Группа разделилась: одни крадутся за угол, чтобы напасть на исполина с тыла, другие решительно направляются к подъезду и будят заснувшего дворника. Вскочив от неожиданности, дворник в страхе бормочет бессвязные слова, но один из штатских заставляет его замолчать. Тогда он, не колеблясь и ни о чем не спрашивая настойчивых ночных посетителей, - а ведь они могли быть переодетыми бандитами - впускает их в дом, стражем которого он назначен, зажигает фонарь и проходит вперед, все еще заспанный, полуодетый, без фуражки, с длинной, взлохмаченной ветром бородой. За ним кошачьей походкой по лестнице поднимаются прокурор, полицейские и шпики, жандармы, подняв сабли и мягко ступая, штатские, тихо обмениваясь замечаниями. Их можно было бы принять за воровскую шайку, ведомую наводчиком, которого они заставили стать сообщником.
- Вот здесь, - говорит дворник и указывает на одну из дверей.
Начальник группы делает своим людям знак, чтобы поторопились, и через минуту все собрались перед дверью. Окинув их быстрым взглядом и удостоверившись, что все на месте, он шепчет что-то на ухо дворнику и строго переспрашивает: "Понял?"
Дворник кивает, подходит вплотную к двери и резко дергает за звонок. Затем звонит вторично, и несколько минут спустя внутри раздается звук шагов.
- Кто там? - спрашивает женский голос.
- Это я, Николай Иванов. Телеграмма для хозяина.
Теперь слышится, как ключ поворачивается в замочной скважине, дверь отворяется, и толпа sbirri*, оттолкнув полуголую служанку, врывается в квартиру.
______________
* полицейских (ит.).
Защитники порядка теперь завладели крепостью. Следующая цель захватить и обезвредить гарнизон. Так как все спят, они могут это сделать, лишь вбегая в спальни, вопреки негодующим протестам испуганных женщин и плачу внезапно разбуженных детей.
Когда все несколько приходят в себя после неожиданного вторжения, отец семейства спрашивает у одного из налетчиков, по виду начальника, кто он такой и что означает это нашествие.
- Я пристав, - последовал ответ, - а это господин прокурор. Мы пришли произвести обыск.
- Я не имею удовольствия быть знакомым с вами. Полагаю, у вас имеется ордер?
- Разумеется. А то бы я не был здесь.
- Не будете ли вы любезны показать мне его?
- Это бесполезно. Кроме того, я не взял ордер с собой. Оставил его в отделении. Но тут не может быть ошибки. Вы, несомненно, господин Н. Ваша дочь живет с вами. Она в той спальне. Это все, что нам нужно. Мы пришли по делу вашей дочери.
- Но вышлите по крайней мере ваших людей из спальни. Моя жена и дочь не могут одеваться в их присутствии.
- Все же им придется это сделать, - сказал жандармский офицер с мрачной улыбкой. - Вы думаете, я оставлю их без охраны? Чтобы они спрятали или уничтожили документы, которые могут послужить уликой против них?
После дальнейших увещеваний отец, видя, что он совершенно бессилен помешать угрожающему его близким поруганию, просит, чтобы его протест был вписан в протокол.
- Конечно, если вы этого желаете, - говорит офицер с пренебрежительным жестом. - Но какое это имеет значение?
На глазах у жандармов, заполнивших комнату, мать и молоденькую дочь заставляют встать с постели и одеться. Если начальник группы, производящей обыск, при таких обстоятельствах отзывает своих людей на несколько минут из комнаты, то это с его стороны величайшая любезность и учтивость. Закон и начальство разрешают ему поступить так, как ему заблагорассудится.
Наконец все члены семьи встали и оделись. К каждому взрослому приставлен жандарм. Одному из жандармов поручается следить за детьми, не допуская, чтобы они общались со взрослыми. Начинается обыск. Сначала тщательно обследуются спальни, переворачиваются постели, раскрываются шкафы, их содержимое вываливается на пол, и все до мелочей просматривается. Затем начинается обыск во всех других комнатах и служебных помещениях; жандармы не пропустят ни одного чулана, ни одного угла в квартире. Книги, бумаги, частная переписка, особенно последняя, подробнейшим образом исследуются. Ничего нет святого для царских полицейских агентов. Молодая девушка, навлекшая на себя их подозрения и наделавшая столько хлопот, следит за ними притворно равнодушным взглядом, в полной уверенности, что обыск не обнаружит ничего компрометирующего. Но, на беду, ее уверенность оказалась преждевременной. Жандарм открывает ящик маленького шкафчика, в котором она хранит свои личные письма, и, когда он ворошит их, она различает в его руках бумажку, про которую совершенно забыла. Вид записки взволновал ее до глубины души; ею овладело страшное возбуждение. Хотя в записке нет ничего, что могло бы ей повредить, но она содержит имя и адрес, и раскрытие их может привести к аресту, а может быть, и к высылке товарища. И она будет виновата!
Жандарм, бросив беглый взгляд на бумажку, откладывает ее в сторону и продолжает просмотр писем. Девушка решается на отчаянный шаг. Одним прыжком она у шкафчика и, схватив записку, засовывает ее в рот. Но в тот же миг две грубые руки схватывают ее за горло. С криком возмущения отец бросается вперед, чтобы защитить свое дитя. Но тщетно! Прежде чем он ее достиг, его оттаскивают назад, толкают в кресло и крепко держат, в то время как три негодяя борются с девушкой. Один схватил ее за руки, другой сжимает горло, а третий, силой открыв ей рот, засовывает туда грязные пальцы, вытаскивая бумажку, которую она пытается проглотить. Корчась и тяжело дыша, доведенная до отчаяния, она напрягает все силы, чтобы исполнить свое намерение. Но перевес на стороне ее врагов. После короткой схватки цербер кладет на стол белый бумажный мякиш, измазанный кровью, и, когда жандармы выпускают наконец свою жертву из рук, она без сознания падает на пол.
О "злонамеренном поведении", как это называется на языке жандармов, девицы Н. будет в точности доложено в официальных показаниях*.
______________
* Описанная выше сцена не вымышлена. Это произошло с Варварой Батюшковой, дочерью генерала Николая Батюшкова. Жандармы, пытаясь вытащить у нее изо рта записку, сломали ей зуб. Многие другие молодые девушки подвергались подобному же жестокому обращению. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Удастся ли полиции расшифровать адрес, который молодая девушка хотела уничтожить, - это для нее лично не имеет почти никакого значения. Сама попытка это сделать будет использована как свидетельство сознательного проступка, и за это ее ждет соответствующее наказание.
Обыск теперь производится с еще большей ретивостью. Одни письма жандармы читают сразу, другие откладывают, чтобы взять с собой. В этих условиях все в доме неизбежно оказывается в полной власти полиции; столовое серебро, драгоценности, деньги - все проходит через их руки, и это секрет полишинеля, что жертвы полицейского обыска часто теряют не только свободу, но также деньги и ценности. И все же они очень редко предъявляют жалобу, и по простой причине: если бы даже удалось установить вора, что почти невероятно, им наверняка было бы отказано в возмещении убытков, а человек, позволивший себе нападки на полицию, сразу создает себе массу непримиримых врагов, которые, можно не сомневаться, раньше или позже возьмут реванш.
Обыск продолжается до рассвета. Обшарили все углы в доме, распороли даже подушки кресел и подняли настил пола в комнате молодой девушки искали под досками какие-нибудь нелегальные книги или компрометирующие бумаги. (Ведь многие английские читатели могут не знать, что обладание литературой, которую правительство считает вредной, в России является уголовно наказуемым преступлением!)
С обыском покончено, и наступает трагическая минута. Девушке сурово велят проститься с родными. Никто не проливает слез: они слишком горды, слишком полны негодования, чтобы выказать слабость в присутствии врага. Однако на внешне спокойных лицах родителей, когда они сжимают в объятиях свое дитя, можно прочесть страшную муку страха и горя. Что станется с нею? Выпустят ли они ее живой? Увидят ли они снова свою девочку? Или с нею случится то же, что случалось с другими... Страшным усилием воли мать подавляет поднимающиеся в ней рыдания, ее сердце разрывается от нестерпимой боли, она снова целует свое дитя, может быть в последний раз. Пленница, слишком взволнованная, чтобы говорить, с трудом вырывается из объятий матери и бежит к дверям.
Пять минут спустя с улицы доносится стук колес, которые увозят несчастную девушку в царскую тюрьму, - и мрак окутал три жизни, возможно, на долгие годы, а возможно, навсегда: жизнь молодого существа, вчера еще полного энергии и сил, а теперь осужденного на неведомые страдания; жизнь родителей, чьи лучшие годы давно миновали и тайные слезы и немая скорбь тем горше и сильнее, что их не окрыляет отвага мучеников или надежда героев.
Глава XI
ПОЛИЦИЯ
Обыск, подобный описанному мной, известен в континентальных странах под названием "perquisition"*, хотя в большинстве этих стран домашний обыск не может производиться ночью. Но на английском языке нет равнозначного слова, потому что у говорящих на этом языке народов нет такой практики. А между тем эта практика является обычным и к тому же не единственным методом царского правительства; видоизменяется она в зависимости от обстоятельств и прихоти тех, кто ее осуществляет.
______________
* тщательный обыск (фр.).
С незапамятных времен полицейские обыски в России производились по ночам: подвиги такого рода не выносят солнечного света. Однако неверно было бы заключить из этого, что русские семьи полностью ограждены от неприятных посещений в течение дня. Полиция часто производит обыски и днем, потому что в это время ее меньше всего ожидают и люди менее подготовлены к тому, чтобы ее принять, а может быть, и сбить с толку. Жандармы любят захватывать свои жертвы врасплох. Они знают, что человек, которого они ищут, обычно покидает дом своих друзей около полуночи, направляясь в какое-нибудь тайное убежище. С нелегального собрания люди тоже расходятся заблаговременно, они не засиживаются до позднего, опасного, часа. А так как полиция, нагрянув неожиданно, может сделать богатый улов, она не ограничивает свои налеты определенным временем. С другой стороны, у нее имеются основательные причины производить обыски чаще всего по ночам. Прежде всего, ночные набеги вызывают меньше шума. На другое утро соседи лишь узнают, что кто-то исчез. Кроме того, в час или два пополуночи полиция вполне уверена, что застигнет людей дома и ее налет будет более или менее внезапным. Отсюда ночные бдения. В те часы, когда в других странах святость очага пользуется особой защитой закона, подданные царя подвергаются наибольшей опасности.
В периоды белого террора, наступающие обычно после крупных покушений или раскрытия заговоров, когда обыски производятся направо и налево десятками и сотнями, едва ли хоть одна семья из среды интеллигенции, отправляясь на покои, не дрожит при мысли, что еще до утра ее могут поднять с постели царские каратели. В один из таких периодов, после покушения Соловьева, когда тюрьмы были настолько переполнены заключенными, против которых имелись серьезные улики, что не оказалось места для тех, кто находились лишь под подозрением, без малейших улик, последних пришлось поместить в общей камере Литовского замка. Они жили все вместе и были очень веселы, как это всегда бывает в России, когда много людей неожиданно встречается в тюрьме. Как мне потом рассказывали, перед тем как ложиться спать, они говорили: "Эх, сегодня мы поспим спокойно - здесь мы в полной безопасности!" Все значение этой мрачной шутки могут понять лишь те, кто жили "под властью царей".
