Она не знала, куда идет, а метель шла следом, заметая снегом ее детские следы. Она не знала, где теперь ее дом. Какое из слепых черных окон — ее? Она не знала. У нее больше не было мамы — мама спала и давно уже не просыпалась. Спать с мамой стало холодно.
Ленинград умирал тихо, почти всегда — во сне. Умирал и никак не мог умереть. Бессмертный город.
А папа далеко, на фронте, откуда давно уже не приходили письма. А они с мамой все равно ждали их. Но мамы больше нет.
Город был белый-белый, только чернели силуэты и окна домов и темными пятнами лежали трупы на снегу. Город был белый-белый, словно какой-то художник лишь наметил на чистом листе эскиз будущей картины, да так и оставил ее неоконченной. Редко навстречу ей шли люди, волокли за собой на санках обернутые в белые простыни тела родных, или кучу дров, или ведра воды, расплескивая на глазах замерзающую Неву на снег.
«Если остановиться, то станет еще холоднее, — думала она. — Когда идешь, не так холодно. Но нет сил… А можно отталкиваться от столбов, оттолкнешься — и до следующего фонаря… Оттолкнешься — и до следующего…»
Фонари, точно часовые, стояли на посту вдоль набережной, слепые и днем, и ночью. Купола Исакия были теперь не золотые, а деревянные. И лежал в гробу Медный всадник.
«А здесь снег не белый, а черный». Она шла мимо сгоревшего дома, на темном от копоти снегу были раскиданы обуглившиеся доски, камни, люди.
«А здесь снег не белый и не черный, он красный… Главное — идти прямо. Прямо, не делая лишних шагов. Так учила мама, так останется больше сил. Как хочется лечь на снег. Не совсем заснуть, а только чуть-чуть. И пусть приснятся хлеб и мама. Теплый хлеб и теплая мама…»
Она не знала, куда идет и где теперь ее дом. И мамы больше нет…
В парадной было темно и холодно, пахло нечистотами. У Вари не было сил идти дальше, она села на пол у лестницы и закрыла глаза. «Только бы не было холодно. Не хочу больше, чтобы холодно».
Дверь тяжело открылась, снег влетел внутрь и, не тая, лег на пол и на девочку. В парадную вошла женщина, прислонившись к стене, она начала подниматься по лестнице.
— Тетенька, дайте хлеба, — попросила Варя.
Женщина продолжала медленно, ступенька за ступенькой, идти дальше. Но вдруг, обмякнув, словно тряпичная кукла, опустилась на лестницу.
— Тетенька…
Варя поднялась к ней.
— Тетенька, дайте хлеба… — она теребила женщину за рукав, но та, похоже, уже была мертва.
Девочка залезла покойнице в карманы пальто и вытащила оттуда продуктовые карточки и крошечный кусочек сахара, который тут же проглотила.
«Тетенька мертвая. Ей это уже не нужно. Если бы я не взяла, взяли бы другие. Какой сладкий сахар, не надо было сразу глотать его, надо было подержать во рту. У нас ведь украли карточки, а месяц еще такой длинный. А тетеньке они уже не нужны».
Девочка осмотрела сумку женщины, но в ней была только пачка писем.
«Хорошо быть почтальоном. Тебя пускают в теплые квартиры, а если письмо хорошее, то дают хлеба».
Варя сняла с женщины сумку и натянула ее на себя…
На первом этаже дверь никто не открыл, но когда Варя толкнула ее, оказалось, что квартира не заперта. Девочка вошла внутрь.
— Письмо. Я принесла вам хорошее письмо.
Никто не ответил. Заиндевелые стены тускло мерцали в темноте, сквозь мертвую тишину отсчитывал время метроном — где-то работало радио. Варя толкнула ту дверь, под которой белела полоска света: сквозь дыру выбитого окна комнату заметало, метель кружила, раскидывала по комнате старые письма, фотографии, укрывала снегом, словно пуховым одеялом, две неподвижные фигуры на кровати…
Варя постучала в дверь, еще и еще раз. В глубине квартиры послышались шаги. Щелкнул замок, и дверь открылась.
— Ну, кто стучит, не переставая? — спросила женщина. — Ты кто? К кому пришла?
— Я принесла вам хорошее письмо, — девочка, нагнувшись, пролезла под рукой женщины и вошла в квартиру.
