Мы совершили прыжок, мы качественно изменились: теория позади, и вот нас разбили на летные группы. Это было очень волнующе и возвышало нас в собственных глазах. Если до этого мы были просто курсантами авиашколы, то теперь стали учлетами. Правда, не стали еще пока становимся. И нам уже не терпелось, окрестившись в первом вывозном полете, поскорее приобщиться к новому положению и званию.
Наша группа была третья. Девять человек. Инструктор — Ермолаев. Мы его еще не знали и не видели. Кое-кто из инструкторов приходил в общежитие. Придет, спросит потихонечку, где такая-то группа, и тут же его окружают ребята, смотрят во все глаза. Вопросы, вопросы…
А у нас — чувство зависти и обиды. Вон в четвертой группе инструктор Рыбалко приходит уже третий раз. Подойдет к общежитию, задерет голову, свистнет разбойно. Ребята сразу же кидаются к открытому окну, бегут по лестнице вниз, и потом, смотришь, всей группой пошли в лес. Только и слышишь от них: «Наш инструктор! Наш инструктор!» Носятся со своим инструктором!
Потом все инструкторы пришли в общежитие. Это уже официально. Пришел и наш. Выше среднего роста, худощавый, смуглый, длиннолицый.
Инструктор — это бог, овеянный романтикой воздушного простора, на него можно и поглазеть, но не так, как это делает, например, Саша Чуднов, низенького роста, коренастый, рыжий. Примостился на полу у самых ног инструктора, смотрит снизу вверх преданными глазами.
Разговор у нас не очень-то клеился, так, обычные вопросы и ответы.
— Ну, как живете?
— Ничего живем.
— Теорию кончили?
— Кончили теорию.
В это время взрыв смеха в соседней группе: инструктор Рыбалко чем-то рассмешил своих. Саша Чуднов задал наводящий вопрос:
— Товарищ инструктор, расскажите, как вас учили летать?
Инструктор оживился:
— О-о! Учили здорово! Еще на старый лад. Хорошо учили! — И с увлечением стал рассказывать про этот «старый лад», нисколько его не осуждая, а даже наоборот, как бы жалея о том, что сейчас это не поощряется. Выходило так, чем хлеще, не стесняясь в выражениях, инструктор разнесет в полете курсанта, тем лучше.
— И вообще, — решительно закончил он, — учлет должен быть закаленным и не распускать мокрети под носом. Ясно?
— Ясно! — ответил Петр Фролов и демонстративно шмыгнул носом. — Не распускать мокрети!
Мы постарались рассмеяться, но у нас это получилось не так весело, как у четвертой группы.
Инструкторы ушли, а мы, готовясь спать, затеяли спор об этом «старом ладе».
Я слышал про такой метод обучения разные байки, но не очень-то верил в них: «Как же можно, — думалось мне, — непотребно бранясь, унижать достоинство ученика, да и свое тоже?» А тут вот, пожалуйста, оказывается, можно, И у меня стало нехорошо на сердце.
А на следующий день с утра началась суматоха.
— Быстро вытряхивать матрасы! — торопил старшина.
О! Вытряхивать матрасы? Это уже что-то. Это — точка на старой жизни! Это новое, неизведанное. Мы едем в лагеря! Будем жить в палатках. Романтики хоть отбавляй. Здорово!
Старое ватное одеяло. Куда его? Выбросить? Нет, оно еще пригодится. Впереди ой-ой-ой сколько зим, прожили-то пока одну. Возьму! Будет жарко — подстелю под себя, холодно — накроюсь. Свернул, увязал, положил.
А чайник? Мой старый громогласный друг! У тебя отбита эмаль на боках, еще бы — скакать по лестницам! Но ты еще послужишь мне и моим друзьям. Ты будешь стоять в палатке на почетном месте. Как хорошо в жаркий летний день пить родниковую воду из твоего носика! А там, в лагерях, — речка. И родники. Я уже знаю. Спрашивал.
Ехали с песнями. На машинах. По полям, перелескам, лугам. Дорога гладкая-гладкая, как асфальт. Воздух чистый, пьянящий, чуть пахнет полынком. Полевые цветы. А вон и лагерь! Белые-белые палатки в два ряда. Несколько домиков и самолеты У-2. Зеленые, с надписью на крыльях: «СССР…» и номер. Мы примолкли. Уж очень было все как-то сказочно. И не верилось: неужели мы вот прямо завтра начнем летать?
Палатки с дощатыми барьерами, три топчана, три тумбочки. Посередине — врытый в землю одноногий стол. Пахнет свежеструганными досками и речным песком, которым посыпан земляной пол.
— Ого! Да это же дворец! — закричал Петр Фролов, швыряя фуражку на стол. — Ну, где будешь спать?
Фролов заводила. Невысокого роста, коренастый, лобастый. Фуражку носил шестидесятого размера. Любил пофокусничать: снимет фуражку с чьей-либо головы: «Не моя?» И каким-то неуловимо быстрым движением напялит ее на себя аж по самые уши: «Моя!»
Все смеются, удивляются. Как так можно? Фуражка-то пятьдесят шестого размера!
Но однажды он попался. Напялил, а снять не смог. Потом ребята под общий хохот мыльной водой размачивали.
Забот, хлопот — целый день: набивать матрасы, размещаться, обкладывать снаружи дерном палатки, расчищать дорожки, посыпать их песочком. А потом еще надо бы на речку сбегать, посмотреть, послушать, как лягушки квакают. Но недосуг, старшина не пускает, кричит, разоряется.
Натрудились, намучились, а спать неохота: светло же еще, а отбой. Старшина тут как тут:
— Р-р-р-разговорчики!
Еле уснули. И только, кажется, глаза смежили — заиграла труба, закричал дневальный:
— Подъе-е-ом!.. Встава-ай!..
— Ох, поспать бы еще, понежиться…
— Братцы, а ведь сегодня полеты! Быстро!
Все быстро-быстро, бегом. Зарядка, туалет, завтрак — и строем к самолетам. Одеты мы уже по-летному: комбинезон, кожаный шлем с очками, а у кого даже перчатки с крагами. И где добыли?
Командир отряда, стоя в отдалении, лицом к самолетам, дает команду:
— Отря-а-ад! Становись!
И мы тут же выстроились возле левого крыла. Инструктор с техником встали возле мотора.
— Ррравня-а-айсь!.. Смир-рно-о! Товарищи инструкторы, ко мне!
Инструкторы шагают, сходятся, окружают командира полукругом. Короткий разговор, инструкторы дружно отдают честь, поворот кругом и — к самолетам!
— Запускать мото-оры!
Инструктор, в кожаном реглане, в застегнутом шлеме, статный, красивый, ловко забирается в переднюю кабину, а мы занимаем свои места: кто становится у стабилизатора, кто у крыла, кто помогает технику провернуть винт.
И по всей линейке — команды:
— Выключено?
— Выключено!
Клац, клац, клац, клац! — техники проворачивают винты.
— Внимание!
— Есть внимание!
Техник дергает за винт.
— Конта-акт!
— От винта-а-а!
И — вжи-вжи-вжи-вжи! — летчик крутит ручку пускового магнето.
Хлоп! Трах! Тр-тр-тр-тр! — стрельнув синим дымком, тут и там запустились, заработали, заурчали моторы.
Ох, сердце прыгает, прыгает! Здорово! Красиво-то как!
Мотор опробован, инструктор дает команду:
— Убрать колодки!
Убираем. Техник залезает в кабину: первый полет — инструкторский. Чуть отрулив, взлетают с предварительного старта. А мы строем идем к центру аэродрома, где уже торчат флажки, лежит посадочное «Т» и хозяйствует стартовая команда.
Наш первый учебно-летный день начался.
Мы идем, натыкаясь друг на друга, потому что смотрим вверх. Интересно! Самолеты, взлетев, собираются над аэродромом в строй. По звеньям. Первое — наше. Впереди — Рыбалко. Справа… Кто же это справа? Летит, словно привязанный, впритык. Наш, наверное, Ермолаев?
А левый! Левый! О-хо-хо! Вот умора! То обгонит, то отстанет. Чей это? Кто это?
Отряд пролетел над нами, так и оставив всех гадать, кто идет слева от Рыбалко. На старте поднялся спор. Каждый с пеной у рта отстаивал честь своего инструктора. Саша Чуднов тоже орал, а я молчал, потому что знал — справа от Рыбалко идет Людвичек, а слева, стало быть, Ермолаев. И сердце заныло. Ничего хорошего я не ждал от этого полета. Ведь должен же он понимать свой позор. Вот отсюда-то и «старый лад»! Будет он на нас вымещать свое неумение летать…
Отряд, развернувшись, шел к аэродрому. Хорошо шел, в общем-то слаженно, только один, портя строй, болтался где-то в стороне, и это была наша тройка!
Каждый хвастался своим инструктором:
— Вот наш идет! Вот наш идет!
А мы кусали губы. Хоть бы скорее садились, что ли! Разошлись, сели, зарулили.
— Кто полетит первый? Ты? Давай. Возьми ухо!
Петр Фролов воткнул в отверстие шлема трубку резинового уха, приладил, застегнул шлем. В кабине он присоединит трубку к резиновому шлангу, через который инструктор в специальный раструб будет давать в полете команды.
— Ну, ни пуха!
— К черту!
Побежал, забрался на крыло, козырнул, доложившись. Инструктор кивнул головой: «Садись!»
Сел, пристегнулся, поднял правую руку: «Готов!» Инструктор порулил к старту, попросил взлет. Курсант-стартер, осмотревшись, как учили — не рулит ли кто по взлетной, не идет ли на посадку — опустил к ноге красный флажок, поднял белый и картинно выставил его вперед: взлет разрешен! Самолет, мотая рулем поворота, как курица хвостом, побежал на взлет.
Первый полет — ознакомительный. Его делает инструктор. Он строит маршрут — «коробочку», проходит над аэродромом и садится.
Второй полет: ученик кладет ноги на педали, левую руку на сектор управления мотором, правую — на ручку управления рулями глубины и элеронами, но не управляет, а только прислушивается, как это делает инструктор.
В третьем полете уже пытается, под контролем инструктора, все это проделать сам. А дальнейшее будет зависеть от самого курсанта: освоит — значит, через определенное количество провозных выпустят в самостоятельный полет, а если нет, то выпустят на… «ундервуде». «Ундервуд» — это пишущая машинка, на которой будет напечатан приказ об отчислении из школы. Наш самолет шел на посадку.
— Второй! Кто полетит второй? Саша, ты?
Чуднов перевалился с ноги на ногу и улыбнулся, забавно сложив губы трубочкой. В такие моменты он походил на медвежонка, выпрашивающего конфетку, и в этой конфетке ему никогда не отказывали.
— Ну давай я, что ли…
Я подал ему ухо.
— А ты чего тянешь? — спросил он у меня.
— Боюсь что-то. Пусть остынет немного, а то как начнет на «старый лад».
Саша застегнул шлем.
— А-а-а. Ну и пусть! Не обращай внимания, — и побежал к самолету.
Петр Фролов, опустив голову, на ходу расстегивал шлем. Подошел, шумно вздохнул:
— Пфа-а! — тряхнул головой, обтер ладонями лицо. — Ну и ну-у.
— Что?
— Во бога, во христа…
— Да что ты?
— Честное слово! От взлета до посадки…
У меня в груди стало пусто. Сидеть и слушать, как он мешает тебя с грязью?
А сзади кто-то из курсантов, подражая голосу инструктора, выкрикивает разные обидные эпитеты и хохочет.
Я обернулся. А-а, Семушкин, из пятой группы. Худой, сутулый, с угловатым красным лицом, сам любитель подперченных слов.
— А чему ты радуешься? — обозлился я. — Что тебя смешали с грязью?
— Подумаешь! — равнодушно парировал он. — Деликатный какой. Сидел бы себе у маменьки под юбкой!
Я промолчал. Да, тут кто-то кого-то не понимает. А может, действительно я не прав? Отец, которого я уважал, всегда внушал мне, что достоинство человека — вовсе не пустой звук, а большое всеобъемлющее понятие, которое распространяется от своего маленького «я» до чувства любви к делу, которому служишь, к Родине, чей хлеб ты ешь…
С тяжелым чувством я готовился к полету. Вставил ухо, застегнул шлем, взобрался на крыло, козырнул:
— Товарищ инструктор, курсант такой-то к полету готов. Разрешите садиться?
Кивок головой:
— Садись, — И очень внимательный взгляд сквозь темные стекла очков.
Я сел, пристегнулся, присоединил шланг к уху. Инструктор, подняв правую руку в кожаной перчатке, принялся поправлять зеркало, прикрепленное к стойке центроплана. Через него он может, не оборачиваясь, видеть лицо курсанта. Мы встретились с ним взглядом. Он поднял трубку с резиновым раструбом:
— Готов?
Я кивнул:
— Готов!
Подрулили, попросили старт, взлетели.
Весь подобравшись, чтобы не коснуться рулей, я смотрел, как двигаются педали ножного управления, как ходит ручка, Ее замысловатые движения меня поразили. Очень сложные были движения! Ни секунды спокойствия: взад-вперед, влево-вправо и потом — кругами, кругами. И так весь полет. Я подумал, что летчик из меня не получится, потому что эти движения я никогда не запомню, не перейму…
Сделав круг, мы сели.
— Ну, понял? — спросил инструктор, глядя на меня через зеркало.
Я кивнул головой:
— Понял.
— Теперь клади левую руку на сектор газа. Только не сильно, не сильно! — вдруг закричал он, хотя я еще ни к чему не прикоснулся. — Ноги на педали! Положил? Чуть-чуть, смотри! Ручку бери! Взял? Порулили.
И он рывком сорвал машину с места. Подрулили к стартеру, остановились.
— Проси старт!
Я поднял правую руку. Стартер махнул белым флажком. Инструктор пошел на взлет.
Двинулся вперед сектор газа, ходуном заходили педали, замоталась от борта к борту ручка. Пробежали, стуча колесами по кочкам, оторвались. Я посмотрел за борт: земля все дальше, дальше. Стараюсь найти линию горизонта. Ага, вон она, ниже капота. Едва касаясь управления, я пытался понять смысл их движения, но мне это не удавалось — я не поспевал двигать рукой за мотающейся ручкой управления.
После первого разворота инструктор сказал:
— Бери управление!
Я кинулся на ручку, поймал ее и на долю секунды остановил ее движение. Ручка тотчас же бешено рванулась, больно ударив меня по коленкам.
— Что ты делаешь, так перетак! — заорал инструктор. — Брось управление! — и принялся осыпать меня бранными словами.
Я отдернул руку и взглянул в зеркало. Наши взгляды скрестились, и он осекся, будто кто ему рот заткнул.
Остальную часть полета мы продолжали молча. Я не прикасался к управлению, а он не подавал мне никаких команд.
Сели, подрулили.
— Вылезай!
Я отстегнул ремни. Вылез. Встал на крыло:
— Товарищ инструктор, разрешите получить…
Он прервал меня кивком головы:
— Следующий!
Ну вот, я с ходу завел себе врага, да кого — инструктора! А чем это кончится? «Ундервудом»!
А я, оказывается, был не один такой. Здоровый парень, Фирсов Игнат, из группы Джафарова, стоял в отдалении и держался ладонью за правое ухо. По щекам — следы слез.
— Игнат, ты что?
Посмотрел на меня, смутился, вытер ладонью щеки.
— Да вон Джафар принялся в полете лаять, я огрызнулся, а он, — Игнат всхлипнул и снова схватился за ухо, — взял да выставил трубку за борт.
— Так ты иди к врачу! — всполошился я.
— Тю-у! — сказал Игнат. — Сдурел? Чтоб на «ундервуде» спровадили? Я летчиком хочу быть. Потерплю.
Все слетали по два раза. Я тоже. Молча летали. Я сидел, подобрав руки и ноги, смотрел на горизонт, как он опрокидывается на развороте и где прочерчивает стойки самолета. Куда становится при горизонтальном полете и как взметывается вверх, когда самолет идет на посадку.
В полете я старался не смотреть на затылок инструктора, и Ермолаев, видимо, чувствуя это, повернул зеркало в сторону.
Чего он хотел, катая меня по воздуху? Ясно чего: повозит, повозит, потом, когда придет время кого-то выпускать, меня представит к отчислению. Сначала даст меня на проверку командиру звена Бобневу, потом командиру отряда Носкову, потом командиру эскадрильи Гаспарьяну и потом — «ундервуд»! Я-то ведь летать не умею! Вот и все!
Кончились полеты. Инструкторы порулили на стоянку, а мы пошли строем домой. Сейчас мы пообедаем, часок отдохнем, а к вечеру придем к самолетам, драить, осматривать матчасть и готовить ее к завтрашнему дню. И пока мы шли и потом переодевались, умывались, обедали и отдыхали, я все думал, думал. И ничего путного мне в голову не приходило. Жаловаться на инструктора? Некрасиво. Да и сам-то будешь в каком свете выглядеть? «Почему, — скажут, — для всех инструктор хорош, а для тебя — плох? Значит, ты сам плохой!» И они будут, наверное, правы. Нет, не пойдет это дело! А что же пойдет? «Ундервуд»? И «ундервуд» не пойдет! Это после таких барьеров, таких передряг, когда цель — вот она, близка, и вдруг отказаться от нее, отступить.
Мы заканчивали уборку самолетов, когда пришли инструкторы. Техник Лапин подал Ермолаеву колодку, тот уселся на нее, как на стульчике, а мы расположились на траве. Саша Чуднов — вот совпадение! — опять оказался у ног инструктора и принялся смотреть ему в глаза преданным взглядом.
Фролов хмыкнул, толкнул меня локтем и довольно громко сказал:
— Посмотри-ка, что он там хвостиком выделывает!
Все оглянулись, а Саша и ухом не повел: сидит, ест глазами начальство.
Справа от нас Рыбалко что-то горячо объяснял ребятам, спрашивал: «Ясно? Хорошо, пойдем дальше…»
Эх, мне бы там сейчас сидеть!
Слева доносились выкрики инструктора Джафарова, Он азербайджанец и плохо говорит по-русски: «Я скока раз буду вам гаварыть?! Суда нога не нада палажить, суда нога палажить нада!!»
Видимо, какой-то олух, садясь в самолет, наступил ногой на перкалевое покрытие и продавил его. Я вполне разделял возмущение Джафарова.
Ермолаев давал замечания. Всем давал, а меня обходил молчанием. Я сидел сзади всех и смотрел ему прямо в лицо, стараясь встретиться с ним взглядом, но он избегал этого, делая вид, что изучает запись в своем блокноте. А что там, собственно, он мог записать? Ведь сегодня после полетов мы, обменявшись впечатлениями от первых провозных, установили: наш инструктор полностью никому не давал управления, чтобы курсант мог почувствовать машину, А вот Рыбалко, например, давал! Он даже клал руки на борт самолета! Разница? Разница.
— Вопросы есть? — спросил инструктор, не поднимая головы.
— Есть! — почти выкрикнул я.
— Задавайте. — Он уже знал, от кого исходит это восклицание, и, подняв голову, усмехнулся. — Я вас слушаю.
«Вас»! Он со всеми говорил на «ты», а со мной — на «вы». Значит, он меня понял?! А сдаваться не хочет. И раз не хочет сдаваться он, значит, нужно сдаваться мне! Действовать так, как Фирсов Игнат: молчать и терпеть, если хочешь быть летчиком… Могу я быть таким? Нет!.. Все во мне протестовало: «Нет!..»
— Вы забыли сказать обо мне, товарищ инструктор, — сдавленным голосом проговорил я. — Что я делал не так. Я исправлюсь…
Ермолаев опустил глаза:
— Ну-у-у… собственно… рано еще говорить. Замечания для всех одинаковы, — вывернулся он. — Вы, как и все, жестко держите управление. Зажимаете его…
Мы с Фроловым переглянулись. Зажимаем управление? Да ведь он же никому его не доверял!..
А Саша Чуднов тут же с вопросом:
— Товарищ инструктор! Товарищ инструктор! А вот, когда нужно сделать разворот, как ручка должна идти — сразу в сторону, или ею надо покрутить?
— Покрутить, конечно, — убежденно сказал Агеев.
Петр Агеев — мой друг, высокий, скуластый, с умными карими глазами, в которых светилась лукавинка. Он и фразу-то бросил двусмысленно, но инструктор иронии не уловил и, бросив на Агеева благодарный взгляд, принялся долго и путано объяснять, как надо действовать рулями перед разворотом и в самом развороте.
…Мы вошли в уплотненный режим лагерной и учебно-летной жизни, где каждая минута была на счету. Полеты, теоретические и строевые занятия, уборка лагеря. И даже в воскресные дни выходили с лопатами на аэродром — выравнивать летное поле. Но мы втянулись в этот режим и считали его само собой разумеющимся: так оно и должно быть!
Летали мы трудно с нашим Ермолаевым. Никому из нас он не доверял полностью управления, все время держался за ручку, на разворотах вмешивался, и мы так и не могли как следует прочувствовать машину. Мои отношения с ним были по-прежнему натянутыми, и полеты не приносили мне удовлетворения. В груди всегда стоял комок обиды.
Первыми в самостоятельный полет вылетели ребята из группы Рыбалко. Торжественный момент! А мне горько было смотреть, потому что приближался день, когда Ермолаев включит мою фамилию для проверки на предмет отчисления.
Потом пошли и у других инструкторов самостоятельные вылеты. И уже включились в работу командиры звеньев и командир отряда, дающий санкцию на вылет. Курсанты с проверяющего не спускали глаз, и когда он вылезал из передней кабины и, стоя на крыле, начинал копаться с ремнями, все уже знали — сейчас парень полетит самостоятельно! Командир вытаскивал подушку от сиденья, чтобы не выдуло ветром, и, взяв ее под мышку, спрыгивал на землю.
И вот уже вылетели во всех группах, а наш все возит и возит… Наконец дал. Троих. Первого Сашу Чуднова. Командир слетал со всеми, Чуднова сказал «придержать», а командиру отряда предложил Фролова и Агеева, и оба были выпущены. Саша очень огорчался, но командир звена сказал ему: «Высоко выравниваешь. Земли боишься!»
Через неделю — все почти летают, остались только слабачки, кандидаты на «ундервуд». И на полеты зачастил командир эскадрильи Гаспарьян. Среднего роста, худощавый, с широкими черными бровями и большими глазами, жгуче-черными и совсем не грозными, какими должен был бы обладать, по нашему мнению, комэска, а внимательными, добрыми и мягкими. Но все равно мы робели перед ним. А он приедет на своем никелированном велосипеде, наденет шлем — и в самолет. И мы уже знаем — этот полет у курсанта последний…
В нашей группе не вылетели трое: я, Чуднов и Крутов, молчаливый парень крепкого сложения, неповоротливый, угрюмый.
Самолет стоит, молотит воздух винтом: чаф-чаф-чаф-чаф! Обе кабины пустые. Сейчас в переднюю сядет командир звена Бобнев, и наша судьба будет решена: кому, может быть, посчастливится и он будет выпущен в самостоятельный, а кому «ундервуд»… Кто же первый?.. Как приговоренный смотрю на Ермолаева.
Инструктор глухо:
— Иди, тебе лететь.
Подходит Бобнев. Круглолицый, веселый, с добрейшей улыбкой. Застегнул шлем, хлопнул меня ладонью по плечу:
— Ну, что ты, голубь! Выше голову! Иди, садись.
А я — куда уж там выше? — согнулся до земли под тяжестью переживаний. Все, конец! На отчисление…
Сел в кабину, пристегнулся, присоединил переговорный шланг.
Бобнев забрался на крыло, нагнулся ко мне:
— А ты не робей, не робей! Не настраивайся! Взлетать как, сам будешь?
Я даже икнул от неожиданности:
— Нет, товарищ командир, вместе.
— Хорошо, — и сел в переднюю кабину. — Давай выруливай.
Я взялся за сектор газа, чуть-чуть стронул его. Мотор заурчал, и машина поехала, но я уже вижу, что не туда. Жму на правую педаль. Самолет послушно повернул вправо, да так и поехал опять не туда! И пока я заметил и исправил положение, мы сделали хороший зигзаг.
А Бобнев сидит и ни во что не вмешивается. Стартера я тоже чуть не проехал. И тут тоже Бобнев не вмешался и ничего не сказал.
Я попросил старт. Стартер взмахнул белым флажком.
— Взлетай! — сказал мне Бобнев.
А я уже сижу весь потный от старания и от смущения, что даже и рулить-то не умею, куда уж там взлетать!
Однако делать нечего, передвигаю сектор газа. Больше, больше. Машина побежала. Быстрей, быстрей! А я уже взглядом воткнулся в горизонт и вижу: церквушка, что стоит вдали, начала перемещаться вправо. Давлю ногой на правую педаль и впервые ощущаю упругость воздуха и послушность машины: церквушка остановилась и начала было перемещаться влево, но я подправил левой ногой, а потом чуть-чуть правой…
— Хвоста! Хвоста поднимай! — крикнул командир, и я, чуть дыша, двинул от себя ручку.
— Так, хорошо, держи! — сказал Бобнев.
Ручка была в движении непривычно легкая, но упругая.
Самолет бежал, прыгал, наконец оторвался, и тут я почувствовал, как ручка под давлением Бобнева мягко пошла вперед.
— Держи так! — крикнул Бобнев. — Не давай ей пухнуть!
И я, не спуская глаз, с горизонта, ушедшего под капот, держал управление, все время ощущая нарастающее давление на ручку.
— Хорошо! — крикнул Бобнев. — Теперь сбавляй обороты!
Я сбавил, глядя на счетчик.
— Ну, делай первый разворот!
Я принялся крутить ручкой.
— Это зачем? — обернувшись ко мне, рассмеялся Бобнев и взял управление. — Что это вы все крутите ручкой? Вот, смотри, как это делается! Не бросай! Не бросай управление! Давай вместе сделаем.
И он сделал плавный разворот. И я удивился! Ручка не билась у меня в руке, не моталась из стороны в сторону, двигалась плавно и едва заметно. А когда он вывел самолет из разворота, то и вовсе замерла. Это было так непривычно.
— Ну, понял? — спросил Бобнев, глядя на меня через зеркало. — Чего ты уставился на ручку? Веди самолет! — и, к моему изумлению, положил руки на борт.
Сначала у меня все зарыскало влево и вправо, вверх и вниз, но я тотчас же уловил реакцию самолета на движение рулей и вдруг понял, что самолет может и сам лететь, только не мешай ему и вовремя подправляй…
И меня всего захлестнуло счастьем. Сам, сам веду самолет! Значит, я умею?!
— Ну вот, — сказал Бобнев, — молодец! Теперь давай делай второй разворот. Не торопись! Не торопись. Отожми чуть-чуть ручку… Та-ак, та-ак! Делай крен, разворачивай… Молодец! Не заваливай, не заваливай! Поддержи крен…. Ну, ты совсем молодец. Выводи! Ну, вот и все! Я с облегчением вздохнул. Все во мне ликовало: сам! сам! Я сам сделал разворот! Руки командира все время лежали на борту! Вот это летчик! Вот это человек!..
Мы сделали полный круг, потом еще и пошли на посадку.
— Давай будем, вместе сажать, — сказал он. — Ты сажай, а я буду контролировать.
Я — весь внимание. И, видимо, все-таки полеты с Ермолаевым не прошли для меня впустую: я запомнил положение машины при планировании, положение земли, ее близость и мелькание травы. И как при посадке поднимается нос самолета, и уходит вниз горизонт…
Мы сели.
— Давай еще! — сказал Бобнев. — Полетим в зону.
Сейчас у меня со взлетом получилось неплохо, командир не сделал мне ни одного замечания, и руки его все время лежали на борту!
В зоне мы проделали виражи, мелкие и глубокие, и даже сделали две «мертвые» петли. Прилетели, сели. И мне показалось, что я сам посадил самолет. И мне даже показалось, что Бобнев на посадке держал руки на бортах, но в это я уж не поверил. Наверняка мне это показалось.
— Ну, вот что, — сказал Бобнев, когда мы подрулили к предварительной линии. — Давай-ка еще один полетик по кругу!
Сделали еще полетик. На душе моей — сияние. И только когда Бобнев сказал: «Вылезай», я очнулся от сказочного сна. Ведь меня же Ермолаев дал на отчисление!..
В самолет садится Чуднов. Ермолаев на меня не смотрел, стоял в стороне с сумрачным лицом, и ребята к нему, боялись подходить.
Наш самолет, сделав круг, заходил на посадку. Вот он подошел к земле, выровнялся и, вместо того, чтобы плавно подойти еще пониже, стал взмывать вверх. Да ведь он же сейчас упадет!.. Но мотор гавкнул, заработал на полных оборотах, и самолет, угрожающе покачавшись на пятиметровой высоте, ушел на второй круг.
И второй заход такой же. Рядом стоял Рыбалко и с интересом наблюдал.
— Куда! Куда тянешь?! — закричал он, будто Чуднов мог его услышать. И когда самолет опять ушел на второй круг, безнадежно взмахнул перчаткой. — Высоко выравнивает. Боится земли.
Не выпустили Сашу, сказали — «возить».
Потом Бобнев сделал три полета с Крутовым и вылез, а вместо него сел командир отряда Носков, суровый, молчаливый, в темных очках.
К концу полетов приехал комэска на велосипеде и сделал несколько взлетов и посадок с ребятами, в том числе и с Крутовым, а утром следующего дня Сергей собрал свои пожитки. Отчислили. А меня пока что эта чаша миновала.
И на следующий день я опять полетел с Бобневым. Потом с Носковым, и потом уже, к концу полетов, сел в кабину комэска Гаспарьян. Взмахнул перчаткой:
— Давай! Полет по кругу.
И почти весь полет молчал, только после третьего разворота раскричался:
— Кто так делает коробочку? Тебе водовозом быть, а не летчиком! Угол упреждения кто будет держать?!
А мне уже было все равно, как меня отчислят, с хорошей коробочкой или с плохой, и я не старался и как-то даже чувствовал себя спокойно.
Сели. Зарулили. Жду приговора. Опять взмах перчаткой:
— Давай еще! — голос строгий-строгий.
Сделали еще полет. Сели. И какого черта он меня терзает? Весь полет молчит, не ругается, значит, нечего сказать?
Подруливаю к предварительной линии. Гаспарьян молчит. Что-то возится в кабине. Поднимается. Вылезает. Опять возится. Вынимает подушку…
Что это?! Я не верю своим глазам.
Нет, не может быть! Не может!
Гаспарьян спрыгивает с крыла, показывает мне два растопыренных пальца: «Два полета по кругу».
И мне вдруг стало страшно. Впереди никого нет! Кабина пустая! Сделаю ошибку — кто исправит?
Беру себя в руки. Осторожно выруливаю. Прошу старт. Стартер подмигивает мне и взмахивает флажком.
Взлетаю. Набираю высоту. Гудит мотор, свистят расчалки, и ветер сзади бьет по шлему. Сто метров! Сбавляю обороты, плавно отжимаю ручку, делаю первый разворот. Вывожу. Прошел немного — пора! Делаю второй разворот. Триста метров. Перевожу машину в горизонтальный полет и тут уже набираюсь духу — посмотреть в переднюю кабину. Да, действительно — никого нет! Я один! Я веду самолет. Сам! Внизу — железная дорога. Поезд идет. Товарный. Речка Елань. Наш палаточный городок. Горизонт в сиреневой дымке. На аэродроме что-то изменилось. Ага, кончились полеты, машины рулят домой.
Делаю третий расчетный разворот, не отрываясь смотрю на посадочное «Т». Пора! Убираю обороты мотору, перевожу самолет на планирование. Делаю четвертый разворот, строго выдерживаю скорость. Земля ближе, ближе. Цепко держась взглядом за землю, плавным движением ручки выравниваю машину, подпускаю ближе. Еще ближе! Мелькает трава, борозды от костылей. Подтягиваю ручку и слышу, как колеса нежно-нежно касаются земли. Я замер. Машина бежит, постепенно замедляя скорость. Комэска стоит возле стартера и машет мне перчаткой, чтобы я взлетал прямо с посадочной, и снова выставляет два растопыренных пальца.
Ясно! Даю газ, взлетаю. Уверенно и смело.
Не было после этого человека счастливее меня!
Я уже летчик! Самолет мне послушен. Я летаю самостоятельно. Я хожу с гордо поднятой головой. Не хожу — порхаю! Я берусь за любую работу, хватаюсь за все. Я полон жизнерадостного трепета. Я живу! Летчик же я, летчик!
Но вот случилось как-то при полетах. Вдруг похолодало, и откуда они взялись, низкие облачка? Так себе вообще-то, даже и не облачка, а клочья полупрозрачного тумана. А я как раз взлетал. В самостоятельный полет. И при наборе высоты, метрах на пятидесяти, вижу — мчится на меня серая пелена! А у меня все запрограммировано, все распланировано, разложено по полочкам: первый разворот — на сто метров, хоть умри! Потом — отжимаю ручку, ввожу самолет в крен и смотрю, чтобы горизонт чертил капот мотора как раз по головке пятого цилиндра. А тут… И я влетаю в облачко!
И ни горизонта, ни высоты… Самолет несет меня, несет… Куда несет? И как несет? Мотор только: у-у! у-у! Крылья шипят, расчалки свистят, и ничего не видно! И мысли обрывками — ручку толкнуть? Выскочить? А земля-то близко! Не успею выхватить. Зацеплюсь крылом. Врежусь. И уже затылок сжимают холодные пальцы смертельного ужаса, и уже мне кажется, что я переворачиваюсь…
На секунду мелькнула земля, и я решился: отжал ручку от себя и — выскочил! Высота метров пятьдесят. Незнакомая местность. Где аэродром? А самолет летит. Сам! Уносит меня от аэродрома! Уносит! А я-то что? А я-то кто? Мозг? Да, конечно, мозг, но мозг туго варит! Вернее, совсем не варит…
И если бы я мог присесть на краешек дороги, как это может сделать обыкновенный странник-пешеход, посидеть, подумать!
