Одной из составляющих жизнеустройства, которая определяет характер цивилизации, является хозяйство. Это — один из «срезов» культуры, который в высшей степени «пропитан» этническими (национальными) особенностями. В свою очередь, народное хозяйство является одной из главных сил, созидающих народ и нацию, входит в ядро той центральной мировоззренческой матрицы, на которой воспроизводится цивилизация.
Исходя из разных условий и разных представлений о Природе, человеке и обществе, люди по-разному формировали хозяйство— производство и распределение материальных жизненных благ. Уже Аристотель сформулировал основные понятия, на которых базируется ведение хозяйства. Одно из них — экономия (натуральное хозяйство), что означает «ведение дома», материальное обеспечение экоса (дома) или полиса (города). Эта деятельность не обязательно сопряжена с движением денег, ценами рынка и т. д. Другой способ производства и коммерческой деятельности он назвал хрематистика (рыночная экономика). Это изначально два совершенно разных типа деятельности. Экономия — это производство и коммерция в целях удовлетворения потребностей. А хрематистика — это такой вид производственной и коммерческой деятельности, который нацелен на накопление богатства вне зависимости от его использования, т. е. накопление, превращенное в высшую цель деятельности. Каждой цивилизации присущи разные конфигурации соотношений и типов взаимодействия между этими двумя «чистыми» типами хозяйства.
Господство рыночной экономики в современном обществе Запада было связано с возникновением совершенно нового, необычного с точки зрения традиций отношения к собственности, деньгам, труду и превращению вещи в товар.
Содержание всех этих понятий настолько различается в современном и традиционном обществах, что нередко представители разных культур, даже из числа специалистов, просто не понимают друг друга, хотя формально говорят об одном и том же. То изумление, с которым сегодня Запад смотрит на все происходящее в России, во многом связано с тем, что одним и тем же словом у нас и на Западе обозначаются совершенно разные явления.
Рыночная экономика, ставшая господствующим типом хозяйства Запада, не является чем-то естественным и универсальным. Это недавняя социальная конструкция, возникшая как глубокая мутация в специфической культуре Западной Европы. В ходе перестройки в СССР рынок был представлен идеологами просто как механизм информационной обратной связи, стихийно регулирующий производство в соответствии с общественной потребностью через поток товаров и денег. То есть как механизм контроля, альтернативный плану. Но противопоставление «рынок-план» несущественно по сравнению с фундаментальным смыслом понятия рынок как общей метафоры всего общества в западной цивилизации.
Как возникло само понятие «рыночная экономика»? Ведь рынок продуктов возник вместе с первым разделением труда и существует сегодня в некапиталистических и даже примитивных обществах. Рыночная экономика возникла, когда в товар превратились вещи, которые для традиционного мышления никак не могли быть товаром: деньги, земля и свободный человек (рабочая сила). Это— глубокий переворот р, типе рациональности, в мышлении и даже религии, а отнюдь не только экономике.
Взять хотя бы такой момент, как превращение денег в товар. Как пишет Маркс в «Капитале», согласно римскому праву, было безусловно запрещено обращаться с деньгами как с товаром. Там действовала юридическая догма: «Денег же никто не должен покупать, ибо, учрежденные для пользования всех, они не должны быть товаром». Катон Старший писал: «А предками нашими так принято и так в законах уложено, чтобы вора присуждать ко взысканию вдвое, а ростовщика ко взысканию вчетверо. Поэтому можно судить, насколько ростовщика они считали худшим гражданином против вора».
В советском хозяйстве деньги товаром не были и не продавались. Напротив, современный капитализм не может существовать без финансового капитала, без превращения денег в товар.[61]
Кстати, движение за «бесплатные» деньги, за беспроцентный кредит, периодически возникает и на Западе, и на Востоке, хотя на Западе оно более или менее упорно преследовалось. В царской России в начале XX века были развиты беспроцентные кредитные товарищества и кооперативные банки. Сегодня крупные банки подобного типа действуют в исламских странах. Например, в Бангладеш есть крупный «Грамин банк», который предоставляет кредиты населению. 90 % его акций принадлежат заемщикам, из которых 94 % — женщины, он охватывает 50 % деревень страны. В 1994 г. он выдал займов на 500 млн. долларов — без всяких процентных ставок [157].
Совместная хозяйственная деятельность и общежитие людей могут быть организованы и без купли-продажи— она вообще возникла относительно недавно. Существуют разные способы предоставления друг другу и материальных ценностей, и труда (дарение, услуга, предоставление в пользование, совместная работа, прямой продуктообмен и т. д.). Существуют и типы хозяйства, причем весьма сложно организованного, при которых ценности и усилия складываются, а не обмениваются — так, что все участники пользуются созданным сообща целым.
К такому типу относится семейное хозяйство, экономически исключительно эффективное (при достижении определенного класса целей). Замена его рыночными отношениями невозможна, т. к. оказывается, что ни у одного члена семьи не хватило бы денег расплатиться по рыночным ценам с другими членами семьи за их вклад.
К этому же типу хозяйства относилось и советское плановое хозяйство. Именно сложение ресурсов (посредством плана) без их купли-продажи позволило СССР после колоссальных разрушений 1941–1945 гг. очень быстро восстановить хозяйство. В 1948 г. СССР превзошел довоенный уровень промышленного производства — можно ли это представить себе в нынешней рыночной системе Российской Федерации?