Обмануть людей ложью или хитростью и заставить без опаски открыть дверь - это излюбленный метод царских полицейских. Когда они в декабре 1878 года хотели арестовать подпоручика В.Д.Дубровина, офицера полка, расположенного в Старой Руссе, то велели командиру батальона сказать ему, будто он должен передать ему важное сообщение по делу, касающемуся полка. В Одессе полицейские, намереваясь в одном случае произвести арест, подняли у дверей своей жертвы крик "Пожар!". Этот человек, полуодетый, в панике выбежал из дома, попав к ним прямо в руки, и они преспокойно увезли его с собой. Но когда обыски происходят столь часто, что каждый их ожидает, полиция, как правило, приберегает свои уловки для особых случаев. Ибо как механика может ранить собственная петарда, так и полицейские хитрости могут обернуться против самих изобретателей. История с телеграммой, принесенной дворником в глухую ночь, становится уже несколько избитой, а когда поднимается крик о пожаре или другом каком-либо бедствии, вы чуете еще большую опасность и немедленно сжигаете бумаги, готовясь к вторжению жандармов.
Закончив свои приготовления, вы отворяете дверь и разыгрываете роль невинного простачка. Не может ведь полиция наказать вас за то, что вы недостаточно быстро открыли, чтобы получить апокрифичную телеграмму, или не спасались от мнимого пожара. Зная это, жандармы чаще всего предпочитают стучать так громко, что и мертвый проснется, крича во все горло: "Полиция! Полиция! Откройте - или мы выломаем дверь!"
И это вовсе не пустая угроза. Царская полиция не стесняется вломиться в дом - искусство, в котором она достигла такого же совершенства, как профессиональные грабители. Она подчас выполняет свою угрозу, когда это удастся сделать без особого шума. При захвате нелегальной типографии "Черного передела" в январе 1880 года жандармы, не то сняв с петель дверные створки, как говорилось в официальном донесении, не то пользуясь отмычкой, как гласила молва, застигли находившихся там людей врасплох и арестовали их прямо в постели.
Насилие и жестокость всегда сопутствовали домашним обыскам и арестам в России, а с усилением репрессий против политических заключенных насилие стало еще нестерпимее и жестокость беспощаднее.
Позволительно спросить: какие причины считаются достаточными, чтобы дать право защитникам режима совершать ночные налеты и так безжалостно нарушать покой мирных граждан? Этот вопрос кажется естественным англичанину, но если вы поставите его русскому, он только пожмет плечами и рассмеется над вашим простодушием. "Возможно ли что-нибудь нелепее этого вопроса!" - воскликнул бы он, вероятно. Ибо в России все зависит от ретивости полиции, а вовсе не от прав подданных. Россия находится в состоянии внутренней войны, и полиция, будучи оплотом одной из воюющих сторон, не защищает, а сражается. Кто бы ни был враг, полиция должна быть наготове, чтобы напасть на него, она обязана подвергать осаде любое его укрытие. На жандармского офицера, который поколебался бы произвести обыск без достаточных оснований или арест без ордера, посмотрели бы как на негодного бездельника, который зарится на большое жалованье, не давая ничего взамен. Полицейский, желающий получить повышение или хотя бы сохранить свое положение, не может себе позволить быть щепетильным. Ему надлежит проявлять такое же рвение, бдительность и постоянную готовность, как собаке-ищейке, взявшей след. По малейшему признаку или простому подозрению он должен пуститься в погоню и хватать добычу, где может. Будь что будет - пусть признаки окажутся обманчивы, пусть охота опасна, - его всегда подстрекает уверенность, что он заслужит одобрение начальства. Ибо никогда еще не случалось, чтобы жандармского офицера наказали за то, что он произвел обыск без достаточных оснований. Я сомневаюсь, чтобы кто-либо получал за это порицание, и уж совершенно убежден, что тот, кто наименее разборчив в средствах, быстрее всего пойдет в гору.
Вот несколько примеров того, какими методами пользовалась царская полиция. Это отнюдь не чрезвычайные или исключительные методы, и они взяты почти наугад из огромной массы материалов, имеющихся в моем распоряжении.
В погожий майский день 1879 года маленькая армия, состоящая из солдат, казаков и жандармов, выступила из города Купянска, Харьковской губернии, с барабанным боем, музыкой, тамбурмажором во главе и стрелками в хвосте, словно шла она навстречу чужеземным захватчикам. Но так как ополчение находилось под начальством прокурора, сразу становилось ясно, что враги, с которыми предстояла схватка, либо подлинные мятежники, либо подозреваемые нигилисты. Первым объектом нападения был Н.А.Богуславский, крупный помещик. Его сад и владения были окружены кордоном солдат, в то время как прокурор Мечников во главе отряда полицейских и жандармов подверг осаде дом, который, разумеется, сдался на милость победителя. После того как по привычке жандармов все было перевернуто вверх дном, они с такой же тщательностью обыскали сад, прочесали дно пруда и не оставили необследованным ни один уголок в имении. Но обыск не дал никаких плодов, и им пришлось убраться восвояси с пустыми руками. Невзирая на это, Богуславского посадили под домашний арест и дом был оставлен в распоряжении полиции.
Затем отряд отправился к Балавенскому, мировому судье Сеньковского уезда, у которого они вели себя точно так же, как в первом случае. Но и здесь полиция не обнаружила ни малейших улик, чтобы оправдать свои подозрения. Обыски были произведены также в имениях Воронца и Диковского, богатых помещиков, занимавших государственные посты, и с тем же результатом. Ничего подозрительного не было обнаружено. Несмотря на это, Воронца отвезли в тюрьму и, продержав некоторое время в заключении, выслали на Дальний Север, в Олонецкий край. Так он никогда и не узнал, чем заслужил столь строгую кару. Говорили, будто среди крестьян о нем ходили подозрительнее слухи.
Наконец прокурор отвел свою армию и уехал, оставив купянских дворян в крайнем замешательстве и в полном неведении относительно причин, вызвавших внезапные, непрошеные визиты и последовавшие за ними репрессии. Да и усердный прокурор на этом не успокоился. Спустя несколько месяцев он снова посетил купянских помещиков и действовал в точности так, как и в первый раз, и с точно таким же результатом. Но так как от его усердия толку было мало, а шума много, то сочли необходимым арестовать и выслать в административном порядке несколько совершенно невинных людей. Ибо, руководствуясь принципом, что нельзя возлагать на человека вину, прежде чем она доказана, мы вправе предположить, что, раз эти бедняги не были преданы суду и не обвинялись ни в каких определенных нарушениях, они были абсолютно невинны.
С Кончаловским, мировым судьей в Екатеринославской губернии, прокурор был более удачлив. Полиция нашла в его доме рукописный экземпляр речи Петра Алексеева на "процессе 50-ти". За это преступление судья был выслан на Крайний Север, в Архангельск.
Вся эта история в Купянском уезде, порожденная необычайной служебной рачительностью прокурора Мечникова, оставалась тайной, пока ее по неосторожности не выдал один из его подчиненных. Дело было так: в 1874 году, то есть пять лет назад, был арестован один из первых борцов революции - Лев Дмоховский. Он был присужден к восьми годам тяжелых каторжных работ за напечатание в подпольной типографии двух социалистических брошюр. Но при аресте Дмоховского была захвачена только часть шрифтов и типографских станков, остальное он либо уничтожил, либо надежно спрятал. Теперь выяснилось, что Дмоховский тоже купянский помещик и сродни некоторым местным дворянам. Поэтому прокурор Мечников, обдумав дело "тем, что ему угодно было называть своим умом"*, пришел к выводу, что недостающие шрифты и станки спрятаны в одном из имений Купянского уезда. Отсюда вся эта помпа и военный парад, зловещие налеты, домашние обыски, прочесывание прудов и все остальные меры, которые и удивили и позабавили окрестных крестьян и других жителей округи.
______________
* Рич. Бетлл, Барон Вестбюри. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Согласно другой версии, - в стране, где печать связана по рукам и ногам, слухи, естественно, заменяют собой новости - у прокурора Мечникова были старые счеты с купянским дворянством и он воспользовался представившимся случаем, чтобы им отплатить, а исчезнувшие шрифты были только предлогом.
Весьма характерная история произошла в августе того же года в Черниговской губернии. К земскому врачу Ф., в Борзненском уезде, приехала госпожа Б., жена члена киевского суда, женщина из общества, принятая в салоне черниговского губернатора. Ее сопровождали лакей и горничная. Немедленно по прибытии госпожи Б. хозяин дома, как полагается, довел об этом до сведения урядника и показал ее бумаги - паспорт, выданный мужем, судьей, и удостоверение, подписанное председателем киевского суда. Доктор Ф. упомянул также, что даму сопровождают лакей и горничная, но их бумаги по оплошности остались в Киеве, откуда он предложил их затребовать. Однако, так как дама собиралась оставаться у доктора всего несколько дней и он мог лично поручиться за ее благонадежность, урядник счел это излишним. Представьте, как все были поражены, когда три дня спустя в дом врача явился пристав и захотел поговорить с госпожой Б. Полагая, что пристав ошибся и ему нужен доктор Ф., дама послала сказать через горничную, что доктора нет дома. Но пристав настаивал, чтобы его приняла госпожа Б. Поэтому она вышла к нему в дурном расположении духа и спросила, почему он позволяет себе докучать ей. Вместо того чтобы извиниться, пристав назвал ее "подозрительной личностью" и подверг домашнему аресту. Он арестовал также ее лакея и горничную и отвел их в борзненскую тюрьму.
Подлинной и единственной причиной такого поведения было желание пристава Ковалевского отличиться и превзойти своего сослуживца пристава Маклакова, чье усердие в производстве арестов было вознаграждено одобрением начальства, быстрым продвижением по службе и значительным повышением жалованья. В официальном донесении, посланном борзненским приставом начальнику киевской полиции, указывалось, что причиной ареста госпожи Б. и ее прислуги явилось то обстоятельство, что она прибыла в Борзну без документов и что, по слухам, она держит в Киеве, на Крещатике, магазин дамских шляп с целью лучше замаскировать свое участие в революционных заговорах. А так как модистки и продавцы, как хорошо известно, все тайные нигилисты, мнимые лакей и горничная, как и их так называемая хозяйка, были посажены под арест. Через несколько дней, когда паспорта были проверены, личность дамы доподлинно установлена и все оказалось в полном порядке, арестованные были освобождены "с незапятнанной репутацией". Но разумеется, они не получили возмещения за свое ничем не оправданное содержание под арестом, а пристав - никакого порицания за свое грубое поведение.
