ногу. Ничего не зная об отрубленном пальце Лжевидохина, о походе истукана к блуждающим дворцам и о последней его погоне за ширяющим по кругу змеем, Зимка не признала в этой желтой занозе медного человека, хотя невероятная мысль о Порывае и мелькнула у нее в голове. Еще менее того понимал что-нибудь Юлий. Змей забирал все выше, все дальше. Можно было видеть его едва уловимой точкой. Вот и точка пропала, растворившись.

Повсюду полыхали разгоревшиеся в полную страсть пожары, но все это очень… до стеснения в сердце походило на избавление.


Всюду курились дымы и веяло пеплом. Трудно было дышать, малейшее движение отзывалось потом и неистовым сердцебиением. Но небо над головой уже очистилось, ветер сносил гарь, обнажая ближнюю гряду дворцов, тогда как противоположный край каменного кольца пропадал в дыму. А на болотистом лугу хватало простора, чтобы валяться, раскинув руки в изнеможении, и время от времени опять находить друг друга взглядом, нащупывать и касаться рукой, бедром… Ободранные, в коросте подсохшего ила и ряски, они расхохотались. Смех этот значил, что змей уже не вернется.

Приметная среди пепельных окрестностей дорога вывела их к деревушке. За пожарищем, на котором торчали черные печные трубы, уцелел покривившийся и гнилой амбар. Плетень и яблоня с почернелыми плодами. Провал погреба — разило плесенью. И на отшибе колодец. Понадобилось ведер десять холодной, свежей воды, чтобы утолить жажду, чтобы надурачиться вдоволь и наплескаться.

Золотинка скинула мокрое платьице, оглянувшись — были они одни, огражденные от всего мира, — быстро развязала тесемки и спустила между ног короткие, до колен штанишки. Она переступила груду рваного шелка…

Медлительно откинув на затылок пожар волос, Золотинка не опускала руки. Она не сутулилась, не пряталась на открытом ветрам просторе — не испытывала ни малейшей потребности прикрыться. Стройное, чуть огрузневшее в животе и бедрах тело ее сверкало россыпями холодных брызг. Вода не держалась на гладкой, потерявшей загар коже, не держалась в золотых космах — достаточно было встряхнуться… и только под мышками да между бедер сочились прерывистые струйки. Карие ее глаза сузились, губы застыли в неком подобии неверной усмешки, когда подошел Юлий, тоже раздетый и тоже мокрый. Руки, щека, разбитая бровь — всюду промытые ссадины.


Она уж и не пыталась улыбнуться. А Юлий… брови сошлись… лицо омрачилось мукой.

Зимка увидела это, потому что, страдая, обретала прозорливость. Ловкий, беззастенчивый ум ее охватывал болезненно ходящую по кругу мысль мужа. Юлий мучился. Жгучая нагота жены рождала в нем ощущение поруганного мужского достоинства. В бесстыжей наготе этой была скверна всего, что стояло между влюбленными. Но не было способа преодолеть эту муку, всю меру болезненности которой Зимка, однако, не понимала, — не было способа отстоять себя против страданий Юлия, кроме все той же наготы, кроме целительного бесстыдства, которое не знает сомнений, а значит, мук.

Расправив плечи, Золотинка глядела изваянием… и Юлий опустил глаза, словно опасаясь оскорбить жену мыслью. По свойству многих прямодушных и безусловно честных людей он иногда терял ощущение границы между мыслью и словом, так же как между словом и действием. В душевном смятении он…

Обвалилась гора. Потрясающий до нутра грохот стиснул уши. Земля колыхнулась так, что они еле устояли на ногах.

Гряда дворцов переменилась и осела, потеряв вершины: шпили, башенки, крыши. Большой участок каменного пояса разрушился так, что и стены не стало, а на месте пролома в небо вздымалась пыль.

Золотинка с Юлием едва успели обменяться взглядами, с облегчением убеждаясь, что оба целы. И расслышали за спиной короткий вороватый стук, словно что-то свалилось с полки. Золотинка живо подхватила платьице, потом заторопилась натянуть едва отжатые рваные штанишки. Юлий тоже бросился одеваться и выдернул из плетня кол. С этим оружием наперевес он двинулся к покосившему амбару, который чернел на расстоянии окрика, представляя собой единственное укрытие среди опустошенных огнем окрестностей.

И Юлий, и Золотинка, как выяснилось в непродолжительном времени, в подозрениях не ошиблись. Тот, кто прятался в амбаре и свалился там с насеста, не стал дожидаться, пока вооруженный рожном юноша отыщет его, и предпочел обезоружить противника покорностью. Тенью явился он из-за угла, но мог бы выскользнуть откуда-нибудь из-под замшелого гнилого венца, хватило бы и крысиного лаза для узкой, с большим крепким носом, головки, чем-то напоминающей однозубый буравчик, вокруг которого набилась спутанными кудрями темная мелко завитая стружка. Тощая фигурка на ломких расхлябанных ногах поклонилась, прижимая руки к груди. Юлий перекинул рожон с руки на руку… и признал Ананью.

Господи боже мой! Конечно же, то был Ананья! Ободранный, в саже, словно его в узкую печь сажали, обожженный, без шляпы. Без стражи, без знаков достоинства, без улыбки… один, убитый печальными обстоятельствами, смиренномудрый, покладистый… и всецело удовлетворенный, счастливый встречей с товарищами по несчастью.

Левая бровь его сгорела начисто, кожа на лбу пузырилась от какой-то огненной оплеухи, губы, и без того толстые на узком лице, расквасила свежая язва. И стоило Юлию нетерпеливо дернуться и оглянуться, безмолвно призывая жену, Ананья грянулся на колени и простер руки.

Золотинка спешила на помощь, со стонами припадая на порезанную осокой ступню, что давало ей время обдумать положение. Сейчас она с особенной ясностью осознала всегда таившуюся в глубинах сознания досаду на Юлия, который (при всех своих неоспоримых достоинствах) проиграл сражение под Медней, лишив тем самым Зимку надежды на честную и чистую жизнь… и вообще… Разве настоящий мужчина оглядывался бы на жену там, где нужно без лишних проволочек прикончить негодяя на месте?!

Мысль об убийстве, о кровавой расправе — камнем по голове, что ли? — пугала Зимку, человека вполне жизнерадостного. Но она знала, что смирилась бы с неизбежным, если бы Юлий взял все на себя и убил Ананью как-нибудь так… без лишнего шума, ненароком… оставив жене возможность честно ужаснуться содеянному. Но как объяснить Юлию, что Ананья и есть тот мерзавец, что взялся исполнить бесчеловечный приказ скормить слованскую государыню змею? Хотелось верить, что муж тогда бы и сам сообразил, в чем состоит долг мужчины.

— Найти бы веревку, мы его свяжем, — обронил Юлий, поймав нахмуренный взгляд жены.

— Государь! Государыня! — вскричал Ананья, молитвенно обращаясь к тому и к другому. — Я буду вам полезен.

И тут Зимка догадалась, что Ананья блуждает впотьмах. «Я буду вам полезен» он обращал более к Юлию, чем к Золотинке. Он полагал мужчину источником ближайшей опасности, не зная, что «государь» насупил брови, нимало не понимая, что пытается втолковать ему отдавшийся во власть победителя человек.

— Он снова не понимает людей, — выпалила вдруг Зимка, словно Ананье должна была она сообщить нечто важное против Юлия, а не наоборот. Несомненно, это было предательство. Хотя бы потому уже, что Зимка с острым уколом совести так это и почувствовала. Она совершила предательство прежде, чем уразумела, что делает. А когда поняла, то поспешила сама себе возразить, что иначе ведь и невозможно иметь дело с Ананьей, если не объяснить ему, что к чему.

— Государыня, я в вашей власти! — воскликнул Ананья, после незначительной заминки, которая понадобилась ему, чтобы осмыслить предупреждение. И как ни быстро проникал в суть явлений похожий на разболтанный буравчик человек, все ж таки пришлось ему еще раз или два призадуматься, прежде чем он изложил все, что считал необходимым. — Какое счастье, государыня, в таком случае, что я могу говорить с вами совершенно откровенно! — просипел он, изменившись к лучшему. То есть лицо его приобрело черты некоторой строгости и даже достоинства, которое совершенно необходимо, когда переходишь к по-настоящему значительному предмету. Эта перемена не укрылась от Юлия, он покосился на Золотинку, чтобы проверить впечатление, и позволил Ананье говорить, не вмешиваясь в то, чего не понимал.

— Государыня! — продолжал шепелявить Ананья, не делая, разумеется, преждевременной попытки подняться с колен. — Я должен предостеречь вас от опасности. Дворцы замкнулись кольцом и выхода нет…

— Что за беда! Прорвемся! — перебила Зимка, самой быстротой возражения пытаясь скрыть беспокойство.

— И-и! Избави, боже! — махнул Ананья с повадкой озабоченного благом родных дядюшки. — Это вам заказано, государыня. То есть совершенно. Ворона моя пролетела над дворцом и грохнулась наземь. Насмерть, государыня, насмерть! Дворцы возвращают оборотней к начальному облику. Если попадете туда вместе с Юлием… Боюсь, ни у меня, ни у вас, государыня, не хватит красноречия, чтобы убедительно объяснить ему превращение Золотинки в Чепчугову Зимку.

Вразумляя Лжезолотинку, Ананья, однако, не забывал и Юлия, обращался к нему как к собеседнику. Эта грубая игра лишний раз подчеркивала негласный сговор двух понимающих против третьего. Зимка, не делая ничего, чтобы выручить Юлия в его двусмысленном и унизительном положении, чувствовала, что глубже и глубже вязнет в липкой паутине обмана. Юлий слушал бесстрастно, раз или два кивнул, словно бы принимая в соображение особенно горячо высказанные доводы.

— Надо искать веревку! — решился он наконец подать голос, подметив, что Ананья кончил. — Свяжем и пусть лежит.

Лжезолотинка качнула головой так неопределенно, что Юлий остался в недоумении — слышит она или нет?

— Куда я денусь?! — хмыкнул Ананья и выразительно обвел рукой замкнутые полуразрушенными дворцами дали.

Юлий как будто понял, но колебался и все поглядывал на Золотинку. Его беспомощность странным образом возбуждала в ней какое-то мстительное удовлетворение, и она противилась недоброму чувству, понимая, как это несправедливо и несвоевременно. И все ж таки подспудно гнездившееся убеждение, что Юлий сам виноват в своем несчастье, которое она принимала за род придури, что он мог бы, во всяком случае, оставить эту дурь ради любимой, это предубеждение давало о себе знать.

— И потом, государыня, — вольно продолжал Ананья, улавливая душевный разлад женщины, — прежде, чем браться за веревку, за палку или за иное орудие, нужно установить главное: да жив ли великий государь Рукосил-Могут вообще? Жив ли он? Мы не знаем. Я не знаю. Нет, я не взялся бы утверждать под присягой, что государь жив и в великом княжестве не наступила эра безвластия.

Это основополагающее соображение имело такое воздействие на собеседницу, что Ананья воспользовался случаем подняться. С неторопливым, обстоятельным кряхтением он встал с натруженных колен, потрогал, скривившись, поясницу.

Потом, убедительно обращаясь к Юлию, поведал тихими словами, как это было. Как то есть великий государь Рукосил-Могут покалечил себе руку, чтобы избавиться от невыносимой боли, которую причинял ему застрявший на пальце волшебный перстень. И как этот перстень вместе пальцем оказался за воротником отданной на растерзание змею государыни. И как Рукосил рассчитал время, чтобы войти во дворец, когда медный истукан Порывай в погоне за перстнем схватится со змеем.

В благообразном пересказе Ананьи замысел, далеко не безупречный с точки зрения поставленной к жертвенному столбу женщины, выглядел вполне разумно. Лжезолотинка кривила плотно сомкнутые губы. Юлий же глаз не поднимал, и можно было думать, что слушает.

— Что же… надежды, значит, что великий государь Рукосил-Могут жив, не так уж много? — спросила Лжезолотинка с душевным трепетом, который заставил ее понизить голос.

— Все в руце божией! — благочестиво возразил Ананья, указывая скорбными очами на источник благодати — на небеса. — Будем надеяться.

— На благоприятный исход? — жадно переспросила Лжезолотинка.

— На благоприятный исход, — подтвердил Ананья. — Посему я и думаю, что лучше отложить наши разногласия на потом. До лучших времен, государыня.

Захваченная множеством будоражащих соображений, Лжезолотинка молчала.

— Государыня! — объявил Ананья с твердостью, которую не умаляла даже и шепелявость речи. — Я человек маленький, поэтому не буду оправдываться. Мне это не к лицу. Долг маленького человека — повиноваться. Я получил приказ поставить вас к жертвенному столбу. Я это сделал. Маленький человек, государыня, имеет свое понятие о чести. Моя честь, государыня, в том, чтобы не отрекаться от содеянного. Я это сделал. Если не к столбу, то к дереву. Я мог бы сказать, государыня, в свое оправдание, что вы пошли на жертву добровольно. Я мог бы сказать, что видел в ваших глазах выражение жертвенности. Мог бы, но не буду этого делать. Сухо, бездушно и верно служил я великому государю Рукосилу… пока он был жив.

— Да… но как мы узнаем? — молвила Лжезолотинка, касаясь рукой чистого, безгрешного лба.

— Думаю, как только выберемся из этого заповедника для простофиль, — живо отвечал Ананья, нисколько не заблуждаясь относительно того, что именно занимает княгиню.

И зачем-то покосился на Юлия, который, сгорбившись, опирался на кол. Все ж таки липкое ощущение паутины на чистом, только что вымытом теле не оставляло Зимку, она колебалась. Этот буравчик с разбитой губой, казалось, усмехался. Словно они вдвоем уже составили заговор против лучшего человека на свете, самого верного, смелого и великодушного — против Юлия! Зимка бунтовала душой. Что не мешало ей, впрочем, придерживаться благоразумного соображения, что лучше не выводить мужа из столь удобного неведения. Тем более, что и при самых добрых намерениях неясно было, как это сделать. Последнее соображение показалось Зимке убедительным.

— Значит вот что, старый негодяй! — воскликнула она, на глазах Юлия хватая Ананью за грязные, замусоленные вихры. Тот покорно поддался. — Так вот! Ты пойдешь с нами! Пойдем искать выход. И только попробуй у меня убежать! Пощады не будет. Смотри!

Отторгнутый, наконец, от карающей руки, Ананья воспользовался случаем поклониться. Угроза, звучавшая в голосе Золотинки, решительные ее повадки многое объясняли Юлию, и он заметил вполне определенно:

— Моли бога, чтобы мне не пришлось тебя догонять.

Оборванный человечек проворно опустился наземь, словно приготовившись к каре за одно только дикое предположение, что он способен сбежать. И принялся стаскивать башмаки — это были шитые из разноцветного сукна мягкие туфли с длинными острыми носками и широкими отворотами на щиколотках. Но только теперь, когда он остался в узких рваных ногавицах, то есть штанах, бывших одновременно и чулками, замысел его обнаружился в полной мере: как истый витязь и предусмотрительный царедворец он предложил свои детские туфельки разутой княгине. И туфли пришлись ей впору!

Но комнатный человечек, как выяснилось, и не предполагал, что за хитрая наука ходить в одних чулках. Поотстав от государей, Ананья, ковыляя и прихрамывая по острым камешкам, бежал на зов по одному только взгляду Юлия.

Разлегшуюся на многие версты гряду дворцов нельзя было охватить взором. Так что следовало, наверное, осмотреть ближайший участок стены с южной стороны заповедника, а потом, взяв направо, добраться до большого разрыва, где каменный пояс обвалился.

Заметно осевшая стена высилась недвижно и безжизненно. Изваяния по забралу крыш попадали, обрушились сами крыши, местами и верхние ярусы дворца, так что груды битого камня подводили к самым проломам. Глубокие трещины там и здесь раздирали кладку, и, что удивительно, из расселин тянулись ростки зелени, словно развалины эти многие годы стояли под дождем и солнцем. Печать времени лежала на каменных осыпях, затянутых потеками грязи и мусора, как это бывает после многолетних дождей. Из-под обломков пробивалась трава, острые грани расколотых плит притупились и покрылись лишайником. Изредка попадающиеся двери и ворота не поддавались усилиям — перекосились и заржавели в петлях.

Ананья суетился, выказывая поспешную готовность помочь, — дергал ручки дверей, взбирался на груды щебня, чтобы заглянуть в бойницу. Во дворце стыл непроглядный мрак, оттуда не доносилось ни голоса, ни звука, только эхо, как в глубоком колодце.

Деятельный через силу, Ананья отирал пот и разводил руками. И пока Юлий ожесточенно кусал ногти, окидывая взглядом залитые кровавым светом развалины, с жалостью поглядывая на Золотинку, — а та пользовалась всяким случаем, чтобы присесть, — Ананья отдыхал как пришлось, прислонившись к ставшей торчком глыбе. Да и то сказать — как его ноги еще носили, этого ледащего человечка с неправдоподобно тонкими конечностями.

— Дальше идем! Будем искать! — говорил Юлий, и Ананья послушно сползал с кручи, чтобы ковылять вслед, а Юлий если и умерял свой широкий шаг, то лишь для Золотинки. Грядущее испытание щемило ей сердце, и она подспудно готовила предлог, чтобы уклониться от подъема на кручу, если Юлий решит-таки попытать счастья.

Стало понятно, что дворец разрушен больше, чем казалось на расстоянии, местами не уцелело стен, лишь торчали среди гор щебня каменные клыки. С изуродованных вершин открывались лежащие на той стороне, за кольцом, дали. Повернувшись спиной к Зимке, мужчины глядели из-под руки.

Потом оба спустились.

— Можно перейти, — участливо сказал Юлий. — На той стороне найдем поесть, — добавил он, по-своему толкуя осунувшееся лицо и безучастный взгляд жены. — А здесь, здесь даже птицы не летают. Пустыня. Нечего мешкать, только оголодаем.

— Государыня, — с подобающими ужимками вставил Ананья, — вы всегда можете на меня рассчитывать.

— Идем, малышка! — Юлий подал руку, помогая ей подняться. — Нельзя сидеть на земле — простудишься.

На осыпи, неуверенно карабкаясь, Зимка почувствовала, что это не только тяжело, но и опасно — камни выскальзывали из-под ног, скакали вниз. И наверное, она путала тошнотворное чувство высоты на этой неверной круче с той особенной тошнотой, которую знала, как признак известного всем оборотням западения. Мало-помалу, каким-то чудом, она поднялась на верх осыпи и тут только поняла, что происходит.

Прошлой зимой слованская государыня пережила два западения, произвольно обращаясь из Золотинки в Зимку, а потом обратно. Позывы рвоты, утробные муки, невыносимая головная боль предупреждали ее об опасности за час или даже за несколько часов до припадка, позволяя принять предосторожности — уединиться. Нынешнее западение, вызванное зловещим влиянием дворца, начиналось так бурно, что Зимка уже через ничтожную долю часа ощущала неодолимые, вроде поноса, позывы скинуть чужую оболочку.

Кое-как вскарабкавшись на пологую вершину холма, Зимка стала козлом. Горло перехватила сжигающая нутро мука, казалось, стоит разжать судорожно стиснутые губы, как бурлящее нутро хлынет изо рта, из ушей, из всех отверстий.

— Беги, — выдавила Зимка. — Беги, Ананья… не могу… — она содрогалась, сдерживая переворот неимоверным усилием воли. Так можно было бы, имея ставкой жизнь, нести в руках раскаленный брусок железа.

Ананья, поднявшийся выше всех, на бугор, туповато мешкал. Растерянный, испуганный Юлий топтался подле Золотинки, подозревая неладное… Наконец-то Ананья понял! Он уронил камень, чтобы привлечь внимание Юлия, и пустился наутек — какие-нибудь шестьдесят шагов отделяли его от обратного склона горы.

Зимка скованно повела пальцем, понуждая Юлия ловить беглеца, — тот рванулся, — и лопнула с раздирающим душу треском. Недоступный чужим ушам треск этот не остановил Юлия — двумя скачками он взлетел на плоскогорье, где торчали среди каменных груд огрызки переломанных балок, и помчался, головокружительными прыжками сигая через провалы и рытвины. Босой Ананья между тем выказывал необыкновенную прыть — человек долга, железной воли, он забыл каменья, щепу и щебень, которые разбивали ступни в кровь. Он летел, как по раскаленной сковородке, и вот уж взмахнул руками, примеряясь скатиться к подножию кручи.

…Скинувшись, Зимка почувствовала неимоверное облегчение, словно разрешилась от бремени. Преодолевая блаженную слабость, она поднялась, как только уразумела, что Юлий скрылся из виду, ничего не заметив. На ногах очутились забытые во тьме годов башмачки на высоких каблуках. Каблуки мешали бежать, лодыжки подворачивались, и нужно было подбирать путавшийся в ногах подол платья. Но Зимка, обратившись в себя, очутилась в ином телесном состоянии — обновленная, сытая и свежая, она козой скакала по неустойчивым плитам. Мысль о разоблачении, все подавляющий страх предстать перед мужем в чуждом ему обличье заставляли ее пренебрегать опасностью.

Юлий настиг Ананью в порядочном отдалении от последних камней осыпи. Далеко вокруг на лугу расстилались в рыжей дымке просторы, купы тополей и вязов отмечали разбросанные в полях деревушки, а на дороге по самому окоему пылили кареты. Зимке хватило мгновения, чтобы постичь этот вид взглядом. Она бросилась влево, где усмотрела ложбину и остаток стены, под прикрытием которой можно было сбежать донизу. Спускаясь спиной, она упала раз или два, съехала осыпью, сдержав крик, и очутилась на земле. Тут, среди рассыпанных во ржи камней, она ползла, потом лежала на жесткой пыльной земле среди колючих стеблей.

Кажется, Юлий еще возился с Ананьей — тщедушный человечек честно отрабатывал обязательства, затягивал безнадежную изначально борьбу, бранился без сил, хрипел… и государыня успела.

Обратное превращение не заставило себя ждать, и это тоже отличало нынешнее, вызванное воздействиями дворца западение от всех предыдущих. Зимка и не отдышалась толком, как несильная, отчасти даже приятная судорога возвестила о начале обратного превращения. Она ощутила томление в пустом желудке, боли переменились: вместо разбитых колен и ладоней жгучая усталость в икрах, порезанная травой ступня… А когда увидела на себе короткое нижнее платье вместо суконного и замела к глазам золотую прядь, поднялась.

Приметив Золотинку, Юлий поторопился вздернуть пленника на ноги, но тот уже не мог стоять. Теперь, когда надобность в геройстве миновала, обнаружилось, что ступни разбиты, как открытая рана, Ананья цеплялся за Юлия, стонал и кривился на подгибающихся коленях.

— Великая государыня! Потому я тороплюсь объясниться, что еще жив покудова! — вскричал он довольно бессвязно.

Юлий дернулся было навстречу Золотинке, но побоялся оставить Ананью без присмотра. Наблюдая припадки вредной твари, Юлий разве что не бесился, но оставался далек от жестокости — сейчас, как и прежде. Зимка почувствовала это по улыбке, которую любимый хранил для нее несмотря на все это сумасшествие.

— Государыня! — шепелявил тем временем Ананья. — Рукосил-Могут не оставил наследников. Кроме вас, государыня. И не думаю, чтобы вы стали оспаривать права вашего мужа великого слованского государя Юлия. Несколько ближайших часов, в сущности, решат дело. Здесь, в трех верстах, сейчас двор, все тут, я видел сверху, с горы. Весь двор перед провалом — стадо баранов, они ждут, когда вернется провалившийся в пропасть пастух.

От чудесной сказки слабая Зимкина голова кружилась. Она слушала Ананью с каким-то сладострастным ошеломлением, и хотя не верила до конца ни одному слову, ни с одним словом уже не могла расстаться. Она поглядывала на Юлия как на сообщника… Теперь-то уж она сможет отплатить ему за все, чем он для нее был. Она поднимет его на престол точно так же, как поднял он когда-то ее, Зимку Лекареву дочь Чепчугову, которая и сама теперь ставит князей.

О том и толковал ей Ананья — один из самых осведомленных и, несомненно, влиятельных людей Рукосилова царствования:

— При дворе найдется достаточно самолюбивых бояр, которые задумаются о судьбе престола, едва только отойдут от страха, что Рукосил вернется. И вам, государыня, придется заново утверждать свои права. Но не буду лгать, уверяя, что без меня вам на престол не взойти. Это не так. Раздоры среди сановников, взаимная подозрительность и ревность, привычка к повиновению помогут вам в первые, самые трудные дни. Думаю, бояре сами призовут вас, когда уверятся, что ждать больше нечего. Они призовут вас, чтобы разобраться между собой и чтобы лишить вас потом действительной власти. Едва ли им понравится нежданное возвращение Юлия, которое спутает все расчеты. Но вы, государыня, уже княгиня, а они еще далеко не князья, в этом ваше первое преимущество, которое можно, однако, очень скоро и растерять. Вот для того, чтобы удержать это преимущество навсегда, вам и понадобится опора. Это я, государыня.

— Ты? — молвила Лжезолотинка, глянув хищными сузившимися глазами. Множество вожделений сразу толкали ее под руку, побуждая к чувствам и поступкам, которых она и сама еще не могла осознать.

— Я, — подтвердил Ананья, бросая проницательный взгляд на Юлия, который мрачнел все больше, по мере того как воодушевлялась Золотинка. — Я смогу уберечь вас от больших и малых ошибок, я проведу ладью царствования между множеством хорошо известных мне подводных камней. Великий государь и великий князь Словании и иных земель обладатель Юлий будет царствовать, вы, государыня, — управлять, а я — служить. Всякому сиянию нужна тень. Я буду тенью. Безродный и презираемый владетельным боярством Словании, я буду вашей зловещей тенью, государыня. Я ваш целиком. Безраздельно ваш.

— Есть еще Золотинка, — вдруг омрачившись, молвила Зимка полушепотом — кажется, она боялась, что имя это неведомой своей силой заставит очнуться Юлия, и он все поймет. — Она оборотень, пигалик. Тот самый пигалик, которого я привела вчера к Рукосилу… — Зимка замолкла, едва не проговорившись о надеждах своих столкнуть между собой чародея и чародейку.

Ананья, однако, понимал с полуслова. Он кивнул так, словно не видел нужды толковать об очевидном.

— Вот именно. Есть основания полагать, что так оно и вышло, как вы рассчитывали — они столкнулись. — Небрежным жестом Ананья показал на разрушенный дворец. — Если нет… мы это скоро узнаем… Государыня, я не стану колебаться между двумя Золотинками. С одной из них мне вовсе не по пути. Я ваша вещь!

— Но я не буду этим злоупотреблять! Никогда! — воскликнула Зимка, испытывая потребность в великодушии. Нарастающее недоумение в глазах Юлия заставило ее опомниться.

Она кинулась мужу на грудь.

— Нужно скорее уходить, там люди! — говорил Юлий, отстраняясь. — Там конница, если… нас заметят… нужно уходить.

— Не нужно, — говорила Золотинка, закрывая ему рот горячим, как укус, поцелуем. — Не нужно… уходить…


Когда блуждающий дворец рухнул, Золотинка испытала настолько сильное потрясение, что не было места для осознанных чувств вроде испуга. А едва опомнилась, почуяла, что происходит нечто, совсем не похожее на камнепад. Падая и кувыркаясь, она задыхалась среди каких-то жестких подушек, которые лезли в рот и безжалостно мяли ее со всех сторон. Оглохшая и ослепшая, она грохнулась на что-то твердое и тогда различила свет.

Багровый туман заполнял пространство без различия верха и низа. Но под руками и под коленями твердо — Золотинка увидела устланную грубыми каменными плитами мостовую. То были даже не плиты, а кое-как обтесанные и прилаженные друг к другу камни, щели между ними в кулак. Внизу, в пустоте проступал тот же багровый туман, словно сооружение висело в воздухе.

В трех шагах ворочался и стонал подломленный падением старик. Лысина с паклей седых волос за ушами — невозможно было не признать Лжевидохина. Вот, значит, что сталось с Рукосилом! Тут Золотинка обнаружила, что и сама скинулась пигаликом, утратив свой подлинный девичий облик, а вместе с ним и разбитую руку. «Откровений» не было. Предмет раздора, бесценное сокровище знаний и веры, прозрение человеческого пути исчезло. Золотинке не удалось и одним глазом заглянуть в книгу.

Пришел в себя и старик. Он закопошился, пытаясь сесть, придавленное бульдожье лицо исказилось, когда узнал пигалика. Еще не поднявшись, Лжевидохин полез за пазуху, но нашел золотую цепь с изумрудом прямо поверх халата.

Опомнившись, Золотинка бросилась на противника. Ростом она не доставала старику и до пояса, но крайняя дряхлость не оставляли ему ни малейшей надежды в прямом столкновении — чего нужно было опасаться, так это Сорокона! Безжалостно опрокинув Лжевидохина на камни, она цапнула плоскую золотую цепь. И… Сорокон узнал свою прежнюю хозяйку! Узнал с одного прикосновения, верно, оставленный Золотинкой след не изгладился, не затерялся среди позднейших влияний.

В бессильном злобном отчаянии Лжевидохин пытался цапнуть пигалика пастью, несколько сточенных гнилых пеньков, что составляли зубное вооружение старика, царапнули Золотинке руку. Она сильно толкнула кусаку, тот ахнулся головой о камень и обмяк. Едва ли он явственно сознавал тот миг, когда Золотинка стащила с него цепь и овладела Сороконом.

Багровая рожа чародея синела, блеклый слюнявый рот открылся — Лжевидохин отходил. Он едва нашел силы повернуться в ту сторону, где мерцал изумруд, и вяло уронил руку… «Да-а-й…» — замерло на расслабленных губах. Глаза стекленели.

Неодолимое отвращение заставило Золотинку попятиться.

И вот Сорокон в руках, Лжевидохин повержен — время сообразить все ж таки, где они все оказались, погребенные под рухнувшим дворцом. Сомнительно, что провалились они на тот свет. И Лжевидохин, и Золотинка-пигалик оставались оборотнями, которые, как известно, на тот свет не допускаются.

Золотинка отметила, что камни мостовой — это наскоро подогнанные друг к другу обломки дворца: различались части колонн, кое-где уцелела резьба и попался пласт штукатурки со следами художественной росписи.

Багровый туман не вовсе скрадывал расстояния, и она видела, что стоит посередине неправильных очертаний майдана. А туман, собственно, был свет — некое багряное пространство, которое можно было называть туманом за неимением другого, более точного слова. Вблизи же, в десятке шагов, не было и признаков мглы. И не ощущалось ни малейшего ветерка или движения воздуха. Как в плотно закупоренном помещении. С последних плит на краю майдана можно было видеть ту же багряную пустоту и вверх, и вниз — равномерно, без сгустков и уплотнений.

В худшем случае, подумала Золотинка, начиная догадываться, что дело плохо, можно спрыгнуть с мостовой и… посмотреть, что будет. Прикидывая, что бросить в пропасть для начала, она вернулась к Лжевидохину, который лежал трупом. Во всяком случае, можно было думать, что башмаки ему больше не понадобятся.

К немалому удивлению Золотинки, башмак мягко шлепнулся о преграду, едва перелетев край майдана. Он так и остался на виду всего в нескольких локтях ниже уровня мостовой. Другой башмак (довольно увесистое изделие из кожи, бархата и серебра) полетел дальше, но шлепнулся точно так же: подскочив и перевернувшись на некой неразличимой для глаза поверхности, он остался недвижим. Со стороны представлялось, будто башмак висит в воздухе, слегка порозовев от расстояния.

Золотинка легла на край мостовой и, опустив руку, нащупала в пустоте нечто упругое. Похоже, тут можно было стоять. Золотинка выпустила камень, за который держалась, спускаясь с мостовой, и сделала боязливый шаг. Невидимая подлога под ногами напоминала крепко переплетенный пласт травы и мха, который покрывает болотную топь. Так что ступать босыми ногами было даже приятно. Через каждые два-три шага она оглядывалась — верхний край мостовой оставался на уровне груди. А если присесть, то видно было исподнюю сторону камней.

Случались ямы, и приходилось ступать с опаской. Пологий уклон уводил понемногу вниз, так что майдан становился выше головы. Потом, оборачиваясь, Золотинка видела, что майдан как будто бы опускается — значит, она поднялась на невидимый холм. В общем, подлога эта представляла собой скорее волнистую равнину, чем горы. Удаляясь от мостовой, Золотинка видела ее позади себя как протяженную ровную черту. А башмаки Лжевидохина — она приглядывала и за ними — затерялись довольно скоро. Малозаметным бугорком на черте оставалось тело чародея.

Потом смутно багровая черта оказалась почему-то сбоку, а не сзади, как было до сих пор. И пришлось постоять, чтобы убедить себя, что никакой загадки нет: не майдан забежал стороною, а сама она сбилась с пути. В багровой пучине не за что зацепиться взглядом, чтобы выдерживать направление. А скоро Золотинка и вовсе потеряла майдан. Трудно было понять, как это случилось. Вероятно, она спустилась в ложбину, откуда он не был виден. Вокруг не осталось ничего, кроме однообразной красноватой мглы. Золотинка отерла лоб и решила не пугаться.

Она стояла, опасаясь лишний раз повернуться, потому что с нарастающим беспокойством чувствовала, что нынешнее положение тела, то, как поставлены на подлоге ступни, есть единственная данность в лишенной примет пучине. Из этого положения и нужно было исходить, потому что ничего другого просто не оставалось. Если только Золотинка хотела вернуться. Пятачок грубо уложенных камней с распростертым на них трупом представлялся сейчас землей обетованной.

«Нужно только взять себя в руки, — сказала она вслух. — И тогда обязательно что-нибудь придумаешь». Например, ходить с нынешнего места «звездой»: во все стороны шагов на пятьдесят, каждый раз возвращаясь к исходной точке… Авось майдан сам собой обнаружится тонкой далекой черточкой… Да, но попробуй выдержать направление, когда и на десяти шагах начинаешь кружить, как верченая овца!


Опасения ее были обоснованны. Сначала она двинулась наугад, старательно напрягаясь, чтобы понять, идет она на подъем или вниз… Но пространство морочило ее: медленно поднимаясь, с каждым шагом… она начинала неодолимо ощущать, что спускается. Наваждение не проходило. Ничего не давали и повороты в ту или другую сторону. Золотинка переставала понимать не только стороны, но верх и низ. Временами ей чудилось, что она идет вверх ногами.

Это походило на безумие. Она зависла, прилепившись ступнями к потолку, и не падала по одной причине — все равно никуда не долетишь. Потому что будет не падение, а все тоже — пустота во все стороны без опоры. Можно ли упасть в бесконечности? Сколько бы ты ни летел, положение твое ничуть не изменится — ты всегда в середине беспредельности.

Стало по-настоящему страшно.

Золотинка сняла с шеи Сорокон и, засветив его до ослепительного сияния, попробовала провести по упругому покрову под ногами черту, чтобы отметить место. Изумруд легко проникал в подлогу, не оставляя в ней, однако, ни малейших следов. Тошно, хоть волком вой.

Золотинка сложила ладони воронкой и крикнула во все легкие. Звук пропал бесследно. Это и был ответ — вековечная тишина. А майдан, может статься, в трехстах шагах. Мысль эта несколько приободрила Золотинку, она двинулась по прямой куда пришлось, считая шаги. На счете пятьдесят три остановилась из-за сильнейшего сердцебиения.

Пора было и повернуть. Она повернула, тщательно выверяя положение ступней на подлоге, и пошла, почти побежала, воображая, что возвращается… Бессмысленность этих метаний становилась все очевидней, Золотинка падала духом, слабела и с принуждением заставила себя отсчитать все сто шагов — из никуда в никуда. Как пригодился бы теперь хотенчик! Но его нет. И не было уверенности, что палочка-выручалочка не растерялась бы тут, где тонут без опоры и взгляд, и мысль. В пустоте бессильно и волшебство. Его не к чему приложить. Золотинка считала за собой тридцать девять видов освоенного и разученного волшебства, она имела в руках один из величайших волшебных камней человечества и чувствовала себя беспомощнее мошки.

Прошло отмерянное стуком сердца время, она еще стояла… Как вдруг… почудилось… кто-то кашлянул или чихнул. Так тихо, что впору было усомниться: слышала или померещилось? Но чих повторился, и Золотинка успела заметить направление. Заметки этой хватило на два десятка шагов, и она остановилась, опять теряясь. И — дождалась! Явственный крик. Теперь она двигалась на звук. А потом увидела тонкую черту майдана, но не побежала, опасаясь, что черта исчезнет, как наваждение. И вот — различила человека. То был громко чертыхавшийся в пустоте Лжевидохин.

Старик, видно, был слишком слаб после очередной своей смерти, чтобы спуститься с мостовой и самостоятельно заблудиться, — он тосковал на майдане. Говорливый в одиночестве, Лжевидохин примолк, когда увидел ступающего ногами в пустоте пигалика.