Советский строй породил тип промышленного предприятия, в котором производство было неразрывно (и незаметно!) переплетено с поддержанием важнейших условий жизни работников, членов их семей и вообще «города».[62] Это переплетение, идущее от традиции общинной жизни, настолько прочно вошло в коллективную память и массовое сознание, что казалось естественным. Между тем Вебер писал о капитализме: «Современная рациональная организация капиталистического предприятия немыслима без двух важных компонентов: без господствующего в современной экономике отделения предприятия от домашнего хозяйства и без тесно связанной с этим рациональной бухгалтерской отчетности» [93, с. 51].
На Западе так, а в России иначе. Во время индустриализации масса общинных крестьян переместилась в промышленность и превратила «родной завод» из предприятия в центр жизнеустройства — оно обросло «социальной сферой». Тут и детский сад с пионерлагерем, и больница с санаторием, и клуб, и жилой квартал, обогреваемый паром из заводской ТЭЦ, и даже, на правах цеха, подсобное хозяйство, снабжающее заводскую столовую свежими молоком и овощами. Это — явное совмещение предприятия с домашним хозяйством.
Наблюдение за попытками в 90-е годы разорвать это переплетение, отделить производство от создания условий жизни позволило увидеть важную вещь. Соединение, кооперация производства с «жизнью» является источником очень большой и не вполне объяснимой экономии. Отопление бросовым теплом, отходящим при производстве электричества на теплоцентрали, — один из примеров.
Почему же мы этого не видели? Потому, что из политэкономии, возникшей как наука о рыночном хозяйстве, основанном на обмене, мы заучили, что специализация и разделение— источник эффективности. Это разумное умозаключение приобрело характер идеологической догмы, и мы забыли о диалектике этой проблемы. А именно: соединение и кооперация — также источник эффективности. Какая комбинация наиболее выгодна, зависит от всей совокупности конкретных условий. В условиях России на длительный период именно соединение и сотрудничество оказались принципиально эффективнее, нежели обмен и конкуренция.
В становлении типов хозяйства и России, и Запада можно обнаружить и особый уклад, и особый культурный тип, которые образовали «зародыш» самобытной хозяйственной системы. Этот «зародыш» развивался, обрастал боковыми ветвями, увеличивал разнообразие и превращался в большую систему. Для России таким культурным типом был «великорусский пахарь», который создал русскую поземельную общину, а потом и разного рода артели для отхожих промыслов [158].
Становление капитализма как присущего Западу способа хозяйства не было медленным «естественным» процессом. Это был результат череды огромных революций, в ходе которых возникло уникальное сочетание обстоятельств, позволившее распространить на Западную Европу экономический уклад, сложившийся ранее у некоторых народов северо-запада Европы (голландцев и англичан, а до этого фризов). Предыстория капитализма как очень специфического этнического хозяйственного уклада, который был затем взят за модель вдохновителями великих буржуазных революций и внедрен политическими средствами, очень интересна и для нас актуальна. Краткое изложение этой предыстории и библиография даны в книге Л.А. Асланова «Культура и власть» (2001) [159].
Фризы (этническая общность, родственная саксам) жили на побережье Северного моря в районе устья Рейна (занятая ими территория называлась Фрисландией). Условия их обитания были необычными: они расселились на маршах— не-затопляемых морскими приливами полосах земли шириной около 50 км. Жили они на хуторах или фермах, расположенных на холмах (терпах). Плодородная почва (отложения ила и торф) и мягкий влажный климат позволяли вести интенсивное сельское хозяйство, а труднодоступная местность обеспечила фризам независимость и длительное сохранение общинной демократии. Законы фризов в основных чертах были схожи с Салической правдой франков, т. е. уже в VI–VII вв. общинная собственность на землю превратилась в частную.
Это был народ фермеров, которые в то же время были торговцами и мореходами. Для римлян они стали торговыми посредниками с германскими племенами, а в период упадка Рима одним из главных товаров в этой торговле стали рабы, которых фризы скупали в бассейне Балтийского моря у варягов. Вместе с англами и саксами фризы участвовали в заселении Англии. Фризы как народ сложились под влиянием очень специфического хозяйственного уклада, который позже был воспроизведен, уже в индустриальной форме, как современный капитализм. И уклад этот входил в ядро их этнической культуры, а не был «общечеловеческим» достоянием как необходимый плод развития любого народа’.
О. Шпенглер также подчеркивает культурные этнические корни английского капитализма: «Английская хозяйственная жизнь фактически тождественна с торговлей, с торговлей постольку, поскольку она представляет культивированную форму разбоя. Согласно этому инстинкту все превращается в добычу, в товар, на котором богатеют… Властное слово «свободная торговля» относится к хозяйственной системе викингов. Прусским и, следовательно, социалистическим лозунгом могло бы быть государственное регулирование товарообмена. Этим торговля во всем народном хозяйстве получает служебную роль вместо господствующей. Становится понятен Адам Смит с его ненавистью к государству и к «коварным животным, которые именуются государственными людьми». В самом деле на истинного торговца они действуют, как полицейский на взломщика или военное судно на корабль корсаров» [13, с. 78–80].
Этническая специфика того капитализма, который сложился в англосаксонской культуре, признается и сегодня. Английский историк и социолог 3. Бауман пишет: «Новый индустриальный порядок, так же как и концептуальные построения, предполагавшие возможность возникновения в будущем индустриального общества, были рождены в Англии; именно Англия, в отличие от своих европейских соседей, разоряла свое крестьянство, а вместе с ним разрушала и «естественную» связь между землей, человеческими усилиями и богатством. Людей, обрабатывающих землю, сначала необходимо упразднить, чтобы затем их можно было рассматривать как носителей готовой к использованию «рабочей силы», а саму эту силу — по праву считать потенциальным источником богатства» [160].