— Какое письмо? Девочка, ты куда?
— Хорошее письмо…
Варя, не останавливаясь, шла прямиком через длинный коридор к приоткрытой комнате.
«Я никуда отсюда не уйду. Здесь тепло. Здесь люди. Они меня, может быть, покормят».
Комната была обставлена принесенной со всей квартиры мебелью: легкий ампирный гарнитур на крученых ножках, тяжелый дубовый стол, широкая железная кровать. Стены были увешаны картинами. Добрый, ласковый огонь горел в «буржуйке». В углу у окна сидел за мольбертом взъерошенный, перемазанный краской мужчина. Художник был одет в пальто, вокруг шеи обмотан вязаный шарф, весь в разводах краски. Варя легла на ковер перед печкой и, сняв варежки, протянула руки к огню.
«Тепло… Тепло… Тепло…»
— Девочка, ты зачем легла? Ну-ка, вставай. Какое письмо? Мы не ждем писем. Уходи домой, — женщина растерянно стояла перед лежащим на полу ребенком.
«Как тепло… Мамочка, как мне тепло… И во рту еще сладко от сахара…»
— Андрей, ну что ты молчишь? Что с ней делать? — с отчаянием спросила женщина мужа.
Художник лишь на секунду оторвался от работы и рассеянно посмотрел на девочку:
— Да пусть греется. Ты же видишь, как она замерзла. Отогреется, пойдет домой. Напои лучше ребенка чаем.
«Добрые. Такие добрые. А соседка выгнала из дома, когда мама совсем заснула. Ей было жалко кипятка. Она злая. А они добрые. Пусть они оставят меня у себя. Мамочка, пусть они оставят меня…»
Варя проснулась на кровати, бережно укрытая одеялами. На «буржуйке», шипя обледенелыми боками, грелся чайник.
«Сейчас меня выгонят. Здесь тепло. Не хочу на улицу. Не хочу, чтобы холодно».
Варя снова закрыла глаза, но сидящая в кресле женщина заметила, что она уже проснулась.
— Отогрелась? Покажи письмо, почтальон.
«Они не покормят меня. У меня нет для них хорошего письма».
Женщина села на кровать рядом с девочкой.
— Я дам тебе немножко еды, а потом ты пойдешь домой.
«Добрая…»
— Врать плохо. Ты должна разнести остальную почту, люди ждут писем.
«Добрая… Оставь меня здесь…»
— Девочка, иди-ка сюда на минутку, — вдруг позвал из-за мольберта художник.
Варя слезла с высокой кровати и подошла к окну.
— Встань здесь и вытяни вперед руки. Представь, что держишь голубя на ладонях. Да, вот так. Умница.
«Баночки с желтой и белой краской похожи на яичницу. А малиновая — на малиновое варенье. А зеленая краска — на листья. Мама плакала, когда я съела фиалки, которые стояли на окне. И листья, и цветочки — все съела. Маме было меня жалко, и фиалки, наверно, тоже жалко было...»
— А у меня есть хлебные карточки, — вдруг сказала Варя.
«Добрые, оставьте меня у себя…»
— А я могу вам позировать. Меня обстригли из-за вшей, — Варя сняла шапочку и показала короткие, как у мальчишки, волосы. — Вы с меня можете и мальчиков рисовать.
«Добрые, оставьте!»
— Девочка, мы не можем оставить тебя, — ответила женщина. — Иди домой.
Варя кинулась на кровать и забралась под одеяло.
— Я не уйду, я не уйду, не уйду, — повторяла она.
— Девочка, — женщина попыталась вытащить ее, — я дам тебе поесть, а потом уходи.
«Злые. Выгоняют на улицу. Все теперь злые. Злые, выгоняют…»
— Аня, пусть она остается, — сказал художник. — Может, ей некуда идти.
— Она врет, нет у нее карточек! Врет, как и с письмом. Пусть уходит!
«Добрый… Он добрый, а она злая. Мамочка... Мамочка…»
— Посмотри, на кого ты стала похожа, — устало ответил Андрей. — Так нельзя. Мы должны жить дальше. Надо остаться людьми, всем назло остаться людьми.
— Пусть уходит. Я не хочу, чтобы в доме были дети. Пусть уходит.