Золотинка не задела старика даже словом, она не замечала его. Вскарабкавшись на мостовую, она не дала себе передохнуть, а двинулась в обход майдана. Она не прошла и половины намеченного, когда внешний край мостовой взбугрился и начал расти, стремительно вытягиваясь узким мысом. Новые камни, возникая из пустоты, бесшумно прикладывались один к другому, и скоро неширокая, но довольно ровная тропа протянулась до самых пределов видимости. Хоть сейчас ступай!

Подумав, Золотинка не приняла приглашения. Следовало, наверное, осмотреть майдан до конца. Еще загадка: Лжевидохин, которого она оставила во внутренней области майдана, очутился на самом краю. Между тем дряхлый оборотень не сдвинулся с места: можно было узнать под боком у старика ту же самую большую ровную плиту с остатками росписи — половина какого-то диковинного зверя по сиреневой земле. Не старик сдвинулся — исчез порядочный кусок майдана, вся противолежащая вновь возникшей дороге часть.

Это нужно было понимать так, что в другую сторону хода нет, дорога тут только одна. Занятно, подумала Золотинка, начиная подозревать, что находится под неослабным присмотром. Полнейшее одиночество в затерянном мире подразумевает как будто бы полнейшую свободу, но Золотинка уже хлебнула этой свободы, когда барахталась, шалея от ужаса, в багровой пучине… свобода эта была чистой видимостью, насмешкой над лишенным, в сущности, выбора человеком; Золотинка отлично уяснила теперь, что обречена идти до конца дороги, пока та тянется и ведет.

Старик переполошился, когда почуял, что Золотинка уходит. Багровая пустыня пугала его не меньше, чем Золотинку, он дрогнул:

— Ну, подожди же, подожди ради бога!

И потащился следом. Оглянувшись, Золотинка поняла: в сущности, старому негодяю некуда было деваться — майдан исчез весь, когда он ступил на тропу. Лжевидохин, может быть, не замечал, что оставляет за собой пустоту. Сколько бы он ни пыхтел, узкая прямая дорога сокращалась за ним шаг в шаг. Казалось, старик напрасно перебирает ногами, не в силах уйти с одного и того же места на оконечности каменной дорожки. В другую сторону тропа тянулась далеко в даль, теряясь в багровой пучине.

Стоило Золотинке прибавить шагу, как старик начал отставать, болезненный хрип его и кашель слабели. Чародей исчез. Осталась только дорога, сколько ее можно было видеть вперед и назад. Она тянулась во мглу, разделив пучину на две равные половины, правую и левую.

Голод и жажда изрядно тревожили Золотинку, она торопилась идти, пока носят ноги. Остановиться значило расстаться с надеждой. Движение, как бы там ни было, обещало впереди нечто новое. Следовало только остерегаться особенно грубых стыков между камнями, чтобы не подвернуть ногу. И опять же — тепло, ветра нет, воздуху вдоволь, светло, а ночи как будто бы не предвидится, вряд ли в лишенной солнца пучине успели назначить день и ночь.

Созданная Сороконом сеть не намного ускоряла движение — ноги-то переставлять все равно нужно. Другое дело, что Золотинка могла бы нести груз — под стать навьюченной лошади или даже целой веренице лошадей, — да что толку, когда нести нечего!

Несколько часов она шагала, не останавливаясь и не присаживаясь, так что прошла, наверное, верст сорок-пятьдесят. На изрядный переход указывала истома в теле и в икрах, ныли пересчитавшие десятки тысяч камней ступни. Однообразно прямолинейная дорога, между тем, начала выказывать норов, она как будто бы изгибалась, чему Золотинка не сразу решилась верить, принимая вполне излишние в беспредельной пустоте повороты за обман зрения. Но дальше больше: следовали пологие спуски, за которыми дорога опять забирала вверх, так что взволнованное сердечко пигалика часто и гулко билось. В нетерпеливом ожидании перемен, не замечая усталости, Золотинка лишь прибавляла шагу, бегом взлетая на самые крутые подъемы — когда любое движение твое многократно усилено сетью, нет разницы между ровной дорогой и кручей.

Тропа же как будто карабкалась в гору. Повороты становились все круче, тропа петляла (словно бы притворяясь горной дорогой!) и, окончательно позабывши случайные спуски, стремилась все вверх и вверх. И вот уж чудилось далекое ровное журчание… казалось, живой ручей. И тень поперек дороги, словно бы перекресток…

Но это была вода, быстро струившийся поток. Тропа, долго спускаясь вниз, прыгнула горбатым мостом, а под ним, в пустоте, извиваясь в невидимом русле, бурливо захлестывая обозначенные лишь током воды валуны и перекаты, стремилась река. И, что нехорошо поразило Золотинку, — снизу вверх.

Впрочем, черт их тут всех разберет, вода она и есть вода! Не теряя времени, чтобы искать подходы к реке через багровую пучину, Золотинка зацепилась сетью за несколько камней на макушке моста и, как паук, повисла над стремительным потоком. Паутина сети, однако, не спустила ее отвесно вниз, как положено, а оттянула вбок, под углом к отвесному направлению, так что Золотинка оказалась в стороне от моста. И тут река, с точки зрения наблюдателя, стала на место, то есть текла теперь вниз, а дорога, напротив, опрокинулась самым безобразным образом.

«Ага!» — подумала Золотинка, немного, впрочем, понимая. Ничего умнее «ага!» тут и нельзя было придумать. И, как бы там ни было, следовало признать, что перемена произошла своевременно. В противном случае при полной неразберихе относительно основополагающих понятий — что верх, что низ, — вода не попадала бы в рот, вытекая из него, вместо того чтобы втекать. В этом неустоявшемся мире следовало ожидать любых неприятностей.

Свежая вода секла губы, заливала лицо, Золотинка напилась в несколько приемов до бульканья в животе и подтянулась обратно на мост, который стал на место, чтобы опрокинуть вместо того реку. Наскоро подивившись этому занятному порядку, Золотинка отжала мокрую спереди рубаху и пошла дальше, временами покачивая головой и хмыкая.

В самом деле, становилось все веселее: ни с того ни с сего раздалось отчетливое пение петуха, так что Золотинка едва не присела…

Однако ничего. Просто замлевшая в неподвижности пустота потягивалась и кукарекала.

Или скрипела дверью. Томительный долгий скрип заполнял собой слух… И раздался голос — такой же искусственный и неправдоподобный, как пение петуха.

Блазнительные игрища пустоты не нарушали как будто бы общего безмолвия — в них не было жизни, тех шорохов, дуновений, что сопровождают всякое шумное явление в подлунном мире. Отчетливые, словно обособленные от действительности, звуки, пропадая, не оставляли за собой ничего, кроме мертвой, все покрывающей тишины. Так что Золотинка по здравому размышлению решила не соблазняться, полагая, что добра этого — чудес — на нее хватит, она ненадолго останавливалась, чтобы прислушаться, и спешила по протянувшимся в багровый туман плитам.

А потом в полнейшем безмолвии Золотинка увидела на тропе бугор… Большую груду тряпья, которая шевельнулась, когда она живее зашлепала по камням, торопясь разглядеть видение, пока оно не исчезло так же бесследно и бесплодно, как и соблазны слуха.

Шагах в пятидесяти куча тряпья… или, быть может, перьев встрепенулась, взметнув вверх необыкновенно длинную тощую шею, увенчанную птичьей головкой. Когда диковинная птица вскочила на ноги, очень длинные, Золотинка определила, что рост ее от клюва до лап превышает ширину тропы в два раза. Нетрудно было сообразить, что пернатое чудище мотало бы головой над самым высоким человеком, смотрело бы сверху вниз на лошадей и быков! Что касается пигалика, круглощекого малыша с детскими голубыми глазами, то он прошел бы у птицы между ног. Если бы она ему позволила.

Потрясенная, Золотинка замедлила шаг. Птица, не менее того взволнованная, помчалась прочь, с непостижимым проворством щелкая сухими лапами по камням. На бегу она растопырила крошечные, ни на что не годные крылышки. И скоро растворилась в розовой мути, только четкий перестук лап еще дразнил слух.

В эту пору утомленная до крайности Золотинка потеряла всякое представление о времени и безнадежно путалась относительно пройденного пути — можно было считать и восемьдесят верст, и сто восемьдесят. Побитые о камни ступни горели, и давно надо было остановиться, отложив надежды на будущее. Да всё Золотинка загадывала: поднимусь на взгорок… гляну за поворот… и шагала, шагала в каком-то томительном исступлении.

Не имея уже сил удивляться, она отмечала, что холодает, становится как будто темней… и чудились порывы свежего ветра. Верхняя половина пустоты темнела все явственнее, мрачнея и наливаясь синим. В пространстве над головой тускло мерцала звезда. Крупные одиночные звезды, какие являются в поздних сумерках, блистали уже по всему небосводу.

Крутой, петляющий подъем в несколько сот шагов вывел Золотинку на простор — порыв ледяного ветра ударил в грудь, так что пришлось набычиться, чтобы удержаться на ходуном заходивших плитах. Казалось, тропа качается, скрипят и трутся друг о друга камни, ветер завывал, вещая о бездне. Вверху ледяные искры звезд усыпали раздавшийся небосвод, внизу — непроглядный мрак.

И, что сквернее всего, нельзя было разглядеть тропу. Скрючившись на ветру, Золотинка едва ступала, опасаясь сорваться. Перемена от багровой пучины к черному ледяному небу произошла не вдруг, но все ж таки очень быстро, словно Золотинка нежданно-негаданно вышла из теплого помещения, из лета в зиму.

Острое ощущение опасности, пронизывающий холод заставляли ее дрожать. Нужно было хотя бы осмотреться. Золотинка легла на камни, находя их вокруг себя ощупью, и сунула вниз руку. Упора не было, сколько ни тянись. Тропа пошатывалась, как будто грозила опрокинуться. Пронизывающий ветер трепал рубашку и штаны, елозил морозной лапой по телу и леденил в объятиях.

Золотинка тихонько пошла назад, полагая, что не перепутала еще начало и конец дороги. Вот поплыли клочья багрового тумана, и она, с трудом разминая тело, заставила себя бежать. Не много потребовалось времени, чтобы скатиться вниз, — в свет и тепло. Усталость одолела ее, и она легла.

Спала она урывками, а проснулась голодная и неотдохнувшая. Голова мутная, вставать нет сил и лежать на камнях невмоготу. Совсем очнувшись, Золотинка ахнула: во сне она очутилась на обрыве тропы — половина дороги исчезла. Задняя, несомненно, половина, та, на которой остался безнадежно отставший Лжевидохин.

Золотинка не чувствовала ответственности за старого негодяя и в глубине души только обрадовалась, что судьба, кажется, развела их на этот раз окончательно. Теперь, когда она поднималась в гору, тропа исчезала за ней шаг в шаг, точно так же, как исчезала прежде за Лжевидохиным. Теперь уж нельзя было бы вернуться, даже если это взбрело бы ей в голову.

Несильный порыв ветра разорвал муть, но открылись не звезды — синеющее небо с холодным солнцем. Узкая тропа пронизывала бегущие клочья тумана, которые были, наверное, облаками. Казалось, тропа и сама несется, торопится к предуготовленной цели, и Золотинка, не сбавляя шага, увидела склон горы — отвесную черную скалу, где не держалась растительность. Поднимаясь все выше, тропа очистилась от облаков и мглы, и открылись головокружительные просторы.

Зависшая в воздухе череда плит огибала вознесенную черной стеной кручу, а по правую руку, на огромном расстоянии, вставали зубья скалистых вершин, в провалах между которыми лежал грязной пеной снег. Далеко внизу, в широкой каменной долине, виднелся сморщенный поперечной рябью грязно-серый лед.

Золотинка даже не испугалась — закоченела. Она стояла на конце шаткой каменной череды, за спиной была пустота, пустота повсюду и только впереди ходящие под ногами, неверные плиты.

Нужны были силы, чтобы оглядеться, силы, чтобы стоять, не пошатнувшись, и чтобы идти — Золотинка пошла, приковавши себя взглядом к шаткой, готовой рассыпаться тропе. В щелях между плитами сквозила пустота.

Ветер не ощущался, и припекало солнце, но Золотинка едва ли сознавала холод или тепло, не более того способна она была оценить величие простертой под ногами бездны. Зачарованно ступала она шаг за шагом и, кажется, притерпелась к страху, хотя не решилась бы лишний раз обернуться. Всякая перемена в каком-то заученном, словно закостеневшем движении требовала усилия: трудно было остановиться, если уж шла, немыслимо обернуться назад, если смотрела вперед, пусть маленькое, но усилие, требовалось, чтобы перевести взгляд на левый обрез тропы, когда до этого глядела на правый.

Так Золотинка обошла скалу и увидела конец пути.


Среди голых скал поместилась заполненная снегом впадина в несколько сот шагов в поперечнике. Множество темных крапин по снегу были люди. Грязная груда поодаль шевельнулась, и Золотинка опознала змея. Остаток тропы, совсем короткий, полого спускался вниз, и там, где дорога смыкалась с матерой скалой, Золотинка спрыгнула. Последние плиты за ней исчезли, сзади была пропасть.

Одутловатый мужчина с заиндевелыми усами встретил пришельца взглядом и прикрыл веки. Он лежал на снегу под ворохом кафтанов, штанов, юбок и шапок, собранных, наверное, с пяти замерзших. Достаточно было взгляда на обнаженные, занесенные снегом трупы, чтобы уяснить себе, откуда берутся груды одежды.

Это были, несомненно, жертвы блуждающих дворцов, которые попали в горное логово змея тем же путем, что и Золотинка. Тупое безразличие на лицах. Разбросанные, словно мусор, человеческие кости с остатками мерзлого мяса на них, раздробленные черепа, клочья ободранных вместе с кожей волос — все, что заставляло Золотинку содрогаться, не производило на обреченных пленников впечатления.

И кто-то дожевывал оставшиеся после змея объедки… Золотинка не стала приглядываться, чтобы проверить догадку.

Она не долго бродила по снегу, ступая заледеневшими, бесчувственными, как колоды, стопами, и, наткнувшись на скрюченное небольшого росточка тело, подумала об одежде. Снег лежал на белом бескровном лице мальчишки, тонкая изморось, покрывала глаза, снег забил приоткрытый рот.

— Прости, — тихо молвила Золотинка, принимаясь раздевать мертвого.

Промерзшие насквозь сапоги, штаны, кафтан, что волочился по снегу, леденили до дрожи, но Золотинка в душевном ознобе едва замечала это, скоро она и вовсе забыла о пустяках.

Змей как будто бы ждал. Опираясь сложенными крыльями на грязный, испачканный навозом и кровью снег, он приподнялся навстречу пигалику, а потом, словно высмотрев, что хотел, опять опустился. Золотинка, осторожно ступая между объедками человечины, остановилась в отдалении. Сердце стучало так, что, кажется, и собственный голос не услышишь.

— Я пришел по твою душу! — звонко объявила она, напрягаясь.

— О-о-ох! — простонал змей и, припав грудью на грязь, мучительно заелозил, закрывая глаза, мотая головой, как это делает человек в остром приступе горя. — Ох! — стонал змей, покачиваясь. — О, мука мученическая! Живот… живот болит.

— Я пришел по твою душу! — повторила Золотинка уже не столь торжественно. Следовало, как бы там ни было, добиться, чтобы змей слушал. Как приняться за дело, если противник не хочет тебя замечать?

Но заметил.

— Тьфу, дрянь! — скривился змей, приоткрыв глаз, и дунул.

Огонь, ледяной свист — Золотинка кувыркнулась и в мгновение ока очутилась в самом немыслимом положении. Застряв волосами в ветвях, она сидела, висела — проросла? — в какой-то зеленой чаще; вниз уходили стволы деревьев. Кажется, она застряла между ветвей. Угораздило ее в дремучий лес в тридевятом царстве-государстве на краю земли, так это надо было понимать.

И Золотинка подумала: а как же «Сливень»?

— Как же Сливень? Мне назад надо. Дело не кончено, — сказала она вслух.

И тотчас, ничего толком не сообразив, она очутилась перед змеем и так крепко грянулась, сброшенная на ноги, что словно бы прикусила язык.

— Что за новости? — мутно удивился змей. — Экая пакость! Брысь!

Он дунул, скорее фыркнул, поперхнувшись, но и этого хватило: Золотинка рта не успела раскрыть, как кувыркнулась в полутемный покой, очутившись под потолком. Она торчала из стены, застрявши в ней по грудь и боком, так что прихвачена была и щека, золотая прядь свисала на глаз.

А в комнате были полураздетые молодые женщины в легких платьях и шароварах… Девушка с повязкой на лбу вскочила, лицо ее исказилось — душераздирающий вопль потряс и без того уже оглушенную Золотинку, девушка закрывала локтями грудь и вопила в остервенелом ужасе, уставившись под потолок, откуда и глядела на нее Золотинка.

— Что пугаться?! — сказала она, не придумав ничего убедительней, но едва ли помогли бы тут и самые убедительные слова. Выводок пышнотелых красавиц впал в беснование. С визгом, с воплями они повскакивали, кто опрокинулся на ковер и пополз, кто бросился к двери, кто бился о запертое ставнями окно, и все кричали на неведомом языке. Напрасно Золотинка пыталась их уверять, что опасности никакой, в голосе ее, как видно, не было убедительности, она и сама ведь не знала толком насчет опасности.

Наконец, полуголая дева вышибла дверь, увлекая за собой товарок, бежали все, кроме одной, что забилась в угол, закрывши голову подушкой. Верно, она и уши заткнула, что не мешало ей, однако, содрогаться при мирных заверениях Золотинки. Так что нечего было слова тратить, время было подумать о собственном положении, не весьма завидном, ибо Золотинка, застрявши в стене, не чувствовала тела и не понимала, как это она тут угнездилась. Наконец Золотинка добралась до слова «Сливень!» — вспомнила она то, что выручило ее в прошлый раз.

Без промедления молвила: «Сливень, мне назад надо!» и очутилась перед змеем, который уже поджидал ее, уставив единственный глаз. Другой у него так и не открывался, окрашенный потеками гноя и сукровицы. Едва Золотинка грянулась — не удержавшись на ногах, на колени — змей дунул во всю мочь.

Она кувыркнулась — из огня в холод, и продолжала кувыркаться, со свистом рассекая воздух. Увидела она, что падает с неба, из-под облаков, которые бросали на землю тени. А земля — перелески, поля, окаймленная кустарником речушка, деревенька в три крытых соломой хатки и бабы на мостках, их белье и детишки — всё стремительно приближалось… запрокинутые вверх лица.

— Сливень! — крикнула она. — Назад!

И благополучно свалилась перед змеем.

Тот уж откинул голову, чтобы дуть, но Золотинка, кажется, и земли не коснувшись, успела крикнуть:

— Сливень! Умри!

Змей, эта груда похожей на щебень чешуи, содрогнулся, пронзенный роковым словом. Растопырил крылья подняться… Медленно, обреченно опустился он в грязь и навоз лежбища.

— Вот как… — молвил змей глухо, в пространство — едва ли он обращался к вредоносному малышу. — Вот значит что…

И вздохнул, тяжко подвинув измазанное в дерьме брюхо.

— Ты кто? — спросил он через время, словно бы вспомнив пигалика. Без любопытства спросил, без злобы.

— Я — Золотинка! Волшебница из Колобжега, — с вызовом сказал пигалик — нелепый малыш в длинном кафтане с чужого плеча.

— А-а! — протянул змей, как будто имя ему что-то говорило. — То-то я вижу, ага… — и замолк, уронив голову.

По правде говоря, Золотинка понятия не имела, что делать дальше и как убивать змея.

— Да и пора, — раздумчиво молвило чудовище. — Все обрыдло. Устал я. Сбросить шкуру и обновиться?., в который раз… — и он поглядел на пигалика, оказывается, он о малыше помнил. — Это вы, мошки, трепещете: жить-жить-жить. А я нет, я — существую. Как дерево. Так долго, что не запомнить… — Он словно бы исповедовался или итог подводил, рассуждая сам с собой. Присутствие пигалика нисколько его не стесняло и даже представлялось как будто необходимым, хотя оставалось неясным, обращался ли он к своему губителю, помнил о нем или нет. — Сколько себя помню: все мне семь тысяч лет. И ничего не было — всё туман. Так… Редкоредко что… будто вершины гор над туманом. А кто не помнит, тот не живет — существует. Вот так выходит. А ты… как тебя бишь?

— Золотинка.

— A-а! Ну что ж… Так ты зачем пришел? Чего надо? — спросил он тут, словно бы позабыв все, о чем сам же только что толковал.

Золотинка зябко подернула плечами, не зная, что еще говорить. Но Сливень не дал ей сообразить. Он воспользовался рассеянностью противника для коварной выходки — вдруг, приподнявшись, махнул крылом, сбил с ног и тотчас прихлопнул сверху. И Золотинка оказалась в когтях.

Длинные членистые когти на переднем сгибе крыла охватили пигалика, как железные колодки, не позволяя двинуться. Змей вскинул пленника над землей и поднес к пасти. Золотинка чувствовала немалое давление и сквозь сеть, волшебной сети не хватало, чтобы разомкнуть железную хватку.

— Хе-хе! — хмыкнул змей, обдавая зловонным дыханием. — Попался!

— Сливень, умри! — просипела Золотинка, не имея другого оружия.

Змей не цапнул ее зубами — кожистая голова отшатнулась… потом, вполне овладев собою, он брезгливо обнюхал жертву и заметил с притворным, может быть, равнодушием:

— Ну, Сливень, Сливень — добрались. Ты думаешь, первый со Сливнем-то вылез? За семь тысяч лет никто не догадался? Было все это, было… сколько раз… Вот ты меня Сливнем угостил, ну так и у меня для тебя гостинец в запасе. Вопросец. Чур только, долго не думать.

— Спрашивай! — с несколько наигранной бодростью отозвалась Золотинка.

— Что нового под луной? — молвил змей.

— Это вопрос?

— Время не тяни!

Однако немедленный ответ, похоже, и не предполагался. Змей опустил крыло, поставив пленника на ноги, и, хотя не выпустил его из когтей, ослабил хватку.

— Что нового под луной? Ничего! Ничего нового под луной! — отвечала Золотинка не столько уверенно, сколько звонко. Сдается, вопрос не имеет ответа, решила она, и нужно это сразу же показать.

Но змей сказал:

— Раз.

— Что раз? — Золотинка предпочитала не понимать.

— Раз — неправильный ответ. Еще будет два. И хана.

Все зависело теперь от такого пустяка, как удачно подвернувшееся на язык слово. Змей ставил слишком широкий и потому заведомо недобросовестный вопрос. Может, простой ответ будет наоборот: все новое?

— Ново, что ты умираешь, — ляпнула она вдруг и тут же раскаялась.

— Два — неправильный ответ, — бесстрастно отозвался змей. — Смерть стара, как мир… А теперь думай живее. Знаю я ваши штучки, как дело дойдет до третьей попытки, куда это все ваше высокоумие девается, клещами ответа не вытянешь. Помнится… было — молодца одного так и прихлопнул, не дождался последнего слова. Он его с собою в могилу унес.

— А вы, значит, этот вопрос уже задавали? — пыталась поддерживать учтивую беседу Золотинка, лихорадочно между тем соображая.

— Задавали, задавали, — хмыкнул змей. — И задавали, и поддавали, и наддавали — все было.

Золотинка думала в том крайнем напряжении, когда мысль, кажется, теряет словесную оболочку и становится трудноуловимым постижением, становится образом и понятием. Весь мир перебирала она в воображении, словно видела все с лету, мгновенно перелистывая города и страны, эпохи, лица, все многообразие предметов и явлений… Нужно было искать дальше, дальше… чувствовала она, не может быть, чтобы змей имел в виду некую единичную частность, когда вопрос предельно широкий. Вот именно — предельно широкий. Где-то в области общих понятий.

Между тем, послушный заклинанию, змей, очевидно слабел. Он словно бы опускался, приваливался набок… просел горбом и уронил крылья, которые безвольно пластались по снегу. Здоровый глаз змей силился держать открытым, но временами чешуйчатые веки начинали смыкаться… и он встряхивал головой, понуждая себя очнуться. Не раз, выходит, слабел он уже вот так, пораженный в сердце роковым «Сливень, умри!» — но восставал опять, победив противника одним простым вопросом. И значит, между прочим, отведенный Золотинке на размышления срок точно, до мгновения совпадает со сроком жизни самого змея. В последнее мгновение, с последним ударом сердца, умирая, он должен был раздавить ее — и воспрянуть.

«Блуждающие дворцы, вот что!» — чуть не крикнула Золотинка, которая не переставала думать сразу в нескольких направлениях. И прикусила язык, сообразив, что вопрос-то старый. И ответ, значит, старый. Один ответ без перемены на все семь тысяч лет! На семьдесят! На семьсот тысяч лет!

— Ну что? — приоткрыл мутный глаз змей. — Пора, дружок… Умираю. — В самом деле, он уж едва ворочал языком. Судорожно, но слабо и неровно вздрагивала брюшина.

Когти стиснулись — в этом не было даже усилия, безотчетное движение, агония… Золотинка захрипела, не в силах сдержать сетью чудовищное давление.

— Жизнь! — прохрипела она в нежданном наитии и в мольбе, и уж когда сказала, поняла, что попала: жизнь каждый раз заново! Жизнь, сколько бы она ни повторялась, всегда нова!

Низко упавшая в грязь чешуйчатая голова еще как будто бы шевельнулась… когти разжались… И Золотинка, которую ноги не держали, уцепилась за когти, как за поручни.

Змей не очнулся, чтобы узнать, что проиграл. Он этого уж никогда не узнал.

Змей на глазах оседал — как медуза на солнце. Он становился ниже, на боках проваливалась кожа, чешуя распадалась, ослабли в суставах когти… Кожа разлезалась, и уже проступали ребра с клочьями высохшего мяса на них… В прохудившемся брюхе сквозила непонятная позеленевшая глыба.

Смерть словно бы торопилась наверстать то, что упустила за тысячи лет пережившей самое себя жизни.

И вот уже предстал Золотинке погруженный в грязь скелет. А между ребер, свернувшись калачиком, как в материнской утробе, покоился медный истукан Порывай. Нашел-таки он заветный повелитель-перстень в брюхе змея и, слившись с Пароконом в одно целое, успокоился — крепко стиснутый кулак его спекся зеленой коростой, тот же слой ржавчины покрывал покалеченное туловище.

Золотинка вздохнула глубоко-глубоко.


Мало-помалу подтягивались любопытные. С опасливым недоумением они трогали истончающиеся к хвосту позвонки, худую решетку крыльев, пробирались к кривым доскам ребер и узнавали позеленевшего истукана.

Догадки изнуренных людей не шли дальше того, что вот медный истукан Порывай, значит, здесь… а где же Смок? Они не могли постичь связь между неизвестно откуда взявшимся скелетом ископаемого чудовища и змеем — ведь его видели тут четверть часа назад. Все эти люди с землистыми осунувшимися лицами, закутанные по-бабьи в случайные тряпки, с безобразными обмотками на ногах, все эти снулые, засыпающие на ходу невольники потеряли способность чувствовать и соображать, что объяснялось не только перенесенными страданиями, но и голодной слабостью.

Никому и в голову не приходило, что затерявшийся в толпе пигалик, большеглазый малыш в долгополом, с чужого плеча кафтане, и есть тот сильномогучий богатырь, который одержал победу над высохшим от древности скелетом.

— А навоз-то теплый, парной еще! Глядите, хлопцы, скелет обделался! — закутанный в чужие обноски юноша ковырялся в куче обломком кости. На темном от солнца, обгорелом лице исследователя блуждала полоумная ухмылка.

Золотинка так и встрепенулась. Да, это был Лепель! Вдохновенный скоморох, поэт подмостков и отважный малый, который не знал благоговения перед властью обстоятельств и именно по этой причине вынул когда-то Золотинку из петли. Она кинулась к юноше, как к родному, и, хотя поостереглась выдавать себя, сияла улыбкой.

Лепель был очень слаб. Помолчав, он прислонился к змееву ребру и прикрыл глаза. Обросшие недельные щетиной, запавшие щеки говорили о далеко зашедшем истощении. И все же он выглядел самым живым и разумным человеком в царстве призраков. Не дожидаясь, когда юноша переведет дух, Золотинка высказала предположение, что змей мертв. И принялась толковать, что нужно поднимать людей, пока они еще ходят, и спускаться с гор. Ждать нечего.

— Ты разумный малый, — утомленно произнес Лепель, приоткрыв глаза. — Даже слишком. Но эти… — он повел рукой вокруг, — не сдвинутся. Змей слопал их волю, а остальное уже дело времени.


— Но змея нет, — повторила Золотинка.

— Они не знают об этом.

— А ты?

— Я облазил все эти похабные горы — выбраться отсюда непросто. Проще прикорнуть на снегу и заснуть.

— А там? — Золотинка показала назад, в ту сторону, откуда пришла по воздуху волшебная тропа, ныне бесследно исчезнувшая.

Полого спускаясь от скелета, снежные наметы переваливали белым сверкающим языком через закраину скал, и за ними открывался простор. Ущелье, заполненное по ложу рябым льдом, ширилось, горы расступались, и вдали угадывались зеленеющие склоны, которые наводили на мысль о лугах, о лесе, о чистых и быстрых речках, о хижине пастуха, о сером хлебе с солью и круге белого сыра…

Забывшись, глядел в эту даль и Лепель, словно впервые видел.

— Там?.. — проговорил он. — Там нужно сорок саженей веревки.

— А связать кафтаны, штаны, юбки?

— Я уж связывал, не хватило даже до первой осыпи.

— Это сколько?

Лепель лишь рукой махнул.

— Если всех подымем, наберем сколько надо.

— Всех не подымем. У меня на руках принцесса, она не встает.

— Принцесса Нута? — спросила Золотинка с не ясным и себе самой трепетом.

Лепель кивнул, не желая распространяться, глянул на измазанный змеевым навозом кончик обломка, который держал в руках, и уж собрался бросить, когда воскликнул:

— А гляди-ка — зерно!

— Покажи! — всунулся неказистый мужичок с мятым лицом в щетине, которая торчала даже из ноздрей.

— Да что ты? Где? — зашевелился народ. — Дай посмотреть! Зерно нашли! Зерно!

Вялое возбуждение охватило людей. Невольники, мужчины и женщины, дети, теснили друг друга, чтобы поглядеть на находку.

Лепель перевернул обломок кости, и точно — среди коричневого навоза предстала глазам белеющая крупинка. Тонкое продолговатое зернышко.

— Овес! — веско сказал кто-то.

— Тут что-то не так, — вкрадчиво вставила Золотинка. — Не обошлось тут без волшебства. Подумайте, где зерно было. И как оно уцелело? Зерно волшебное.

Молодая женщина с красными обмороженными щеками крикливо повторила:

— Зерно волшебное!

— Нужно посадить зернышко, вот что. В землю. Вот тогда узнаем, — опять встряла Золотинка. Но так скромно и ненавязчиво, что опять-таки два-три человека принуждены были развить и усилить эту мысль как свою. Нашлись и противники, которые держались иного мнения. Они приводили доводы, вроде того что «ишь ты! вот еще! ну да, конечно!» и, наконец, «мели, Емеля, твоя неделя!»

Изворачиваясь между спорщиками, Золотинка пробилась к Лепелю и тронула зерно пальцем… другой рукой она коснулась при этом за пазухой Сорокона и отстранилась прежде, чем возбудила возмущение толпы. Дальнейшее, все то, что обратилось потом в легенду, не требовало прямого вмешательства волшебницы и затраты душевных сил. Следовало только проследить, чтобы они ничего не перепутали и не напортили по дороге к чуду.

Толпа, увеличиваясь в числе, спустилась к обрыву. И здесь женщина с обмороженными щеками под бдительным присмотром крикунов затолкала зернышко в дресву, что забила расселину нависшей над пропастью скалы.

Чудо — ясное дело! — не заставило себя ждать. Не утих еще противоречивый говор, как яркий, словно язычок зеленого пламени, росток выбросил вверх изогнутый пружиной листик… Все замерло в благоговейном, похожем на безмолвную молитву молчании.

Листик развернулся и вышел в трубку, быстро вытягиваясь вверх, выше голов. Стебель толщиною в большой палец уже сгибался под собственной тяжестью, но продолжал расти. И вот уже тяжелая плеть перевалилась в пропасть и начала, увеличиваясь, опускаться. А из гнезда в расселине пробивались новые побеги невиданных размеров овса: они оплетали камни, заставляя людей пятиться, и пышной путаницей сваливались за край обрыва. Вниз по осыпи текла зеленая пена.

В течение получаса стебли овса толщиной в ногу достигли своими метлами грязных волн ледника, что устилал собою широкое ложе ущелья. Осталось только пустить слух (совершенно справедливый), что в ползущих вниз по леднику плетях зреют огромные, размером с кабачок, зерна, полные сладкой молочной кашицы, и народ по краю обрыва зашевелился. Увлекая друг друга примером, решились попытать счастья смельчаки, и едва только оказались они благополучно на леднике, люди полезли вниз целыми гроздьями, висли в спутанных ворохах зелени, срывались, скользили и снова ловили мягко раскиданные всюду стебли. А внизу в зеленом буйстве на леднике ждали восхитительных размеров зерна — одного-двух хватало, чтобы набить себе брюхо.

Золотинка спустилась поесть, а потом поднялась наверх, в одиночестве проделав обратный путь в гору. По закраинам пропасти, из которой она вылезла, десяток изнуренных голодом и трусостью невольников стыли на камнях, в слезной тоске — не решаясь последовать за удачливыми товарищами.

Золотинка побрела вверх по урочищу, присматриваясь к занесенным снегом телам, ощупывая щеки и губы. Увы, люди эти были безнадежно мертвы — тут нечего было делать ни врачу, ни волшебнику. До верхних скал простиралась сверкающая на солнце, рябая от мерзлых тел пустыня. Но Золотинка, поставив себе задачей обойти всех, сколько ни есть, начала с крайних, никого не пропуская, и в недолгом времени нашла в снежной яме за скалой мужчину, который копошился над ребенком.

Когда он разогнулся, повернув голову на скрип шагов, Золотинка узнала Лепеля. Ребенок же, девочка… была маленькая женщина… принцесса Нута. Бледное личико в тряпках… Золотинка съехала в яму.

— Не встает, — прошептал Лепель.

Золотинка не сказала ни слова. Она расстегнула несколько напяленных друг на друга одежд и, запустив руку, ощупала холодеющую грудь принцессы. Слабо-слабо, как замирающая рыбка в руке, подало весть сердце.

— Жива! — сказала Золотинка.

Лепель встрепенулся и… доверился малышу. А тот всего-то и сделал, что растер женщине грудь и поцеловал в губы. Веки дрогнули… она открыла глаза… застонала, ощущая ломоту в окоченевшем теле.

Золотинка только кивнула, хотела что-то сказать, но не смогла, потому что глаза ее наполнились без причины слезами. Ошеломленный надеждой, растревоженный Лепель бережно придерживал принцессу и не успел удержать пигалика. Малое время спустя Золотинка, поднявшись по снежным заносам еще выше, видела, как Лепель и Нута, поддерживая друг друга, пробирались к обрыву. За этих дружных ребят можно было больше не беспокоиться.

До вечера Золотинка спасла шестерых. Неприметным прикосновением Сорокона она пробудила мужество в застрявших на краю пропасти бедолагах — их осталось к тому времени только двое. И когда жизнь, движение, надежды и страхи покинули горное убежище Сливня, уступив его леденящему безмолвию, она получила возможность перевести дух.

Посидев на солнце, она поела снегу, чтобы немного утолить жажду, и поднялась к белеющему на солнце костяку. Позеленелый, заросший ржавой коростой Порывай скорчился между огромных, как корабельные шпангоуты, ребер. Спекшийся ржавчиной кулак его скрывал Паракон, но Золотинка, склонившись, почуяла, что камень пробудился. Наверно, он ожил после смерти змея. И скорее всего, помертвелые жемчужины — упакованные колдовской силой люди — возродились вместе с Параконом!

Первая же попытка разжать кулак сетью показала, что Порывай жив и не видит ни малейшей причины расставаться с сокровищем. А стоило выказать настойчивость, он угрожающе зашевелился. Ничего не давали и уговоры. Напрасно Золотинка изощрялась в красноречии, убеждая болвана, что Паракон ей не нужен, нужны жемчужины, которые спрятаны в перстне под камнем, и что, получив их, она никогда больше не будет приставать к многоуважаемому истукану… Но Порывай, зажав своего повелителя в горсти, не знал никаких желаний, кроме одного — никогда не выпускать перстень. Повелитель и раб взаимно умиротворили друг друга и успокоились, кажется, навеки.

— Послушай, — сказала Золотинка, напрасно промучавшись два часа и промерзнув, — Не договоримся по-хорошему, я найду способ вразумить тебе по-другому. Людей придется освободить. Как видно, он слышал, — заскрежетал, и руку с камнем засунул под живот. Это и был ответ. Золотинка испытала все известные ей заклятия и волшебные хитрости, да плюнула. Одно утешало: болван не сойдет с места, не убежит, не скроется.