Когда эти культурные предпосылки соединились с новой центральной мировоззренческой матрицей, заданной протестантской Реформацией, капитализм стал мощным фактором этногенеза, быстро сплачивающим «буржуазные нации» Запада. Вебер приводит высказывание известного протестантского проповедника Джона Уэсли: «Мы обязаны призывать всех христиан к тому, чтобы они наживали столько, сколько можно, и сберегали все, что можно, то есть стремились к богатству» [93, с. 200–201].
Создание капитализма как основного уклада для целой большой цивилизации стало великой программой многих народов Европы. Авангардом ее были голландцы, фризы и англичане, но каждый народ внес в это строительство свою интеллектуальную, трудовую и военную лепту— и в дебаты и войны Реформации и буржуазных революций, и в Великие географические открытия и завоевания колоний, и в создание науки, техники и фабрики для индустриальной революции.
К. Поляньи, описывая процесс становления капитализма в Западной Европе, отмечал, что речь шла о «всенародной стройке», что главные идеи нового порядка были приняты народом. Он писал: «Слепая вера в стихийный процесс овладела сознанием масс, а самые «просвещенные» с фанатизмом религиозных сектантов занялись неограниченным и нерегулируемым реформированием общества. Влияние этих процессов на жизнь народов было столь ужасным, что не поддается никакому описанию. В сущности, человеческое общество могло погибнуть, если бы предупредительные контрмеры не ослабили действия этого саморазрушающегося механизма» (цит. в [161, с. 314].
Как известно, Запад в этом катаклизме не погиб, а вышел из него как могучая, энергичная цивилизация с ненасытной жаждой экспансии. В этом своем развитии он, как и другие цивилизации, опирался прежде всего на те природные ресурсы, которые предоставлял для этого ландшафт. С этой точки зрения предыстория капитализма хорошо описана Ф. Броделем, который дотошно и подробно описывал «структуры повседневности» Европы до XIX века.
Сравнение с условиями России сразу объясняет, почему динамика и формы ее хозяйственного развития кардинально отличались от западных. Мы не можем здесь рассматривать всю совокупность природных факторов, влияющих на выбор форм хозяйственной деятельности. Этому посвящена обширная литература XIX и XX веков.
Уже один лишь пространственный фактор заставлял в России принять хозяйственный строй, очень отличный от западного. Достаточно сказать, что в России из-за обширности территории и низкой плотности населения транспортные издержки в цене продукта составляли в конце XIX века 50 %, а транспортные издержки во внешней торговле были в 6 раз выше, чем в США. На внутреннем рынке России торговля всегда была торговлей на «дальние расстояния». В 1896 г. средние пробеги важнейших массовых грузов по внутренним водным путям превышали 1000 км. Средний пробег по железной дороге в тот год составил: по зерну 638 км, по углю 360 и по керосину 945 км [161, с. 317].
Понятно, что уже один этот фактор требовал иной организации национального хозяйства России по сравнению с Западной Европой. Условия пространства, расстояний, транспортной сети и плотности населения на Западе, подробно описанные Ф. Броделем [68], отличаются от условий России просто разительно (первая глава второго тома этой книги называется «Пространство, враг номер один»).[63]
Возьмем сравнительно хорошо описанное в истории время с X по XIX век. В этот период практически все богатство России создавалось сельскохозяйственным трудом крестьянства. Запад с XVI века начал уже эксплуатацию колоний, но и в странах Западной Европе сельское хозяйство играло огромную роль. Сравним условия земледелия и главный показатель этого хозяйства— урожайность зерновых на Западе и в России.
В XIV веке в Англии и Франции поле вспахивали три-четыре раза, в XVII веке четыре-пять раз, в XVIII веке рекомендовалось производить до семи вспашек. Это улучшало структуру почвы и избавляло ее от сорняков. Главными условиями для такого возделывания почвы был мягкий климат и стальной плуг, введенный в оборот в XIV веке. Возможность пасти скот практически круглый год и высокая биологическая продуктивность лугов позволяла держать большое количество скота и обильно удобрять пашню (во многих местах имелась даже официальная должность инспектора за качеством навоза).
А вот что пишет об условиях России академик Л.В. Милов: «Главным же и весьма неблагоприятным следствием нашего климата является короткий рабочий сезон земледельческого производства. Так называемый беспашенный период, когда в поле нельзя вести никакие работы, длится в средней полосе России семь месяцев. В таких европейских странах, как Англия и Франция, «беспашенный» период охватывал всего два месяца (декабрь и январь).
Столетиями русский крестьянин для выполнения земледельческих работ (с учетом запрета на труд по воскресеньям) располагал примерно 130 сутками в год. Из них около 30 суток уходило на сенокос. В итоге однотягловый хозяин с семьей из четырех человек имел для всех видов работ на пашне (исключая обмолот снопов) лишь около 100 суток. В расчете на десятину (около 1 га) обычного крестьянского надела это составляло 22–23 рабочих дня (а если он выполнял полевую барщину, то почти вдвое меньше).