— У меня есть карточки, — Варя достала из кармана карточки, которые взяла у почтальона. — Вот, смотрите, есть!
«Оставьте! Оставьте! Оставьте!»
Женщина принесла ей в кружке кипяток, а затем вытащила из-под пальто кусочек хлеба.
— Ешь.
Тяжело опустившись на кресло, она смотрела, как, обжигаясь, девочка пьет воду.
— Не глотай хлеб сразу, откусывай потихоньку. Так его больше.
Варя сунула пустую, еще теплую кружку под свитерок, забралась с головой под одеяло и тут же уснула. Ей снилось, что мама держит теплую руку на ее ввалившемся, постоянно мерзнущем животике.
«Мамочка… Мамочка… Теплая и добрая…»
Горбатый мост перекинулся через причудливо извилистую речушку, берег которой был усыпан желтым, белым, голубым бисером болотных цветов. Маленький мальчик пускал в воду деревянные корабли… Солнце, прорываясь сквозь пелену туч, пятнами ложилось на ютившееся на берегу озера селение… Смеющиеся дети бежали через поле, пуская в небо воздушного змея…
Варя попробовала лизнуть куст сирени на сохнущей картине, но он был несъедобным.
— Девочка, не трогай картины, — сказала вошедшая в комнату женщина.
Варя жила здесь уже неделю, но она никогда не звала ее по имени.
«Когда же она покормит меня? Все время хочется есть…»
Женщина тяжело опустилась перед печкой и подкинула в огонь распиленные ножки стула. Варя помогала ей, подбирая с пола стружку и бросая ее внутрь. Одну стружку, самую вкусную, девочка положила в рот.
«Как хочется есть…»
— Есть хочется… — Сказала Варя.
— Мы недавно ели.
«Она не кормит меня. Ест мою порцию».
В комнату вошел художник. Огонь в «буржуйке» заметался от принесенного им холодного ветра улицы.
«Он добрый. Он сейчас покормит меня. Как хочется есть».
— Ты не должен выходить. Мы с девочкой сами будем ходить за хлебом. Ты должен рисовать, — сказала женщина, наполняя чайник хрустящим снегом из ведра.
— Ты плохо себя чувствуешь, Аня. А ребенку незачем это видеть.
Женщина разгладила руками скатерть на столе, расставила тарелки. Она разрезала ножом буханку, а Варя, забравшись на высокий стул, завороженно смотрела на липкий, водянистый хлеб, мысленно взвешивала каждый кусок, прикидывая, поровну ли. Сняв с ножа прилипшую хлебную слизь, женщина тайком положила ее в рот.
«Я маленькая, а они большие. А кусочки одинаковые. У меня еще спрятан сухарик, но я его оставлю».
Женщина достала кастрюльку с вареной картофельной кожурой и тоже разложила ее по тарелкам, затем подсушила на печке хлеб.
— Идите есть, — позвала она.
«Мама всегда ела без меня. Я никогда не видела, как она ела. Интересно, мама тоже делила поровну?»
— Ешь медленнее, — сказала женщина Варе. — Запивай водой.
— Я знаю.
«Я знаю».
Варя ела руками, тщательно облизывая пальцы. Страшно было оставить хоть крошку. Она совсем стала похожа на маленькую старушку: кожа на лице так сильно натянулась, будто ее не хватало, рот ввалился. А ей было пять лет. Пять лет и четыре месяца и двадцать один день. А счет шел уже не на дни, а на часы, на минуты. На оставшиеся до конца мгновения, которые так хладнокровно отсчитывал метроном в такт еще бьющимся сердцам.
«Как вкусно…»
Женщина уже не вставала с постели, ее больные, почти остановившиеся глаза со страхом смотрели на занесенные над кроватью тени на стене.
«И она тоже заснет навсегда».
Варя заворачивала горячий чайник в тряпки и клала к ней в постель как грелку, чтобы хоть немного согреть ее бьющееся в ознобе тело.
Художник совсем осунулся, его почерневшее от горя и усталости лицо больше не улыбалось, когда Варя рассказывала, что именно она убьет Гитлера.
«Бедный… Хороший… Мне так хочется есть. Все время хочется есть».
Мужчина взял несколько стульев, еще не пущенных на растопку печи, и куда-то ушел.
— Девочка… — позвала Варю женщина.
«Мне не хочется подходить к ней. Она холодная».
