Два года назад
Утро было серым и холодным. Часам к семи все небо заволокло тяжелыми свинцовыми тучами, пошел дождь. Уличный градусник показывал +8˚С. Внутри, в часовне пансиона Сен-Дени, там, где стоял гроб, было едва ли теплее, поэтому все собравшиеся страшно мерзли, кутаясь в шарфы и меховые воротники.
Скосив взгляд на лилово-синюю физиономию сотрудника похоронного бюро, месье Мэй, директор пансиона Сен-Дени, зябко поежился.
Похоже, лишь отец Михаил не страдал от холода. Во-первых, потому, что русский, значит, закаленный, а во-вторых, ему, единственному в данных обстоятельствах, было позволено двигаться, что он и делал, стремительно обходя часовню с какой-то дымящейся штукой в руках.
«Что ж, ничего не поделаешь! Такова воля покойной! Мы всё исполнили в точности, не считаясь с тратами. Катафалк, венки, поминальный стол… Даже православного священника пригласили, который, кстати, твердо обещал, что уложится с отпеванием в тридцать минут». И месье Мэй вздохнул.
Поднеся платок к красному, острому, точно клюв, носу, директор деликатно высморкался, посмотрел на часы и перевел взгляд на окно. Глядя, как стекают по стеклу капли воды, он вспомнил о текущей в мансарде крыше и неоплаченных счетах кровельщику. Пост директора он занимал всего три месяца и к своим обязанностям относился весьма прилежно.
– Может, включить отопление? – подойдя к нему, поинтересовался месье Жиро. Жиро работал в Сен-Дени врачом-геронтологом, работал хорошо, хотя для своей должности выглядел слишком молодо и легкомысленно: серьга в ухе, на шее – татуировка.
Директор согласно кивнул:
– Позже непременно. Впрочем, при нынешних обстоятельствах холод не помеха.
– Тогда завтра все наши постояльцы слягут с простудой, – возразил доктор.
Но этих слов Мэй уже не услышал или сделал вид, что не услышал.
Тем временем стоявшие у гроба постояльцы пансиона с уважением поглядывали на отца Михаила и часто крестились. К слову, на отпевание пришли не все постояльцы, а лишь пятеро из них. С другими покойная Эжени, точнее, Евгения Щёголева, отношений не поддерживала: высокомерная была старушка, с характером. Но доктор Жиро относился к ней с большой симпатией. Редко кому в 97 лет удается сохранить ясность ума, чувство юмора и здоровое сердце. Такого он не встречал ни у кого за всю свою практику. Да и умерла-то Эжени вовсе не от старости. Сложись все иначе, кто знает, может, еще бы пожила…
По-своему доктор был даже благодарен русской старушке, потому что если б не ее сердце, то не было бы и его статьи в журнале «Проблемы геронтологии», получившей столько хвалебных отзывов.
Жиро прислушался к голосу священника. Разумеется, он не понимал ни единого слова из того, что тот говорил, но то ли тембр голоса отца Михаила, то ли сам обряд отпевания как некое священнодейство, тут происходящее, произвели на доктора такое странное впечатление, что он, забыв о холоде, стал вспоминать, когда же сам в последний раз был в церкви. Но вспомнить так и не смог. Потом он вспомнил Эжени, стоящую на коленях перед иконой русской Мадонны.
«Знаете, Пьер, сколько я нагрешила за свои сто, все и не отмолишь».
«А ведь не напрасно эти русские так держатся за свои обряды», – подумал Жиро.
Когда мысли его были готовы устремиться в какие-то совсем уж заоблачные дали, входная дверь внезапно распахнулась, и на пороге часовни возник импозантный мужчина средних лет, с тростью, в дорогом кашемировом пальто и шляпе.
От неожиданности Жиро даже ойкнул и тут же ощутил легкий толчок в спину и услышал свистящий шепот директора:
– Вы видели?! Этот Замчински все-таки явился. Какая наглость!