Налицо колоссальное различие с Западом. Возможность интенсификации земледелия и сам размер обрабатываемой пашни на Западе были неизмеримо больше, чем в России. Это и 4–6-кратная пахота, и многократное боронование, и длительные «перепарки», что позволяло обеспечить чистоту всходов от сорняков, достигать почти идеальной рыхлости почвы и т. д.
По нормам XIX в. для ежегодного удобрения парового клина нужно было иметь 6 голов крупного скота на десятину пара (то есть 12 голов на средний двор. — С.К.-М.). Поскольку стойловое содержание скота на основной территории России было необычайно долгим (198–212 суток), то, по данным XVIII–XIX вв., запас сена должен был составлять на лошадь— 160 пудов, на корову— около 108 пудов, на овцу — около 54 пудов… Однако заготовить за 20–30 суток сенокоса 1244 пуда сена для однотяглового крестьянина пустая фантазия… Факты свидетельствуют, что крестьянская лошадь в сезон стойлового содержания получала около 75 пудов сена, корова, наравне с овцой, — 38 пудов. Таким образом, вместо 13 кг в сутки лошади давали 6 кг, корове вместо 8 или 9 кг — 3 кг и столько же овце. А чтобы скот не сдох, его кормили соломой. При такой кормежке удобрений получалось мало, да и скот часто болел и издыхал» [162].
Какова же была урожайность на Западе и в России? Ф. Бродель приводит множество документальных сведений. В имениях Тевтонского ордена в Пруссии урожайность пшеницы с 1550 по 1695 г. доходила до 8,7 ц/га, в Брауншвейге была 8,5 ц/га, в хороших хозяйствах во Франции с 1319 по 1327 г. пшеница давала урожаи от 12 до 17 ц/га. В 1605 г. французский обозреватель сельского хозяйства писал о средних урожаях: «Хозяин может быть доволен, когда его владение приносит ему в целом, с учетом плохих и хороших лет, сам-пять — сам-шесть» [153, с. 135].
В целом по Англии дается такая сводка урожайности зерновых: 1250–1499 гг. 4,7:1; 1500–1700 гг. 7:1; 1750–1820 гг. 10,6:1. Такие же урожаи были в Ирландии и Нидерландах, чуть ниже во Франции, Германии и Скандинавских странах. Итак, с XIII по XIX век они выросли от сам-пять до сам-десять. Какие же урожаи были в России?
Читаем у Л.В.Милова: «В конце XVII в. на основной территории России преобладали очень низкие урожаи. В Ярославском уезде рожь давала от сам-1,0 до сам-2,2. В Костромском уезде урожайность ржи колебалась от сам-1,0 до сам-2,5. Более надежные сведения об урожайности имеются по отдельным годам конца XVIII в.: это сводные погубернские показатели. В Московской губернии в 1788, 1789, 1793 гг. средняя по всем культурам урожайность составляла сам-2,4; в Костромской (1788, 1796) — сам-2,2; в Тверской (1788–1792) средняя по ржи сам-2,1; в Новгородской — сам-2,8».
Мы видим, что разница колоссальная — на пороге XIX века урожай сам-2,4! Это в четыре раза ниже, чем в Западной Европе. Надо вдуматься и понять, что эта разница, из которой и складывалось «собственное» богатство Запада (то есть полученное не в колониях, а на своей земле), накапливалась год за годом в течение тысячи лет. И даже больше. Величина этого преимущества с трудом поддается измерению, но если ее мысленно взвесить, то надо признать труд русского пахаря подвигом. Он обеспечил средствами создание государства и цивилизации в очень сложных условиях. Для этого надо творчески выработать особый тип хозяйства.
А ведь и крестьянин, и лошадь работали впроголодь. Как пишет Л.В. Милов, в Древнем Риме, по свидетельству Катона Старшего, рабу давали в пищу на день 1,6 кг хлеба (т. е. 1 кг зерна). У русского крестьянина суточная норма собранного зерна составляла 762 г. Но из этого количества он должен был выделить зерно «на прикорм скота, на продажу части зерна с целью получения денег на уплату налогов и податей, покупку одежды, покрытие хозяйственных нужд».
Как известно, Запад делал инвестиции для строительства дорог и мостов, заводов и университетов главным образом за счет колоний. У России колоний не было, источником инвестиций было то, что удавалось выжать из крестьян. Насколько прибыльным было их хозяйство?
Л.В. Милов пишет: «На этот счет есть весьма выразительные и уникальные данные о себестоимости зерновой продукции производства, ведущегося в середине XVIII века в порядке исключения с помощью вольнонаемного (а не крепостного) труда. Средневзвешенная оценка всех работ на десятине (га) в двух полях и рассчитанная на массиве пашни более тысячи десятин (данные по Вологодской, Ярославской и Московской губерниям) на середину века составляла 7 руб. 60 коп. Между тем в Вологодской губернии в это время доход достигал в среднем 5 руб. с десятины при условии очень высокой урожайности. Следовательно, затраты труда в полтора раза превышали доходность земли… Взяв же обычную для этих мест скудную урожайность (рожь сам-2,5, овес сам-2), мы столкнемся с уровнем затрат труда, почти в 6 раз превышающим доход» [163].
Понятно, что в этих условиях ни о каком капитализме речи и быть не могло. Организация хозяйства могла быть только крепостной, общинной, а затем колхозно-совхозной. Реформа Столыпина была обречена на неудачу по причине непреодолимых объективных ограничений. Как, впрочем, и нынешняя попытка «фермеризации».