А тут ведь каждую секунду меняется обстановка и осложняется ситуация. Проклятый самолет может занести меня черт-те куда!
И в голове у меня закрутилось, завертелось, хоть плачь! Где аэродром? В какой стороне? Там? Там? Или там? Что мне делать, как ориентироваться? Подо мной поля, поля, поля. Овраги. Проселочные дороги. Местность совершенно незнакомая!
Беру себя в руки, успокаиваю. Надо же подумать, осмотреться! Осматриваюсь. Нет, незнакомая местность. Я тут не летал. С трудом внушаю себе, что летать-то, конечно, я здесь летал, но на большой высоте, а оттуда все выглядит иначе.
А самолет несет меня, несет… И страх берет. И в то же время ощущаю, просыпается во мне спортивный интерес, передо мной стоит задача, надо ее достойным образом решить.
Сижу, держусь за управление, жду, может быть, наткнусь на что-нибудь знакомое?
Почему-то я все больше пялил глаза налево, считая, что слева должен быть аэродром, а тут посмотрел направо: да вот он — аэродром?! И «Т» лежит, и самолеты рулят. И как его сюда занесло, не пойму, все в голове перемешалось. Однако радость-то какая! Скорей, скорей на посадку!
Я разочарован — задача решилась сама-собой, и ощущение такое, будто меня, как котенка, ткнули носом в блюдце с молоком…
Пытаюсь разобраться, почему аэродром оказался у меня справа, а не слева? Но так и не разобрался, потому что мне надо было с непривычно малой высоты рассчитывать на посадку.
Сел, подрулил. Инструктор Ермолаев светился, как именинник. Впрыгнул на ходу на крыло, забрался в кабину, буркнув мимолетом:
— Молодец! Рули домой! — и положил руки на борта кабины.
Это была первая его похвала и первое доверие — руки на бортах.
Все на меня потом смотрели квадратными глазами, но это мне уже не льстило, потому что в этом полете я кое-что понял, а они — нет.
Конечно, гордиться собой я имел право, хотя бы потому, что доставалось мне все это нелегко, но я понял самое главное: летное дело — это не просто специальность и профессия, а большое, тонкое искусство, в котором надо делать бесконечные открытия, которое надо каждодневно познавать и развивать. И чем больше ты будешь летать, и не просто летать, а летать творчески, с любовью, с жесточайшими придирками к самому себе, тем больше у тебя шансов выйти целым и невредимым из самой трудной ситуации, а это кое-что да значит.
Мне показалось, что я только-только сомкнул глаза стал по-настоящему крепко засыпать, как вдруг чьи-то безжалостные руки затормошили меня:
— Вставай, вставай! На полеты опоздаешь.
Не открывая глаз, я нащупал рукой подушку, поднял ее и положил себе на голову, стараясь закрыть лицо и уши. Но подушка тотчас же отлетела в сторону, и Петр Агеев громким шепотом проговорил:
— Борька, вставай! Довольно дурака валять! Ты же в стартовой команде. Забыл?
Я откинул одеяло и, поднявшись, сел, спустив с койки ноги.
— Ну, чего расшумелся? Ведь ночь же. Темно совсем…
— Ладно, хватит! — нетерпеливо прошептал Петр. — «Темно»! Разлепи глаза-то! Проспал. Второй раз бужу.
Я открыл глаза и поспешно вскочил на ноги. Действительно, уже светало и нужно было торопиться.
Быстро и бесшумно убрал постель, оделся, снял с вешалки шлем с очками и вышел из палатки, в которой, досыпая, сладко похрапывали двое моих товарищей по летной группе.
Завтракать было уже поздно, я проспал. Да и не хотелось. Сон еще сковывал все тело. Потягиваясь, дошел до дороги, ведущей на летное поле, и остановился, поджидая товарищей.
Наступило утро. Гася звезды и оставляя за собой высокие перистые облака, розовые и прозрачные, быстро уходила на запад короткая летняя ночь. Над узкой, извилистой речкой, приподнявшись, повис туман, влажный и теплый. Растворяясь в сумерках, сливались с неясным еще горизонтом выстроенные в ряд учебные самолеты. Светилось окошко в столовой. Было тихо кругом. Лагерь спал, белея палатками.
Похрустывая гравием, четверо курсантов подвезли тележку со стартовым имуществом.
— Все забрали? — спросил я и, не дожидаясь ответа, взялся за ручку. — Поехали!
Шли долго, оставляя на влажной, еще не скошенной траве длинные извилистые следы от ног и две широкие полосы от резиновых шин тележки. Словно боясь разбудить кого-то, разговаривали тихо, короткими отрывистыми фразами.
И вдруг, расколов предрассветную тишину, над спящим лагерем разнеслись певучие звуки трубы. Мы остановились, замерли, с наслаждением прислушиваясь, как горнист старательно и умело выводит утреннюю зорю.
— Це тоби не до-ома, це тоби не до-ома! Вста-вай! Вста-вай! — подражая трубе, пропел Агеев и крикнул громко: — Встава-ай!
И в лагере тоже, вплетаясь в мелодию горна, во всех концах палаточного городка закричали дневальные:
— Подъе-о-ом!.. Встава-ай!..
И сразу загудело, как в улье. Лагерь проснулся, рабочий день начался.
Распорядившись выкладывать посадочный знак, я взял флажок, полотнище ограничителя и зашагал, отмеряя расстояние. Отмерив, остановился, чтобы посмотреть. Все так, как и сказал командир. Место старое, что и вчера и месяц назад. От многочисленных посадок и взлетов летное поле здесь полысело. По оголенной земле, перекрещиваясь, разбегались в разные стороны тугие поблёскивающие бороздки — следы от металлических пяток хвостовых костылей. Лишь кое-где торчали истерзанные кустики травы. Жалкая картина! Но место удобное. В другой же части аэродрома хуже: встречаются неровности. Машины прыгают там, как козлы. Только знай смотри в оба!
Выложив ограничитель, я пошел было назад, чтобы свизировать прямую линию, и вдруг увидел: в перекрестке трех бороздок сидят, качая желторотыми головками, три голых птенчика.
Я остановился.
Птенчики были совсем маленькие. Они сидели в ямке ни голой земле, среди еще не просохших скорлупок, время от времени поднимая на тонких, старчески сморщенных шейках сплюснутые большеротые головки. Птенчики дрожали от утренней свежести. На их посиневших пульсирующих тельцах мелко-мелко трепетали голые отростки — будущие крылья.
«А ведь где-то рядом, наверное, мать сидит, — подумалось мне. — Дожидается с нетерпением, когда я уйду, чтобы согреть их».
Подошел Агеев.
— Ты что?
— Да вот, погляди, — ответил я. Агеев взглянул и замер, пораженный.
— Смотри-ка, жаворонки! — прошептал он. — Вот тебе раз! — Он нагнулся, присел на корточки, посмотрел изумленно, растерянно. — Это что же такое, а? Высиживала и не боялась? А над ней самолеты грохали, костылями землю чертили! Рядом совсем. Вон смотри — свежий след. Вчера только. А вон еще! И еще! Знаешь что?..
Петр вскочил, нетерпеливым жестом сбил на затылок шлем, поскреб пальцами лоб.
— Да-да, знаю! — сказал я. — Мы переложим старт. Передвинем немного. А здесь воткнем флажок, чтобы знать.
И старт был передвинут на новое место.
Загудели, вылетев прямо от стоянки, самолеты. Набрав высоту, расползлись по небу выполнять учебные полеты. Пришли курсанты в строю, разноголосые, шумливые.
— Борька! — кричали они. — Ты что старт по-чудному разбил? Вот будет тебе сейчас на орехи!
Прилетел Носков, вылез из самолета, постоял, недоуменно покрутил головой и зашагал к стартовым знакам.
— Старшину стартовой команды с помощником ко мне! — прогремел его рассерженный голос.
Мы с Агеевым переглянулись.
— Трое суток обеспечено, — сказал я. — Пошли.
И мы побежали.
— Вы что, не выспались сегодня? — строго спросил командир и покраснел от гнева.
Мы молчали.
— Я вас спрашиваю!
— Т-товарищ командир, — запинаясь, проговорил Агеев, — там… птенчики! — и показал рукой на флажок.
— Какие еще птенчики?! — загремел командир.
— Ж-жаворонки, — сказал Петр.
— Где жаворонки? — уже тише спросил командир. — Что вы мне чепуху мелете! На выбитом, голом месте?
— Да, на выбитом.
Командир моментально остыл:
— А ну, пойдем!
Мы не шли, а прыгали, вились вьюнами вокруг командира.
Вот и флажок. Почти из-под ног вспорхнула и села невдалеке птичка с хохолком.
Командир подошел, посмотрел. Кустистые брови его дрогнули, и в углах губ разгладилась морщинка.
— Вот глупая! — проговорил Агеев. — Где птенцов высидела.
— Нет, не глупость это, пожалуй, а мудрость, — тихо сказал командир. — Мудрость и мужество, и материнская любовь. В поле выводки гибнут от хищников: лис, хорьков, змей. Здесь же их нет. Здесь — человек… Так-то вот. Ну ладно, — добавил он и, повернувшись, зашагал прочь. — Старт оставьте, как есть. И флажок оставьте. Пока не вырастут.
И ребята узнали про эту историю, и никто из них вовсе и не думал смеяться над нами, а наоборот, смотрели на нас теплыми глазами, потому что мы, наверное, открыли в их сердцах то, о чем они сами и не подозревали.
Лето пролетело быстро. Наступившие дожди и холод прогоняли нас на зимние квартиры. Мы прощались с лагерем, с тихой речкой Елань, на берегу которой своими руками поставили и широкий дощатый помост с пружинящим трамплином и лесенками. Здесь мы купались в знойные летние дни, ловили на удочку окуней и собирались поглазеть на самого высокого нашего курсанта, Григория Ромина, любителя нырять головой вниз с пятнадцатиметровой высоты. («Вышка с вышки прыгать хочет»). Ромин, катаясь на рейнском колесе, неудачно упал и сломал себе руку. Ему наложили гипс и скоро сняли, оставив легкую шину. И Гриша прыгал с вышки с шиной. Приложит поврежденную руку к бедру и так ныряет. Здорово у него получалось!
Ну, а осенью какое же купание? Прибежим только, посмотрим, и Петр Фролов обязательно скажет что-нибудь смешное. Вот и сейчас, взглянув на воду, он задрожал, будто от озноба, даже зубами застучал:
— В-в-в!.. А с-с-ег-г-годня в-в-вроде бы т-т-тепп-лее… и в-в-в ш-шинелях м-ммож-жно к-купаться…
И. так это у него натурально получилось, что мы все покатились со смеху.
Попрощались с лагерем до будущего года и переехали жить в большое шикарное общежитие на центральном аэродроме. Нас много, и все мы — одно целое, потому что живем одними страстями, одними интересами. Мы рвемся в небо, оперяемся, обрастая опытом и знаниями, и крылья наши обретают силу.
На дворе белым-бело. Все в снегу, все в радужном блеске. Это когда солнце. А когда валит снег, все в сказочной прелести. Дивно, замечательно!
Зима прибавила нам хлопот: самолеты мы переставили на лыжи, и утром, прежде чем подготовить к запуску мотор, нужно много переделать, и при этом быстро, быстро, но и осторожно.
Мороз под тридцать, все звенит, к металлу не прикоснись, прилипнешь сразу. В моторе поршни пристывают так, что винт не провернешь. Надо накрыть мотор толстым, стеганным на вате чехлом, поставить полярные лампы и греть, греть, греть горячим воздухом. Потом, когда мотор прогреется, быстро-быстро залить в бак горячее масло, убрать лампу, снять чехлы и…
— От винта!
— Есть от винта!
Пах-пах-пах! Р-р-р-р-р!
А иногда и не «пах!» и не «р-р-р!». Тогда аврал. Тогда обидно: все летают, а ты копошишься. Выворачиваешь свечи, проверяешь зазор между электродами, дышишь на них, сердцем просишь: «Ну, дай искру! Зажги в цилиндре смесь!» Свечи после полетов мы уносим с собой, чуть ли не кладем их под подушку. Чистим, моем, наводим блеск. Подлизываемся к ним. Мы готовы на все — лишь бы летать!
А иногда возишься, возишься, да и забудешь вовремя стукнуть ногой по лыже. А они примерзнут, да так, что и машину с места не стронешь. Вот обидно-то!
А в полете увлечешься, высунешься за борт — и готово! Прихватило! Ты, конечно, ничего не чувствуешь. Прилетишь, сядешь, вылезешь из машины, а тебя тут же с ног валят и давай оттирать лицо снегом. Все ходили с обмороженными щеками, лбом и носом.
Центральный аэродром не мог обеспечить все отряды полетами. Летом он эксплуатировался круглый день в две смены, а зимой — день короток, и нам по очереди приходилось летать на аэродроме «седьмого километра».
Путь к нему идет вдоль линии железной дороги. Летом промчаться на машине — сплошное удовольствие. А зимой? Сядешь в кузов, проедешь метров двести — все, снежный занос — забуксовала машина! Вылезаем, толкаем, несем ее, можно сказать, на руках. Только забрались, проехали чуть-чуть:
— Вылезай! Р-р-раз-два — взяли!
И так каждый раз. И я разозлился:
— К черту! Надоело! Пошли, ребята, пешком.
Ребята мнутся: семь километров по шпалам? В меховом комбинезоне? Гм! Удовольствие малое. Не соглашаются.
— Лучше на машине…
— Ну, как знаете. Пока!
По шпалам ходить противно, это известно каждому: три шага нормально, а четвертый — так себе. Никакого ритма. Идешь и злишься: «Чтоб вы провалились в тартарары!»
И еще: если поезд идет, бросайся, как соленый заяц, в снежную целину. Снег сыпучий-сыпучий, тотчас же набьется в валенки, и, пожалуйста, наслаждайся — по икрам и ступням бегут холодные струйки растаявшего снега…
Но самое главное еще впереди. Ты подошел к аэродрому. Вот, рукой подать, всего метрах в ста — небольшой деревянный барак с полосатой «колбасой» ветроуказателя на мачте. Вон самолеты стоят, крутят винтами, вокруг самолетов приплясывают от мороза инструкторы. Солнышко светит вовсю, искрится радужно снег. А ты стоишь, изрядно вспотевший, скребешь ногтями в затылке и думаешь, как бы без потерь преодолеть последний рубеж чистого искристого снега, который нанесло в глубокий кювет — метров сорок шириной и метра два глубиной?..
А тебя уже увидели. Техник машет: «Давай, давай! Мотор зря работает!»
Инструктор тоже обрадовался: «Давай, давай! Горит программа! План не выполняется!»
Был бы бог, перекрестился бы, а так — с замиранием духа шагаешь и… проваливаешься аж по самую шею! И куда уж там в валенки — за шиворот тут же набивается сухой сыпучий снег! А ты барахтаешься, как мышь в сметане, не идешь, а плывешь, с боем отвоевывая у сорока метрового пространства каждый сантиметр…
Но все кончается. Все сдается перед человеческим упорством. Отдавая остаток сил последним шагам, чуть ли не на четвереньках подползаешь к самолету, хватаешься пальцами за борта и так висишь некоторое время, не в силах поднять ногу на крыло. И пока приходишь в себя, инструктор, словно арбитр на боксерской арене, стоит над тобой и взмахом руки подчеркивает слова полетного задания. Слов ты не слышишь, потому что в ушах звенит от сумасшедшей усталости, а по пальцам читаешь: «Полет в зону. Высота восемьсот метров. Два виража мелких, влево и вправо, четыре глубоких. Две петли, два переворота через крыло, два боевых, два срыва в штопор. Все! Валяй!»
Тут я набираюсь сил, становлюсь коленом на крыло, поднимаюсь и, словно куль с картошкой, переваливаюсь в кабину. Сажусь. Замираю на несколько секунд. Уф-ф! Какое блаженство! Инструктор машет перчаткой:
— Давай!
Даю! Взлетаю по белой сверкающей россыпи в голубую солнечную высь. Первый разворот. Второй. Пока самолет набирает высоту, смотрю вниз: где же машина с ребятами? Еще на полдороге. Толкают бедняги! Услышали меня, задрали головы. Я троекратно качаю крылом: «Привет толкачам!» Поняли насмешку, грозят мне кулаками.
«Ладно, толкайте, а я полетаю!»
На высоте трехсот метров резко меняется температура: синий столбик термометра, прикрепленного к стойке крыла, показывает ноль. Солнце светит и даже греет. Тепло. Благодать-то какая! И до чего же хорошо! Ч-черт побери, до чего же все здорово!
Покрутился, покувыркался. Все, программа выполнена. Иду к аэродрому. Сажусь. Подруливаю. А вылезать не хочется. Знаю, вылезу — замерзну. Я еще мокрый весь.
Подходит инструктор:
— Не устал?
— Нет, что вы, товарищ инструктор. Наоборот, отдохнул!
Смеется.
— Еще слетаешь?
— О! Конечно, товарищ инструктор!
— Давай. Задание старое.
— Есть, товарищ инструктор!
И опять иду в зону отрабатывать глубокие виражи. Хочется сделать так, чтобы при исполнении фигуры не изменялась бы высота, а это трудно: при крутом вращении машина норовит зарыться носом или, наоборот, задрать нос и потерять скорость. Хороший глубокий вираж — это шик, это почерк летчика, а мне так хотелось иметь хороший почерк!
Смотрю вниз: где ребята? Подъезжают. Ну и хорошо, как раз!
Прилетаю. Сажусь. Доволен до невозможности: сегодняшнюю свою норму я вылетал.
А на земле неуютно. Чего я тут буду зря околачиваться, время терять? Да и день как-то вдруг потускнел, облака наползли, вот-вот снег пойдет.
— Можно, товарищ инструктор, я домой пойду?
Удивленно смотрит на меня:
— Пешком? Да ты отмахал уже! — И тут же соглашается: — Давай.
Зашел в барак, перекусил стартовым завтраком, залил горячим чаем и опять, с замиранием сердца, полез в муторную снежную осыпь.
Когда вылез на полотно, подумал: «Зря, наверное?» Но обратно хода не было: решение принято. Полежал немножко, набираясь сил, и пошел: три шага нормально, четвертый — так себе…
Стоял конец апреля. В лагеря выезжать было еще рано, и мы летали на центральном аэродроме, большом и гладком, как бильярдный стол. Программа наших учебных полетов на У-2 подходила к концу, и мы с вожделением поглядывали на новый, больший по размерам самолет П-5, на котором должны были продолжать свою дальнейшую учебу. Они уже стояли, эти самолеты, часть в ангарах, часть под открытым небом, под новыми чехлами, строгие, с округлыми формами. Это были двухместные бипланы деревянной конструкции и тоже, как и У-2, с перкалевым покрытием, но с гораздо более мощным мотором и большей скоростью полета.
В этом самолете для курсанта уже отводилась передняя кабина с удобным креслом, с широкой приборной доской, из которой солидно выглядывали с десяток черных циферблатов приборов. Управление такое же — ручка, только с «бубликом» на конце, ножные педали. Слева у борта — колонка с секторами газа, штурвальное колесо для поднятия и опускания передней кромки стабилизатора. Это уже удобство: облегчается управление машиной на взлете и посадке. А задняя кабина — смех один. Борта открытые. Узкое сиденье и ручка короткая, изогнутая. Ребята сразу же назвали ее «кривондылькой», сразу же отметив и ее недостатки: чтобы добрать эту ручку полностью при посадке, пилоту нужно, подавшись вперед, вдвинуть ее почти под сиденье. А если курсант в передней кабине «зажмет» управление? Рычаг-то у него вон какой! Не позавидуешь инструктору…
Что-то школьное начальство забегало, зашепталось. Нас заставили наводить везде порядок: и в общежитии, и в ангарах, и на стоянках. Драить самолеты, подновлять хвостовые номера, каждый день бриться, подшивать белые подворотнички, ходить только строем, с песнями.
Приехала какая-то комиссия, большая, строгая. Узнаем потрясающую новость: часть курсантов, заканчивающих программу самолета У-2, будет переведена в особую группу ускоренного обучения для подготовки из них инструкторов. Выпуск в этом году. Остальные будут учиться еще два года. Часть!.. А какая это «часть» — неизвестно. И от кого эта «часть» зависит, от тебя самого или от инструктора? Выиграть два года — это здорово!
Было над чем задуматься и принять какие-то меры. А какие? Саша Чуднов, например, прямо из кожи стал, вылезать: крутится вокруг инструктора, глазки жмурит, масляный, сладкий. Ну, подхалим, ну, подхалим! И Ермолаев, сразу, конечно, внес его в эту «часть».
А я и не надеялся. Куда там! У нас с инструктором по-прежнему отношения строго официальные: «Товарищ-инструктор, какие будут замечания?» И все. Не любим мы друг друга. Я его за то, что он, по общему признанию, — плохой летчик, он меня, наверное, за строптивость. Всех он по-прежнему поругивал, меня — никогда, и это ему, наверно, трудно доставалось.
И напрасно Саша старался! Оказывается, определять кандидатов на ускоренные курсы будет комиссия, для чего и назначаются специально разработанные конкурсные испытания. Кто наберет нужное количество баллов, тот и прошел!
Когда зачитали нам условия этих испытаний, я задумался: где у меня слабинка? В каких элементах полета? Разработал, взвесил все, от взлета до посадки.
Взлет.
Тут многое зависит от аэродрома: ровный аэродром — и самолет разбегается спокойно. Спокойно отрывается. Оторвался — не давай ему сразу отходить от земли, придержи чуть-чуть, пусть наберет скорость, а уж потом и уходи в набор! Получится очень красивый взлет. Я долго добивался такого взлета, даже с кочковатого аэродрома, и добился. Теперь у меня все получается автоматически.
Посадка.
Это уже особая статья, так сказать, честь летчика, его автограф. Бобнев учил рассчитывать сразу, после третьего разворота. Прицелился, учел силу ветра — и убирай мотор, планируй, делай последний, четвертый разворот. И если ты сел без подтягивания мотором, точно у «Т» — хвала тебе! Но ты можешь один раз сесть у «Т», а другой раз промазать или не дотянуть — значит, ты еще не настрелялся и не умеешь точно учитывать силу ветра. Значит, тренируйся, набивай глаз и руку, доводи полет до автоматизма. И я доводил. Беспощадно к себе придираясь, добивался при любой обстановке садиться только у «Т». Добился!
Ну, в зоне, само собой, все должно быть в идеале. Глубокие виражи я отработал: на какой высоте вводишь, на такой и выводишь. Мелкие я не любил. Долго очень тянется эта процедура: сидишь и ждешь, когда самолет замкнет большой радиус виража, — и крен все время надо поддерживать один и тот же, и за высотой следить. Терпение нужно. Но я умел терпеть.
Словом, тот первый урок, когда я, взлетев, оказался в облаках, даром не прошел: бояться мне было нечего. Да я и не боялся, а наоборот, вдруг опять ощутил, что весь внутренне подтягиваюсь, и в груди у меня будто пружина тугая накручивается. Я готов к испытаниям!
И даже знал, на каких упражнениях наберу высшие оценки. На самых трудных — на расчетах и на посадке.
Очки подсчитывались по какой-то сложной шкале, из которой я понял только одно: посадка (при всех полетах!) в пределах: первый ограничитель — «Т» — второй ограничитель дает четыре балла. Посадка точно возле «Т» — пять! Если сел вторично возле «Т», уже ставится шесть! За третью посадку — семь! И так далее, по нарастающей.
Неплохо! Если постараться, то можно обеспечить себя победными баллами.
И вот в назначенный день мы выходим на старт строем. Начищенные, наглаженные, торжественные. На старте обстановка «академическая». Стоят столики, за столиками — члены комиссии: с анкетами, журналами, карандашами. Председатель комиссии, высокий, лобастый, с густой волнистой шевелюрой светлых волос, расхаживал с комэском поодаль. Гаспарьян выглядел перед ним совсем маленьким, но в наших глазах он от этого ничего не терял. Мы любили своего комэска.
Носков доложил, председатель комиссии кивнул головой:
— Начинайте!
И закрутилось.
— Товарищ инспектор! Курсант такой-то, самолет номер такой-то, к полету готов! Разрешите выполнять первое задание?
И бежит к самолету, садится, пристегивает ремни, выруливает к взлетной, оглядывается по сторонам, как положено, просит старт, взлетает. А члены комиссии проставляют в своих журналах оценки по элементам поведения: как садился, как застегивался, как взлетал.
Взлетает второй, третий, четвертый, пятый. Первый подходит к третьему развороту. Я не спускаю с него глаз, а сам уже весь вжился в природу. Погода отличная. Тихо. Небо покрыто кисейными облаками, и солнечный свет, словно сквозь сеточку, мягко ложится на землю.
«Ну, давай, давай! — это я мысленно командую первому. — Не растягивай коробочку, делай третий разворот!..»
Нет, прошел! Теперь труднее будет: «Т» далеко, плохо видно, и в расчете можно ошибиться. А задание — посадка без подтягивания и скольжения.
Ну, конечно! Слишком рано убрал газ и теперь сядет далеко до первого ограничителя и получит двойку.
Так и было! Жалко. Еще две такие посадки — и он будет выведен из соревнования.
Второй сел между первым ограничителем и «Т». Фирсов Игнат из группы Джафарова. Молодец, четверка! Третий промазал — двойка. Четвертый сел у «Т». Ого! Чей это? Ну, конечно, из четвертой группы! Рыбалко даже покраснел от удовольствия.
Пока дошла очередь до меня, трое уже вышли из игры.
Я садился в кабину, сдерживая волнение, старался не думать о полете, не «перегорать». Кажется, мне это удалось.
Первая посадка — у «Т»! Отлично!
Второй полет: расчет со скольжением, влево-вправо. Тут надо ухо держать востро! Я любил расчеты со скольжением, но все равно, чтобы не увлечься, проскользишь ниже пятидесяти метров — и скинут балл.
Подхожу с явным промазом, совсем близко к «Т», и люди хорошо видны, которые на старте, головы задрали, смотрят. Убираю мотор, делаю четвертый разворот и, чуть-чуть пропланировав, скрениваю машину вправо и левой ногой — ш-ширк! — давлю на педаль. Машина валится вниз. Так, хорошо! Теперь влево. Земля несется на меня. И во мне, словно в точном приборе, отсчитывается каждый потерянный метр высоты. Хватит! Вывожу, планирую. Ручку добираю возле первого ограничителя, и машина, пролетев еще несколько метров, приземляется точно у «Т».
Конечно, может быть, мне и повезло, как говорят ребята, но в расчете со скольжением возле «Т» еще не садился никто.
Посадка с подтягиванием. Ну, это ерунда! Мне эта пустяковая посадка принесла семь баллов.
Расчет от центра аэродрома с выключенным мотором. Здесь уже сложнее. Надо учитывать фактор торможения винта. Учел. Сел у «Т». Восемь баллов!
Остался полет в зону. Полетел, покувыркался. Петли, перевороты, глубокие виражи, срыв в штопор. Кончил задание, пришел, сел… Все? Все!
Я уже не сомневался, что это последние мои полеты в группе Ермолаева.
А вот Чуднову не повезло: на первом же полете, чуть промазав, принялся тянуть ручку на себя, машина взобралась метров на пять и, потеряв скорость, свалилась на левое крыло, встала на нос, постояла немного, словно думая, в какую же сторону падать, и легла на лопатки. Как курица — вверх ногами. Очень неприятно видеть машину в таком положении. И Чуднова жалко, и даже Ермолаева, которому Рыбалко тут же сказал:
— Я ж тебе говорил? Нечего было тащить его на эти испытания…
И наша жизнь переменилась. Как-то сразу мы стали взрослыми, хотя мне, например, не было еще и двадцати. И это ощущение взрослости помогало нам серьезней относиться к полетам, к учебе, к новой машине.
Самолет П-5 мы освоили быстро и незаметно. Инструктор нам попался молодой, Андрей Власов. Выше среднего роста, круглолицый, белокурый и очень простой, застенчивый. Когда он давал нам вывозные полеты, то мы часто в воздухе поворачивались назад, чтобы посмотреть, сидит ли в задней кабине инструктор.
Выпустил он нас всех самостоятельно, не дав и половины провозной нормы.
— Чего вас возить-то? — словно оправдываясь перед нами, сказал он. — Летаете вы здорово, и я тут у вас в общем-то лишняя фигура.
Конечно, от таких слов можно было бы и зазнаться, но мы не зазнались, потому что Власов был хорошим летчиком и все тонкости летного дела умело передавал нам. Был он немногословен, объяснял коротко, двумя-тремя словами, но слова эти были такими точными и так легко и свободно воспринимались сознанием, что казалось потом, будто эти понятия были в тебе самом и никто их тебе не внушал. Например, он приучал нас сажать самолет с боковым ветром, говоря при этом:
— В жизни вам всегда будут дуть боковики, пусть для вас это будет привычным положением. — И показывал, как надо бороться с боковиком.
Оказывается, сущность была в том, чтобы перебороть в себе рефлекс: машину несет влево, и рулем поворота надо действовать тоже влево, хотя очень хотелось бы парировать снос правой ногой. Но это как раз и опасно: самолет, войдет в скольжение и запросто может опрокинуться.
И когда инструктор нам показывал, страшно было переламывать в себе установившееся понятие. А убедившись на практике, как это здорово получается, удивились до чего же все просто!
Или еще такая мелочь: в момент посадки, когда погашена скорость, самолет не слушается элеронов, а тут вдруг поддул ветер под крыло и машину швыряет в опасный крен: как быть? А по Власову очень просто: выправляй рулем поворота. Резкий толчок ногой, и машина сядет как надо, на оба колеса. Он такие мелочи словно придумывал. И начинял нас, начинял. И мы привыкли относиться к этим мелочам со всей серьезностью.
Учеба наша подходила к концу. Это было видно по всему — и по тому, как к нам относились окружающие, начиная от курсантов младших наборов и кончая техниками, пилотами-инструкторами, командирами, и по самой программе полетов. Мы ощущали себя так, будто все время находимся в блаженном состоянии невесомости. Именно невесомости, потому что почвы под ногами еще не обрели, от нее два года назад оттолкнулись, чтобы снова обрести, но уже в ином качестве.
Курсанты младших наборов смотрели на нас восхищенно — расширенными глазами, и это было мерилом нашей значимости. Техники были на равных и отношением своим подчеркивали, что ценят наши знания, а потому и доверяют в работе, выполняя которую, мы законно могли собой гордиться.
Что? Отрегулировать порядок зажигания в моторе? Пожалуйста! Заменить амортизационную стойку шасси? Нет ничего проще! Мы все умели, мы все любили. А вот это, пожалуй, было самым главным — уметь любить. Всем сердцем, всей душой, каждой клеточкой своего существа.
Ну, а самой высшей оценкой было отношение к нам пилотов-инструкторов. Уже не покровительственное, почти равное. Но все-таки пока «почти». И эту грань мы ощущали и ждали с нетерпением, когда она сотрется.
А стиралась она нашими полетами. Мы уже не ходили в зону на отработку элементов высшего пилотажа, все это было позади. Мы вникали сейчас в навигацию, и полеты эти были насыщены волнующей романтикой, пока неясной, как горизонт, затянутый голубоватой дымкой, с клочками облаков, с широкой панорамой прекрасной земли, которую невозможно было не любить. И когда ты сидишь в кабине, смотришь на карту, потом вниз, то невольно чувствуешь себя волшебником — оракулом, предсказывающим будущее, которое действительно появляется впереди, сначала неясно, в форме размытого пятна, потом конкретно, с контурами, с деталями, по которым и опознаешь поселок, городишко, речку или озеро, почему-то непременно с названием «Ильмень».
В назначенном месте ты меняешь курс, и снова перед тобой лежат в неведомом пространстве открытия, открытия, открытия. Замыкая треугольник маршрута, ты подходишь к своему аэродрому совсем с другой стороны, будто ты обогнул земной шар, и тебя всегда при этом охватывает чувство совершённого таинства в преодолении Пространства и Времени. Вошел в одно пространство, вернулся из другого.
И наконец настал день, когда эта последняя грань, это «почти» стерлось. Мы сделали последние полеты, сходили в зону на высший пилотаж, попетляли, повиражили, поштопорили.
П-5 в отличие от У-2 хорошо входил в штопор. И если забраться повыше, тысячи на две метров, да, убрав мотор, свалить самолет на малой скорости вправо или влево, то он, опустив в свободном падении вертикально к земле нос, начнет вращаться вокруг своей оси все быстрее, быстрее, быстрее. А ты сидишь, прижав ручку к животу, и, наметив себе ориентиром церквушку или озеро, считаешь обороты: раз! два! три!.. пять! шесть! семь! Хватит!
Отпускаешь ручку, даже отдаешь немного вперед, ставишь ноги в нейтральное положение, и самолет, прекратив вращение, выходит из пике. И потом тебе нужно осторожно, без рывков, вывести его в горизонтальный полет, дать мотору обороты и идти домой, потому что ты потерял всю высоту.
Штопор — это штука! Здесь тоже, как и при посадке с боковым, нужно поступать противно инстинкту. Машина и так устремляется носом к земле, так, казалось бы, куда уж там отдавать ручку от себя, надо на себя. А на себя-то некуда! И бывает так, что некоторые, потеряв контроль над собой, пытаются вывести машину из штопора только рулем поворота, а машина и ухом не ведет, все крутит и крутит. А земля-то вот она — мчится и мчится! И наступает страх. Смертельный ужас, парализующий разум и волю. И гибнет человек от страха…
…Мы сделали последние полеты, зарулили. Инструкторы выстроили свои группы у самолетов, поздравили нас, обняли.