Анри Фарино, представителю весьма солидной французской фирмы, приехавшему в Клинцы, промышленный город Московской губернии, исключительно по делам, случилось встретиться в доме нотариуса Шеловского, у которого он остановился, с начальником местной полиции, и он был ему формально представлен. По какой-то неизвестной причине начальник полиции перед уходом попросил у хозяина дома паспорт француза. Документ, выданный Французской республикой и завизированный в Петербурге и у московского генерал-губернатора, оказался безупречно правильным. Несмотря на это, багаж господина Фарино был тщательно осмотрен, деньги отняты и письма взяты для проверки, а его самого обыскали и посадили под арест. Только благодаря ходатайству господина Зубцеловского и профессора Ярославского лицея Исаева удалось добиться его освобождения на поруки, а через несколько дней французский консул исхлопотал в Москве распоряжение о возвращении господину Фарино его имущества и о полной его реабилитации.
Такими примерами можно заполнить целые тома. Примечательно, что в каждом приведенном мной случае инициатива исходила от полиции. Случаи же, когда полиция была поднята на ноги доносами личных врагов и всяких осведомителей, еще гораздо многочисленнее и возмутительнее. Самые низкие и презренные личности, сущие подонки общества, которым и под присягой никто бы не поверил, имеют полную возможность тайными обвинениями и лживыми разоблачениями насытить злобу, порожденную завистью, или отплатить за воображаемые обиды. Ни один донос, кто бы его ни послал, не остается без последствий. Стоит только уволенной вами кухарке или вороватому слуге, которого вы пригрозили отдать под суд, заявить, что вы социалист, и у вас немедленно произведут ночной обыск. У вас есть соперник, досаждающий вам? Прежний друг, которому вы хотите подложить свинью? Вам нужно лишь донести на него полиции. Когда правительство в период умственного просветления учредило так называемую сенаторскую ревизию, оно было поражено огромным количеством выплывших ложных доносов, имевших вопреки их обманному характеру самые гибельные последствия для несчастных жертв. Тогда было объявлено, что министр предаст всех этих клятвопреступников и лжесвидетелей суду. Но времена изменились. Наступила реакция, и при режиме графа Толстого были оставлены все надежды на реформы, забыты добрые решения и сонму шпиков и доносчиков позволено продолжать свое грязное дело.
Осведомители не обязаны даже сообщать свое имя. Анонимный донос имеет точно такое же хождение, как правильно подписанное обвинение. Полиция начинает действовать, и, как правило, производятся ночная облава и обыск. Следующие шаги зависят от того, будут ли обнаружены компрометирующие бумаги, или от фактов, которые могут показаться жандармам подозрительными.
Полиция не считается ни с чем - ни с численностью людей, подвергающихся репрессиям, ни с личностью человека. На Кавалергардской улице в Петербурге, недалеко от Таврического сада, стоит дом, занимающий почти целый квартал. В этом пятиэтажном здании множество маленьких квартир, и обитает в нем, должно быть, не менее тысячи человек. Многие жильцы студенты-медики, прикрепленные к близлежащей Николаевской больнице. И вот до полиции дошли смутные слухи, будто в этом человеческом улье скрываются опасные преступники и, возможно, тайно подготовляется заговор с целью ниспровержения существующего строя. Немедленно был устроен налет. Глубокой ночью все здание, обширное, как хлопчатобумажная фабрика, было оцеплено батальоном пехоты и равным количеством жандармов. Последние, разбитые на отряды по три и четыре человека, прорвались в коридоры, на лестницы и лестничные площадки. Оттуда они делали облаву налево и направо; у многих дверей сразу кричали: "Откройте, полиция!" Паника охватила дом, как пламя пожара. Через несколько минут жильцы уже были на ногах и во всех окнах горел свет. Охрана, поставленная у каждой двери, держала жильцов под арестом, пока не наступала их очередь. Обыски производились одновременно в двенадцати квартирах равным числом полицейских групп, и эта инквизиция продолжалась до тех пор, пока все здание не было досконально обследовано. Ничего не обнаружили, но полиция, не желая уходить с пустыми руками, прихватила с собой несколько пленников, которые через пару дней были отпущены домой.
Это далеко не единственный случай такого рода. После крупных покушений, и особенно после первого и последнего, самым серьезным образом предлагалось обыскать каждую квартиру в Петербурге. Такой план был невыполним - это невозможно физически, но на многих петербургских улицах фактически производились обыски из дома в дом и из конца в конец. Один жилой квартал был окружен целым полком солдат, которые задерживали и арестовывали каждого, кто пытался выйти из дома или войти в него. Пока это происходило снаружи, жандармы хозяйничали внутри. Покончив с одним кварталом, они направлялись в другой и повторяли свою операцию, пока не прочесали всю улицу.
Нагрянуть во мраке ночи, вторгнуться наподобие грабителей в дома мирных граждан, обшарить их жилища и нагнать страх на детей - все это было порождено самим произволом деспотизма. Система была в равной мере нелепа и скандальна. Обыски были бесполезны. Налетчики ничего не находили, ибо, если их ожидали - иногда о предстоящем приходе полиции кто-то таинственно сообщал заранее, - принимались меры, делавшие их поиски бесплодными.
Судейкин это понимал. После его прихода к власти обыски прекратились, может быть потому, что с этого времени уже не было крупных покушений. Тем не менее тот факт, что эта система существовала и с таким ожесточением проводилась в жизнь, весьма характерен для методов царского правительства и для взглядов тех, кто якобы руководствуется высоким принципом "неприкосновенности жилища". Их судят по безошибочному мерилу - их действиям; для них святость очага человека, покой его жилища не достойны никакого уважения. От полицейских налетчиков никто и не ждет, чтобы они думали о зле, которое причиняют мирным гражданам; так от охотника, разгоряченного преследованием зверя, не ждут, чтобы он замечал, что топчет траву или отбрасывает ногой кусты ежевики.
Весьма примечательно также, что право домашнего досмотра принадлежит различным органам полиции, действующим независимо друг от друга. На тот же дом в тот же день иногда делались по два, по три и даже четыре налета. Хотя и верится с трудом, но это совершенная правда. Весной 1881 года в Кларенсе, на берегу Женевского озера, пребывала русская дама, вдова статского советника Р., женщина лет сорока, мать четырех детей. Во время паники, начавшейся после 13 марта, к этой даме на протяжении двадцати четырех часов полиция приходила семь раз. Семь раз в течение одних суток она слышала страшный крик: "Откройте, полиция!"; семь раз ее квартиру переворачивали вверх дном и сама она подвергалась величайшим испытаниям.
"Это было больше, чем я могла вынести, - говорила она потом. - У меня четверо детей, поэтому я покинула Петербург и приехала сюда".
Можно подумать, что госпожа Р. была серьезно скомпрометирована или, во всяком случае, что у полиции были все основания подозревать ее как участницу революционной борьбы. Ничуть не бывало. В этом случае она немедленно была бы заключена в тюрьму. Дама была сама невинность и настолько благонадежна, что, когда она обратилась с просьбой выдать ей заграничный паспорт для поездки в Швейцарию, полиция не чинила ей никаких препятствий и ее просьба была удовлетворена. Семь домашних обысков были сделаны на всякий случай, "по чистому недоразумению", как ей потом объяснили. Недоразумения такого рода нередки в России. Со слишком многими приключалось, что их арестовывали по ошибке, ссылали по недоразумению, держали много лет в тюрьме зря. Все это случалось. Я расскажу об этом больше в одной из следующих глав. Такие факты достаточно хорошо известны русским людям, и, когда полиция ограничивается только непрошеным ночным визитом и обыском в нашем доме, мы почитаем за счастье, что так легко отделались.
То, как по отношению к гражданам царской России соблюдается принцип неприкосновенности жилища, очень удачно изобразил в одной сценке великий русский сатирик Салтыков-Щедрин.
Глумов говорит:
- ...знаете ли, о чем я мечтаю? Нельзя ли нам, друзья, так наше дело устроить, чтобы обывателю даже приятно было? Чтобы он, так сказать, всем сердцем, чтобы для него это посещение...
- Все равно что гость пришел...
- Вот-вот-вот! Да и гость-то чтоб дорогой, желанный.
- А ежели действие происходит ночью?
- Так что ж, что ночью? Проснется, докажет свою благопристойность и опять уснет!.. Знаете ли, что я придумал, друзья?.. Чтобы у каждой квартиры два ключа было: один - у жильца, а другой - в квартале!
Один из друзей запротестовал:
- А ежели, позволю вас спросить, в квартире-то касса находится?
- Так что ж что касса! Мы - божьи, и касса наша - божья!
- Ну нет, с этим позвольте не согласиться! Мы - это так! Но касса!!
Глава XII
ДОМ ПРЕДВАРИТЕЛЬНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ*
______________
* См. следующую главу. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Но вернемся к нашей героине, которую мы оставили под конвоем жандармов на пути в тюрьму.
Из угла кареты, куда ее втолкнули, она выглядывает в окошко поверх задернутых занавесок. Несмотря на ранний час, на улице уже начинают появляться люди. Девушка кажется спокойной и покорной своей судьбе, но взгляд ее задерживается на каждом предмете, встречающемся по дороге, словно она никогда больше его не увидит. Несмотря на внешнее спокойствие, ее ум работает с лихорадочной быстротой. Через полчаса, а может быть скорее, за нею закроются ворота тюрьмы. Ей придется подвергнуться допросу. Это несомненно. Но в чем ее обвиняют, что может полиция иметь против нее? В то время, как колеса громыхают по булыжной мостовой и ее глаза все еще прикованы к окошку кареты, она обращает свой мысленный взор внутрь и допрашивает себя перед судом собственной совести. Ей только восемнадцать лет, и она всего несколько месяцев живет в Петербурге, куда приехала учиться. Это не долгий срок, но достаточный, чтобы совершить несколько тяжких проступков и нарушений. Бедняжка! Во-первых, она дружит с неким Н., бывшим студентом, а теперь пылким революционером, ревностно занимающимся пропагандой среди крестьян. Он ее друг детства. Когда она жила в деревне, он иногда писал ей, и вот одно из его писем она только что пыталась уничтожить. В Петербурге они изредка встречались. Она познакомилась с несколькими друзьями Н., разделявшими его воззрения. Среди них была и молодая девушка В., которая относилась к ней с душевной добротой, и она отвечала ей тем же. Однажды, когда ее подруга ждала прихода полиции, она взяла на хранение пачку запрещенных книг. В другой раз она взяла у В. нелегальную брошюру для студентки, с которой вместе училась. И наконец, она разрешила В. воспользоваться ее адресом для своей переписки. Все это серьезные преступления, и, если они стали известны полиции, она погибла! Но жандармы не могут все знать. Это маловероятно. Однако кое-что они, по-видимому, все же знают или подозревают. Как много и что именно? В этом все дело.
Тут думы нашей пленницы были прерваны. Карета внезапно остановилась, и, выглянув в окошко, она увидела четырехэтажное здание, изящное и строгое по своему архитектурному стилю. Это дворец новой инквизиции. Дом предварительного заключения. Как хорошо знаком ей лицемерный вид этого здания с длинными рядами высоких и красиво изогнутых сводчатых окон, скрывающих, словно сомкнутые каре солдат при казни, ужасы, творящиеся внутри! Как часто останавливалась она перед этим двуличным домом, с удивлением и скорбью думая о тех несчастных, которые томятся за этими стенами из полуобтесанного камня. Кто бы мог подумать, что ей так скоро придется разделить их участь!