— Возьми в шкафу на нижней полке теплые свитерки. Твой уже совсем дырявый.
Варя открыла шкаф: в ворохе детской одежды, среди шапочек, шарфов, штанишек и свитеров лежал самодельный деревянный конь, расписанный красными и желтыми цветами.
— Я сама вязала. Они мальчиковые, но какая разница.
«Значит, у них был ребенок. Наверное, умер. И она тоже умирает. Потому такая добрая».
— Хочешь, возьми лошадку.
— Не хочу.
«Мама шила кукле Маше красивые платья. А когда началась война, мы с Машей лазили на крышу тушить зажигалки. А потом кукла умерла от голода. Бедная Маша». Варя, глубоко вдохнув, быстро начала раздеваться.
«Холодно-холодно-холодно…»
Раздевшись до маечки, она натянула сразу три свитера, а сверху — пальто и шубку.
«Надо говорить «тепло», и будет тепло. Тепло-тепло-тепло…»
Замерзшие пальцы не слушались ее, когда она пыталась застегнуть пуговицы.
— Подойди, я застегну, — позвала женщина.
«Мне не хочется подходить к ней».
С трудом приподнявшись на постели, женщина начала застегивать Варе пуговицы.
— У вас был сын?
— Да.
— Он умер?
— Его убили соседи.
«Если сварить всех плохих людей, то можно накормить всех хороших. Плохих людей не будет, а хорошие не будут умирать. Но есть людей, наверное, плохо».
В дверь громко постучали.
— Девочка, узнай, кто там.
«Не люблю этот коридор. Темный и холодный. А за той дверью — мертвая женщина. Она умерла уже давно, а ее никто не забирает. Когда ее заберут?»
На пороге стоял незнакомый мужчина. Варе он понравился, от него пахло едой. По-хозяйски, с видом завсегдатая незнакомец направился прямиком в комнату. Когда Варя закрывала за ним дверь, ей показалось, что на лестнице стоят люди.
«Когда приходил старик-художник, он принес мне полкарамельки. А этот, наверно, принес целую. Или даже две. Мамочка, хоть бы он принес мне две карамельки».
Мужчина нетерпеливо прохаживался по комнате, стульев не было.
— Анна Павловна, вы же умираете! А ваш муж может вас спасти, — убеждал он женщину. — Ну, подумайте, кому сейчас нужна эта выставка? Его картины не пойдут на растопку печей, они останутся в коллекциях. А вы сможете спокойно пережить голод. Вы не просто не будете голодны, вы будете сыты!
— Уходите.
— Это очень глупо. Вы умираете, и он тоже умрет. Это очень глупо.
— Уходите.
Незнакомец достал из кармана шоколадную плитку, настоящую шоколадную плитку в блестящей золотой фольге. Чудо! Варя, как завороженная, смотрела на шоколад.
— Вашей девочке тоже нужно питаться, подумайте. У вас будет все.
— Нет. Уходите.
«Хороший. Добрый. Я отдам ей половину шоколадки, хочу, чтобы она поправилась».
— Подумайте. У вас осталось мало времени.
Но он не оставил шоколад, а лишь отломил крохотный кусочек, который положил на стол.
— Уходите. Закрой за ним дверь, — сказала женщина Варе.
«Она съест. Она съест без меня».
Мужчина вышел из квартиры, ни разу не обернувшись на девочку. Шумно спускаясь вниз по лестнице, он и ожидавшие его люди громко спорили.
«Она съела без меня. Ничего мне не оставила».
Когда Варя вошла в комнату, она тут же кинулась к столу — шоколад лежал нетронутый.
«Сладкий-сладкий шоколад. Папа приносил мне его по праздникам. Я оставлю ей кусочек, надо, чтобы она поправилась».
— Не трогай! — женщина зашлась в приступе кашля. — Выбрось его в печь! Не ешь!
«Мама тоже бредила перед смертью, ей казалось, что по комнате ходят чужие люди».
Варя, не выдержав, положила весь кусочек в рот, но потом откусила половинку и протянула женщине.
«Она уже не поправится».
Но та резко замотала головой и отвернулась к стене.
«Как жалко, что она умрет».
Художник вернулся поздно, когда уже начинало темнеть. Он вернулся без стульев, принес за пазухой маленький сверток. Варя набрала в чайник снег и поставила греться на печку, затем начала расставлять тарелки, как это делала когда-то женщина.