Л.В. Милов делает вывод: «Общий итог данного обзора можно сформулировать так: практически на всем протяжении своей истории земледельческая Россия была социумом с минимальным совокупным прибавочным продуктом. Поэтому, если бы Россия придерживалась так называемого эволюционного пути развития, она никогда не состоялась бы как великая держава…
И в новейший период своей истории… в области аграрного производства Россия остается в крайне невыгодной ситуации именно из-за краткости рабочего периода на полях. По той же причине российский крестьянин лишен свободы маневра, компенсировать которую может только мощная концентрация техники и рабочей силы, что, однако, с необходимостью ведет к удорожанию продукции… В значительной мере такое положение сохраняется и поныне. Это объективная закономерность, которую человечество пока не в состоянии преодолеть».
Макс Вебер пишет: «Чем больше космос современного капиталистического хозяйства следовал своим имманентным закономерностям, тем невозможнее оказывалась какая бы то ни было мыслимая связь с этикой религиозного братства. И она становилась все более невозможной, чем рациональнее и тем самым безличнее становился мир капиталистического хозяйства» [93, с. 315].
В России, наоборот, вести хозяйство можно было, только опираясь на взаимопомощь и общинную солидарность, особенно в чрезвычайных условиях страды. Здесь работа приобретала литургический характер. Не до наживы с индивидуализмом — круговая порука, один за всех, все за одного.
Тяга к накоплению собственности была в России предосудительной, в этом Макс Вебер видел главное препятствие развитию капитализма. Достоевский писал в «Дневниках писателя» (1876–1877): «Я лучше захочу всю жизнь прокочевать в киргизской палатке, чем поклоняться немецкому способу накопления богатств. Здесь везде у них в каждом дому свой фатер, ужасно добродетельный и необыкновенно честный. Все работают как волы и копят деньги, как жиды. Лет через 50 или 70 внук первого фатера передаст сыну значительный капитал, тот своему, тот своему, и поколений через 5–6 выходит сам барон Ротшильд. Право, неизвестно еще, что гаже: русское ли безобразие или немецкий способ накопления честным трудом» [118, с. 260].
Бердяев отмечает важную особенность: «Русские суждения о собственности и воровстве определяются не отношением к собственности как социальному институту, а отношением к человеку… С этим связана и русская борьба против буржуазности, русское неприятие буржуазного мира… Для России характерно и очень отличает ее от Запада, что у нас не было и не будет значительной и влиятельной буржуазной идеологии» [123]. В средневековой Руси вплоть до Нового времени «кража для того, чтобы накормить гостя, не считалась преступлением».
Совсем по-иному, нежели на Западе, менялся социальный статус в зависимости от собственности. В России богатые ремесленники и купцы часто оставались в крепостной зависимости от своих помещиков еще и в XIX веке. А Англии уже раннефеодальной эпохи автоматически присваивалось дворянское звание купцу, «три раза переплывшему море за свой счет». В XIII и XIV вв. королевские приказы обязывали всех лиц с годовым земельным доходом в 20 (а в один год даже в 15) фунтов принимать рыцарское звание [118, с. 260].
Система хозяйственных связей, соединяющих в этнос людей, проникнутых «духом капитализма», настолько отличается от систем других народов, что на обыденном уровне западный «экономический человек» часто бывает уверен, что вне капитализма вообще хозяйства нет. Есть какая-то странная суета, но хозяйством ее назвать никак нельзя. Это можно было слышать в отношении и Советского Союза, и нынешней России. Но это же приходилось слышать и в конце XIX в.
А.Н. Энгельгардт в «Письмах из деревни» рассказывает: «Один немец — настоящий немец из Мекленбурга— управитель соседнего имения, говорил мне как-то: «У вас в России совсем хозяйничать нельзя, потому что у вас нет порядка… Хозяйничать в России будет возможно только тогда, когда крестьяне выкупят земли и поделят их, потому что тогда богатые скупят земли, а бедные будут безземельными батраками. Тогда у вас будет порядок и можно будет хозяйничать, а до тех пор нет» [145, с. 341].
Очевидно, что особенностью русского хозяйства с его «круговой порукой» был приоритет «общего дела», и прежде всего, обеспечения обороны. Эта сторона хозяйства, вместе с общинными механизмами, непрерывно формировала и воспроизводила культуру России. В новейшее время можно даже сказать, что «ВПК сформировал современный русский народ».
И.Л. Солоневич пишет: «Московская Русь платила поистине чудовищную цену в борьбе за свое индивидуальное «я»— платила эту цену постоянно и непрерывно… Можно предположить, что при московских геополитических условиях Америка просто перестала бы существовать как государственно-индивидуальное «я». Оборона этого «я» и с востока, и с запада, и с юга, оборона и нации, и государства, и религии, и «личности», и «общества», и «тела», и «души» — все шло вместе… Вопрос заключался в том, что быть одинаково хорошо организованным во всех направлениях есть вещь физически невозможная. Говоря грубо схематически, стоял такой выбор: или строить шоссе под Москвой, или прокладывать Великий Сибирский путь. Тратить «пятую» или даже «третью деньгу» на «внутреннее благоустройство» или вкладывать ее в оборону национального «я» [44, с. 478–479].