– А что вы хотели, я вас предупреждал, даже предлагал решение…
– Вы опять за свое, Пьер!
Тем временем опоздавший мужчина с выражением скорби на лице (возможно, с хорошо заученным выражением) встал у гроба и осанисто перекрестился. Справедливости ради стоило отметить, что вид у него был почти кинематографический: черное пальто, бледное, уставшее благородное лицо, безукоризненно постриженная, отливающая серебром седая шевелюра.
– Просто Жан Габен какой-то! – фыркнул директор. – Я был уверен, что он не придет, побоится….
Жиро ядовито усмехнулся:
– Теперь ему уже нечего бояться. Мы с вами упустили момент, когда надо было действовать. Тогда его можно было прижать.
– Бросьте, Пьер, не горячитесь. В вас говорит максимализм молодости. Поверьте, я многое повидал. Такие, как Замчински, непотопляемы!
– При нашем… нет, при вашем попустительстве, разумеется! – чуть громче, чем следовало, ответил Жиро.
Голос его привлек внимание присутствующих, но сам Замчински, тот самый опоздавший господин, даже не обернулся – подобно мраморному изваянию, он застыл у гроба с низко опущенной седой головой. Один вид этой «скульптурной композиции» вызвал у Пьера крайнее раздражение. И раздражен он был не только потому, что Замчински заявился на похороны после всего, что случилось, и не только потому, что не сумел убедить упрямого Мэя вовремя принять меры. В конце концов, Мэй в пансионе – человек новый, многого не знает, не понимает, побаивается… Нет, больше всего Жиро злился на себя, на свою проклятую нерешительность, бездействие, равнодушие. Ведь если на то пошло, то он мог бы один, не спрашивая ни у кого совета, явиться в полицию, рассказать о своих подозрениях. И тогда польский проныра не стоял бы тут, изображая вселенскую скорбь.
Бедная Эжени! Увы, она была не первой…
Лет семь назад, в доме престарелых в Сан-Рафаэле, где Пьер проходил практику, он уже встречал этого полячишку. Тогда тот тоже крутился около одной пациентки, тоже называл себя «другом», а у его «подруги» тоже имелось кое-что за душой. Потом пошли букетики фиалок, шоколад, совместные прогулки, рюмочка куантро в бистро на набережной. По счастью, у той старушки имелись родственники, то есть внук или правнук, вовремя вернувшийся из-за границы. Он-то и положил конец этой подозрительной дружбе. Замчински тотчас испарился.
Жаль, что тогда Жиро не вникал в детали, история не касалась его напрямую, и он не придал ей значения.
И вот пару месяцев назад Пьер встретил поляка в Сен-Дени. Случайно, и с трудом узнал его. Замчински сильно поправился, поседел, но это нисколько его не портило, напротив, он, как говорится, вошел в возраст, что привнесло в портрет благородства и благообразия. Да, выглядел он по-прежнему великолепно. «Милый друг на пенсии – Bel Ami en retraite». Без сомнения, такие умеют к себе расположить, обаяние их конек.
– Mais il est vraiment douchka, charmant[1], – говорила Эжени. А когда Жиро попытался ей что-то объяснить, предупредить, то она небрежно отшутилась: – Мы с ним родственные души. Загадочная славянская душа! Вам, французам, ее не понять.
Потом, как-то проходя мимо ее комнаты, доктор услышал их ссору. Оба говорили по-русски, но на повышенных тонах, чересчур резко. И снова Пьер не придал этому значения. Мелькнула лишь мысль: «Все к лучшему. Сейчас она его выгонит». Жиро так и не понял, ушел поляк или остался, так как комната Эжени имела отдельный выход в парк и любой мог туда зайти и выйти незамеченным.