Девушка выходит из кареты и с серьезным, озабоченным лицом приближается к величественным воротам, напоминающим врата прекрасного храма. Они как раз так высоки, что под ними свободно пройдет колесница осужденных, которых снарядили на тюремном дворе в их последнее путешествие. Бесшумно отворяется калитка в массивных темных воротах, и часовой, человек богатырского роста, так же легко управляющийся со своим ружьем, как с камышовой тростью, кажется безжизненным, как каменные тумбы по обеим сторонам въезда. Загремели засовы; калитка запирается. Кто знает, когда она снова отворится, чтобы ее выпустить?
Девушку ведут в канцелярию. Записывают ее имя, возраст и внешние приметы. Затем снизу раздается голос:
- Примите номер Тридцать девять!
- Есть принять номер Тридцать девять! - отвечает голос сверху.
Номер Тридцать девять под охраной тюремного надзирателя поднимается по лестнице. На одной из площадок ее передают другому надзирателю, и тот ведет ее в камеру под номером 39.
С этой минуты камера становится всем миром узницы. Маленькая каморка, но чистая и аккуратная, четыре шага в ширину и пять в длину. Прикрепленная к стене опускающаяся кровать, столик, тоже прикрепленный к стене, табурет, газовый рожок, раковина с краном. Она рассматривает все это с любопытством и даже с чувством приятной неожиданности. В конце концов, черт не так страшен, как его малюют. Едва она окончила осмотр камеры, как с удивлением услышала странные звуки - таинственное постукивание, раздававшееся как будто из стены. Прижав к ней ухо, она слушает, затаив дыхание. Стук хотя и слабый, но явственный. Удары следуют один за другим не с механической регулярностью, а в определенном ритме и с размеренностью, словно вдохновленные разумным существом и таящие в себе какой-то сокровенный смысл. Но что означает это странное постукивание? А! Она поняла. Ей приходилось слышать, что заключенные в тюрьмах иногда сообщаются между собой посредством перестука - по образцу дроби телеграфной азбуки. Стучит, должно быть, сосед, ее товарищ по несчастью, и он хочет поговорить с нею. С благодарностью и сочувствием она постучала несколько раз в ответ. В следующую минуту, к величайшему ее изумлению, стук слышится уже со всех сторон. В противоположной стене раздается несколько громких, резких ударов, словно тот, кто стучит, весь кипит от нетерпения или гнева. Там, значит, находится еще один страдающий собрат, нуждающийся в утешении! Когда она подняла руку, чтобы ответить, снизу донеслись новые удары, такие же ритмичные, но более звонкие, - их проводником служит водопроводная труба. Затем сверху, как эхо, прозвучали такие же сигналы. Каморка вся огласилась этими отрывочными звуками, словно шла игра в крикет или будто таинственные существа, в которых верят спириты, выстукивали свои донесения из потустороннего мира.
Первым чувством узницы был страх. Значит, в этом зловещем доме заключенные находятся повсюду: и над нею, и под нею, и справа, и слева. Неужели она лишь одна из многих в толпе несчастных? Но вскоре ею овладела досада, страстное сожаление, что ей прежде не приходило в голову изучать тюремную азбуку. Не понимая смысла постукивания, которое продолжало раздаваться в ее камере, она почувствовала стыд, почти отчаяние.
Что значат эти звуки? Что хотят ей сообщить невидимые соседи? Не расшифровав их стука, она не могла ничего ответить. Мало-помалу постукивание прекратилось, и вокруг нее снова воцарилась глубокая тишина. Но прошло несколько минут, и один из стучавших начал сызнова. Может быть, он пожалел новоприбывшую за ее неведение и хотел обучить ее. На этот раз удары были реже и явственнее, как бы для того, чтобы дать ей возможность лучше их сосчитать, и они не прерывались, как раньше, паузами. Она прислушивается, напряженно думая, что они могут означать, и вдруг ее осенила счастливая догадка. Может быть, каждый звук соответствует букве в порядке азбуки. В таком случае понять постукивание будет легко! Она дождется первой паузы и, когда возобновится стук, свяжет телеграфную дробь с буквой: один стук - первая буква, два стука - вторая и так далее. Наступила пауза. За ней последовало новое постукивание. Жадно слушая и внимательно считая удары, она нашла одну букву, другую, третью. Три буквы составили слово. Затем она составила по буквам еще одно слово. "Кто вы?" спрашивал сосед.
Как ему ответить? Конечно, тем же способом. Она выстукивает свое имя, и они обмениваются еще несколькими фразами.
Любезный сосед учит ее шифру, очень простому и удобному, и с его помощью после небольшой практики разговор ведется легко и быстро.
С помощью этого слухового языка сотни умных и тонко чувствующих людей, оставаясь невидимыми и навсегда разделенными, беседуют друг с другом, обмениваясь своими мыслями. Лишенные неумолимой жестокостью тюремщиков человеческого общества, своих друзей и близких, осужденные жить и страдать в полном безмолвии, подобном безмолвию смерти, они обращаются к окружающим их стенам, немым свидетелям их одиночества, сообщают им свои думы, делятся своим горем. Камни и железо более отзывчивы и милосердны, нежели люди, и они передают их мысли и чувства другим таким же страдальцам. Заключенных, уличенных в постукивании, строго карают за нарушение тюремных правил, требующих мертвого молчания. Но стены - добрые, верные друзья, они никогда не изменят, они влекут к себе, и узники приникают к ним, чтобы освободиться от одиночества и в беседе с невидимыми друзьями сбросить с души бремя горестей.
Нельзя наказывать всех нарушителей гробового молчания: никакой карцер всех не вместит. Их так много, что властям поневоле приходится смотреть сквозь пальцы на эти проступки. В России нет ни одной тюрьмы, где заключенные не общались бы между собой посредством постукивания, а в Доме предварительного заключения перестукиваются больше, чем где-либо.
Номер Тридцать девять быстро освоилась со странной и своеобразной жизнью тюрьмы и почти уже подружилась с людьми, о существовании которых узнавала лишь по ритмическому стуку в стену. Но общие страдания и общность взглядов заменяют здесь менее умозрительные отношения, и нередко в тюрьме устанавливаются связи, длящиеся потом всю жизнь. Говорят, любовь не знает преград. Для любви не существует и тюремщиков. Бывали случаи, когда люди влюблялись друг в друга через тюремные стены.
Номер Тридцать девять была способная ученица и вскоре стала всецело разделять воззрения, чувства, восторженный идеализм нового мира, который перед нею раскрывался благодаря царской полиции. Никогда еще молодая девушка не жила такой полной жизнью. Прежде, увлеченная почти исключительно своими научными занятиями, она испытывала к освободительному движению молчаливое сочувствие, основанное на более или менее смутных идеях. Теперь она уже все понимает. Она узнала страдания своих товарищей по несчастью и сблизилась с ними душой. Она видит, как преданны они своему делу, как верят в будущее. И теперь, как пылкая новообращенная, она радуется тому, что и у нее достаточно сил, чтобы страдать и бороться.
Но в то же время она испытывает глубокую печаль. Перед нею раскрывается вся жизнь ее незримых братьев и сестер, и эта жизнь полна мрака, горестей и нечеловеческих мук. Судьбы этих людей не похожи одна на другую. Одни узники сидят только по подозрению, другие - настоящие революционеры и известные пропагандисты.
Ее сосед по камере, номер Сорок, серьезно скомпрометирован. Его схватили на месте преступления, переодетого крестьянином, с фальшивым паспортом, при ведении революционной пропаганды. Он богатый помещик и мировой судья и, наверно, будет приговорен к долгосрочной каторге.
Такой же строгий приговор грозит номеру Шестьдесят восемь. Это молодая девушка, высокообразованная, из дворянской семьи. Она окончила курс в Цюрихском университете и, вернувшись в Россию, поступила работать на московскую бумагопрядильную фабрику. Ее арестовали по подозрению в сношениях с революционерами, так как в ее сундучке было обнаружено несколько нелегальных брошюр; один рабочий, запуганный полицией, дал показания, будто он слышал, как девушка читала вслух одну из брошюр его товарищам. Читателю может показаться, что это не очень страшное преступление, но для царской полиции вполне достаточное, чтобы осудить девушку и, по всей вероятности, тоже приговорить ее к долгосрочной каторге.
Но эти двое еще наиболее счастливые. Они хоть знают, какая судьба их ожидает, - преимущество, которого лишены многие их товарищи. Номеру Девятнадцать, например, находящемуся в камере нижнего этажа, вообще не предъявлено никакого обвинения. Брошюра, обнаруженная у него полицией, была слишком пустячной, чтобы обладание ею могло рассматриваться как преступление. Но под тем предлогом, что он друг номера Сорок, его держат в тюрьме уже два с половиной года. Обвинение против номера Шестьдесят три такое же необоснованное. Его вина заключается в том, что он однажды приехал в имение человека, арестованного за ведение революционной пропаганды. Ни один из крестьян, с которыми ему устроили очную ставку, не дал никаких показаний против него. Однако прокурор был "внутренне убежден" в его виновности, и он теперь уже третий год сидит в тюрьме*.
______________
* Это действительный случай, и он произошел с Николаем Морозовым, арестованным в 1873 году в Твери. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Он еще совсем молодой человек, но заточение серьезно пошатнуло его здоровье.
Номер Двадцать один, живущий в камере на верхнем этаже, находится в еще более тяжелом положении. У него чахотка, и смертельный недуг быстро разрушает его силы. Он был в дружбе с одним известным пропагандистом и несколько раз посещал нелегальные политические собрания социалистов. Уже два года, как он каждый день ждет освобождения. Но он покинет свою тесную каморку только для еще более тесной могилы - последнего и надежного убежища всех угнетенных*.
______________
* Это тоже действительный случай. Жертвой полиции на этот раз был Вознесенский. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Всю ночь напролет номер Тридцать девять слышит глухой кашель больного, и ее сердце надрывается от горя и жалости.
Но ее сосед справа причиняет ей еще более острую боль, даже больше, чем боль, - страх и ужас. Это женщина. Ее постукивания столь быстры и странны, даже бессвязны, что девушка долгое время не могла ее понять.
"Не доверяйте Сороковому! - выстукивала ее соседка. - Он шпион. И Двадцать первый тоже шпион. Их посадили сюда нарочно, чтобы вынудить у нас признания. Они приходят в мою камеру по ночам, когда я сплю. Они вставляют мне трубку в ухо, выкачивают все мои мысли, чтобы потом показать их прокурору!"
Эта женщина лишилась рассудка. Она обвиняется в том, что вела социалистическую пропаганду. Как и номер Шестьдесят восемь, она работала на бумагопрядильной фабрике простой работницей. Но уже через несколько дней после поступления на фабрику, еще прежде, чем она успела совершить какой-либо проступок, ее арестовали. Сам факт маскировки послужил доказательством ее вины. Восемнадцать месяцев одиночного заключения свели ее с ума, но больную продолжали держать в застенке.
И со всех сторон огромной тюрьмы мерное постукивание в стену доносит душераздирающие рассказы о страданиях и горе.