— Все! Вы теперь настоящие летчики, — взволнованно сказал нам Власов Андрей. — На равных. Но… — и многозначительно поднял вверх указательный палец. И больше он ничего не сказал, но мы поняли и так.
Мы еще только птенцы. Желторотики. Еще не настоящие летчики. Это звание нам выдано авансом. Перед нами еще барьеры, барьеры, барьеры. Неизведанные трудности. С ними мы будем сталкиваться, брать, преодолевать и вместе с тем — набираться опыта, мужать. В небе, которое будет для нас добрым небом…
Нас повели в склад, где пахло кожей, нафталином и разными другими запахами, свойственными этим помещениям. Вошли мы туда серыми, безликими, а вышли… О! Какими красивыми мы оттуда вышли! Я тут же вспомнил Кирилла, так любившего форму. Уж он бы восхитился от души: потрогал бы, разгладил бы, погладил.
Нам выдали прекрасные костюмы из какой-то зеленовато-голубой шерсти в рубчик, брюки навыпуск, китель, конечно, с «золотыми» пуговицами, черные шинели — тоже с «золотыми» пуговицами, фуражки, эмблемы, кожаные пальто-регланы с нежнейшей меховой подстежкой, летний и зимний комплект кожаных перчаток-краг, два шлема — зимний и летний, два комбинезона и кучу разных мелочей: шелковые белые подшлемники, шерстяные свитеры, носки, белье, ботинки. Мы нагрузились и задворками, стараясь — не встретиться со своими друзьями-однокашниками, которые, не выдержав конкурсных испытаний, остались в курсантах, разошлись по своим квартирам. А они у нас были пока где попало, по частным домам. Но никто из ребят не роптал и никаких претензий не предъявлял, потому что стали мы теперь людьми самостоятельными и уже получили первую зарплату.
Потом начался организационный период: формирование новых учебных отрядов, эскадрилий. Нас начали слетывать, тренировать в дневных полетах, в ночных, строем и вслепую.
Вот это были полеты! Кабина с колпаком, сзади командир звена или отряда. Набрал высоту, закрылся — и ты наедине с приборами. Дерзай! А ты: «Здрас-сте!» — смотришь на них, как баран на новые ворота, будто сроду не видал. Все идет вразброд, как в басне Крылова… Это было новшество, и кое-кто отнесся к нему с недоверием.
— Этого еще не хватало! — ворчали скептики. — Сидеть в закрытой кабине, под каким-то дурацким колпаком, дрыгать ногами и гоняться за каким-то шариком и стрелками? Да ерунда все это! Летчик — это птица! Он связан с землей, с горизонтом, с чистым воздухом. А в облаках и птицы не летают…
Но разговоры разговорами, а программа есть программа: изучай, тренируйся, совершенствуйся, как предписано сверху!
Мне эти полеты пришлись по душе. Во-первых, интересно: сидишь под колпаком и беспрестанно ощущаешь: то вдруг на несколько секунд тебя охватит чувство опьянения, то состояние невесомости, а то вдруг как-то по-иному заворчит мотор. И стрелка «пионера» перед глазами пляшет, а шарик мотается туда-сюда, и указатель скорости ведет себя нервозно, и компас как пойдет, как пойдет… А открыл колпак, и все становится на свое место. И никаких тебе опьянений, никаких невесомостей, никаких изменений.
Постепенно приходит догадка: «Ага! Когда ты в слепом полете, тогда за управлением сидит человек думающий. Отбрасывая напрочь все естественные ощущения, он опирается только на разум, давший ему приборы, пусть пока несовершенные, но все же что-то, чем ничего. И если по ним хорошо натренироваться, то можно летать в любую погоду».
Не очень-то у меня получалось сначала. Едва накинешь колпак и защелкнешь замок, как пошло тебе казаться! Вот машина начала заваливаться в левый разворот. Ты уже готов отреагировать рулями, а глянешь на приборы — все в порядке и никакого разворота нет. А тебе все кажется и кажется. И только большой тренировкой можно выбить из себя веру в этот разгул ощущений.
Мы летали на У-2 в несколько машин. Я только что вылез из кабины, как меня позвали.
— Иди, там Гаргоцкий тебя зовет, прыгать будешь.
— Какой Гаргоцкий, куда прыгать?
— Да иди, там покажут.
Иду заинтересованный. Чувствую что-то новое, а что?
Подхожу. Незнакомый человек с длинным бледным лицом выгружает из машины какие-то сумки защитного цвета с металлическими кнопками. Тут же с интересом крутятся молодые инструкторы. Иные придут, посмотрят и — ходу.
Обращаюсь к незнакомцу:
— Вы меня звали? Это что?
— Да-да, звал. А это парашюты. Хорошо, что вы пришли, комэск приказал с вас начинать.
— С меня? Что ж, хорошо, — согласился я, еще не понимая, в чем дело.
— Помогите, — сказал Гаргоцкий, обращаясь к инструкторам. И ко мне: — Повернитесь.
Все еще не понимая, что происходит, я повернулся к Гаргоцкому спиной.
— Ну вот, хорошо! — сказал он, и я почувствовал, как мне что-то надевают на спину.
И тут я догадался — парашют. Пронеслась мысль: «Прыгать?! Да нет, не может быть! Я же парашюта и в глаза не видел, не знаю, что и как. Просто это, видимо, примерка».
Держу себя спокойно. Смотрю, как Гаргоцкий, встав передо мной на колено, застегивает мне карабины у бедер.
— Не туго?
— Нет, нормально.
Поднялся, застегнул карабин на груди.
— Так. Теперь запасной. Подайте! Ребята подали запасной.
— Пристегивайте его к животу. Вот к этим кольцам. Щелкнули еще два карабина.
Гаргоцкий осмотрел меня со всех сторон. Оттянул резинки на парашютах, громко хлопнул ими.
— Ну, а открывать знаете как? Я пожал плечами:
— Ну-у… за кольцо, наверное?
— Верно! — сказал Гаргоцкий. — Вот за это. Только не сильно. И самое главное — не обронить кольцо. Когда выдернете и парашют откроется, тогда вы его привяжете за лямку. Вот сюда. Потерять кольцо — это позор! Ну, а если не откроется главный, тогда откроете запасной. Кольцо, вот оно — прямо на парашюте… До меня, словно издалека, начинает доходить смысл этой подготовительной операции.
Да ведь он готовит меня к прыжку!..
А ребята стоят, смотрят на меня с восхищением. И эти восхищенные взоры как бы заморозили меня. Прыгать, мне вовсе не хотелось. Что же делать? А делать было нечего. Конечно, я мог бы спокойно расстегнуть карабины, снять парашюты и сказать: «Я не буду прыгать, потому что не готов». Вот и все. И никто бы меня не заставил. Но на такой отказ нужно было мужество, а у меня его не было. Да еще к тому же комэск сказал… И я промолчал.
— Так, — сказал Гаргоцкий. — Когда вылезете на крыло, просунете кисть правой руки вот в эту резинку. Ясно? Возьметесь за кольцо, прижмете туго руку к груди и по команде летчика прыгнете. Лучше спиной вниз. Ясно? — словно откуда-то издалека доносился до меня его голос. — Дергать за кольцо будете не сразу. Досчитайте до трех — тогда. Дернете раньше — зацепитесь за хвост, погубите себя и летчика. Ясно?
И он сыпал, сыпал наставлениями.
Как только парашют откроется, я должен подтянуться на лямках и сесть. Это удобно. Привязать вытяжной тросик. Обязательно, иначе — позор! Затем определить направление ветра и развернуться к нему спиной.
— Это делается очень просто, — гудел мне в уши Гаргоцкий. — На качелях качались? Ну вот, возьметесь правой рукой за левую лямку, левой за правую, потянете, и парашют развернется. Ну, пошли!
И меня повели. Как на заклание!..
Летчик Куликов, пожилой, высокий, носатый, перевесившись через борт, смотрел, как я, подталкиваемый сзади, забирался в кабину. Уселся. Умостился.
Куликов клюнул носом:
— Готов? Я кивнул.
Куликов отвернулся и порулил. Стартер взмахнул флажком. Взлетели, пошли в набор высоты. Первый разворот. Второй. Я опасливо взглянул за борт. Мне туда прыгать?! Переборю ли я себя? Вдруг испугаюсь и не прыгну?.. — это было для меня страшнее страшного — вернуться на аэродром в самолете. Позор на веки веков!..
Третий разворот. Четвертый… Высота пятьсот метров. Пролетаем над стартом. Люди маленькие-маленькие. Задрали головы, смотрят. Им-то, конечно, интересно, а мне каково?
Шестьсот метров. Так быстро? Куликов повернул голову, кивнул: «Вылезай!»
Поднимаюсь. Ухватившись руками за стойку центроплана, вытягиваю левую ногу из кабины и ставлю ее на крыло. Ветер не очень сильный. Куликов опытный летчик и догадался убрать скорость до возможного предела.
Левой рукой держусь за борт, правую продеваю в резинку. Продел, взялся за кольцо, прижал руку к груди.
Смотрю на Куликова. Вниз не смотрю, страшно. Боюсь, что испугаюсь и полезу назад…
Куликов клюнул носом:
— Пошел!
Я отпустил руку и, оттолкнувшись от крыла ногами, повалился в пропасть…
Лечу спиной вниз. Ветер свистит в ушах. Хочу вздохнуть и не могу, нет воздуха! Мелькает мысль: это от испуга. Вспоминаю: надо же считать! Считаю до трех и со всего размаху дергаю кольцо. Со страхом отмечаю: никакого сопротивления, будто я взмахнул пустой рукой. Меня резко перевернуло, и теперь встречный воздух распирает мне легкие. Хочу выдохнуть воздух и не могу! Парашют не открывается!.. А я задыхаюсь…
Гулкий хлопок над головой, жесткий толчок. Меня мотнуло, как тряпочную куклу, горизонт, перевернувшись, встал на место. Тишина! Звонкая-звонкая! И волна радости и счастья…
Лязгнули буфера, тоненько просвистел маневровый паровоз. Я взглянул вниз: подо мною сортировочная. Поезда стоят, ходят люди, задирают головы, смотрят. Меня несет к аэродрому. Быстро несет и… спиной по ветру. Если так приземлюсь, сальто обеспечено. Не глядя на стропы, берусь за них обеими руками — левой за правую, правой за левую. Тяну. Ничего не получается! Стропы пружинят, я поднимаюсь на них чуть-чуть и только. Парашют не разворачивается. И снова мысль: это меня силы покинули от страха…
Земля несется на меня как оглашенная! А я спиной. Это все равно, что на большом ходу прыгать с приступки поезда не вперед по ходу, а назад. Что же делать?
Ага, знаю! Раздвигаю ноги циркулем и начинаю раскачиваться: вправо-вправо-вправо! Парашют развернулся, но мало. А земля вот она — летит на меня сбоку. И тут я вспомнил еще одно наставление Гаргоцкого: землю принимать обеими ногами, прикоснулся — падай!
Я так и сделал. Упал и, кажется, нормально. Сначала меня поставило на голову, потом опрокинуло на спину и так поволокло, щедро засыпая мне за воротник комбинезона мелкий гравий и колючку. Я беспомощно, как жук, мотаю руками и ногами и не могу перевернуться на живот: мешает запасной парашют. А главный надулся от сильного ветра, распарусился и такую взял прыть, что машина скорой помощи не могла меня догнать.
Наконец мне удалось отцепить запасной. Ну, теперь легче! Перевернулся на живот и, вспомнив последнее наставление Гаргоцкого, дернул руками за верхние стропы. И парашют послушно улегся!
Подъехала машина. Выпрыгнули люди, отцепили парашют, собрали купол. Сестра помазала мне йодом расцарапанные лоб и щеку.
Ребята восхищенно сказали мне:
— Здорово прыгнул! Затяжным!
Я промолчал, потому что храбрости в этом не видел никакой.
А кольцо было привязано как полагается, но когда я это сделал — убей, не помню.
Царапины на лбу и на щеке я носил, как ордена. И когда меня спрашивали: «Где это ты расцарапался?», я небрежно отвечал: «Да так, с самолета с парашютом прыгал».
И вот мы уже инструкторы, идем в общежитие к курсантам. Идем с волнением: мы будем учить их летать! Учить… Вернее, мы будем с ними учиться летать. Вот это другое дело! Но им-то ведь об этом не скажешь. Авторитет инструктора и прочее… Авторитет. А как его держать — авторитет? Важным видом? Я когда смотрелся в зеркало и попробовал напустить на себя «авторитет», то прыснул со смеху: оттуда выглядывал черноволосый худощавый мальчишка, которому еще впору было в чижика играть или в пятнашки. Нет, не шел мне важный вид.
Ну, а как же мне себя с ними держать? Запанибрата? Свой рубаха-парень? Нет, не пойдет. Они по возрасту почти все мне ровесники, а то и старше, и если так поставить себя перед ними, то к хорошему это не приведет. Элемент подчинения и уважение — вот на чем должны основываться наши отношения. И в то же время надо держать себя с ними на расстоянии: они меня на «вы», и я их на «вы».
Вот такие примерно мысли одолевали меня, пока я собирался на первую встречу со своими будущими учениками.
Ох, тонкая это штука — должность инструктора-пилота! Справлюсь ли? И когда подумал хорошенько, решил — справлюсь. Не боги горшки обжигают!
Стояла весна. Деревья, еще полупрозрачные, едва покрылись молодой листвой. Скворцы уже носили корм птенцам. Стонали голуби на крышах, и река несла свои вешние воды меж поросших вербой берегов.
На этот раз общежитие мне почему-то уже не казалось таким монументальным, хотя сердце дрогнуло от почтения к этим крепким, кирпичной кладки стенам, названным нами потом «инкубатором». И, пожалуй, точнее названия придумать было невозможно.
Мы во главе с командиром отряда Чулковым, среднего роста, темноволосым и очень спокойным, всегда уравновешенным человеком, поднялись на пятый этаж. Дневальный, встретив нас на лестничной площадке, диким голосом закричал:
— Общежитие, сми-и-рррно-о! — и доложил Чулкову.
Мы вошли.
Курсанты находились на местах подразделений. Я разыскал свою группу, тоже под номером три. Меня усадили на койку и тут же разместились прямо на полу сами. Все, как и в тот раз. И я невольно посмотрел себе под ноги, а не сидит ли там Саша Чуднов?
И все же, разговаривая с ними, я больше обращался к тем, кто сидел сзади, потому что мне казалось, что там-то именно и должны быть самые способные ребята.
Для начала знакомлюсь с ними со всеми. Раскрыл блокнот со списком:
— Баскаков!
— Я!
Поднимается парень атлетического сложения. Все в нем крупное, крепкое и спокойное, даже, пожалуй, чересчур спокойное. Ну и глыба! Если разбежаться да стукнуться об него — расшибешься в лепешку!
— Садитесь. Бурко!
Ого! Ничего себе, подбросили мне курсантиков! Из заднего ряда встает высокий плечистый курсант с добрым-добрым рябоватым лицом. Ручищи длинные, и сам весь могутный, настоящий русский богатырь.
Делаю заметку: «Сидел позади».
— Садитесь. Глущенко!
— Есть!
Вскакивает парень, чуть рыжеватый, лицо в веснушках, глаза живые-живые, с лукавинкой. У меня в списке против его фамилии не проставлены инициалы. Спрашиваю имя и отчество.
Оглянулся на товарищей, словно ища поддержки, дернул плечом:
— Хведор Иванович я, товарищ инструктор!
Я не смог удержаться от улыбки:
— Как-как?
Ребята оживились. Глущенко укоризненно на них посмотрел, чем вызвал еще большее оживление и смех. И я сразу понял, этот парень общий любимец. Что ж, хорошо! Значит, ребята дружны между собой и дружбу эту можно укрепить, не давая в обращении с ними никому предпочтения.
— Федор Иванович я, — поправился Глущенко.
— Ну вот, это другое дело, — сказал я, проставив в блокноте инициалы. — Садитесь. Денисов!
Из заднего ряда поднимается высокий парень с тонкими чертами лица. Весь какой-то невозмутимый, воспитанный, интеллигентный.
Беру Денисова на заметку: случайно он оказался сзади или это его привычка — не выставлять себя напоказ?
— Садитесь. Кравченко!
Всех по одному поднял, всех осмотрел. Десять раз сказал: «Садитесь». Начало сделано. Я уже и сам привык к этой форме обращения, и их предупредил, что так будет и впредь.
И вот мы опять в Устиновке. Палаточный городок, тихая речка Елань, большое-большое летное поле, выстроенные в ряд новенькие У-2.
Так же начался наш летный день. Мы, инструкторы, тоже взлетев с предварительного старта, построились в воздухе и с шиком прошлись над аэродромом, не давая повода никому из курсантов оспаривать качества своего учителя.
И в первый же день я понял, как тяжела работа инструктора. Взлет — посадка, взлет — посадка. Целый день. А поскольку самолетом управляет неопытная рука, машина рыскает из стороны в сторону, то влево мотнется, то вправо, то вверх полезет, то вниз повалится. Был бы ты в воздухе один, куда ни шло, а тут как пчелы роем… И хочется дать ученику больше инициативы, да нельзя, опасно, можно и столкнуться. И сидишь, и крутишься, как на иголках, потому что первая твоя ошибка будет и последней…
А на рулежке пыль, и все в глаза инструктору. С утра-то ничего, аэродром влажный от росы, а как подсохнет — все твое! И еще — болтанка. И воздух взбудоражен самолетами. Иной раз попадешь на взлете или на посадке в такую струю, и начнет тебя корежить, а курсант не поймет, думает, что инструктор в управление вмешался. Посмотришь на него в зеркало — лицо жалкое, растерянное…
И кричать мне вовсе на них не хотелось. Я только говорил им в трубку ровным, спокойным голосом.
— Начинайте разворот! Крен! Крен! Поддерживайте крен! — И если курсант не справлялся, вмешивался в управление. — Вот как это делается! Держите!
Уже на третий день полетов я имел о каждом курсанте определенное представление.
Больше всех меня порадовал Денисов. Он сразу прочувствовал самолет, его реакцию на движение рулей и установил свой режим полета, такой же спокойный и ровный, как его собственный характер. Уже на пятый или шестой день полета он самостоятельно сажал машину.
Остальные летали ровно, со своими промахами и ошибками, от которых быстро избавлялись. А Баскаков и Умеренко избавляться от ошибок не хотели, и, самое главное, с посадкой у них не ладилось совсем. То с углом подойдут, то начнут высоко выбирать, и я стал готовить их на «ундервуд».
Памятуя о Саше Чуднове, я учил ребят сажать машину на колеса с полуопущенным хвостом. Такая посадка всегда хороша, особенно при сильном ветре.
Старшина моей группы Масляков летал отлично, инициативно, но вот беда, его тошнило в полете.
Выпустил я их почти всех одновременно, никому не дав полностью вывозной программы, только Баскакова долго возил, а Умеренко был отчислен.
С Баскаковым не получалось никак. Наблюдая за ним в зоне через зеркало, я видел, как на фигурах высшего пилотажа — переворотах через крыло, при срыве в штопор, при петле — бледнеет его лицо и страхом наполняются его глаза. Он весь каменел в эти минуты и так впивался в ручку управления, что мне показалось однажды, будто его намертво заело.
Отчислить бы его, да командир отряда сказал:
— Вози! Сейчас с отчислением строго.
А я так понимал: летное дело — это не ремесло, где плохо или хорошо — сойдет, а искусство, и если уж у человека нет способностей, вози не вози, все равно летчика из него не получится: убьется где-нибудь, да еще людей загубит. И командир звена Петько с моим мнением соглашается. Нет, не лежала у меня душа к Баскакову! Невнимательный какой-то, нерасторопный, и его непостоянство в посадке меня настораживало. Ну как такого выпускать самостоятельно?
И все же выпустили с грехом пополам, И когда он летал один, мы все боялись за свою машину.
Сейчас, когда ребята вылетали самостоятельно, инструкторам стало куда легче. Только погода нам иногда мешала: поднимется ветер и дует, дует. Надо бы прекращать полеты, да жалко: программа большая, уплотненная, план и так еле-еле выполняется. И командир отряда «выходил из положения». «Садитесь, — говорит, — товарищи инструкторы, в переднюю кабину». — «Так как же садиться-то, товарищ командир, полеты-то самостоятельные?!» — «А вы, — говорит, — не вмешивайтесь в управление, вот они и будут самостоятельные!»
Меня такая «логика» возмутила, и, кроме того, на своих ребят я наделся: с ветром они справлялись отлично, недаром же я их учил сажать машину с полуопущенным хвостом! Я дал ребятам свой шлем, а был он у меня у одного такой, я сам скроил и сшил его из замши.
— Вот, ребята, вам мой шлем, и будете вы по очереди за инструктора.
Так и сделали. И летали целый день. Только к вечеру увидел меня командир на старте и опешил.
— Ты почему тут?
Я сделал удивленный вид:
— Товарищ командир, да у меня же по программе самостоятельные полеты в зону!
— А я что сказал? — процедил сквозь зубы командир.
Я прикинулся простачком и — боком-боком — сделал несколько шагов в сторону, чтобы поставить командира спиной к старту, где мои ребята как раз садились в кабины.
— А что вы сказали, товарищ командир?
Командир побелел:
— Как что? Я сказал, чтобы все инструкторы сели в передние кабины! А вас это не касается?!
— Хорошо, хорошо, товарищ командир! — согласился я, наблюдая, как взлетает моя тройка. — Сейчас сяду. Вот прилетят, и сяду…
Подходит инструктор Лобов Иван, любимец Чулкова.
— Товарищ командир, ветер-то упал. Пусть сами полетают, устали мы.
А ветер действительно упал, и командиру пришлось согласиться. Но мне он долго не мог простить этой проделки.
Самолеты на линейке стоят на козелках, и колеса «отдыхают» на весу. Масляков, быстрый, дотошный, осматривая машину после полетов, сказал мне:
— Товарищ инструктор, посмотрите, какой люфт, — и подергал за колесо.
Да, действительно, люфт большой. При боковом ударе на взлете может запросто срезать контрящую шпильку, и колесо спадет. Подзываю техника:
— Радченко, вам не кажется, что люфт великоват?
— Кажется, товарищ командир! — охотно соглашается техник. — Инженер об этом знает.
— Гм! Знает. Ну и что?
— Втулки надо менять, а их нет.
На предполетном церемониале докладываю командиру о недопустимом люфте колес.
Чулков смотрит на меня хмуро, он еще не забыл вчерашнее.
— А что поделаешь? Летать-то надо! — И тут же постарался снять с себя ответственность: — Будьте осторожны, только и всего!
Ну вот! Вчера заставлял инструкторов летать с курсантами в «самостоятельных» полетах, сегодня — «будьте осторожны!». А это значит, если что случится, виноват инструктор, потому что был «неосторожен».
Логика заведомо необъективная, что может быть хуже во взаимоотношениях людей? И вот уже день для меня стал каким-то сумрачным, хотя с утра все радовало…
Ветра нет, штиль, — и пыль, поднимаемая самолетами, тучей висит над стартом. Я сижу в передней кабине, прикрывшись воротником, в задней — курсант Куликов просит старт. Стартер пожимает плечами: «Пыль, ничего не видно!» Стоим, молотим винтом воздух, а меня грызет обида: слова командира не выходят из головы.
Наконец горизонт проясняется, стартер разрешает взлет. Куликов летает отлично, но сейчас, из-за штиля, разбег увеличивается намного, и самолет, медленно набирая скорость, принялся считать колесами бугры и ямы. И каждый удар отзывался в сердце — жалко было машину. Наконец, стукнувшись последний раз, мы оторвались. Я облегченно вздохнул и по привычке выглянул из кабины, чтобы посмотреть на колеса. Правое бешено вращалось, а левое… А где же левое?! Смотрю и не верю — левого колеса не было! Торчала голая полуось, вымазанная тавотом, и шайбы-прокладки, крутясь и вибрируя, сваливались одна за другой вниз…
Я откинулся на сиденье. Вот здорово! И что удивительно, в эти секунды я не испытывал никакого страха, просто, видимо, не успел, потому что в моем сознании яркой вспышкой возникла картина.
Я, курсант ЦИТа, при мастерских «Добролета», лежу в траве, а рядом, за стеной подстриженных кустарников, сидя на скамье в тени тополей, ведут беседу два летчика.
«Ты помнишь Федоскина? — говорит один другому. — Они ходили на Р-1 звеном на стрельбы с пикирования по щиту. Ну, командир увлекся и очень низко вышел из пике, а Федоскин, он был ведомым, снес шасси. Так что он сделал? Чтобы сохранить машину, сел в хлеба. На брюхо. Да не просто сел, а сначала винт поставил горизонтально, чтобы не сломать. Раз пять заходил».
Вот этот разговор я и вспомнил. Словно специально хранил его в памяти для такого случая… И я уже знал, что мне делать. Выключу мотор, остановлю винт горизонтально и так буду садиться. Машина, конечно, встанет на нос, но винт не будет поломан, значит, не будет и аварии!..
Авария! Я не должен делать аварии. Не должен, и все тут!
И опять в груди словно пружина тугая закручивается. Куда уж тут страху! Ему некуда было приткнуться.
Куликов, ничего не подозревая, сделал первый разворот, потом второй. Смотрю на старт, а там — переполох, словно муравейник встревожили. Самолеты заруливают, выстраиваясь в ряд, бегают курсанты. И вот уже заворачивают левое полотнище посадочного «Т», что означает: неисправна левая сторона шасси! И вот кто-то бежит, держа над головой наше злополучное колесо… Осторожно посматриваю через зеркало на Куликова. Он уже, молодец, заметил переполох, но сбит с толку моим спокойным видом. Качнул крылом, чтобы привлечь мое внимание. Я обернулся, закивал головой и, показав пальцем на левую сторону шасси, взял управление. Теперь мы будем приводить в действие задачу летчика Федоскина.
Мы в воздухе одни. Полеты прекращены, все самолеты стоят в одну линейку с выключенными моторами. Лежит посадочное «Т» с завернутым полотнищем и на нем — колесо. Толпятся люди. Даже отсюда видна их встревоженность. Мелькает злорадная мысль: «Командир отряда уже записывает себе авансом аварию (это в лучшем случае!) со всеми вытекающими отсюда последствиями». А у меня на сердце спокойно. И вовсе не из-за необходимости, а чтобы покрасоваться драматичностью положения, разворачиваюсь и прохожу над стартом: «Нате, смотрите, какой я инвалид! Без колеса-то как садиться? Сейчас вот трах-бах-тара-рах! И машина вдребезги!»
Ну, а теперь за дело! Лихо разворачиваюсь и по малому кругу веду машину к третьему расчетному развороту. Мотор выключил с прямой. Планирую. А винт вращается! Ну, понятно, от встречного воздуха. Сбавляю скорость. Пропади ты пропадом, вращается, и все тут!
Еще сбавляю скорость. Ага встал. Но вертикально! Ах ты! Включаю магнето, увеличиваю угол планирования. Винт закрутился, и я, к общему разочарованию, ухожу на второй круг.
Конечно, на земле не догадываются, чего я добиваюсь, и поняли наверняка, что у меня душа с телом от страха расстается. Ладно, думайте как хотите, а я своего добьюсь!
Захожу второй раз. Поставил. Горизонтально! Но едва увеличил угол планирования, винт снова встал вертикально! Вот ч-черт!
Включаю мотор, ухожу снова. Успеваю заметить: командир звена Петько обреченно взмахнул перчаткой: «Садись уж, не мори душу, не трусь…»
А я злюсь на себя за свою недогадливость и уже на третьем заходе знаю точно — сейчас поставлю винт как надо.
Захожу. Выключаю мотор. Задираю машину, чтобы быстрее остановить распроклятый винт. Остановил. Вертикально. Ладно, сейчас я тебя перехитрю! Увеличиваю угол планирования, и винт — хлоп! — встал горизонтально!
Планирую на малой скорости. Не дышу. Молю всех святых, чтобы винт не повернулся. Самолет с правым креном подходит к земле, тихо-тихо касается травы колесом. Я — весь внимание. Отклоняю рули, все сильнее, сильнее. Самолет бежит, бежит, постепенно замедляя скорость, а я держу ему крен. Держу, держу! И вот самолет остановился, замер, постоял чуть-чуть и, повалившись на левую ось, мягко уткнулся цилиндром в землю.
Бежали курсанты с криком «ура». А я, словно во сне, вылез из кабины, нагнулся, сорвал травинку, сунул ее в рот и отгрыз кусочек…
Самолет тут же подняли, поставили на место злополучное колесо, уже с новыми бронзовыми втулками, нашлись ведь, значит! И мы продолжали полеты, будто ничего и не случилось.
Командир отряда, сразу же списав с себя аварию и все «вытекающие из нее последствия», повеселел, а я, конечно, раздул от важности зоб, потому что из-за врожденной скромности никому не сказал, что этим благополучным исходом обязан вовсе не своей находчивости, а опыту прошлых поколений.
И сказали мне друзья:
— Ох, и везет же тебе, Борька!
Который раз слышу эти слова, да все как-то не придавал им значения.
«Везет». А что такое «везет»? Как Иванушке в «Коньке-Горбунке»? И вообще я уже и не знаю, обижаться ли мне на такие выводы или нет. Иванушка не обижался на своих братьев, потому что:
Старший умный был детина,
Средний был и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
Ну, дураку-то, ясно, ума не хватает, так он заменяет его старанием. А где старание, там, наверное, и умение, А где умение, там и везение. Это уж точно!
Но давно уж речь ведется,
Что лишь дурням клад дается.
Ну вот, мне клад и дался! И получил я за эту посадку от начальника школы в награду велосипед, о котором мечтал. И статья в газете была: «Героический поступок инструктора такого-то».
Заголовок статьи мне не понравился. Уж очень крикливо. И героика здесь ни при чем. Да ее и не было в этой ситуации, Просто в нужный момент я отдал частицу того, что мне дали старшие поколения. Меня кормили, поили, обували, одевали. Учили. И от меня ждали, чтобы я от учебы взял все или даже больше и, прилагая к полученным знаниям самого себя, свой ум, свою хватку, свою любовь к делу, отблагодарил бы всех за все своей работой, чтобы люди знали: на тебя можно рассчитывать, ты — нужен. А когда ты нужен людям — это самое великое счастье в жизни.
Но нужность определяется еще и собственными устремлениями. Скоро я стал ловить себя на том, что скучаю в этих вот однообразных учебных полетах, тоскую по пространству.
И стал я проситься: «Отпустите! Хочу летать на трассах, возить грузы, почту, пассажиров. Хочу видеть горы, реки, леса, моря. Хочу простора!»
А мне сказали: «Ты нужен здесь». И все!
И я работал и… тосковал. Все больше и больше.
И вот мы уже перешли на П-5. Я сижу на парашюте в задней неудобной инструкторской кабине, хмуро смотрю на широкую спину Баскакова, собирающегося в полет. Все ребята давно уже летают самостоятельно, а у него не ладится с посадкой. И вообще не ладится ни в чем. Позавчера, заправляя самолет бензином, он полез на крыло, наступил ногой не там, где положено, порвал покрытие и провалился. Позор на всю эскадрилью! Я спросил у Чулкова: «Сколько можно?» Он ответил: «Вози!»
А сейчас мы полетим в зону: виражи, боевые развороты, штопор. Мой взгляд, как бы сравнивая две величины, скользит то по спине Баскакова, то по ручке управления, торчащей у меня под сиденьем, и мне от этого становится нехорошо.
Взлетаем, набираем высоту, уходим в зону.
Высота две тысячи метров. Прохладно. Воздух прозрачен, пахнет озоном. Гляжу через борт: речка Елань, лагерь, аэродром с выбитой лысиной в центральной части, ниточкой тянутся рельсы, паутина проселочных дорог, поля с колосящейся пшеницей, хутора, деревушки. Все словно нарисовано рукой дотошного художника, волнует, привлекает взор. Хоть тысячу раз смотри — не насмотришься!
Но нам надо работать. Говорю в трубку:
— Два виража, левый — правый, по пятнадцать градусов!
Начинает делать, но, конечно, не так: заваливает сразу в крен, не увеличив скорости, и машина лезет вверх. Молчу. Пусть сам увидит.
Вираж сделан, и на высотомере стало на сто пятьдесят метров больше. Не видит, будто так и надо.
Делает правый вираж — еще сто пятьдесят! Опять не видит! Ладно, теперь пусть сделает штопор, чего тянуть?
Говорю в трубку:
— Сделайте левый штопор. Два витка. Выполняйте!
Жду. Никакой реакции. Самолет идет по горизонту, набирает высоту.
— Вы меня поняли, Баскаков? Левый штопор. Два витка!
Кивает головой: «Понял». И снова продолжает полет по прямой. Не решается. Страшно.
Внизу под нами виражит самолет. Мы вошли в чужую зону.
Начинаю терять терпение:
— Баскаков! Вернитесь в свою зону!
Зашевелился, посмотрел за борт, развернулся. Вот наша зона: озеро и хуторок. На приборе две тысячи шестьсот. Продолжает полет по прямой.
— Баскаков! Выполняйте задание: левый штопор, два витка!
Опять никакой реакции. Боится.
Я теряю терпение. Убираю мотор, гашу скорость до критической и резким движением левой ноги сваливаю машину в штопор.