— Ладно, — буркнула она напоследок, — тобой еще займутся, дружок! Найдется, кому заняться.

Пора было подумать и о ночлеге, она спустилась в ущелье.


Наутро, скоротав ночь в устроенном из листьев овса ложе, Золотинка без спешки собралась в путь. Еще с вечера она запаслась несколькими зернами молочной спелости и правильно сделала, потому что оставшееся на корню зерно осыпалось за ночь и закаменело, так что понадобились бы уже жернова, чтобы смолоть муку.

Куда податься?

Свалив с плеч невероятной тяжести долг, она чувствовала, что вся оставшаяся жизнь дана ей наотмашь, задаром — без всяких предварительных условий. И лучше было не тревожить судьбу, выясняя, сколько той жизни осталось. Возвращаться ли к собственному облику для того, чтобы выяснить, как далеко продвинулась смерть — до локтя или до плеча? Она предпочитала не знать этого. В сущности, она чувствовала себя неплохо в скромном обличье пигалика. К тому же чужое обличье — вполне достойное, между прочим! — защищало ее от ненужных надежд… от горестных мыслей о Юлии и Зимке Чепчуговой, от беспокойного воображения, которое заводило порой в дебри недобрых намерений и побуждений. И даже от страстных снов, что неизменно посещали ее в заключении у пигаликов.

Чего же еще нужно? Золотинка бодро бежала волнистой ледовой дорогой под уклон и едва удерживалась от мальчишеского желания скакать вприпрыжку. Не затрудняя себя раздумьями (что за сладостное чувство!), она скатилась в сухую каменистую долину, где причудливо плелись ручьи талой воды. И за какие-нибудь полчаса оставила зиму, чтобы оказаться в жаркой действительности изумруднозеленых склонов.

Здесь попадались бывшие невольники змея. Они млели на солнце и дремали, не желая делать ни шагу. С поразительным, человеческим легкомыслием они полагали, что запас в несколько зерен волшебного овса обеспечит им безбедную жизнь на неопределенные времена — о завтрашнем дне тут никто не думал. Золотинка быстро спускалась и к полудню потеряла последних попутчиков. Люди разбрелись в высоких лесах из подпирающих небо пихт, в путанице ущелий и крутояров, где случайные тропки с отпечатками копыт и мягко ступающих лап заводили неведомо куда и терялись в дремучих чащах.

Ничего не оставалось, как пробираться по руслу ручья, который, сбегая вниз, стремился к другим ручьям и рекам, чтобы рано или поздно вывести на простор. А пока Золотинка оказалась в сыром и мрачном ущелье, куда не пробивалось солнце, где она скоро продрогла и промокла, то и дело перебираясь в поисках сносного пути с одного берега на другой.

Здесь-то, поглядывая вверх, в яркую щель неба над головой, она приметила порхающее между скалами существо, которое настолько не походило на птицу, что Золотинка остановилась: вот те раз!

Это была витающая в узкой теснине палка — хотенчик. Вспомнив детство, Золотинка засвистела, сунув четыре пальца в рот. Одичавшая в дебрях рогулька не откликалась.

Имелись основания полагать, что это был как раз хотенчик Юлия, заряженная раз навсегда на его желание палочка-водительница, которая привела Золотинку к Почтеннейшему Коту, что повлекло за собой столь много значившие в слованской истории события. Было бы малодушием не предпринять попытки разрешить старое недоумение.

Она вздохнула. Она догадывалась о коварном свойстве случайностей затягивать человека в обстоятельства, которые мало-помалу опутывают его узами необходимости. Ведь она чувствовала себя свободной! И вот — не успела бежать и попалась.

Значит, нужно было ловить хотенчика. Золотинка принялась швырять камни с расчетом сбить палочку на лету. Но с таким же успехом можно было бы метить в шныряющую над верхушками деревьев ласточку. Камни глухо стукали о крутые стены ущелья. И тогда почудился ей кошачий плач.

— Нельзя ли поосторожней? — раздался надсаженный, не совсем внятный, неестественный голос. Почтеннейший — сообразила Золотинка внезапно.

— Почтеннейший, ау! — крикнула она, удержав в руке камень.

Пришлось повторить призыв еще раз и два, когда раздалось бурчание:

— Что еще надо?

Похоже, кот прятался на уступе отвесной скалы, примерно там, где витал хотенчик.

— Слезай сюда, старый негодник! — прокричала Золотинка, задрав вверх голову. — Я пришел спросить с тебя за все твои подлости.

— А кто спрашивает?

Ушастая голова показалась над щербиной скалы.

— Слезай, а то худо будет! — настаивала Золотинка. И кот слабо мяукнул:

— Н-не м-мог-гу! Я боюсь…

— Пожалуй, я подумаю, как тебя выручить, — строго сказала она, подавив смех. — Но ты будешь наказан.

— Справедливо, — угодливо поддакнул кот.

— И будешь обязан мне отчетом за все свои проделки.

— Почту за честь.

— И назовешь мне свое имя.

На этот раз Почтеннейший долго молчал, честно задумавшись, уместно ли будет врать. Видно, и в самом деле, он оказался в отчаянном положении.

— Захочу, я тебя из-под земли достану! — пригрозила Золотинка. — Я могущественнейший волшебник. — (А как еще разговаривать с таким обормотом?) — Смотри! — достав из-за пазухи цепь, она сверкнула волшебным камнем так, что вспышка света озарила темные закоулки ущелья.

— Это что? — жалко пролепетал Почтеннейший.

— Могущество Рукосила, которое перешло ко мне.

— А Рукосил?

— С ним придется попрощаться.

— Какое счастье! — воскликнул кот после недолгого размышления. — Поверить ли, что тиран пал? Свобода, свобода… как вольно дышит грудь! — несколько преувеличенное воодушевление не прошло для кота даром, он закашлял, подавившись хриплыми возгласами. — Теперь я смогу служить тебе с чистой совестью!

По правде говоря, Золотинка предпочла бы не трогать весьма щекотливый вопрос о совести Почтеннейшего.

— Как ты здесь очутился? — спросила она.

— Это было ужасно! — живо отозвался кот. — Я провалился… то есть натурально! В Попелянах, где пришлось-таки утереть нос Рукосилу. Понятно, тиран обрушил на меня дворец!..

Почтеннейший принялся живописать свои приключения. Свалившись вместе с Лепелем и Нутой в розовую пучину, он следовал за людьми по тропе из каменных плит, но голод и любопытство понудили его сойти с пути. Пение петухов, кудахтанье кур и прочие соблазны водили его в багровой пустыне, пока он не заблудился окончательно. Там, в пустыне, в багровой беспредельности он погибал «нужной», по собственному выражению Почтеннейшего, смертью, когда внезапно багровый туман распался. Неведомо куда падая, кот заскользил по горной круче, чудом зацепился за уступ скалы и обнаружил себя в ущелье. Летающая палка, что по неизвестной причине ускользнула от Рукосила в Вышгороде, отыскала его много позже, незадолго до появления пигалика. И он, кот, уверен, что хотенчик-то и привел сюда маленького волшебника.

Отощавший кот очутился на утесе вчера до полудня, как можно было понять, — в то самое время, когда испустил дух Сливень. Отсюда следовало, что все затерявшиеся в пучине страдальцы выпали в этот роковой час из багровых туч в действительность. Быть может, где-то в окрестных горах завис на сосне и Лжевидохин.

Неприятное открытие. В какое бы ничтожество ни впал лишенный власти и волшебной силы Рукосил-Лжевидохин, трудно было избавиться от крепко засевших в голове представлений, что и самая тень Рукосила опасна, она рождает уродов. «Ладно, — успокоила себя Золотинка, — надо известить пигаликов и пусть ищут. Пусть Порываем займутся, а заодно и Рукосилом».

Между тем Почтеннейший слезно просил пигалика снять его со скалы. Пользуясь сетью, которой можно было уцепиться, кажется, и за гладкую стену, не говоря уж о такой сподручной поверхности, как щербатая скала, Золотинка поднялась к испуганно притихшему коту и за шкирку спустила его наземь. И тотчас надрала негодника за уши — в назидание на будущие времена.

Терпеливо приняв трепку, кот бросился к ручью. Пил он, пока бока не раздулись. Потом, пьяно шатаясь, зажмурился, обмахнул лапой морду и молвил с невыразимым удовлетворением:

— Пиж йос троить унахтычет!

То есть, что с удовлетворением, это Золотинка поняла по интонации, но сама речь показалась ей возмутительной абракадаброй.

— Ты что там бормочешь? — подозрительно спросила она.

— Десять тысяч извинений! — спохватился Почтеннейший. — Забылся. От волнения перешел на тарабарский язык. По-тарабарски это значит: чертов кот есть хочет!

— По-тарабарски?! — протянула Золотинка в каком-то ошеломительном прозрении. — Ты что же… этот язык знаешь?

— Кому же и знать, как не мне? — самодовольно возразил Почтеннейший. — Ныне я единственный в мире кот, который владеет возвышенным языком науки, искусства и любомудрия. Единственный!

— А князь Юлий? — проговорила Золотинка, замирая.

— Князь разве кот? — снисходительно хмыкнул Почтеннейший. — Князь Юлий единственный в мире человек, который владеет тарабарским языком. Думаю, это нисколько не умаляет моего первенства среди словоохотливых котов.

— О, нисколько! — пролепетала Золотинка, все еще не опомнившись.

— Собственно говоря, мы учили тарабарский втроем, — вальяжно повествовал кот, — я, известный дока Новотор Шала и княжич Юлий. Компания, может статься, не особенно блестящая, но приятная. Это было, Повелитель, на Долгом острове, куда великая волшебница Милица сослала Юлия под мой надзор. Изучение тарабарщины, по правде говоря, не входило в мои прямые обязанности, но, обладая незаурядными способностями к языкам…

Золотинка слушала и не слышала, разбуженная мысль ее уже постигла всё разом: загадка свихнувшегося хотенчика раскрылась во всей ее удивительной простоте. Иначе ведь и не могло быть, как же еще: хотенчик Юлия привел к единственному на свете существу, которое способно было его понимать. Нет у человека сильнее потребности. Вот и все.

— Знаешь что, я тебе рыбку поймаю, — пообещала Золотинка и завлекательно коту улыбнулась.


Разоренная страна перевела дух. Одним из первых указов правительство великого князя Юлия и великой княгини Золотинки отменило чрезвычайные военные налоги и распустило половину собранных для вторжения в Куйшу полков.

Князь Юлий хотел бы сократить численность слованского войска до тех незначительных размеров, какие были известны при последних Шереметах. Оглядев на смотру ораву вооруженных бездельников, он высказал это пожелание, которое новый слованский правитель, конюшенный боярин и судья Казенной палаты Ананья выслушал с обнаженной головой. Не надевая шапки, он посоветовался с государыней и распорядился по-своему: разделил войско пополам и одну половину оставил.

Человек безродный и в прежние времена мало кому известный, Ананья был мудр и осторожен. Качества эти были тем более необходимы ему, что и после воцарения Юлия, когда имя конюшего уже трепали при иностранных дворах, в глухих деревнях родного Полесья выражали изрядное недоумение по поводу загадочного «ананья», которым неизменно заканчивались доходившие до полесской глуши распоряжения. Многие полагали, что «ананья» нужно понимать, как «аминь», тогда как другие настаивали на том, что это «анафема».

Так что не устоявшийся в значении Ананья, принужденный силою обстоятельств исполнять обязанности и Анафемы, и Аминя попеременно, не зря проявлял сугубую осторожность. Он оказался прав, когда под свою ответственность воздержался от предложенного государем сокращения и разделил полки надвое. Войска понадобились, и очень скоро. В считанные месяцы после указа они выступили в поход против распущенных ратников, которые, не находя ни крова, ни дела, образовали разбойничьи отряды по нескольку тысяч человек и брали приступом города, без разбора предавая все огню и железу.

Это противостояние, вошедшее потом в летописи под названием войны «за Рукосилово наследство», продолжалось до глубокой осени того же семьсот семьдесят первого года, когда верные великому государю Юлию полки разгромили своих недавних товарищей под городом Бестенеем. Рассеянный противник обратился в ничтожество: загнанные в леса и в болота миродеры частью вымерли от холода и повальных болезней, частью разбрелись мелкими шайками и попрятались.

Словом, успокоенная и замиренная страна летом семьсот семьдесят второго года отстраивалась и пахала, поминая добрым словом великую княгиню Золотинку. После свержения Рукосила-Могута великая государыня держалась подчеркнуто скромно, однако народ догадывался, кто ж все-таки пострадал для торжества справедливости. Кто принял окровавленный венец из рук убийцы и насильника? Кто истязал себя песнями и плясками, когда истинный государь и супруг сгинул во мраке безвестности? Кто волею судеб оказался у жертвенного столба и мужественно встречал змея, не зная, что спасение близко? Кто заставил воссиять правду и возвратил престол потомку Шереметов?

Ходили, впрочем, слухи, что великая государыня Золотинка, оборотень. Надо сказать, что при мягком управлении великих государей Юлия и Золотинки людей не хватали за разговоры, не резали языки и не секли на площади под отеческие увещевания подьячего, так что безопасные для болтунов разговоры не возбуждали народного сочувствия. И к тому же, если по существу, люди пожимали плечами: ну что, как и оборотень? Коли так (а где доказательства?), то что же… нам с лица не воду пить.

«Наш несчастный государь» — так называли в народе Юлия. Не разумея своих подданных, держался он крайне нелюдимо, избегал общественных действ и празднеств. Его жалели. И потому особенно достойно выглядело поведение государыни Золотинки. Весной семьдесят второго года, обращаясь к восьмистам участникам земского собора, созванного для возобновления некоторых налогов, великая княгиня ни разу не сказала «я», а только «мы»: «мы», говорила она, решили, «мы» полагаем, и эта манера выражаться была одобрена всеми сословиями собора. Никто, собственно, не сомневался, что именно Золотинка с необычайной для ее юного возраста мудростью направляет потрепанный государственный корабль по глубокому и безопасному пути.

Налоги, кстати, в значительной мере отмененные при возвращении Юлия к власти, пришлось возобновить еще до земского собора, осенью семьдесят первого года — война за Рукосилово наследство стоила денег. Потом налоги остались как бы по привычке. Народ кряхтел и ворчал, однако не винил Золотинку и тем более Юлия, которого почитали за блаженного со всеми вытекающими из такого лестного мнения последствиями, — с него нечего было спрашивать. А когда установленные правительством налоги утвердил земской собор, винить и вовсе уж стало некого.


Так обстояли дела в Словании, когда в начале изока месяца семьсот семьдесят второго года от воплощения Рода Вседержителя великая княгиня Золотинка, она же Зимка Лекарева дочь Чепчугова, занималась государственными делами в Серебряном покое своего городского дворца.

С тех пор как окончательно определилось, что, не разумея слованского языка, Юлий не будет заниматься делами, Зимка взяла за правило часа два-три в день посвящать государственным обязанностям. Скоро запомнив высших приказчиков в лицо, она испытывала, однако, большие затруднения, пытаясь запомнить их должности и обязанности, поскольку не всегда умела уяснить спутанное и многосложное значение приказов — Разрядного, Большого прихода, Поместного, Большого дворца, Приказа Казенной палаты, Посольского, приказов Больших четвертей и еще шести десятков других. Видно, по этой причине она часто кричала на судей и дьяков и некоторых, особенно ей досаждавших, изгоняла со службы, несмотря на смиренные представления конюшего Ананьи, который указывал ей на беспорядок, происходивший от частой смены судей.

Зимка действительно заботилась о благе государства, как умела, имея заветную мечту привести всё в такое цветущее состояние, чтобы Юлий в один прекрасный день ахнул, оглядевшись вокруг, и поцеловал свою умницу. Она не затруднялась исправить ошибку, если Ананья указывал на нее в любезной и ненавязчивой манере. Но государево слово свято! Зимка тогда назначала понапрасну обиженного вельможу на другой приказ. И потому в скором времени немало приказов имели по два начальника сразу. Обеспокоенная Зимка не забывала осведомиться, как идут дела в двуглавых ведомствах. Ее уверяли, что дело нисколько не страдает. Она принимала это к сведению не без удовлетворения, однако по природному здравомыслию не признавала такое положение правильным.

Так что утренний доклад у великой княгини среди высших сановников государства был признан за испытание. Зимка заставила себя уважать — если не мудростью, то бестрепетностью решений.

Она редко являлась в Серебряный покой раньше полудня, и к тому времени начальники приказов ждали ее уже два или три часа. Так продолжалось изо дня в день, хотя каждый раз Зимка давала себе зарок подняться с зарей. Она старалась приучить себя к трудолюбию, но достигла на этом пути лишь половинного успеха: заставила рано вставать седовласых судей и дьяков.

Сановитые чиновники ожидали государыню в обитом серебристой парчой покое. Стены занимали тут низкие книжные шкафы красного дерева, для княгини поставили посреди ковра легкое кресло на гнутых ножках перед таким же легким, закругленных очертаний столом. Седьмого изока, в среду, великая государыня Золотинка предстала перед своими приказчиками в строгом платье блекло-красного бархата. Глухое, застегнутое по самое горло платье не имело других украшений, кроме золотых прошв на груди и на рукавах да россыпи жемчуга на плечах — серебристые капельки венчали собой узлы нашитой на бархат тесьмы. Скромные жемчужные серьги и унизанная жемчугом сетка, что покрывала и стягивала скрученные на затылке волосы, довершали убранство, создавая впечатление той строгой, собранной деловитости, о котором так беспокоилась Зимка, сочиняя себе наряды для утреннего доклада. Справедливо полагая, что сбережение государственных средств, о котором часто толковали на заседаниях думы, следует начинать с себя, Зимка не допускала по утру никаких излишеств: от кончиков туфель до убранной жемчугом макушки она не имела на себе ни одного алмаза.

Сановники, поднявшись с лавок, отвесили государыне поклон. Золотинка приветствовала их «здравствуйте, господа!» и уселась за столик со словами «ну что у нас там сегодня?». Подвинула хорошенькую чернильницу из цельного изумруда, заглянув в высверленное нутро, захватила взглядом серебряное перышко и белоснежную бумагу. Конюший Ананья в пышном полукафтане с подложенными плечами раскрыл кожаную папку и докладывал стоя. Добрую четверть часа княгиня слушала, вопреки обыкновению не перебивая. Не обманываясь скучным настроением государыни, суровые судьи и дьяки на другом конце комнаты держались плотно, всем скопом, всегда готовые к худшему. Потом придворные прозорливцы уверяли, что в этот ничем не примечательный день, седьмого изока, они с самого начала ощущали нечто необычайное, что недоброе предчувствие не обошло и государыню, она как будто ждала…

В боковую дверь скользнула сенная девушка из ближних и, смело встретив недовольный, исподлобья взгляд конюшего, направилась через комнату к государыне.

— Подождите, Ананья, я сейчас же буду! — громко сказала Золотинка, когда выслушала торопливый шепот наушницы.

Сановники понимали, что «сейчас» государыни не обозначает никакого действительного промежутка времени, но они как будто верили, что она и вправду вернется. Да и кто, по совести, мог предполагать, что ее «сейчас» обернется роковым никогда.

С изменившимся лицом, встревоженная, раздосадованная и подавленная одновременно, Золотинка стремительно шагала, увлекая за собой девушку и дворян, через хозяйственные помещения нижнего яруса дворца. Великая княгиня выскочила на задний двор и как раз успела перехватить государя — тот собирался выехать за ворота.

— Юлий, ты что опять?! — закричала она сорванным учительским голосом, от которого потупились часовые, приотстали, словно споткнувшись, дворяне, а сидевший на коне муж вынужден был обернуться.

— Долго ты будешь меня позорить? — возбужденно молвила Золотинка, хватаясь за стремя. Она оглянулась, смутно сознавая, что не надо бы выносить семейные неурядицы на улицу — за открытыми воротами толпился случайный городской люд, слегка только отодвинутый жидкой цепью кольчужников.

— Закройте ворота! Что?! Живо! — сорвалась Золотинка, чувствуя, что теряет над собой власть. В этом взвинченном состоянии она не боялась толпы, но страдала за Юлия, сознавая, что толпа, глас народный, именно так и судит — великий государь не в своем уме.

На челюстях Юлия проступили желваки, когда он увидел, как смыкаются дубовые створы. С робкой лаской жена тронула мужа за руку, а тот, казалось, отдернулся. Разумеется, это не могло быть так, сообразила Зимка в следующее мгновение, упрекнув себя в помрачении ума. И в самом деле, Юлий улыбнулся, опровергая легшую на лицо жены тень. Но в улыбке этой — снисходительной? небрежной? жалостливой? — мерещилось уже нечто такое, что не оставляло Зимке возможности принять этот знак примирения без последствий — без слез и изнуряющих объяснений.

— Ты уезжаешь, — говорила она в лихорадочном колебании между слезами и злостью. — Так всегда… Поехал… и ни слова. А я… я… я жду тебя до полуночи, считая мгновения… Мне душно в пустой постели, а тебя по лесам носит, черти где… У меня сердце болит…

— Я вернусь к ночи, — мягко возразил Юлий, угадывая общий смысл стенаний. — Бывает, что и заблудишься… — и, не имея, видно, других оправданий, показал притороченный к седлу самострел.

Но что самострел! Зимка знала, что у Юлия в переметных сумах: тарабарские книги и тетрадь с тарабарскими виршами — будь они прокляты! Соглядатаи, нередко наблюдавшие Юлия в его укромных лесных убежищах, доносили государыне о не совсем похвальных замашках великого князя, который, забравшись на скалу, воет и на ходу бормочет. «Лучше бы он к девкам таскался!» — думала в сердцах Зимка, имея в виду, впрочем, что соперниц можно и уничтожить.

— Я вернусь к ночи, — повторил Юлий с мягким упорством, которое не раз уже доводило Зимку до истерики.

— Не езди, прошу тебя, мне страшно. На дорогах шалят, в лесах бродяги, ты не берешь охраны и бежишь от дворян… — говорила она, жадно заглядывая в глаза.

— Прощай, до вечера, — кивнул Юлий, словно бы соглашаясь с уговорами жены и погладил ее покрытые жемчужной сеткой волосы. Потом он махнул страже, чтобы отворяли.

— Не открывайте, — бросила в сторону Золотинка, так чтобы Юлий не видел. Воротники взялись за створы — весьма решительно с виду, но без видимых последствий.

Зимка знала, что Юлий разозлится, силой его не удержать, она заранее страшилась последствий своего упрямства, но не могла отступить. В смятении чувств она не знала, не понимала другого пути, кроме как удерживать любимого подле себя, и, расшибаясь, лбом встречая последствия собственного сумасбродства, так и не научилась опускать руки, чтобы довериться судьбе. Глухая злоба вздымалась в ней при мысли сдаться, потому что судьба эта была блуждающая уже совсем близко тень Золотинки. Зловещая тень сводила ее с ума, отравляя каждое мгновение жизни.


— Юлька, Юлька, не уезжай, — повторяла она, цепляясь за стремя, тогда как Юлий, стиснув зубы, направлял коня к воротам, где обомлела стража.

Недобрый вид государя покончил с колебаниями воротников, они потянули на себя обитые огромными гвоздями створы. А Зимка, повиснув на стремени, вскрикнула:

— Ты слова выучил? Опять ничего не сделал и бежишь?! Где твой урок? — с лихорадочной неловкостью она хватилась расстегивать переметную суму, где прощупывались книги и тетради. Юлий натянул узду, как только ворота раскрылись, впустив уличный гам и солнце. «Слованские слова» для Юлия, нарисованные художником картинки с подписями, вроде разобранного на листки букваря, Зимка имела при себе в нарочно сшитом для того кармане и не замедлила вытащить их на свет.

— Что это? Это что? — горячечно требовала она, потрясая листком, где художник изобразил букву «П».

Стопка мятого картона в дрожащих руках Зимки рассыпалась — палата, перо, перстень, праща, пуговица, пояс, парус, пищаль посыпались на мостовую. Осталась у нее только «плинфа» — плоский граненый камень, изображенный художником для лучшего обозрения на травяной кочке.

— Кирпич, — сказал Юлий со вздохом. Смуглые щеки его потемнели румянцем.

Зимка горячилась тем больше, что в глубине души ее гнездилось мрачное, как тайный порок, убеждение, что никакие усилия выучить Юлия человеческому языку не достигнут цели. И что она годится для этого дела меньше кого бы то ни было на свете, потому что Юлий отказался понимать людей по ее собственной, Зимкиной, вине. Поговорив с Обрютой, она хорошо запомнила рассказ старого дядьки: как Юлий сцепил зубы и ушел в себя, услышав об измене любимой. Об ее, Зимкиной, измене.

Народу на улице ничуть не убавилось. Теперь, когда ворота открыли второе действие позорища, зрители сбились плотным, внезапно притихшим стадом. И Зимка, не замечавшая до сих пор ни единого человека, кроме Юлия, вдруг с омерзительным содроганием попала взглядом на приютившегося в толпе пигалика. Она узнала его сердцем — детскую мордочку, не детски пристальные глаза и… закричала.

— Закройте ворота! Стража! — раздался истошный вопль. — Скорее! На помощь! — и, падая на подгибающихся ногах, мертвой хваткой цапнула рукав Юлия.

Один из стражников, что случился поближе, бросил бердыш и успел подхватить княгиню. Однако она достаточно сознавала происходящее, чтобы — уже в объятиях Юлия, когда он, спешившись, принял жену на руки — вымолвить побелевшими губами:

— Ананья… позовите Ананью!

Под испуганное квохтанье придворных Юлий внес жену во дворец. Золотинка не позволила себя уложить, в спальне она высвободилась и села в кресло, показывая, что случайный припадок слабости прошел — лишние могут удалиться. Зимка ловила на себе внимательные, слишком долгие и пристальные взгляды мужа, какие трудно ожидать от обеспокоенного, потерявшего голову человека.

Расстегнутое платье приоткрывало грудь, и она не упускала из виду эту жалкую уловку, хотя неумолимый голос говорил ей, что все… все… все бесполезно.

— Ананья! — остановила она конюшего, когда преисполненный смирения вельможа собрался покинуть комнату вслед за сенными девушками.

Можно было смело говорить вслух, раз уж Юлий все равно не хотел понимать по-словански, но какое-то неодолимое замешательство заставило Зимку перейти на шепот:

— Там за воротами пигалик. — Она шевельнула кончиком пальца, указывая, в какой именно стороне это «там». — Тот самый. Там… — И выдохнула последнее слово: — Золотинка.

Ананья недоверчиво отстранился.

— Ты слышал? — повторила она, сразу же раздражаясь. — Не упусти ее… его… Я не хочу ничего больше о ней слышать. Понятно?

Иссушенное всегдашним повиновением лицо Ананьи ничего не выражало. Он бесстрастно кивнул.

Откинувшись в кресле, Зимка бросила вороватый взгляд вниз, чтобы проверить, не запахнулась ли случайной складкой платья грудь. Когда дверь за конюшим затворилась, она встала, протягивая руки… так жалостливо и робко, что дрогнуло что-то в сердце Юлия. Он принял жену в объятия и принялся ее гладить, уставив печальный взор мимо. Спрятав голову на груди мужа, Зимка разрыдалась.

Золотинка обреталась в столичном городе Толпене уже более месяца. Она поселилась в гостинице «Пигалик и пигалица», которая пленила ее своим названием, вместе с толстым неразговорчивым (по крайней мере, на людях) котом. Золотинка называла себя Златаном. После полного примирения Словании с Республикой путешествующий в целях самообразования молоденький пигалик никого уже не мог удивить. Почтеннейший целыми днями жрал от пуза, спал на устроенном для него пуховичке и не делал ни малейшего поползновения поменять сонный покой гостиничной комнаты на превратности столичных улиц. И в этом смысле можно было только порадоваться счастливому сочетанию благоразумия и лени, которые удерживали Почтеннейшего от сомнительных предприятий, потому что не было еще случая, чтобы, отправившись с Золотинкой на прогулку, Почтеннейший не кончил каким-нибудь крупным недоразумением. Кот не видел ничего унизительного в том, чтобы ссориться с собаками, с мальчишками и с базарными торговками, а когда встречались положительные, благонамеренные люди, с которыми и поссориться не всегда можно, то оскорблял их на тарабарском языке, что, конечно же, не могло укрыться от Золотинки.

Тут, кстати, нередко выяснялись некоторые тарабарские обороты и выражения, которые Почтеннейший по свойственной ему вредности утаивал от ученицы. Такой уж это был кот, невозможно было ожидать от него полной искренности даже в таком, казалось бы, совершенно добросовестном деле, как изучение тарабарского языка.

Как бы там ни было, хотел Почтеннейший того или нет, Золотинка свободно болтала на этом в высшей степени редкостном языке; в нерешительности слоняясь по городу, она испытывала сильнейшее искушение ошарашить Юлия тарабарским приветствием. Ничто как будто не удерживало ее от такой шалости, но Золотинка тянула, словно ничто еще не было решено, словно бы она добросовестно колебалась (а не трусила самым пошлым образом), не зная, как приступить к делу.

И, к слову сказать, что мешало ей с самого начала, не забивая себе голову тарабарщиной, послать Юлию в качестве толмача и наперсника Почтеннейшего? Понятно, что Почтеннейший не подарок. Положим, окажется он скверным товарищем и — что еще хуже — лукавым, своекорыстным переводчиком. Но лучше такой, чем вовсе никакого. Хотела ли Золотинка оставить Юлия совсем без помощи?

Не хотела. И более того, встречая Юлия на улицах столицы, Золотинка чувствовала, что глядит на юношу пристрастным взглядом, как если бы имела на Юлия какие-то особенные права… словно бы от ее воли зависело воспользоваться своим правом или нет, разбудить Юлия, чтобы завладеть его очнувшейся душой. Между тем это было совсем не так, потому что Золотинка остановилась на мысли не возвращаться к собственному облику и до конца своих дней оставаться пигаликом.

Ныне это был вопрос выбора и только — ничто не мешало Золотинке посетить Республику, чтобы сбросить чужое обличье. Увы, Золотинка чувствовала, что поздно. Поучительный опыт последнего превращения отвратил ее от того позолоченного существа, которого не назовешь пока еще истуканом, но и человеком в полном смысле слова трудно уже признать. Последние месяцы, надо думать, Золотинка сильно сдала. Она уж не могла отказаться от волшебства и не ограничивала себя, махнув рукой на невидимые глазу последствия. Совсем отказаться от волшебства значило для нее не жить, то было бы растительное, никчемное существование немногим лучше небытия. Золотинка волховала много и страстно, как запойный пьяница, который в редкие часы протрезвления только и успевает что ужаснуться себе, чтобы опять напиться.

При всем своем волшебстве (если не благодаря ему) она оставалась существом чистосердечным и даже простодушным. И до удивления впечатлительным: это свойство развилось в ней, может быть, до крайних пределов. Влияли тут волшебные занятия, которые, как известно, требуют от человека величайшей душевной трепетности, или сказывалось все пережитое, а только Золотинка, сплошь и рядом взвинченная, смеялась и плакала от малейшего пустяка. Что не мешало ей, впрочем, как ни странно, отлично владеть собой. Все ж таки она была волшебницей, а никакое волшебство, чтоб вы знали, невозможно без твердой, целенаправленной воли.

В тот солнечный день в начале изока месяца Золотинка, став случайным свидетелем недоброй размолвки между Юлием и Зимкой, выбралась из толпы в самом смутном состоянии духа. Опечаленная и задумчивая, брела она по соборной площади, когда плеча ее коснулась рука.

— Простите, сударь! — приподнял шляпу одетый в желто-зеленые цвета великокняжеского дома посланец. — Простите еще раз, я долго иду за вами и никак не могу привлечь внимание.

Странно было, что усатый великан не ухмыляется, обращаясь с учтивым «сударь» к розовощекому малышу.

— Вы пигалик Жихан?

— Ну да… Не совсем… Златан, — неприветливо протянула Золотинка, рассматривая посланца снизу вверх.

— Некоторое важное лицо при дворе покорнейше просит вас проследовать во дворец для недолгого личного свидания.

Золотинка «проследовала», не задавая больше вопросов. О чем спрашивать! Разве не ходила она кругами, подкрадываясь все ближе и ближе к тому, что и сама не желала понимать. И смешно, и глупо. Но иного не могло быть: разумного судьба ведет, неразумного тащит!

Минуя стражу, они поднялись на второй ярус дворца и посланец провел ее в комнату с большими окнами на соборную площадь. Естественным средоточием покоя являлся обширный, как княжеская кровать, стол. Явившийся ее взору человек много уступал в представительности своему столу. Полукафтан с широкими, подложенными ватой плечами не скрывал тщедушного сложения, на которое указывали и тонкие кривые ноги, обтянутые черными чулками по самый пах, и туго перехваченный стан — Ананья. Это был, разумеется, Ананья.

— Судьба сводит нас всякий раз, когда ей угодно нарушить однообразное течение жизни, — начал он с неловкой потугой на задушевность, будто заученную речь читал.

А Золотинка, сунув руки за пояс, наблюдала Ананью с любопытством и, надо сказать, едва удерживалась от побуждения засвистеть, чтобы проверить, смутится ли тогда оратор. Насколько хорошо он собой владеет.

— Государыня! — продолжал Ананья, находя источники вдохновения в самом своем красноречии. — Я родился с рабской душой и с этим проклятием на душе умру. Но и самый последний раб, холуй, лизоблюд, государыня, не лишен своей чести. Моя честь, мое достоинство, мое удовлетворение в том, чтобы служить могущественному господину. Только в этом мое оправдание, только в этом… — В глазах оратора блистала слеза, и голос его прервался. Кажется, он и в самом деле взвинтил себя до небывалой искренности. — Государыня, давно и с восхищением я следил за восхождением вашей звезды, не теряя веры и тогда, когда прекрасная звезда скрывалась за тучами. Этой верой, кстати сказать, заразил меня покойный Рукосил, который оказался даже и слишком прав, предрекая вам большое будущее. Слишком, слишком прав. Это дорого ему стоило… Государыня! — нахмурился он затем, как бы спохватившись, что позволил себе много лишнего. — Я жду распоряжений.

— Две ошибки, Ананья, — возразила Золотинка, мимолетно хмыкнув. — Во-первых, прошу не называть меня государыней. И второе: судьба Рукосила в точности не известна. Может статься, вы напрасно его хороните.

Конюший замер, словно дыхание перехватило… и потом осторожно вздохнул.

— О, простите! не знаю, как обращаться… буду откровенен. Последнее сообщение для меня новость. Но вы, может быть, поймете, если я скажу, что в таком случае к искреннему чувству присоединяется еще и расчет. Если так… трезвый расчет заставляет меня отдаться под вашу высокую руку. Я умею быть верным и преданным. Я не предавал Рукосила, пока он был жив, я оставался верен при всех обстоятельствах. Я разделил с Рукосилом превратности и несчастья судьбы, тяжесть скитания и поражения… Не я привел его к гибели, но вы. И теперь… теперь я считаю себя свободным от всяких обязательств перед бывшим великим человеком.

— А если он жив?

— В таком случае, — с достоинством отвечал Ананья, подумав, — я оказался бы в чрезвычайно затруднительном положении.

— У меня нет ни малейшего намерения, Ананья, ставить вас в затруднительное положение, — возразила Золотинка. — Поэтому определенно могу сказать, что ваши услуги мне не понадобятся.

После мгновенной заминки конюший дернулся, отвесив половинчатый, не доведенный до конца поклон.

— Государыня, — сказал он, выпрямившись, — должен ли я понимать ваши слова как опалу, требование немедленной отставки?.. Кому прикажете передать дела?

Тут-то вот и удалось ему довести Золотинку до изумления. Похожий на розовощекого мальчишку пигалик воззрился на старообразного вельможу в некотором столбняке.

— Сдается, вы забыли, кому служите, Ананья, — опомнилась, наконец, Золотинка.

— Нисколько, — мужественным голосом перебил конюший. — Вам, государыня! — он поклонился.

— Проводите меня к великому князю Юлию.

Ананья склонился, однако тень задумчивости уже не сходила с узкого, словно стиснутого головной болью лица. Они прошли несколько переходов и роскошно убранных комнат; в небольшом покое, который служил, очевидно, сенями к другому, более обширному, несколько хорошеньких девушек бездельничали, разложив подле себя рукоделие. Одна из них, повинуясь знаку конюшего, скользнула в смежное помещение за большую двойную дверь и там объявила:

— Конюшенный боярин Ананья!

Ответа не было слышно, и Золотинка, несколько удивленная тем, что Юлий окружил себя белошвейками, шагнула через порог. Ананья, учтиво пропустив пигалика вперед, остался в сенях и закрыл дверь.


В безлюдной комнате у окна сидела Лжезолотинка. Небрежно заколотые на затылке волосы ее рассыпались, расстегнутое платье соскользнуло с плеча — будто она собиралась переодеться. Она обернулась ко входу, ожидая конюшего… и лицо изменилось, лишившись жизни. Зимка медленно поднялась.