Глава XIII
БЕДНЯЖКА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ
А судебное следствие? А дознание? Почему забыл я о главном и выдвигаю на первое место второстепенное? - могут спросить меня читатели.
Да просто потому, что в России судебная процедура вовсе не главное, она играет лишь побочную, вспомогательную роль. Самое важное - надежно запереть узника, держать его в "строгом заточении". А судить, расследовать улики, устанавливать его вину или невиновность - со всем этим спешить некуда, можно и подождать.
Вот случай, вполне достоверный и легко поддающийся проверке, который служит великолепным примером методов царского судопроизводства.
В 1874 году студент саратовской семинарии Пономарев был брошен за решетку по обвинению в принадлежности к тайному обществу. В бумагах одного из руководителей движения, П.И.Войнаральского, была найдена записка с фамилией Пономарева. Этого оказалось достаточно, чтобы арестовать студента. На допросе он отрицал всякое знакомство с Войнаральским, говоря, что не имеет ни малейшего представления, откуда последнему стала известна его фамилия. А так как он решительно не признавал за собой никаких проступков, его обвиняли в "упорствовании", понуждали сознаться и в конце концов отправили в тюрьму и посоветовали "поразмыслить". Нельзя сказать, чтобы власти не дали ему достаточно времени всесторонне обдумать свое дело, ибо он "размышлял" целых три года. Примеры такого упорства являются далеко не редкими среди политических заключенных. Но самое интересное в этой истории произошло в 1877 году, когда Пономарев, представший наконец перед судом, пригласил в защитники известного петербургского адвоката Стасова. Адвокат, разумеется, прежде всего попросил показать ему "вещественное доказательство", то есть записку, в которой будто бы была написана фамилия его клиента. Записка была представлена - и что же вы думаете? Фамилия оказалась вовсе не Пономарев! Вследствие некоторого сходства в написании фамилии студента приняли за кого-то другого и арестовали не того, кого искали! С такой нерадивостью отправляется правосудие, так цинично и пренебрежительно относится царская юстиция к правам подданных. Три года понадобилось для того, чтобы исправить ошибку, которая в любой стране была бы исправлена через двадцать четыре часа.
Но вернемся к нашему прерванному рассказу.
В первый же день после своего ареста номер Тридцать девять предстала перед прокурором. От него она узнала, что полиции было известно о ее посещениях Н., а из найденных у нее писем Н. было ясно, что они были в дружеских отношениях. Подозрения полиции, вызвавшие ночной обыск, подтверждались попыткой номера Тридцать девять уничтожить одно из писем своего товарища. С чувством большого облегчения она поняла, что кроме этого полиции ничего больше не известно. Тем не менее девушке предъявили обвинение в принадлежности к руководимому Н. тайному обществу, имеющему целью "ниспровержение существующего строя" и "разрушение собственности, семьи и религии". Девушка, разумеется, все отрицала. Тогда ее обвинили еще и в других преступлениях, спрашивали о связях, которые она якобы поддерживала с революционным движением. Но и на эти вопросы она отвечала отрицательно.
- Очень хорошо, - сказал наконец прокурор. - У вас будет время подумать. Надзиратель, уведите номер Тридцать девять обратно в камеру.
Номер Тридцать девять вернулась в свою каморку, радуясь, что легко отделалась и что у полиции так мало улик против нее. Она приободрилась и была полна надежд.
Ей дали спокойно пораздумать; она не могла жаловаться: ничто не отвлекало ровного течения ее мыслей. Прошла неделя, потом другая, третья. Прошел целый месяц, и все еще ничего не было слышно о новом допросе. За первым месяцем пошел второй, третий, четвертый, шестой. Истекло полгода, и ничто не нарушало однообразия ее жизни в четырех стенах каменного ящика, откуда она выходила лишь на одинокую прогулку один раз в день на несколько минут в другой каменный ящик, отличавшийся от первого только тем, что над ним было открытое небо. Этот внутренний двор был разделен высокой оградой на квадраты, куда выводили на прогулку узников, содержавшихся в одиночном заключении. Неудивительно, что бедная девушка стала тяготиться страшной монотонностью своего существования и с тревогой ждала, когда все это кончится.
Прошло семь месяцев, и она почти утратила надежду, как вдруг ее неожиданно вызвали к прокурору на новый допрос. Теперь уж, наверное, ее выпустят!
Они недолго держали ее в неведении. Допрос был коротким и грубым.
- Вы подумали?
- Да, я подумала.
- Имеете ли вы что-нибудь добавить к вашим прежним показаниям? - Нет, не имею.
- Вот как! Тогда возвращайтесь в вашу камеру. Я сгною вас там.
"Я сгною вас там" - эту стереотипную фразу большинство политических заключенных слышали неоднократно.
На этот раз номер Тридцать девять вернулась в свою камеру не с таким легким сердцем и довольным видом, как после первого допроса. Девушка чувствует себя разбитой и растерянной. Она полна отчаяния и мрачных предчувствий и даже не в состоянии понять, что ее мучает, откуда это? Ах, да. Прокурор. Какая же это змея! И она вспомнила слова, с которыми он отправил ее обратно в камеру: он сгноит ее здесь! Вокруг нее было достаточно доказательств, что это не пустая угроза. Сумасшедшая из камеры тридцать восемь бешено колотит в стену:
- Проклятая! Предательница! Ты ходила доносить на меня! Вот пришел человек с целым мешком голодных крыс! Они сожрут меня! Подлая, подлая - вот ты кто!
У несчастной снова начался один из ее страшных припадков.
Неизъяснимый страх овладевает всем существом бедной девушки.
- Это ужасно! Ужасно! - кричит она. - Неужели я скоро стану такой же?
Месяц следует за месяцем, будто не существует более ни времени, ни даже воспоминаний; в неизменном круговороте сменяются времена года. Когда ее бросили в эту тюрьму, была осень, потом снова пришла и ушла осень, а теперь уже уходит и третья осень, однако она все еще не на воле. Свобода кажется ей еще более далекой, чем прежде. Бедняжка Тридцать девять страшно томится в своей камере, заточение и одиночество так изменили ее, что даже мать вряд ли узнала бы свое дитя.
В конце второго года пребывания в тюрьме узница пережила глубокий кризис. Ее несчастная жизнь в четырех стенах маленькой каморки, невыносимое однообразие - никаких перемен, занятий, никакого общения с людьми, ничего, ничего! - эта жизнь стала для нее совершенно нестерпимой. Ее охватила страстная жажда воздуха, движения, свободы, превратившаяся почти в манию. Пробуждаясь по утрам, она чувствовала, что если не будет свободна сегодня же, то умрет. И ее ничего, ничего больше не ожидало - только тюрьма, всегда тюрьма!
Она засыпала прокурора письмами, умоляла отправить ее в ссылку, на сибирские рудники, приговорить к каторжным работам. Она поедет куда угодно, будет делать что угодно, лишь бы выбраться из этой могилы.
Прокурор несколько раз приходил к ней в камеру.
- Имеете ли вы что-либо добавить к вашим показаниям? - неизменно спрашивал он. - Нет? Очень хорошо. Придется дать вам еще время подумать.
Она умоляла свою мать, чтобы та попыталась добиться ее освобождения на поруки до суда. Но родители ничем не могли ей помочь. На все свои ходатайства они получали лишь один ответ: "Ваша дочь продолжает упорствовать. Посоветуйте ей одуматься. Мы ничего не можем сделать для вас".
Девушка впала в полное отчаяние. Ее стали преследовать мрачные мысли о самоубийстве. Иногда ей казалось, что она сходит с ума. От этого несчастья ее спасла только физическая слабость, убивая в ней жизненные силы и делая менее восприимчивой к страданиям. Поэтому в русских тюрьмах молодые и сильные люди быстрее погибают, а у слабых и хрупких больше шансов выжить.
Недостаток воздуха и движения, скудная и скверная пища оказали свое губительное действие на молодой и еще не окрепший организм. Здоровый румянец давно исчез с некогда столь свежих щек, кожа приняла зеленовато-желтый оттенок, свойственный больным растениям и молодым людям, долго находящимся взаперти. Но она не похудела, наоборот, ее лицо опухло и стало одутловатым вследствие ослабления тканей, вызванного недостатком воздуха и бездействием. Она кажется на шесть лет старше своего возраста. Ее движения медлительны, вялы, автоматичны. Она может оставаться полчаса в том же положении, с глазами, устремленными в одну точку, словно погруженная в глубокую задумчивость. Но она ни о чем не думает. Ее ум стал таким же вялым, как мышцы. В первое время она жадно читала книги, которые мать доставляла ей с разрешения властей. Но теперь ей стало трудно сосредоточиваться, и она не в силах прочесть и двух страниц, не почувствовав крайнего утомления.
Большую часть времени она проводит в состоянии полной апатии, тяжелой дремоты, нравственной и физической. У нее нет никакого желания разговаривать или строить планы на будущее. Какой смысл говорить на воздух, мечтать о будущем, когда уже утеряны все надежды? Прежние друзья в ее заточении - добрые, отзывчивые стены, которым она поверяла самые задушевные свои мысли, - теперь почти забыты. Она редко подходит к ним. И сами стены с деликатностью истинной дружбы понимают ее молчание и уважают ее горе и скорбь. Время от времени они говорят ей тихие слова утешения. Но, не получая ответа, умолкают, чтобы не раздражать ее словами, которые в ее состоянии полной безнадежности могут показаться насмешкой. Однако они не перестают тревожиться и нежно о ней заботиться.
- С Тридцать девятой неладно! - сказала одна стена другой.
От стены к стене, от камня к камню бежит дурная весть, и по всему зданию тюрьмы взволнованно звучит сигнал бедствия: "Надо что-то сделать для бедняжки Тридцать девять!"
Наконец голос камней находит выражение в человеческих голосах. Заключенные умоляют надзирателей послать врача в камеру номер тридцать девять.
Их просьба исполняется. Приходит врач, сопровождаемый полицейским. Осмотрев Тридцать девятую, врач находит, что это самый обыкновенный случай - тюремная анемия! Серьезно поражены легкие; совершенно расстроена нервная система. Словом, девушка больна тюремной болезнью.
Этот врач еще недавно служит в тюрьме. Он не чужд гуманных идей, и его сердцу еще доступно чувство жалости. Но он уже настолько привык видеть страдания, что может созерцать их с полным равнодушием. Кроме того, высказывать сострадание к политическому узнику означало бы навлечь на себя подозрение в сочувствии бунтовщикам.
- Ничего нет серьезного, - говорит врач.
Стены выслушали его слова в полном безмолвии. О, как невыносимы муки, как невыразима скорбь, которые повидали эти стены! Но они еще способны чувствовать, и, услышав приговор врача, они вздыхают: "Бедняжка Тридцать девять! Что будет с бедняжкой Тридцать девять?"