Насколько необычным было хозяйство России в советское время и как трудно было разобраться в нем западным специалистам, говорит такой факт. Видный российский эксперт по проблеме военных расходов В.В. Шлыков пишет, на основании заявлений руководства ЦРУ США: «Только на решение сравнительно узкой задачи — определения реальной величины советских военных расходов и их доли в валовом национальном продукте (ВНП) — США, по оценке американских экспертов, затратили с середины 50-х годов до 1991 года от 5 до 10 млрд. долларов (в ценах 1990 года), в среднем от 200 до 500 млн. долларов в год… Один из руководителей влиятельного Американского Предпринимательского Института Николас Эберштадт заявил на слушаниях в Сенате США 16 июля 1990 года, что «попытка правительства США оценить советскую экономику является, возможно, самым крупным исследовательским проектом из всех, которые когда-либо осуществлялись в социальной области»» [164].
Подумайте только — для правительства США попытка оценить советскую экономику обошлась в миллиарды долларов и стала «возможно, самым крупным исследовательским проектом из всех, которые когда-либо осуществлялись в социальной области» — а наши реформаторы говорят, что Россия является частью западной цивилизации и существенными особенностями ее хозяйство от западного не отличается.
Уже несовместимость антропологических моделей традиционного и буржуазного обществ порождает фундаментальное различие их хозяйственных систем. Оно проявлялось во множестве видов. Вебер подробно описывает, например, проблемы, которые возникали у предпринимателей при введении сдельной оплаты с целью интенсификации труда. В шкале ценностей традиционного общества высоко стоит достаток, но предосудительной оказывается страсть к наживе.
Вебер пишет: «Повсюду, где современный капитализм пытался повысить «производительность» труда путем увеличения его интенсивности, он наталкивался на этот лейтмотив докапиталистического отношения к труду, за которым скрывалось необычайно упорное сопротивление. На это сопротивление капитализм продолжает наталкиваться и по сей день, и тем сильнее, чем более отсталыми (с капиталистической точки зрения) являются рабочие, с которыми ему приходится иметь дело» [93, с. 80–81].
Уже двадцать лет российское хозяйство переделывают в «рыночное», а это сопротивление капитализму, отмеченное Вебером более ста лет назад, не прекращается.
Нас все время пытаются убедить, что «русские не могут хорошо работать». Почему же? Потому, что у них непритязательные потребности (как у немцев-католиков, которых описал Вебер в сравнении с немцами-протестантами). Один такой проницательный эксперт пишет: «Русские ленятся потому, что не умеют жить. Многие компании сталкиваются с тем, что российский персонал, особенно нижнего уровня, не соглашается на повышение зарплаты — если это потребует более интенсивной работы. Сотрудники готовы смириться с низким уровнем жизни, лишь бы не нарушать свой покой. О том, насколько распространено такое отношение к труду среди россиян и как с этим бороться, говорят ученые, консультанты и руководители компаний» [165].
Эти проницательные эксперты поразительно невежественны. Эта непритязательность русских— ценнейший культурный ресурс России, феномен, досконально изученный во многих традиционных обществах несколькими поколениями антропологов. С этим ресурсом русские освоили и сделали частью ноосферы огромную территорию, провели форсированную индустриализацию, создали целостную науку со своим особым стилем и превратили свою страну во вторую сверхдержаву. Вот каковы были их потребности, ради которых они и работали с небывалой интенсивностью и эффективностью.
Не изменилось за двадцать лет интенсивной пропаганды капитализма и практической реализации реформ отношение массового сознания к стяжательству, которое в России олицетворяет «крупный бизнес». Это отношение настолько негативно, что социологи затрудняются с его измерением. Качественный вывод из общероссийского опроса населения «Россияне о крупном бизнесе» (12–13 июля 2003 г.) был таков: «Отношение респондентов к крупному бизнесу во многом определяется тем, что опрошенные в большинстве своем по сути отказывают ему в праве на существование» [167, с. 154]. 70–75 % опрошенных устойчиво считают, что «заработать большие деньги» можно только нарушая законы. 51 % работающих респондентов заявляют, что если бы у них был выбор, они бы стали работать на государственных предприятиях, и 34 % — на частных, хотя зарплата на частных предприятиях выше [166, с. 334].
Вот жалобы экономиста Л. Пияшевой в интервью, взятом Институтом социологии РАН в 1994 г.: «Я социализм рассматриваю просто как архаику, как недоразвитость общества, не-цивилизованность общества, неразвитость, если в высших категориях там нет личности, человека. Неразвитый человек, несамостоятельный, неответственный — не берет и не хочет. Ему нужно коллективно, ему нужно, чтобы был над ним царь, либо генсек. Это очень довлеет над сознанием людей, которые здесь живут. И поэтому он ищет как бы, все это называют «третьим» путем, на самом деле никаких третьих путей нет. И социалистического пути, как пути, тоже нет, и XX век это доказал… Какой вариант наиболее реален? На мой взгляд, самый реальный вариант— это попытка стабилизации, т. е. это возврат к принципам социалистического управления экономикой» [167].
В чем смысл этого эмоционального потока слов? В том, что культурной базы для рыночной Реформации в России нет. Здесь можно было бы строить, и вполне успешно, советский капитализм (как в Китае строят «китайский капитализм»), а западный построить не получится. Цивилизационное несоответствие! Русскому человеку, несмотря на все потуги реформаторов, «нужно коллективно». И потому он не берет и не хочет священной частной собственности. И потому, по разумению Пияшевой, хотя «социалистического пути нет», единственным реальным выходом из кризиса она видит «возврат к принципам социализма».