Мне из — задней кабины хорошо виден весь самолет. Вот он, перевернувшись через крыло, лег на лопатки и затем, круто опустив нос, сделал виток вокруг своей оси, пока что вялый, неопределенный. Второй — уже энергичный, и машина, словно живая, коротко вздыхает: а-ах! А-ах!
— Выводите!
Педаль ножного управления тотчас же сдвинулась вправо. А ручка? Ручка торчит под сиденьем. Держит, значит, у груди…
А машина, глотая высоту, отсчитывает витки устойчиво и резво.
Я хочу добиться, чтобы он переломил себя, свой страх и вывел бы сам.
— Выводите!
Никакой реакции. Правая педаль до отказа.
— Ручку! Ручку от себя!
А машина: а-ах! А-ах!
Хватаюсь сам. Не тут-то было: управление зажато. Намертво!
— Ручку-у! Отпусти ручку!
Не слышит… Страх коснулся моего затылка холодными пальцами. В долю секунды десяток вариантов, и все отметаются, как непригодные.
«Выпрыгнуть с парашютом? А как же он? Нет, не пойдет!..»
А машина крутит, крутит…
В отчаянии нагибаюсь, беру обеими руками ручку и что есть силы дергаю. Ручка подалась! Вращение мгновенно прекратилось.
Вывожу самолет из пикирования. Высота триста метров. Я весь как тряпочный…
Садимся, заруливаем. Подбегают ребята — Глущенко, Кравченко, Масляков, лица бледные-бледные.
— Что случилось, товарищ инструктор?
— Ничего! Все нормально. Откуда вы взяли? Садитесь, Глущенко, идите в зону в самостоятельный полет: два мелких, четыре глубоких, два боевых, штопор — два витка. Масляков! Садитесь в заднюю кабину, хотите?
Масляков делает кислую физиономию:
— А что поделаешь, товарищ инструктор, надо!
Маслякова до сих пор тошнит в полете, и мы с ним решили: надо закаляться. И он упорно летает, летает, и всякий раз его рвет. Жалко. Отличный летчик и парень замечательный.
Вылезаю, снимаю парашют, иду искать командира отряда.
Чулков стоит в отдалении, скрывая свое смущение за темными стеклами очков. Подхожу и вызывающе:
— Товарищ командир, может, вы слетаете с Баскаковым на штопор?
Ворчит миролюбиво:
— Ладно, ладно, не задирайся, видел. Отчислим уж…
Приказ пришел неожиданно. Из Москвы: «Начальнику школы. Вам надлежит выделить одного летчика на транспортную работу в Средней Азии…»
Переглянулись желающие сменить должность инструктора, призадумались: «Мы к тому климату непривычные. Жарко, скорпионов много и тарантулов. Подождем «.
А я подумал: «Средняя Азия? Пауки? Скорпионы? Тарантулы? Удивили! А экзотика восточная? А барханы? А верблюды с колокольчиками? Поеду!»
И поехал. Но не туда, куда просился, а куда послали… И как ни тешил я себя в мыслях Средней Азией, как ни готовился к ней, все же поездка до места назначения произвела на меня удручающее впечатление. Безводные пустыни, раскаленные пески, бледное солнце в белесоватом небе, жара… Поезд, скрипя колесами, медленно тащился среди барханов, и кажется, нет им конца и края и никогда мы не доедем до станции.
В довершение всего началась пыльная буря. Горячий ветер с ревом проносился вдоль поезда, поднимая тучи пыли, песчаной завесой загородилось солнце. Разом померк день. За окном и в вагоне заметались вихри, и не было спасения от всюду проникающего песка. Он скрипел на зубах, забивался в легкие, толстым слоем оседал на вспотевшем лице.
И в душу мою вкралось сомнение: «А не ошибся ли я, дав согласие поехать в этот ад?»
Думая об этом, я сел в автобус, следующий до аэропорта, и с этими же мыслями постучался к командиру транспортного отряда. Мне ответили:
— Да-да, войдите!
Командир, пожилой сутуловатый мужчина, стоял у раскрытого настежь, окна и смотрел на подруливавший к линейке большой четырехмоторный самолет. Мне видно было, как дежурный, пятясь, ловко дирижировал флажками, и летающая громада, рявкая моторами, тяжело ползла в указанное место.
Я видел летное поле, неровное, окруженное со всех сторон барханами. И ни одного деревца вокруг, ни одной травинки!
День клонился к концу. Солнце, большое и хмурое, бросая на барханы мрачный красноватый свет, медленно опускалось на холмы. Ветер, горячий, с раздражающим запахом железа и серы, врываясь в окно, раздувал пузырем белую шелковую занавеску. И снова тоскливое чувство зашевелилось в моей груди: «Здесь вот мне жить и работать. В этом пекле, в этой пустыне».
В памяти встали белые палатки на зеленом лугу, речка Елань, водяные лилии на ней, резвые всплески окуней и щурят, вышка для ныряния и прозрачная вода, сверку теплая, а внизу, у дна, — холодная как лед… И летное поле — зеленое-зеленое… Сеном пахнет. Ромашки цветут…
«Стоило менять?» — подумал я и кашлянул с досады.
Командир обернулся, медленным движением снял фуражку и, вынув из кармана платок, провел им по высокому морщинистому лбу.
— Извините, — сказал он, опускаясь на стул. — Совсем забыл о вас. Присаживайтесь.
И этот его усталый жест, и простое дружеское обращение, и ласковый оценивающий взгляд глубоко сидящих серых глаз смутили меня. Я покраснел и представился.
— Значит, к нам на работу? — спросил он. — Хорошо. А не боитесь? У нас ведь трудно.
Командир посмотрел на меня выжидательно.
Хотел похвастаться, что не пилот я какой-нибудь, только что закончивший школу, а инструктор, со стажем. Но вместо этого против воли вырвалось у меня:
— Трудно!
Похолодел я и потерял дар речи.
«Трус! — пронеслось у меня в голове. — Маменькин сыночек! Стыд-то какой! Приехал работать и вдруг…»
Но командиру мой ответ почему-то понравился. Откинулся он на стуле, улыбнулся приветливо.
— Правильно, молодец! Не люблю верхоглядства. В нашем деле нужна осторожность. Не что-нибудь возим — пассажиров. А пассажир, брат, у нас особенный. И полеты особенные. Будете пахать человеческую целину…
И направил меня командир в отдаленный район, в самое сердце пустыни.
— Идите, отдыхайте, — сказал он. — Завтра вас отвезут.
Гостиница для летчиков была пуста, и я один занимал трехместный номер на первом этаже.
Было душно. Не включая света, я открыл окно, но вместо ожидаемой прохлады в комнату ворвался жаркий воздух от барханов, которые сейчас, под лунным светом, казались доисторическими спящими животными.
Спать было еще рано. Я достал газету из кармана плаща, включил настольную лампу с надтреснутым зеленым абажуром и уселся читать. И тут же налетела мошкара и затолклась, затолклась в бестолковом хороводе. И какие-то жучки один за другим с просяным звоном сыпались с налета на зеленое стекло и падали мне на газету.
Прилетела бабочка, большая, толстобрюхая, и, рассыпая с крыльев серебристую пыльцу, принялась биться внутри абажура, и он зазвенел, как надтреснутый колокол. Я поймал бабочку и выбросил в окно, но она тотчас же вернулась, ударилась, обожглась, упала на газету и, дробно барабаня крыльями, принялась кружиться на спине. Я поднялся, чтобы закрыть окно, и в это время — ширк! Что-то промелькнуло, как мышь, и я, чуть не вскрикнув от неожиданности, отпрянул в дальний угол комнаты. На газете, накрыв лохматыми лапами бабочку, сидел громадный паук…
Вот тебе и романтика! Вот тебе и экзотика! Я слышал раньше о тарантулах и фалангах и еще о каракуртах, укус которых смертелен для человека, но никогда не видел их, и сейчас, трепеща от омерзения и страха, смотрел на эту чертовщину. А чертовщина, повернувшись на месте, чем-то клацнула два раза: хрусть-хрусть! — и на газету легли откусанные крылья.
Я осмотрелся: чем бы его прибить? Но прибить было нечем. Тогда, значит, надо его выбросить. Стряхнуть с газетного листа за окно, иначе я не усну!
Каждый нерв мой был напряжен до предела. Газета лежала чуть свесившись. Я подкрался и, осторожно взявшись за края, тряхнул листом. Паук вылетел вместе со своей жертвой, и я даже слышал, как он шлепнулся о кирпичный тротуар. В ту же секунду я с треском захлопнул створки окна и вытер ладонью холодный пот со лба.
Спал я плохо. И хотя перед тем, как ложиться, тщательно перетряхнул все постельное белье, в каждом шорохе мне мерещились пауки.
Ночью я проснулся от нестерпимой жары. Подушка мокрая от пота, простыня тоже. Тогда, плюнув на всех пауков на свете, я открыл окно, не принесшее мне, впрочем, никакой прохлады, взял простыню и вышел во двор, где за дощатой перегородкой была душевая. Вода теплая, но все равно приятно. Намочил простыню, отжал чуть-чуть, да так и улегся в постель, укрывшись мокрой простыней.
Было еще темно, когда меня разбудил рев авиационных моторов: техники готовили к рейсу самолет, и мне надо было вставать.
Громадный четырехмоторный самолет Г-2, трясясь от рева моторов и от жестких бросков воздушных волн, летел над пустыней. Не летел, а как-то прыгал, словно телега по выбитой булыжной мостовой. И оттого, что в фюзеляже не было иллюминаторов и никаких удобств для пассажиров, полет совсем не походил на полет. Пассажиры располагались где как придется: на полу, в развилках могучих металлических распорок, подпорок, лонжеронов, стрингеров и даже внутри толстопрофильных крыльев. Многих, особенно женщин, укачивало, и они, глядя друг на друга, «входили в солидарность». Но все равно это были счастливые люди: им достался билет, и они, пусть ценой таких вот страданий, преодолев Каракумы, через три часа будут дома.
Прилетели. Узловой аэропорт. Отсюда мне еще надо добираться самолетом местных линий. Прилетел С-2, тот же У-2, только в три кабины: летчик и сзади два пассажира.
И вот я на месте. Иду с чемоданом. Это все мои пожитки. А что еще надо двадцатитрехлетнему человеку? Я прибыл работать, только и всего, а все остальное приложится!
Командир летного подразделения Заэрко, белокурый, молодой, дает мне провозные на П-5 по аэропортам и запасным площадкам. Заэрко пилотирует, а я сижу в задней кабине в обнимку с пассажиром. Мы везем почту, какие-то ящики для разведчиков-нефтяников и мотки электропровода, уложенные в грузовые кассеты, что висят под крыльями. Кассеты похожи на торпеды и придают самолету солидный вид.
Погода отличная, и я веду по карте ориентировку. С юга на северо-запад течет Амударья. Слева — пустыня Каракум, что значит — черные пески, справа — Кызылкумы — красные пески, и по пустыням, как волны морские, — барханы. Смотрю на них с душевным трепетом. Да-а, здесь вся надежда только на мотор: откажет — труба, садиться негде. Это тебе не матушка Россия с ровными просторами полей! Экзотика!
Жизнь гнездится только возле реки: небольшие городишки с глинобитными домами, кишлаки. Каналы в пустыню впиваются, виноградники зеленеют, хлопковые поля.
Разыскали затерянный в песках городишко, сели. Я вылез из кабины, осмотрелся.
Аэродром широкий, с песчаными заносами. Сбоку — развалины древней крепости, вдали сквозь пыльную дымку город просвечивается с небелеными древними стенами, с плоскими крышами. Под ногами колючка верблюжья хрустит, над головой, в древнем небе, — солнце древнее висит. Только самолет не древний, двадцатого века. Ворвался в дремотную Азию, стоит, крутит винтом, мотором чавкает.
Вижу: начальник порта пассажира ведет — старика дряхлого, с жиденькой белой бородкой. В руках старика узелок. Из узелка ичиги с калошами новыми выглядывают. Два рослых молодых каракалпака его провожают, сыновья, наверное. Все трое в шапках-малахаях. Идут, жмутся друг к другу, на мотор с опаской поглядывают.
— Шайтан! — говорит старик. — Джинн! — и в страхе жмурит глаза.
Начальник смеется:
— Это, отец, не злой, это добрый джинн. Садись, он отвезет тебя, куда захочешь!
Стал я усаживать, пассажира, гляжу, а он босой! Ноги черные-черные, как головешки. Пятки в порезах и трещинах, а на подошве кожа — толщиной в палец… Стоит босая нога на борту самолета! Дичь! Несуразица! Современная техника с древностью встретилась.
И тут я вспомнил слова командира: «Будете пахать человеческую целину». Не понял я тогда, какую такую «человеческую»? А сейчас будто светом озарило. Подумал: «Тут мое призвание — целину пахать, древнюю Азию от спячки поднимать…»
И сам не знаю отчего, защекотало у меня в носу и в груди сладко сделалось. Сел я рядом с пассажиром, обнял его, похлопал ладонью по спине. Дрогнули у старика губы, глаза изумленно раскрылись. Вздохнул, открыл беззубый рот, сказал глухо, с трудом подбирая русские слова:
— Сапасиба… таварич!
Отвезли мы старика, куда ему надо было, сдали груз, приняли почту, полетели дальше.
Вообще-то, конечно, мне надо было бы сделать на каждом аэродроме по две, по три посадки — пристреляться, приловчиться, да самолет был сильно загружен, а разгружать его всякий раз у нас не хватало времени.
— Да чего тебе тут посадки-то делать? — сказал мне Заэрко. — Насажался небось в школе-то, пока инструкторил?
— Да это верно, конечно, — согласился я, — посадок у меня много, но все-таки…
Заэрко взглянул на часы:
— Времени в обрез, полетели! Вот сейчас будет аэродром так аэродром. Цирк!
Летим на север. Я тщательно сверяю карту с местностью, стараясь запомнить характерные ориентиры, но они невыразительны. Амударья вильнула влево и скрылась в запыленной дали песков. Летим над Кызылкумами. Старик не выходит у меня из головы, и я смотрю теперь на пустыню с уважением и впитываю, впитываю романтические названия больших и малых населенных пунктов: Чимбай, Куня-Ургенч, Ташауз, Кыз-Кеткен, Ходжейли…
Азия. Древняя-древняя Азия. Таинственная. Загадочная. Неоткрытая.
Пески кончаются. Под нами оазис с сетью оросительных каналов и снова пустынная местность, только уже зеленого цвета густых камышовых джунглей, через которые зловеще просвечивается вода. Необъятное пространство воды — дельта могучей и своенравной Амударьи. Тут еще пострашнее, чем в пустыне. Откажет мотор — сгинешь, как иголка в стоге сена, и не выберешься никогда…
Нас обдает прохладным влажным воздухом, пахнувшим водой, рыбой и гниющими водорослями. Горизонт сразу прочищается от пыли, становится четким, с синеватой полоской появившегося вдали моря. Внизу — свободные от растительности пространства воды забиты птицей: утки, гуси, пеликаны, длинноногие фламинго…
Аэродром действительно «цирк». Узкая песчаная полоска, ограниченная дамбой, высокой стеной камыша, барханами и пенистым морским накатом.
Садились через дамбу, возле которой стояли группой несколько войлочных юрт. Думал, заденем колесами. Нет, ничего, миновали.
И тут я понял, что мне, инструктору «со стажем», нужно забыть, что у меня за плечами опыт. Нет у меня никакого опыта! Летали мы в тепличных условиях, только при отличной погоде и на шикарнейших аэродромах, на которых при посадке можно и промазывать и недомазывать хоть на целый километр. Испортилась погода — командир закрывает полеты. Улучшилась — открывает. Все берет на себя. А ты ни за что не отвечаешь и поэтому ни в какие сложные ситуации не попадаешь. Командир за тебя все обдумает, все решит. Здесь же летчик сам командир, и все задачи решать ему самому, и притом надо решать быстро и точно, иначе допущенная ошибка может быть последней.
Да, мне пришлось начинать все сначала. Здесь я еще ничего не знал, ничего не умел…
Сколько у летчиков бывает первых самостоятельных полетов? Много. И каждый первый, как первая любовь, с волнением, с ошибками, с разочарованиями и с переживаниями…
Лечу один. В свой первый. Познаю. Пространство. Время. Обстановку. Я насторожен и ко всему отношусь с недоверием. Земля враждебно смотрит на меня вздыбленными волнами барханов или густой сетью оросительных каналов. Приглядываюсь, прислушиваюсь, как работает мотор и нет ли каких «симптомов». Замолкнет, тут тебе и конец, садиться некуда…
Неожиданно появились облачка. Так, не облачка — намек. Щепотки ваты тут, там и, главное, ниже меня. Что делать? Снизиться? Боязно, все-таки первый раз лечу, на малой высоте трудно вести ориентировку, можно и проскочить аэродром. А машина тащит меня, тащит. Облачка гуще, и от них — тень по земле. Неуютно.
Вспомнил: начальник аэропорта, выдавая мне сопроводительные документы, сказал: «В Кыз-Кеткене ясно. Жми!»
Жму. Над облаками. Земля скрылась совсем. Ругаю себя на чем свет стоит за нерешительность. Нужно было бы сразу идти низом. А сейчас пробиваться к земле опасно, мала высота. Как поступить? Возвращаться? На срамотищу? Пилот-инструктор! Со стажем!..
А самолет несет меня, несет, вместе с моими переживаниями. И облака вдруг кончились. Как ножом обрезало! Облегченно вздыхаю, хватаюсь за карту, восстанавливаю ориентировку. Все в порядке!
Первая посадка. Аэродром громадный и какой-то неуютный, с песчаными заносами. Развалины крепости, мрачные в своем одиночестве. Небольшое зданьице аэропорта. Полосатый конус на шесте надулся, значит, ветерок приличный. Лежит посадочное «Т», флажок торчит, трепещет на ветру. Делаю круг, рассчитываю, сажусь, подруливаю. Мотор не выключаю: небольшой мешок с почтой у меня в кабине. Отдаю его начальнику порта, принимаю взамен другой. Обмениваюсь документами.
В заднюю кабину садится пассажир в высоких охотничьих сапогах, с ружьем, с патронташем и сумкой. На голове кепочка, надетая козырьком назад, видно, бывалый летун. Сел, пристегнулся. Все, можно отправляться!
Взлетаю, устанавливаю курс. Небо чистое, но дымка, видимость неважная, только вертикально вниз. Начинаю беспокоиться: аэродром, на который мне сейчас садиться, очень трудно найти, вся местность вдоль и поперек изрезана следами древних оросительных каналов, запаханных, засеянных, укатанных, но упорно не желающих сойти с лица земли, и аэродром совсем не похож на аэродром, исчерканный, искромсанный. Самолет повис в какой-то пыльной мути, и это осложнило полет: горизонт не виден, нужно вести машину по приборам и в то же время надо смотреть на землю.
И начинает мне казаться… Оторвешься взглядом от приборов, чтобы посмотреть на землю, тут же: «гва-гва-гва!» — загавкал мотор, и у тебя в голове чувство опьянения. Значит, склоняясь к борту, ты чуть-чуть, на какой-то миллиметр, потянул ручку управления за собой, и вот изменился режим полета. Незначительно изменился. Но был бы виден горизонт, ты сразу бы тогда определил эту незначительность и автоматически ввел бы поправку, игнорируя ощущения. А так — взглянешь на крыло, и кажется тебе, что машина заваливает вправо. Ты тотчас же инстинктивно кидаешься исправлять положение, только мысленно кидаешься, потому что у тебя уже опытом тренировочных полетов выработан фактор торможения. Но все равно рука незаметно дрогнет и еще чуть-чуть потянет ручку влево. И вот уже кажется опять, что машина совсем завалилась, вот-вот опрокинется. Но возьмешь себя в руки, посмотришь на приборы — все нормально, только компас показывает, что ты уклонился влево. Исправил, придержал, установил чуткую стрелку на нужном делении. Ну, а кто будет за борт смотреть, искать этот чертов аэродром, замаскированный под местность?
И все-таки самолет подтащил меня к аэродрому! Расчетное время полета подходило к концу, и я уже порядком перенервничал, рисуя себе мрачные картины постыдного возврата («Не нашел, товарищ командир!»), как вдруг увидел прямо перед собой лежащее на сером фоне клеверного поля посадочное «Т».
Тут у меня и гора с плеч, и я уже в своих глазах умница-разумница. Быстро снижаюсь, иду на посадку. А на конус-то не посмотрел, силу ветра не определил и рассчитал по обстановке предыдущего аэродрома, где дул хороший ветерок. А здесь был штиль, и я промазал. Срамотища! Если б немного и — в арык!
Тут уж мне действительно повезло по-настоящему, и урок я получил хороший. Сгорая от стыда перед пассажиром и начальником порта, сдал почту, принял еще одного пассажира, тоже с ружьем, и полетел туда, где «цирк».
Сел хорошо. Через дамбу. Пассажиры сказали мне спасибо и закинули сумки через плечо, а я спросил у них, показывая на патронташи, в которых торчали патроны, заряженные пулями:
— Это на кого же такие?
— На кабана, на тигра, — как-то буднично ответили охотники.
— Как-как? — озадаченно переспросил я. — На тигра? А где же они здесь, тигры-то, в камышах, что ли?
— Ого! — сказали охотники. — Сколько хотите. И именно в камышах. Тут же островков полно, а на них — кабаны. Ну, а тигру это блюдо! Вот обратно полетим — покажем.
Тигры! Я с почтением посмотрел на высокую стену камышей, тут и там прорезанную извилистыми протоками, и подумал, что мне, пожалуй, повезло работать здесь. Романтики хоть отбавляй, экзотики тоже. А к паукам и скорпионам еще прибавились и тигры. И кабаны. И розовые пеликаны, и грациозные фламинго, и миллионы разных птиц. А пустыни? Что хранят в себе пустыни? Какие открытия мне еще предстоят?
Домой я вез четырех пассажиров. И мне уже приятно было видеть и узнавать знакомые ориентиры. Они, как друзья, появлялись из дымчатого горизонта и говорили: «Я тут! Ты правильно идешь, до дома столько-то минут полета», — и уплывали под крыло, чтобы завтра снова приветствовать тебя.
И с каждым днем таких друзей у меня становилось все больше и больше. Если в первых своих полетах я замечал только что-то крупное, объемное — характерный изгиб реки, утес, развалины древней крепости или отроги гор, то потом, прижатый плохой погодой, вынырнув из облаков, мог по цвету песка безошибочно определить, над какой пустыней лечу, и сразу же сказать, где Амударья, с правой или с левой стороны, выйти к реке и по ней в любую погоду прийти домой.
И наверное, нет на всей земле такой своенравной реки-путешественницы, как Амударья. Она стремительно несет свои мутные клокочущие воды, с остервенением вгрызаясь в берега. Биография ее сложна и запутанна. То она поит Арал, то Каспийское море, а то снова Арал. Она может так себе, шутя, за несколько часов, вдруг намыть посередине остров или перекинуть русло. По ее груди ползают, шлепая колесами, буксиры-каюки, таща за собой плоскодонные баржи. Когда по течению, так это хорошо, а если против? Заглохнет мотор, значит, надо приставать к берегу. Пристанут, что же делать? А утром, смотрят — нет реки, кругом песок… И потом, чтобы выйти к воде, приходится копать каналы.
Больше всего я любил летать к Аральскому морю. Туда, где «цирк», особенно летом, когда жарко. Если смотреть на устье реки с высоты трех тысяч метров, то после унылого вида песков Каракумов и Кызылкумов дельта ее представляется сказочно красивой. Здесь и воздух прозрачен, и краски ярче. До самого горизонта простираются темно-зеленые массивы камышовых джунглей. Вдали, в обрамлении яркой зелени, голубеет спокойное зеркало Аральского моря, искристая поверхность которого, сливаясь с небом, теряется в золотистых лучах солнца. В освежающей прохладе едва ощущаются запахи воды и водорослей.
Если же лететь над дельтой бреющим полетом, то будет видно только сплошное море камышей да поблескивающая среди них вода. Лишь кое-где встретятся небольшие островки, заросшие кустарником, и плавни из многолетних наслоений отмершей растительности. Горячий влажный воздух кажется здесь вязким от густых запахов рыб и гниющих камышей. Встречающиеся временами чистые пространства воды почти всегда заполнены дичью: утками, гусями, пеликанами. Поэтому полеты на малой высоте, особенно весной, сопряжены здесь с некоторой опасностью: можно столкнуться в воздухе со стаей птиц и потерпеть аварию.
Прижатые низкой облачностью, мы летели на маленьком самолете С-2 над самыми макушками камышей. Беспокоясь и думая о встрече с птицами, я напряженно всматривался вперед, готовый в любую секунду увернуться, избежать столкновения.
Неожиданно меня затормошили за плечо. Я вздрогнул и обернулся. Сидевший сзади меня пассажир-каракалпак что-то кричал мне, показывая вниз рукой. Я посмотрел, но ничего особенного не увидел. Тогда пассажир, рискуя вывалиться из кабины, поднялся с сиденья и, наклонившись ко мне, крикнул:
— Шерхан!
Наверное, у меня было изумленное лицо, потому что пассажир рассмеялся и опять, показав назад рукой, повторил:
— Шерхан! Тигр!
Увидеть тигра на воле не каждому удается. Я круто развернул самолет и взял обратный курс. Пассажир, держась руками за борта, почти лежал у моего плеча.
— Вот он! Вот он!
Я не видел никакого тигра, но сейчас же поспешил поставить самолет в вираж. Описывая круг с глубоким креном, летали мы над небольшим зеленым островком, окруженным стеной камыша.
Нет, ничего не видно! Наверное, пассажир ошибся. Но он, протягивая руку, упорно показывал на землю:
— Да вот же он! Вот!
Меня брала досада. Не мог же я кружиться без конца! И упустить возможность увидеть тигра тоже было жалко. И я кружился, кружился, всматриваясь вниз. Нет, не вижу ничего!
Островок в поперечнике метров сто, выпирал из воды бородавкой, вокруг — камышовые джунгли. По островку тут и там растут кустарники, все остальное покрыто травой. Ну все-все осмотрел, а где же тигр? Где?
Время от времени я оборачиваюсь к пассажиру и читаю у него в глазах удивление.
— Ну вот же, вот!!!
Черт его подери, этого тигра и меня вместе с ним, слепого идиота! Да вот он! Лежит, распластавшись в траве, и лупит себя хвостом по бокам. И увидел я его только потому, что, разозлившись, полоснул он когтями по траве и содрал зеленый покров, и показалась земля, а потом стал виден и тигр.
Меня немного удивило, что он не убежал. И задело. Как это так? Дикое животное и шумящий, рычащий самолет. Должен же он испугаться! А он еще и злится, нервически дергает хвостом, царапает когтями землю.
«Ну, — думаю, — погоди ж ты у меня! Сейчас я тебя напугаю так, что под тобой будет лужа!»
Захожу на него спереди, пикирую. Высота небольшая, времени для размышлений мало, для наблюдений тоже, но все же я успел заметить, как тигр, вместо того, чтобы бежать, подобрал под себя задние ноги, и у меня где-то в подсознании, электрической искрой пролетела тревога. Это меня и спасло, потому что я приготовился. В момент, когда мы сблизились, навстречу мне взметнулась разъяренная оскаленная пасть. В долю секунды я успел выхватить машину из пике. Мимо, совсем рядом с крылом, обдав меня громоподобным ревом, пронеслось клыкастое чудище…
Я выровнял машину и, не оглядываясь, полетел туда, где «цирк». Я был потрясен, потому что осознал, какой опасности подвергал своими необдуманными действиями пассажира, себя и самолет. Да и кто мог подумать, что дикое животное окажется таким решительным? Запоздай я на долю секунды, и все было бы кончено…
Прилетел, сел.
Начальник порта Михаил Ильин поглядел на меня с тревогой:
— Что с тобой? Да на тебе лица нет, бледный весь и трясешься. Что-нибудь случилось?
Я вяло махнул рукой:
— Да нет, ничего особенного. Напугал я тут одного товарища тигра. Дай-ка воды попить…
В порту стоял на приколе совершенно новый самолетик пассажирского типа АИР-6. Верхнее расположение крыла, уютная кабина: впереди — кресло пилота, позади — диванчик для двух пассажиров. Шелковые занавески на окнах. На борту надпись: «Наркомздрав».
Стоит самолет под чехлами, не летает.
— Почему?
Техник Джумат Балтабаев объясняет:
— Самолет пригнали Наркомздраву Каракалпакии, а летчика нет.
— Как это нет, а мы?
— Мы — это другая система. Аэрофлот сам по себе, Наркомздрав тоже…
Самолет меня заинтересовал. Сплю и во сне вижу, как я на нем по вызову летаю с врачами, с хирургами. Ведь это же тебе не почту привезти или моток проволоки, а спасти человеческую жизнь! Тут твоя нужность увеличится до беспредельности.
И как-то в свободный день я пошел в Наркомздрав.
Принял меня сам нарком, высокий крупный мужчина с открытым умным лицом. Обрадовался, когда узнал, с каким вопросом я к нему пришел. И мы договорились, что через правительство республики нарком будет просить меня в аренду, хоть на год. Просьба была удовлетворена, и я, получив полную свободу в действиях, временно вышел из подчинения Аэрофлота. А это значило, что я мог летать, куда хотел, когда хотел, на свой риск и страх выбирая площадки. Это меня устраивало вполне: что может быть лучше такой самостоятельности? И если вести себя с умом, то в этих полетах можно получить хорошую закалку.
И я стал летать, чаще всего с хирургом Халмуратовым. Это был талантливый хирург. Местный уроженец, каракалпак, добрейший человек, для которого его профессия была призванием души и сердца. Мы сдружились с ним.
Но длительная стоянка самолета отрицательно сказалась на моторе, он стал употреблять масла больше нормы, значит, надо ремонтировать мотор. А где? Только в Ташкенте. В тех самых мастерских, в которых я учился и работал сборщиком.
И стал я готовиться к полету, но погода испортилась. Горизонт потускнел, затянулся туманной дымкой. Холодный порывистый ветер гнал с севера низкие облака. Изредка с громким шелестом сыпалась в сухую траву снежная крупа. Термометр на стойке самолета показывал плюс три. Самая скверная температура. Куда уж лететь! Залезешь в облака и сразу же обледенеешь. А что может быть хуже обледенения?
Я зачехлил машину и только было отправился домой, как открылась форточка в пилотской комнате и летчик Куренной крикнул громко, не скрывая издевки:
— Борька! Собирайся, твой друг приехал. Ха!
Форточка с треском захлопнулась. Я тупо уставился на лежавшую в траве консервную банку с помятыми боками. Утром, греясь, ребята гоняли ее вместо футбольного мяча. Сейчас крупа выбивала на ней барабанную дробь. Да-а-а, погодка!
— Борис-ака!
Я обернулся. Ну, конечно, это он, Халмуратов. Одет по-дорожному: в порыжевшем от времени драповом пальто и в шапке-ушанке. В правой руке чемоданчик с хирургическим инструментом, в левой — бланк телеграфного вызова: «Срочно! Кегейли. Требуется немедленная хирургическая помощь…»
— Борис-ака, здравствуйте! Как ваше здоровье? Как погода? Как самолет?
Вот он всегда так: «Борис-ака, Борис-ака!» Почему «ака»? Ака — это старший брат. А какой я старший, если ему за тридцать, а мне всего двадцать три?
Но я польщен. Уж столько почтения и ласки в этом слове «ака»!
— Здоровье хорошее, спасибо, Уразмет-ака, — в тон ему отвечаю я. — Погода, сами видите, плохая, и самолет не в лучшем состоянии: «гипотония».
— Что означает — мало давление?
— Да. Масла.
— Так, так, понимаю. — Халмуратов хмурит густые брови. Черные глаза его светятся лукавством, а угловатые черты лица — добротой. — Это значит большой расход масла?
— Вот именно, большой. Жрет проклятый мотор свыше всякой нормы. Вот, хотел лететь в Ташкент ремонтировать…
— Да, да, да, — говорит Халмуратов и, осторожно обходя меня, направляется к самолету. — Плохо дело, совсем плохо. Тысяча километров через пустыни, через горные ущелья, и на таком моторе! Совсем далеко! Однако в Кегейли ближе. Много ближе. Полетим, а?
Он уже открыл дверцу кабины, осторожно положил на сиденье чемоданчик и, обернувшись, посмотрел на меня с добродушной усмешкой.
Я разозлился. Вот хитрый лис! Всегда так: начнет уговаривать и уговорит! Нет уж, хватит испытывать судьбу! Пусть медведь летит в такую погоду, а мне еще жить хочется. Никуда мы сегодня не полетим!
— Лететь надо! — словно угадав мои мысли, мягко сказал Халмуратов. — Понимаете, Борис-ака, случай-то какой, — он щелкнул пальцами, — особенный.
— У вас, Уразмет, все случаи особенные, — взглянув на клочкастые облака, проворчал я. — Извините меня, Халмуратов, но мы не полетим. Вы же видите, какая погода!
— Вижу, дорогой, вижу. — Он подошел ко мне, обнял за плечи, — Борис-ака, Борис-ака! Не притворяйтесь злым человеком! Вы же знаете, от нашего полета зависит жизнь человека. Понимаете, — жизнь! А погода… — Он посмотрел на облака. — Да что вам, в первый раз, что ли? Борис-ака!
Снова открылась форточка, и тот же Куренной прокричал:
— Борька! Не поддавайся агитации! Погода дрянь. Нас не пускают, и мы идем домой!
— Вот видите, не пускают! — засмеялся Халмуратов. — Значит, мы полетим. Уж я-то вас знаю.
Вышел Заэрко, посмотрел на облака, ткнул носком ботинка кем-то брошенную коробку от папирос.