— Варя, сегодня мы не будем кушать, — сказал художник. — Хлеба не было.
Девочка начала убирать со стола.
«Надо скорее лечь спать, чтобы не хотелось есть. Пусть мне приснится что-нибудь вкусное».
— Это все, что я смог обменять на стулья. На рынке очень много дров, — художник развернул бумажный сверток и протянул жене кусочек масла. — Оно поможет тебе поправиться. Ты поправишься.
Варя подняла с пола стружку и положила ее в рот.
«Как же хочется есть. Мамочка, как хочется есть».
— Он приходил? — спросил художник у жены.
— Нет.
Варя забралась на кровать и прижалась к женщине.
«Она холодная».
— Возьми, — женщина протянула ей бумажку из-под масла, чтобы Варя облизала ее.
«Когда кончится война, я буду много есть. У меня всегда будет дома хлеб, шоколад, масло и деревянная стружка…»
Когда Варя вернулась из магазина, по радио объявили воздушную тревогу.
«В наш дом никогда не упадет бомба».
— Я принесла хлеб.
На месте картин на стенах остались лишь ровные прямоугольники не выцветших обоев, пустые рамы сложены на полу. Пахло едой. Художник сидел за мольбертом перед неоконченной работой, но в руках вместо кисти у него была тарелка каши. Гречневой каши!
— Садись обедать, мы не дождались тебя, — сказала Варе лежащая на кровати женщина. — Только не ешь сразу много.
Девочка бросилась к заваленному пакетами и свертками столу и, хватая все подряд, беспорядочно запихивала в рот кашу, хлеб, шоколад, невареную крупу…
— Варя, Варя, не ешь сразу много.
«Неужели кончилась война? Неужели кончилась война?»
Женщина вдруг тихо заплакала. Она давно перестала плакать, полгода назад, когда началась блокада. Не плакала, когда сын выковыривал из щелей паркета хлебные крошки и ел их. Когда он пропал, и когда из комнаты соседей разнесся по квартире странный сладковатый запах, и когда нечего было хоронить, и когда уже не из-за чего было плакать, и не было ради чего жить, выживать — тоже не плакала, не плакала, не плакала.
«Неужели кончилась война?»
Она плакала, когда Варе стало плохо.
«Как жалко, совсем ничего не осталось в животике».
Ночью огонь в печке погас, в комнате стало холодно. Варя спрятала голову под одеяло и теснее прижалась к женщине. А та не могла остановить слезы, и они маленькими колючими льдинками застывали на ее лице…
Через неделю Анна Павловна начала вставать с постели, сама растапливала печь, накрывала на стол, грела воду, чтобы купать Варю. Она бережно, как когда-то мама, обмывала ее истощенное тельце, и только после горячего купания Варя немножко отогревалась.
«Ласковая, как мама».
Обледенелая кухня была заставлена ведрами, бидонами, кастрюлями с невской водой. Художник распилил почти всю мебель на дрова, оставил только стол. Он уходил на фронт.
На календаре был март — первый месяц весны, а в ленинградских домах продолжалась холодная, безжалостная блокадная зима.
«Если мы доживем до теплого лета, то будем целыми днями лежать на солнышке и греться. Мамочка, хоть бы мы дожили».
Художник распилил мольберт и положил доски к общей куче дров.
— Бежишь?
— Аня, я не могу больше отсиживаться в тылу. Я солдат.
— Ты художник, твои руки всю жизнь держали только кисть, какой ты солдат?
— Война, Аня. Война, значит, солдат.
— Здесь, здесь война! А ты бежишь, бежишь! — женщина вдруг сорвалась на крик. — Тебе страшно! Там немец, там стреляют! Там люди не едят детей, там дети не едят землю и опилки! Ты бежишь! — она билась в истерике.
Варя бросилась к женщине и уткнулась лицом ей в живот.
— Я очень боюсь, что ты не вернешься, — вдруг сказала она спокойным, чуть хриплым от крика голосом.
«Бедная мама. Теплая и добрая…»
Художник уходил на фронт. С аккуратно подстриженной, без пятен краски, бородой, в военной форме, словно гость, слонялся он по квартире.