Да, что будет с бедняжкой Тридцать девять? О, для нее есть не один исход - возможностей много. Если от какого-нибудь потрясения будут разбужены ее жизненные силы и снова наступит острый кризис, она может удавиться с помощью носового платка или изорванного белья, как это сделал Крутиков. Или она может отравиться, как Стронский. Или перерезать себе горло ножницами, как Запольский, или за неимением ножниц с помощью разбитого стекла, как это сделали Леонтович в Москве и Богомолов в Доме предварительного заключения в Петербурге. Она может сойти с ума, как Бетя Каминская, которую держали в тюрьме еще долго после того, как она лишилась рассудка, и выпустили на волю, когда ее состояние стало уже совсем безнадежным; вскоре по выходе из тюрьмы она отравилась в припадке душевной болезни. Если Тридцать девять будет и дальше терять силы, она умрет от чахотки, как умерли Львов, Трутковский, Лермонтов и десятки других заключенных. Или, смягчившись наконец, когда будет уже поздно, тюремщики могут освободить ее условно, но только затем, чтобы дать ей умереть вне стен тюрьмы, как они сделали с Устюжаниновым, Чернышевым, Носковым, Махеевым и многими другими узниками, погибшими от чахотки спустя несколько дней после того, как условно были отпущены на свободу. Но если в силу необыкновенной стойкости характера, физической крепости или других исключительных обстоятельств девушка доживет до дня суда, то судьи, невзирая на ее молодой возраст и длительное тюремное заключение, сошлют ее на всю жизнь в Сибирь.
Все эти возможности одинаково вероятны для Тридцать девятой. Что постигнет ее, никому не ведомо - это решит ее судьба. Но я не хочу написать в этой книге ничего недостоверного или вымышленного и потому не стану строить догадок. Опустим же занавес и простимся с номером Тридцать девять.
Глава XIV
ЦАРСКИЙ СУД
Как я уже отмечал, совершенно невозможно предсказать, какая участь постигнет царского пленника. И все же, учтя все возможности, основываясь на принципах статистической пауки и на бесспорных фактах, мы получим довольно точное представление о том, что вероятнее всего ожидает того из несчастных, судьба которого нас в данном случае занимает.
На "процессе 193-х", одном из крупнейших процессов семидесятых годов, прокурор Желеховский заявил в своей обвинительной речи, что из всего числа подсудимых заслуживают наказания не более двадцати человек. Тем не менее за время предварительного следствия по этому делу, тянувшегося четыре года, покончили жизнь самоубийством и сошли с ума семьдесят три человека из ста девяноста трех. Это означает, что в четыре раза больше заключенных, чем сам прокурор считал заслуживающими наказания, умерли медленной смертью или их постигла судьба страшнее, чем смерть.
Более того, в число ста девяноста трех входили не все, кто были схвачены полицией и привлечены к суду. Людей, арестованных и брошенных в тюрьму в связи с этим делом, было по крайней мере в семь раз больше - их число достигло тысячи четырехсот человек. Из них семьсот пришлось освободить, продержав их в заключении от нескольких недель до нескольких месяцев. Остальных семьсот арестованных держали за решеткой сроком от одною до четырех лет, а потом они предстали перед судом - одни в качестве подсудимых, другие в качестве свидетелей. Последних, разумеется, было большинство. Особое присутствие Сената, где слушалось "дело 193-х", вынесло приговоры в двух вариантах: одни, условные, были чрезвычайно жестокие, другие, настоящие, были более мягкие, и их в форме ходатайства о помиловании представили императору на одобрение и утверждение. Один из подсудимых был приговорен к каторжным работам, двадцать четыре - к ссылке в Сибирь, пятнадцать - к административной ссылке, и сто пятьдесят три оправданы. Я называю эти приговоры настоящими потому, что ходатайство о помиловании, особенно если оно исходит от Сената, состоящего из высших судей, как правило, не отклоняется императором. Но в этот раз Александр оказался безжалостнее своих судей. Он отменил приговоры собственного Сената и приказал, чтобы условные приговоры, вынесенные Особым присутствием в уверенности, что они не будут проведены в жизнь, были исполнены со всей беспощадностью. Двадцать восемь подсудимых были приговорены к различным срокам каторги, а остальные - к ссылке в Сибирь и в отдаленные губернии России*.
______________
* Не считая тех семисот арестованных, которые были освобождены в течение первого года, а также двадцати человек, приговоренных к пребыванию под полицейским надзором, и людей, высланных полицией впоследствии. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
А если мы, с другой стороны, начислим для каждого из семисот арестованных, первоначально привлеченных к "делу 193-х", всего лишь два года предварительного заключения - а это, безусловно, сильно преуменьшенный срок, - то получим 1400 лет - четырнадцать веков кары куда более гибельной для обреченных, чем сибирская каторга.
Таким образом, жестокости полиции были в двадцать раз бесчеловечнее, чем наказания, наложенные судом за те же провинности, хотя суд всегда доходил до крайнего предела, допускаемого драконовским уголовным кодексом России. Другими словами, чтобы добиться свидетельских показаний для осуждения одного человека, той же каре, как и он, подвергались еще девятнадцать ни в чем не повинных людей. И это не считая семидесяти трех несчастных, умерших во время дознания; их смерть надо прямо отнести к последствиям предварительного заключения, проведенного, как мы знаем, в раздирающем душу одиночном заточении, которое или сводит с ума, или убивает.
Тот факт, что эти семьдесят три человека, в сущности, почти все были убиты, доказывается и цифрами средней смертности в Петербурге; принимая во внимание их возраст, только двое или трое могли умереть естественной смертью.
Такова практика царской инквизиции.
Глава XV
ДОЗНАНИЕ
Инквизиционная система, описанная в предыдущей главе, может быть названа медленной и бесшумной. "Запирающимся" и "упорствующим" дают тихо погибать в каменных мешках в ожидании, что эти плоды рачительности тюремщиков, все еще зеленые, после некоторой поры гниения станут более податливы для клещей инквизиции и тогда возможно будет извлечение скрытых семян.
Однако, невзирая на явные преимущества, эта система имеет существенный недостаток: она требует времени и терпения. До тех пор пока нигилисты не перешли от слов к делу и ограничивали свою деятельность мирной пропагандой, не было необходимости торопиться. Агитации не боялись. Подозрительных пропагандистов то и дело ловили и после заключения их в тюрьму спокойно выжидали в надежде, обычно тщетной, что их разоблачения дадут возможность составить какой-нибудь чудовищный обвинительный акт по делу о подготовке заговора.
Но когда революционеры, страшно тяготившиеся своим лишь пассивным сопротивлением, взялись за оружие и стали отвечать ударом на удар, власти уже не могли больше мешкать. Чтобы принять самые решительные меры предосторожности против беспощадных актов мщения, которые нигилисты - как власти имели все основания предполагать - готовили вне стен тюрьмы, полиция считала настоятельно необходимым добиваться от арестованных самых полных сведений и в наикратчайший срок. В этих условиях уже не подходила прежняя черепашья система - пусть узники гибнут, пока один или другой не будет готов давать показания. Достигнуть быстрых результатов можно было лишь путем усиления истязаний заключенных. Ничто не останавливало полицию от выполнения этой задачи. Суровый режим предварительного заключения стал еще строже. С присущей им жестокостью тюремщики прежде всего задели самое больное место узников. Их изоляция стала совершенной и абсолютной, никаких поблажек больше не давали, и теперь это воистину стало одиночеством могилы.
Дом предварительного заключения с его сравнительно не столь зверской дисциплиной был предназначен только для менее скомпрометированных арестантов. Серьезных политических преступников отправляли в ту пресловутую зловещую крепость, где жандармы могли поступать со своими жертвами как угодно, беспрепятственно и скрытно от посторонних глаз. В городах, не обладавших, к счастью, подходящими темницами, наскоро соорудили временные арестантские камеры. Не допускалось никакого общения между заключенными, и в смежные камеры помещали обыкновенных уголовников, а иногда жандармов и шпиков, которые, зная язык стен, делали свое грязное дело провокаторов. Не пренебрегали никакими средствами, чтобы сломить волю упорствующих заключенных и превратить их жизнь в ад. Им не разрешалось ни переписываться, ни видеться с друзьями, их лишали перьев, бумаги и книг лишения, которые для активно мыслящего человека сами по себе жестокая пытка. Но зато при малейшем признаке малодушия на труса, дававшего показания, милости сыпались щедрой рукой.
Жестокости, которым подвергались упорствующие, - а большинство политических узников сломить не удавалось - вызывали к жизни страшную форму борьбы - голодовки. Не имея других возможностей отстоять свои права перед исступленными мучителями, узники отказывались от пищи. В некоторых случаях они голодали семь, восемь и даже десять дней, пока не были уже на грани смерти. Только тогда тюремщики, опасаясь совсем лишиться своих жертв, шли на уступки, обещая разрешить читать и писать, совместно выходить на ежедневную прогулку и так далее, - обещания, которые потом часто бесстыдно нарушались. Ольга Любатович голодала семь дней подряд, пока не добилась иголки с ниткой, чтобы женским рукоделием хоть немного скрасить однообразие своей жизни в камере. Нет ни одной тюрьмы в России, где по три-четыре раза не происходили бы голодовки политических.
Но самые изуверские и изощренные формы приняли приемы дознания. Прежде возможности инквизиторов были ограничены не столь страшными карами: ссылка в Сибирь, каторжные работы в мрачных рудниках, одиночное заключение в тюрьме, предварительное содержание под арестом на неопределенный срок - все это, по совести говоря, изрядно суровые наказания, но они не способны были достаточно сильно поразить воображение. Теперь положение совершенно изменилось. Царский прокурор может держать перед глазами своего узника жупел виселицы. Он пытается вынудить признание угрозой казни, внушающей гораздо больший страх, чем ссылка или каторга. Ужас перед смертной казнью, к которой человека могут приговорить за пустячный проступок, придает этим приемам выпытывания признаний особенную силу.
- Вы знаете, что я могу вас повесить, - часто говорил Стрельников своим жертвам. - Военный трибунал сделает все, что я прикажу!
Заключенному это было слишком хорошо известно.
- Что ж, хорошо, - обычно продолжал прокурор, - признайтесь или через неделю вас повесят, как собаку!
На допросах он прибегал ко лжи и вероломству без всякого зазрения совести.
- Так вы не хотите давать показаний? Очень хорошо. Вы решили пожертвовать собой, чтобы спасти людей, которые признали свою вину и выдали вас с головой. Прочтите это.
Инквизитор показывал заключенному фальшивые показания, фальшивые с начала до конца, с поддельными подписями и подложными уликами, содержащие все то, в чем Стрельников хотел заставить его сознаться.
Временами прокурор применял также другие, если возможно, еще более зверские способы. Позволив молодому супругу мельком увидеть свою жену, тоже арестованную, изможденную и больную, он говорил:
- Вам надо лишь прекратить бессмысленное запирательство, и вы оба будете выпущены на свободу.
Иногда этот Торквемада деспотизма сочетал жестокость, обман и ложь в цинической, коварной комбинации.
- Не хочу губить вас. Я сам отец. У меня тоже есть дочка, такая же, как ваша, - сказал он одной молодой женщине П. в Киеве в 1881 году. - Меня глубоко трогает ваша юность. Дайте мне спасти вас от верной смерти.
Молодая женщина все же отказывалась давать показания.