— Не советую, Борис. А то знаешь — «повадился кувшин…» — и пошел вслед за пилотами, которые с поднятыми воротниками черных прорезиненных курток цепочкой шагали по направлению к городу.
Тут меня совсем злость взяла: не к лицу командиру такие слова говорить, хоть я ему и не подчинен!
Летчики ушли, и я знал, они уверены — я полечу. А мне страшно. А ну, как закроет все туманом? И порт закроет, что тогда? Нельзя лететь! И не лететь нельзя.
Мне представился больной. Хлопкороб или животновод. Лежит, стонет. На Советскую власть надеется, помощи ждет. А помощь от меня зависит…
Огляделся я. Все вокруг затянуло снежной пеленой. Словно дразня и напоминая лишний раз о нелетной погоде, уныло звенела банка с помятыми боками. Снежная крупа, ударяясь о жесть, отскакивала в сторону и с тихим шелестом ложилась в траву. Я поддал банку ногой:
— А, черт с ней, с погодой! Полетим, Халмуратов!
И мы полетели.
Сразу же за городом облака прижали нас до самой земли. Густо сыпалась крупа, исчез горизонт, и все стало каким-то призрачным, неясным, будто художник на белом сетчатом фоне нарисовал небрежно голые тополя, округлые кроны карагачей, которые внезапно выныривали перед самолетом, преувеличенно большие и грозные.
Кегейли мы нашли с великим трудом. Низина, где стоял кишлак, была затянута густым туманом. Мы сели наугад на узкой полосе, засеянной клевером. Самолет катился долго, очевидно, под уклон, и остановился лишь тогда, когда заехал колесом в какую-то канавку.
Я выключил мотор.
— Хвала аллаху! — шутливо сказал Халмуратов.
Я чувствовал себя разбитым. Кажется, и Халмуратов тоже. А ведь ему еще работать…
Мы вылезли из кабины. Молочно-белый туман оседал на бровях и ресницах мелкими капельками. Остывая, потрескивал мотор, и где-то тихо журчала вода.
Халмуратов прислушался.
— Кажется, едет всадник, — сказал он.
И тут же зашелестела земля под копытами, звякнули удила, пахнуло острым запахом конского пота, и из густого тумана показалась сивая от влаги морда лошади, а за ней — большая приплюснутая шапка из черной овчины.
— Аэропланчи-шофер? — обрадовано воскликнул всадник. — Аман-сиз ба! — и ловко спрыгнул с седла.
Это был юноша лет девятнадцати, с большими карими глазами и тонкими, как у девушки, чертами лица. Одет он был по-городскому: в темно-синий пиджак и такие же брюки, заправленные в ичиги.
Бросив повод на шею коню, юноша, подавая жесткую прямую ладонь, почтительно поздоровался с нами и, обращаясь ко мне, так быстро заговорил по-каракалпакски, что я ничего не разобрал. Халмуратов улыбнулся и вступил в разговор. Юноша, услышав родную речь, удовлетворенно закивал головой, ловким движением подхватил свисавший с гривы коня повод и протянул его Халмуратову.
Уразмет перевел:
— Кегейли близко, всего в километре. Этот юноша — Керим — приехал за нами. Он предлагает нам свою лошадь. Сам пойдет пешком.
Я оглянулся на самолет. Невесть откуда взявшаяся комолая корова с треугольным амулетом на шее, удивленно выкатив глаза, настороженно обнюхивала колесо.
— Кош! Кош! — закричал я, отгоняя любопытное животное. — Нет, Халмуратов, поезжайте один, а я покараулю самолет. Желаю удачи!
Они уехали, а я полез проверять масляный бачок. Осмотр не утешил меня: треть бака была выработана. Впрочем, я не очень беспокоился: на обратную дорогу хватит.
Скоро на двуколке приехал Керим и с ним старик в овчинной шубе и в лохматой папахе. Ослепительно улыбнувшись, Керим подал мне записку от Халмуратова с просьбой, оставив самолет на попечение старика, приехать в больницу. «Приезжайте, пожалуйста, — писал он, — очень нужно».
Я поехал. Рыжий конь, наклоняясь на ходу и пофыркивая, ретиво стучал копытами по узкой проселочной дороге, бегущей вдоль опустевших хлопковых полей.
Подул ветерок. Туман закрутился и стал разбегаться клочьями, оставляя за собой светлые блики солнечных лучей.
Керим, дернув вожжами, поглядел на небо, ярко голубеющее сквозь облака, засмеялся радостно, сказал:
— Жаксы! Все жаксы! — Показал на поля: — Это жаксы! — Показал на проглянувшее солнце: — И это жаксы! — Стукнул себя ладонью по груди: — Здесь тоже жаксы! — Потом, подумав немного, очевидно, подбирая слова, кивнул головой: — Халмуратов-ака жаксы! Аэропланчи-шофер жаксы! — Подумал еще немного, видно, трудно ему доставались русские слова, вскинул голову, улыбнулся, сказал: — Советский власть жаксы! — И, внезапно вспомнив что-то, насупил брови, сжал губы в тонкую полоску. — Мулла жаман! — вдруг сказал он и сплюнул на дорогу. — Жуда жаман мулла! — и снова сплюнул.
Конь, фыркнув, осторожно перетащил коляску через арык с мутной илистой водой, взобрался на бугор и, звонко пожевывая удила, остановился возле коновязи, где уже стояло несколько запряженных в арбы лошадей и два-три оседланных ишака. Невдалеке сквозь длинный ряд молодых пирамидальных тополей с соломенными шапками воробьиных гнезд проглядывали кирпичные стены больницы.
Я встретил Халмуратова в коридоре. Он вышел из операционной в белом халате и шапочке. Прикрывая за собой дверь, из-за которой слышался плач новорожденного, сказал, довольно потирая руки:
— Спасибо тебе, Борис-ака. Ты спас две человеческие жизни! — И посмотрел на меня каким-то оценивающим взглядом, будто ожидал, как я отнесусь к этой похвале.
Я смотрел на Уразмета: куда он гнет?
Халмуратов, шагая рядом, положил мне руку на плечо.
— Ну, ладно, ладно, дружище, не сердитесь. Я не хотел вас обидеть. Конечно, ни вы, ни я, ни аллах, а как сказал комсомолец Керим…
— Советская власть? — перебил я его.
— Вон как! Он с вами тоже делился своими чувствами?
— Тоже.
— И про Гульзиру говорил?
— А кто такая Гульзира?
— Возлюбленная Керима и дочь муллы. Но мулла продал ее за большой калым богатею-старику. И вот Керим страдает.
Халмуратов грустно улыбнулся, открыл дверь в ярко освещенный солнцем кабинет главврача и пропустил меня вперед.
— Сейчас вы будете ругаться, — сказал он, развязывая тесемки халата. — Сейчас, как это говорится по-русски, мне нагорит за милую душу.
Уже догадавшись, в чем дело, я, опускаясь на стул, скользнул взглядом по вороху бумаг, лежавших на столе. Ну, конечно! Вон телефонограмма: «Кегейли, Халмуратову. Срочно», и название какого-то неизвестного мне кишлака. А далеко ли отсюда этот кишлак и в какую сторону. Если по пути, на юг, то ничего страшного, а если на север, тогда не хватит масла на обратный путь. Тогда садись где попало и… Посмотреть бы по карте, да планшет в самолете остался.
— Где это? — без обиняков спросил я. Халмуратов застыл с удивленным лицом. Халат, соскользнув с плеч, упал на ковровую дорожку.
— Что — где?
— Да этот вот кишлак?
— А-а-а, кишла-ак? — засуетился Халмуратов, поднимая халат и бросая его на спинку стула. — Урга? Да здесь вот, недалеко… Возле Кунграда. Немножко… с той стороны.
— На север, значит?
Вид у Халмуратова был растерянный.
— Да, на север… Понимаете, случай такой…
Я щелкнул пальцами:
— Особенный? Халмуратов рассмеялся:
— Да, особенный! Вот именно — особенный! — Склонил голову, посмотрел на меня умоляюще: — Борис-ака!
Ну, как ему отказать! И сам понимаю — надо. Но масло. Масло!
Халмуратов смотрит на меня в упор. Я различаю в его глазах сочувствие и просьбу.
— Ну что, позвонить, чтобы встречали?
— Звоните, что уж тут поделаешь?
На улице у подъезда толпился народ: мужчины, женщины, дети. Когда мы вышли, все моментально притихли и почтительно расступились, давая нам дорогу. Стоявшие возле самого крыльца две старые каракалпачки, увидев нас, приложили руки к груди, принялись шептаться.
Халмуратов сказал мне тихо:
— Вы знаете, что говорят люди в кишлаке? Они говорят, что мы — боги. Что мы посланцы аллаха. Это им изрек сам мулла! Будто мы его молитвами спустились с неба из облаков, чтобы вылечить больную Аджурат. Ах, мулла, мулла, хитрый мулла! Я знаю его. Ему семьдесят лет, и он ненавидит Советскую власть. А вот и Керим! Керим, почему ты такой сердитый?
И повторил свой вопрос на родном языке.
Керим и впрямь был сердитый. Щеки его пылали, глаза выражали негодование. Садясь на передок двуколки, он разразился длинной и пылкой речью, в которой часто слышались слова: «Мулла жаман! Жуда жеман!» (Мулла плохой! Очень плохой!)
Подъезжая к площадке, мы увидели такую картину: старый каракалпак, что остался сторожить машину, расстелив на пригорке шубу и прикрыв шапкой глаза, безмятежно спал. Рядом, глядя в нашу сторону, стоял оседланный конь, а у самолета, то и дело подлезая под шасси, сновала молодая каракалпачка в ярком шелковом халате, шароварах и красных сафьяновых сапожках на высоких каблуках.
Я забеспокоился:
— Смотрите, смотрите, что она делает?
Керим натянул вожжи и, приподнявшись на передке, так посмотрел на девушку, что мне все стало ясно. Это была Гульзира.
— Сейчас узнаем, — вылезая вслед за мной из коляски, сказал Халмуратов и направился к девушке, которая как ни в чем ни бывало, продолжала раз за разом подныривать под самолет.
Движения у девушки были удивительно четки и грациозны, словно у балерины.
— Эй, женщина, что ты здесь делаешь? — спросил Халмуратов.
Гульзира что-то ответила и, поднырнув еще два раза, остановилась поодаль, скользнула по Халмуратову почтительным взглядом и опустила голову. Я подошел ближе. Халмуратов еще что-то спросил. Она ответила, бросая куда-то через меня из-под длинных ресниц любопытные взгляды больших, чуть косо поставленных миндалевидных глаз. На вид ей можно было дать лет пятнадцать, не больше. Она стояла, опустив загорелые, погрубевшие от работы руки, и мелкими белыми зубами прикусывала пухлые губы.
— Это Гульзира, — шепнул мне Халмуратов. — И у нее нет детей. Мулла сказал ей: «Сходи, к священному аэроплану, на котором спустились посланники аллаха, подлезь девять раз под самолет, и у тебя будут дети». И вот, Борис-ака, — Халмуратов улыбнулся, — она пришла лечиться!
Он поманил каракалпачку пальцем и, когда она подошла, шепнул ей что-то на ухо. Каракалпачка вздрогнула, подняла голову, взглянула на Керима и, резко повернувшись, побежала к коню. Схватила уздечку, обернулась еще раз, посмотрела пристально и, как мне показалось, печально на нашего возницу, ловко вскочила в седло. Вышитая золотом тюбетейка блеснула на солнце и скрылась за холмом. Керим, приподнявшись в коляске, долго смотрел ей вслед, потом вздохнул и тронул лошадь вожжами.
Мы очень устали в этот день. И сейчас, развалившись на вязанках камыша, с наслаждением смотрели в глубокое звездное небо. Рядом, полыхая желто-красными языками пламени, трещал костер. Оранжевые блики выхватывали из мрака то округлый бок кибитки, то кучку спящих баранов, то дремавшую лошадь. Иногда торжественная тишина ночи нарушалась пронзительными выкриками ночных птиц с реки или разноголосым жалобным плачем шакалов со стороны песчаных барханов.
Очень хотелось спать. Но на костре закипал чайник, и я, боясь обидеть хозяина — древнего старика-каракалпака, пожелавшего угостить нас чаем, прикладывал большие усилия, чтобы не уснуть.
Хлопотавший у костра старик разговаривал с Уразметом по-каракалпакски. Молодой животновод — правнук нашего хозяина — имел неудачную встречу с тигром в плавнях Амударьи, и, не прилети мы вовремя, дело кончилось бы плохо. Сейчас, после операции, старик не знал, чем отблагодарить людей, спасших жизнь его правнуку.
Халмуратов долго объяснял старику, что мы здесь ни при чем, что мы не сами прилетели, а нас послали.
— Вас прислал аллах! — убежденно сказал старик, показывая узловатым пальцем на восток. — Я знаю.
Халмуратов, усмехнувшись, приподнялся на локте и посмотрел на меня.
— Это сказал мулла?
Старик подложил в костер вязанку камыша. Огонь, затрещав, ярко вспыхнул, сгустив и без того черную ночь.
— Мулла, — неохотно ответил хозяин.
— Я так и знал! — снова ложась, проворчал по-русски Халмуратов. — Не люблю хитрецов. Им все на пользу: и наши промахи, и наши достижения. — Нет, ата, — уже по-каракалпакски заговорил Халмуратов. — Нас прислал не аллах, а советский закон, повелевающий лечить бесплатно всех, кто в этом нуждается.
Старик загремел крышечкой чайника.
— Все равно аллах, — упрямо возразил он. — Я знаю. Так сказал мулла. И еще он сказал: «Советская власть от аллаха».
Халмуратов шумно завозился на своей подстилке:
— А что — плохой закон?
Старик, удивленно покосившись на хирурга, растерянно ткнул пальцами в свою реденькую седую бороду. Может, он чем обидел гостя? Может, ему совсем бы не надо болтать об этом советском законе, который никак не выходит у него из головы? Восемьдесят семь раз он встречал горячее лето, и ему есть о чем вспомнить. Больше полжизни пас он чужих баранов, обрабатывал чужую землю, сеял чужой рис и чужую джугару. Он помнит многое. На спине его, между лопаток, до сих пор сохранились багровые шрамы — следы байской плетки — камчи. Много он мог бы рассказать о старых эмирских законах, и они тоже были освящены аллахом! Все непонятно, все мутно, как в бурных потоках Амударьи.
Старик присел к костру, провел заскорузлыми ладонями по бороде:
— Во имя аллаха, милостивого и милосердного! Нет! Советский закон — хороший закон. — В голосе старика прозвучало искреннее убеждение. Он повернулся к Уразмету, и морщинистое, коричневое от загара лицо его, освещенное неровным светом костра, вдруг стало значительным и мудрым.
— Сейчас я простой колхозник, — сказал он, прижимая руки к груди, — а вы ко мне прилетели лечить моих правнуков. Раньше этого не было никогда. Тебя, Уразмет Халмуратов, я вижу своими старыми глазами первый раз. Аэропланчи-шофера Бора я тоже вижу первый раз, но народная молва говорит, что табиб Уразмет, сын Каракалпакии, хорошо исцеляет людей и что аэропланчи-шофер — твой друг — любит слушать рассказы стариков, которые в молодости слышали эти рассказы от других старых людей. Тебя, Уразмет, я ничем не могу отблагодарить, потому что денег ты не берешь за свои труды, но твоему другу я расскажу старое сказание про Барса-Кельмес…
В это время вскипевший чайник сердито плеснул водой в костер. Зашипели угли. Старик вздрогнул и с суеверным страхом зашептал слова молитвы.
— Борис-ака! Вставайте чай пить! — позвал меня Халмуратов. — Сейчас хозяин расскажет нам старую легенду про Барса-Кельмес!
Я поднялся. Мне приходилось уже слышать об этом таинственном озере с загадочным названием «Пойдешь — не вернешься». Посередине озера, на каменистом острове, — развалины Чертовой Крепости, в которой, по старинному преданию, какой-то царь из древних времен упрятал свои несметные сокровища. Совсем недавно трое геологов отправились к озеру, да так и не вернулись…
— Вам повезло, — сказал Халмуратов, когда я, поджимая под себя ноги, усаживался рядом с ним на разостланную кошму. — Даже одно название старики произносят с трепетом. Видите, он молится, просит у аллаха прощение за то, что собирается сделать.
Кончив шептать молитву, старик заварил чай, затем достал из сумки три пиалы, лепешки, пригоршню кишмиша и все это умело, по-хозяйски разложил на большом платке. Потом, плеснув из чайника немного в пиалу, с вежливым поклоном передал ее Халмуратову.
Налив чуть на донышке мне и потом себе, он, не торопясь и как бы обдумывая вступление, сделал два-три маленьких глотка, осторожно опустил пиалу на кошму и, устремив в пространство торжественный взор, медленно, нараспев заговорил. Видимо, стараясь для меня, он отчетливо выговаривал каждое слово, и я понял все содержание легенды, не расходящееся с тем, что мне было уже известно. Тут и могущественный Хорезмшах Фарасман, власть которого распространялась на север, вплоть до Венгрии, и на юг, до Индии и Китая, и процветание наук, ремесел, строительство плотин и каналов для орошения пустынь. Смерть Фарасмана, упрятавшего сокровища, раздоры между эмирами, пригласившими иноземные войска для усмирения бунтующего народа, нашествие Чингисхана, разорение страны и превращение богатых земель Хорезма в песчаные пустыни.
…Долго искали люди несметные сокровища Хорезм-шаха Фарасмана. Много смельчаков уходило в страшные болота, и ни один не возвращался обратно. И люди стали бояться этих мест. Крепость назвали Шайтан-Кала, а озеро — Барса-Кельмес.
Там птица не пролетит, не пробежит джейран и чабан не прогонит своих овец. Проклятое аллахом место…
Старик замолчал, потом со словами молитвы провел ладонями обеих рук по своему морщинистому лицу.
Костер угасал. Из-под кучи серого пепла, лениво облизывая камышинки, выскальзывали оранжевые язычки. Камышинки, изгибаясь и корчась, словно живые, вспыхивали разом и превращались в пепел.
Фыркнул конь, проблеяла овца, и где-то в камышах закричала птица. С неба глядели крупные звезды.
Халмуратов, обняв руками колени, молча смотрел на огонь.
— Между прочим, — тихо сказал он, — старик не в курсе последних событий: в районе этого озера нефтяники-разведчики закладывают скважины. И там есть палаточный поселок, и нефтяникам нужны рабочие…
— Да? — заинтересовался я и почему-то вспомнил про Керима.
— Мы завтра должны туда слетать, — продолжал Халмуратов. — Нет, нет, не садиться! — предупредил он мой нетерпеливый жест. — А только так, посмотреть… И я понял его, я уже знал его план! Он тоже думает о Кериме! Ах, умный, порывистый и благородный мой друг!
— Но ведь масла! Масла не хватит!
— Найдем, — поднимаясь, сказал Уразмет. — Утро вечера мудреней. Пойдемте спать.
Мы вылетели на рассвете. Еще курился туман над рекой, и кое-где в небе блекло мерцали звезды. Самолет, подпрыгнув несколько раз по кочковатой площадке, легко оторвался от земли. В открытую форточку пахнуло теплым влажным воздухом с запахом мяты, водорослей и воды. День обещал быть жарким, и не верилось, что только вчера сыпала снежная крупа чересчур рано пришедшей осени.
Делаю круг над площадкой. Наш хозяин восторженно машет обеими руками. Честь-то какая, честь! Пролетая над ним, я три раза качнул самолетом. Прощай, старик! Вряд ли мы увидимся еще раз…
Набираю высоту, ставлю курс. Под нами темные воды Амударьи смешиваются с синими водами Аральского моря. Впереди отвесной стеной стоит крутая возвышенность Устюрта.
Загорался день. Как-то сразу посветлело небо, и потоки солнечных лучей окрасили все вокруг в нежно-розовый цвет. Оглянувшись, я увидел через стекла кабины сплюснутое полушарие солнца, всплывающего из-за морского горизонта. Море вдруг потемнело и покрылось рябью, но ненадолго, через минуту оно снова было спокойным, голубым и чистым, словно умылось.
Море осталось позади. Под нами проплывали белые кручи возвышенности. С любопытством оглядываю незнакомую мне местность, которая на карте моей отмечена словами: «Не исследовано». Никаких признаков воды и растительности! Ровная поверхность выжжена беспощадным солнцем. Лишь весной на короткий срок здесь появляются всходы обильной травы, и тогда сюда стекаются огромные стада диких коз и джейранов.
Нетерпеливо всматриваюсь вперед. Вот оно, озеро Барса-Кельмес! Бело-розовое, оно искрится под солнцем алмазными брызгами. Это кристаллическая корочка соли, а под ней наверняка всепоглощающая трясина. В середине озера, словно бородавка, — скалистый островок с развалинами крепости. Бурые глыбы лежат хаотично.
А вот и палатки нефтяников, они стояли километрах в двух на север. Рядом с палатками чернели груды металлических конструкций.
Приближаемся к озеру. Сбавляю обороты мотора, иду на снижение. Триста метров. Самолет тряхнуло, и в кабину ворвался тошнотворный запах сероводорода и паленого металла. И вдруг меня охватило какое-то странное чувство тревоги. Машину опять тряхнуло. Мы над самым островком. Мрачные глыбы, каменная осыпь. Промчались на бреющем полете. Все промелькнуло, осталось позади, только озеро еще под нами, и запах, и чувство беспокойства.
А вот и берег. Все! Воздух чистый, и страх исчез. Что это — внушенное или в самом деле — какие-то флюиды?
Вспоминаю слова старика; «Там птица не пролетит, не пробежит джейран и чабан не прогонит своих овец. Аллахом проклятое место!»
Вглядываюсь вниз, в песчаный лик пустыни, и мысли толпятся, толпятся. Вспоминается что-то вычитанное о древней истории этих мест и мерещится прошлое: минареты, мечети, дворцы. Хорезмшах с пышной свитой, арабский полководец Кутейбой, Свистели стрелы, полыхали пожары и, заливая кровью землю, в тучах пыли двигались орды Чингисхана. Все это было, и все прошло…
…Стрелка масляного манометра дрогнула и поползла налево. Все — кончилось масло! Надо садиться… Впереди Кегейли, дотяну ли…
И вот мы снова садимся на той же полянке в Кегейли. Нас снова встречает на двуколке Керим, Он смотрит на нас с каким-то досадным недоумением:
— Телеграмму только-только передали, а самолет уже прилетел. Как можно так быстро?
— Какую телеграмму?
Керим недовольно хмурит брови.
— Есть тут больной один…
Халмуратов влетает в коляску:
— Тогда давай спешить!
Керим сердито сплевывает на дорогу.
— Зачем спешить? Не надо спешить. Ничего с ним не случится, с толстым жирным муллой. Вчера на свадьбе объелся плову. Жадный мулла, плохой мулла! Пусть ему шайтан помогает. Тьфу!
Халмуратов взбежал на крыльцо и, столкнувшись в дверях с завхозом, тут же при мне попросил его раздобыть для самолета автомобильного масла. Потом кивнул мне головой и скрылся в больничном коридоре.
Я остался на улице. И только хотел присесть на лежащее возле дувала толстое, вросшее в землю бревно, как к больнице лихо подкатила грузовая машина с брезентовым верхом. Не выключая мотора, шофер, вихрастый парень в рабочей спецовке и в вышитой узбекской тюбетейке, схватив помятое ведро, побежал к арыку за водой. Из кабины, сняв фуражку и отряхивая ее от пыли, вылез загорелый до черноты мужчина лет пятидесяти, с веселыми молодыми глазами, черной бородкой клинышком, с черными усами, но с совершенно седой головой. Забыв о приличии, я бесцеремонно уставился на его бородку и усы, стараясь определить, натуральные они или крашеные?
Незнакомец широко улыбнулся, обнажив два ряда белых крепких зубов.
— Не старайтесь угадывать, — сказал он, подавая мне руку. — Борода моя не крашеная, а зубы не вставные. Смею вас уверить. — И тут же представился: — Вертий Никита Тимофеевич.
Я раскрыл от удивления рот. Это был известный геолог, начальник разведывательной геологической экспедиции, изыскательные партии которой были разбросаны по всей Каракалпакии.
— Вот, еду в Турткуль за кадрами, — сказал он, наклоняясь и подтягивая за голенища брезентовые сапоги. — Этот чертов Барса-Кельмес мне всю душу вымотал! Табу! Запретная зона у местного населения. Боятся панически злого духа — шайтана. Не идут туда работать ни за какие деньги! А рабочие нужны вот так. — Он провел себе пальцем по горлу. — Ну что, поехали?
Эти слова уже были обращены к шоферу, успевшему долить воды в радиатор.
У меня мелькнула мысль:
— Простите, одну минутку!
Геолог, открывавший дверцу кабины, остановился.
— К вашим услугам.
— Я, наверное, сегодня привезу вам двух рабочих, — сбивчиво начал я. — Понимаете, тут… романтическая история. Влюбленная молодая пара. И им нужно скрыться.
У геолога заблестели глаза.
— Милый, я вам буду очень обязан! Со мной дочь — геолог, и женское общество для нее будет большой радостью. — Никита Тимофеевич похлопал себя по карманам брезентовой куртки. — До чего же замечательно! Одну минутку, я ей сейчас записку напишу.
Он вынул блокнот, карандаш с наконечником, написал несколько строк и, вырвав листок, подал его мне.
— Это дочке, Веронике. Ну, желаю вам успехов! Машина уехала, а я долго стоял у дороги, провожая взглядом вздымающийся к небу столб пыли.
— Борь-ака! Сейчас привезут масло для аэроплана!
Я обернулся. Передо мной стоял Керим, чья дальнейшая судьба была в моих руках.
— Хорошо, дорогой, давай-ка сядем, и расскажи мне все по порядку.
Мы сели на бревно. Серый тонконогий ишак, стоявший у коновязи, задрал морду, настороженно стриганул ушами, прислушался к чему-то и, резво закрутив хвостом, принялся свистеть и рявкать громоподобно: «Иа! И-а! И-а!»
От этого разбойного рыканья градом посыпались воробьи с тополей. Выругался петух за дувалом, возмутился индюк: «Брлю-брлю-брлю-брлю!»
Керим поднялся, чтобы попотчевать крикуна камчой, но я удержал его:
— Зачем? Пусть кричит себе на здоровье. Садись, рассказывай дальше.
Керим сел, ковырнул носком сапога землю.
— Я все сказал, Борь-ака. Все. Я люблю Гульзиру.
Налетел ветерок, ласковый, теплый, последний привет уходящей осени. По дороге, перечерченной частыми тенями от тополей, понеслись наперегонки желтые листья. Черной молнией мелькнул дрозд. Сел, осмотрелся, покосился на нас и принялся деловито переворачивать желтым клювом листочки.
Вороной красавец конь под высоким узбекским седлом грыз перекладину коновязи. Помахивали хвостами ишаки, бродили куры, разгребая навоз, и где-то кричал удод: «Гу-гу-гу-гу!»
Тихо и мирно было вокруг. Но это только казалось так. Рядом сидел Керим и страдал. Где-то металась в тоске Гульзира, и злой, настороженный глаз старого мужа внимательно следил за ней.
— Я люблю Гульзиру, — повторил Керим, глядя, как дрозд, упираясь, тащил из земли длинного дождевого червя. — И я убью Алланбия. Сегодня же ночью…
— Вот это глупо, — сказал я. — Ты попадешь в тюрьму, а твоя Гульзира достанется другому.
Керима словно подбросил кто. Он стоял передо мной взъерошенный, как воробей. Большие карие глаза его сверкали яростью. Он топнул ногой:
— Моя Гульзира? Нет!
— Керим, — спокойно спросил я. — Ты очень любишь Гульзиру?
Лицо Керима тотчас же приняло растерянно удивленное выражение. Склонив голову набок, он посмотрел на меня укоризненно и, не удостоив ответом, сел. Губы его вздрагивали. Было видно, он прилагает большие усилия, чтобы не расплакаться.
Я обнял его за плечи:
— Керим, ты не ответил: готов ли ты ради Гульзиры пойти на все?
Керим резко повернулся ко мне:
— Готов!
— Тогда укради ее!
Керим разочарованно вздохнул и отвернулся. Плечи его поникли, голова опустилась. Подперев ладонью щеку, он принялся рассматривать, как из-под бревна, на котором мы сидели, охотясь за кузнечиком, осторожно выползала ящерица.
— Одноглазый Алланбий, — глухо проговорил Керим, — заплатил за Гульзиру большой калым. Четыре верблюда, три вола и двадцать пять баранов. Он не простит мне кражу. И у меня нет коня. А у него везде друзья, и у них хорошие кони. Они поймают меня и отрежут голову. Нельзя украсть. Я думал.
Кузнечик, взобравшись на травинку, подобрал на всякий случай под себя пружинистые ноги и замер, греясь на солнышке. Ящерица сделала стремительную перебежку.
— А куда бы ты поехал, — не унимался я, — если бы у тебя был хороший конь?
— Никуда, — последовал ответ. — Я думал. Здесь ведь только две дороги — на север и на юг. Вдоль Амударьи. Свернуть никуда нельзя. Алланбий даже не поедет за нами в погоню. Он пойдет к своему кунаку на почту и позвонит. И нас поймают. Я думал.
Ящерица подкралась еще ближе. Не спуская глаз с беспечного кузнечика, она приготовилась к прыжку.
— Есть еще одна дорога, — сказал я, наклоняясь и поднимая с земли ивовый прутик. — Смотри!
Осторожно, чтобы не спугнуть ящерицу, я притронулся прутиком к кузнечику. Испуганно щелкнув ножками, он оттолкнулся от травинки и полетел, расправив голубые крылья.
Приподнявшись и проводив его взглядом, Керим медленно повернулся ко мне. Лицо его сияло радостью.
— Борь-ака! О-о! Борь-ака!..
Мне не очень-то понравилась его восторженность. Он мог неправильно понять меня, предположив, что я смогу отвезти его с Гульзирой, хоть до самого Ташкента.
— Успокойся, — сказал я. — И не радуйся. Тебе еще предстоят большие испытания. И я не совсем уверен, пойдешь ли ты на них.
Керим побледнел от обиды и, выпрямившись, гордо поднял голову.
— Я мужчина, — твердо сказал он. — И еще я комсомолец! Я сказал: «Я готов!»
— Хорошо, хорошо, — перебил я Керима, несколько обескураженный его решительным тоном, — Меня радует твое мужество. Но… ты видел, куда полетел кузнечик?
— Н-нет, — растерянно пробормотал Керим. — Он улетел и все…
— Твой кузнечик упал в арык, в воду, — строго сказал я. — И ему нужно здорово поработать, чтобы выбраться оттуда. Ты меня понял?
Керим поднял сияющие глаза:
— Понял, Борь-ака! Я все понял! Я буду трудиться всю жизнь. И Гульзира тоже. Мы ничего не боимся. И я поступлю так, как скажет мне мой старший брат Борь-ака! О-о! Ты будешь гордиться своим младшим братом…
— Ты умница, Керим, — похвалил я его. — И я вижу, что ты действительно ничего не боишься. И я горжусь тобой. Молодец! Теперь слушай: ты знаешь, куда я тебя отвезу?
Керим насторожился:
— В Самарканд?
Я улыбнулся:
— Нет, дальше.
— В Ташкент?
— Еще дальше.
— В Актюбинск?
— Нет. В Барса-Кельмес!
Слова прозвучали как выстрел. Керим побледнел и, сделав шаг назад, почти упал на бревно рядом со мной.
— Сейчас нам привезут масло, — продолжал я, делая вид, что не замечаю его состояния. — Я поеду к самолету, а ты иди за Гульзирой. Как, приведешь, так и полетим. Ты меня понял?
Сзади нас хрустнула ветка. Керим медленно обернулся и вдруг подобрался весь, словно барс, готовый к прыжку. Лицо его побледнело, а пальцы правой руки с хрустом сжали рукоятку камчи.
Я тоже обернулся и увидел перед собой горбатого старика в новом шелковом халате, опоясанном белым платком. На голове незнакомца красовалась чалма, и кончик ее, кокетливо свисая, закрывал левую сторону лица с пустой глазницей.
Вперив в меня единственный глаз, старик, перебирая пальцами холеную седую бороду, угодливо улыбнулся:
— А-а-а, — сказал он, почтительно склоняя голову. — Салам-алейкум, аэропланчи-шофер! Да продлятся твои дни, да умножится твое потомство!
— Алейкум-салам, — ответил я, догадавшись, что это Алланбий, и сердце мое сжалось. До чего же я был неосторожен! Старик, несомненно, слышал наш разговор.
Алланбий, склонив голову, засеменил к коновязи. Вороной встретил его тихим ржанием. Отвязав повод, Алланбий вставил ногу в стремя, покосился на Керима и взобрался в седло.
Стоявший рядом с конем ишак поднял было морду, чтобы снова закричать, но Керим, стремительно сорвавшись с места, подбежал, стеганул его камчой. Конь, испугавшись, взвился на дыбы. Мотнулась чалма, открылся в страхе беззубый рот.
— Чтоб тебе!.. Чтоб тебе поперхнуться камнем! — закричал Алланбий, повернул коня и ускакал по направлению к почте.