— Мой папа тоже на фронте. Он герой. Ты передай ему, что я живая, — попросила Варя. — Я умею писать только свое имя, ты передай ему это, а остальное расскажи сам.
Девочка протянула листок бумаги, на котором смешными неровными буквами было выведено «ВАРЯ».
— Конечно, передам.
«Когда папа вернется, я буду жить с ним или останусь здесь? Или мы будем жить вместе? Вместе легче выжить».
Муж с женой тихо простились, она в последний раз прижалась щекой к его колючей щеке и ушла в комнату, чтобы не видеть, как он уходит.
— Варя, проводи меня, — попросил художник.
Когда девочка зашла в комнату за шапкой, женщина подошла к ней и взяла двумя руками ее озябшую ладошку.
— Варя, ты вернешься?
«Она никогда не звала меня по имени».
— Вернусь.
Женщина порывисто прижала холодными губами ее ручку и отошла к окну.
Выключенный приемник молчал, только с нависшей над растопленной печкой наледи капала вода. Кап… кап… кап… Точно часы, с шипением падающие на «буржуйку» капли отсчитывали время, оставшееся до конца.
Снег хрустел под ногами, искрился миллионами отражавшихся на нем солнц. Варя и художник шли по набережной.
«Скорей бы он увидел папу и сказал, что я живая».
— В маленькой комнате за дверью спрятаны оставшиеся три картины. Когда вам будет трудно, отнеси их по этому адресу, — он протянул Варе сложенный листочек, и она спрятала его в рукавичку. — Ты не умеешь читать, но спросишь у кого-нибудь, тебе подскажут.
«Пусть его сытно кормят, чтобы он хорошо воевал».
— Только не уходи от Ани, не бросай ее. Ты нам как дочка стала. По одиночке вы погибнете, а вдвоем вам будет легче.
«Как же я брошу маму?»
— Я не уйду.
— Спасибо. Иди домой, — он неуклюже обнял девочку.
Варя долго смотрела ему вслед, пока он не превратился в маленькую черную точку, а потом и совсем пропал.
«А люди у проруби отсюда такие крошечные. Как будто можно спрятать их в рукавичку и погреть».
Варя пошла домой, к маме. «Теплой и доброй».
Какая-то женщина, поднимаясь с Невы с ведром воды, опустилась без сил да так и осталась сидеть на гранитных ступенях. Следом шли другие люди, обходили женщину, расплескивая на нее воду из ведер. И кто-то взял в свободную руку ее ведро.
«А к вечеру она станет ледяной горкой».
Взвыли сирены.
«Надо скорее домой. Там мама и там не бомбят».
Но подбежавшая к Варе девушка с повязкой бойца МПВО схватила ее за руку и повела в бомбоубежище.
— Мне надо домой, к маме.
— Сейчас опасно.
В бомбоубежище спускались те люди, кого воздушная тревога поймала на улице. Ленинградцы редко покидали во время обстрелов свои дома, обстрелов не боялись, к ним привыкли.
«Вдруг маме страшно дома одной».
Люди молча сидели на перевернутых пустых ведрах, санках, дожидаясь окончания обстрела. Потом так же молча двинулись к выходу.
— А теперь беги к маме, — потрепала Варю по плечу девушка…
Ничего не изменилось. Так же сверкали, резали глаза после темного бомбоубежища снежные просторы, так же чернели слепыми, без стекол, окнами промерзшие до костей дома, так же медленно, в голодном полусне шли по улице старые и молодые старухи — ленинградки. На соседней улице поднимался в морозное небо черный столб дыма — горел чей-то дом. А Варя шла туда, где теперь ее дом. Туда, где теперь ее мама.
Темная парадная мерцала покрытыми наледью стенами. Пахло дымом и нечистотами.
«Первый этаж… Второй этаж… Третий… Четвертый… Мамочка, как долго…»
Варя вытащила из рукавички ключ, кое-как, негнущимися от холода пальцами повернула его в замке, распахнула дверь — и отшатнулась.
«Мамочка!»
Там, где теперь ее дом, за полуразрушенными, в лохмотьях обоев стенами раскинулся белый город. Белый-белый, страшный город. И крыши соседних уцелевших домов... И заколоченные окна чужих, живых и мертвых, квартир… И холодное, замолчавшее на время небо… Там, где теперь ее дом… Там, где теперь ее мама…