Золотинка оглядела светлую, обитую розовой тканью комнату, прошла к окну, задернутому кружевными занавесками, и прислонилась плечом к стене. Лжезолотинка опустилась на стул, но глаз с пигалика не сводила.

— Ну здравствуй, Зимка, — сказала Золотинка по возможности бесцветно, чтобы не задеть колобжегскую подругу каким-нибудь особенным выражением.

Нежный голос пигалика — отвратительно, лицемерно нежный! — заставил государыню передернуться.

— Что такое? — бессвязно возмутилась она. — Откуда ты взялся, черт побери? Что надо?

Подавленная злоба едва позволяла Лжезолотинке говорить, слова, казалось, прорывались откуда-то из клокочущего нутра. Но тем спокойнее становился пигалик, в повадке его явилось даже нечто вялое, почти сонное, что было однако не вызовом, не издевкой, а оборотной стороной того же горячечного возбуждения. Все то, что отзывалось в Лжезолотинке придушенным, глухим бешенством, то, отчего расшились зрачки ее распахнутых карих глаз, отхлынула от лица кровь, отзывалось в пигалике зевотой. Золотинка широко зевнула, чувствуя, однако, как дрожит в ней каждая жилочка и стучит сердце.

— А где Юлий? — сказала она с непредумышленной, но тем более оскорбительной, невыносимой небрежностью.

— Провести тебя к великому слованскому государю? — низким голосом проговорила Лжезолотинка, содрогаясь от недоброго чувства, когда человек и сам не знает, на что способен. — Сейчас пойдем, милая, сейчас, — зловеще повторяла она, вставая, ибо немыслимо было сидеть, подняв голос до пронзительной высоты. Она принялась шарить по жемчужным пуговкам ворота, пытаясь расстегнуть то, что было и так расстегнуто. — Как же мне тебя представлять? Эта та, которая… или как: тот, который… которое?.. Ты, собственно, кем Юлию приходишься? А? Тенью? Призраком? Воспоминанием?

— А знаешь что, Зимка? Лучше бы тебе помолчать, — вяло произнесла Золотинка. Она плохо слышала себя из-за шума крови в висках.

— Отчего же это мне лучше молчать?

— Да уж так… лучше, — пожала плечами Золотинка и, отодвинув занавесь, посмотрела в окно, на залитую солнцем площадь.

Между тем Лжезолотинка, лихорадочно, словно в удушье, обирая себя ищущими руками, коснулась скрученных на затылке волос, и в руках ее оказалась длинная, на две пяди, золотая шпилька, распущенные волосы хлынули. Она тупо глянула: тонкий кинжальчик со слишком коротким черенком… Она не понимала, откуда явилось в руках оружие. Совсем не помнила и не понимала, что кинжальчик этот — ее собственная шпилька. Золотой клинок. Судорожно сведенная пясть, бледность в лице, пресеклось дыхание… Мгновение нужно было, чтобы понять, что это значит, но мгновение это Золотинка упустила, с притворным равнодушием уставившись в окно. Она успела обернуться только для того, чтобы раскрыться под удар.

С маху вонзила Зимка золотое жало и, попади она в сердце, пригвоздила бы малыша на месте. Золотинка успела дернуться, шпилька пробила плечо, считай, насквозь. Ошеломленная, она отбила второй удар, но Зимка остервенело толкнула ее, ударив затылком об стену.

В глазах помутилось, Золотинка обмякла, последним усилием воли сооружая сеть, чтобы защититься. Но все равно упала, чудом только не потеряв сознание, что означало бы уже и конец. И на полу, в крови, подмятая, Золотинка отметила краем сознания: в комнату ворвался и остолбенел Ананья.

Оскалив зубы, роняя слюну, Зимка душила ее. И все же, сдавив побелевшими пальцами детское горлышко пигалика, даром напрягалась убийца в крайнем, зверском усилии — не могла пережать дыхание. Мешала облекшая волшебницу сеть.

Высвободив руку, Золотинка изловчилась ткнуть убийцу в живот. Не столь уж ловкий тычок, однако усиленный сетью, заставил Лжезолотинку ахнуть, разинув рот. Она разжала сведенные на горле пальцы, и тотчас ногами, коленями Золотинка швырнула ее вверх, бросив едва не на середину комнаты.

Отчаянный выпад подорвал силы, залитая кровью и оглушенная, Золотинка опрокинулась в обморок. В этот ничтожный промежуток времени, когда все ушло в кровавый туман, в небытие, когда распалась сеть, можно было покончить с ней в два счета, но Лжезолотинка, и сама отброшенная на десять шагов, ошеломленная падением, мутно озиралась на ковре. Липкие пальцы ее оставили на лбу пятна. Застонала и Золотинка. Она искала облитую скользкой кровью рану, но обнаружила, что ладонь пробита насквозь, все в красном, ладонь горит, плечо немеет, голова плывет.

В комнате не было никакого Ананьи. Не было никого, кто мог бы остановить безумие. Поднявшись на колено, и снова на карачках, с диким лицом в спутанном золоте Лжезолотинка медленно подбиралась, все ближе, под растерзанным воротом открылась забрызганная кровью грудь. Золотинка сумела сесть, хотя жгучая боль, головокружительная слабость едва оставляли ей силы владеть собой. Она потянула из-за пазухи Сорокон. Во что бы то ни стало нужно было перевязать рану…

— Опомнись! Ты что?! — бессмысленно бормотала Золотинка. И вдруг по наитию крикнула: — На кого ты похожа! Глянь! Погляди на себя, говорю!

Лжезолотинка смешалась. В лице ее явилось нечто осмысленное, она хватилась за щеку и потом поднялась, чтобы глянуть в зеркало, которое висело рядом в простенке. Верно, она поняла крик волшебницы как угрозу, испугавшись, что утратила в безобразной свалке нечто бесценное… человеческий облик — краденый облик, который привыкла считать своим.

Сорокон светился, не получая приказа, а Золотинка с какой-то торжествующей радостью встретила быстрый взгляд соперницы… та все искала чего-то в зеркале, которое отражало кровь, безумие и теперь — страх.

И Золотинка вздрогнула в изнурительном сотрясении… вздрогнула, обожженная изнутри… Боль утихла, как отхлынувшая волна. Она вскочила с легкостью, которая соответствовала намерениям и побуждениям пигалика, но никак не жалкому его состоянию. Вскочив же, она вознеслась над полом на небывалую высоту — в два раза выше обычного, и обнаружила на себе забытое платье с черным узором… Целая, без крови ладонь.

Изумление в испещренном кровавыми пятнами лице соперницы сказало ей остальное — она скинулась, сменивши облик.

В следующий миг Золотинка отметила, что левая рука ее — живая плоть, а не золотая культя, как следовало ожидать. А правая, раздробленная в свое время крышкой сундука, цела и невредима. Она хватила голову и ощутила волосы. Не скользкое холодное золото, а волосы. Волосы!

Лжезолотинка, в сбившемся платье, в вихре путаных золотых волос, глядела на нее с оторопелым изумлением и испугом. Неожиданная перемена соперницы лишила Зимку мужества, подпорой которому служило одно только бешенство.

Золотинка сделала шаг, чтобы глянуть в то же зеркало, где искала потерянное лицо Зимка… И замерла в изумлении.

Нет, это была она. Сестра и близнец окровавленной Лжезолотинки, что обреталась рядом, но волосы… волосы были сплошь белые. Седые, как снег.

Впрочем, некогда было разбираться. Золотинка поймала свое подобие за плечо, как будто возобновляя борьбу, но не успела Ложная Золотинка и спохватиться, чтобы дать отпор, как чудовищно, безобразно содрогнулась в обжигающих муках… И скинулась, обратившись в Зимку. В Лекареву дочь Чепчугову Зимку.

Все было кончено вмиг и навсегда. Один взгляд в зеркало открыл Зимке страшную правду.

Двое исчезли в столкновении и двое явились заново: седая до последнего волоска, но сверкающе юная, стройная Золотинка в черно-белом наряде, который сшила она себе у пигаликов, и весьма сомнительная подруга ее Зимка — округлая в стане девица; щека в ссадинах, платье продрано на колене, подол рваный, что следовало объяснить неприятностями, которые случились с Зимкой при последнем западении ее в свой собственный облик. Выглядело это так, как будто Зимка в канаве валялась, хотя дело обстояло как раз наоборот, чего Золотинка, понятно, не могла знать: Зимка разбилась не в яме, а на горе — когда спускалась с кручи, перебиралась через развалины блуждающего дворца. Что еще бросалось в глаза: последние годы, оказывается, Зимка порядочно раздобрела, превратившись из язвительной шустрой девушки, которую Золотинка помнила по Колобжегу, в основательную молодую женщину самой сочной приятности. Года два уж как вышедшее из обихода синее платье ее побелело по туго натянутым швам. Но все тот же чудесный крутой лоб, о который разбились надежды целого поколения колобжегцев.

Ошеломленная крушением, Зимка затравленно озиралась, оглядывая себя, казалось, и с ужасом, и с отвращением. Легкий стук в дверь заставил ее метнуться к оконному выему в надежде укрыться, может быть, за занавесью.

— Простите, великая государыня! — ворвался, ввалился в комнату Ананья. Его сопровождали стража и дворяне.

Тут только Золотинка и сообразила, что значило примерещившееся ей в обмороке видение. Конюший, значит, действительно появился в отчаянный миг борьбы и проворно выскользнул вон. Он сделал ставку на победителя. И, прихватив стражу, возвратился теперь пожинать плоды, в расчете, что схватка уже завершилась.

Конюший уставился в некотором обалдении на седовласую государыню. Вторая из двух женщин, дебелая девка в рваном мещанском платье и с какими-то пьяными синяками на лице не привлекла его внимания, словно бы ее и вовсе не было.

— Простите, государыня, девушки слышали шум. Что-то случилось?.. Что с вами? — почтительно говорил Ананья.

— Кто эта женщина? — сказала вместо ответа Золотинка, указывая на свою колобжегскую подругу.

— Эта? — нахмурился Ананья, уставив на Зимку требовательный, ничего, однако, не понимающий взгляд. — Эта? — повторил он, обращаясь за разъяснением уже к самой государыне.

Но если уж даже Ананья, сколько ни силился, не мог узнать отлично ему известную по сорочьей службе у Рукосила Зимку Чепчугову, то что говорить о дворянах и сенных девушках, которые никогда ее не видели. К тому же, нужно отметить, что в большой неправильных очертаний комнате имелись три двери — двустворчатая, что вела в сени, и две поменьше в разных концах, так что девушки и дворяне никак не могли знать, кто проник к государыне, если только это лицо воспользовалось другим ходом, вышло не там, где вошло, и вошло не там, где сторожили девушки. Исчезновение пигалика поэтому никого не занимало, на то были понятные объяснения, а появление неведомой женщины могло удивить лишь постольку, поскольку это удивляло саму государыню.

— Взять под стражу? — нашелся, наконец, Ананья.

— Зачем же? — пожала плечами Золотинка. (Она быстро овладела собой после чудовищных превратностей драки.) — Выпроводить на улицу, на все четыре стороны. Только смотрите впредь, кого пускаете во дворец. — Последний упрек был обращен к выступившему вперед латнику: обилие ярких лент и седина на висках наводили на мысль, что он не последний человек в карауле.


Зимка повиновалась, как невменяемая. Она не только не обмолвилась ML словом, но, кажется, не понимала, что с ней делают. Глядя невидящими глазами, прошла она через знакомые комнаты и только уже на крыльце, на ветреной сумрачной улице, когда захлопнулась за ней дверь и стража перегородила вход, вдруг с судорожным, сердечным испугом спохватилась, что нужно же было что-то сказать… что-то сделать. Она обернулась, неуверенно протягивая руки, словно это несделанное можно было еще схватить, удержать. Здоровенные жеребцы часовые ухмылялись, поправляя усы и неприлично почмокивая губами.

— Ты, милка, часа через два приходи, — сказал один из них, развязно подмигивая.

— А что? Почему через два? — с дикой, несуразной надеждой встрепенулась Зимка.

— А то, что я с караула сойду, — откровенно прихохотнул стражник.

— Не пожалеешь, — сказал второй.

Все ж таки хватило у Зимки самолюбия понять, что стоять тут нечего, ничего не выстоишь, кроме издевок понемногу собиравшихся зевак. Под откровенный смех сытых, застоявшихся мужчин она спустилась со ступеней, но далеко не ушла. Постояв за углом, она возвратилась к крыльцу, где издалека уже ухмылялись ей стражники. Мимо прошла, не разбирая их смеха и шуток, прошла на площадь, из тени в солнце. И все равно остановилась перед дворцом. Растерзанная и побитая, она ходила кругами с отрешенным, полоумным видом деревенской дурочки.

А вечером сменившиеся несколько раз часовые видели ту же дурочку на мостовой подле дворца: она сидела, обессилев, и глядела в окна.


Самообладание, задор, проницательность возвратились к Золотинке и вместе с никогда не изменявшим ей спокойным, негромким мужеством создали из полного тревожных сомнений малыша горделивую девушку с белоснежными волосами.

— Кто начальник караула? — спросила Золотинка, после того как один из дворян увел Зимку, чтобы выставить ее вон.

— Я, государыня, — отозвался не без замешательства пожилой латник в разноцветных лентах.

— Владетель Дуль, — услужливо подсказал Ананья. Всегда готовый к превратностям судьбы, конюший держался безукоризненно.

— Останьтесь, Дуль, — велела государыня, отпуская тем самым остальных.

Множество мелких, досадных, а то и просто опасных недоразумений подстерегало Золотинку на первых шагах во дворце, и следовало хорошенько уяснить себе свое положение, чтобы не нагородить глупостей. Неладно было и то, что она терялась в догадках, пытаясь сообразить, что же с нею произошло. Особенности случившейся с ней перемены указывали, что обыкновенным западением много не объяснишь. И все настойчивее ворошился в памяти Сливень с этими его экивоками: «Так чего тебе надо?» Тут следовало на спокойную голову разобраться, чтобы не попасть впросак.

Пока же хорошо было бы хотя бы расположение комнат уяснить, сообразить, в какую сторону открываются двери. Скинувшись великой государыней Золотинкой, она очутилась в средоточии неведомых событий и отношений. Она ожидала встречи с не принадлежавшим ей, в сущности, чужим мужем. Что она испытывала — озноб. В лихорадке чувств этой была и доходящая до оторопи робость девственницы, и трепет любовницы, и нечистая совесть недавнего оборотня, торжество победы и страх грядущего испытания — все в жгучем, болезненном сочетании, все всмятку. Одно было ясно ей, как бы там ни было: если Юлий узнает… когда он узнает о подмене, то узнает от самой Золотинки, а не от услужливых доброхотов. До поры до времени приходилось таиться, и главное неудобство состояло в том, что Золотинка начинала на ощупь, не различая ни лиц, ни имен, — каждый шаг во дворце грозил ей разоблачением.

Нужно было разговаривать с людьми, чтобы освоиться, внимательно слушать и приглядываться. Начальник караула владетель Дуль подходил в этом смысле для небрежной, о том и о сем беседы не хуже, а, пожалуй, лучше многих других. Золотинка потому и остановилась на Дуле, что опасалась ласковых девчушек в сенях больше охраны, больше железных нагрудников, шишаков, больше длинных мечей и свирепых усов. Нетрудно было предположить, что новый наряд государыни и полная перемена волос — обычные ухищрения красоты, которые, с точки зрения мужчин, подлежат одному лишь неукоснительному восхищению, станут немалым испытанием для мелочного женского ума. Потому-то Золотинка, приметив молчаливое недоумение девушек, то упорное, злостное недоумение, которое, если не пресечь его в корне, замучит бедняжек догадками, тогда же решила: всех сменить, отправить с благодарностью восвояси.

Не успела она толком разговорить Дуля, когда без стука и предупреждения распахнулась дверь и стремительным своим обычаем вошел Юлий.


Золотинка приподнялась на стуле и расслабленно опустилась, плохо соображая, что делает.

— Благодарю вас, Дуль, — пролепетала она через силу. — Идите… пожалуйста… всегда рада вас видеть.

Прикрытое только придворной выучкой изумление, которое выказал бывалый служака при необыкновенно лестном отличии, ничего не сказало Золотинке, едва ли она понимала, что раздает чрезмерно щедрые обещания, и не заметила, как Дуль, пятясь и кланяясь, покинул комнату.

Юлий, одетый все в тот же поношенный, дорожный наряд, какой Золотинка видела на нем во дворе, в высоких охотничьих сапогах, расхаживал взад-вперед, злобно поворачиваясь на каблуках за миг до столкновения со стеной или поставцом.

Он был взлохмачен, кусал ногти. Остановился, чтобы глянуть куда-то в сторону, в окно, и бросил в пустоту:

— Больше это продолжаться не может!

Золотинка же… так сильно стучало сердце, что мешало понимать Юлия. «Любимый, это я, я это, не сердись», — хотела она сказать, и во рту пересохло. И поразительное противоречие: в смятении чувств, многое разбирая умом, Золотинка, однако, не могла отстраниться от нынешнего своего положения, вполне двусмысленного. Она помнила и напоминала себе, что ожесточение Юлия, в сущности, никак ее не касается, но страдала. Страдала так, как если бы приняла на свои плечи весь груз того, из-за чего нетерпеливо покусывал ногти и глядел мимо жены Юлий. Простенькая мысль, что чем больше он мучается, тем лучше, потому что тем хуже, значит, дела у Зимки, эта мысль не спасала ее от сердечной муки. Чувством Золотинка понимала и больше, и лучше, и благороднее того, что подсказывала ей ревнивая, суетная мысль. Чувством Золотинка уже постигала то, перед чем отступал разум: она начинала понимать, что наследство предшественницы придется принимать целиком.


— Я пришел объясниться, — бросил Юлий. — Не потому, что чувствую себя виноватым, не потому, что считаю тебя виноватой — все чепуха, кто там виноват. Дело гораздо хуже. Хуже. Плохо мы с тобой живем — вот что. Жалко тебя, себя жалко. А более всего — страшно. Страшно оттого, что былое чувство обращается в нечто обтерханное, поношенное… нечто такое, чему и названия нет. Это приближает нас к смерти.

Бросаясь такими словами, не худо было бы и на жену поглядеть — она вынуждена была держаться за столик, за которым сидела… Но Юлий поглядел в окно.

— Да. Все, что мы уступаем, что сдаем… от чего отказались за ленью и усталостью, — все подбирает смерть. Когда-то казалось немыслимым, что придет время и самое дорогое отдашь — за бесценок, просто так… за здорово живешь. Ускользнет между рук и все… Дико. И вот… что же случилось? Любовь кончилась. Не удержали. Не спасли.

Теперь только, после последнего, завершающего удара, решился он повернуться к жене. Обморочно неподвижная, она не шевельнулась в продолжении всей этой горячечной речи. А Юлий ожидал возражений. Он как будто предполагал, что сраженные насмерть способны возражать.

Жена молчала. Тогда он заметил:

— Слушай, у тебя волосы белые. С чего это? Ты что сделала? Красилась?

Но и на это Золотинка не возразила.

— Мне больше нравились золотые, — примирительно, мягко сказал он. С жалостью. И поправился: — Но так, наверное, лучше.

— Лучше… — прошептала Золотинка по-тарабарски и поспешно опустила голову, скрывая глаза.

— Ты словно бы поседела, — заметил он, не понимая того, что услышал. Не понимая то есть, что слышит тарабарскую речь. Он по-прежнему говорил по-словански — для жены.

Потом он сделал два-три шага и тронул ее за плечо.

— Девочка моя… — он вздохнул. — Нам нужно расстаться.

Вздрогнула она или нет, но сильный толчок сердца он уловил и понял, что можно не повторяться — Золотинка услышала. Теперь он снова заходил по комнате, в предвидении женских слез, которым не хотел верить.

— Но, разумеется, ты остаешься, уеду я. Я оставляю тебе всё. Если хочешь, отрекусь от престола. Пожалуй, это необходимо. Пойми, я все равно калека — что толку от такого государя. Раскрашенная кукла на престоле — вот что такое. Что может быть унизительней для мужчины? Я много об этом думал. Ты должна понять: если что меня здесь и держало — это ты. Теперь ты крепко стоишь на ногах и… и все отлично. Я думал: ты, может быть, не лучший правитель для Словании, но если будешь опираться на достойных и трезвых людей, все может устроиться к общему благу. Ты искренний, сильный человек. Это немало… — он остановился поглядеть на седое темя и продолжал затем после промежутка: — Золотинка, я уеду далеко. Так далеко, что не смогу надоедать тебе никакими разговорами и объяснениями… Мне больно… мне больно от драгоценных воспоминаний, так больно, что стесняется грудь… Но что же дальше? Жить прошлым не будешь. А настоящее… стыдно. Я уезжаю. Тебе будет легче знать, что я умер. Считай, что я умер. Ты остаешься и живешь. Наверное, тебе трудно будет удержаться от соблазнов, тебя будут склонять к замужеству. Что ж… будь осторожна с теми, кто очень умело себя навязывает. Это все, что я могу тебе посоветовать.

Он подошел ближе и постоял, не зная, что еще добавить. Потом опустился на пол, чтобы заглянуть в опущенное лицо.

Слезы нужно перетерпеть, понимал Юлий, иначе все вернется на прежнее: холодно, отдаляясь, как чужой человек, будет он наблюдать, разве что не исследовать крикливую повадку жены. Когда-то это сходило за резвый, веселый нрав. Таков он и был, без сомнения. Был это тот самый избыток жизни, что нечаянно выплеснулся помойным приключением в Колобжеге и пленил Юлия. И та же самая радость, очарование все побеждающей жизни, не меняясь в основах своих и существе, выказывала себя ныне поразительным недостатком душевной чуткости, нравственной глухотой, что сказывалось множеством болезненных для Юлия мелочей и находило законченное воплощение в откровенной грубости с низшими, зависимыми людьми. Юлий любил этот избыток жизни, эту смелость жить и жестоко страдал, наблюдая, во что вырождается то, что он так любил. С этим нельзя было мириться, не унижая собственную любовь, и с этим нельзя было ничего поделать, потому что одно подразумевало другое, одно сквозь другое прорастало, спутанное ветвями и корнем… Потому-то Юлий и уходил.

Не обольщалась и Золотинка. Она оплакивала любовь, и ничего ведь не менялось оттого, что любовь эта истаскана была и изношена без ее, Золотинкиного, участия. Юлий и Зимка оставили ей одни лохмотья. Грубо, безжалостно и беспечно — беспечно! — обошлись они с тем большим чувством, которое Золотинка боялась на себя и примерить. Вот когда она поняла, что поздно. То, что случилось, нельзя было исправить простым указанием на ошибку. Ошибается голова, а чувство не ошибается — оно живет. Жизнь чувства, в дурном и в хорошем, и есть истина.

— И ты действительно думаешь, что не сможешь больше никогда никого полюбить? — спросила она тихо.

— Вот ты как судишь! — возразил Юлий с раздражительной готовностью к отпору. Однако нечто такое в самом вопросе смутило Юлия. — Не полюбишь! Да разве я об этом?! — гораздо мягче произнес он, начиная подозревать, что таки да, как раз об этом. Подспудное ощущение, что жизнь кончена и ничего подлинно радостного и счастливого ждать больше уж не приходится, наполняло особенной горечью и чувства его, и речи… Наконец, Юлий сообразил, что ослышался: почудилась ему тарабарская речь, и он в запоздалом удивлении уставился на жену, пытаясь уразуметь.

— Как ты сказала?

— Пройдет время, — молвила Золотинка, отирая щеки, — усталая душа зацветет вновь. А уезжать тебе никуда не нужно. Уеду я. Я уеду в Колобжег, как только подготовлю для тебя несколько переводчиков с тарабарского на слованский.

А Юлий глядел, не отрываясь, застыв, как будто ожидал, что Золотинка смутится, уличенная в невиданном притворстве, но она возвращала взгляд спокойно и ясно. Не знала она за собой вины и не видела ничего особенно примечательного в том, что разрушила тарабарское одиночество Юлия, которое он привык считать своим собственным, заповедным угодьем.

— И давно это? — спросил он с каким-то нелепым недоверием.

— Я нашла кота, который следил за вами на Долгом острове. Это кот Милицы Спик. Оказывается, он отлично выучил тарабарский язык.

— Так… — протянул Юлий. Он стоял посреди комнаты и слабо помахивал пястью, как будто испытывал потребность остудить пальцы после того, как прикладывал их к пылающему лбу. Он сделал несколько шагов по комнате:

— О чем же мы с тобой говорили?

— Мы говорили о том, — ровно ответила Золотинка, — что измученной, опустошенной душе нужен роздых. Может быть, не скоро, может быть, пройдут годы, но весна вернется.

— А ты? — остановился он вдруг, и нечто виноватое в голосе заставило Золотинку сжаться в ощущении безнадежности. Она глянула, большие карие глаза ее отуманились. Потом хмыкнула, не придавая слезам значения, не замечая их, и сказала с ускользающей улыбкой, то ли насмешливой, то ли ласковой:

— И я тоже человек.

А Юлий словно не узнавал жену.

То милое, насмешливое и доброе одновременно — то чудное, что скользнуло на пасмурном лице, заставило его замереть в ощущении какого-то щемящего противоречия… которое возвращалось ощущением недостоверности всего того, что происходило между ними сейчас… словно бы во всех событиях прошлого, настоящего и будущего не было ничего однозначного, ничего такого, что чудилось убедительно однозначным, пока…

Вдруг он заметил, что Золотинка как будто бы слегка похудела за те полчаса или час, которые прошли со времени последнего разговора в этой же комнате. Чуть огрузневшему в последний год стану ее вернулась девичья гибкость… И чудилось уже — что-то неуловимо изменилось в лице. За полчаса она перекрасила волосы и выучила тарабарский язык?..

Но выдала она себя улыбкой.

«Оборотень!» — вздрогнул Юлий от пронзительной, как внезапная боль, мысли и отвернулся, чтобы не обнаружить открытия.

Главное ведь только напасть на мысль — уловить ее ускользающие очертания, а дальше все проще. Явилось предположение, найдутся и наблюдения. «Оборотень!» — подумал Юлий, вспомнив тотчас же и Милицу, и девицу-лисицу из Блудливой башни. Вспомнил и онемел в предчувствии неразрешимой тяжести вновь подступающих испытаний.

Подозрение это в любом случае нужно было скрывать, потому что оборотень в Золотинкиной комнате подразумевал преступление. Если эта милая женщина с отуманенными глазами, что старательно спрятала коготки и когти, есть оборотень, то где же тогда Золотинка? Неосторожное движение, неверный шаг, и гибель Золотинки ничем уж нельзя будет отвратить. Если она вообще жива.

«Прежде всего полнейшая естественность, — сказал себе Юлий. — И самообладание».

К несчастью, он ощущал унизительную беспомощность перед страшным поворотом судьбы, потому что, отрезанный от людей проклятием тарабарщины, не имел возможности обсудить свои подозрения с кем-нибудь из знающих ученых или волшебников. Он должен был полагаться только на самого себя. До тех пор, по крайней мере, пока подозрение не обернется уверенностью.

Только теперь Юлий оценил дьявольский замысел черного колдовства во всей удивительной простоте его и удивительной изощренности! Вот ведь какая штука: оборотень, что неведомым путем изучил тарабарский язык, отныне и навсегда становился посредником между великим слованским государем и его подданными. Неужто кто-то имел это в виду, заранее имел это в виду, когда осудил Юлия на треклятую тарабарщину?!

Хорошо бы тут не сойти с ума.

С лицемерной улыбкой на устах он повернулся к женщине:

— Прости, милая. От радости я, кажется, так и не сказал спасибо. За тарабарский язык. Спасибо… — он запнулся, — родная.

Она кивнула, как бы принимая к сведению добрые чувства мужа.

— А все ж таки я тебя поцелую, — надумал наконец Юлий, переминаясь, как угловатый подросток рядом девушкой.

Она ответила:

— Поцелуй.

Обыденная супружеская нежность нелегко им далась. Скованно наклонившись, Юлий примерился обнять жену, но не сделал этого, приметив, как сжалась она, будто защищаясь. И после короткого замешательства он тронул губами холодный лоб оборотня.

Девица-оборотень как будто робела, и Юлий, не совсем пока понимая эту игру, слишком откровенную, чувствовал нечто опасное. В сопротивлении оборотня была загадка неведомого, соблазн небрежно прикрытой и выставленной на обозрение западни. Девица словно манила Юлия испытать ее притворство на прочность… И он озлился. Рывком обхватил девушку и поднял на ноги. Она же только и успела, что заслониться локтем, и обмерла, беспомощная до полуобморока. В насильственных его объятиях жарко и больно билось пойманное сердечко.

Слишком это походило на правду, на подлинное, так походило, что кружилась голова. И Юлий терялся, как на краю пропасти — кто же кого поймал? В смятении он выпустил девушку, чувствуя, что попался. В крайнем замешательстве они отпрянули друг от друга и разбежались глазами. И если Юлий имел достаточно хладнокровия, чтобы прикрыться нарочитым спокойствием, то чувства девушки казались чрезмерны: она пылала жарким румянцем и совершенно потерялась, мгновение-другое не понимая, где очутилась и куда ступить.

Эти слезы и эта улыбка, эта непринужденность искренности, которая не уступала самой правде — это застигло Юлия врасплох. Он чувствовал, что очарован — несмотря на тревожное, как удары колокола, сознание опасности и, хуже того, предательства. Слабость эта была предательством, не имеющим извинения предательством Золотинки.

Были это несомненные блазнь и очарование.

Гордость и честь, благородство — все в Юлии возмутилось. Все указывало на то, что девица, которая сумела одержать победу над Золотинкой, была неслабой волшебницей и, очевидно, предусмотрительной. Он имел лишь то преимущество, что оборотень, должно быть, все еще обольщался, что жертва блуждает в тумане.

Нужно было владеть собой и гибнуть, чтобы спасти Золотинку.

И Золотинке тоже нужно было овладеть собой. Потому так долго стояла в комнате тишина.

— С чего начнем? — хрипло спросил Юлий, не замечая, как странно это звучит.

Золотинка не замечала двусмысленности.

— Расскажи мне… расскажи мне все, о чем ты молчал. Так долго, — молвила она.

— Всего не перескажешь, — пожал он плечами.

Девица говорила именно так и именно то, что следовало ожидать от оборотня, и Юлий почувствовал удовлетворение оттого, что легко отслеживал игру противника.

— Тогда, — сказала покладистая девица-оборотень, — давай тогда погуляем. Вдвоем. Не нужно только толпы. Если ты не против, конечно.

По стечению обстоятельств тот самый Юлий, что полчаса назад пришел к жене с вечной разлукой, был не против. Но что уж нельзя было объяснить никакими обстоятельствами: он испытывал извращенное, стыдное, как порок, и, как порок, запрятанное, прикрытое самообманом удовольствие от мысли, что долг и осторожность понуждают его выказывать расположение этой скромнице с внимательными глазами. Застенчивый взгляд карих глаз, беглая улыбка оборотня возбуждали в Юлии разговорчивость, потребность игры на краю пропасти, где путались небеса и бездна. Он играл чистосердечием, играл простодушием и не замечал, что заигрывается. Меткое, к месту замечание, непритязательная, мимоходом шутка, которую Юлий не всегда сразу и понимал, не ожидая поначалу от похожей на жену девицы ни тонкости суждений, ни этого милого остроумия, требовали от него непривычной бдительности, готовности к легкому, но никогда не исчерпанному, не законченному состязанию, и он испытывал давно уж забытый, но сладостный, как порок, подъем. Слово давало радость. Такое внимание видел Юлий в карих больших глазах, которые увлажнялись сочувствием и прояснялись, как летний день, так живо откликались подвижные яркие губы, когда казалось, что девушка, захваченная рассказом, невольно повторяет себе твое слово, столь много страстной жизни было в знакомом до самообмана лице, столь многое открывалось порывистым поворотом головы и быстрым взглядом, что Юлий с усилием понуждал себя останавливаться, чтобы вспомнить об оборотной стороне дела.

Он много говорил и много говорил лишнего, с этим нельзя было ничего поделать, то была жадность, нездоровая жадность к слову долго молчавшего человека. Он походил на истомленного безводьем путника, что набрел на источник. Он говорил и находил себе оправдания.

Колдовское наваждение, блазнь, которую он испытывал на себе с тех самых пор, как жена сменила царственное золото волос на седину, было сильнее сознания опасности. Весь день до поздней ночи они не отходили друг от друга ни на шаг, не зная утомления друг от друга, а одну только жажду, жажду, которая становилась тем больше, чем больше они ее утоляли. Весь день они были рядом, так близко, что можно было коснуться друг друга рукой, и, однако, ни разу не коснулись, словно расстояние это нужно было преодолеть тысячами верст разговоров, взглядов, тысячами верст молчания, невысказанной близости и все более смелеющей в душе радости.

О боже ж мой, боже! Господи, великий боже! В человеческих ли силах справиться с наваждением?!

Когда поздним вечером они оказались у дверей спальни, Юлий со страхом все спустившего, презревшего все прежние свои намерения и зароки игрока остановился на мысли о постели. Было в этом помысле нечто от самообмана: а что такого, в сущности? Он ощущал в себе готовность вошедшего в раж игрока отринуть все: и совесть, и благоразумие — все ради последней, самой сладостной, самой жуткой и притягательной ставки… И в то же время он как будто знал, что было это немыслимо, как кощунство. Опутанный колдовским наваждением, он глядел на девушку, как на ангела непорочности.

Перед белой двустворчатой дверью спальни девушка сказала с неуловимой насмешкой:

— Ну что, до завтра. Завтра увидимся, до свидания.

Дружески тронула она Юлия за руку и пошла, отыскивая кого-нибудь из челяди, чтобы устроиться на ночь.

А Юлий, больной, разбитый, опустошенный, стоял в глубочайшем изнеможении чувств. Он сознавал, что предал Золотинку в мыслях, и тем больнее ударился о преграду, которую поставила перед ним с улыбкой девушка-оборотень. Когда он переступил порог безлюдной пустой спальни… бросился на пол.

Не было слез, только тихий тоскливый вой. Юлий знал, что отравлен. Отныне и навсегда. Без надежды. Он ударил кулаком по полу, зарычал, перекатываясь, и опять ударил.


Золотинка долго не спала, и не испытывала потребности в сне, готовая хоть сейчас вскочить, если послышится голос Юлия. Голос мерещился въяве, повторялся обрывками замечаний, пространными рассуждениями, и она отгоняла от себя ощущение счастья, словно боялась его, все еще не решаясь поверить, что Юлий оказался таким… каким оказался. А когда задремала, то и во сне продолжалась все та же ликующая лихорадка.

А проснулась она будто с похмелья, не узнавая стесненную, в пышных занавесях, спальню, которую видела вчера при свечах. Смутной тяжестью накатила мысль: необходимо объясниться начистоту. Но эта необходимость так пугала Золотинку, что она сказала себе: «Не сегодня».

Слишком хорошо было то, что было вчера, чтобы омрачать свое недолгое и не совсем законное счастье нелицеприятными объяснениями. И, надо признать, низко же она пала, если позволяла принимать себя за Зимку! Сейчас она догадывалась, что должна была испытывать сама Зимка, сознавая, что Юлий любит ее как Золотинку. В глубине души она всегда презирала свою колобжегскую подругу, считая ее воровкой. Во вчерашнем счастье было нечто краденое, и Золотинка чувствовала, что не в силах будет отдать ворованное, если потребуют.

Но неужто Юлий сам не в состоянии отличить… одну жену… от другой? Да, решила она, он сам должен воскликнуть: да кто же ты есть, наконец?!

Так, видно, тому и быть: не следует позволять Юлию ничего выходящего за рамки товарищеских отношений. Пока он не догадается наконец о немаловажных переменах с супругой. Не так уж много она от него хочет. Можно ли требовать меньшего, не поступаясь чувством собственного достоинства? Можно ли принять от Юлия то, что он дал бы, не задумываясь, по ошибке и по неведению, — а она бы получила обманом?

В слепоте Юлия, вообще говоря, было что-то непостижимое и оскорбительное. Трудно было понять, как умный, тонкий и чуткий человек (а Золотинка с ощущением счастья убеждалась, что таков Юлий и есть), увлеченный возможностью говорить и слушать на родном тарабарском языке, ничего не видит при этом на расстоянии вытянутой руки. Можно думать, впрочем, кое-что он разглядел бы… или нащупал, когда бы стали они одно…

Золотинка готовилась к отпору. Сказывался тут, может статься, еще и страх девственницы, чего она и сама до конца не понимала. Она собиралась с духом, чтобы не пустить Юлия дальше известной черты…

И как лбом ударилась о непостижимую перемену. Юлий встретил ее ледяным холодом. Одного-двух взглядов, нескольких слов хватило им, чтобы удостовериться с горестным изумлением, что вчерашнее буйство чувств осталось сном. Сном это счастье и было — невысказанное, непризнанное и краденое.