— А-а-а, он поехал звонить! — воскликнул Керим, потрясая камчой. — Чтоб тебе сгореть, старый шакал! — И ко мне: — Мы поедем в Барса-Кельмес! Мы поедем к шайтану. Мы поедем, куда скажешь, Борь-ака! О-о, надо скорее скакать в Кыз-Кеткен за Гульзирой. Борь-ака, жди меня, я поехал…
И он убежал. Я остался один, но не надолго. Скрипнула дверь в больнице, и на пороге показался тучный мужчина в помятом шелковом халате, кое-как повязанном бельбагом — поясным платком поперек громадного живота. Надетая наспех чалма сползла на левое ухо. Увидев меня, незнакомец торопливо сошел с крыльца и, отерев рукавом халата пот со лба, проговорил:
— Аэропланчи-шофер! Да будет долгой ваша жизнь, да сопутствует вам святой Хызыр! Вы не знаете, куда поехал всадник?
Догадавшись, что передо мной отец Гульзиры и мулла и что появление его и Алланбия как-то связано с историей Керима, я решил сказать правду, ибо знал, что он мне не поверит. Так оно и случилось. Сказав мне «рахмат» за услугу, мулла подошел к ишаку, все еще обиженно помахивающему хвостом от удара камчи, кряхтя взобрался на него и, ткнув пятками округлые бока животного, поехал в обратном Алланбию направлении.
Снова скрипнула дверь, и на пороге появился Халмуратов. Шапка на затылке, пальто расстегнуто. Сбежал с крыльца, сказал взволнованно:
— Борис-ака! Я еду в Кыз-Кеткен. Там больной. — И, подмигнув, пожал мне руку: — Ну, желаю удачи! Да пусть сопутствует вам святой Хызыр!
Я удивленно уставился на Уразмета.
— Ведь я же ничего не говорил вам о своих планах! Откуда вы узнали?!
Халмуратов похлопал меня ладонью по плечу:
— Не удивляйтесь, бесхитростная ваша душа. Вы так горячо разговаривали с Керимом, что мы слышали все: я и мулла. — Уразмет кивнул на открытое настежь окно. — Я не мог вас предупредить. Ох, и взвился же он!
Зацокали копыта, и к крыльцу подскакал на высоком черном коне молодой каракалпак, ведя на поводу оседланную лошадь. Халмуратов подхватил повод и ловко вскочил в седло.
— Ну, пусть сопутствует!..
Они ускакали, и я снова остался один, раздумывая над тем, как стремительно стали развиваться события. И все-то мы напортили, все усложнили. И надо же было так! Кляня и ругая себя за неосторожность, я принялся расхаживать вдоль дороги, то и дело посматривая за угол, откуда должна была появиться арба с маслом.
Перевалило за полдень. Тени от тополей повернулись на восток и, прикрыв собою запыленную придорожную колючку, слились в единую темную полосу, открыв взорам неприглядную пыльную и ухабистую дорогу. На душе у меня было очень неспокойно.
Опыт с маслом, который я собирался проделать, был, конечно, рискованным. Авиационное масло по своим качествам и вязкости значительно превосходит автол, и меня беспокоило: как отнесется мотор к такой подмене? А вдруг заклинит, что тогда?..
Я прошагал более двух часов в ожидании, пока наконец не услышал тягучий, как смола, скрип колес, Я бросился за угол. Наконец-то! По дороге, разбрасывая колесами пыль, медленно шагала лошадь, запряженная в арбу с высокими колесами. В седле, удобно поставив ноги на толстые оглобли, дремал старый каракалпак в выгоревшей от солнца, приплюснутой шапке из черной овчины.
Подъехав ко мне, возница чмокнул губами. Лошадь остановилась и, тяжело поводя облезлыми боками, понуро опустила голову.
«Час от часу не легче! — подумал я, глядя на выступающие ребра лошади. — Да этот пегас будет плестись к самолету до самого вечера!»
— Салам-алейкум, — сказал возница и почесал себе рукояткой камчи меж лопаток. — Вот, привез масла.
Он говорил по-русски, невероятно искажая слова, и, как видно, очень гордился знанием русского языка.
Я посмотрел на поклажу: старый молочный бидон с помятыми боками, два ведра, покрытые мешковиной, какой-то ящик, несколько снопов сухого клевера. Сесть было некуда, да и не хотелось. Я махнул рукой:
— Поехали?
Старик тронул лошадь. Заскрипели колеса, клубами поднялась пыль. Я забежал вперед и пошел по обочине дороги.
На сердце у меня было неспокойно, словно я что-то забыл и мне обязательно нужно вернуться. Улицы кишлака были безлюдны, но меня не покидало ощущение, что за нами кто-то наблюдает настороженным, враждебным взглядом.
Мы выбрались на окраину и свернули на проселок. Справа — голая, выжженная солнцем холмистая местность, вся усыпанная громадными обломками скал, постепенно переходила в мрачные отроги гор Султануиздага. Слева тянулись убранные голые поля с торчащими стволами джугары и кукурузы на межах. Дальше играла на солнце мощными струями Амударья. Тонули в серой дымке по-осеннему прозрачные кроны деревьев. Было тихо и мирно кругом. И вместе с тем беспокойство мое росло и росло. Меня раздражало солнце, спускающееся к горизонту, шуршание колючки под ногами, и этот нескончаемо-однообразный скрип колес. И я все время чувствовал на своей спине чей-то взгляд. Может быть, это смотрит возница?
Я чуть-чуть повернул голову, скосил глаза. Возница сидел, опустив голову, и явно дремал. Облезлая папаха его моталась из стороны в сторону. Нет, это не он. Но кто же?
Один раз, внезапно обернувшись, я заметил, как что-то мелькнуло и скрылось за обломком скалы. Я не был уверен: может быть, мне показалось? Но сердце у меня дрогнуло. Я был один и совершенно безоружен.
Впереди показался самолет, стреноженная лошадь, черная папаха сторожа. Я облегченно вздохнул.
Лошадь, подняв голову, заржала. Ей тихо ответила наша. Сторож встал, отряхнулся и пошел ловить своего коня. Поймал, снял путы, подтянул подпруги. Когда я подошел, он уже сидел в седле. Жиденькая седая бородка его трепетала от ветра. Морщинистое, изрытое оспой лицо приветливо улыбалось.
— Мир тебе, аэропланчи-шофер! Да сопутствует тебе святой Хызыр!
— Мир тебе, — ответил я. — Рахмат, спасибо. Ты никого не видел?
Сторож покосился на подъезжавшего возницу.
— Нет, не видел, — громко сказал он и гут же добавил шепотом: — Кругом бродят шакалы. Но ты не бойся, тебя не тронут, ты — посланец аллаха. — И громко: — Ко мне никто не подходил. Прощай, я поехал.
И тронул коня.
Мне стало не по себе. Я огляделся. В километре от нас, возле гор, виднелись развалины древней крепости. Может быть, там засели шакалы? Или они прячутся за обломками скал? В небе парил стервятник-орел. Кого он высматривал? Может, он уже инстинктивно предчувствует кровавую тризну? Еще сильны законы шариата, еще рыскают по пустыням остатки разбитых басмаческих банд. Еще сопротивляются байские сынки. Никак не могут смириться, что власть теперь принадлежит простому народу.
Возница кашлянул, привлекая мое внимание.
— Аэропланчи-шофер, мы приехали. Будем выгружать?
Сказано это было тихим голосом, но в словах его мне уже послышалась скрытая угроза. Не понравился мне и сам старик. Как-то уж очень старательно, как мне казалось, щурил он глаза и отводил их от моего испытующего взгляда.
— Давай бидон, — сказал я. — Сейчас я его тебе освобожу.
Возница ухмыльнулся:
— Бидон? Какой бидон? Ведра!
Я опешил. Недоброе предчувствие кольнуло в сердце. Я не взобрался, а влетел в арбу. Сорвав мешковину, замер в яростном недоумении. Передо мной были два ведра, наполненные маслом, но каким!
Я бросился к бидону. Сбивая пальцы, откинул крышку. На меня пахнуло какой-то кислятиной.
— Что это?!
— Кумыс, аэропланчи-шофер! Немножко пить будэшь — душа обрадуется. Много пить будешь — счастье придет, голове сладко будет, песни петь начнешь… Я задыхался от гнева:
— Где масло? — грубо прервал я его разглагольствования.
Старик с искренним удивлением и каким-то испугом поднялся с седла и заглянул в арбу. В его глазах мелькнуло сначала недоумение, затем обида.
Два ведра великолепного сливочного масла стояли на том же самом месте, куда он их поставил. Чего же еще надо этому капризному аэропланчи-шоферу? Может быть, в масло попал какой-нибудь сор?
Старик, кряхтя, перешел по оглоблям на арбу, наклонился над ведрами и, запустив два грязных пальца в масло, вытащил муху, потом соломинку.
Я молча сполз с арбы. Все пропало! Может быть, в эту минуту Керим со своей Гульзирой ждут меня в Кыз-Кеткене и надеются на выручку? А я, я, который все это затеял!..
Я был в отчаянии. Я чувствовал себя предателем. Если не сумею помочь молодым, все кончится для них трагически.
Меня привело в чувство настойчивое покашливание старика. Я обернулся. Ведра с маслом и бидон с кумысом уже стояли на земле, и возница растерянно топтался возле них.
— Ну, что тебе?! Старик засуетился.
— Вот кумыс, вот масла. Хороший масла, якши. Аэроплан кушайт, курсак не будет пропал…
И умолк, явно ожидая благодарности.
Я скрежетнул от бешенства зубами: «Да что он, издевается, что ли, надо мной?» Однако сдержался, ругаться не стал. Преклонный возраст собеседника обезоруживал меня.
— Ладно, — сказал я. — Спасибо. Рахмат. Можешь идти.
Но старик не уходил. Он смотрел на меня растерянно и умоляюще.
— Ты чем-то огорчен, аэропланчи-шофер? Ты чем-то недоволен?
Не дождавшись ответа, он растерянно потеребил жиденькую, в несколько волосков бородку.
— Вы вчера, когда спустились с неба и спасли мою внучку Аджурат, — старик часто заморгал глазами, — и подарили мне правнука, — две крупные слезы выкатились из щелочек глаз и повисли в складках у рта, — я был самым счастливым человеком под луной. Я сказал: «Надо поблагодарить посланников аллаха от всей души и от всего сердца». Я продал корову и пошел к мулле за советом…
Словно яркий луч осветил мне все происходящее.
— Что-о? Ты пошел к мулле?!
— Да, к мулле, — простодушно подтвердил старик. — Мы всегда идем к мулле за советом. Он взял деньги и сказал, что передаст их сам, а мне велел ехать в больницу к завхозу.
— Так. И ты поехал?
— Да, поехал.
— И ты привез от него вот это масло?
— Нет, аэропланчи-шофер, я привез нехорошее черное масло. Мулла дал мне его попробовать. Оно было невкусное. Тогда я подумал… О-о-о, аэропланчи-шофер! Я подумал то же, что подумал мулла! Он сказал: «Аэроплану нужно хорошее масло, из молока коровы. Езжай на базар и купи два ведра масла». Я продал барана и еще козу и…
— Ладно, хорошо! — перебил я его. — А куда же девалось то — нехорошее масло?!
Старик, собираясь с мыслями, обиженно пожевал губами:
— Нет, ты меня перебил, и у меня все перепуталось, Я скажу все по порядку.
— Ладно, рассказывай, — согласился я, всматриваясь в обломок скалы, из-за которой выглядывала баранья папаха. — Продолжай, ата, я слушаю.
Пока старик рассказывал «по порядку», я мучительно соображал, как мне выйти из создавшегося положения. История с маслом, конечно, подстроена Алланбием и муллой. Лишив меня возможности вылететь, они сделали засаду! Вон они, сидят, за скалами: один… другой… третий. А вон еще один! Они почти не скрываются, они уверены в успехе…
Тонкий комариный звон дошел до моего сознания только тогда, когда я увидел, как настороженно навострил уши запряженный в арбу конь. Я прислушался. Самолет!
Решение пришло мгновенно: надо посадить его и попросить поделиться маслом!
Я бросился к кабине, открыл дверку, откинул спинку заднего сиденья, одним рывком выдернул уложенную туда постель — одеяло, подушку, две простыни.
Трах! — затрещало разрываемое полотно. Старик, умолкший на полуслове, смотрел с изумлением, как я разрываю простыню.
Так, готово! Теперь быстро — выкладывать знак!
Я отбежал в сторону, проверил направление ветра. Белое «Т» легло на коричневую землю. Хорошо! Теперь сверху еще одну полоску. Что обозначало: «Требую посадку!» Отлично! А теперь прижмем камушками, чтобы не сдуло. Все! Вот только бы он увидел!
Меня трясло, как в лихорадке. Ведь это мой единственный шанс! А вдруг самолет пролетит стороной? Да, надо еще убрать лошадь. Вон туда, подальше.
Я схватил лошадь под уздцы и отвел ее. Теперь все готово. Только бы не пролетел стороной! Только бы не стороной!..
Я покосился в сторону скал. Папахи заволновались. Ага, поняли, что ко мне идет подкрепление.
Самолет был еще далеко. Он шел низко над землей, почти бреющим полетом, и это меня встревожило. Обзор у летчика с такой высоты незначительный, и если он пролетит чуть-чуть стороной…
Я обеспокоено похлопал себя руками по карманам, хотя хорошо знал — спичек у меня быть не могло, потому что не курю. Посмотрел на старика. Ну, а у него и подавно. Каракалпаки не курят папирос, они жуют табак. Так как же мне все-таки привлечь к себе внимание пилота? Ведь не просить же мне огоньку вон у тех шакалов!
И тут я вспомнил про ракеты, давно лежавшие у меня в самолете. Две красные ракеты. Но как ими выстрелить без ракетницы?
Разыскал ракеты и принялся вертеть их в руках. Массивные картонные патроны с капсулем. А что если… Самолет уже близко и летит стороной. Надо принимать какое-то решение!
А, была не была! Я выхватил из сумки с инструментом трехгранный напильник, воткнул его тупым концом в землю и, зажав патрон в ладони, ударил капсулем по острию.
Глухой хлопок, струя огня, и в воздух, шипя, полетела ракета.
Самолет, уже почти пролетевший площадку, резко взмыл вверх и стал разворачиваться в нашу сторону.
Я готов был прыгать от радости. Подбежал к старику и обнял его:
— Добрый ты, добрый старик! Но глупый. Зачем даешь себя обманывать мулле? Зачем ходишь к нему за советом? Овцу продал? Деньги ему отдал? Вот он их себе и присвоил! Не верь мулле. Он жулик, обманщик, прохвост…
Я оставил ошалевшего от такого святотатства старика и побежал встречать идущий на посадку самолет. Это был П-5, и в кабине его сидел мой лучший друг Гришка Куренной.
Подрулив и выключив мотор, Куренной сказал, таинственно понизив голос:
— Они ждут тебя вот тут, у запасной площадки, — и он показал точку на карте. — Я знаю все. Мне Халмуратов рассказал. А тебе чего надо? Масла? Хорошо, я дам, только у меня нет ведра.
Я обнял Гришку, спрыгнул с крыла и побежал к своему самолету.
«У него нет ведра, ха! Зато у меня их целых два! Сейчас я вывалю это проклятое масло на землю…»
Я подлетел к ведрам, накрытым мешковиной, но, взглянув на старика, опешил. Он стоял, опустив руки вдоль тела, и, казалось, смотрел внимательно куда-то вдаль, за горизонт, уже окрашенный медным закатом солнца. Лицо старика было спокойно, совершенно спокойно. Щелочки глаз закрылись совсем, и из них, из этих щелочек, текли по морщинам слезы…
Я не стал вываливать масло. Я подошел к старику, положил ему руки на плечи.
— Ата, ата, зачем ты плачешь?
Старик всхлипнул по-детски.
— Я продал барана и еще козу и купил масла и еще кумыс. Все мужчины любят кумыс. Он придает силу и доброту. Я был счастлив и думал принести это счастье тебе и табибу Халмуратову. Но ты недоволен, и сердце мое обливается кровью…
Я был готов от стыда провалиться сквозь землю. Человек отдавал свое сердце, а я так плохо думал о нем!
— Прости меня, ата, прости! Я доволен. Я очень доволен! Я беру твой кумыс и твое масло. Помоги мне его погрузить…
Я увез кумыс и масло, которое чуть не стоило жизни Кериму и его возлюбленной. Это был хороший подарок молодоженам, там, в Барса-Кельмесе.
Громадное оранжевое солнце, освещая косыми лучами волнистую поверхность Каракумов, медленно опускалось в мутную дымку горизонта. По всей пустыне потянулись длинные тени от барханов. Постепенно они сливались в сплошное серое покрывало, отчего все вокруг становилось сумрачным и таинственным.
Я перегонял самолет после капитального ремонта из ташкентских мастерских в Турткуль. Летел один, без пассажиров. Я немного замешкался с вылетом и сейчас, торопясь добраться до аэродрома засветло, беспокойно вглядывался вперед.
«Хоть подпорку под солнце ставь, — подумал я. — И куда оно торопится?»
Еще раз измерив глазом высоту солнца, я посмотрел на часы и успокоил себя: «Успею!»
Сильно хотелось пить. Давал себя знать крепко проперченный жирный бараний плов, которым угостил меня буфетчик аэропорта. Обед я запил бутылкой кваса, холодного, со льда. Квас мне очень понравился, и я попросил буфетчика наполнить мой двухлитровый термос, который я всегда брал с собой в полет.
Мне давно хотелось пить, но я нарочно удерживал себя, чтобы потом с большим наслаждением ощутить, как в пересохший рот, пощипывая язык, холодной струей польется ароматный напиток. Предвкушая удовольствие, я нетерпеливо облизнул губы и, заговорщически подмигнув своему отражению в приборной доске, потянулся рукой за спинку кресла, где у меня обычно стоял термос.
И вдруг на мгновенье я увидел распластанную тень. Вслед за тем тяжелый удар потряс машину, в ветровое стекло брызнуло чем-то темным. Затарахтел, захлопал, застрелял мотор. Самолет клюнул носом и пошел на снижение. По стеклу, разбегаясь в разные стороны, поползли красные ручейки… Кровь!
Все еще не понимая, что случилось, и поэтому страшно испугавшись, я принялся беспокойно обшаривать глазами пустыню, ища хоть какой-нибудь площадки. Как назло, сокращая маршрут, я, удалившись от Амударьи, оказался в центре Каракумов…
Внизу угрожающе качались гребни застывших песчаных волн. Ни клочка ровного места! Лишь впереди отчетливо выделялась открытая с юга и с запада большая впадина с ровной, как стол, сероватой поверхностью. Но с посадке на нее нечего было и думать, Я знал, там, под слоем пухлой солончаковой пыли, таится бездонная трясина, как на озере Барса-Кельмес…
Что же выбрать? Барханы или эту предательскую площадку?
Я представил себе, как самолет, ударившись колесами о гребень бархана, перевернется на спину, как заклинится дверка, как польется бензин на горячий мотор, как вспыхнет и затрещит…
Встала и другая картина: колеса глубоко вязнут в солончаковой жиже, самолет закидывает хвост, становится на нос и… тоже опрокидывается на спину и погружается в трясину. Исход один, и выбора у меня нет. Впрочем… Можно будет, пожалуй, попробовать сделать «компромиссную» посадку — сесть на озеро, но только как можно ближе к берегу, а может быть, и на самый берег, если там не будет саксаула…
Выключаю мотор. Стало слышно, как шипит, разрезаемый крыльями воздух и что-то снаружи дробно стучит по фюзеляжу.
Самолет снижался быстро. Вот уже совсем близко замелькали подковообразные вершины барханов. Вот-вот заденут колеса… Но гребни промелькнули, и самолет опустился на самой кромке пыльно-серого ковра. Он бежал, подрагивая, и вдруг резко убавил скорость, почти споткнулся. Я увидел, как противоположный берег впадины стал плавно подниматься вверх…
«Ну, все… опрокидывается! Сейчас хрустнет винт, хвостовое оперение…»
Я откинулся на кресле. Казалось, у меня остановилось сердце и замерло время. Самолет уже не падал, он повис на каком-то невидимом острие… на точке… Рука моя окаменела, сжав управление, и весь я со всей силой, со всем напряжением души и мысли ушел в этот порыв: удержаться, не опрокинуться!
Легкий шум прозвучал странно и неожиданно: самолет уронил хвост на землю. Я в изнеможении опустил плечи и облегченно вздохнул. Рука, сжимавшая ручку, бессильно упала на колени. Нет, не опрокинулся! Самолет цел, и все обошлось благополучно. Значит… значит… «Ничего еще не значит! Радоваться рано», — подумал я, разглядывая застывшие на стекле красные пятна и потеки.
Да, радоваться особенно было нечему. Самолет цел, и это, конечно, хорошо, ну а дальше? А если я не сумею взлететь?
Я открыл дверку и выбрался наружу. Самолет стоял, глубоко увязнув колесами в сероватой пыли, странно и непривычно накренившись на нос и правый бок, будто рассматривая что-то в искрящейся поверхности солончака. Чуть пошатываясь и оставляя за собой глубокие следы, я побрел к мотору. С каждым шагом ноги мои увязали все глубже и глубже, и мне стало страшно: а что же там, дальше, если возле колеса я провалился выше колен?!
Пустыня молчала. И в этом молчании отчетливо, до жути, раздавались звуки, будто кто-то царапался о полотняную обшивку самолета. Я с недоумением и страхом шагнул в сторону и увидел: большая серая птица, степной орел, ударившись о мотор, застряла между цилиндрами, жалкая, искромсанная, и конец крыла ее, трепыхаясь от ветра, выколачивал дробь по обшивке. Как угодил этот орел в самолет? Случайно или сам напал? Мне приходилось слышать о таких нападениях, но я не верил, а теперь вот — факт налицо. Напал, конечно, увидев постороннего в своих владениях.
Забывшись, я сделал несколько шагов вперед и вдруг почувствовал, что ноги мои, не встретив опоры, погружаются в холодную маслянистую жидкость. Трясина!
Я в ужасе взмахнул руками, инстинктивно всем телом подался назад, упал на спину, перевернулся и пополз, загребая локтями пухлую податливую пыль. А когда добрался до самолета и сел на колени, то почувствовал себя до конца обессиленным. Долго сидел потом, приходя в себя и унимая нервную дрожь во всем теле.
Потом встал, стараясь не глядеть в жуткую черноту развороченного пыльного покрова, забрался на колесо и вытянул птицу за крыло. Скользнув по мотору, орел тяжело упал на солончак, нелепо задрав к небу могучую когтистую лапу. К счастью, он ничего не поломал в моторе, лишь выбил две тяги толкателей клапанов. Тяги у меня были в запасе: взял в мастерских, будто знал, что пригодятся.
Однако извозился я порядочно: весь, по самую шейку! И пахнет от меня, как от бегемота, принимавшего грязевую ванну. И в туфлях хлюпает. Противно!
Я еще раз огляделся. Все вроде бы, хвала аллаху, ничего — обошлось, да только вот как взлететь отсюда? Нужна площадка по меньшей мере метров шестьдесят в длину, и, конечно, нужны люди, чтобы вытащить отсюда самолет. А где их взять — людей в пустыне?
Подавляя в себе растущее чувство одиночества и беспомощности, я оглядел сонливые, но настороженные ряды барханов, эти набегающие друг на друга странные гребни, плотным кольцом окружившие пыльное озеро. Нет, не выбраться мне отсюда!
Ну, это уже было ни к чему — поддаваться такому настроению. Я тряхнул головой, отгоняя от себя мрачные мысли, и, выбравшись из солончака, зашагал вдоль кромки озера. Но ничего утешительного не нашел. Барханы, барханы, кусты саксаула. Правда, если их подрубить, эти узловатые, крепкие, как железо, корни, то тогда, пожалуй, расчистив полоску возле самой кромки озера, можно и взлететь. Был бы у меня кетмень, может быть, я расчистил бы и сам… А кто поможет мне вытащить самолет? Провернуть винт для запуска мотора? Нет, без посторонней помощи мне не обойтись никак! И такие уж веские были эти «но», что на меня снова навалилось чувство безысходности. И я подумал: если не смогу взлететь отсюда, останется самолет стоять в озере, как памятнику, как молчаливый укор… Хороший, исправный самолет! И каждый раз, пролетая над ним, летчики будут указывать пальцем: «Вон видите, самолет стоит? Это посадил такой-то…» Меня даже передернуло от этой мысли. Ничего себе, попал в знаменитости! Памятник.
Солнце сплюснутым багряным шаром опускалось за горизонт. Вокруг угрюмо теснились барханы, в неподвижных кустах саксаула тоскливо шелестел ветер.
«Ну вот и ночь наступает, — подумал я. — А площадки нет. Разве только эта вот… Но она мала, ничтожно мала!»
Я стоял у пологого склона бархана, образовавшего у самой границы солончака узкую песчаную полоску метров двадцать длиной. Полоска была неровная, с буграми и впадинами, с корявыми кустами саксаула. Удлинить площадку невозможно: с одной стороны на нее надвигалась громада соседнего бархана, с другой она обрывалась глубокой выемкой. Мала, очень мала полоска! Но лучшего нет.
При других обстоятельствах я не стал бы ломать голову, можно или нельзя взлететь с такой площадки. Я просто сказал бы: «Нельзя!» Но сейчас стоило подумать.
Я медленно ходил взад и вперед, мучительно раздумывая, и вместе с тревогой где-то в глубине души у меня брезжило смутное, обнадеживающее воспоминание.
Что же мне вспоминалось? Какая-то узкая площадка или разговор о ней? Нет. Что-то из книжки? Тоже нет. Но что же, что?
И я вспомнил! Это было давно, в детстве. Так же надвигались сумерки, и тоже стоял самолет, и двое летчиков ходили возле него. Они говорили о короткой площадке, о взлете. И я, мальчишка, слушал их… Да-да! Надо, чтобы несколько человек держали самолет за хвост и крылья, пока пилот не даст мотору полные обороты. Затем по команде люди отбегают, и самолет чуть ли не с места оторвется от земли…
Да, все хорошо, красиво, но… Нужны люди! И за ними придется идти. Двадцать километров до автомобильной дороги, а там еще километров пятнадцать до колхоза. Сумею ли я без воды, по страшной жаре преодолеть эти первые двадцать километров? Раскаленные пески и жажда. Невыносимая жажда. От одной мысли об этом горло у меня перехватило спазмой.
Вспомнив о термосе с квасом, я поспешил к самолету и, чтобы как-то подбодрить себя, засвистел было песенку о капитане, который никогда не унывал, но звуки, едва возникнув, тотчас же гасли, растворяясь среди барханов, и молчание пустыни казалось вязким-вязким, властным, засасывающим, как песок.
Оборвав мотив, я молча дошел до самолета, думая о том, как открою сейчас термос и буду пить маленькими глотками, смакуя и наслаждаясь. Сначала я решил, что утолю жажду до конца, но потом передумал. Я выпью только одну чашечку, а остальное сохраню для предстоящего похода. Так будет лучше.
И вдруг, открывая дверцу кабины, вспомнил, что… оставил термос у дежурного по аэропорту! Вспомнил со всей отчетливостью и беспощадными подробностями. Забыл! Эх, ротозей!
Долго стоял я, потрясенный, всячески ругал себя за эту оплошность, могущую стать роковой…
Наступала ночь. В темнеющем небе одна за другой загорались звезды. Зябко поежившись от налетевшего прохладного ветерка, я посмотрел с сожалением на грязные брюки и туфли, еще не успевшие просохнуть, и полез в кабину. Примащиваясь на заднем сиденьи, безуспешно приноравливался удобнее положить ноги. Засыпая, вспомнил, как вчера вечером в Чарджоу ходил с удочкой на Амударью и там текло много-много воды…
Мне снилась вода. Я пил ее, пил и никак не мог напиться. Потом буфет в аэропорту, холодная, запотевшая бутылка с квасом. Из горлышка, обдавая холодом, клочьями выползала пена. Она текла по рукам и по всему телу.
И вдруг я проснулся. В ушах моих явственно звучал детский плач: у-а! у-а! у-а!..
Я открыл глаза, не понимая, сон это или явь. Было холодно. В кабину сквозь занавески проглядывала полная луна. Звонко тикали часы на приборной доске, показывая одиннадцать часов, значит, я проспал всего два часа. Снаружи под чьими-то легкими шагами прошуршал песок, и тонкие детские голоса закричали нестройным хором: у-а! у-а! у-а!..
«Что за наваждение?!» — подумал я, отодвигая занавеску.
Вокруг самолета в ярком лунном освещении шныряли какие-то шустрые тени. Некоторые из них, вскидывая вверх остроносые морды, издавали тонкие протяжные крики, похожие на плач детей.
Шакалы? Откуда они здесь?!
Протянув руку, я нащупал ручку управления и резко дернул ее на себя. На крыльях с шумом сдвинулись элероны, громко стукнул руль высоты.
Шакалы мгновенно исчезли за барханом, будто их и не было, только следы остались на песке да перья от съеденного орла.
Я поднялся и сел. Все тело дрожало от пронизывающего холода. Тонкая полотняная рубашка с короткими рукавами, белые брюки и легкие брезентовые туфли, хорошо подходившие к знойному дню, ничуть не спасали от стужи.
Поглядывая в окно на появившихся снова нахальных хищников, я принялся ожесточенно потирать себе плечи и кисти рук, но теплее от этого не становилось. Казалось, небо с мерцающей россыпью звезд, ровный свет луны и бесконечная вереница барханов, далеко видимых в прозрачном воздухе, — все это источало холод. И не верилось, что днем здесь нестерпимо палит солнце…
Однако нужно было что-то предпринимать. Не сидеть же так, сложа руки, и коченеть от холода!
Решение пришло быстро: я пойду сейчас же! Это даже лучше, что я проснулся. От ходьбы согреюсь, и ночью не так будет мучить жажда. Ну, а шакалы… Про них говорят, что они трусливы и никогда не нападают на человека.
Сборы были недолгие: я захватил планшет с картой и, открыв дверку, выпрыгнул наружу. Испуганно шарахнулись шакалы и где-то за барханами взвыли обиженными голосами. Резким холодом обожгло лицо, шею, голые руки. Я инстинктивно попятился назад, но тут же решительно хлопнул дверкой и, чтобы согреться, бросился бежать по направлению созвездия, которое наметил себе как веху.
Бежать было трудно. Ноги проваливались по щиколотку, разъезжались в стороны, в носки набивался песок. Пробежав каких-нибудь три-четыре десятка шагов, я остановился перед высокой кручей бархана. Вздрагивая от холода, сел, торопливо, не развязывая шнурков, сдернул с ног туфли, стянул носки, вытряхнул из них песок. Просто удивительно, как быстро он туда набился! Пока обувался, оценивающе посматривал на бархан. Вчера, намечая маршрут, я совсем упустил из виду, что мой путь лежит навстречу движущимся барханам и что мне придется брать их приступом с крутой стороны. Ах, если бы было наоборот! Тогда оставалось бы только взбегать по наклонному подъему и потом соскальзывать вниз…
Первые мои попытки взобраться на бархан были неудачны. Я бешено работал руками и ногами, но безуспешно. Из-под ног, увлекая меня за собой, лавинами осыпался песок. Планшет, висевший через плечо, все время соскальзывал вперед и путался в ногах. Только догадавшись пересечь подъем наискосок, я смог взобраться на бархан.
Туфли снова были наполнены песком. Непостижимым образом он набивался в носки и словно тисками сдавливал пальцы. Сел, разулся, вытряхнул песок, снова обулся. Поднялся, сбежал по бархану вниз и опять очутился перед песчаной кручей. Брать в лоб я ее уже не стал — обошел стороной. Вроде бы легче, а когда подумал, насколько длиннее из-за зигзагов будет мой путь, устрашился: «А хватит ли сил?!» Двадцать километров здесь смело превратятся в сорок…
Холодно светила луна. Мерцали звезды. С каким-то жутковатым звоном шелестел под ногами песок. Я шел и садился, вытряхивал песок, обувался и снова шел. Очень раздражал планшет. И зачем я его взял?
Пытался подсчитать, с какой скоростью я передвигаюсь по намеченной прямой? Нормальный ход человека — шесть километров в час. Это по ровной дороге, а у меня? Ползу, как черепаха, часто останавливаюсь, да еще зигзаги делаю, обходя барханы. Не обольщая себя, делаю вывод: три километра в час, а то и два… Не очень-то!
Пальцы на ногах натерты в кровь. Вытряхиваю песок, засовываю носки в туфли и, перевязав шнурки, перекидываю их через плечо. Пойду босиком. Песок неприятно щекочет изнеженные ступни. Увязая по щиколотки, неприятно ощущаю разность температур: верхний слой холодный, чуть глубже — обжигающе-горячий. То и дело наступаю на колючие сучки. Теперь мне приходится еще смотреть под ноги, а я уже чувствую усталость…
Наступал рассвет. Впереди, на востоке, небо окрасилось в сиреневый цвет. Одна за другой гасли звезды, побледнела луна. И вот из-за волнистой линии горизонта, брызнув острыми лучами, выглянул краешек солнца. Он заметно шевелился и вдруг выплыл круглым ослепительным диском.
Первые же обильные лучи солнца вызвали у пустыни вздох. Я остановился, пораженный, поднял голову, прислушался. Да, именно вздох! Мне не показалось.
Уф-ф-ф! — прошелестело кругом, и сразу наступила тишина.
Собственно, до этого я не слышал никакого шума, но наступление тишины услышал сразу.
«Что же это был за шум? — подумал я, опускаясь на песок. — Ветер! Ветер и звон песка. Шум — это движение барханов!»
Я лег на спину и, отдаваясь теплой ласке солнечных лучей, блаженно потянулся. Сладко слипались веки, неудержимо тянуло ко сну.