Тогда Стрельников приказал ввести ее отца, седовласого старика, нежно любившего свою дочь, и яркими красками обрисовал ему опасность положения дочери и страшные обвинения, тяготеющие над ней.
- Она умрет, умрет позорной смертью в расцвете лет! - воскликнул прокурор. - Ничто не может ее спасти, кроме полного признания и искреннего раскаяния. Но я не в силах побудить ее к этому. Попытайтесь вы. Просите ее, умоляйте на коленях, если это необходимо!
И несчастный старик, охваченный ужасом, рыдая, падает перед дочерью на колени и молит пожалеть его седины и не убивать горем. А дочь, закрывая лицо руками, чтобы не видеть это страшное зрелище, пытается убежать из комнаты.
Для отца и дочери это была трагедия, но Стрельников играл лишь гнусную комедию, с его стороны это была хитрая уловка, чтобы исторгнуть у П. какие-либо признания, ибо у него не имелось против нее ни одной улики.
Молодой и не очень опытный человек легко может попасться в одну из этих предательски расставленных ловушек, и у него вдруг невольно вырвется лишнее слово или ненужная подробность. Но как только ошибка осознана, она вызывает жгучее раскаяние. Возможно, то, что он сказал, просто пустяк, мелочь. Но это не важно. Возбужденное воображение, видящее все в чудовищно преувеличенном свете и вызывающее фантастические представления о возможных последствиях, еще ухудшает его состояние. Несчастного узника преследует страх, он боится, что погубил товарища и предал общее дело. Надо прочитать записки Худякова, чистосердечного и честного человека, который на процессе Каракозова вел себя с величайшей твердостью, чтобы понять, какой ад может вызвать такое представление в душе впечатлительного и благородного человека. Ничто не может быть страшнее беспощадного самобичевания, ужасных терзаний, тем более невыносимых, что в полном одиночестве заключенного они могут длиться месяцами. Возле него нет ни одной доброй души, чтобы сказать ему слово утешения, ни чуткого друга, чтобы показать ему, как незначительна допущенная им ошибка.
Без преувеличения можно утверждать, что глубокие опустошения, произведенные в последние годы среди политических узников, в большей мере вызваны подлыми приемами юридической процедуры, чем жестоким режимом предварительного заключения, зверствами тюремщиков или лишениями, которые испытывают их жертвы.
Стрельников - обычный тип современного инквизитора, хотя этот тип неизбежно видоизменяется в зависимости от преобладания в нем тех или иных индивидуальных черт. Панютин, в прошлом адъютант Муравьева-вешателя, позднее правая рука Тотлебена, вешателя юга, - это тип бешеного инквизитора. Его главными методами были жестокость и насилие. "Пусть мне придется повесить пятьсот человек и сослать пять тысяч, но я очищу город!" - это были его собственные слова.
Знаменитый Судейкин - он так хорошо известен, что мне незачем подробнее о нем говорить, - это утонченный инквизитор, Иуда, преобладающий тип в Петербурге, и высшие сановники подчас не стесняются брать его себе в образец.
Так, например, диктатор Лорис-Меликов, бывало, собственной особой предстанет перед осужденными на смертную казнь на другой день после суда и, угрожая утвердить приговор, почти буквально с веревкой в руках, требует имен и доносов. При этом у генерала в кармане императорский указ об отмене смертного приговора.
Не хочу волновать моих читателей описанием еще других видов этого семейства пресмыкающихся. Замечу лишь в заключение, что в русском процессуальном кодексе, как и в кодексах других европейских стран, записано, что целью предварительного заключения является воспрепятствовать обвиняемому уклониться от суда и следствия. В другой статье кодекса запрещается применение угроз, обмана, обещаний и прочих средств, чтобы принудить обвиняемого к показаниям. И далее устанавливается, что, в случае если прокурор прибегает к помощи подобных приемов, показания считаются недействительными.
Как мы дальше увидим, это является полнейшей противоположностью той практики, которая применяется в политических процессах. Здесь в полной мере действуют инквизиторские приемы следствия. Правительство, решив, что признания и разоблачения необходимы для его собственной безопасности, не останавливается ни перед чем, чтобы их добыть. В своем стремлении во что бы то ни стало исторгнуть полезные сведения оно нимало не считается со страданиями невинных и не уважает законы, изданные им самим. Допрос, предназначенный оказать помощь правосудию, превратился в систему моральных пыток и физических истязаний, а предварительное заключение - в средство не давать "подозрительным" избежать этой новой замены дыбы и колеса.
Глава XVI
ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРОЦЕССЫ
- Но мы должны положить этому конец, милостивый государь! Мы не можем позволить, чтобы предварительное следствие тянулось десять лет. Это будет скандал. Иностранные газеты уже начинают шуметь. Император недоволен. Сделайте все, что можете, но, во всяком случае, постарайтесь, чтобы ваше обвинительное заключение было готово самое позднее через два месяца!
С этими словами министр обратился к прокурору в раннюю пору революционного движения.
Несколько позднее генерал, сатрап своей губернии, выразился следующим образом:
- Двор просто в бешенстве по поводу последнего покушения этих проклятых нигилистов. Мы должны показать им, что они ответят око за око. Состряпайте процесс через две недели. Надо ковать железо, пока горячо!
И прокурор, подхлестываемый честолюбием и жаждой заслужить похвалу высшего начальства, "состряпал" процесс. Не надо забывать, что заслуги прокурора всегда оцениваются по количеству арестов, которые он производит, и по запутанности заговоров, которые он раскрывает. Однако прокурору редко удается добыть достаточно улик, чтобы вынести законный приговор тем, кого он подозревает и решил привлечь к суду. Но это не имеет никакого значения. Прокурор обращается с предположениями как с бесспорными фактами, с подозрениями как с уликами, личную дружбу толкует как принадлежность к сообществу, визиты вежливости - как доказательство участия в мнимом заговоре. Словом, процесс "состряпан". Иногда все это несколько похоже на детскую игру в "вопросы и ответы". Люди, никогда прежде не встречавшиеся, обвиняются в том, что принадлежат к одному тайному обществу, провинность одного присваивается другому; человек обвиняется в подстрекательстве к делу, которое он всячески старался предотвратить. Но ведь это сущие пустяки, не стоящие серьезного внимания! Так обвинительный акт составляется без всякого обоснования. Главная задача - собрать достаточное число лиц, предположительно замешанных в одном и том же дьявольском заговоре, и всех вкупе судить.
А судилище, перед которым они предстанут, каково оно, как оно действует? Моих читателей может заинтересовать вопрос, из кого состоит суд, рассматривающий дела политических преступников. Я постараюсь удовлетворить их любознательность, но прежде должен заметить, что этот вопрос представляет только академический интерес. В такой стране, как царская Россия, где власти могут делать с человеком абсолютно все, что им заблагорассудится, и до, и после суда, само судебное разбирательство становится делом второстепенным. Если история политических процессов в нашей стране и заслуживает внимания, то только как материал для характеристики произвола царского правительства, как иллюстрация его трусости, отсутствия доверия к собственным чиновникам и, более того, презрительного пренебрежения, проявляемого при малейшем пробуждении его подозрительности и малодушия, к тому жалкому фарсу, который в России именуется правосудием.
Процесс по делу Нечаева (сентябрь 1873 года), первый после обнародования новых судебных уставов, был единственным, когда судил не суд присяжных - об этом правительство и не помышляло, - а настоящий суд, с коронными судьями, выполнявшими свои судебные функции в нормальных условиях. Помимо того, это был единственный политический процесс, на котором права, предоставленные законом о гласности суда, были не более ограничены, чем обычно. Дело слушалось при открытых дверях, как и на других процессах, и газетам было разрешено публиковать отчеты о судебных заседаниях в обычных границах, допускаемых цензурой печати.
Это злополучное дело было не такого рода, чтобы привлечь симпатии общества и молодежи. Суд не грешил особой терпимостью, но оправдал тех, против кого действительно не имелось улик, и, как казалось, отнесся к ним со слишком большим вниманием, допускал вольности в ведении защиты. Более того, после вынесения приговора председатель суда, обращаясь к подсудимым, чья вина не была доказана, напомнил этим отверженным, что теперь, после оправдания, они такие же честные граждане, как и все другие. Катков, хотя он тогда еще далеко не был тем, кем стал теперь, даже запротестовал, назвав поведение суда проституированием правосудия и извращением идеи власти. Министр юстиции граф Пален был вне себя от ярости, и спустя несколько месяцев появился "закон", изымавший политические дела из юрисдикции обычного суда и устанавливавший значительные ограничения для газетных отчетов о политических процессах.
Политические дела впредь подлежали рассмотрению суда Особого присутствия Сената в составе членов Сената, назначенных императором ad hoc*, и с участием сословных представителей от дворян, мещан и крестьян, очевидно для того, чтобы новый суд не казался слишком бюрократическим. Эти так называемые представители подбирались властями по всей империи для каждого процесса из представителей дворянства, председателей городской думы и волостных старшин.
______________
* для данного случая (лат.).
И вот на первом процессе, происходившем после введения нового закона, вместе с тремя членами Сената в суде заседали черниговский предводитель дворянства, одесский городской голова и волостной старшина из Гатчины. Для того чтобы найти трех судебных заседателей, которым он мог бы поручить это щекотливое дело, востроглазому министру пришлось обыскать всю страну от Черного до Балтийского моря. Результаты показали, что труды его не пропали даром. Выбор графа Палена делал честь его проницательности. Так называемые представители сословий на самом деле никого не представляли и ничего не отражали, кроме желаний министра. Их послушность была восхитительна. Представитель крестьянства отличался усердием, пожалуй даже чрезмерным. Когда были заслушаны свидетели и закончены прения сторон, шесть судей удалились в совещательную комнату и Петере, председатель суда, обращаясь к старшине по иерархическому порядку, спрашивал его, какой приговор, по его мнению, следует вынести тому или другому преступнику.
В каждом случае этот достойный человек давал один ответ:
- На каторгу. Пошлите их всех на каторгу!
На это председатель суда заметил, что подсудимые не все в равной степени виновны и поэтому неправильно было бы присудить их всех к одной мере наказания.
Но гатчинский старшина никак не мог постигнуть смысла столь тонких различий.
- Дайте им всем каторгу, ваше превосходительство, - повторял этот новоявленный судья. - Всем подряд. Разве я не присягал судить по справедливости?*
______________
* Это достоверный случай. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Министр, надо признать, не мог сделать лучшего выбора. Даже он, суровый граф Пален, остался вполне доволен. Настолько доволен, что поручил ведение следующего процесса с теми же судебными заседателями, за исключением, кажется, предводителя дворянства, которого заменили каким-то более сговорчивым господином. Но это совершеннейший факт - старшина из Гатчины и одесский городской голова продолжали выполнять свои судебные обязанности в продолжение довольно долгого времени.