Притом они нуждались друг в друге ежечасно. Юлий ожидал переводчицу, чтобы выслушать отчеты приказных судей и в первом приближении хотя бы ознакомиться с положением дел в стране. Золотинка держалась за Юлия, не зная людей и обычаев двора. Этим они и занимались, что знакомились, — целыми днями, как добросовестные сотрудники. А вечером, на ночь глядя, расходились по разным комнатам. Юлий без устали трудился, разбираясь в запущенных делах управления. Золотинка смиренно опускала глаза всякий раз, когда ловила на себе его испытывающий, и требовательный и враждебный как будто взгляд. Нравственное целомудрие мешало ей заглядывать в друга внутренним оком. Уважая достоинство Юлия, она не хотела и не могла иметь никаких односторонних преимуществ.

Своим чередом произошло чудо, равно неожиданное и для волшебницы, и для самого Юлия.

Это случилось на заседании государевой думы через три или четыре дня после превращения Золотинки. Бояре запальчиво обменивались мнениями о волнениях в среде «законников» — и вдруг Юлий понял без перевода! Сначала он услышал брань — ввиду особой, пробойной силы выражений, наверное. А потом, с подозрением оглянувшись на Золотинку, ухватил слованскую речь. Очнулся!

Золотинка установила к тому времени, что причиной увечья стало все ж таки старое заклятие Милицы. Три года назад в Каменце Золотинка прорвала колдовскую паутину необыкновенным напряжением сил, теперь все было иначе. Заклятие не имело уж прежней власти, да и она сама иначе ощущала себя и Юлия. Теперь она встала в заклятый круг рядом с жертвой, и вдвоем они разорвали паутину изнутри, как смахнули.

Время шло. Придворные слухи и подозрения стихали под ясным взором седой красавицы. Она быстро осваивалась во дворце, постигая людей и нравы. Но ничего не делала, чтобы подтолкнуть Юлия к открытию. Золотинка не уклонилась бы от двух-трех давно назревших вопросов, когда бы он на них отважился.

Единственное, в чем проявилась воля ее как государыни — она отправила в отставку Ананью. Тот безропотно покорился и в тот же день отбыл в свое загородное поместье. Обе должности — конюшенного боярина и судьи Казенной палаты остались на время без замещения. И уговаривать Юлия ей не пришлось, он лишь удивился, услышав разумное предложение. Вообще, надо признать, государь усвоил малоприятную и довольно невежливую привычку удивляться всякий раз, когда встречал в жене обостренное чувство справедливости, ясный ум, доброжелательность, когда подмечал смешливую улыбку. И когда несомненно, въяве видел краску застенчивости на ее щеках — удивлялся еще больше.

Добродетели Золотинки, увы, не мешали Юлию откровенно сторониться ее. Освободившись от тарабарского проклятия и избавившись от Ананьи, он приметно отдалился от жены.

Золотинка же, хоть и держалась изо всех сил, с трудом переносила разлуку. Потеряв Юлия на полчаса, она начинала уже томиться в потребности выяснить, куда он делся и к месту ли будет потревожить его сейчас каким благовидным делом.

Прошло еще несколько дней, когда Золотинка, разыскивая Юлия в дебрях дворца, узнала от шустрого дворянина, что великий государь изволил взять на конюшне лошадь и ускакал, отказавшись от спутников.

Золотинка и в мыслях не держала привязывать Юлия к юбке, менее всего на свете хотела бы она ограничивать его беспокойный дух… но не сказать ни слова? Не сказать ни слова жене?.. Сердце стеснилось болью, под учтивым взглядом придворного она растерянно улыбнулась: хорошо.


Это было совсем не хорошо. Юлий ехал шагом, понурив плечи. Мятая шляпа на глазах помогала ему скрываться от любопытных взглядов, но Юлий и сам не поднимал взора и мало что видел из-под обвислых полей. Первый раз с того рокового дня, когда в комнатах Золотинки завелся оборотень, Юлий вырвался, наконец, на волю… и остался там, откуда бежал.

Поселившийся в душе оборотень иссушал мысли и чувства, истощал силы, он морочил и слух, и зрение, не давая ни сомкнуть глаза ночью, ни раскрыть их широко днем. Все было словно в дремотной лихорадке. Вот распахнулся шумный мир разговоров — и оглушил Юлия. Явились доброхоты, чтобы известить государя о кровавых пятнах, которые проступили на ковре в тот самый роковой день, когда златовласая государыня скинулась седым двойником. Ближние люди, притязающие на близость к государю люди, в учтивых, весьма изысканных выражениях беспокоились. Юлий и сам видел ковер. Ковер сунули ему под нос — какими учтивыми выражениями ни скрывай существо дела — Юлий щупал и нюхал задубевшие пятна.

Что мучило сейчас Юлия, отчего вздыхал он, морщился, как от зубной боли, и разве что не постанывал временами, пристукивая по колену кулаком, так это не пятна. Пятна сомнений не вызывали. Юлий сомневался в себе. Выслушав сенных девушек, с благосклонным вниманием склонив ухо ко всякого рода шептунам и соглядатаям, Юлий так и не собрался с духом высказать свою государеву волю.

А милого оборотня с белыми, как снег, волосами и светлым взглядом пора было брать к пытке.

Некоторое утешение можно было находить в том, что многое вроде бы не сходилось. Не сходилась с кровью улыбка. И трудно было понять, что же действительней, в чем больше правды, — в несомненности задубелого, тухлого пятна или в ускользающей, такой ненадежной в судебном смысле улыбке.

Ничего не объясняло и то вызывающее раздумья обстоятельство, что в день кровавого превращения в покоях государыни видели неведомо как проникшую туда молодую женщину. Седовласка велела выставить ее вон. Истерзанная, со следами побоев, незнакомка эта, как уверяли очевидцы, имела замороченный вид и двигалась как бы не по свое воле — как ходячий труп с пустым взором. И в лице ни кровинки.

Нужно же было что-то делать! Сердце Юлия сжимала тоска…

Внезапно озлившись на самого себя, он хлестнул коня, тот бросился узкой улочкой, вскинув сердито задом. В тот же миг государь рванул поводья — да поздно! Девушка, которая заступила дорогу всаднику, упала наземь. Юлий соскочил с седла.

— Вы не расшиблись? Простите меня ради бога!

— Юлька! — сказала девушка, цепляясь за него.

— Что с вами? — похолодел он в предчувствии новых открытий.

— Юлька! — сладостно тянула она.

Несчастная не покалечилась, она поднялась без особых затруднений, как только Юлий прихватил под руку, чтобы помочь.

Молодая женщина, что притязала на самое теплое и сокровенное знакомство с князем, отвела со лба роскошные, но несколько путанные волосы и с расслабленной, развязной, быть может, улыбкой покачала головой, когда Юлий потянулся к кошельку. Лицо ее могло бы останавливать взор приятными правильными чертами, но сейчас обращало внимание недавно поджившими ссадинами и синяками.

— Что мне для вас сделать? — спросил Юлий, беспокойно озираясь, — вокруг собирались зеваки. — Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Можешь! — жарко дохнула девушка. — Хочу, чтобы ты меня понял!

В тесном соседстве с пострадавшей различался много чего объясняющий запах. Недельной давности синяки и ушибы заставляли несчастную принимать обезболивающее снадобье, которое продавали в лекарских лавках под непривычным для уха названием «водка». Говорили, что это паскудное мессалонское извращение. Лекарство это, между прочим, придавало движениям особую выразительность, а чувствам размах.

— Правильно ли я услышал, вы желаете, чтобы я понимал? — переспросил он, понизив голос, ибо опасался прохожих и зевак, любой из которых мог узнать его так же, как узнала эта женщина.

— Ну да… — протянула она, — как бы да… желаю. Чтоб понимал. — И прикрыла ладонью лекарственное дыхание.

— Спасибо, милая! — горячо отозвался Юлий. — Я уже понимаю. Об этом объявляли по площадям.

Он поглубже натянул шляпу и взялся было за луку, чтобы вскочить в седло.

— Постой! — схватила она его тогда с внезапным остервенением, которого никак уж нельзя было не замечать, притворяясь, что ничего не происходит. — Постой! — лихорадочно повторяла она. — Подожди… Дай-ка я тебе погадаю!

Исступленный голос ее, исполненный той пронзительной силы, какую приобретают вынесенные на улицу семейные страсти, остановил готовых уж было разойтись зевак, заставил встрепенуться всех кумушек на расстоянии окрика, в окнах явились головы, в лавках прекратилась торговля — все было готово к позорищу.

— О чем ты мне погадаешь? — досадливо возразил Юлий, не выпуская лошадь.

— Восемь дней назад, вспомни! Восемь дней! — молвила она жгучим шепотом, близко склонив пылающее лицо в спутанных волосах.

Юлий обомлел, словно лишенный воли.

— Седая пришла, седая!

— Ну, это не тайна… — пробормотал Юлий.

— …Кого она подменила, кого?! — молодая женщина сделала шаг, заставляя Юлия податься назад, он привалился к коню, который беспокойно переступал копытами.

— Я оборотень, она меня превратила… — женщина не успела договорить, как Юлий силой увлек ее прочь от скалящих зубы любопытных.

Они пошли бок о бок, искоса поглядывая друг на друга.

— Кто ты? — неверным голосом произнес Юлий, когда они оказались в каком-то мрачном и темном переулке.

— Юлька! Жена я твоя! Юлька! Прости меня! — сорвалась спутница и бросилась ему на грудь. В неловких объятиях, не выпуская и повод лошади, Юлий придерживал ее, не смея ни оттолкнуть, ни прижать ее к себе, не целовал и не отвергал поцелуев. — Прости меня, дуру! — рыдала она в голос. — Столько я глупостей натворила! Нет мне прощения никогда — я тебя потеряла!

«Я тебя потеряла!» — это было так сродно тому, что ощущал с неизбывной болью Юлий, что нашептывала ему его больная совесть, что он охнул и прижал покалеченную чужим обличьем Золотинку со всей силой обнаженного чувства. Горько и страстно целовал он глаза, рот, синяки и ссадины.

— Нет мне прощения, — частила она свое. — Если б ты знал, что я тебе сделала! Нельзя меня жалеть, не жалей! — говорила она в бреду, и каждое слово это обжигало Юлия. — Прибей меня, прибей! — стонала она. — Я не хочу жить! Оставь милосердие, все оставь! О, Юлий! Юлий! Забудь меня, как дурной сон!

При этом она цеплялась за него обеими руками, всеми пальцами и ногтями. Ничем, кроме вызванного горем помрачения, нельзя было объяснить поразительного противоречия между действиями Золотинки и словами.

— Как это случилось? — спросил Юлий.

— У нее Сорокон.

— Сорокон, тот самый?

Обращенная в черти что жена обвилась вокруг мужа так цепко, что Юлий не мог высвободиться.

— Все дело что, в Сороконе? Тот самый изумруд, что попал к Рукосилу? — допытывался он.

— Она околдовала тебя, — всхлипнула чужая Золотинка, вытирая грязные, в слезах щеки.

Околдовала! Боже мой! кому ж это знать, как не Юлию! Околдовала! Зачем седовласая подделка кажется тебе роднее униженной чужим обличьем жены? Зачем же ты помнишь ее и сейчас?

Вот это и есть вина.

В смятении Юлия было нечто нечистое, нечто такое, чего нельзя было бы не заметить, если бы Зимка и сама не страдала нечистой совестью. Мучительно разбираясь с собой, Юлий, в свою очередь, не видел того странного, недостоверного, что крылось в кликушеском надрыве пострадавшей от колдовства жены.

Зимка не понимала Юлия. И все же успела она сообразить, что выходит как-то совсем не то, чего ждала она и боялась, содрогаясь в предчувствии встречи. Растерянный, несчастный, ошеломленный, не походил он на мстителя за поруганную любовь. Нисколько не походил. Не слышала Зимка упрека, не видела, не ощущала презрения и насмешки, ничего такого, что выходило ей по заслугам, ничего того, что переживала она в угарном своем горе.

И Зимка опомнилась вдруг, трезвея. Дикая надежда всколыхнула ее.


— Дело-то все в Сороконе, — твердила она, пытливо поглядывая на мужа. — Великий волшебный камень. Как попал он к ней в руки, это надо было бы еще дознаться. Опять преступление… кровь.

— Но кто же она, кто? — оборвал Юлий, до боли сжимая женину руку.

Тут-то Зимка и онемела. Понадобилась ей вся ее не бывшая еще в употреблении хитрость, чтобы не выдать растерянности. Она глубокомысленно молчала, тщетно пытаясь понять, кто тут из них рехнулся. Надобно было, очевидно, держаться определенного. Чего-нибудь постоянного и попроще. Чего-нибудь уже установленного и признанного.

— Она тебя околдовала, — значительно повторила Зимка. — Если достанешь Сорокон, если заберешь у нее Сорокон…

— Я понял! — воскликнул он со страстью. — Я сделаю все, чтобы тебя спасти.

— Он у нее на груди. Под платьем. Она его не снимает, никогда.

— На ковре кровь! — бросил он злобно.

И опять Зимка испуганно обомлела.

— Мы боролись, — пролепетала она.

— Я понял! — махнул он кулаком. — Но как к нему подступиться, к Сорокону?

Это походило на издевательство. Зимка отстранилась и поглядела на мужа оценивающим взглядом, в котором прорезалось что-то враждебное, если не презрительное.

— Я думаю, — молвила Зимка тихо и внятно, — она сама предоставит тебе случай подступиться к Сорокону. За этим дело не станет. А ты уж тогда не забывай, зачем пришел. Вот и все.

Она ждала его в библиотеке. В одиночестве за книгой, которую давно уж нельзя было читать — в окнах догорал закат.

— Я сижу здесь, скучаю, — сказала она милым голосом, в котором послышалась улыбка. — Так и думала, что первым делом ты заглянешь в библиотеку…

Она как будто замялась, не договорив, но Юлий понял: и я увижу тебя на полчаса раньше, чем в любом другом месте. То искреннее, славное, что звучало в голосе, было ложью. Но очарованный Юлий не чувствовал этого. Он знал. Юлий об этом помнил. И понуждал себя помнить.

Золотинка понимала толк в волшебстве. Юлий нет. Поэтому… поэтому он сделал два шага и остановился в головокружительной слабости. За спиной, за поясом штанов, холодило железо: он перепрятал нож, прежде чем переступить порог. Заговоренный против обаяния оборотня нож.

Раздражая в себе решимость, он заметил, что девица-оборотень вырядилась в белое, как невеста. Гладкое белое платье, перетянутое в стане и пышно раскинутое по диванчику, белые под стать шелку волосы, белесая роса жемчуга… Была она обманчиво безупречна, как призрачное видение. Призрак это и был.

— Темно, — глухо сказал Юлий, опираясь обеими руками на легкий столик, который загораживал девушку.

— Позвать людей, чтобы внесли огня?

— Да… свечи.

Но никто никого не позвал, оба молчали, и от этого возникало взаимопонимание, которому нельзя было верить. Кажется, он слышал ее сдержанное, затрудненное дыхание. И стучало сердце, неясно чье.

Прошел целый век, когда она с трепетной осторожностью тронула его руку, что опиралась на мерцающую, словно ночное озеро, столешницу. Жесткое и непримиримое, что копил в себе Юлий, размягчалось, разлитый в душе холод обращался жаром, как это бывает в ознобе. Он нагнулся, перенял ее покорную пясть и поцеловал, перебирая губами растерянные, безвольные пальцы. Глаза ее скрылись под ресницами, такими же темными и густыми, как брови, несмотря на выцветшее сено волос.

С режущим ухо скрипом двинулся по полу столик. Наверное, Юлий отодвинул его ногой — не стало препятствия. И все равно оставалось нечто… неосязаемая среда, в которой вязли они оба.

— Отовсюду вести, — хрипло сказал Юлий. — Волнения законников в Колобжеге. Вожди законников собирают представителей всех разбросанных по стране «согласий».

— Ну и что? — прошептала девушка. Ее рука, которую он прижимал к губам, дрогнула, но не ускользнула.

— Среди бояр ропот. Поговаривают поднять владетельское ополчение, — продолжал Юлий после долгого, беспамятного, промежутка. Но девушка — удивительное дело! — не забыла и даже как будто обрела голос:

— Нужно опираться на законников. Их требования совершенно справедливы. Нужно искать поддержки законников и править с их помощью.

Юлий ощутил легкое пожатие пальцев.

— Где-то ты нахваталась… — проговорил он, опускаясь с застывшей улыбкой на пол… и погрузил лицо в скользкий холодный шелк меж колен девушки. Рука его бережно и медлительно, словно опасаясь спугнуть недоверчивое существо, забралась под подол, нашла обтянутые чулком гладкие крепкие икры. Мучительная нежность прикосновения заставила затаить дыхание… — республиканских воззрений? — прошептал он в колени.

— В Республике, — ответила она слабым как эхо вздохом.

Юлий пошевелился в изнеможении, поглаживая щекой колено, глубже зарываясь лицом в шелк… заставляя ноги раздвинуться…

— Если… — проговорил он, — слушать законников… придется… раздать народу… все платья… останешься голой.

— Раздам… — едва слышно простонала она.

«Люблю!» — чувствовал Юлий болью. Сердце зашлось. Пылающее лицо тонуло в прохладном и смятом шелке, что прикрывал меж раздвинутых колен лоно…

НО Я ЛЮБЛЮ!

Что-то тяжелое скользнуло по ягодице и падало, царапая бедро. Нож.

Заговоренный смертным заклятием нож, который вручила ему Золотинка. Припрятанный за спиной клинок провалился в штанину и чувствительно воткнулся во внутренний сгиб колена. Напомнила о себе жена.

Юлий тихонечко приподнялся (отчего острие ножа воткнулось еще больше), рука его скользнула на грудь девушки, придавленную через сосок цепью. Это и был Сорокон, он прощупывался через тонкую ткань. Юлий подвинул цепь, освобождая сосок, и нашел ниже грудей камень. Теперь нужно было расстегнуть ворот и запустить руку под платье. Девушка, кажется, поплыла — ничего не понимала, прикрыв глаза ресницами.

А он не мог двинуть правой ногой и чувствовал, как из крошечной ранки сочится по голени кровь. Нужно было оставить девушку и встать, чтобы как-то высвободить нож. Она открыла глаза. Взоры их встретились.

— О, нет, — прошептала она одними губами. — Не могу. Не надо. Не надо…

Она тоже начала подниматься, но как-то расслабленно, в дурмане. А Юлий, под взглядом распахнутых карих глаз, и вовсе не мог шевельнуться — и зачарованный, и пригвожденный.

— Я… уезжаю, — выдохнула она. — Ты… прав… нужно расстаться, — сказала она, окрепнув голосом, и с каждым новым словом говорила яснее и звонче. — Да… ты предлагал — нужно расстаться. Я обещала… тебя оставить… не надо тебе уезжать. — И она отступила с какой-то беспомощной опаской. — Теперь ты справишься без меня. Я уезжаю в Колобжег. Не видела отца четыре года. Ты… Я обещала, я уеду.

Она подалась к двери и выбежала, а Юлий, запоздало рванувшись, чтобы удержать, только охнул — нож больно гвоздил его в голень.


Узкогрудая многовесельная ладья доставила Золотинку в Колобжег с восхитительной быстротой — за восемь неполных дней. На городской пристани по левому берегу тучей чернел народ и полоскались знамена. По правую руку в Корабельной слободе махали шапками корабелы, их жены и дети. Рыбаки встречали государыню на своих судах, и пространство реки до различимого бледной полоской моря покрывали белые хлопья парусов.

По правде говоря, захваченная красотой дня, Золотинка не имела сил досадовать на этот шум, на бой барабанов и пение труб, приветственные клики, на весь этот вселенский переполох, которого она стремилась избежать, сколько это было в ее власти. Но, видно, власть великий княгини была все же не столь велика, чтобы преодолеть извечный порядок вещей. И хорошо было бы тут напомнить себе, что она, Золотинка, не стала лучше за годы, прошедшие с тех пор, как она покинула город. Опытнее, искушеннее — да, а лучше — нет, не стала. Не стала она другим человеком; если хорошенько поскрести — все то же. И значит, не замечавшие ее прежде люди приветствовали не ее, Золотинку, а великую слованскую государыню. Они приветствовали государственную мощь, обаяние волшебства, богатство, славу, успех. И это нужно было хорошенько себе уяснить, чтобы уберечься от естественной, но совсем не похвальной ошибки — от естественной, можно сказать, потребности спутать себя с государственными крепостями и замками, с конными и пешими полками, с судьями, дьяками, с приказными палатами, тюрьмами, с почтой, с палачами, с позорными столбами и прямоезжими дорогами — то есть со всем тем, что составляет государственное тело. Золотинка понимала, что это нелегкая, если вообще посильная человеку задача и нужно, во всяком случае, когда не хочешь прежде срока свихнуться, держать в уме ту босоногую девочку с доверчивой открытой душой, которая не имеет, в сущности, ничего общего с нынешней суматохой.

Она не стала дожидаться, когда ладью зачалят, когда поставят запасенные на берегу сходни и, самым злостным образом опровергая торжественность часа, прыгнула через широкую полосу воды, едва судно ударилась носовой скулой о сваи причала.

И городской голова — все тот же Репех, — удерживая перед собой каравай хлеба на полотенце, ринулся бегом к государыне, увлекая за собой уездных владетелей, их расфуфыренных жен, представителей земства и вождей законников, так что дощатый мост пристани застонал под грохотом высоких и низких каблуков.

Однако Золотинка рассеянно слушала верноподданную речь головы. Она озиралась, не в силах понять, почему нет Поплевы.

Репеху была оказана великая честь разделить с великой государыней ее карету. Городской голова вел себя сдержанно, умно и тонко, как то и надлежит искушенному государственному деятелю, который сумел сохранить положение при всех прошумевших над страной и Колобжегом потрясениях. А теперь, не переведя дыхания после стольких бедствий и перемен, вынужден был приветствовать великую княгиню, здешнее прошлое которой он слишком хорошо помнил.

Собеседник ухитрился ни словом, ни намеком не коснуться прошлого, он вообще как будто не подозревал, что семнадцать лет из двадцати одного года жизни княгиня провела в подведомственном Репеху городе и его окрестностях. На въезде в город Золотинка выпалила:

— А где Поплева?

Репех сразу переменился, оставив приятную живость, в полном его лице явилась известная строгость:

— Многоуважаемый… его милость государев тесть Поплева обитает в доме почтенного колобжегского горожанина Чепчуга Яри, хотя земство… Мы постановили подарить его милости за счет города… — тут голова замялся, ощущая неладное. Упомянув о заботах земства, он как бы выказал тем самым косвенный упрек княгине, которая и не подумала позаботиться о достойном содержании названого отца. — Мы не получали никаких распоряжений, — пояснил он, и упитанные его щеки залил багровый румянец. — Мы отвели его милости особняк. За счет города. Он, собственно, отказался…

— А где он сейчас? Сегодня? — спросила Золотинка.

— Разумеется, — несколько невпопад заверил Репех. — Мы известили. Я послал в распоряжение его милости государева тестя карету, но он, увы, не прибыл, так сказать, на пристань.

— Он здоров?

— О, вполне здоров! — с воодушевлением заверил голова, чувствуя, что возвращается на твердую почву. — Пользуется, если позволено будет сказать, отменнозавидным здоровьем.


Городские власти предоставили слованской государыне тот самый белокаменный, с кирпичными простенками особняк, в котором встретилась она когда-то с Михой Лунем. Золотинка вздохнула, но не стала перечить. Нужно было разместить где-то прибывших с ней спутников и, наконец, удовлетворить любопытство улицы — особняк на Торговой площади для этой цели вполне годился. Пусть люди толпятся здесь, а не там, где она будет искать себе убежище.

Так что, постояв на виду у ликующей толпы (раскланиваться казалось ей довольно нелепо), Золотинка прошла в особняк парадной дверью и вскоре покинула казенное жилище через черный ход, строго настрого запретив кому бы то ни было за ней следовать. Непритязательный плащ с капюшоном помог ей ускользнуть от бдительности стороживших входы и выходы зевак.

Высокие окна Чупчуговой лавки были закрыты ставнями, а дверь заперта, но Золотинка все же постучала несколько раз.

— Здравствуйте, тетушка Голдоба! — сказала она, оглянувшись, ибо сразу, с одного взгляда вспомнила затерявшееся в памяти имя постной с виду, сухопарой соседки, которая подошла посмотреть, кому потребовался лекарь.

— Здравствуй, детка! — отвечала Голдоба с непосредственностью захваченного врасплох человека. И оробела, испугавшись, что это и есть та прежняя служанка, о сказочной судьбе которой столько толковали в околотке. Но Золотинка улыбнулась искренне и светло, и женщина с облегчением решила, что обозналась. — Чепчуг ушел на пристань, — сообщила она доброжелательно.

— А Поплева?

— И Поплева с ним. В лавке только Ижога. От нее толку мало, так что стучи громче.

Тогда Золотинка тронула рукой личину замка, впустила сеть в узкую щель у косяка и отомкнула запор изнутри. Подмигнув соседке, как сообщнице, она оказалась в лавке и заперла за собой дверь, оставив на улице окончательно ошеломленную Голдобу.

Внутренние ставни впускали узкие полосы света. Золотинка села на истертую до бугров по сучкам скамью — ничего у Чепчуга не изменилось, ничего… Но какое-то сладкое сожаление, так остро охватившее ее в этом месте, недолго удержало ее без дела. Она прошлась, тронула весы, понюхала горшочек с вонючей смесью — судя по всему, сера, известь и деготь, средство против чесотки… Полистала замусоленную книгу под названием «Вертоград» и вздохнула. Потом поднялась наверх и под крышей нашла в целости и сохранности свою каморку. В шкафу без дверцы, за занавеской висели оба ее платья.

Переодевшись, разыскав свой не стиранный три года передник и повязав голову белым платком, Золотинка разулась, чтобы чувствовать себя дома, потом открыла ставни и взялась за уборку, в которой запущенная лавка давно нуждалась. Должно быть, она не слишком заботилась при этом о тишине, потому что из чулана за лавкой появилась желчная с виду служанка в мятых юбке и кофте из крашенины. Неодобрительно пожевав губами, но не особенно как будто бы удивившись, она спросила:

— Что надо?.. Это ты, что ли, в дверь тарабанила?

— Я Поплевина дочка. Я у Чепчуга служила.

— Поплевина-то дочка вона куда взлетела! — возразила домоправительница.

— Это я, — подтвердила Золотинка без ложной скромности.

Женщина хмыкнула, окинула ее взглядом с ног до головы и сердито отрезала:

— Ничего не знаю. В лавку ты как вошла?

— Волшебством.

На это, как оказалось, хранительнице очага нечего было возразить. Она лишь заметила:

— Горшочки-то не путай, у хозяина строго.

И ушла, не выказав рвения защищать хозяйство от приблудных волшебниц, из чего можно было заключить, что Чепчугу не везло на служанок с тех пор, как его покинула Золотинка.

Расторопная сеть помогала Золотинке переставлять по двадцать предметов за раз, в несколько мгновений смахивать сор на всем пространстве пола — со стороны казалось, что девушка управляется одним взглядом. Куда повернется, там сами собой шарахаются от нее, прыгают на полки, выравниваются рядами, с суматошным грохотом скачут друг через друга горшочки, вздымается, никуда, однако, не разлетаясь, пыль, закручивается вихрем в тугие комья, и комья эти игривыми котятами сигают в мусорное ведро; все приходит в движение, чтобы успокоиться в благообразном порядке.

Разумеется, это была обманчивая легкость, не так-то просто, как представляется со стороны, иметь в виду двадцать или пусть даже десять предметов сразу, искусство это требует величайшей сосредоточенности и, главное, опыта, которого Золотинке как раз не хватало. Зимой этого года, всего несколько месяцев назад она управлялась с тремя-четырьмя предметами сразу, а теперь, расшалившись в упоительном ощущении собственной ловкости, которую нельзя постичь и понять сознанием… с размаху трахнула друг о друга горшочки — с треском брызнула жирная жижа.

— Что это еще за новости? — возмутилась, проворно явившись для расследования, домоправительница. — Это что такое?

— Это волшебство, — пролепетала Золотинка, щеки ее заливал жгучий румянец.

— Знаю я ваше волшебство! — презрительно фыркнула служанка.

С видимым неодобрением она высокомерно следила, как девчонка суетится, уничтожая последствия крушения. Разлитые по полу мази сами собой пучились, подтягивались в ком, отделяясь при этом от осколков и примесей, битые горшочки сложилась обратно, и лекарство, чавкнув, водворилось на свое место.

Только-только лавка приобрела божеский вид, как служанка, уловив голос хозяина, сунулась к двери. Золотинка, зачем-то хватившись за намотанный на голову платок, заметалась — слышно было, как Поплева отвечает Чепчугу Яре, — и ринулась на лестницу, перескакивая ступеньки под скрип дверного засова. Наверху она замерла, оглушенная сердцебиением.

— Поплевина горшки перебила, — поспешила наябедничать служанка.

Невнятное по смыслу и недостоверное по существу сообщение — нигде не видно было битых горшков — осталось без внимания.

— Кто-нибудь приходил? Меня спрашивали? — сказал Чепчуг с некоторой строгостью, как бы призывая Ижогу оставить болтовню и говорить дело.

— Поплевина, — со скрытым торжеством и откровенным злорадством подтвердила Ижога.

— А правду сказать, молодой человек, — со вздохом молвил Чепчуг (молодым человеком, надо полагать, он именовал Поплеву), — я ведь уж было размечтался. Вот, думаю, придем, а у дверей карета шестериком.

— Нет у меня дочери, и это не дочь, — с горечью возразил Поплева.

— Государыня у нас есть.

— И еще вопрос, не замарана ли она кровью бедной моей девочки.

— Ни к чему… зачем это… оставь, — молвил Чепчуг.

— И возьми эти разговоры: оборотни, оборотни, всюду оборотни, — продолжал между тем Поплева. — Люди воображают, это что-то вроде упырей — от одного взгляда стошнит. Да полноте! Ничего подобного, оборотень не во тьме рыщет, рядом он, улыбается. Под боком он, у тебя в постели. Собственная твоя жена, муж — кто поверит?! Монах, что стучится с постной рожей за подаянием, и поп в приходе, сосед твой… и дочь. Представить, что самый близкий тебе человек оборотень, что городской голова и князь, и даже глашатай на перекрестке — тоже оборотень, это жутко. А каждый думает, ну меня-то уж не коснется, я-то скумекаю, что к чему.

— А хвать — он и сам оборотень, кто тщится других уличать, — невесело пошутил Чепчуг, но Поплева легковесного замечания не понял или не заметил.

— Поплевина-то ваша все своим умом переставила, — ядовито сказала служанка в ответ на безмолвный вопрос хозяина, который почувствовал, наконец, беспокойство от мелких перемен по всей лавке.

…Наверху лестницы показались босые ноги под подолом застиранного платьица, ноги с опаской нащупывали стертые дубовые ступени… вот и еще ступенькой ниже, еще… Девушка остановилась у подножия лестницы. И поскольку мужчины молчали, очарованные видением, она размотала повязанный вкруг головы платок, медленно освободила белоснежные волосы и пальцами тронула бровь.

Они глядели скорее испуганно, чем радостно, и Золотинка обратилась дрожащим голоском к лекарю:

— Дядюшка Чепчуг, Зимка жива. Я сама видела ее неделю назад в столице. Она… она здорова, но, по правде говоря… Вам надо ехать в Толпень.

— Золотинка… — явственно прошептал Поплева. — Золотинка! — с восхищением повторил он, ступая вперед, широкое лицо его в окружении сплошь белых уже волос озарилось.

И дочь, оставив ухищрения, кинулась стремглав за стойку, чтобы с лету броситься названому отцу на грудь, уткнуться в обширную бороду.

— Золотинка! — заорал он, словно окликая судно, чем, однако, нисколько не удивил ни Чепчуга, ни даже Ижогу.

Чувства старого лекаря выразились в том, что он снял и опять надел очки.

— Я подарок тебе привезла! — сыпала она словами, целуя Поплеву куда пришлось — в щеку, в нос, в усы.

— Бедный, бедный Тучка! — говорил Поплева, отстраняя дочку, чтобы глянуть одним глазком прежде, чем она опять исчезнет в объятиях.

— Тучку я похоронила под Каменцем.

— Волосы у тебя белые.

— Поседела.

— А та, что в столице?

— Я открыла имя змея, его имя — Сливень. А он ждал, давно ждал, кто к нему придет. Он давно пережил себя, он хотел смерти.

— У той золотые волосы.

— Вот насчет-то волос. Сливень наградил меня седыми волосами, освободил от проклятия — я ведь обращалась в золотого болвана. Умирая, он подарил жизнь…

— Где ты видела Зимку? Что же она? Как же так? — спрашивал Чепчуг.

— Мельком видела. У нас не такие отношения, чтобы я могла ей помочь.

— Да, постой, подожди! Ты ведь знаешь, что другая Золотинка приехала сейчас в Колобжег? Она здесь, — сказал вдруг Поплева, отстраняясь, чтобы остановить легкомысленные излияния для строгого и срочного разговора.

— Тебе, девочка, это не опасно? — быстро проник в мысль друга Чепчуг.

— Как вам сказать… это я и приехала, — и Золотинка развела руки в стороны, вроде как самой себе удивляясь.

Мужчины молчали, то ли не понимая, то ли не желая понимать.

— Ну, то есть, я и есть… слованская государыня… как бы княгиня. А другой нету, — виновато пояснила она и пожала плечами.

— Но, боже! Где же Зимка была все эти годы? Она страдала?

— Золотинка… — произнес Поплева еще раз, окончательно, с новым, неспешным проникновением постигая встречу. — Золотинка, — повторил он на слезном выдохе, принял ее в объятия и снова отстранился, чтобы заглянуть в блестящие карие глаза.

Золотинка всхлипнула, вовсе не имея намерения плакать, но поздно — взор ее затуманился, она отвернулась, прикрывши лицо ладонью, уперлась другой рукой в прилавок и разрыдалась. Сердце ее разрывалось, жгучие слезы, падая из-под ладони, обращались в жемчуг. Белесые бусины звонко скакали под темному дереву, раскатывались и срывались на пол, где опять скакали, так что не выдержала наконец Ижога, с ядовитым превосходством взиравшая на весь этот детский лепет. Едва проверив одну жемчужину на «всамделишность», хранительница очага живо оставила высокомерные ухватки и бросилась на колени отлавливать, выковыривать из щелей блестящие слезинки этой вашей Поплевина-горшки-перебила.

Золотинка же вздыхала всей грудью, мотала головой, пытаясь опомниться, она оставила прилавок, отыскивая успокоение в перемене мест, и прижалась щекой к полке, к каким-то банкам, чтобы вдосталь выплакаться. А там, где опиралась она рукой о прилавок, высохшие шестьдесят лет назад доски пустили ростки и уж разворачивались крошечные неправдоподобно зеленые дубовые листочки.

Мокрое лицо Поплева сияло. Золотинка глянула на него и сама не могла не улыбнуться — сквозь слезы; она хмыкнула, и закусила губу, и снова как будто всхлипнула, не разбирая между смехом и слезами… и схватила растрепанные волосы на висках, чтобы встряхнуть голову.

И раздался гром. Грозовые раскаты потрясли лавку, полыхнуло ярчайшим светом, как от молнии, дохнуло свежестью, и сразу, без предупреждения, посыпался сильный крупный ливень. Облитые неведомым солнцем капли косо падали откуда-то из-под потолка, не оставляя, однако, нигде следов влаги. Зеленая морская волна хлынула через комнату, с головой захлестнув Ижогу, что ползала на карачках, успевая лишь только взвизгивать при всякой перемене погоды.

— Фу-ты! Фу! — отмахивалась Золотинка, досадуя на непрошеные чудеса, как на игривого надоедливого щенка. — Фу! — махала она рукой, разгоняя наваждение. И в самом деле, волна упала, уйдя сквозь половицы, словно в песок, дождь перестал, бросив последние шальные капли, радуга померкла, и только зеленые ростки на прилавке никуда не делись, разве что перестали тянуться, пуская то листок, то веточку, да рухнули напоследок целой охапкой цветы. А толика жемчуга в горсти у служанки не обратилась ни в прах, ни в пепел, как это сплошь и рядом бывает, когда имеешь дело с недоброкачественным волшебством. Жемчуг остался жемчугом, хотя и не сказать, чтоб отборным. Что понятно — ведь и слезы-то были у Золотинки не настоящие — счастливые.

— Это нечаянно, — пояснила Золотинка, обмахивая под глазами пальцами. Она зачем-то хихикнула и, закусив губу, быстро отвернулась, как охваченный нездоровым приступом смеха человек.

Потом стащила с пальца кольцо и протянула Поплеве:

— Это тебе, родной. Эфремон. Камень залежался у пигаликов, так что, может быть, в твоих руках по-новому заиграет.

— А что пигалики? — мимоходом удивился Поплева. — Они как?