Проснулся от ощущения жажды. Каракумы дышали зноем. Над гребнями барханов, словно струйки прозрачной воды, плясало марево. Это было так реально, что я, невольно сделав глотательное движение, тут же разочарованно отвернулся. То, что я увидел, заставило меня встрепенуться: у моих ног лихо носились по испещренному мелкой рябью песку две небольшие ящерицы.
Живые существа? Значит, близко вода! Я приподнялся на локте, жадно осмотрелся вокруг. Нет, только пески и… мираж.
Это совсем не вязалось с моим представлением о пустыне. Я всегда думал: если в песках нет воды, значит, нет и ни одного живого существа. Но вот ящерицы резво бегают друг за другом и, как видно, не изнывают от жажды.
Подкараулив одну из них, я быстро накрыл ее ладонью, подержал немного, боясь упустить, но, не ощутив никакого сопротивления, осторожно приподнял руку. К моему удивлению, ящерицы там не оказалось. Странно! Куда же она делась? Не могла же она провалиться сквозь землю!
Я машинально ткнул пальцем в песок. Оттуда бойко выскочила ящерица. Отбежав в сторону, она припала животом к песку и стала мелко-мелко дрожать. Сухой песок расступился под ней, и через три-четыре секунды от ящерицы не осталось и следа.
Я сел и потрогал пальцами израненные ноги. Идти в туфлях нечего было и думать, а босиком страшно. Раз я видел ящериц, значит, здесь есть и змеи, и скорпионы, и тарантулы, и каракурты.
Но идти было надо, пока не припекло. Сон не освежил меня, и поэтому движения мои были вялыми, каждый шаг сопровождался болью в ногах и суставах.
С трудом поднявшись на очередной высокий бархан, я заметил торчащий из песка странной формы и расцветки сучок. Едва я поравнялся с ним, как сучок неожиданно сорвался с места и, злобно шипя, кинулся к моим ногам. Я остолбенел. Передо мной была ящерица сантиметров двадцать длиной. Остановившись у самых моих ног, она широко разинула безобразную пасть, злобно сверкнула выпученными глазками и вызывающе зашипела. У меня зашевелились под фуражкой волосы: кто знает, может, эта штука ядовитая, если так бесстрашно нападает на человека!
Ее толстое тело с кривыми когтистыми лапками было сплошь покрыто бородавками самых неожиданных расцветок. Ловко опираясь на тонкий подвижный хвост, она стояла на задних лапках и, раскачиваясь на месте, угрожающе раскрывала похожий на кошелек рот.
Я шикнул на нее, громко хлопнув в ладоши. Однако ящерица не испугалась, а, когда я шагнул, стремительно бросилась к моим ногам, норовя вцепиться в брюки.
Забыв, что стою на вершине бархана, я попятился назад и, увлекая за собой лавину песка, покатился вниз.
— Черт бы побрал эту ящерицу! — в сердцах заорал я, досадуя на свое позорное падение, но тут же осекся и замер: в двух шагах от меня, угрожая раздвоенным языком, ползла длинная змея. Я сжался от страха, стараясь быть незаметным, а змея, ткнув голову в песок, вошла в него, словно в воду, и скрылась, оставляя на поверхности свой волнообразно изгибающийся контур.
Солнце стояло в зените, когда я, окончательно выбившись из сил, беспомощно уткнулся лицом в горячий песок. В висках оглушительно стучало, а в глазах сквозь розовый туман возникло видение: голубоватые каскады воды стремительно бежали меж огромных, покрытых мхом, валунов, с ревом ударялись о них, щедро разбрызгивая радужную пыль…
Я жадно тянулся к источнику, глотая ртом насыщенный влагой воздух, но в легкие огненной струей врывался зной пустыни. Сухой, распухший язык шершавой теркой обдирал нёбо.
Подняв отяжелевшую голову, я долго с лютой ненавистью смотрел на песчаную кручу, на которую так бесплодно тратил свои последние силы. Вот граница, выше которой мне никак не удается проползти: сухой кустик какой-то травы. Чуть выше, совсем близко от вершины бархана, завораживая взор, свешивался гладкий корень саксаула. Доползти бы до него, дотянуться пальцами… Я снова уронил голову, полежал некоторое время, набираясь сил, потом, опершись о песок руками, медленно поднялся на колени. Долго, как ребенок, который учится ползать, качался, удерживая равновесие. Не спуская завороженного взгляда с выступающего из песка корня, пополз вверх.
Песок струйками стекал вниз под ободранными, расцарапанными в кровь коленками. Не замечая боли, стиснув зубы, я с отчаянной настойчивостью двигал руками и ногами. Я знал: если прекращу движение и сползу назад, то уже больше не наберусь сил, чтобы подняться и снова ползти вверх. А это значит — конец! Нелепый конец… Может быть, у самой дороги, от которой до реки не больше ста метров. Надо подняться! Подняться во что бы то ни стало! Добраться, ухватиться руками за корень, и… тогда я спасен! Мне страстно хотелось верить, что этот бархан — последний на моем пути.
Вот почти рядом, качаясь в розовой дымке, показался сухой кустик травы. Кустик долго стоял на одном месте, потом растворился, исчез, а вместо него в каких-нибудь полутора метрах выплыл гладкий, отполированный ветрами корень. Он то приближался, то снова удалялся, притягивая к себе и дразня. А я все двигал, двигал руками и ногами, яростно глядя на корень.
Круче стал подъем. Сверху вниз устремлялись многочисленные песчаные ручейки. Сливаясь в общий поток, накапливаясь, они готовы были сокрушительной лавиной обрушиться на меня, отбросить назад.
Я видел, с какой угрожающей быстротой подтачивался, заострялся и нависал надо мной массивный карниз бархана и медленно, очень медленно приближался корень. Еще немного — и карниз обрушится. Еще два-три движения — и я у цели!
В последнем отчаянном рывке я только успел зажать немеющими пальцами корень, как навалилась тяжесть. И снова в розовом тумане запенился, зашумел поток…
Я открыл глаза. Поток исчез, но шум остался, ровный, жужжащий. Мелкой дрожью сотрясался бархан, прыгали бесчисленные песчинки.
Я не сразу догадался, что это за шум и почему трясется надо мной бархан, а когда понял, подтянулся из последних сил, перевалился грудью через кромку бархана и, очутившись наконец на его вершине, увидел: по дороге, подскакивая на ухабах и поднимая пыль, удалялась рейсовая почтово-грузовая автомашина.
Тяжело, с перебоями заколотилось сердце, гоня по венам сгустившуюся кровь. Я перевернулся на спину и, силясь не потерять сознание, стал смотреть на небо. Вверху парил ястреб. Внезапно, сложив крылья, он камнем ринулся вниз. Я проводил его глазами до самой земли и, когда ястреб исчез за густой порослью кустарника, вдруг понял, что пустыня кончилась и что где-то рядом должна быть река.
Я приподнялся и сел. Положил на колени локти, подпер ладонями подбородок. Кружилась голова, к пересохшему горлу колючим клубком подкатывалась тошнота. Когда прошла слабость, осторожно, чтобы не упасть, я поднялся сначала на колени, потом встал во весь рост. Теперь я видел крутую излучину реки. Это был уже не мираж и не галлюцинация. Сухие, потрескавшиеся губы сами по себе растянулись в торжествующей улыбке. Я не удержался и, полуобернувшись, показал пустыне кулак.
С трудом передвигая одеревеневшие ноги, падая и ломая кусты, продирался я сквозь колючие заросли. А когда увидел пологий песчаный берег, без сил упал на колени и, задыхаясь от нетерпения, пополз к воде…
На следующий день, сопровождаемый большой группой всадников, я верхом на коне подъезжал к своему самолету. Председатель колхоза, тучный пожилой туркмен, тяжело повернувшись в седле, показал камчой на ровную поверхность пыльного озера:
— Озеро Шайтана. Ни одно животное не посмеет перебежать его. Даже птицы над ним не летают. Ты счастливо отделался.
Всадники спешились. С любопытством поглядывая на самолет, отвязали от седел кетмени.
Через час, нарушив молчание пустыни, зарокотал мотор. Испуганно шарахнулись кони, приседая на задние ноги, ошалело затрясли головами. Колхозники-туркмены, не скрывая страха, крепко держали самолет за хвост и крылья. Я махнул рукой. Самолет рванулся с места и, скользнув колесами по расчищенной площадке, легко оторвался от земли.
Я набрал высоту, сделал над колхозниками прощальный круг, трижды качнул крыльями, и взял курс домой.
А дома меня ждал приказ, согласно которому я переводился в Ташкент на работу в транспортный отряд Узбекского управления ГВФ.
Ну, в Ташкент так в Ташкент! Новая техника, новые трассы. Горы. Города. Большие расстояния. Размах. В Турткуле все маршруты укладывались на одной стороне планшета, а сейчас нужно делать «гармошку». Летишь, летишь — город! Самарканд, или Фрунзе, или Ош. А чтобы добраться до них, нужно горы пересечь. Снеговые. Высокие-высокие, великолепно величавые. В ледяных сверкающих шапках. Дикое нагромождение скал, стремнины, долины, пенистые реки. Как глянешь вниз, от восторга захватывает дух. И какое это счастье все-таки — быть летчиком! Все видеть, все любить. Ведь это ж наслаждение — моя работа! Летать, летать, летать — вот мой девиз. Красиво летать, хорошо, четко. Придираться к себе. Совершенствоваться. Точно в назначенное время вылетать. И я вылетал — минута в минуту. Как можно больше перевезти грузов, почты, пассажиров. И я возил, хотя в план работы летчиков тонно-километраж не входил, летчику засчитывался только налет часов.
Нет загрузки? Что ж, приветик! И летчик вылетал на пустом самолете.
Говорю таким:
— Слушайте, ребята, куда это годится?
— А что, — отвечают, — На это начальство имеется. По загрузке. Оно и зарплату за это получает.
— Зарплату, значит? А если это наземное начальство недосмотрело или не имеет совести, тогда как? Вот ты сейчас полетишь за полтысячи километров в бесполезный полет, сожжешь горючее, сработаешь материальную часть, да еще зарплату за это получишь и за налет часов. А польза? Никакой. Вред один.
Пожимают плечами:
— Не нами установлено…
Не нами… Прилетаю в промежуточный порт, разгружаюсь. Мне лететь дальше, а дежурный равнодушно говорит:
— В Турткуль загрузки нет, лети так.
А у меня уж и ноздри раздулись:
— Нет загрузки? Как это нет?! Не верю! Паррразиты вы и лодыри!..
Швыряю планшет, сумку с бортовыми документами, бегу в склад, а за мной — оскорбленный «паразит и лодырь» чуть не с кулаками.
На дверях табличка: «Вход посторонним воспрещен», — плевать! Влетаю, окидываю взглядом горы ящиков и тюков и тут же нахожу груз в порт моего назначения.
Взрываюсь окончательно:
— Это что?! А это что?! И вот еще! Да тут на десять самолетов хватит! Ну, как тебя назвать за это? «Нет загрузки». Вредитель ты, долгоносик амбарный!..
За такие слова можно было бы и по носу схлопотать, но меня боялись, потому что думали: раз так смело перекрещивает, значит, кто-то у него за спиной стоит. А кто стоял за моей спиной? Никто. Сознание одно и только. Но им казалось, что стоит. Да, собственно, так оно и было: у меня-то сознание правое, а у «долгоносика» нет. Он уже все моментально подсчитал и взвесил. Ему нарываться на скандал невыгодно — осудят да еще накажут, и строго, ибо действительно — такое отношение к своим прямым обязанностям равносильно вредительству: «На кого работаешь? Ты зачем сюда поставлен?..»
И я всегда улетал с полной загрузкой. И пусть хоть мне за это не платили, я был счастлив сознанием своей нужности для дела.
К нам пришли новые самолеты ПР-5. Почти то же, что и П-5, только в пассажирском варианте. Серебристого цвета, с красной стрелой вдоль округлого фюзеляжа, с обтекателями на колесах. Уютная пассажирская кабина на четыре человека, три окна-иллюминатора по каждому борту, шелковые занавесочки, и пилотская кабина закрывается от непогоды подвижным прозрачным фонарем. Красавец самолет! Изящный, стройный.
Я получил такую машину и очень гордился своим самолетом, и любил его, как живое существо. Его было за что любить, потому что он давал мне ощущение собственной значимости. С его помощью я участвовал во всем большом, что происходило в стране: строились ли новые заводы, или возникали города, или врезались в пустыню оросительные каналы, или вставали буровые вышки, — все так или иначе проходило через кабины наших самолетов. Геологи, биологи, технологи, врачи, мелиораторы садились в пассажирские кресла, захлопывали дверку, счастливые от сознания, что вот сейчас они легко и просто сделают прыжок через пустыню. Они летели созидать, и я относился к ним бережно.
Можно провезти человека по трассе так, что в аэропорту прибытия его вынесут из самолета на носилках. А можно так, что он почти и не почувствует болтанки. Но для этого надо лететь на высоте не менее трех тысяч метров, подвергая, правда, себя и пассажиров некоторому кислородному голоданию. Взлетев, я сразу же ставил самолет в набор высоты. Внизу, в кипении нагретых, взбудораженных струй, машину так швыряло, что порой страшно становилось не только пассажирам, но и мне самому. А наберешь три тысячи метров — и словно бы проткнешься через пыльный потолок в чистый-чистый, прохладный и спокойный воздух. Под тобой лежит ровным слоем пыльная мгла, сквозь которую едва просматривается пролетаемая местность. Самолет словно замер, не дрогнет. Пассажиры спят. Вот и вся реакция на кислородное голодание. А ты сидишь, опершись локтями в коленки, и двумя пальцами держишься за «бублик» ручки управления, ноги на педалях. Смотреть некуда, да и не на что: все давно пересмотрено, все изучено, только на компас разве. Перед тобой три часа полета. А от сознания, что тебе еще предстоит сделать два полных рейса туда и обратно, становится скучновато, и ты набираешься терпения. Для общего дела.
Просидеть неподвижно в кабине восемь часов под монотонный гул мотора — трудно, да тем более летая по одной и той же трассе, в одних и тех же условиях: жара, пески, пыльная дымка, мутные воды Амударьи. Почитать бы в полете, да как? Я всегда вожу с собой книги и журналы и в портах в свободные минуты читаю. А в полете? Сколько времени зря пропадает! Почитать бы!
Не спуская глаз с горизонта, достаю журнал «Вокруг света», кладу его на колени, раскрываю. Интересный рассказ, с продолжением. И едва отвлекся, мотор — гав-гав-гав! Взгляд на горизонт, легкое движение ручкой, ножными педалями. Исправил, и опять глаза в страницу. И снова — гав-гав-гав! Ну что за чтение?
Лечу несколько минут, вперившись взглядом в горизонт. Ровно лечу, хорошо. В воздухе спокойно, а журнал прожигает коленку. До чего ж интересный рассказ!
Нет, надо все-таки как-то устроиться! Соображаю: как? Самолет вообще-то устойчивый, в спокойном воздухе горизонтальное равновесие его можно отрегулировать стабилизатором, а курс можно контролировать по компасу. Что касается встречных самолетов, их на этой высоте здесь нет. Г-2 летают на шестьсот — восемьсот метров, мои друзья по ПР-5 выше тысячи не забираются. Говорят, что нечем дышать, мало кислорода. Глупости какие! Я-то летаю — и ничего. И пассажиры не жалуются.
Вожусь, регулирую, соображаю. Я занят экспериментом, и мне уже не скучно. Констатирую факт, так, для себя: когда человек занят — работает, увлекается, время для него идет в другом порядке. На земле прошел час, а ему кажется, что несколько минут! А если всегда и во всем увлекаться, гореть, искать, так это ж здорово, черт побери!
Отпускаю ручку. Так хорошо! Стабилизатор отрегулирован, и самолет летит как надо.
Беру журнал, читаю, но сам настороже, и до меня не доходит смысл прочитанного, потому что слушаю, а как мотор? Сначала ничего, а потом гав-гав-гав! Ясно! Изменился режим полета. Смотрю на горизонт, на компас, исправляю курс. Незаметно для себя я надавил чуть-чуть на левую педаль, и самолет стал разворачиваться влево.
Так, что же делать? Ага, очень просто. Надо разрабатывать в себе угловое зрение: одновременно видеть и страницу журнала и стрелку компаса, благо, он стоит удобно, на полу кабины. Провожу эксперимент. Получается, но плохо. Я немного резковато подправляю курс ногой. Приноравливаюсь делать это деликатней. Не очень-то на первых порах. Но ведь если взяться!
Читаю и вижу стрелку компаса. Все больше и больше читаю, все реже и реже отрываюсь. И я уже не в самолете: я в дебрях Африки, продираюсь сквозь лианы, мчусь на пироге по бурным притокам Конго.
Гляжу на часы и не верю своим глазам: через двадцать минут посадка!
Теперь я стал брать в полеты кипы журналов и толстые книги. С утренней зарей взлетал, с вечерней садился. И еще бы летал, да день кончался быстро.
Выбирался из кабины с чувством сожаления и без всякой усталости, будто кто-то другой вел самолет, а не я.
Над Турткулем с утра нависла знойная тишина. Полосатый ветроуказатель на мачте бессильно повис, на виски давила тяжесть. Люди всматривались в мглистое небо, по которому медленно взбирался необычно красный диск солнца. Быть буре!
Радист Криушин с утра безуспешно пытался установить связь с северным и базовым аэропортами. В эфире творилось что-то невероятное. Криушин сорвал с курчавой головы наушники. Комната наполнилась писком, злобным шипением и частыми взрывами атмосферных разрядов.
— Попробуй тут разберись! — ворчал радист, просматривая тексты принятых радиограмм. — Но кое-что есть: Чимбай запрашивает самолет для пассажиров и больного. Просит очень, что-то там случилось. Погода хорошая, ясно, штиль.
Криушин открыл небольшое окошечко, пробитое в стене, передал радиограммы дежурному.
Взлетев, я сразу же стал набирать высоту. В воздухе было спокойно, даже чересчур спокойно, и это мне не нравилось, потому что выходило из рамок обычного. Местность внизу едва просматривалась. Все было серо: воздух, земля, небо. С каждой сотней метров земля различалась труднее и труднее и наконец скрылась совсем. Самолет, однообразно гудя мотором, повис в пространстве. Глазу не за что было зацепиться, терялось представление о «низе» и «верхе», и я перешел на слепой полет.
Скоро засветило над головой. Вперемежку с рваными клочками пыльной мглы замелькали голубые лоскутики чистого неба. В кабину щедро брызнули радостные лучи солнца, воздух засиял бирюзой. Три тысячи метров!
Постепенно, по мере удаления на север, мгла внизу начала рассеиваться, и вскоре воздух стал чистым и прозрачным до самой земли. Скорее по привычке, нежели по необходимости, я всмотрелся в пролетаемую местность и удивился. Взглянул на часы, схватил планшет с картой, проверил время вылета. Все верно! Может быть, часы стоят? Снял кожаную перчатку с левой руки, завернул рукав комбинезона, сверил свои часы с бортовыми. Нет, часы идут правильно! Но почему же я вдруг оказался здесь, в конце маршрута, если должен в это время находиться где-то на половине пути? Неужели ветер? Сильный попутный ветер? Тогда какой же он силы?!
Схватил опять планшет, достал аэронавигационную счетную линейку, прикинул. Получилась несуразная цифра — сто восемьдесят километров в час! Нет, я, наверное, ошибся. Прикинул снова. Да, сто восемьдесят километров. Но ведь это же ураган!
Я сбавил обороты мотора и перевел самолет на снижение. Впереди внизу сквозь темно-зеленые шапки карагачей маячили белые стены аэропорта Чимбай. На земле стоял полный штиль. Это было видно по ветроуказателю и по нависшей в воздухе пыли, которую подняла давно проехавшая автомашина. Никаких признаков беспокойства или сигналов о надвигающемся шторме я не обнаружил. Странно. И на сердце у меня стало тревожно.
Вот из служебного здания вышел дежурный. Он посмотрел вверх и тотчас же побежал обратно, очевидно, за флажками. Значит, нас не ожидали так скоро. Вот снова выбежал дежурный. У него в руках белый и красный флажки. Он бежит к временной стоянке для прилетающих самолетов. Значит, по трассе все спокойно и обратный вылет разрешен.
Я посадил машину, подрулил к стоянке и выключил мотор с твердым намерением задержаться с обратным вылетом. Но задержаться мне не пришлось: в порту находился тяжело больной ребенок, ожидавший срочной хирургической помощи.
Метеорологические данные были в норме, и я полетел, взяв с собой на борт четырех женщин с двумя детьми…
По великим пустыням, поднимая на огромную высоту клубы раскаленной пыли, с бешеной скоростью, с ревом несся упругий вал. Стремительные потоки, срываясь с верхушек барханов, плотной непроницаемой стеной заслоняли мир. Небо сошлось с землей, померкло солнце. Стало темно и душно, запахло серой.
Ураган обрушился на Турткульский аэропорт внезапно, всей своей силой, всей тяжестью, с воем, с грохотом, унося с собой вырванные с корнем молодые деревца, кусты хлопчатника, листы железа, доски. В аэропорту повалило забор, в мгновенье ока сорвало и унесло в мрак ветроуказатель, как тростинку, пригнуло к земле, сломало высокую мачту. Туго натягивая стальные тросы, заплясали на привязи самолеты. Бежали люди, ослепленные, оглушенные. Свирепый ветер сшибал с ног, хлестал в лицо крупными горстями жаркого колючего песка, забивался в рот, в легкие. Песок был всюду — сухой, горячий, звенящий.
Начальник аэропорта Ларин, вспотевший от напряжения, стоял за спиной радиста, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
За стеной шумел ураган, могучими ударами сотрясал небольшое приземистое здание, тоскливо дребезжал стеклами. В комнате густой завесой висела пыль.
Криушин снял наушники, выключил аппарат.
— Шабаш, свистопляска! — сказал он и, размазывая грязный пот, устало провел ладонями по лицу. — Хоть плачь.
Обоим было не по себе. Полчаса назад они радировали в Чимбай, что у них благоприятная погода, разрешили выпустить самолет в обратный рейс и вот никак не могли наладить связь, чтобы задержать самолет. Телеграф не работает, по телефону не дозвонишься. Что делать, как сообщить? Пропадет самолет в ураган, сомнет его, ударит о землю…
В соседней комнате требовательно затрещал телефон. Ларин сорвался с места, бросил на ходу:
— Соединили с Чимбаем!
Самолет уже превратился в едва заметную точку, когда в Чимбай по телефону было передано сообщение: «Задержать самолет! Принять все меры по обеспечению его надежного крепления! С юга движется ураган». Дежурный побледнел, выронил трубку. На другом конце нервничали:
— Алло! Алло!
Дежурный дрожащей рукой поймал трубку, хрипло прокричал:
— Поздно уже! Поздно! Вылетел! — В немом отчаянии схватился руками за голову. — Что делать? Что делать?
Летели бреющим, над самыми барханами. Горизонт был затянут сумрачной жаркой мглой. Ориентируясь по компасу, я не отрывал глаз от мелькающих под крылом редких кустов саксаула. Иногда мгла, сгущаясь, растворяла в себе и эту последнюю связь с землей. Я в страхе напрягал зрение, но самолет уже выскакивал из пыльной завесы и мчался дальше на юг.
Меня охватывало опасение. Так дело не пойдет. Если еще хоть немного ухудшится видимость, будет потеряна всякая ориентировка. Бреющим идти нельзя, опасно. Отрываться от земли и того хуже: тогда не найдешь, не нащупаешь ее в этой сумятице. Нужно выходить к реке, по ней можно найти город, а потом аэродром.
Изменил курс, и вскоре резко расступились барханы, затемнела поросшая кустарником пойма реки. За ней, сливаясь с общим фоном пыльной мглы, клокотала мутными водоворотами широкая Амударья. Река не принесла мне облегчения: чуть-чуть, неуверенной темной полоской выделялся ее низкий песчаный берег, который то и дело пропадал из виду в крутых поворотах. И мне становилось страшно.
В тьму я влетел внезапно. Самолет вздрогнул, как конь, остановленный на всем скаку, резко дернулся в сторону, повалился набок, и все перемешалось в густой песчаной кутерьме. Я замер, ожидая удара. Я ничего не видел, а широкая грудь реки была подо мной… Внезапно показалась кромка берега, но почему-то слева, вверху. Резкий рывок рулями — и машина, едва не черпнув воду, выровнялась.
В кабине, засыпая глаза, металось облако пыли. За бортом, заглушая мотор, ревел и свистел косматый ураган. От его ударов самолет то взлетал вверх, то проваливался, и в такт ему взлетала и проваливалась спасительная кромка берега — единственное, что связывало с жизнью нас, семерых человек… Иногда она на несколько секунд пропадала совсем, и я отрешенно ожидал удара. Но вновь из темноты выскакивала линия берега, и я вновь с горячей надеждой цеплялся за нее взглядом.
От бесконечных толчков и встрясок болела спина, ныли руки. А время ползло, ползло. Самолет едва двигался вперед против сильного ветра. Я уже потерял счет времени, продвигаясь к югу, пока наконец не вышел на город. Сначала разглядел пристань с причаленными каюками и плоскодонными катерами, потом совсем близко закачались, запрыгали в песчаных вихрях телеграфные столбы, плоские крыши домов. Теперь мне надо развернуться влево. И едва я подставил крылья к ветру, как нас подхватило и понесло, и пока я исправил положение, потерял ориентиры. Мелькают какие-то крыши, не разобрать. Машину швыряет, бросает…
Внезапно прямо подо мной вынырнуло здание аэропорта с поломанной мачтой ветроуказателя. Я успел заметить, как высыпали люди из помещения, радостно замахали руками. Здание и люди так же внезапно утонули в тучах пыли. Садиться было уже поздно, нужно заходить против ветра.
Я понимал всю отчаянность своего положения. Трудно, почти невозможно будет снова найти аэродром по отдельным клочкам ставшей вдруг незнакомой местности. Вот южная граница аэродрома. Я узнал ее по тополям. Деревья клонились по ветру, сгибались. Опасаясь столкновения с ними, я слегка взмыл вверх и сразу же потерял из виду и тополя, и землю. В замешательстве несколько секунд пролетел вслепую. В стекла кабины густыми снопами летела горячая муть. Неожиданно самолет, будто наткнувшись на что-то, вздрогнул и, дико заревев мотором, повалился вниз. Инстинктивно я успел дать мотору полные обороты, и в ту же секунду неодолимая сила сорвала меня с сиденья.
«Конец!» — подумалось мне, и тут же с отчетливой ясностью я представил себе, как самолет, придавленный неодолимой силой урагана, с ревущим мотором плашмя ударится о землю…
Я ощущал необыкновенную четкость сознания. Страха не было, было только сильное чувство досады на то, что я побит в схватке с непогодой, не отстояв жизни своей и пассажиров…
Падение прекратилось неожиданно. Меня с силой швырнуло в кресло, и я ощутил под рукой живое дрожание рулей. Совсем близко промелькнуло дерево, сверкнуло озерцо. Жив! Жив! Проплыли глиняные крыши кишлака, прямоугольники огородов, ровные грядки хлопкового поля. Запестрела в глазах густая сеть наполненных водой арыков. Я жив! Да, это была жизнь, почти отнятая у меня и потом дарованная. В эти доли секунды я прошел школу, будто учился тысячи лет. И уже смотрел сейчас в свирепый оскал урагана без неприязни, потому что это тоже была жизнь со своими проявлениями, это был учитель, строгий и взыскательный. Он преподал хороший урок, который пригодится мне в трудный час смертельной опасности.
И сейчас совершенно хладнокровно, цепляясь взглядом за отдельные ориентиры, я сделал круг и снова зашел против ветра. Мне повезло, я рассчитал правильно. Вот медленно подползают знакомые крыши колхозной овчарни. Сейчас будет аэропорт. Вот он!
Иду на снижение почти на полных оборотах. Поваленная мачта, разметанный забор. Согнувшись под ударами ветра, стоят наготове люди. Колеса коснулись земли, самолет, пробежав метров десять, замер на месте, весь дрожа и грозя вновь оторваться от земли под порывами ветра. Опасность еще не прошла, она тут, рядом. И если убрать обороты мотору, ветер поддует под крыло, опрокинет самолет, сомнет.
Но подбежали люди: один, другой, третий. Много людей, много радостных взволнованных лиц. Они что-то кричали мне, повисая на крыльях, И самолет стоял, подрагивая, словно возбужденный конь, познавший опасность и вышедший из нее победителем.
Дорулить до стоянки было тоже делом нелегким, но довели, привязали. Высадили пассажиров, увезли на «скорой» мальчика. Я тоже вылез, весь расслабленный и потрясенный. Не подавая вида, как мне плохо, стараясь твердо шагать и прямо держаться, направился в дежурку. Зашел за угол и, оглянувшись, не видит ли кто, прислонился к стене. Сейчас мне нужен был покой, хоть на несколько секунд, чтобы собраться и прийти в себя.
А за углом женские голоса:
— Какой плохой летчик попался: все время трясло, и сесть никак не мог…
Это была оценка мне. Что ж, может быть, и правильная…
Четыре пассажира: двое мужчин и две женщины, все молодые и симпатичные, летели с каким-то важным заданием в Ургенч. И очень спешили. Они обязательно должны быть там в этот же день. Обязательно!
Их провожал сам начальник Узбекского управления ГВФ. Ну, раз сам, значит, действительно очень важно. И я тоже преисполнился значимостью этого полета.
Синоптик Костя Гребенюк, давая мне сводку погоды по трассе, сказал:
— Вообще-то все вроде бы нормально, но ты там поглядывай. Что-то мне эти миллибары-изобары не нравятся.
Костю летчики любили. Он хоть молодой, но башковитый. И бывало так: все кругом ясно и прекрасно, а он говорит: «Не очень-то там доверяйтесь, погода испортится». И даже пояснял, когда и как. И точно, все выходило так, как он сказал.
Особенно он опекал нас, «одномоторных пиратов», не оснащенных рациями, а потому беспомощных в затруднительных обстоятельствах.
Вот и сейчас, раз уж Костя сказал свою знаменитую фразу — «миллибары-изобары не нравятся», значит, он обеспокоен. Но свежие радиосводки докладывали: по всей трассе — ясно. Штиль. Дымка. Видимость пять километров.
Мне лететь почти за тысячу километров. Первый прыжок трехчасовой, через горы, минуя Самарканд, на Чарджоу, где я должен сесть на заправку. И оттуда на Ургенч, два с лишним часа, через пустыню Каракумы. Веселенький маршрут, хороший. Но времени в обрез: весь полет — шесть часов, да в Чарджоу на заправке потеряю час, итого семь. И мне останется до захода солнца полчаса.
Все рассчитано, все взвешено. Вылетаю с шиком, точно в назначенное время, минута в минуту, и сразу же набираю высоту. Через час полета передо мной встанут горы, и их надо будет перешагнуть через Джизакский перевал. А если он забит облаками, то самолеты в рейс не пускают. Самое нудное место! Другой раз сидишь в Самарканде, до дому рукой подать, один час двадцать минут полёта, и погода кругом отличная, а перевал закрыт — сиди! Иной раз по двое, по трое суток высиживаешь. Какой синоптик попадется: другой, который вредный, да еще захочет показать свою власть, выйдет, посмотрит, увидит — облачко к скале прилепилось, все, перевал закрыт.
Вокруг взвешенная муть, видимость неважная, словно смотришь через кисею, и горы просматриваются плохо. Набираю еще тысячу метров и пробиваюсь в чистый воздух. Все видно хорошо, но гор нет, гряда облаков. Вот тебе на! А по сводке все открыто. Как же быть? Возвращаться?
Да… Трудное дело — возвращаться… Для каждого летчика это прежде всего вопрос чести. Удовольствия такое возвращение не принесет никому. Прерванный полет — это уже чья-то недоработка. Нагорит синоптику — раз. Диспетчеру — два. Прибавится минус в работе управления — три. Летчик здесь не виноват, конечно, и никому даже и в голову не придет упрекнуть его в этом. Но где-то глубоко-глубоко в подсознании людей отложится минусок в определении качеств этого летчика и как человека и как пилота. Один минусок, другой минусок, третий, — и, пожалуйста, количество перейдет в качество! А кому хочется минусового качества? Никому! А мне тем более. Хочу плюсы. Хочу летать отлично. Но ведь это само собой не придет, отличное качество-то! За него надо бороться, настырностью, умом, уменьем. Жизнь ставит перед тобой задачи, решай их смело, но с разумом, конечно, на рожон не лезь!
Примерно в таком духе рассуждал я, подлетая к гряде слоистых облаков, закрывавших горный хребет. Возвращаться, конечно, я не был намерен, но лезть в эту кашу все-таки было страшновато. А может быть, там, за слоистыми облаками, да вдруг будет «рожон», в виде грозовых? А с ними шутки плохи, может так тряхануть, что куда хвост, куда крылья! Да и скалистые пики рядом…
А время идет, и самолет тащит меня, тащит прямо в неизвестное. Сердце сжимается, сжимается… А с собой я уже ничего не могу поделать. Не могу свернуть, решил!
Облака ближе, ближе… Летят навстречу со скоростью сто восемьдесят километров в час.
У-у-ух! Ворвался! Сразу стало слышно, как вибрируют расчалки, как поет мотор и свистит в неплотно прикрытой форточке ветер.
Все мое внимание на приборах: нервная стрелка «пионера», подрагивая, стоит вертикально, значит, самолет летит по прямой, и чуткая стрелка компаса это подтверждает. А вот стрелка вариометра мягко и настойчиво полезла вверх. Смотрю на указатель скорости. Сто восемьдесят километров в час! Ну, все понятно: мы попали в восходящий воздушный поток. Вверх не страшно, лишь бы не вниз.