Какое-то время Замчински в пансионе не появлялся. Но пару недель назад Жиро встретил его снова…
Погруженный в воспоминания, доктор не заметил, как у входа появился катафалк. Сотрудник похоронного бюро сверился с часами и кивнул директору, что, мол, теперь на кладбище. И все двинулись к выходу.
Поляк тотчас занял пост у двери, так же естественно, как если бы он служил здесь портье, с той лишь разницей, что его движения были исполнены внутреннего достоинства. Аккуратно придерживая дверь, он взял под локоток мадам Ленуар, отличавшуюся нетвердой походкой, а месье Фуке, передвигавшегося с палочкой, лично свел по ступенькам. При виде этой сцены у директора Мэя вытянулось лицо, он был настолько ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Только Жиро, скрестив руки на груди, демонстративно задержался у двери, пока Замчински не вышел сам.
По иронии судьбы, кладбище соседствовало с домом престарелых.
– Послушайте, Пьер, – снова зашептал месье Мэй, – я подумал, что мы должны с ним поговорить, мы вдвоем, вы и я, сегодня, когда вернемся с кладбища. После погребения я всех приглашу на бокал вина. Сестра Тити приготовила легкие закуски. Вот тут мы его и возьмем в оборот. Уверяю, я настроен на серьезный разговор! Мы его отвадим от нашего пансиона…
– …И он пойдет в другой… – угрюмо продолжил Жиро.
В тот роковой день Эжени зашла к нему в кабинет и пожаловалась на боль в ногах, по ночам ее мучили судороги. Пьер выписал ей лекарство:
– Тити (так звали сестру) вечером принесет вам таблетки, чтобы вы не забыли их принять.
– У Тити в голове ветер, лучше дайте таблетки мне, я не забуду.
Эжени ушла, а доктора поглотила проблема запора месье Фуке, потом он навестил мадам Ленуар, которую хотела задушить невестка. Следующие на очереди были супруги Боншан. Оба страдали от ожирения, жаловались на маленькие порции на кухне и на вороватую кухарку. Для снижения аппетита доктор прописал им йогурт с отрубями и велел есть побольше фруктов.
Ровно в 18.00 он уже оседлал свой байк и поехал в бар «Канотье», где его ждала Янник. После ужина они немного прошлись, а вернувшись домой, оба засели за компьютеры. Все было тихо, спокойно, как всегда, исключая ранний подъем… Около пяти утра позвонила перепуганная медсестра и сказала, что мадам Шелешеф (выговорить фамилию Эжени удавалось не каждому) умерла.
Жиро осматривал труп вместе с врачом неотложки. Оба констатировали смерть в результате перелома основания черепа. «Видно, вечером старушка хотела выйти в сад, оступилась и упала с лестницы. Всего-то пять ступеней! Но в 97 лет и их достаточно». Ясно, что свидетелей происшедшего не нашлось. Когда врачи перешли к заполнению бумаг, явился полицейский. Его визит носил чисто формальный характер. Об этом позаботился месье Мэй.
Жиро и тут не успел, не смог, опоздал…
Лишь потом, почувствовав уколы совести, он пришел в кабинет директора и решительно заявил, что намерен обратиться в полицию. Он рассказал Мэю все, что знал, и о пройдохе Замчински, и о старушке в Сан-Рафаэле, и о пропавших из комнаты Эжени дорогих украшениях.
– Вы слишком категоричны, Жиро. А вам не приходит в голову, что она могла просто их ему подарить, – часто моргая, ответил месье Мэй, он работал в пансионе всего три месяца, полицейское расследование совсем не входило в его планы.
После кладбища процессия вернулась в пансион. В гостиной были накрыты столы. На каминной полке стояли фото Эжени в разных театральных костюмах: то в кокошнике и сарафане, то в восточном костюме, то в длинной шопеновской пачке, украшенной стразами и перьями… В молодости она была невероятно хороша.
Месье Мэй, довольно потирая руки, обвел взглядом всех собравшихся и замер – Замчински исчез.