— А! — махнула она рукой. — Было нарочное решение Совета восьми оставить Эфремон известной волшебнице Золотинке в полное, безраздельное и наследственное владение. Так что Буян повторно мне его и вручил, уже от имени Республики. После того, разумеется, как я отыскала камень там, где спрятала, он пролежал за обивкой княгининой кареты полгода. А пигалики меня так и не помиловали — не нашли закона, чтобы помиловать, но волшебный камень подарили.

— Помиловали? В карете? Чтоб я что-нибудь понимал!

— Ой, я все расскажу, все, все, держи!

Взяв волшебный перстень, Поплева мотнул головой, зажмурившись:

— Это выше моих сил. Какое-то безумие. Это просто невоздержанность и разврат: столько счастья за раз, что можно было бы и на двадцать лет растянуть!


Жестокая досада охватила Юлия после внезапного отъезда девицы-оборотня. Тут смешалось все: угрызения совести, муки оскорбленного самолюбия, тоска околдованного любовным зельем юнца. Досада эта выражала все многообразие переживаний одураченного и страдающего притом человека, но странным образом Юлий чувствовал облегчение. Надоело изводиться извивами ложных отношений и вообще… надоело. Надоело, сказал он себе несколько раз и повторил, чтобы опереться на эту мысль. По некотором размышлении он набрел на еще одну, не менее того ценную: я ее не понимаю. Увы, не понимал он девицу-оборотня. То есть седая девушка занимала мысли его и воображение, оттеснив куда-то в область самоочевидного и примелькавшегося все, что относилось до Золотинки. Впрочем, много ли можно найти утешения в том, что ты кого-то не понимаешь? Можно ли, в самом деле, не изменяя справедливости ставить кому-то в вину твою собственную непонятливость?

Он чувствовал, что отравлен, чувствовал жаркую, мучительную ломоту, верный признак тяжелой душевной болезни, и видел спасение в том, чтобы отлежаться. Он искал покоя, пусть самого хрупкого и обманчивого. Он крепко спал по ночам и всеми мерами избегал Золотинки, отказываясь от свиданий под предлогом расстроенных государственных дел.

Жена, хорошо обеспеченная и устроенная на стороне, чтобы не выдавать до времени постигшего ее превращения, напоминала о себе записками по нескольку раз в день — доверенная девушка сбилась с ног, шныряя между дворцом и тайным убежищем заколдованной в чужое обличье государыни. Золотинка напоминала о прошлом, вспоминая такие подробности отношений, которые не были известны никому другому, кроме самого Юлия и Золотинки — сомнений не могло быть. Она вразумляла, настаивала, предостерегала, без конца повторялась и обливалась слезами, о чем свидетельствовали торопливые, косо легшие на лист и местами подмоченные строки.

В эту пору Юлий жил совершенным монахом, он избегал развлечений, даже таких невинных с точки зрения строгой нравственности, как одинокая прогулка в полях. Осажденный сонмами бесов, как монах, он истязал себя работой, чтением бесчисленных докладов, многие из которых достигали размеров изрядной книги.

А надо сказать, что Юлий уже замечал женщин. Прошло то время, когда он не видел никого, кроме Золотинки, когда он смотрел на первых красавиц княжества с жалостью, которая лишь усиливалась, обращаясь состраданием, когда сначала та, потом эта, за нею еще одна прелестница начинали раз за разом навязчиво попадаться ему на дороге, успевая выказать в краткие мгновения случайной встречи и трогательную потребность в поддержке, и игривость, и остроумие, и множество других бесценных достоинств, когда та, другая и третья находили повод нарушить его уединение и, дошедши до крайности, падали в обморок — без видимого ущерба для своего цветущего состояния, но с большим расстройством в одежде.

Та, перед которой он теперь не устоял, была боярыня Милава, юная вдова боярина Селдевноса. Юлий даже не знал, действительно ли она красива. На самом деле, достоинства Милавы в этом смысле никем не ставились под сомнение. Благородные бездельники, околачивающиеся при дворе, утверждали, что великой княгине с ее как будто бы чересчур выразительными и потому суховатыми чертами, не говоря уж о прямых как лопата (подлинное выражение бездельников) плечах и разнузданной походке далеко до истинно женственного обаяния прекрасной боярыни.

Случилось это все очень просто, дней через десять после отъезда девицы-оборотня, когда, окончив дневной бег, Юлий остался в своих покоях, смущенный неладным ощущением пустоты и одиночества. Дверь тихонько приотворилась… Тихо и незначительно — можно было подумать, что войдет кошка. Юлий увидел женщину. Неслышной стопою достигла она середины ковра и, бросив взгляд, потупилась. Это была Милава. Юлий ждал с некоторым любопытством и волнением.

— Книга, — молвила она, не поднимая глаз.

И впрямь, она держала в руке маленький томик.

— Государь, вы забыли свою книгу, — пояснила она. Голос ее казался сладким вздохом. — Вы читали и забыли в малом серебряном покое.

— Ах да! — оживился Юлий. — Точно!

Тогда, все так же не поднимая взора, она протянула томик, но с места не сдвинулась, хотя разделяли их добрых четыре шага, а Юлий тоже не поднялся навстречу. Она держала книгу ослабленной рукой, глаза нельзя было видеть. Никто больше не проронил ни слова, и так продолжалось долго, бессмысленно долго.

Быть может, когда бы она сделала шаг, чтобы положить книгу на стол, она бы ушла, ничего больше не оставалось бы как уйти, а Юлий, оправившись от замешательства, раскрыл бы заложенную страницу.

Но она не двигалась, как зачарованная, и незаконченный, невозможно остановленный миг требовал разрешения.

Юлий поднялся. Он обхватил ее сразу грубо и сильно, жестоко прижимая к себе всем телом, — книга хлопнулась на пол, и губы слились…

Милава ускользнула в полутьме, на пороге приложила палец к губам и улыбнулась, обещая испытанное счастье еще много и много раз. Юлий не удерживал. Но только утром, проснувшись с ощущением чего-то скверного на душе, он почувствовал в противоречии с приятными испытаниями ночи необыкновенную гадливость. Не сказать, чтобы его мучила вина или угрызения совести, это было даже нечто большее, нечто иное, во всяком случае, — тошнота, которую вызывает у чувствительного человека нечистоплотность.

Десяти дней как не бывало, со страстной истомой в сердце Юлий вспомнил так похожую на Золотинку седую девушку и застонал, вытягиваясь на постели. Десять дней передышки не только не прибавили ясности, но вконец запутали то, что представлялось до сих пор достаточно очевидным. Иного, впрочем, и не могло быть, потому что тревоги Юлия относились к той области человеческого духа, где невозможно решить дело одними мыслительными операциями, и где, может быть, добавим, вообще невозможно «решить дело». По видимости, Юлий недостаточно отчетливо это понимал.


Вошел дворянин из суточного наряда. Казалось, — хотя это было совершенно исключено — он многозначительно ухмыльнулся. Не имея сил встретить безмятежный взгляд Милавы, содрогаясь от новых записок Золотинки — за спиной дворянина чудилась ему доверенная посланница со свежими наставлениями крупным неровным почерком, — изнемогая в душевной смуте, Юлий чувствовал малодушную потребность бежать от всех разом.

— Я уезжаю на охоту, — сказал он дворянину вопреки всем прежним своим намерения. И соврал уже без всякой необходимости: — Давно собирался.

Повидавшись с доверенными боярами и сделав необходимые наказы, Юлий уехал к вечеру. Гонимый душевной смутой, он оказался так далеко от столицы и от всякого жилья, что не было и речи, чтобы возвращаться и вообще искать какой-либо ночлег, кроме того, что можно найти на охапке сухой травы под плащом.

Костер затушили, спутники, угадывая настроение государя, примолкли, слышен был только лес, умиротворенные шорохи чащи. Закутавшись в плащ, Юлий глядел на звездное небо, тоже тихое и покойное, неизменное что вчера, что сегодня — вечное. Глядя в эту вечность, невозможно было понять, сколько времени прошло с той поры, как Юлий, бежав от Обрюты, смешался с толпой бродяг. Он переставал различать, где он и кто, что было сном: дорога или дворец, пропахшее потом рубище или надушенные кружева. Все было сновидением и все действительностью — и Золотинка, и заслонившая ее девушка с белыми, призрачными волосами.

Прошлое путалось с настоящим, реальность с дремой… Колючую россыпь звезд покрыла ломаная тень, в очертаниях которой нетрудно было узнать змея. Юлий понял, что придется сражаться. В руках не было ничего, кроме метлы — коротко остриженного пучка березовых прутьев на длинном древке.

Покрывая собой полмира, змей навалился мраком. Несколько остервенелых ударов метлой обратили покрытую броней гору в чучело из лозы и рогожи, но упрямое чучело, несмотря на зияющие раны, продолжало двигаться — на колесах.

Подделка. Подлог. Он это понял, и чучело вновь обратилось змеем. С бешенством ярости и отчаяния, схватив метлу, как бердыш, он огрел чудовище поперек шеи, перебил крыло, саданул в брюхо — броня лопалась, обнаруживая пустое нутро, и Юлий уж знал, прежде чем увидел, что в сплетенном из лозы брюхе таится Золотинка — то ли проглоченная, то ли сама змей. Знал, но продолжал крушить без разбора.

Она закрылась руками, и он попал по рукам, потому что никакого змея уж не было. Он хотел закричать, чтобы проснуться, и, может быть, закричал, но проснуться все равно не сумел и сказал с необыкновенным бездушием:

— Отойди, не мешай!

Она исчезла. Или обратилась в змея, и змей — гора чешуйчатой брони — надвигался на Юлия. Вместо метлы в руке его оказался меч, он ударил по звенящей чешуе и попятился. Еще удар — Золотинка, зажимая смертельную рану, упала. Юлий немо вскричал, опять понимая в этот ужасный миг, что спит и что надо проснуться.

— Не ори, — сказала Золотинка довольно спокойно, несмотря на разверстую мечом рану.

— Но я люблю тебя, — сообщил Юлий не к месту.

— Пустяки! — отмахнулась седая девушка, имея в виду и любовь, и рану. — Ты принимаешь меня за кого-то другого.

«Ага! — сказал он себе, понимая, что это важно. — Ага! Вот оно что!» — отметил он, стараясь запомнить эту мысль накрепко, чтобы не забыть ее, когда проснется. «Она призналась. Я принимаю ее за кого-то другого».

И действительно, это была Милава. Совершенно одетая, в то время как Юлий оказался без штанов и в слишком короткой рубашке, не прикрывающей того, что следует прикрывать. Вокруг были люди, которые не замечали этого безобразия. Он тоже делал вид, что ничего не произошло, и даже не закрывал срама горстью, чтобы не выдавать себя. Однако мучительный стыд его немногим уступал едва только пережитому ужасу.

Оказалось, что это заседание государевой думы. И думный дьяк, бросив на него сострадательный взгляд, перешел к следующему вопросу.

— Вот эта женщина, — сказал он, указывая рукой на Милаву.

Юлий принимал царственный вид, насколько это, конечно, возможно, не имея на себе штанов и вообще ничего ниже пояса. Щеки его пылали огнем, но дьяк уже очинил перо и обязан был пустить его в ход.

— Хочу, чтоб ты меня понял, — обратилась к Юлию Милава, от который пахло лекарственным снадобьем против ушибов. Думный дьяк записывал речи истицы в огромную книгу. — Хочу, чтобы меня понимали! — повторила женщина, пьяно улыбаясь.

Но это невыносимо: все одеты, а Юлий — нет. Его знобило: если рубашкой нельзя прикрыть зад, то ужасно холодно.

Он заворочался и со стоном разомкнул глаза…

Очень холодно. Небо чуть-чуть светлее темного леса, ночь на исходе. Белиберда, с облегчением понял Юлий, просто кошмарная белиберда. Но было и нечто важное. Да! Он отчетливо вспомнил, как сделал заметку в памяти: не забыть!

«Я не та, за кого ты меня принимаешь», — вот что услышал он во сне.


Вещий сон ничем не помог Юлию, однако, когда время приспело, всякий шаг ведет к цели, — туда, куда влекут человека и порядок вещей, и собственное его неразумение. Еще два дня Юлий таскался по лесным дебрям, а на третий, возвращаясь в столицу зеленым берегом Белой, свернул на пронзительный шум и гам, который доносился с широкой, открытой на реку луговины.

На берегу бродячие лицедеи стояли табором человек на семьдесят. Иные возились у костров, поскольку время шло к обеду, другие — мужчины, женщины и дети — изощрялись в своем искусстве. Торопливые напевы гудков, причитания голосистых дудок, бодрые переклички барабанов и зловещие завывания волынок создавали такую катавасию, что ревел медведь. От обиды, быть может, — привязанный к дереву, он оставался не у дел. Тем обиднее ему было, что в нескольких шагах от него две обезьяны ходили в свое удовольствие на ходулях. Еще одна, барственно развалившись, раскачивалась в нарядных качелях, подвешенных к высокой ветке дуба. Еще две — о, боже! — играли клюшками в мяч. И, наконец, — верх блаженства! — маленькая обезьянка устроилась на конце длинного шеста, который скоморох, задрав голову, удерживал без помощи рук на подбородке.

В общем, куражились, кто во что горазд. Обыденно одетый скоморох подкидывал и ловил сверкающие ножи, другой плясал с наполненным водой кубком, рядом змеею скользила гибкая женщина.

Юлий вел лошадь на поводу и жадно оглядывался в ожидании чудес. Никто не признавал просто одетого государя и его спутников. Он вольно останавливался там и здесь, улавливая обрывки песен и размеренный речитатив сказителей. И конечно же, нельзя было миновать кукольный балаган.

В выгороженной разноцветными полотнищами раме неистово суетились показанные по пояс принц и принцесса. Перед балаганом устроилась на скамеечке молоденькая девушка или даже девочка с тонкой палочкой. Указывая по мере надобности на кукол, она повествовала детским взволнованным голоском об удивительных и ужасных событиях, которые пробудили страсти в груди маленьких человечков.

Не прерывая поучительной повести о страданиях и любви деревянной принцессы, девушка замерла, уставившись на пришельца расширенными глазами, — это был миг, когда она узнала его. Потом запросто ему кивнула.

Принцесса Нута.

В простеньком выцветшем платье, такая же худенькая и стройная, как три года назад, когда государственный договор между Слованией и Мессалоникой свел их с Юлием… Одетая в ту пору по чужеземному образцу, с голой, что пятка, головой она тогда производила на Юлия гнетущее и жалкое впечатление. Теперь буйная черная грива придавала ее детской рожице задорное и смелое выражение.

— Здравствуй, Нута, — тихо, словно бы опасаясь чего-то, сказал Юлий и оглянулся.

— Здравствуй, Юлий! — отвечала она как ни в чем не бывало.

Куклы остановились, потом вовсе провалились под землю и вместо них явилась живая голова. Это был чернобровый, красивый юноша с быстрым цепким взглядом. Юлий неуверенно оглянулся на спутников, прикидывая, что им лучше было бы удалиться, но Нута не выказывала смущения.

— Это мой муж, — сказала она. — Лепель.

Юноша в балагане слегка склонил голову — скоморох, безусловно, узнал государя и не вымолвил ни слова. Нута заговорила свободно и просто, как если бы это была встреча старых добрых друзей:

— Сегодня вечером мы грузимся на ладью. И вот готовимся, пока время есть. Потом уж будет негде и некогда до самого Колобжега. Поэтому вот… — она обвела указкой скомороший стан, где многие оставили свои занятия и подтягивались к кукольному балагану. Прошелестела весть, что юноша в зеленом зипуне и шапке — великий князь.

— Мы спешим всей ватагой на праздник солнцеворота. В Кол обжег. Будет уйма народа. Так что надо разучить две новые сказки.

Она оглянулась на мужа и улыбнулась той непроизвольной и непритязательной улыбкой, которую рождает спокойное и радостное чувство. Лепель же, слегка ухмыляясь в ответ, кланялся — насмехался как будто бы над женой и над Юлием, над самим собой и над всеми вместе, полагая, что все они тут друг друга стоят.

— Ты счастлив? — спросила Нута, помолчав, и Юлий поежился от неловкости.

Она ждала ответа и нисколько, кажется, не сомневалась, что на заданный по существу вопрос следует ожидать такой же, по существу, ответ. Она, эта балованная и застенчивая принцесса, совершенно не стеснялась людей. Считала их всех своими и разговаривала в толпе, как в кругу семьи, и не сомневалась, что ее поймут. Юлий терялся, не зная, как себя вести… и не произнес ничего. А она кивнула, словно услышала то, о чем он молчал, со всем согласилась и сказала:

— А я хочу мальчиков, чтобы было пять мальчиков.

— И погодки! — вставил от себя Лепель. Казалось, Нутин муж испытывает неловкость оттого, что в речах жены чуть больше подлинного, личного и искреннего, чем это нужно для хорошего представления на открытом воздухе. И однако же не видит никакой возможности поправлять ее.

— Я рад, Нута, очень рад… хорошо, что мы встретились, — сказал Юлий. — Я причинил тебе много зла. Не сознавая… нет, хуже, сознавая, что делаю. Прости… Прости меня.

Нута выслушала внимательно, помолчала.

— Да, это было зло. И ты его причинил. Но не мне.

— Кому же? — невольно ухмыльнулся он.

— Принцессе Нуте. Я другой человек, Юлий. Принцессы нет, и мне жаль эту бедную девочку… Ей так не повезло в жизни. А я… я… со мной все другое… Бедняжка очень тебя любила, — добавила она в задумчивости.

— Надеюсь, не очень сильно, — пробормотал Юлий в качестве оправдания.

Нута хмыкнула.

— Не надейся. Благонравная девочка любила тебя прежде, чем увидела. Она принялась любить, хотя и не без испуга, как только ей сообщили, что свадебный договор заключен. Она любила тебя в море, особенно в хорошую, тихую погоду, и чем ближе корабль подходил к чужим берегам, тем больше любила… — Нута улыбнулась. — А когда бедняжка тебя увидела… О! Она тотчас же поняла, что не напрасно обратила на тебя все силы своей души. Ты был очень славный. — Смешно сказать, это «был» почему-то кольнуло Юлия. — Да, хороший. Хотя и дикий. — И опять это «дикий», без всякого на то основания, кольнуло его на миг насмешкой.

— А сейчас, Нута, я какой? — спросил он неожиданно для себя.

Она засмеялась, хитренько глянув:

— Искушенный. Но не очень. Дикости в тебе много осталось. А Лепель, — она оглянулась, — он не такой простодушный, как ты, но тоже дикий. Ты дикий по-настоящему, а он понарошку.

Лепель, вставленный в раму кукольного балагана, засмеялся, не разжимая губ, и почесал макушку. Вопреки обыкновению он был молчалив и сдержан.

— Все переменилось, Юлий, — сказала Нута.

Он торопливо кивнул, заранее соглашаясь со всем, что имела заявить его бывшая жена, недолгая государыня и княгиня, ставшая затем кукольницей.

— Той бедняжке казалось, что она тебя очень любит, но больше всего она любила свою любовь, а значит, саму себя. Теперь же мне кажется, что я люблю весь мир. Но это такой же обман, потому что на самом деле я люблю Лепеля.

Густая толпа, обступившая балаган, выказывала необыкновенную для племени скоморохов сдержанность — ни игривых замечаний, ни зубоскальства. Причиной тому, по-видимому, была не только осмотрительность, понятная, когда имеешь дело с государем, но и особенное отношение к Нуте. Ее высокое человеческое достоинство было для скоморохов предметом общей ревнивой гордости.

— Не нужно ли тебе чего? — спросил Юлий, остро ощущая убожество своей скованной, приземленной мысли.

Нута отвечала не сразу, и это показывало, что она отнеслась к предложению вполне серьезно.

— Я слышала, что оставшийся от правления Могутов древний закон приравнивает странствующих скоморохов к пропавшим бражникам кабацким. И еще говорят, что в суде свидетельство четырех странствующих скоморохов приравнивается к свидетельству двух оседлых или одного горожанина домовладельца.

— Безобразный закон! — воскликнул Юлий с горячностью. — Законы нужно пересмотреть. Обещаю!

Не благодаря, Нута кивнула, удовлетворенная естественным обещанием Юлия. Не удовлетворился, однако, Лепель.

— Государь, — напомнил он о себе из балагана, — нужны деньги.

— Да, — живо откликнулся Юлий, — конечно!

— Мы с Нутой задумали кое-что. Дворец кукольных представлений… нечто небывалое. Дух занимается от одного замысла. И надо бы на первый случай, если скромно…

— Хорошо, мой друг, — перебил его Юлий, не давая Лепелю, по крайней мере, доводить дело до расчетов и сметы. — Вы получите сколько нужно.

— Мы посчитали…

— Сколько нужно для самого блистательного замысла, — повторил Юлий с нажимом, и Лепель наконец понял, поспешил закруглить разговор благодарностями.

— А что, — начала Нута, перебивая мужа, — правду говорят, что Золотинка сейчас в Колобжеге?

Вопрос застиг Юлия врасплох, он осекся. Нельзя было соврать, и правду нельзя было говорить — не мог он врать, глядя в ясные, чистые глаза Нуты.

— А вы едете в Колобжег? — спросил он вместо ответа.

— Да.

— Нута выбрала Колобжег, мы все туда едем, — заметил кто-то в толпе.

— Я еду с вами.

Скоморохи как будто только и ждали этого: грянуло общее «ура!». Завопили жалейки и дудки, вышел из себя, рассыпался грохотом барабан. И заревел медведь, замолкший было по причине неестественной тишины. Так что Юлий не скоро сумел заговорить, чтобы добавить несколько слов:

— Не так шумно, друзья мои, — заметил он, улыбаясь. — Оставим это все между нами — если вы умеете хранить тайну. А я буду называться… я приму имя…

— Раздериш, — неожиданно мрачным голосом подсказал Лепель.

— Ну да, — вскинул глаза государь. — Именно так: Раздериш.

Новое имя Юлия удивительно подходило к полному раздраю в его душе.


Государыня остановилась возле окна с нераспечатанным письмом в руках.

— Вы, значит, только что из столицы? — спросила она второй раз Юлиева посланца.

— Только что, государыня, — подтвердил тот с поклоном. Кудрявый малый с легким пухом на детских розовых щечках.

Княгиня глядела недоверчиво, словно перепроверяла каждое слово гонца на достоверность. Пронизывающий взгляд этот напоминал смешливому молодому человеку, что прекрасная Золотинка, как бы там ни было, волшебница. Молва приписывала княгине между прочим способность видеть насквозь. А дворянин Мухорт имел точное поручение государя пройти неуловимой тропкой между правдой и ложью…

— Государь здоров? Как вы его оставили? — сказала она, поворачивая письмо обратной стороной, где были большие печати красного воска.

— Милостью божьей совершенно здоров, — заверил Мухорт с очередным поклоном. — Я имел честь сопровождать государя на охоту. В числе нескольких доверенных спутников.

— А где он сейчас? — спросила Золотинка будто мимоходом.

— Я имел честь оставить государя под столицей. Севернее Толпеня, полдня пути будет. Государь изволил отправить меня в Колобжег с письмом. Это заняло девять дней, государыня. Сначала верхом до столицы, потом на ладье великокняжеского боевого флота.

В искусно составленном ответе не было ни слова лжи, хотя не было, по сути дела, и правды. Золотинка вскинула карие глаза и молчала, заставляя гонца теряться в сомнениях относительно ожидавшей его участи. Потом она взломала печати и остановилась, не решаясь развернуть лист. Светло-серый шелк гладкого платья с двойной, открытой в шагу юбкой, неправдоподобно белые, как снег, по-девичьи схваченные темной лентой волосы, которые светились против окна, придавали облику государыни нечто призрачное, непостижимое и ненадежное, что заставляло посланца повторять про себя: свят! свят! чур меня!

— Да! — спохватилась она. — Вы с дороги… устали. Отдохните пока, я позову вас.

Это было первое письмо Юлия за все время разлуки.

Когда нарочный удалился, Золотинка поспешно развернула ломкий, шуршащий лист и, не догадавшись сесть, схватила глазами строчку: «Милостивая государыня моя Золотинка, многолетно здравствуй! Пишу тебе в поле на коротком привале. У меня все в порядке…»

Строки эти ошеломили ее, она почти задохнулась, но продолжала читать — жадно и быстро… Потом уронила руки и зажмурилась, пытаясь сдержать слезы.

Первые же строчки поразили ее под сердце своей обыденной никчемностью. Она тотчас же угадала в письме нечто вымученное, когда человек нанизывает пустые предложения по необходимости исписать лист. Огромные поля по бокам листа, тоже немалого, показывали, что Юлий нисколько не заблуждался относительно трудностей предстоявшей ему задачи.

Слезы выкатились из-под ресниц, и Золотинка уж не могла удержаться, торопливо заперла изнутри дверь, опустилась на лавку и дала себе волю, рыдая над каждой строчкой, облизывая стекающие в рот слезы, шмыгая носом и снова, после глубокого вздоха принимаясь плакать. Она прочла письмо до конца и взялась сначала, но ничто, ни единое слово, ни единая заминка между словами, не дало ей утешения и надежды.

Вздыхая, она сидела, подпершись ладонью, пока наконец с каким-то тягостным усилием не вспомнила просьбу Юлия отпустить гонца с обратным письмом в Толпень.

Она достала бумагу, но загубила несколько голубых листов слезами и каракулями, прежде чем набралась мужества вывести несколько ровных, ничего не значащих строк и продолжать в таком же духе до половины страницы. А затем понесло, и она сама не заметила, как вышло из-под пера то, что хотя и не было в полном смысле признанием, но точно соответствовало подлинному ее чувству.

«Завтра в Колобжеге праздник Солнцеворота, так что нет смысла возвращаться в столицу, пока праздники не кончились, — писала она, между делом подготавливая Юлия к мысли, что рано или поздно ей придется возвратиться в Толпень. — На улицах столпотворение, а мне одиноко. Знаешь что? Сбегу-ка я завтра от всех к морю. Есть тут на берегу одно местечко, памятное мне по давним мечтаниям, когда все ныне обыденное представлялось несбыточной выдумкой… Да. И сяду я там одна-одиношенька да пригорюнюсь. О тебе, родимый…» — писала Золотинка, ужасаясь, как далеко ее занесло.

И потом она еще строчила, но знала, что это нельзя отправить.

Наконец она остановилась, не сделав ни малейшей передышки, едва поставила точку, бросила перо и порвала лист в клочья. Глянув еще в зеркало, она отерла сухие глаза, достала без промедления новый лист и задумалась, подбирая ничего не значащие, пристойные, вежливые слова.


Двадцать четвертого изока — в день солнцеворота — главные улицы Колобжега с утра зияли разинутыми окнами. С подоконников свешивались ковры, разноцветные полотнища сукон и шелков. Звуки дудок, перезвон бубенчиков и дробь барабанов не умолкали. К полудню началось шествие, лихорадочный гомон голосов и труб сместился в Верхний конец города. Откуда и двинулись к торговой площади поставленные на колеса суда.

К двум часам пополудни ропот людского моря возвестил о приближении сухопутного флота. В глубоком, обведенном крупной каменной резьбой окне краснобелого особняка на торговой площади появилась перед мраморными перильцами великая государыня Золотинка, одетая, как обычно, в серо-голубой шелк. Рядом с ней увидели бородатого вельможу, который вырядился по случая праздника моряком. Но это и был моряк, известный всему Колобжегу Поплева.

Громада народа раздалась, освобождая проезд, и на площади, влекомый вереницей крепких парней, показался раскрашенный, как пасхальное яичко, и такой же округлый корабль. Яркая надпись на носу утверждала, что это «Три рюмки». Золотинка с Поплевой переглянулись, хихикнув.

На палубе потешного судна, изображавшего затонувшие почти четыре года назад в Ленивом затоне «Три рюмки», важно расхаживали два статных молодца — как бы Поплева и Тучка. А между ними резвилась стройная девчушка с ослепительно рыжими волосами. Потешные Поплева и Тучка сосали огромные, как сапог, трубки, которые временами извергали исполинские клубы дыма. Открыв сундук на шканцах, чтобы выпустить на волю златовласую резвушку, они почитали свое назначение исполненным и позволили девчонке беспрепятственно куролесить по всей палубе.

Маленькая Золотинка с судна послала воздушный поцелуй государыне Золотинке в окне. Поплева с Тучкой обнажили головы. Что было смешно. Эти трое на палубе сухопутного судна с глубоким благоговением приветствовали сейчас самих себя.

Золотинка покосилась на Поплеву, пытаясь понять, ощущает ли он нелепость положения. По встречному взгляду, столь же пытливому, увидела, что и он боится, как бы ослепленная славою, царственная и великолепная дочка не утратила способности глядеть на себя со стороны. Оба усмехнулись, поздравляя друг друга со взаимными подозрениями.

Все ж таки Золотинка не видела возможности пренебречь ожиданиями двадцатитысячной толпы. Потешаясь в душе, она стащила с головы тонкий золотой обруч, чело которого украшал крупный алмаз, и, размерив вращательное движение, кинула его через головы ахнувшего народа в руки другой Золотинки. Шустрая девочка только того и ждала — подпрыгнула, чтобы поймать, но — ах! — не удержала. Обруч вывернулся, полетел со стуком на палубу, и при этом выскочил из гнезда алмаз. Девчонка кинулась за обручем, а Поплева с Тучкой за камешком. Больше уж они не вставали с колен, так и ехали мимо ревущей в восторге толпы, выставив на обозрение нижние части тела, толкая друг друга, обследовали щели небрежно сколоченного сооружения.

Едва сверкнувшее счастье рассыпалось на глазах, а Золотинке достаточно было и пустяка, чтобы испортилось настроение, и без того изменчивое, как весенний день. Она вздыхала, горестно потирая лоб, и опускала поскучневший взор, и бормотала в сторону нечто досадливое. Временами, кажется, она и вовсе забывала праздничные чудеса. Площадь уже заполнялась диковинами, когда она шепнула Поплеве:

— Я пойду вниз.

Двигался в толпе исполинский великан в четыре человеческих роста. Выехали бесы в крепости на салазках, и явился слон с огромной башней на спине. Двигались корабли с обвислыми парусами: стоявшие на палубе дураки дули в паруса из ручных мехов, в то время как дураки поумнее гребли веслами по головам тесно облепивших корабли людей. Строилось готовое идти на приступ черной силы ополчение, ибо все злое и гнусное, что кривлялось и юродствовало на площади, повыползав из неведомо каких щелей и подвалов, обречено было Солнцеворотом на поражение.

Золотинка дернула за рукав Поплеву:

— Я пойду на площадь!

Поплева откликнулся с восторгом, как только понял, что Золотинка толкует. Они покинули особняк вдвоем. Поплева как есть, не скрываясь, а Золотинка в плаще с капюшоном; бархатная личина на глазах оставляла открытыми рот да подбородок. Под вой, треск и победные кличи на площади начиналось сражение. Окруженные разгневанным народом бесы заперлись в своей крошечной, жалкой преисподней и явно трусили, изо всех сил призывая князя Тьмы. Золотинка начала выбираться из давки, шепнув на прощание несколько слов отцу. Она ускользнула в полупустой переулок, попутно приняв головой легковесный удар надутого свиного пузыря, да на плаще ее висела мокрая скорлупа от заполненных розовой водой яиц.

По окраинам города стояла сонная тишина, тем более явственная, что в тесноте опустелых переулков слышался отдаленный рев человеческого моря. А здесь — плотно притворенные двери, закрытые ставни, брошенные дома с редкой старухой на крылечке, где-то плачет младенец. Не было даже воров. Лихие люди если и промышляли сейчас своим хлопотным ремеслом, то на площади, они не находили в себе ни достаточно дерзости, ни достаточно бесстыдства, чтобы пренебречь общенародным делом в пользу своих частных затей.

Так что неясное сожаление о чем-то утраченном, о чем-то таком, что осталось на площади, на торжествующем, бесшабашном торжище, где конечное поражение всякого отдельного человека обращается в бессмертие народного целого, где растворяются в бескрайности времен всякое счастье и несчастье, — это похожее на страх сожаление не миновало Золотинку. Слишком остро почувствовала она тут, что никому и дела нет (справедливо!), куда она идет и почему отказалась от большой шумной радости ради своего маленького частного интереса, ради какого-то ненастоящего, выдуманного и потому лишь вызывающего вину одиночества.

Мимолетное, как порыв ветра, ощущение обняло Золотинку холодом, и жаркое солнце лета рассеяло озноб в одночасье. Веселая дерзость Солнцеворота, которой заразилась она площади, победила и уже не оставляла Золотинку, она подпрыгивала через шаг, порываясь что-то петь, и вдруг останавливалась, потягиваясь и раскидывая руки со смешком.

Смеялась она над собой: над бесполезностью страхов, над скоротечностью счастья и ничтожеством несчастья, над нищетой гордости, над важной слепотой ума и над забавными притязаниями красоты… над избытком силы, над молодостью своей и надеждой… Смеялась, потому что всего это было так много, что хотелось смеяться.

В городских воротах Золотинка не нашла стражи и вообще никого. Она отомкнула запертую висячим замком караульню и нашла там порядочный запас боевого железа. Одним движением сети она сгребла все в кучу — мечи, бердыши, копья, щиты, ручные и ножные кандалы, колодки, нагрудные латы и шлемы, несколько треххвостых плетей, — вытащила грохочущую дребедень наружу и развесила на дубовых створах ворот, пустив старые высохшие доски ростками.

Окинув затем окрестности внутренним оком, Золотинка почувствовала чье-то напряженное, с оттенком враждебности, присутствие. Внимание это отдавало любострастием… было там сосредоточенное, даже лихорадочное намерение. Так, сохраняя видимость спокойствия, подбирается к жертве наметивший чужой карман вор. Золотинке не раз случалось, разбирая разноголосицу чувств в толпе, уловить и это… Нечто похожее.

Вор, решила она окончательно, только, наверное, неопытный. Слишком уж горячится. Она отправилась по дороге, уводящей от ворот, спорой ловкой походкой, в которой не было уже ничего от беззаботных дурачеств — взгляд в спину словно бы подгонял ее.

Поднявшись на взгорок, Золотинка решилась оглянуться — и точно, оборванец преследовал ее, поотстав. Захваченный врасплох, несмотря на разделявшее их расстояние в сто или двести шагов, он не успел скрыться — негде было прятаться среди открытых пустырей с редкими пыльными кустами. Он двинулся как бы сам по себе, вразвалочку, посвистывая, очевидно, и поглядывая в небеса. Бродягу не занимала ни караульня, ни развешенное на воротах богатство — немалое по рыночным ценам. Нездоровый интерес его ограничивался Золотинкой.

Настырный проходимец уже отравил тот блаженный полусон чувств, то мечтательное, наяву забытье, которое было где-то близко, обещая пророческое прозрение и, может быть, кто знает? чудесную связь с чувствами и ощущениями Юлия через сотни верст в Толпене. Преследователь нарушал покой, то внутреннее согласие ощущений, которое необходимо для прозрения. Золотинка знала по опыту, как трудно сосредоточиться, войти в нужный настрой и как легко сбиться на всяком досадном пустяке. Оставалось одно — не замечать проходимца в расчете на то, что он рано или поздно отстанет и потеряется.

Версты через две дорога поворачивала к северу, карабкаясь на зеленые склоны гор. А Золотинка знала там укромную тропку на юг к морю, в дикие кручи и заросли, где нечего было искать ни людям, ни овцам, где отродясь никого не бывало, кроме одиноких мечтателей и разбойников. Здесь она рассчитывала затеряться.

Она осматривалась внутренним оком и каждый раз чуяла где-то близко горячий охотничий гон. Частые повороты дороги, корявая растительность по обочинам и камни давали богатые возможности для игры в прятки. Наконец, она сбежала едва приметной тропкой вниз по каменистому склону и оказалась в заветных дебрях. Потеряв дичь, бродяга отчаянно недоумевал где-то там, на дороге.

Золотинка успокоилась, скоро она услышала томительный рокот прибоя, сняла плащ и личину, которую трудно было носить по жаре, потом подоткнула подол за пояс, чтобы не порвать шелк, прыгая по камням и кручам. Теперь она часто останавливалась и озиралась, пытаясь узнать место, где четыре года назад лежала в жесткой траве и, раскинув руки, бредила наяву будущим. Малый распадок этот однако трудно было сыскать, хотя в памяти всплывали забытые, казалось, подробности.

Однообразные нагромождения скал, куцые, покалеченные ветрами сосны и можжевеловые чащи манили скорой отгадкой и опять обманывали. Золотинка плутала, в недоумении возвращаясь назад, чтобы взобраться на какую возвышенность и оглядеться. И наконец с досадой в душе принуждена была отказаться от надежды найти то, что потеряно было в пучине прошлого, по-видимому, безвозвратно. Она живо сбежала с поросшего дроком косогора в открытую на море ложбину и тогда… узнала этот клочок земли между камнями.


Здесь ничего не изменилось. Сколько бы ни прошло лет, в жизни этой скалы и трав, этого кустика над обрывом к блистательному морю ничего решительно не происходило.