Я занят, и у меня в кабине уютно-уютно. И я уже посмеиваюсь над своими страхами, чуточку горжусь собой. Вот и еще приобретенный опыт! В копилку его!
Через четверть часа облака кончились. Здесь воздух прозрачен и чист. Справа от меня видны просторы Кызылкумов, слева — долина Зеравшана с плодороднейшими землями, с древними городами. Впереди — Бухара, а потом Чарджоу, но там что-то творится. Одного взгляда достаточно, чтобы понять, что это «афганец» — пыльная буря, ураган, который налетает внезапно из Афганистана.
Ну вот и, пожалуйста, еще задачка! Что делать? Чарджоу закрыт, это ясно, и лететь туда по меньшей мере глупо. Пассажиры мои до Ургенча. А что если…
Я заерзал на сиденье: ох и заманчиво! Рвануть прямо в Ургенч, через пустыню?! Правда, это грубое нарушение, за уклонение от трассы по головке не погладят, ну, а если обстоятельства заставили?
Под «давлением обстоятельств» беру новый курс. Страшновато, конечно, а вдруг откажет мотор? И допустим, я сяду нормально где-то в песках, но кто нас там найдет? Да и кому вообще придет в голову искать пропавший самолет в пустыне?
Риск, риск и риск. Но все же сворачиваю. Теперь мы летим наперегонки с «афганцем». Кто кого!
Беру планшет, нахожу на карте свое местонахождение, замеряю расстояние. Пятьсот километров. В идеальных условиях — два часа и сорок минут полета. Не так-то уж много. Впрочем… Я забыл про пассажиров! Ну, там… помыться-побриться захочется, а условий нет…
Подумав, решил: спрошу у них самих. Достаю блокнот, пишу записку. Слева за моей спиной — окошечко в пассажирскую кабину. Вырываю листок, сворачиваю, передаю.
Читают, переглядываются, смеются, пишут ответ:
«Это очень хорошо, что мы так скоро будем на месте. Ради этого мы готовы потерпеть. Дерзайте!»
Ну, тогда, как говорится, с богом!
Летим. Ровно, спокойно. Под нами пустыня. Там-то внизу жарко, конечно, а здесь, на высоте, термометр на стойке показывает плюс пять. Прохладно, и мои ноги стынут, часто вызывая вполне известные ассоциации.
У меня-то все нормально — есть приспособление, а пассажирам каково? Переживаю. Однако тут же отвлекаюсь. Меня всегда волнует пустыня, когда я лечу над ней. Волнует своей загадочностью, своим прошлым, скрытым под толщей песков. Вон из-под барханов едва проглядывают контуры развалин крепостных стен и сети оросительных каналов: и это в самом центре пустыни! Значит, здесь когда-то жили люди. Но когда? И что заставило их уйти отсюда? Какое бедствие? Пески? А откуда они взялись, эти пески, и почему? Тайны, тайны, тайны… Походить бы там, покопаться. Прикоснуться б рукой к великому прошлому. И невольно отсюда, с высоты трех километров, я прикасался к этому прошлому. Мысленно снимал песчаный покров, возрождал города, поселения, заселял их людьми.
И все мое существо наполнялось трепетным чувством волнения, необыкновенного счастья. И всякий раз я признавался себе в том, что люблю, люблю до самозабвения свою чудесную профессию.
Может быть, конечно, она не для всех летчиков была такой, но это уж зависело от взгляда на профессию и на самую жизнь. Если ты не будешь чувствовать себя неотделимой частицей этой жизни и не сумеешь слиться с ней, деятельно, гармонично, не будешь дерзать, искать, увлекаться, познавать, то существование твое будет серым и бесплодным, мучительным для тебя самого и для людей, тебя окружающих.
Ну вот, пустыня помогла мне скоротать время, а ураган сократил мой полет. Я все время видел его. Он шел слева грозной в своей неистовости красновато-коричневой тучей песка, поднятого на высоту трех тысяч метров, и двигался на северо-запад, к Ургенчу. Но мы были впереди.
Где-то на севере создалось низкое атмосферное давление, и воздушные массы, сдвинувшись и приобретя инерцию, ринулись туда, чтобы заполнить пустоту. И мы, подхваченные воздухом, преодолели четыреста километров за час.
И вот мы над поймой реки. Здравствуй, великая и своенравная Амударья! Теперь нам веселей, мы вышли на трассу, и на сердце у меня празднично, и до посадки осталось пятнадцать минут. Я обернулся и посмотрел через окошечко на пассажиров: как-то их самочувствие? Они поняли, что полет подходит к концу, и на их лицах я увидел радость.
Я с ходу сел, торопливо подрулил к стоянке и выключил мотор. Мои пассажиры быстро покинули самолет, а дежурный, поздоровавшись, спросил, откуда я явился: все порты давно закрыты, и в эфире творится черт-те что — ни по радио, ни по телеграфу связи нет.
А когда я сказал, что из Ташкента, он засмеялся: «Брось разыгрывать! Ты из Турткуля!»
Ураган налетел через сорок минут и свирепствовал четыре дня. И все эти дни Ташкент был в тревожном неведении: куда девался самолет с четырьмя пассажирами на борту, раз он не прилетел в Чарджоу?
А я летал себе и летал и все новости узнавал самым последним.
Мне сказали:
— Что ж ты?
А я ответил:
— А чего я?
А мне сказали:
— Ну как же! Ты что, не знаешь? Из Москвы пришло распоряжение послать пять летчиков в Тбилиси, в учебно-тренировочный отряд, для изучения и освоения новой материальной части. Двухмоторный, почтово-скоростной, по фамилии СБ, или ПС-41. Классная машина, пальчики оближешь. Ясно?
У меня екнуло сердце от недобрых предчувствий:
— Ну и что?
— Как что? Он еще спрашивает! Уж кому-кому, а тебе бы самый раз на нем летать!
И я все понял: обыграли, значит, обошли… Упрямо спросил:
— Ну и что?
— Заладил свое: ну и что, ну и что. Уже назначили, кому ехать.
— Это кому?
Мне перечислили «кому».
Я опустил голову, к горлу подкатил горький комок обиды.
Да, конечно, если так посмотреть, — все летчики достойные. Ну, а рассуждая логически, то какой же смысл осваивать новую матчасть человеку, который по тем или иным положениям не будет на ней летать? Командир отряда Вотенцов, например, или его заместитель Пантелли, или, скажем, Алексеев Илья, летающий в Кабул? Что для них этот самолет?..
— Не вешай голову, — говорят мне, — иди добивайся!
И я пошел. Разыскал Вотенцова и срывающимся голосом, без обиняков:
— До каких пор, товарищ командир, вы будете меня держать в черном теле? Я что — такой уж плохой летчик, что…
Вотенцов сразу понял, о чем я, и смущенно:
— Ладно, ладно, не кипятись, обмозгуем это дело.
И действительно, дня через три мне говорят:
— Собирайся, поедешь…
Так и поехал я, шестым, вроде бы полуофициально. Во всяком случае таким я себя чувствовал.
Самолет мне понравился очень. Чуткий, маневренный, скоростной. А высоту набирал после взлета так, что даже страшновато становилось с непривычки. Лезет вверх, как оглашенный. Десять метров в секунду!
Освоили, потренировались, вернулись домой. А тут и самолеты пригнали: пять штук. Стоят, красавцы, под новыми чехлами. Я на них не смотрел. Не рассчитывал: куда уж там! Летал себе на своем ПР-5, возил пассажиров в разные концы, по разным трассам: Самарканд, Андижан, Фергана, Ош, Алма-Ата.
И опять до меня задним числом доходят сведения. Первым полетел на новом ПС-41, как и положено, сам командир отряда Вотенцов. Хороший летчик, ничего не скажешь, но аэродром в Ургенче ограниченный, для скоростных самолетов совсем не приспособленный, и поэтому мазать на нем не положено, а Вотенцов промазал! И пришлось ему устраивать «кордебалет» в конце пробега — разворачивать машину на скорости с помощью мотора.
К счастью, шасси выдержали крутой скоростной поворот, все обошлось, но начальник управления снял Вотенцова с самолета. Полетел второй. Тоже летчик неплохой. И с ним такая же история! И с третьим! И с четвертым! Тут уж сказался психологический фактор — недоверие к машине и боязнь промазать. И уж очень смущала зона отчуждения, где местные жители из соседних кишлаков брали возле самого летного поля песок для строительных нужд, и поэтому полоса подхода была вся испещрена крутобокими ямами. Посадочное «Т» лежало метрах в тридцати от этих ям, и нужно было уметь приземлить машину точно у полотнища. Для тихоходных Г-2 это не представляло труда, а для скоростных — проблема.
Напуганный начальник управления, чтобы избежать в дальнейшем неприятностей, поставил машины на прикол. Стоят пять красавцев самолетов под новыми чехлами, не летают. Месяц не летают, два не летают. Из Москвы запрос: «Почему не летают самолеты?»
В трудное положение попало начальство: летчики отстранены, посылать некого, да летчикам и самим-то уже расхотелось летать на такой машине. Ни к чему! Что делать? Пока соображали, из Москвы второй запрос, строгий: «Под личную ответственность!»
И тут вспомнили про меня. А я давно не летал на этом самолете, и для порядка мне нужно было дать контрольно-тренировочные полеты и чтоб в летной книжке отметка была: «проверен», «допущен». А кто даст такие полеты и где? Договорились с военными летчиками.
Капитан Синченко Николай Михайлович, лет сорока, худощавый, темноволосый, с живыми карими глазами, надевая парашют, окинул меня быстрым изучающим взглядом с ног до головы. И его манера надевать парашют, застегивать карабины, и быстрый оценивающий взгляд выдавали в нем летчика в полном смысле этого слова.
— Давно летал? — спросил он, щелкнув карабином грудной перемычки.
— Давно, — сказал я.
— Машина нравится?
— Очень! — ответил я.
— И правда, великолепный самолет, — согласился он. — Ну, пошли садиться.
Мы полетели в зону, и я показал ему, что умею. Покрутились, повертелись.
— Разминайся! Разминайся! — кричит он мне по телефону. — Давай боевой разворот!
Я сделал, но вяло.
— Эх, тюлили-малина! — крикнул он. — Давай-ка я! И сделал такой боевой разворот, что у меня чуть глаза на лоб не повылезали.
Сели мы вроде бы неплохо, а он говорит:
— Знаешь, аэродромы-то у нас для этих машин ограничены, поэтому, чтобы точно рассчитать, подходи ближе к «Т» и после третьего разворота выпускай полностью посадочные щитки. Понял?
Я даже поперхнулся:
— Что-о? Разворот со щитками? А можно?
— Еще как! — ответил Синченко. — Испытано и верно. Давай попробуем!
На расчете после третьего разворота я все пытался убрать моторы, а Синченко мне не давал.
— Рано, рано! — кричал он. — Подходи поближе! Ближе! Еще ближе!
Ну, это уже ни в какие рамки не входило: так близко я еще никогда не рассчитывал, даже на У-2!
— Убирай газы! — кричит Синченко.
Я полностью убираю моторы.
— Выпускай щитки!
Толкаю от себя рукоятку щитков. Машина резко клюнула носом и, когда я ввел ее в глубокий разворот, стала валиться вниз, как камень, и в то же время была послушна рулям.
Это было здорово, черт побери! Посадочное «Т», вот оно, перед самым носом, и, когда я вывел самолет из разворота, мне все отлично было видно и я уже знал точно: сядем как раз возле самого «Т»!
Так оно и было! Я в восторге и весь в ощущении энергичного снижения, крутого разворота и мягкой-мягкой посадки. Вот это самолет так самолет! А летчик-то! Летчик! Ну, умница!
Машина бежит еще по прямой, а он обернулся ко мне, глаза сияют:
— Ну, как? Понравилось? Вот то-то же! Сделаем еще?
— Сделаем!
Синченко написал обо мне самый восторженный отзыв, чему я немало смутился. Это им надо было восторгаться, а не мною. Щедрый подарок он сделал мне, научив так красиво и смело рассчитывать.
Дня через три меня вызывают. Мне нужно сделать несколько тренировочных посадок уже на нашем самолете и на своем аэродроме. Ну что ж, это правильно. Я должен прочувствовать машину, на которой буду летать.
Иду к самолетам. Возле одного из них, расчехленного, отвязанного, копошатся люди: инженер отряда, всеобщий любимец Пантин, коренастый, подвижный и круглый, как колобок, и бортмеханик самолета, он же по совместительству радист Алексей Бондаренко, славный парень с густой шевелюрой вьющихся волос, и два моториста. Подхожу, смущенно здороваюсь. Не привык я к такой обслуге.
Бондаренко докладывает: все в порядке, моторы опробованы, можно выруливать.
По лесенке взбираюсь на крыло, вынимаю из кабины парашют, разбираю лямки, надеваю, подгоняю карабины. Бондаренко тоже снаряжается и лезет на крыло.
Забираюсь в кабину, усаживаюсь, застегиваю ремни и вживаюсь в приборную доску. Пока готовлю моторы к запуску, Бондаренко лежит на крыле и смотрит, всё ли правильно я делаю. А я не тороплюсь и все делаю как надо. Моторы запущены, Бондаренко забирается а свою кабину.
Рулим на старт, а там три легковые автомашины и люди толпятся. Приглядываюсь: начальник управления Масленников, его заместитель по летной части Самсонов, главный инженер Борисов, человек, которого никто у нас не любит за чванливость и заносчивость.
Включаю переговорное устройство, спрашиваю у Бондаренко:
— Что это начальство собралось, кого встречают?
— Да нет, приехали посмотреть, как мы летать будем.
Я не поверил. Думал, он шутит.
— Нет, это ты серьезно?
— Вполне.
Меня охватило чувство гадливости и острой обиды. Вся эта возня вокруг меня, оттирание на задний план и, наконец, вот это — нескрываемое недоверие. Почему они не устроили такие смотрины Вотенцову или тем, другим, которые промазали? Да и сажать-то меня на этот самолет они вовсе не собирались — нужда заставила…
Отвечаю Бондаренко:
— Нет, Леша, они приехали посмотреть, как я буду бить машину!
Бондаренко не понял:
— Как — бить?
— А, ладно, потом объясню.
Подруливаю к старту, прошу взлет. Стартер взмахнул флажком.
Даю обороты моторам. Больше, больше, больше! Самолет бежит, бежит. Отрывается! Выдержал пониже над землей, и — в набор высоты. Десять метров в секунду! Десять секунд — сто метров! Можно убирать шасси. И вдруг вижу: из-под капота левого мотора — дым!
Я еще и сообразить ничего не успел, а руки все сделали сами: толкнули рычаг уборки шасси, ввели в разворот машину, вывели, убрали обороты левому мотору. Дым прекратился. Ну и хорошо! Иду на правом. Самолет держится прекрасно. Делаю разворот и по малому кругу захожу на посадку. Выпускаю шасси, деликатно, красиво сажусь. Отклоняюсь на пробеге влево и выключаю зажигание. Отодвигаю фонарь кабины, смотрю с опасением на левый мотор, готовый в любую секунду ударить рукой по кнопке огнетушителя.
А Бондаренко уже под мотором. Ловит ладонью текущую из-под капота жидкость. Нюхает.
— Бензин?
— Нет, вода.
— Так это был не дым?
— Пар. Вода лилась на глушитель.
— Откуда?
— Не знаю.
Вылезаю из кабины, снимаю парашют. К нам бегут люди. Впереди всех, сверкая стеклами очков, главный инженер. Подбежал, поймал струю понюхал, сложил губы сковородником:
— Он сжег петрофлексы!
Мне словно пощечину влепили. Вон как, сразу же и обвинение! Это, выходит, я во всем виноват?!
Задыхаясь от обиды, я соскользнул с крыла на землю. Борисов, брезгливо морщась, вытирал носовым платком пальцы. Подъехали машины, вышел, громко хлопнув дверкой, Масленников и за ним Самсонов. К самолету колобком подкатился Пантин.
— Что случилось?
Не видя меня, главный инженер недвусмысленно кивнул головой в сторону пилотской кабины:
— Да вот, сжег петрофлексы.
Я дернулся с вполне определенными намерениями, но Пантин, быстрый на реакцию, жестом руки остановил меня и, с возмущением взглянув на Борисова, сказал:
— Глупости говорите, товарищ главный инженер! Летчик здесь совершенно ни при чем. Наоборот, скажите ему спасибо, что не растерялся.
— П-позвольте! П-позвольте, — возмутился в свою очередь Борисов.
— Нет уж вы позвольте! — взорвался Пантин. — Что ж, по-вашему, летчик из-за этих ваших петрофлексов должен грохаться об землю?! Сказал бы я вам еще пару слов, да ладно…
Борисов, ища поддержки, умоляюще посмотрел на начальника управления, но тот, видя по лицам присутствующих, что поведение главного инженера возмутило всех, сделал вид, будто не заметил этого взгляда, и дал возможность Пантину высказаться.
Самолет отбуксировали на стоянку, сняли капоты с мотора и обнаружили причину: лопнул шланг системы водяного охлаждения. Ничего страшного, если принять во внимание, что я своевременно выключил двигатель.
Ну, а теперь мне предстоял полет в Ургенч. По положению меня должны туда «провезти». Показать мне, как надо садиться на этом ограниченном аэродроме и дать энное количество тренировочных посадок. А кто это сделает и как? Если бы у нас была машина с двойным управлением, вроде той, на которой меня тренировал капитан Синченко, тогда бы проще. Но такой машины у нас не было, а закон есть закон. Долго гадали, кто повезет, и остановились на Пантелли: заместитель командира по летной части, ему и карты в руки.
А Пантелли явно боится лететь в Ургенч. Да и какое, собственно, он имеет передо мною преимущество, чтобы учить меня? Однако лететь надо.
Пантелли сказал мне виноватым голосом:
— Садись в кабину штурмана.
Но я отказался. Сидеть в носовой части?! А если промажет, да закатится в яму, да встанет на нос — сплющит там меня в лепешку!
— Нет уж, полечу с Бондаренко, там веселей.
— Ну, как хочешь.
Полетели. Зашли в Чарджоу. Сели. Все хорошо. Пофорсили немножко: самолет новой, совершенной конструкции и строгой обтекаемой формы привлекал к себе взоры летчиков и техников. Подходили, щупали, смотрели, спрашивали. Приятно.
До Ургенча мы дошли в два раза быстрее, чем этот же маршрут я покрывал на ПР-5. Впечатляюще! Ощущение было такое, будто земной шар уменьшился в размерах, и к этому надо было привыкать. Тут кое-что менялось. Ориентировка, например, при малой высоте полета куда сложнее, и летчику поэтому нужно быть всегда собранным, внимательным, быстрым в расчетах, учитывая при этом ограниченный запас горючего. Прохлопал ушами, заблудился, и вот уже перед тобой стоит угроза аварии со всеми прочими последствиями. Так что преимущество даром не давалось.
На посадку Пантелли зашел далеко, и ему не были четко видны посадочное «Т» и границы летного поля, а эта граница как раз и пугала его. Он нервничал, и неуверенность его чувствовалась во всем: как раскачивал машину, определяя положение, и как подтягивал моторами и, в конце концов, перетянул. Уходить на второй круг вроде бы стыдно, все-таки замкомандира. И Пантелли решил садиться. Приземлились далеко за «Т», пробежали ретиво до самой границы, и там пришлось на скорости разворачивать машину мотором…
Обычно при таком приеме либо слетают покрышки с колес, либо ломаются шасси, но нам повезло. Все обошлось, только разве за исключением конфуза, который произошел на глазах у всех пассажиров, выбежавших поглазеть на посадку невиданного самолета.
Я догадывался, что творилось в душе Пантелли, который в сущности был неплохим парнем, и мне было его искренне жаль. Конечно же, сейчас начальник порта докладывает по радио начальнику управления о том, как произошла посадка…
Итак, все формальности соблюдены. Я получил в пилотском свидетельстве отметку, разрешающую полеты на самолете ПС-41 «в любых метеоусловиях днем и ночью». Отметка обязывающая, и я понимал, что дана она мне авансом и, чтобы мне действительно соответствовать по летным качествам такой оценке, надо быть в деле достижения совершенства просто беспощадным к самому себе. И я готов был к этому.
И вот я уже вырос в глазах людей и в своих собственных. Одет я был теперь сообразно самолету: куртка и штаны на оленьем меху, унты, меховые перчатки, меховой шлемофон, потому что летать мне предстояло на больших высотах, с кислородной маской, а вверху мороз под сорок градусов.
Мой первый рейс прошел блестяще. Спасибо капитану Синченко! Я посадил машину точно у «Т», о чем тотчас же было доложено начальнику управления, в меня поверили, и стал я летать без помех тысячу километров туда, тысячу километров обратно. И, наверное, счастливее меня не было летчика на земле.
Полет до Ургенча занимал три часа да обратно почти столько же. И вот в эти часы я должен сидеть не шелохнувшись. Сидеть, можно сказать, бездеятельно, едва касаясь пальцами штурвала. Скучно. А чем бы занять это время? С пользой для себя? Читать? Нет, на этом самолете уже читать нельзя — скорость не та: отвлечешься, потеряешь ориентировку. А что же? И придумал опять! Но это была моя тайна, потому что узнай о ней начальство, вряд ли оно одобрило мою затею. А мне она была нужна: я решил натренировать себя до совершенства в слепом полете.
Сделал шторки на резинках, с крючочками, и едва взлечу — вынимаю из-за пазухи свое изобретение — раз-раз! — и обзор закрыт! Беру курс, засекаю время, набираю высоту и весь маршрут иду вслепую. Здорово! И совершенно безопасно, потому что только я летал по этим трассам, на этой высоте.
И скоро мне уже стало все равно, слепой или не слепой полет. Я даже установил зависимость приборов и их взаимозаменяемость. Скорость, например, замерялась специальной трубкой, укрепленной на крыле, и эта трубка при полете в облаках часто покрывалась льдом, и указатель скорости выходил из строя. Тогда я ориентировался по приборам ПК, контролирующим работу моторов. Они очень чутко реагировали на изменение скорости полета.
И еще я обнаружил одну важную закономерность: полет из Ташкента в Ургенч занимал три часа, а обратно — два с половиной, а то и два. И так все время. Отчего бы это? Догадаться нетрудно, значит, на высотах воздушная среда постоянно движется с запада на восток.
И вот я в поиске. Волнуюсь, переживаю, радуюсь открытиям. Счетную линейку не выпускаю из рук. Сегодня я лечу домой на высоте пяти тысяч метров, завтра на шести, послезавтра на семи. И замеряю, замеряю, замеряю… Результат поразительный: чем выше — тем сильнее ветер, дующий с запада на восток. А нельзя ли использовать это обстоятельство для экономии горючего? С востока на запад лететь низом, а с запада на восток как можно выше? Конечно, можно! И начал использовать.
И мне смешно и радостно смотреть, как инженер Пантин, замеряя остаток горючего в баках, удивленно пожимает плечами. Уж очень много остается. А я Пантину ничего пока не говорю про свое открытие, потому, что решил удивить его еще больше.
Вылетаю из Ургенча, набираю высоту восемь тысяч метров, устанавливаю минимальную скорость, на какой только может держаться самолет в воздухе. И так иду на самых малых оборотах. В спину нам дует сильный попутный ветер и тащит нас, тащит домой.
И вот мы над Ташкентом. Сваливаюсь с верхотуры, где был мороз пятьдесят градусов, вниз, где жара под пятьдесят. Самолет белый-белый от инея, еще бы, перепад температур в сто градусов! Подруливаю, выключаю моторы. Бежит Пантин, прикладывает ладони к холодному боку машины:
— Ого! Морозец. На какой же это высоте вас носило? А ну-ка, замерим горючее!
Лезет на крыло, открывает пробки, опускает щуп. Бондаренко, давясь от смеха, толкает меня в бок:
— Посмотри-ка, посмотри на его лицо!
Пантин сидит на крыле по-турецки, и лицо у него действительно такое, что мы с Алексеем покатываемся с хохоту.
— Ничего не понимаю! — говорит инженер. — Нет, слушайте, ребята, да у вас же полные баки! Вы что, заправлялись, что ли, по дороге?
А вот в Чарджоу летом я летать не любил. Аэродром неровный, с песчаными заносами, по которым рулишь, как по шпалам, и жарища страшная. Как в печке. Прилетаешь, снимаешь парашют, разоблачаешься. Пока разгрузят, пока загрузят, самолет так накалится на солнце, что плюнь на крыло — зашипит.
Все готово, пора вылетать. Забираешься на крыло, одеваешься в меха, лезешь в лямки парашюта, и когда садишься в кабину, то уже весь мокрый-мокрый и противно ощущаешь, как по спине струится пот. Запустил моторы и, не прогревая, куда уж там, скорей рулишь на старт. Долго рулишь, страдая от жары и от грубых толчков. Прирулил, развернул машину. Надо взлетать, а стрелки термометров стоят на красной черте. Перегрелись моторы! Как быть? Нельзя взлетать, опасно. Однако взлетаешь, надеясь на авось. И едва оторвавшись, сразу же, вопреки инструкции, убираешь шасси и лезешь вверх. Вверх, вверх!
На трех тысячах уже облегчение. А на четырех и того лучше. Тут уж мороз, градусов двадцать. Моторы сразу же приходят в норму, а ты — нет. Сидишь буквально в луже, столько поту натекло, и рубашка хоть выжми, прилипла к спине. Тогда начинаешь «продуваться»: открываешь форточку, высовываешь руку навстречу движению и, оттопырив рукав, подставляешь его под сильный напор ледяного воздуха.
Благодатная прохлада пронизывает тебя насквозь, обдувает спину, ноги, надувая костюм, как скафандр. И вот ты уже сухой и охлажденный…
…Март 1939 года. В Москве идет XVIII партсъезд, материалы которого срочно нужно довести до каждого советского человека, в самые отдаленные уголки. А погода плохая, особенно в Ташкенте: туман, слякоть. Самолеты на приколе. Куда уж тут лететь в такую погоду! Соображаю: только одному моему ПС-41, пожалуй, под силу пробиться к солнцу, сквозь толщу сырых облаков, грозных своей критической температурой для обледенения.
А там, в глубинке, — прекрасная погода. Соблазн велик. Слетать бы! До чего ж интересно! Что я, зря тренировался? И потом у меня же в пилотском свидетельстве штамп: «Разрешается совершать полеты на самолетах II, III и IV классов с пассажирами, грузом и почтой в любых метеоусловиях днем и ночью».
Мозолю глаза начальству:
— Выпустите!
— Туман, не видишь, что ли?
— Ну и что? Подумаешь, костры разожжете.
— Ладно, не зуди! Москву запросили, ждем разрешения.
Пришел ответ: «Разрешаем».
И я полетел. А что для меня нового? Ничего. Только то, что шторки свои секретные не натягивал. Развернулся в тумане, взял курс и поставил машину в набор высоты. Стекла тут же мазнуло ледком. Лезем вверх. Ледок все толще. Ничего, пробьемся! Прибор указателя скорости уже начал чудить. Заледенел: скорость падает, падает. Смотрю на ПК — нормально, никакой реакции, значит, скорость нормальная. Вариометр показывает устойчивый набор высоты. Пять тысяч метров. Скорость на приборе 140 километров час. Критическая скорость. Если бы была фактически такая, мы ввалились бы в штопор. Бортмеханик, наверное, копался с рацией и ничего не видел, а тут взглянул на прибор — ой, мама! — и закричал тревожно:
— Скорость! Скорость!
А я этой реакции ждал и потому спокойно:
— Леша, Леша, без паники, трубка «пито» замерзла.
Бондаренко сконфуженно:
— А-а-а…
Шесть тысяч метров. Засветлели, засветлели, позолотились облака, и брызнуло солнце! Весеннее, радостное, яркое! Небо синее-синее, какое не увидишь с земли. И море облаков. Мчимся над ними бреющим. Температура воздуха — минус сорок пять, но солнце греет, и ледок со стекол, с кромки крыльев осыпался и улетел, и трубка «пито» освободилась от ледяного набалдашника, и скорость стала какая надо.
Бондаренко связался по радио с Ургенчем. Оттуда дали погоду: «Ясно. Ветер юго-восточный, три метра в секунду. Видимость двадцать километров».
Вот и хорошо. Берем курс на Ургенч. А через час полета кончились облака, и нам с верхотуры уже видна Амударья, разделяющая две пустыни. И они родные мне, эти пустыни, и разные: одна с красноватым песком, другая с серым. Отчего бы это? Тайна…
Я вырос здесь, над этими песками, и они были ко мне милостивы и учили меня уму-разуму. И эта школа, и эти уроки, порою суровые, наверняка пригодятся мне когда-нибудь. Ведь не зря же все это было? Не зря.
У меня на душе радостно. Сейчас я выполнил важное задание. Меня уже ждут. Вон стоит машина, а вон самолеты турткульского звена. Сейчас мой нужный груз поедет, полетит в разных направлениях в глубинку. И люди будут читать и будут знать, чем живет в эти дни страна.
Хорошо, когда людям нужна твоя работа, твое умение, твой опыт. Вот и пригодились мне мои секретные шторки! И мне ли только одному?
Из Москвы пришел приказ: «Использовать самолеты ПС-41 для тренировки летного состава». Мне говорят:
— Может, перейдешь в учебно-тренировочный отряд?
— Нет, спасибо. Хоть верхом на палке, но летать по трассам. ПР-5 найдется? Ну и прекрасно!
— Хорошо, договорились. Тогда временно поинструкторишь, подготовишь себе смену.
Привезли приставную кабину с инструкторским штурвалом, оборудовали самолет, назвав его «щукой». Он и впрямь стал походить на щуку своим удлиненным носом.
Начались полеты над аэродромом. Как в школе: взлет — посадка, взлет — посадка. «Товарищ инструктор, какие будут замечания?»
Летчиков присылали из разных управлений, и со стажем, и молодых. Для меня они были все одинаковы, и различал я их только по полету. Другой, с «опытом», с «положением», начнет выламываться перед молодыми и даже перед тобой, строить из себя фигуру. И в кабину садится со значением: лицо кислое, безразличное, глаза тусклые. А как возьмется за управление, то будто не штурвалом крутит, а оглоблей, неряшливо и грубо.
Ты ему замечание, а он губы поджимает: возраст у него приличный, и летный стаж большой, и «положение». Я перед ним мальчишка и с какими-то еще замечаниями… Ага, губы поджимаешь? Хорошо, я тебя проучу!
Садится в кабину парнишка. Невысокого роста, аккуратный, подобранный, без «стажа» и без «положения». Совсем молодой. Берет управление деликатно, нежно, потому что машина такая, не терпит грубостей. И летит. И сразу же ухватывает особенности самолета, и вживается в него, и «выписывает» в воздухе свой почерк, в котором все — и страстная любовь к полету, и наслаждение. Обернешься, как бы невзначай, незаметно посмотришь, чтобы не смущать, и видишь такое вдохновенное лицо! И сердце наполнится восторгом: «Прекрасный будет летчик! Спасибо тебе, мой друг!» И выпускаю его в самостоятельный полет, не дав и половины вывозной программы. А летчика с «опытом» и «положением» — вожу.
И вот на старте в ожидании полетов меняются они ролями: один-то уже вылетел и почти кончает программу, а другой еще не удостоился чести вылетать самостоятельно, И уже слава идет о том и о другом: «Ваську-то Селезнева, совсем молодого, инструктор выпустил сразу, почти и не возил, а Глыбину, ну, этому — командиру ростовского отряда — полторы программы выдал! Вот проучил так проучил. И поделом!»
Я твердо знал: человек должен цениться исключительно за свои качества, а не за то — кто за его спиной стоит и на каком «положении» находится. Ну, а летчик — тем более, ибо ему доверяется жизнь людей. Летчик должен быть летчиком, в полном смысле этого слова, на которого, как правило, в трудный час можно положиться.
В учебно-тренировочном отряде появился новый начальник штаба. Узнаю фамилию. Хохлачев.
— Хохлачев. А как его звать?
— Михаил Елисеевич.
— Летчик?
— Летчик. Старый.
— Он!
— Кто он?
— Крестный мой! Десять лет тому назад он поднял меня в воздух!
И я побежал искать Хохлачева.
Влетаю в помещение отряда:
— Начальник штаба здесь?
— Здесь. Вон его кабинет.
Подхожу к двери. Волнуюсь. Очень. Сейчас я увижу человека, который десять лет тому назад меня благословил. Произвел в рыцари. Перчаткой по плечу…
Стучусь, открываю дверь:
— Разрешите войти?
— Да-да, пожалуйста! — Быстрый взгляд. — Вы ко мне? Одну минутку, сейчас допишу.
Нет, конечно, он меня не узнает. Да и вряд ли он помнит тот эпизод. А я его сразу узнал. Запомнил. Густые волнистые волосы, заостренный нос, добрые глаза. Он! Кончил писать, поднял голову:
— Я вас слушаю.
— Здравствуйте, Михаил Елисеевич! — сказал я. — Вы меня помните? Десять лет тому назад… Перчаткой по плечу?
Хохлачев внимательно на меня посмотрел, и глаза его потеплели. Он поднялся из-за стола, шагнул ко мне, всмотрелся:
— Здравствуйте! Неужели? Так это, значит, вы? Вы? Добился-таки! Прямо не верится… — И растроганно обнял меня.
— Я, Михаил Елисеевич! Я, ваш крестник. Добился. Летчиком стал и пришел поклониться вам. Спасибо!
…Что-то радиоприемники громыхают немецкими бравурными маршами. Что-то пылко очень речи произносят на сборищах фашистов, и ревут луженые глотки солдат: «Хайль, Гитлер!»
Тревожно на душе… Тревожно…
А утром проснулись — война!