Признание или непризнание цивилизационных особенностей хозяйства России относительно рыночной экономики
Запада периодически становится в России предметом острых дебатов и оказывает большое влияние на исторический ход событий. Давление евроцентризма на образованный слой России не раз приводило к тому, что и правящая верхушка, и оппозиционная ей интеллигенция отказывали отечественному хозяйству в самобытности и шли по пути имитации западных структур. Это, как правило, приводило к огромным издержкам или к провалу реформ, к острым идейным и социальным конфликтам.
Так был разгромлен важный проект народников, которые нарабатывали ценное знание о российском хозяйстве и альтернативах его развития. Критики народников сходились между собой в отрицании самобытности цивилизационного пути России и соответствующих особенностей ее хозяйственного строя. Легальный марксист П. Струве утверждал, что капитализм есть «единственно возможная» форма развития для России и весь ее старый хозяйственный строй, ядром которого было общинное землепользование крестьянами, есть лишь продукт отсталости: «Привить этому строю культуру — значит его разрушить».
Распространенным было и убеждение, что разрушение (разложение) этого строя капитализмом западного типа уже быстро идет в России. Плеханов считал, что оно уже состоялось. М.И. Туган-Барановский (легальный марксист, а затем кадет) в своей известной книге «Основы политической экономии» признавал, что при крепостном праве «русский социальный строй существенно отличался от западноевропейского», но с ликвидацией крепостного права «самое существенное отличие нашего хозяйственного строя от строя Запада исчезает… И в настоящее время в России господствует тот же хозяйственный строй, что и на Западе».
Сегодня узость этого евроцентристского взгляда поражает. Уже в 30-е годы А. Тойнби в своем главном труде «Постижение истории» писал: «Тезис об унификации мира на базе западной экономической системы как закономерном итоге единого и непрерывного процесса развития человеческой истории приводит к грубейшим искажениям фактов и поразительному сужению исторического кругозора».
Сужение исторического кругозора действительно было поразительным, и эта методологическая слабость российской интеллигенции очень дорого обошлась и обходится стране. Ведь перед глазами были надежно установленные факты, которые были совершенно несовместимы с утверждением, что «в России господствует тот же хозяйственный строй, что и на Западе».
После реформы 1861 г. на рынке земли стали господствовать трудовые крестьянские хозяйства, а не фермеры. Если принять площади, полученные частными землевладельцами в 1861 г. за 100 %, то к 1877 г. у них осталось 87 %, к 1887 г. 76 %, к 1897 г. 65 %, к 1905 г. 52 % и к 1916 г. 41 % земель, из которых 2/3 использовалось крестьянами через аренду. То есть за время «развития капитализма» к общинным крестьянам перетекло 86 % частных земель. A.B. Чаянов дает к этому такой комментарий: «Наоборот, экономическая история, например, Англии дает нам примеры, когда крупное капиталистическое хозяйство… оказывается способным реализовать исключительные ренты и платить за землю выше трудового хозяйства, разлагая и уничтожая последнее» [133, с. 409]. Разница принципиальная.
Во время реформы Столыпина земля продавалась через Крестьянский поземельный банк. За время его существования по 1913 г. общинами было куплено 3,06 млн. дес., товариществами (кооперативами) 10 млн., а частными хозяевами 3,68 млн. Если учесть, что всего в России в 1911–1915 гг. посевных площадей было 85 млн. дес., то видно, что распродать в руки частников удалось очень немного земли. Спад покупок частными хозяевами — теми, кто, как предполагалось, должен был бы стать русскими фермерами, показывает, что реформа, по сути, исчерпала свой потенциал. Было скуплено столько земли, сколько могло быть освоено в производстве с получением капиталистической ренты — прямо или через аренду. Остальная земля оставалась в общинном крестьянском землепользовании, ибо только так она и могла быть эффективно использована. Идеологические доктрины тут ни при чем.
Если считать крестьян, составлявших в начала XX века 85 % населения России, разумно мыслящими людьми, то надо признать как факт: раз они сопротивлялись реформе Столыпина, значит, «развитие капитализма в России» противоречило не только их культуре, но также их фундаментальным интересам. Примечательно, что Столыпина не поддерживали даже те крестьяне, которые выделились на хутора и отруба (одно дело личная выгода, другое — поддержка смены всего уклада деревни).
Эти факты поддавались оценке согласно экономическому критерию— через сравнение капиталистической ренты и прибавочного продукта крестьянина на той же земле. A.B. Чаянов пишет на основании строгих исследований: «В России в период начиная с освобождения крестьян (1861 г.) и до революции 1917 г. в аграрном секторе существовало рядом с крупным капиталистическим крестьянское семейное хозяйство, что и привело к разрушению первого, ибо сравнительно малоземельные крестьяне платили за землю больше, чем давала капитализированная рента капиталистического сельского хозяйства, что неизбежно вело к распродаже крупной земельной собственности крестьянам.
Иное дело, когда высокая земельная рента, которую давало в Англии крупное капиталистическое овцеводство, обусловливала ограбление крестьянского арендаторства, которое не было в состоянии обеспечить латифундистам столь же высокую ренту» [133, с. 143].
Арендные цены, уплачиваемые крестьянами за землю, были значительно выше той чистой прибыли, которую с этих земель можно получить при капиталистической их эксплуатации. И это— не аномалия, а общий в России случай. A.B. Чаянов в книге «Теория крестьянского хозяйства» (1923) пишет: «Многочисленные исследования русских аренд и цен на землю установили теоретически выясненный нами случай в огромном количестве районов и с несомненной ясностью показали, что русский крестьянин перенаселенных губерний платил до войны аренду выше всего чистого дохода земледельческого предприятия» [133, с. 407].