Священный морской простор. Золотинка сидела на краю обрыва, потом бросила плащ и легла, пытаясь сосредоточиться на далеком, вспомнить полузабытый восторг и упованья, с которых началось все то, что привело ее теперь сюда снова. Мысли блуждали, уклоняясь на впечатления сегодняшнего дня. С завистью переживала она счастливое беспамятство, которое охватило народ на площади, трудно было убедить себя в важности и благотворности одинокого чудачества, после того как какой-нибудь час назад ты пробился через восторженную, ревущую, безобразную и родную, знакомую, как море, как море же, как небо, как земля непостижимую толпу.

Она подумала, что все это ужасно глупо. Глупо, что она здесь, а Юлий там, когда хорошо вместе. Глупо молчать, когда нужно говорить. Глупо отталкивать, когда томится грудь. Глупо мечтать, когда столько жизни! И самое глупое то, что сколько ни повторяй себе глупо, через глупость не переступишь.


«К черту!» — сказала себе вдруг Золотинка. Без промедления взметнула она платье, собираясь раздеться, чтобы бежать к морю. И только закинув подол на голову, сообразила, что надо бы осмотреться. Она окинула внутренним оком скалы и словно обожглась о жаркий задор охотника. Забытый, оставленный в небрежении проходимец опять рядом. И, верно, подсматривал.

Со вздохом Золотинка спустила платье, одернула на бедрах и обернулась, не удосужившись застегнуть лиф. Глаза ее сузились. Хватит играть в прятки!

Проходимец и не скрывался больше, он зашуршал щебнем на круче между сосен и скатился, отчаянно размахивая руками, прямо к ногам волшебницы, где окончательно потерял равновесие и хлопнулся на колени, упершись в землю ладонями. Оборванный одноглазый бродяга. Темное, в подсохшей коросте и давних рубцах лицо его искажала косая тряпица, что проходила, прихватив немытые патлы на лбу, через глазную впадину и заросшую недельной щетиной щеку за ухо. Мало располагающую рожу эту уродовал также изломленный горбатый нос. Однако Золотинка, разбирая чужие ощущения, не улавливала телесной боли. Угадывалась смесь враждебности и слащавости, из которой складывается обман. И дикая разноголосица побочных, трудно различимых между собой вожделений. Распрямившись, Золотинка не застегнулась, не позаботилась прикрыть грудь и в бешенстве бросила:

— Что надо?

— Одна, без толпы холуев, без спутников… — Боже, что это был за голос! Неестественный сип, какой приобретают, по некоторым рассказам, больные дурной «мессалонской болезнью».

Одним своим глазом Косой приметил, как посверкивал меж ее грудей тяжелый зеленый камень.

— Ты Золотинка? — сказал он затем с несколько вычурной развязностью, в которой проскользнула и неуверенность.

— Что это еще за «ты»? — возразила она, стараясь обуздать удушливую волну враждебности, на которую не имела права, обладая подавляющим преимуществом в силе.

— А ты хотела на вы? — гнусненько хмыкнул он. — Где же ты видела, чтобы убийца величал жертву на вы?

И показал нож — скользнувшее из рукава лезвие, довольно невзрачное, в пятнах ржавчины. В глуповатом удивлении Золотинка вскинула брови — она почему-то не ожидала, что появится и нож. Но в чувствах его прощупывалось лихорадочное возбуждение, которого, может быть, хватило бы и на убийство.

— Тебя наняли? — сказала она наугад.

— Догадливая.

— Так. Ты из столицы? — продолжала она по наитию.

— Из Толпеня, — просипел он, на мгновение запнувшись.

— Я знаю, кто тебя нанял. Красивая полноватая девушка лет двадцати пяти.

И хотя бродяга не выдал себя лицом, внутренне его словно варом обдало. В душе его билась боль и путало все смятение. И злоба, и жаркая, страстная, противоестественная потребность слиться с жертвой — извращенное сладострастие убийства. Нечто настолько жгучее, чадное, что не хватало духу перебирать эти уголья.

Она знала, что нельзя безнаказанно долго шарить в чужой душе, питаться чужими страстями, не обращаясь в этого другого, и уже сейчас с отчужденно присутствующим где-то беспокойством понимала, что проникается ощущениями противника и глядит на себя со стороны…

— Послушай, — сказала она миролюбиво, — сегодня чудесный день. Солнцеворот. Ты выслеживал меня, ты глядел в спину, чтобы догнать человека и убить. Кровь, судороги… Не гадко?

— Ты не человек! — быстро возразил он, защищаясь. — Ты оборотень.

— Предположим, что это так, — пожала плечами Золотинка, не особенно даже удивившись. — Но разве оборотни не люди?

— Может, и люди, — кисло скривился бродяга, — да мы-то для вас не люди.

— О, да тут целая философия, — небрежно заметила Золотинка.

— Я тебя не боюсь, — глухо молвил бродяга, поводя ножом. — Не боюсь, — повторил он, словно убеждая себя. — Ненавижу. — Все чувства его возмутились, как полыхнуло. Он ступил вперед, сокращая расстояние.

Тут она поняла, что словно нарочно дразнит бродягу, выводит его из себя. Она опомнилась. И мирно взялась за пуговицы на лифе, чтобы застегнуть. Убийца как будто обмяк: собственные терзания, душевный разлад и противоречия заставляли его колебаться.

— А если боюсь… — помолчав, пробормотал он так, словно они собрались тут для мирной беседы, — что тогда?

— Бояться следует… собственной слепоты. Имея уши, не слышим, имея глаза, не видим. Вот что страшно. А убить ложь… Что ж, похвально. Но как ты ее убьешь, если у нее тьма обличий? Собственно говоря, чтобы убить ложь, нужно не бояться правды. Вот и все.

Что-то новое, доброжелательное, почти дружеское в мягком, женственном голосе волшебницы заставило бродягу насторожиться, он стиснул нож, оберегаясь от наваждения.

— Хватит болтовни — враждебно обронил бродяга, делая шаг. В душе его колыхалось нечто мутное. Ничто уж тебя не спасет, но я хочу знать одно: кто ты есть?

Тягостное спокойствие владело Золотинкой.

— Все это не так важно, как кажется, — заметила она. — Но изволь: меня зовут Золотинка.

Подбираясь еще на шаг, почти неприметный, неразличимый шажок, бродяга покачивал головой, отрицая все, что говорила ему девушка.

— На хладнокровное убийство ты не способен. Но безумие уже рядом. Ты у края пропасти.

— Имя! — повторял он, не слушая, — или…

Сделает, поняла Золотинка. Содрогаясь от боли, пырнет ножом — как себя.

— Имя! — дрожал он, подступая.

— Золотинка, — покорно сказала она.

— Имя! Я убью тебя, лживый оборотень! — рычал он уже в беспамятстве.

Золотинка не понимала, как уберечь его от самого себя. Мельком оглянувшись, она подалась назад и очутилась на краю глинистого обрыва, который падал размытым откосом до полосы раскатанного прибоем песка. Убийца сократил этот шаг, наступив на брошенный в траву плащ.

Завороженная чужой страстью, Золотинка медлила. Но и он тянул — поднял левую руку к голове и подвинул повязку, освобождая больной глаз, — здоровый, как мгновенно поняла она.

Нечего было ждать. Давно уж опутавшись сетью, она была готова и, бросив взгляд за спину, оступилась в пропасть. Так это выглядело со стороны.

Она летела вниз исполинскими прыжками, вздымая облака пыли и лавины гальки, которые чудесным образом не причиняли ей ни малейшего вреда, а сверху доставал ее сжимающий сердце вопль — стой! Но Золотинка смогла обернуться не прежде, чем прянула на песок — бродяга сыпался за ней следом.

Не устояв после первого же скачка, он катился в пыльной лавине, обреченный покалечиться и разбиться. Возникшее у нее ощущение единства с жаждущим ее гибели человеком бросило Золотинку на помощь. Она подставила подушку сети и приняла тело, когда парень, скользнув ногами в судорожной попытке удержаться, сорвался с последнего, высокого уступа, с подмытой волнами кручи.

Оба повалились на что-то упругое, что мгновенно исчезло, оставив их на песке. Бродяга уставился на девушку в изумлении. Золотинка и сама потеряла дар речи при виде его неправдоподобно смятого, изменившего размеры носа. Убийца глядел в оба глаза. В забитых землей волосах застряли камешки. Неясное еще открытие поразило Золотинку предчувствием, она приоткрыла рот, шевельнув языком…

А бродяга мазнул по щеке ладонью, отчего стерлись старые язвы и шрамы, обращаясь просто грязью… и поправил нос. То есть снял с него все наносное, лишнее… наклеенное.

И оказался Юлий.

— Тьфу! — плюнул Юлий разбитыми, в песке губами и подвинулся сесть. Был он, кажется, невредим, если не считать множества ссадин и новой рвани в лохмотьях.

— Юлька! — прошептала Золотинка, только сейчас по-настоящему испугавшись всего, что могло случиться. — Как же я тебя не узнала?.. Боже, как же я могла тебя не узнать? — повторяла она в потрясении. — Кинулся в пропасть… Здесь десять саженей высоты! Ты очумел? Что же ты делаешь?

Но он молчал, исполненный жгучего стыда.

Вдруг Золотинка спохватилась, что подсматривает в душу любимого без разрешения, и поспешно прикрыла внутреннее око.

— Юлька! — потянулась она робкой рукой. — Что? Как? Ты цел?

— Молчи! — просипел он надсаженным, все равно незнакомым голосом. — Молчи! — вскричал он, стиснув кулак. — Молчи! Или я не знаю что… Молчи! Потому что я проклят!

— Юлька… — протянула Золотинка. — Ты гонялся за мной с ножом.

— Я хотел тебя убить! Я должен тебя убить! Поэтому… потому что оборотень!

— Я — оборотень? — изумилась Золотинка, подзабыв двусмысленные объяснения на горе. — Я не оборотень, — произнесла она слабым голосом и убежденно.

— А кто оборотень? — продолжал он в ознобе.

Золотинка подвернула рукой снег волос и занесла к глазам.

— Никто не оборотень, — сказала она почти спокойно. — Каждый тот, кто есть. И всегда им был.

— Как? И жена моя Золотинка, которая стала невесть кем?

— Та, что дала тебе нож?

Он нетерпеливо мотнул головой, отметая ненужные уточнения.

— Это Зимка. Колобжегская моя подруга, можно сказать.

— Ты сюда и своих подруг приплела?

— Она и есть Зимка. Без обмана.

— А ты кто? Без обмана.

— Я — Золотинка.

Юлий тронул грязный, в ссадинах и кровоподтеках лоб.

— Повтори еще раз.

— Золотинка, — прошептала она, неведомо отчего оробев — словно у него было средство это заявление опровергнуть.

— И всегда ею была?

— И всегда ею была. Ну то есть как… В каком-то смысле не всегда. Но с начала.

— Так, — молвил он, совершенно уже ничего не понимая. — А та, другая? С начала и с конца, и во всех смыслах.

— Зимка Чепчугова дочь Лекарева из Колобжега. — Она забавно пожала плечами — можно ли выразиться полнее.

— А кто ее обратил в эту… из Колобжега?

— Я обратила, — ответила она, не видя возможности объяснять ему сейчас подробности их с Зимкой схватки и обоюдного превращения.

Юлий дернулся — вот поймал он колдунью на слове, вот добрался до определенности, что-то как будто забрезжило в зачарованном хороводе призрачной правды.

— Ты ее обратила? — повторил он, требовательно присматриваясь к Золотинке. — Да.

— Хорошо. А кем она была до того?

— До этого она была великой слованской государыней и великой княгиней Золотинкой.

— А ты что? Ты откуда взялась?

— Я только Золотинка. Еще я была пигаликом.

— Так, — он опять запнулся. — Вас становится все больше… Ты была Золотинкой, но не была княгиней, а она была Золотинкой, но не была пигаликом. Так?

— Что-то этого я уже не понимаю, — смутилась теперь Золотинка.

— Но ведь вас было две?

— Нас было две… — завороженно повторила она.

— Так, — измученно выдохнул он и помотал головой. — Начнем с начала. К черту всех посторонних. Семьсот шестьдесят девятый год. Лето. Это ведь вполне определенное время, тут путаницы не должно быть. Так?

— Так.

— Я таскаю помойный ушат по Колобжегу. И со мной еще кто-то, тоже вполне определенный человек. С кем я таскаю ушат?

— Со мной.

— С тобой? — повторил он в недоверчивом удивлении. Он совсем не ожидал такого простого и, главное, однозначного ответа. — С тобой? — Он посмотрел на девушку, словно чего-то еще ожидая. — С тобой?

Это-то и было самое важное.

Только тогда… только теперь он понял!

— Мы таскали ушат с тобой? — проговорил он тихо, словно опасаясь спугнуть новое, светло поднимающееся в нем чувство. — Это была ты? Это ты?

Золотинка не могла говорить. Только кивнула.

— Ты… — повторил Юлий размягченным голосом. — А потом, на скале, над Белой? Потом, в Каменце?.. Помнишь, что я сказал тебе на скале?

Золотинка кивнула и повторила тогдашние его слова без промедления:

— Бесполезно… бесполезно лгать на краю бездны. Что значат перед этими вечными далями наша бескрылая ложь и наша самодовольная, ограниченная правда? Я это запомнила.

— И ты поцеловала…

— …Камень.

— А когда ты ушла… я тоже поцеловал.

— Я слышала шум обвала или лавины.

— Я бросил тот камень в пропасть.

— А я…

— Ты, — молвил он, невесомо коснувшись кончиками пальцев ее запачканного песком колена, отчего Золотинка сбилась и ничего уже не смогла произнести, кроме коротенького, похожего на всхлип:

— Я.

— Боже! Да ведь я же тебя люблю, — проговорил, прошептал он, словно удивленный, словно сраженный этой нечаянностью. — Здравствуй, Золотинка.

Она кивнула и опустила голову, но не так быстро, чтобы он не заметил слезы. Они молчали так долго, что трудно было продолжать.

— Что у тебя с голосом? — глухо сказала она, наконец, не открывая лица.

— Ай! — отмахнулся он. — Скоморохи смазали глотку какой-то дрянью. — Обещали, к ночи пройдет.

Они сидели на горячем сухом песке, не замечая жаркой одури дня.

— Золотинка, — позвал потом Юлий.

— Да.

— Я все равно не понимаю.

— Я тоже. — Она подняла ясные, умытые слезами глаза.

— А почему у тебя волосы белые?

— Поседела, — сказала она с печальной усмешкой. — Мы прожили целую жизнь, Юлька. Порознь. Может, я бы не поседела, если бы мы шли с тобой вместе.

— Моя вина, — молвил он тихо. — Я очень любил тебя… — и удивился тому, что сказал, удивился этой чудовищной несуразице. — Я люблю тебя! — вскинул он взгляд. — Боже мой, я всегда любил тебя! А когда не любил, — тогда и не жил. Когда любил — то жил. Я любил тебя и тогда, когда любил ее…

Трудно было ему говорить об оборотне. Золотинка кивала часто и поспешно, чтобы он не договаривал до конца, не мучался. И они опять замолчали, от полноты чувств, от невозможности пережить и постичь все, что нахлынуло на них разом.

— А ты? — начал он. — Ты много пережила за эти годы?..

— Не так много, как ты.

Он удивился.

Она пояснила:

— Полгода я была в камне, без чувств. Я меньше тебя жила.

— Как странно, — сказал он, подумав. — Я совсем не знаю тебя.

— И я.

— Но я люблю тебя. И всегда любил.

— И я, — прошептала она эхом. Слабое, нежное эхо, от которого изнемогает сердце.

— Послушай! — спохватился он вдруг. — Но это правда? А кто запустил искрень? Сорокон и все это…

— Я.

— Ты запустила? И сейчас… можешь, когда захочешь?

— Ну да, — отозвалась она с некоторым недоумением. Почти обиженная.

— И ты меня любишь? — спросил он резко и требовательно.

— Люблю, — шепнула она, дрогнув.

— Аза что?

Тут только она поняла, почему он некстати помянул искрень и Сорокон. Через мгновение в глазах ее показались слезы. И она сказала, улыбаясь:

— Да я потому и запустила искрень… что люблю.

И она позволила себе. Она позволила себе радость: гибкими длинными пальцами обвела взъерошенные кудри, убрала их с грязного лба, с такой бережной негой коснулась, что от этой ласки пронизала ее саму дрожь, невольная и неодолимая. В глазах заблистали слезы… и опять заиграло солнце.

— Нужно умыться, — заметила Золотинка, отстраняясь. — Я посмотрю твои ссадины и ушибы.

Пустяки, возразил Юлий, принимаясь отнекиваться с неожиданным упорством. Обескураженная сопротивлением, Золотинка не остановилась перед необходимостью заглянуть Юлию в душу, все равно нужно было приоткрыть внутреннее око, чтобы обследовать раны.

…Там было сознание неравенства отношений, подспудная боязнь зависимости от бесконечных волшебных благодеяний. Она поняла и это: некий ненужный и недостойный счет, которого не должно быть между близкими — кто больше дал и больше получил. Ощущая себя в долгу, в неоплатном долгу — может статься, с каменецкого еще излечения — Юлий постоянно помнил, что попал в положение облагодетельствованной стороны… На женскую половину, как понимал он это в соответствии со своими тарабарскими воззрениями. Наверное, он страдал бы еще больше, когда бы сообразил, как легко и ясно читала Золотинка в его душе этот мальчишеский бред.

Стыдно ей стало и смешно. Стыдно, оттого что Юлий был прав, опасаясь неравенства, опасаясь как раз того, что она и делала: лазила ему в душу безнаказанным волшебством. Смешно… потому что она любила.

— Ну, помыться-то все равно придется, — сказала она, улыбаясь.


Все-таки он сильно разбился, это обнаружилось, когда двинулся к морю ковыляющей походкой.

— А ты? — спросил он, скидывая с себя лохмотья у самой черты прибоя.

— Я там, — смутилась Золотинка и побежала по мокрому твердому песку за камни. Она разделась спиной к Юлию и торопливо опустилась в волну.

Она недаром торопилась — раз-другой бултыхнулась, ныряя глубоко в темную толщу вод, и поплыла сильными взмахами обратно. Юлий уж шел по берегу, без одежд, стряхивая с себя брызги.

Золотинка окинула его жадным и стыдным взглядом — первый раз в жизни она видела обнаженного мужчину. Спотыкаясь, вытащила спрятанный на мелководье Сорокон, на бегу уж надела его и кинулась к брошенному у воды платью. Облипающий шелк неловко тянулся по мокрому телу, Золотинка путалась, не успев в спешке даже волосы отжать, и бросила на песке штанишки, чулки и прочее.

Но это не спасло ее, потому что Юлий шел ровным неумолимым шагом и остановился, открытый весь на белом песке. Судорожный взгляд Золотинки обежал его сверху донизу, и зрачки дрогнули, когда она зацепилась за то, что нельзя было миновать никакой силой. Золотинка чувствовала, что горит от слабости, ужаса… от изнемогающей страсти, которая граничила с отвращением.

Лохмотья Юлия валялись в пятидесяти шагах по берегу, он не принес с собой даже тряпки.

— Ты весь… изранен. Печет же… от соленой воды, — пролепетала Золотинка, горя от стыда.

— Стой так! — испуганно воскликнула она, едва он сделал шаг.

Вытащила из-за пазухи Сорокон и ослепила Юлия вспышкой, предупреждая встречное его движение. Поневоле он зажмурился и остановился, расслабленный действием камня.

Кровавые царапины на лице затянулись сразу, словно волшебница загладила их движением ладони… ободранный локоть… синяки… внутренние ушибы… Дело помогало Золотинке владеть собой. Она вылечила Юлия, избавив его от раздражающих и отвлекающих болей, прежде, чем просохло влажное, местами совсем мокрое платье. Испачканный песком бледный шелк лип к груди, что вздымалась вместе с дыханием, тонкий шелк выдавал острые затвердевшие соски. Она обнимала его своей целительной силой, а он мешался со своими объятиями, совершенно лишая ее самообладания… руки его скользили, пробирались куда-то, трогали… И оказалась она в объятиях прежде, чем… что-нибудь поняла, потому что, жесткий и напряженный, он тыкал ее в низ живота каким-то локтем… И она обомлела на твердой, широкой его груди.

— Но нет! Нет! — забилась Золотинка с такой кликушеской силой, что Юлий слегка опешил:

— Но почему?

— Пусти! — билась она, не способная ни на что, только просить.

— Почему?

— Но я молю тебя… родной мой… любимый… лучший… радость моя… пусти… пусти… — она дрожала и, пытаясь защищаться, отталкивала его локтями.

— Почему? — повторил он, делая мучительное усилие над собой.

— Прости! — прошептала она в беспамятстве.

Он повернулся и пошел за своими лохмотьями.

Охваченная головокружением, Золотинка опустилась наземь.

Когда Юлий вернулся в своем живописном наряде, она сидела все так же и только подняла неподвижное, залитое слезами лицо. Тронутый и пристыженный, хотя он действительно не понимал «почему», Юлий опустился на горячий песок рядом.

— Прости! — прошептала Золотинка, касаясь руки. А потом потянулась поцеловать — словно влажным лепестком коснулась его подживших губ.

— Но почему? — сказал он с чисто мужской тупостью.

Ей трудно было говорить. Знала она почему или нет, только произнести не могла, заменяя ответ лаской. Он же был неподвижен, отчужденный и скучный, и она, страдая, должна была прошептать через силу:

— Потому что это я… — и припала лицом в колени между грязных его штанин.

Неуверенно, словно на пробу, он тронул ее за плечи и прижал к себе. Он понял.

Он понял, что это не была игра.

— Прости, — прошептал он, бережно целуя белую макушку.

Он испытывал не обиду, а гордость. Гордость оттого, что имеет непостижимую, необъяснимую, ничем не заслуженную власть над чувствами и душой этой чудесной девушки, великой и могучей волшебницы.

— Я сама не знаю почему, — прошептала она ему в грудь. — Не знаю… Мне больно… больно… — она запнулась, вздыхая, чтобы перебраться через несколько слов. — Оттого… Это оттого… Зимка отняла у меня самое дорогое, она украла лучшую пору наших отношений. Ты смотришь на меня, как на продолжение… как…

Слезы мочили ему рубаху, капали в прорехи. Золотинка не поднимала головы.

Юлий бережно ее гладил, прощупывал проступающий под платьем позвоночник, обнимал плечи и теребил волосы… не смея возражать, потому что Золотинка была права. Все она знала и понимала, все прожила она чувством. И Юлий, честно прислушиваясь к себе, не мог не сознаться, что все не так-то просто на самом деле. Он любил эту и любил ту, потому что отдал той нечто такое, что уже нельзя вернуть. Как ты вернешь то, что отдал? В сердце его проникла грусть.

— Когда-то, — молвил он с деланным смешком, — помнишь, я угрожал тебе, что брошусь со скалы, только коснись! И вот чем это обернулось! Я бросился за тобой с обрыва, как сумасшедший.

Золотинка лежала в его ногах, уткнувшись куда-то в живот, и подняла голову как раз, чтобы принять на щеку упавшую сверху слезу. Он покривился, отрицая эту слезу гримасой.

— Она, — сказала Золотинка, не отираясь, — она, — сказала она, подернув плечами, как в ознобе, — она отняла у меня даже свадьбу.

Юлий подвинулся распрямиться. Такого рода частность и не всходила ему на ум.

— Ты хочешь свадьбу? — спросил он, соображая, какая тьма нравственных, правовых и общегосударственных затруднений ждет его на пути через повторную свадьбу с одной и той же княгиней.

— Ну, это невозможно, — возразила Золотинка, опять его удивляя. — Это было бы нелепо и глупо.

— Может… тайную свадьбу устроим? — осторожно предложил Юлий, сразу же понимая, что это еще хуже.

Она только хмыкнула — но очень выразительно. Она умела смеяться над собой, эта девочка.

— Пусть! — сказала она и кинулась на песок навзничь. — Мы повенчаемся морем. Да кто нам нужен? Только море, только небо… вселенная, и ничего больше. Вселенной нам хватит, чтоб повенчаться!

Мерно ухали волны. Песок посыпался, когда она повернула голову, чтобы посмотреть в глаза.

— Действительно! — глухо сказал Юлий и прилег сбоку, ощущая ее горячее бедро.

Золотинка засмеялась, быстро ответив на поцелуй, и вывернулась. Живо вскочив, она снова клюнула Юлия губами, она дурачилась:

— Ты есть хочешь?

— Есть? — пробормотал Юлий.

— Ну да!

— Хочу, — сказал Юлий, раздумав обижаться.

— Сначала свадебный обед. Или ужин, — Золотинка важно задумалась, уставив руки в бока и оглядываясь.

Она чуточку переигрывала, в чем сказывалась тайная неуверенность в себе и напряжение, которое она испытывала в присутствии Юлия. В сущности, они так мало были знакомы!

Она играла, а он не находил ничего лучшего, как усвоить положение зрителя, снисходительно улыбаясь. Они дичились друг друга всякий раз, когда подъем чувств, напряжение страсти, которое уничтожало неловкость, слабело и являлась необходимость обыденных разговоров и поступков.

А Золотинке многое нужно было предусмотреть, о многом позаботиться, чтобы устроить на пустынном берегу сносный праздничный ужин. Поймать рыбу и тут же одним безжалостным движением брови ее распотрошить, в несколько мгновений вычистить и покрошить зазевавшегося кальмара, выгнать на берег стайку крабов, поставить их в очередь в ожидании кипятка, нарезать морскую капусту, разложить ее на чисто вымытом камне. Но нужно было позаботиться в этой пустыне и о воде. То есть собрать среди ясного неба тучку и загнать ее с моря на берег, чтобы выдоить на крошечном пятачке триста шагов в поперечнике… Да! Нужно же было иметь к этому времени костер, где калились сами собой попрыгавшие в огонь булыжники. И позаботиться о посуде — легким мановением выточить из камней несколько котлов. Тотчас нужно было уже собирать сыпанувший при ярком солнце дождик, нужно было развесить в воздухе обозначенный только тарахтеньем капель покров и направить журчащие над головой ручьи в назначенные им емкости.

Дикий терн над обрывом при том же торопился ублажить волшебницу огромными, как кулак, сливами, земляника и малина надрывались породить противоестественные по величине, одуряющему запаху и сладости плоды. Тем временем росли и плелись стены незатейливого балагана из тонких ветвей жимолости.

Понадобился добрый час, чтобы можно было усесться на сплетенные из живых ветвей стулья за уставленный яствами низкий каменный стол. В просторном покое под зеленой крышей было сумрачно, но все равно жарко. В изнеможении, стряхнув со лба пот, Золотинка плюхнулась на гибко поддавшееся под ней сиденье и сказала:

— Всё!


Праздничный ужин прошел в молчании, которое они честно пытались преодолеть, не понимая, что происходит. Не понимая то есть, что отношения их — от знакомства у подножия кручи и до свадебного ужина — были слишком новы и необычны, слишком стремительны и неровны, чтобы можно было наслаждаться близостью, не испытывая напряжения от неуверенности в себе и друг в друге. То, что происходило с ними сейчас, не имело прошлого. А то прошлое, что у них было, на которое только и можно было бы сейчас опереться, содержало в себе совсем другие отношения и обстоятельства.

Изредка обменивались они словом. Он заметил, что маловато соли. Можно было бы выпарить соль из морской воды, отозвалась она. А земляника во рту тает, ничего слаще и диковинней, кажется, не едал, утешил ее некоторое время спустя Юлий. Золотинка сказала спасибо.

Жених и невеста воспитанно ели, жевали медленно и прилично. А поднимаясь, чтобы потянуться за блюдом, делали это в несколько неловких приемов. Юлий прижимал к животу лохмотья, чтобы не болтались над столом. А Золотинка с ужасом замечала затрепанные, а частью порванные кружева на манжетах своего платья.

Можно было бы созвать птиц, спохватилась она. Они бы почирикали.

А кого еще можно позвать? Наступило довольно продолжительное молчание. Юлий катал терновую косточку, а Золотинка, опустив руки между колен, неприметно терла друг о друга потные ладони. Кого нужно было бы позвать, так это попа, сообразил Юлий. Золотинка смутилась. Едва ли какой-нибудь вполне трезвый поп с колесом, епитрахилью и Родословцем наготове блуждает сейчас на расстоянии версты или двух от их зеленого дома, так близко, чтобы можно было отыскать и достать его внутренним оком.

— А как это внутренним оком? — спросил вдруг Юлий, вскидывая взгляд.

Золотинка объяснила, ничего не скрывая.

— Ты и ко мне можешь заглянуть? В душу? — сказал он, едва выслушав.

— Да, — призналась она еле слышно.

— И уже заглядывала?

— Два раза, — призналась Золотинка. — Только сегодня. А раньше нет.

— И что ты там увидела? — он стал насторожен и собран.

— Увидела то, отчего я люблю тебя еще больше, — сказала она с неожиданным спокойствием. Словно приняла вызов.

Юлий молчал только мгновение.

— Но я прошу тебя никогда больше, никогда этого не делать.

И Золотинка не колебалась.

— Это невозможно, — возразила она. — Я не хочу обещать того, что не смогу выполнить.

Юлий выпрямился. От лица отхлынула кровь.

— Иди сюда, — сказала она тогда звучным голосом, в котором были сила и страсть, готовность победить и принять поражение — как получится. Позвала так, что нельзя было не повиноваться.

Юлий подошел, обогнув заваленный объедками стол, и Золотинка, не вставая, взяла его руку, обняла ладонями и стиснула.

— Юлий, — сказала она, — Юлька. Родной мой… — голос дрогнул. — Если я потеряю тебя, мне будет трудно жить. И не знаю, понимаешь ли ты… — слезы чудились в ее глазах, — понимаешь ли ты, что такое волшебник, волшебница? Нити жизни пронизывают нас через живую плоть, и на этих нитях мы подвешены. Мы мучаемся, мы страдаем разлитым в воздухе страданием… мы… мы одиноки. Ужасно, безмерно одиноки, обреченные на свой путь. Я крепко держу тебя, я держусь за тебя… потому что я держу редкое счастье любви. Если ты бросишь меня, если предашь… О! Не знаю… — она покачала головой, закусив губу. — Юлька, я открою тебе душу. Навсегда. Я сделаю так, что ты будешь читать в моей душе так же ясно, как я читаю в твоей. Пройдет немного времени, и ты почувствуешь мои мысли, мельчайшие, тайные, мелкие, мелочные, суетные, недостойные побуждения — все будет тебе открыто. Мы станем одно. Послушай и подумай. Это… это испытание. Это страшное испытание. Мы срастемся чувствами. Каждая боль будет двойной болью. И кто скажет, искупит ли двойная радость двойную боль? Я взвалю на тебя все. Временами ты будешь чувствовать, что на тебе нет кожи, и пыльный ветер будет причинять тебе боль, будто тебя закидывают камнями. Ты будешь чувствовать то, что я. Мерзость жизни, все подлое, безобразное, что лезет наверх и торжествует, будет пробирать тебя ознобом и отвращением. Ты будешь корежиться там, где другие жуют и жизнерадостно мычат. Мне и сейчас страшно — за тебя. Я знаю, что не должна этого делать… Но я не могу, не хочу жить без любви. Юлька, Юлька, боже мой, какое это счастье — любить! Жить полной жизнью! Ты хочешь разделить со мной все?

— Да! — сказал он одно слово.


И они оказались в объятиях друг у друга, слившись в головокружительном поцелуе, без дыхания, почти без чувств, почти в обмороке… И когда отстранились, чтобы продлить жизнь судорожным глотком воздуха, то обнаружили, что очутились на залитом вечерним светом взгорье, среди покрытых полеглой травой холмов. Это было совсем не то, что помнили они, когда сомкнули губы и тела в сумраке зеленого балагана.

— Что это? — пробормотал Юлий, не выпуская Золотинку из рук, так что ей пришлось чуть откинуться, чтобы оглянуться.

— Не знаю, — бросила она, нисколько не встревожившись. — А вон, гляди!

Они увидели залитую чарующим светом равнину, которая открывалась за резкой чертой обрыва. Провал на десятки верст тонул в тончайшей розовой мгле. Дольний, подножный мир. А здесь, в горних пределах, здесь не было ничего — разреженная пронизывающая пустота.

Взявшись за руки, они медленно приблизились к обрыву, чтобы можно было видеть великую реку далеко внизу и сбившиеся к береговой полосе корабли. Тусклой рябью рассыпались по вечернему стану костры.

— Помнишь? — спросила Золотинка.

Юлий бегло обернулся и кивнул.

— Это чье? — спросил он, подразумевая чье это воспоминание, в чью душу попали они, как в явь.

— Наше, — сказала Золотинка.

Но, верно, ошиблась. Это было ее воспоминание. Юлий — каким видела его Золотинка три года назад над великой рекой Белой — сидел на скале, свесив ноги. И нужно было напомнить себе, что это призрак, потому что мир, в который они вступили, обладал совершенной достоверностью впечатлений, запахов, ветра, мягкостью трав и твердостью камня под ногами.

Обрыв здесь падал отвесно на сто или двести саженей, а ниже начиналась крутая осыпь обломков. Самую бровь горы рассекала трещина, она отделила готовый отвалиться и чуть наклонившийся в бездну ломоть. На этом-то обломке, на верхних его камнях — выше только небо — и устроился с непостижимой смелостью призрачный мальчик-с-пальчик на сидении великана.

Былой Юлий не оглядывался и не слышал, как подходили к нему (через три года пространства и времени) другой Юлий и другая Золотинка… Он исчез, стоило им отвлечься, перекинуться взглядом, отчего они тотчас же опять слились губами.


Юлий с Золотинкой, усмехаясь, опустились там, где сидел бежавший от поцелуев мальчишка. Придерживаясь за щербатые выбоины скалы, они спустили ноги в пропасть. Внизу скользили орлы. На каменистой земле обрыва топорщились жесткие травы, метелки их свисали в беспредельную пустоту.

Скала их, как высокий престол, вторглась внутрь огромного, вселенских размеров храма. Затерянные над головой колонны смыкались где-то в небесной выси, отстоящие на версты стены слагались из похожих на горные отроги потоков камня. Весь необозримый простор чернел сотнями тысяч и миллионами народа — все лица обратились к скале, где стояли Золотинка с Юлием посреди храма.

Она была в неожиданном, диковатом наряде из огненно алых и красных лоскутов: острыми языками пламени они лежали на бедрах, почти не скрывая ноги, почему-то босые. Рассыпанные прядями волосы горели чистым золотым цветом, узкая белая лента на лбу стягивала этот жар. Юлий — весь в белом: короткое полукафтанье, сверкающие кружева, тесные белые штаны, обрисовывающие сильные икры, и белые туфли.

И грянул хорал. Словно отверзлась бездна, вскинула их мощным созвучием голосов и труб, вскинула, понесла, переворачивая сердце, спирая дыхание…

— Что это? Где это? — сказал Юлий, окидывая взглядом пламенеющий наряд Золотинки.

— Молчи. Это нигде, — сбивчиво отвечала она и пожала его руку. — Наверное, я представляю нашу свадьбу.

Он усмехнулся. То была любовная, ласковая насмешка… мимолетная и грустная насмешка взрослого над ребенком, и значит, по сути дела, насмешка взрослого над собой.

И все исчезло.

Они сидели на скале. Золотинка — в платье с потрепанными кружевами, беловолосая. Юлий — в прежних лохмотьях. Он попросил:

— Давай еще.

— Это не от меня зависит, — призналась она. — Непроизвольные движения души. Неожиданные, неподвластные разуму — как во сне. Все, что мы чувствуем, помним или не помним, но все равно храним в подвалах памяти… Мечтаем, жаждем, страшимся… стыдимся — все подряд. Ты можешь увидеть невероятные вещи и совсем не красивые. Бог знает какую чепуху.

И верно, она знала, что говорила, когда предупреждала о случайностях воображения.

Правда, такого конфуза, что последовал затем, она, должно быть, и в худшем сне не могла ожидать. Хотя вроде бы понимала, что страх неблаговидных случайностей как раз и производит непрошеные выбросы воображения.

Туман под их ногами тихо стлался, свиваясь в изменчивые призраки не определившихся еще видений. И вдруг, сразу и резко обнаружилась иная действительность: над ними, занимая собой небо, поднимались черные бока близко составленных кораблей.

Это были ладьи великокняжеского боевого флота на берегу Белой. Золотинка тотчас же поняла, что последует, едва увидела себя, которая вынырнула из воды и, поймав ногами дно, отвела со лба мокрые волосы…

— Не смотри! — испуганно дернулась Золотинка, пытаясь закрыть Юлию глаза, но он ничего предосудительного пока не видел и шутливо боролся, перехватывая ладонь, целовал и ладонь, и губы. Они боролись, а Золотинка-призрак подняла голову.

…Тесно составленные друг к другу суда смыкались продольными свесами, назначенными для того, чтобы увеличить развал бортов. К несчастью, свесы эти, имевшие по всей длине сквозные гнезда для весел, напоминали скорее решетку, чем надежную крышу над головой. Когда Золотинка встала на ноги и затаилась, почитая себя в относительной безопасности, дырявая крыша над ней потекла. Повеяло острым запахом крепко настоянной за ночь мочи. Пробужденные на ладьях мужики в нижних рубахах и подштанниках все разом, позевывая, занялись естественным поутру делом.