Расхождения между доходом от хозяйства и арендной платой у крестьян были очень велики. A.B. Чаянов приводит данные для 1904 г. по Воронежской губернии. В среднем по всей губернии арендная плата за десятину озимого клина составляла 16,8 руб., а чистая доходность одной десятины озимого при экономичном посеве была 5,3 руб. В некоторых уездах разница была еще больше. Так, в Коротоякском уезде средняя арендная плата была 19,4 руб., а чистая доходность десятины 2,7 руб. Разница колоссальна — 16,6 руб. с десятины, в семь (!) раз больше чистого дохода [133, с. 407]. Таким образом, даже в рамках понятий политэкономии, то есть используя чисто монетарное измерение, следует признать крестьянское хозяйство в условиях России более эффективным, нежели фермерское капиталистическое.
Реформа Столыпина была исключительно важна тем, что она послужила для всего русского общества наглядным экспериментом. В результате нее было насильно создано типично капиталистическое землевладение, которое, казалось бы, давало возможность организовать крупные фермы, нанять сельскохозяйственных рабочих и получать предусмотренную марксизмом прибавочную стоимость. Однако вопреки мощному политическому и экономическому давлению крестьянство не исчезало, а оказывалось жизнеспособнее и эффективнее, чем фермы.[64] В 1913 г. 89 % национального дохода, произведенного в сельском хозяйстве европейской части России, приходилось на крестьянские хозяйства— в 10 раз больше, чем на капиталистические.
Эти факты игнорировались и царским правительством, и либеральной и социал-демократической оппозицией, и российскими реформаторами конца XX века. За это расплачивается народное хозяйство и население.
A.B. Чаянов поднимал вопрос универсальной значимости: «Одними только категориями капиталистического экономического строя нам в нашем экономическом мышлении не обойтись хотя бы уже по той причине, что обширная область хозяйственной жизни, а именно аграрная сфера производства, в ее большей части строится не на капиталистических, а на совершенно иных, безнаемных основах семейного хозяйства, для которого характерны совершенно иные мотивы хозяйственной деятельности, а также специфическое понятие рентабельности. Известно, что для большей части крестьянских хозяйств России, Китая, Индии и большинства неевропейских и даже многих европейских государств чужды категории наемного труда и заработной платы. Уже поверхностный теоретический анализ хозяйственной структуры убеждает нас в том, что свойственные крестьянскому хозяйству экономические феномены не всегда вмещаются в рамки классической политэкономической или смыкающейся с ней теории» [133, с. 114–115].
Общий вывод A.B. Чаянова таков: «Обобщения, которые делают современные авторы современных политэкономических теорий, порождают лишь фикцию и затемняют понимание сущности некапиталистических формирований как прошлой, так и современной экономической жизни» [133, с. 141].
Значение этих суждений выходит далеко за рамки только крестьянского хозяйства. Все советское хозяйство, строго говоря, сложилось как семейное безнаемное хозяйство, которого не могла адекватно описать политэкономия — наука о хрематистике. Реформа 90-х годов разрабатывалась людьми, которые не знали «анатомии и физиологии». Она нанесла хозяйству тяжелые травмы и неизбежно кончилась бы крахом, даже если бы к делу не примешивались политические и корыстные интересы. Более того, суждения Чаянова важны для постиндустриального хозяйства как в общем, так и в особенности для наукоемкого малого и среднего предпринимательства. Но эти суждения были сознательно отброшены при разработке доктрины реформ.
Надо коротко отметить и еще одно принципиальное цивилизационное отличие хозяйства России (и царской, и советской, и нынешней) от западного капитализма. Оно состоит в длительном изъятии Западом огромных ресурсов из колоний, которое было совершенно необходимым условием для возникновения и развития современного Запада. Самый дотошный историк нашего века Ф. Бродель, изучавший потоки ресурсов и всех средств жизни на Западе, писал: «Капитализм является порождением неравенства в мире; для развития ему необходимо содействие международной экономики… Он вовсе не смог бы развиваться без услужливой помощи чужого труда». По данным Броделя, в середине XVIII в. Англия только из Индии извлекала ежегодно доход в 2 млн. ф.ст., в то время как все инвестиции в Англии оценивались в б млн. ф.ст. Таким образом, если учесть доход всех обширных колоний Англии, то выйдет, что за их счет делались и практически все инвестиции, и поддерживался уровень жизни англичан, включая образование, культуру, науку, спорт и т. д.
Вдумаемся: «Капитализм вовсе не мог бы развиваться без услужливой помощи чужого труда». В контексте Ф. Броделя слово «развиваться» равноценно понятию «существовать». То есть «услужливая помощь чужого труда» есть условие выживания капитализма. Перед нами столь же очевидный факт: «Советский строй мог развиваться без услужливой помощи чужого труда». Согласно абсолютному критерию— выживаемости— из этого следует вывод: в условиях, когда страна не получает услужливой помощи чужого труда, советский тип хозяйства эффективнее капиталистической экономики. Все мы знаем, что ни СССР, ни нынешняя Россия источников чужого труда не имели, не имеют и, скорее всего, не будут иметь. Место занято!
Никоим образом не мог в России «господствовать тот же хозяйственный строй, что и на Западе». Не может и сейчас.