Золотинка кинулась на Юлия, заслоняя его собой от зрелища своего прошлого, опрокинула на камни и навалилась — он уж не смел сопротивляться.

За спиной понемногу стихало. Повеяло молочным туманом, простыми запахами сырости, леса, лесной тропы. Она решилась приподняться, освобождая Юлия… Но он не сразу открыл глаза, а притворно потянулся, словно просыпаясь.

— Подумаешь, — сказал он еще с некоторой неуверенностью, поскольку просто не знал, как подступиться к закоченевшей в горе невесте.

— Ты забудешь это? — глухо спросила Золотинка, не оборачиваясь.

Он не удержался от смешка:

— Ну, эти природные явления мне, в общем-то, до некоторой степени известны. Нельзя сказать, чтобы я столкнулся с ними первый раз в жизни.

Похоже, Золотинке не приходилось еще смотреть на дело с такой точки зрения. Она задумалась. Притих и Юлий. Задумался о своем, вспомнив, что и сам уязвим, наверное…

Золотинка, по-прежнему не оборачиваясь и не смея глянуть в глаза любимому, обнаружила, что очутилась в потемках… в вечерних покоях Юлия в Толпене как будто. Она обернулась — за краем скалы, где была дверь, стояла незнакомая, впрочем, может быть даже, смутно знакомая женщина.

Потупив очи, волоокая красавица протянула книгу… держала книгу на весу, ожидая того, кто ее возьмет. Но никто не брал.

Золотинка ясно почувствовала, что Юлий обмер.

— Убрать это все? — сказала она, шмыгнув носом. Она угадывала, что последующее будет ему крайне неприятно.

Судорожно, коротко оглянувшись, Юлий кивнул, и еще кивнул, и даже повел рукой, безотчетно отрицая видение. Но Золотинка лишний раз убедилась, что, запустив события, ни над чем уже больше не властна. Чувственная красавица с полной шеей и высокой грудью, с истомой в нежных выразительных чертах лица и негой трепетно приопущенных ресниц не желала исчезать. Тот Юлий, в спальне, вдруг поднявшись, сделал шаг и обхватил женщину…

— Это кто? — прошептала Золотинка, не понимая, зачем нужно ей знать кто.

— Милава, — ответил, как огрызнулся, Юлий.

И еще одно, не одно — мучительную череду мгновений спустя, когда те двое, что стонали в объятиях, не замечая онемевших свидетелей, начали валиться на покрытый ковром пол, Юлий сказал деланно небрежным и жалким оттого голосом:

— Может, кончим на этом?

— Не знаю, как это сделать, — с какой-то униженной поспешностью отозвалась Золотинка. — Я открыла наши души… Теперь не закрыть.

Словно опомнившись, она резко опустила голову на грудь и зажмурилась. Но не могла не слышать, как шуршат одежды, с шорохом скользит шелк, раздаются подавленные вздохи, невнятные, затонувшие в похоти слова.

Юлий — тот, что на скале, — цедил неразборчивые ругательства и раскачивался, отмахивая кулаком, словно испытывал необоримое побуждение броситься на соперника — на самого себя — того что копался сейчас в завязках, пуговках и застежках сомлевшей женщины.

А Золотинка едва жила, оглушенная до такого мучительного сердцебиения, что должна была упереться в землю и шевелить плечами, чтобы высвободить из тенет сердце.

Раздавленная, она поползла от края пропасти прочь и непонятно как — по ошибке или по извращенной потребности мучаться — вскинула невольно глаза. И то, что увидела: голый зад, раскинутые ноги — заставило ее вскрикнуть, без звука разевая рот… Кинулась ничком на скалу.

«Скорее, скорее, скорее… прекратите… я не могу», — дрожала она в беспамятстве и все вскидывала плечи, чтобы не зашлось, не остановилось схваченное клещами сердце.

Она не понимала времени, ничего, кроме муки. И когда почувствовала руки Юлия — не поняла. Она не сопротивлялась, потому что не понимала. Он пытался приподнять, она поддалась.

Юлий обнимал ее молча и тихо, они прижимались друг к другу, как испуганные, потерявшиеся в лесу дети.

То, что творилось перед скалой, давно кончилось. Может быть, происходило нечто другое. Может быть, многое успело произойти вокруг, меняясь, а они все сидели обнявшись, перебирали друг друга руками, чтоб захватить покрепче, — просто держали, ничего не замечая вокруг. Вздыхали, соприкасаясь мокрыми щеками, мешая слезы… благодатные слезы… слабый утешительный дождик посреди засухи. Временами кто-нибудь говорил — несколько случайных, но добрых слов. А целоваться не смели, сторонились они поцелуев, как кощунства. Ничего, кроме братских, исполненных внутренней грусти объятий.

Они забыли время. Они не торопили его, зная, что время лечит… лечит, позволяя вздохнуть грудью, осторожно, несильно вздохнуть, так только, чтобы не поднять засевшей на дне души боли.

Из глубин памяти всплыла маленькая девочка в золотых кудряшках, которая просила Поплеву: «Суй лялю!». И Юлий сжимал прекрасную девушку с белыми волосами, которая хранила в себе мистическую связь с давно затонувшей в волнах прошлого славной малышкой.

Юлий смотрел на Золотинку просветленными, умытыми грустью глазами, и в этом взгляде было восхищение, и была жалость, в которой нуждается все живое. Жалость, которая давала ему право стать вровень с великой волшебницей Золотинкой, стать рядом, подняться в потребности защитить и уберечь.

Жалостью перевернулось сердце, еще недавно изнемогавшее под гнетом безысходного, не дающего роздыху восхищения.

Восхищением билось сердце — Юлий ощущал его рядом — Золотинка улыбалась и бледнела, позабыв на устах смятенную улыбку — она проникла в сокровенную память того, кто бился за жизнь брата в наполненной порождениями тьмы башне… Золотинка видела продранные чулки и первый мальчишеский поцелуй… поцелуй, что вернул ей улыбку и краски жизни, потому что мальчишеская любовь княжича и дочки конюха теперь и отныне принадлежала ей, Золотинке. Все это принадлежало ей, все, что было с ребенком, с мальчишкой, с юношей, несчастья его, радость и отвага и даже любовь его к дочке конюха тоже была ее — Золотинкина. Она улыбалась и мучалась лицом, считая нужным скрывать глупую, совсем как будто не к месту радость, и тыкалась ему головой в грудь, не в силах с улыбкой справиться, закрывала себе глаза волною белых волос, но и там, спрятавшись на груди Юлия, продолжала беззвучно смеяться.

Прошлое, сплетаясь диковинным узором видений, проникало в настоящее, и так хотелось, чтобы девочка Золотинка встретила мальчика Юлия и они бы узнали друг в друге будущее, успели бы обменяться несколькими ободряющими словами, прежде чем разбежались опять на годы. Но, верно, это было бы насилием над природой вещей. Слишком многого они хотели, так много имея — друг друга! Они вздыхали от невозможности вместить столь многое, странно как-то похмыкивали и посмеивались, встречаясь глазами, покусывали губы и, расставшись на мгновение, тотчас же искали друг друга руками, завороженные чужим прошлым, которое становилось для них настоящим.

Вдруг сразу со всех сторон высыпали алмазной пылью звезды.

Они теснее прижались друг к другу — если только это было возможно, и увидели в пустоте космоса медленно ширяющего змея. Змей приближался, увеличиваясь в размерах. Вот обнаружил он уже свой исполинский рост, закрывая собой звезды, и резко взмахнул крылами, раскинул их в стороны, чтобы задержать полет перед скалой, на которой примостились юноша и девушка.

Несоразмерно большой для маленьких людей, должен он был опустить хвост и туловище куда-то вниз, так что скалу доставала только костяная голова. И голова эта — сама, что скала, — раскрыла пасть:

— Встаньте, дети!

Они поднялись, не выпуская друг друга.

— На радость и на горе, на счастье и на несчастье, на всю жизнь венчаю вас, умирая, — раскатал змей гремящий в просторах вселенной голос. — Отныне вы муж и жена. Плодитесь и размножайтесь, храните жизнь!

Крючковатые когти крыла осенили новобрачных сверкающим золотым венцом.

— Любите жизнь и живите любя! — молвил из глубины столетий змей и отпал, угасая, словно только тем еще и держался до последнего мига, что благословлял идущую на смену смерти жизнь.

Он опрокинулся на спину и полетел, кувыркаясь, теряя размеры и ясность очертаний, пропадая и растворяясь.

И они провалились — очутились на песке подле мерно рокочущего моря.

На востоке за краем гор поднималось солнце нового дня, а море, взволнованное бессонной ночью, пенилось и катило валы по смутному своему простору до самого окоема.

Они же, Юлий и Золотинка, глядели друг на друга так, словно что-то совсем невиданное уяснив, окончательно запутались. И Золотинка сказала прерывающимся от слабости голосом:

— О-о-ох!

Вот и все, что она сказала.

Юлий стиснул ее двойным захватом вкруг гибкого стана, прижался головой к животу, повыше обнаженного лона и замычал, зажмурившись от невозможности высказать, выплакать, выкричать, выразить все, что мощно и страстно баламутило душу.

Послесловие

Усилие, которое делает человек, чтобы достичь большой и трудной цели, колеблет действительность, мало-помалу меняя ее очертания, так что искажает наконец очертания и самой цели — искомое редко соответствует первоначальному замыслу. Простейшее объяснение этого достаточно хорошо проверенного опытом феномена — «такова жизнь», следует отвергнуть как неоправданно эмоциональное. Слышится тут нечто вроде осторожного, в сдержанных выражениях упрека. Но жизнь не обманывает. И не награждает. Она не журит и не поучает, не выдает похвальных грамот и свидетельств о выдающихся достижениях — менее всего жизнь походит на добросовестного школьного учителя. Поощрения и порицания, праздники и несчастья создают себе люди, пытаясь размерить человечески постижимыми понятиями безбрежный океан пространства и времени. А жизнь… жизнь — это только волны, бесконечной чарующей чередой, то грозовые, то высвеченные солнцем и все равно безразличные к пловцу, бесконечные, бесконечные, как вечность, волны…

Усилия, которые прилагали Золотинка и Юлий, были особенно велики, потому что они, эти двое, не могли отыскать себя и друг друга, не переменив действительность. И, напрягаясь благоустроить действительность, они обнаружили, что мир не стал проще, что усилие не упрощает, а усложняет мир, что хаос прост, а порядок сложен.

Поднявшись на вершину, они не нашли там никакого «жили-поживали, добра наживали». Напротив, они увидели путаницу горных дорог и новые дали, встретили соблазны нехоженого пути. Отыскав друг друга, они как будто бы продолжали искать, так до конца и не уверенные, что нашли; они заново друг к другу присматривались, словно опять и опять проверяя, да точно ли это он, она ли? И если действительно он, она, то я ли это на самом деле?!

И то, что Юлий дважды влюбился в одну и ту же женщину, которая повернулась к нему двумя различными и даже прямо противоположными сторонами женственности, следует признать происшествием скорее символическим, чем необыкновенно-сказочным. Большая, счастливая любовь — это ведь и есть похожая на вдохновенный талант способность влюбляться в одну и ту же женщину!

Через одиннадцать лет после замужества Золотинка решилась исполнить давно взлелеянный замысел и, оставив мужа, детей, отправилась в долгое плавание через главу «Истина» основных Дополнений, она должна была покинуть земную жизнь на полтора года. Вернулась Золотинка с особенным, отрешенно-далеким выражением на лице, которое немало испугало истомившегося разлукой Юлия. И нужно ли говорить, что это была третья женщина в облике Золотинки, в которую опять, без памяти, со страстью ступающего в неведомое юноши, опять и заново влюбился Юлий?! И умудренная, просветленная знанием Золотинка, разве она не нуждалась в любви, чтобы отогреться от пронзительных сквозняков истины? Заново и заново любили они друг друга, словно меняясь местами.

С самого начала, соединившись, Юлий и Золотинка испытывали неутолимую потребность насмотреться друг на друга и не раз заводили разговор, что хорошо бы оставить дела и пожить в уединении. Все это осталось мечтанием: события, люди не позволили им заняться собой и насладиться философическим покоем. Грозовые раскаты общественных перемен, неустанная борьба с полчищами одичалых едулопов, затем вторжение никому не ведомой прежде нечисти Чернолесья, за спиной которой маячили могущественные колдовские силы, те странные перевороты и подмены, которые впоследствии неточно окрестили заговором волшебников — все это врывалось в жизнь одно за другим, не давая как будто бы времени на раздумья. И однако же, при все при том Юлий оставил после себя несколько томов глубоких по мысли сочинений, а слава Золотинки как выдающейся волшебницы перешагнула границы государств и веков.

Достойно удивления, в самом деле, что правление Юлия и Золотинки, двух мудрых и человечных государей, которые много переменили к лучшему в Словании, которые положили первые начала народоправства, это правление проходило под знаком неслыханных бедствий и беспрерывных войн с Черным лесом — ведь именно Слования, что бы там ни говорили мессалонские, джунгарские, амдоские летописцы, приняла на себя главный удар черной мрази, которая грозила затопить мир. И все же эта тяжелая эпоха осталась в народной памяти как век исполинов, век великих помыслов и великих свершений. Великое время призвало на арену истории подлинно великих государей.

Что же до прочего, то нужно сказать, что великое время, так же как всякое другое, оставляет достаточно простора для глупостей и для смеха, для маленьких надежд, маленького счастья и большого горя — для всего на свете!

Зимка Чепчугова дурно кончила. Старый Чепчуг напрасно уговаривал дочь оставить столицу с ее тяжелыми для Зимки воспоминаниями и возвратиться в мирный Колобжег. Для Зимки это было уже невозможно — отравленная прошлым, испытав самые сильные страсти и впечатления у начала жизни, молодая, здоровая, красивая женщина чувствовала себя конченым человеком, простое счастье: дети, семья, очаг, тихий вечер — было ей непонятно и отвратительно. Напрасно промучавшись с непочтительной, грубой дочерью около года, Чепчуг Яря уехал на родину, к своим больным, а Зимка продолжала шляться по кабакам, где оживала под действием получарки вина и страшным шепотом с подмигиваниями и экивоками рассказывала собутыльникам о тайнах великокняжеского двора, свидетелем которых кое-кто, возможно, и сам был.

Зимка спилась и очень быстро, за несколько лет. Однажды рано поутру ее нашли в канаве избитой, истерзанной и бездыханной. Праздные языки злословили, что Зимка убита по приказу государыни Золотинки. Но мы точно знаем и ручаемся, что это чудовищная и нелепая клевета. С другой стороны, опять же, толковали, что Золотинка выказала в отношении стародавней колобжегской подруги такое коварство и изощренную хитрость, какие и на ум не взойдут тем, кто видит повсюду грубое насилие. Золотинка намеренно направила несчастную женщину по пути пьянства, ввергла ее в ничтожество, чтобы нравственно уничтожить тем самым уже поверженную соперницу.

В последнем случае, увы! как это чаще всего бывает, ложь и правда мешались в ядовитом соотношении, какое из простой одинарной лжи производит ложь сугубую. Деньги у Зимки, и в самом деле, водились. Она никогда не признавалась, откуда они берутся, но говаривала зато, что деньги для нее мусор, тьфу! И подтверждала это делом, швыряя в кабатчика золотом. Это было. Известно также, и совершенно достоверно, что Зимка не раз и не два встречалась с государыней Золотинкой. Золотинка же, теперь мы можем это сказать, с достохвальным красноречием уговаривала незадачливую соперницу бросить пить и упражняла на ней свои волшебные приемы в расчете пробудить в Зимкиной душе мир, равновесие, любовь к цветам, детям и наслаждение утренней свежестью. Золотинка обещала Зимке всяческую помощь и содействие в любом благоразумном деле (исключая, разумеется, сближение с Юлием) или замужестве. Кончались эти задушевные разговоры всегда одинаково: обе женщины навзрыд плакали, обнимались, а потом Зимка уходила, забрав тяжелый кошель с золотом, и давала страшный зарок покончить с прошлым.

Но, может быть, только они по-разному понимали прошлое — в этом все дело. Золотинка понимала под прошлым пьянство, а Зимка нечто другое. Наверное, тут Золотинка и переоценила свои силы: замечено было, что после этих встреч Зимка пила особенно яростно и безудержно, а напившись, с изуверским бесстыдством поносила слованскую государыню самыми грязными, матерными словами. Запойные припадки сразу после раскаяния имели, между прочим, еще и ту подоплеку, что Золотинка всякий раз возвращала Зимке потраченное пьянством здоровье, не отпускала ее от себя, не залечив синяки и ушибы, расслабленное водкой нутро и даже один раз проломленный череп. Так что излеченная, обновленная телесно и духовно Зимка принималась за старое с обновленной страстью… и возвращалась к Золотинке не прежде, чем снова начинала ощущать себя побитой, охромевшей собакой. Раз от разу, надо сказать, лечение давалось Золотинке все хуже, она примечала у Зимки признаки необратимого разрушения. И, в конце концов, волшебство обнаружило свое бессилие перед пьянством.

Потом Золотинка корила себя, что не так и не то делала, что не так нужно было обходиться с уязвленной, ожесточенной и глубоко несчастной душой. Конечно же, Зимка не могла снести ее, Золотинкиного, великодушия! Да и кто бы это вытерпел, размышляла Золотинка, какие нужно силы иметь, чтобы снести великодушие той, кого ты пыталась поразить насмерть шпилькой?! Кинжал еще подразумевает великодушие, но шпилька… Должно быть, Зимка это очень хорошо понимала. Отсюда ожесточение, с каким она тратила то, что получала, с каким она разрушала чудом возвращенное здоровье. Золотинка припомнила, что несколько раз лечила кровавый синяк, который заново возникал на одном и том же месте левой руки, и только удивилась теперь, почему ж прежде не понимала такой простой вещи: Зимка нарочно разбивала себе руку там, где залечено.

Впору было содрогнуться, заглянув в эту сумеречную душу.

А слезы, слезы умиления? Они были совершенно искренни. Потому что Зимка за этим и приходила — чтобы насладиться собственным унижением… чтобы унижение это себе напомнить, растравить притупленную пьянством боль. И однако ж, она страдала, страдала безумно, безысходно, без надежды и утешения. Плакала — потому что страдала. И ненавидела, потому что плакала. Из черного круга этого нельзя было выбраться даже с помощью волшебства… Золотинкиного волшебства.

Вдруг Золотинка поняла и то, что самонадеянностью своей загубила Зимку. Любой средней руки волшебник (именно волшебник, а не волшебница!), может быть, справился бы с этим горем. Но не Золотинка. Нельзя было ей и подходить близко. Со своим милосердием. Преступным.

Печальный урок, однако, не многим помог Золотинке. В другом случае вина ее определилась достаточно рано, и уж понятно было, что все идет вкривь и вкось, а события все равно катились той же кривой колеей. Речь идет о случае с Поглумом и Фелисой.

Однажды, просматривая донесения Приказа наружного наблюдения, Золотинка наткнулась на полученное от довольно опытной орлицы известие о затерянном в дебрях Меженного нагорья хуторке. Хутор этот представлял собой сложенную из каменных глыб ограду, внутри которой стояла крытая плоскими плитами избушка. Хозяйничал там исполинский голубой медведь, а в крепости он прятал пленницу — изумительной, неземной красоты девушку.

Золотинка тотчас же сообразила, что голубой медведь — Поглум из рода Поглумов, которые не едят дохлятины, а девушка, разумеется, — Фелиса, умалишенная узница Рукосила. Однако прошло после этого еще полгода, прежде чем Золотинка смогла выбраться в гости к Поглуму.

Она нашла их в счастливом согласии между собой. Каждый день, едва снежные вершины гор вспыхивали праздничным сиянием солнца, Поглум бережно принимал Фелису на руки и выносил через ограду. День напролет она резвилась с бабочками где-нибудь в укрытом от ветра уголке, а медведь шастал окрест, собирая для девушки ягоды, съедобные коренья и травы.

Поглум делился своими тревогами с высокой гостьей: девушка, дескать, слишком «печальненькая», «бледненькая» какая-то, понимаешь, «смирненькая», слишком уж она «послушненькая». И потому, значит, «слабенькая», что без нужды «задумчивенькая». Золотинка посчитала нужным объяснить хлопотливому медведю, что Фелиса все ж таки не в себе, что разум девушки смущен и расстроен. И что большого труда не будет отыскать этот заблудший разум и укрепить его оградой понадежнее. Вроде той, которую Поглум построил вокруг избушки. Сравнение показалось ему убедительным.

В два счета возвращенная Золотинкой к разуму, Фелиса испугалась огромного мохнатого зверя до судорог. Она дрожала, стараясь забиться в угол при одном приближении облитого слезами медведя, который подползал на брюхе, чтобы казаться меньше. Помочь этому несчастью не имелось никакой возможности.

Золотинка, промаявшись несколько дней с двумя несчастными существами, объявила медведю приговор. Прихватив Фелису, она отправилась в обратный путь, а Поглум потащился следом. Он не отстал от них до самого Толпеня и, к великому изумлению изрядно перепуганных толпеничей, поселился на пустыре поближе к городу.

К несчастью, опасливое любопытство толпеничей приняло дурное направление: влюбленный медведь оказался беззащитен перед дикими выходками шутников, которые наглели тем больше, чем больше смирения выказывал расслабленный чувством Поглум. Эта поверженная в горе гора способна была постоять за себя так же мало, как несмышленый ребенок: Поглума дразнили, наделяли его бранными (совершенно несправедливыми) кличками, в него кидали камнями, подкладывали ему в булки стекло и гвозди, в него плевали, его обливали на смех помоями, а влюбленный только вздыхал, кашлял, перхал застрявшей в горле дрянью и заливался слезами на потеху расшалившейся сволочи.

С другой стороны, что-то неладное происходило и с Фелисой. Молва не пощадила чистые отношения медведя и девушки, болтали всякий вздор, и этого было достаточно, чтобы Фелиса, жадно внимая всему, что говорят, наотрез отказалась видеть Поглума. А за утешителями дело не стало. Изумительной, неземной красоты девушка с загадочным прошлым (особый смак которому придавали толки насчет ее отношений с медведем), красавица под особым покровительством государыни, она… она вышла замуж на третий день по прибытии в Толпень. Ее увлек первый же прощелыга, который набрался дерзости предложить свою руку и сердце прямо на улице, как раз между лавкой портного и лавкой золотых дел мастера. Красноречивый жених, не теряя времени, отвел Фелису в церковь, где она сказала попу «да», а потом уж возвратилась в лавку ювелира, до которой не дошла с первого раза всего нескольких шагов. Через день Фелиса вышла замуж вторично — за другого щеголя, известного в городе сердцееда и волокиту. Этот, возвращаясь на заре с ночной попойки, встретил ее на тихой предрассветной улице в подвенечном наряде и обомлел. Вторичное венчание произошло по крайнему простодушию девушки, которой очень хотелось использовать свой ангельский подвенечный наряд по назначению, — она заказала его уже после замужества. Привыкнув рано вставать и лазить по горным кручам, Фелиса первый раз тут надела фату и спустилась из окна своей спальни, чтобы пройтись.

Безусловно, если бы кто-нибудь озаботился вовремя объяснить Фелисе, что два раза подряд выходить замуж не принято, добронравная девушка не стала бы этого делать, она вполне способна была понять здравые соображения.

Однако кончилось это печально — поединком между мужьями, которые наотрез отказались принимать в расчет здравые соображения и так хорошо доказали это друг другу, что обоих унесли с поля едва живу. А Фелису увлек третий — часовой, которого Золотинка поставила перед комнатой красавицы во дворце, чтобы дать ей возможность подумать и выбрать одного из двух мужей.

Часовой увлек ангелоподобную Фелису без всякого замужества — иначе бы она, конечно же, не пошла, получив на этот счет исчерпывающие наставления.

Словом, возрожденная, заново родившаяся Фелиса переживала безмятежную пору детства, превратности жизни ненадолго омрачали ее прекрасное лицо, а слезы — она куксилась от всякого упрека — высыхали, как утренняя роса под солнцем. Безжалостная, словно ребенок, который не понимает мучений попавшего ему в руки кузнечика, она сеяла вокруг себя смуту, раздоры, страдания, калечила судьбы и разбивала сердца, не успевая даже заметить значительность совершенных ею деяний.

А Поглум глядел на мир затуманенными глазами. Можно подумать, он начинал слепнуть — если судить по тому, как долго и натужно вглядывался в лица обидчиков, напрасно пытаясь уразуметь, что нужно этим беспокойным людям. И однажды, приподняв похожую на обтаявшую глыбу льда голову, с тупым недоумением уставился он на мальчишек, которые швыряли комья грязи в маленькую девочку. Малышка, которая гналась за ними с надрывным плачем «и я с вами!», остановилась под градом брани и угроз, но все равно не уходила, размазывая слезы по грязному личику. «Чего увязалась?! — выходили из себя мальчишки. — Пошла к черту, сопля малая! Домой катись, домой! Мы на медведя идем! Медведь тебя слопает! Убирайся!» — «Не слопает, — канючила девчонка. — Не слопает!»

Поглум глядел, и сердце его ныло от жалости. Тем более, что девочка-то была права. Лукавые мальчишки лгали, напрасно запугивая малышку, напрасно ее обижая и обманывая, — медведь и обыкновения такого не имел — людей есть! Когда же, получив в грудь увесистый ком грязи, девочка залилась слезами, но не сошла с места: я все равно с вами… Поглум поднялся.

Люди давно уж забыли, какого он роста.

Он двинулся вперевалку к мальчишкам… они попятились, обомлев. Поглум разинул пасть и рявкнул. Жестокосердных обманщиков, нерях и драчунов, злостных игроков в лапту и непослушных сыновей словно ветром сдуло. А девочка осталась.

К тому же ее звали Чука. Поглум прослезился, когда об этом узнал. А когда Чука сказала: «Не надо плакать!» — и робко тронула исполина за лапу… Сами понимаете, участь Поглума тут и решилась.

Домой девочка возвратилась с огромным страшным зверем, и перепуганные родители Чуки, оправившись от ужаса, приставили Поглума крутить ручную мельницу. Теперь уж никто не смел тронуть медведя, потому что он не был больше бездомным, безродным существом, у него была Чука, еще одна маленькая крошка в люльке, большое хозяйство на руках, и понятно, что Поглум должен был заботиться о чести семьи. К тому же хозяйка, Чукина мама, уверившись в трезвости и хорошем поведении зверя, обещала поручить его заботам еще одну, третью крошку, пока лишь задуманную. А счастливый, упитанный, довольный собой медведь… кто ж его тронет?!

Ну вот, надобно вспомнить еще несколько лиц и можно будет завершить наше оборванное по необходимости повествование.

Оставшись без волшебного камня, который он передал Золотинке, Буян не смог противостоять грубой силе и попался в пору памятных всем пигаликам погромов. Покалеченный в застенках Рукосила жестокими пытками, он вышел на свободу, когда Золотинкой покончила с оборотнем и власть в Словании переменилась. Однако, справедливо или нет испытывая непроходящее чувство вины за неудачи Республики, Буян подал в отставку и перешел на преподавательскую работу. Некоторое время спустя после того, как Золотинка объявилась слованской государыней, он навестил ее в столичном городе Толпене и каждый год с замечательной размеренностью гостил у нее потом неделю или две — сколько считал приличным, не выказывая навязчивости. Однажды без задней мысли, мимоходом, не успев и сообразить, что делает, Золотинка заглянула в душу старого друга и с внезапным, как оторопь, смущением обнаружила, что бывший член Совета восьми давно, безнадежно (нелепо) и страстно в нее влюблен. Внятное обоим открытие испугало обоих, и оба нашли в себе силы ни словом не обмолвиться о том, что не имело ни разрешения, ни исхода. И тот, и другой нашли в себе достаточно деликатности, чтобы не изменить отношений. Только Буян как будто бы чуточку отдалился, стал он суше и строже, а Золотинка — чуточку бережнее и нежнее. Но по-прежнему, словно по расписанию, приезжает маленький пигалик в гости — раз в год. Молчаливая дружба-любовь эта озаряет всю жизнь Буяна.

Ананья поселился в деревне и пишет воспоминания. Временами он отправляет в Толпень «великой государыне и великой княгине Золотинке лично в собственные ее руки» толстенное письмо на десяток-другой листов. Писания эти содержат плоды раздумий и наблюдений, предположения, соображения, наставления Ананьи по широкому кругу текущих государственных дел. И хотя Ананья ответа не получает, не устает писать. Впрочем, говорят, он узнал стороною совершенно точно, что все письма за много лет получены и внимательнейшим образом прочитаны. Иного ему и не надо. Так уверяет Ананья.

Поплева. Поплева — это отдельный разговор, всего не перескажешь, а новую повесть начинать уже не с руки. Заметим только (что, впрочем, и без нас известно), что Поплева — выдающийся волшебник. Это немало значит в Словании, где волшебство в правление Золотинки и Юлия стало повсеместным (хотя и не обыденным, конечно же) явлением. Годы Поплеву как будто бы не берут, он крепок, бодр и деятелен. Внуков, детей Золотинки и Юлия, он любит, но отнюдь не балует.

Четыре заколдованные души, что сжимала мертвая рука погребенного снегами Порывая, не остались без помощи. Уведомленные Золотинкой, пигалики тотчас же занялись истуканом, не прошло и полгода, как они заставили Порывая пошевелиться, и еще через несколько месяцев, потерявший всякое терпение и надежду на покой, доведенный до отчаяния, истукан разжал руку и выпустил волшебный перстень с упрятанными в нем жемчужинами. Среди спасенных пигаликами волшебников и волшебниц оказался и Миха Лунь.

Миха Лунь теперь практикует под вывеской «личного волшебника государыни», но, сколько мы знаем, слава его дутая. С годами он стал болтлив, самонадеян, несносен, однако многим именно это и нравится, многие полагают, что самоуверенность и хамство — это отличительные черты подлинного волшебника, что у выдающихся личностей нечего искать наших обычных людских добродетелей. Миха имеет тысячи восторженных почитателей и особенно почитательниц.

А вот волшебница Анюта, увы! не найдена. Золотинка ее не забывает и не теряет надежды, что пигалики, разбирая завалы Каменца, может быть, найдут еще невзрачную жемчужину, в которой заключена душа этой замечательной женщины.

Дворецкий из Каменца Хилок Дракула обнаружился однажды вполне нечаянно. Если, конечно, можно считать нечаянностью посланное в одиннадцатый раз письмо. Все эти годы, как выяснилось, дворецкий Хилок с внушающим уважение постоянством посылал слованской государыне Золотинке поздравления по случаю очередной годовщины восшествия на престол. Хилок оказался последним во всей стране, кто не заметил еще, что годовщина (которая не имела, вообще говоря, никакого отношения к Золотинке, потому что празднование завела ее предшественница Зимка) давно уж не отмечается, хотя никем как будто и не отменялась. Груды поздравлений из года в год становились все меньше и, наконец, — прошло одиннадцать лет после достопамятного подвига Лжезолотинки — государыне сообщили о таком поздравлении как о курьезе. Она затребовала письмо и со смешанным чувством радости и вины узнала почерк немало сделавшего когда-то для нее в Каменце Хилка Дракулы.

Увы, невинным надеждам Хилка заведовать когда-нибудь тремя тысячами Золотинкиных платьев не суждено было сбыться. Золотинка их попросту не имела, не имела — без сомнения! — и десятой доли напророченного когда-то Хилком обилия. А дворецкий печального образа Хилок Дракула скончался в городе Толпене, прежде чем она успела откликнуться на трогательную его весточку. Последние несколько дней перед смертью, как рассказала Золотинке соседка, он уж не пил — ничего, кроме воды, — и все вспоминал умершую одиннадцать лет назад жену.

Рукосил. Относительно Рукосила никто ничего не слышал, и люди привыкли думать: он сгинул, и навсегда. Это не так. Рукосила давно уже нет среди живых, но он не мертв. Вывалившись из багровой пучины в действительность, чародей застрял между корнями дуба и по крайней своей дряхлости не сумел выкарабкаться, там он и остался, так же неспособный жить, как неспособен был умереть. Высохшее, похожее на гнилую деревяшку тело оборотня, засыпанное листвой, заросшее мхом и травой, ушло в землю и тлеет. Без разума, без памяти, без жизни, оно может лежать в земле сотни лет, пока случай — а он всегда на подхвате у времени — не вывернет эти мощи на солнце и дремлющее зло не прорастет вновь.

Что еще?

Могучий скелет Сливня уж обратился в прах. От змея ничего не осталось, кроме былин, басен, кощун, сказок, насмешливых быличек, бывальщин и побасенок.

Почтеннейший кот, который так и не открыл своего имени, благоденствует, всегда толстый, ленивый и сонный. Говорят, он много чего знает и много мог бы порассказать такого, что содрогнулись бы самые устои государства. Но молчит. Из лени.

Жители Колобжега рвением премудрого головы Репеха поставили сооруженный из камня корабль «Три рюмки». Золотинка его видела. Но ничего не сказала, только вздохнула.

На пятнадцатом году Золотинкиного супружества произошло еще одно необыкновенное событие, которое обратило ее мысли к морю, событие настолько нежданное, что трудно даже сказать, радостное или печальное — Золотинка узнала свое имя.

Вот как это случилось: по случаю упразднения Казенной палаты явилась необходимость распорядиться бумагами этого учреждения, и Золотинка просила разобраться с огромным архивом палаты Поплеву. Поплева-то и нашел в одном из приказных подземелий заполненный всяким хламом ларь, в котором после некоторых размышлений признал тот самый сундук, что в далеком уже семьсот пятидесятом году вынес из морской волны нынешнюю слованскую государыню Золотинку, тогда — не известного никому младенца.

Известили сейчас же и Золотинку. И она, вдохновленная старой выдумкой Рукосила насчет принцессы Септы и спрятанного под внутренней обивкой сундука послания, велела все же эту обивку снять.

И к общему изумлению полуистлевшее от времени и превратностей письмо действительно открылось.

Несомненно, подлинное — по крайней своей краткости и невразумительности. Сильно попорченное морской водой письмо писалось, как видно, на корабле во время бури, в последний час, когда несчастная мать, в отчаянии теряя голову, решилась доверить ребенка жестоким случайностям стихии. Она писала на чистом слованском языке (что, кстати, опровергало всякие домыслы о мессалонском происхождении Золотинки), но неровными от возбуждения и качки буквами и немного успела вместить в несколько пляшущих строк:

«Люди добрые! — взывала мать. — Сжальтесь над несчастной сироткой, если сжалится над ней море, потому что нет у нее никого, кроме меня. Отец Русавы…»

Это и было все, что удалось разобрать с некоторой долей вероятия. Можно было понять, что Золотинку звали Русавой — все остальное, весь нижний край листа, проела соленая морская вода. Русава или, может быть, Купава, но, скорее всего, Русава. А больше ничего, не осталось даже подписи, только мутные, как разводы слез, пятна.

Несколько драгоценных слов, написанных дорогой рукой… незнакомой рукой… Такой мучительно, до боли в сердце, до сердечной тоски незнакомой рукой. Навсегда, на вечность, на предбудущие времена незнакомой.

И странно это звучало — Русава. Другой человек, другая судьба, нечто несбывшееся. Словно тенью прокралась Русава, прошла за спинами, не давши себя заметить… Могла быть и Русава…

— Так мы прошли, не встретившись, — прошептала потрясенная Золотинка.

Поплева вопросительно посмотрел, как бы ожидая продолжения. Но Золотинка тронула его за плечо и ничего уж не стала объяснять.

— Русава. Чудесное имя, — задумчиво заметил Юлий. — Я буду тебя звать Русавой.

Золотинка безмолвно кивнула, скрывая в душе какое-то странное возражение, что-то вроде ревности даже… Но Юлий не смог. Кажется, он пытался, не раз пытался вспомнить, что Золотинка — это Русава, но так и не смог преодолеть себя и воспользоваться звучным, красивым, полным загадочных ожиданий… но чужим, безнадежно чужим именем.

Русава осталась для них семейной памятью. Они поминали Русаву, как умершего в младенчестве ребенка. Поминали Русаву и не дотянувшуюся до будущего мать, когда переходили на тарабарский язык. В грустный, задумчивый час, испытывая потребность в особенной близости, они говорили на том единственном языке, на котором одни только в целом свете и понимали друг друга.

Ну вот, собственно, все…

Да! И еще искрень. Это дело общеизвестное. Искрень теперь в каждом доме: крутит мельницы, молотилки, приводит в движение лесопилки и ткацкие станки, плавит железо, освещает и даже, как утверждают горячие головы, когда-нибудь станет двигать самодвижущиеся телеги. Что долго говорить — все это у каждого перед глазами, так что и чудом-то уже не считается. Хотя ведь все равно чудо. Если вдуматься.


Загрузка...