С такими судьями не могло быть не только никаких неприятностей, но даже опасений неприятностей. Они не только беспрекословно подчинялись приказам, но, затаив дыхание, прислушивались к малейшему шепоту, доносившемуся сверху. Все зависело от того, что было угодно министру. Когда поднималась волна реакции, приговоры отличались зверской жестокостью. Как только волна спадала и страх царского двора несколько умерялся, суд становился более терпимым. Однако я могу вспомнить лишь один-единственный случай, когда такое терпимое настроение суда имело какие-то практические результаты. Тогда даже Петере и его достопочтенные коллеги, как говорится, попали пальцем в небо.
Этот инцидент произошел вскоре после возвращения Александра II с турецкой кампании. Согласно официальной реляции, его величество увидел столько свидетельств преданности со стороны молодых нигилистов, работавших одни - санитарами в госпиталях, а другие, только что окончившие медицинские факультеты, - помощниками хирургов, что был глубоко тронут. Император, мол, переменил свой взгляд на молодых энтузиастов, которых его придворные описали ему как исчадия ада.
При таком положении вещей судьи были всецело за снисхождение. Но как раз в это время происходил достопамятный "процесс 193-х", и, полагая, что они предвосхищают желание государя, слуги царской справедливости хотели предоставить ему возможность воспользоваться своим правом помилования, как я об этом уже рассказывал.
Но, к несчастью, совершенно непредвиденное событие испортило столь тонко рассчитанный план угодливых судей. На следующий день после объявления приговора Трепов, целых шесть месяцев остававшийся ненаказанным за его постыдное обращение с Боголюбовым - он велел высечь его за то, что тот не снял перед ним шапку, - получил наконец по заслугам. Выстрел Веры Засулич не только поразил всю Европу, но в мгновение ока и в почти непостижимой степени изменил новые взгляды императора на молодых нигилистов, обратив его добрые намерения в самый яростный гнев. Вместо милостивой улыбки граф Пален получил страшную головомойку, которую он в свою очередь задал перепуганным членам Сената. Их ходатайство о помиловании, как читатель помнит, было с негодованием отвергнуто.
В другом случае - на "процессе 50-ти" (март 1877 года) - правительство само не смогло удержать своих позиций. Приговоры на этом суде были не ниже и не выше предела, установленного законом для такого рода преступления ведение пропаганды, - от пяти до девяти лет каторжных работ.
Среди обвиняемых, подвергавшихся до суда особенно жестокому обращению, было несколько молодых девушек в возрасте восемнадцати - двадцати лет, принадлежавших к лучшим семействам России. На суде они возбуждали участие даже в стане своих врагов. Большинство этих девушек учились в швейцарских университетах, и перед ними открывалось блестящее будущее врачей, но, воодушевленные революционными идеями, они вернулись на родину, чтобы стать в ряды борцов за свободу. Однако непреодолимое, как казалось, препятствие мешало осуществлению их высоких идеалов - глубокое недоверие, испытываемое рабочими людьми, лишь недавно сбросившими ярмо неволи, ко всем, кто действительно или возможно принадлежал к классу их прежних хозяев. Тогда молодые пропагандистки в своем страстном энтузиазме решили пренебречь удобствами привычной жизни и взвалили на свои хрупкие плечи тяготы, сокрушавшие даже многих женщин, привыкших к непосильному труду. Они стали простыми работницами, трудились по пятнадцать часов в день на московских бумагопрядильных фабриках, терпели голод, холод и грязь, безропотно перенося все испытания тяжелой жизни, лишь бы получить возможность проповедовать свою новую веру как сестры и товарищи, а не как господа.
В этом подвижничестве было что-то глубоко трогательное, напоминающее мучеников первых времен христианства. Эти девушки произвели глубокое впечатление на публику, присутствовавшую в зале суда, среди которой было несколько высших сановников и придворных дам, поэтому власти сочли нужным заменить свирепые приговоры, вынесенные судом (самым тяжким преступлением пропагандисток было чтение рабочим социалистических брошюр), бессрочной ссылкой в Сибирь. Однако эта милость не была распространена на их сотоварищей. Здановича, Джабадари, князя Цицианова, Петра Алексеева, обвиняемых в тех же преступлениях, осудили со всей строгостью на самую жестокую каторгу.
За исключением этих двух случаев суд и правительство храбро придерживались своей тактики. Ни разу больше они не проявляли "по принуждению милость". Ведение пропаганды карается каторгой. При этом не надо забывать, что революционная пропаганда в России лишь весьма отдаленно напоминает активность, известную под этим названием в других странах. Это не та обширная длительная общественная деятельность, как, например, политическое движение в Германии, Франции и Англии. Условия русской жизни не допускают открытой агитации. Пропаганда должна вестись тайно в частных домах, на нелегальных собраниях. Да и чаще всего пропагандист, если только он не является человеком исключительно ловким, может выполнять свое святое призвание лишь очень недолгое время - пока не попадет в руки жандармов. Как было доказано на процессе "долгушинцев", они выпустили всего две нелегальные брошюры и никто из них не был уличен в ведении пропаганды более чем два-три раза. Против Гамова имелись лишь доказательства одного-единственного проступка - передачи двум фабричным рабочим нескольких нелегальных брошюр, - проступка, за который ему вынесли безобразно жестокий приговор - восемь лет каторги.
Обвиняемым по "процессу 50-ти" повезло не больше. Софье Бардиной, хотя она была одной из самых активных революционерок, не приписали более серьезной вины, чем чтение фабричным рабочим в двух-трех случаях социалистических книжек. Однако за эту ничтожную провинность суд приговорил ее к девяти годам каторжных работ, замененных впоследствии особой милостью царя бессрочной ссылкой в Сибирь.
Привлечение к суду людей, без малейших оснований подозреваемых в нелегальной деятельности или организации тайного общества и обвиняемых лишь в ведении пропаганды, всегда почти кончается вынесением столь же свирепых приговоров. В сентябре 1877 года Мария Бутовская, обвиняемая в том, что она дала рабочему одну книгу, была приговорена к семи годам каторжных работ. Малиновский, рабочий, осужденный за ведение пропаганды, был приговорен судом к десяти годам каторги. Дьякова и Сирякова - хотя их и судили вместе, но они не имели сообщников - приговорили к той же мере наказания за подобные же провинности.
За несколько слов, высказанных в пользу социальной или политической реформы, человека присуждали к той же мере наказания - десять лет каторжных работ, которая предусматривалась сравнительно мягким русским уголовным кодексом за предумышленное убийство без отягчающих вину обстоятельств или за разбой с насилием без смертельного исхода.
Глава XVII
ВОЕННЫЕ ТРИБУНАЛЫ
В таких условиях проводились в России политические процессы на протяжении всего периода пропагандистской деятельности, то есть в первые пять-шесть лет революционного движения.
Когда начались покушения на царских сановников, ознаменовавшие наступление террористического периода, правительство немедленно отменило действующий закон и упразднило эту удивительную судейскую машину знаменитую Сенатскую палату. Зачем сие было сделано, почему достопочтенные старцы, восседавшие в Особом присутствии, были признаны недостойными доверия - нелегко догадаться. Сенатская палата была послушна и покорна, беспрекословно подчинялась указаниям сверху; ее громогласные назначения, ее репутация суда, "представляющего три сословия", - все говорило в ее пользу. Со стороны легко можно было принять это подобие суда за настоящий суд, вполне заслуживающий свое претенциозное название. Действительно, после упразднения Сенатской палаты правительство больше не удовлетворялось осуждением революционеров на каторгу. В твердой решимости отвечать на красный террор белым террором оно требовало виселиц, всегда только виселиц. Но почему оно не требовало этого раньше от Петерса? Этот бойкий сенатор наверняка не ответил бы отказом, и совестливый старшина, несомненно, воскликнул бы: "Пошлите их всех на виселицу!", как он раньше кричал: "Отправьте их всех на каторгу!" А учтивый и образованный господин Новосельский, одесский городской голова, вероятно, сказал бы, что он слишком благовоспитан, чтобы не соглашаться с его превосходительством. Если бы все-таки случилось, что эти господа испытывали угрызения совести или проявили какие-то гуманные чувства - а это крайне неправдоподобно, правительство легко могло бы заменить их своими верными лакеями, способными на все. Вот и впрямь невозможно найти разумную причину изъятия политических дел из ведения гражданского суда. Очевидно, просто надеялись, что нигилисты будут устрашены грозным зрелищем военных судов, но эта надежда могла бы исполниться только в том случае, если бы нигилисты питали хоть малейшее доверие к прежнему суду. Однако дело обстояло как раз наоборот, и вывод напрашивается сам собой.
В сущности, этот вопрос не имеет особого значения. Каковы бы ни были побуждения правительства, это факт, что после 9 августа 1878 года определенную категорию политических преступников, а после 5 апреля 1879 года, когда территория России была разделена на шесть сатрапий во главе с военными диктаторами, всех политических судили исключительно офицеры армии - единственное сословие в стране, которое правительство сочло правомочным отправлять правосудие*. Роль министра юстиции взяли на себя генералы и другие высокие военные чины.
______________
* Только два процесса из шестидесяти одного - суд над цареубийцами 13 марта и суд над Соловьевым - происходили в Верховном уголовном суде, тоже чрезвычайном суде по делам о государственных преступниках. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Но не тот полководец хорош, который, действуя против врага, идет проторенной дорогой. Настоящий полководец обладает даром маневрировать, приспосабливаться к местным условиям в различных стадиях кампании. Вполне естественно, что наши доблестные генералы, превращенные в сатрапов и призванные сражаться против нигилистов, должны воевать по этим же принципам разумной военной тактики. Нынешняя политическая юрисдикция лишена единообразия времен Палена, который, как истинный немец, питал страсть к системе, методичности и раз навсегда установленным формам. Состав суда меняется в зависимости от вкуса, капризов и воззрений тех генералов, которые его назначают. Обычный военный трибунал составляется из офицеров различных чинов, и они делятся на две категории. Председатель и два помощника являются постоянными членами трибунала. Остальные подбираются для каждой сессии из строевых офицеров. Генерал-губернаторы порой оставляют состав суда неизменным, а иногда заменяют его частично другими офицерами, назначенными ad hoc. Подсудимым разрешается иметь адвоката, но только из офицеров - кандидатов и членов Судейского присутствия, официально подчиняющихся прокурору как своему начальнику. В Киеве, например, заключенные не могут иметь гражданских защитников, независимых от властей, хотя законом это допускается. А в Петербурге на "процессе 14-ти" подсудимым разрешили иметь официальных адвокатов, но последние получили доступ к материалам следствия только за два часа до начала суда. Все члены этого военного трибунала были назначены правительством ad hoc.
В ряде случаев, когда некоему генералу захотелось вдруг поразить воображение своих друзей и недругов каким-либо чрезвычайным по свирепости приговором, он с солдафонской бравостью несся прямо к цели, одинаково презирая юридические тонкости и судебные прецеденты. Так, Млодецкого, совершившего покушение на Лорис-Меликова, судили, приговорили и казнили в один день. Трибунал едва ли удосужился задать подсудимому хотя бы один вопрос. Халтурина и Желвакова, убивших генерала Стрельникова (о котором я рассказывал в предыдущей главе), любимца царя, присудили к той же мере наказания - казни. В глухую ночь их подняли с постели, привезли в частный дом, где они увидели несколько офицеров, назначенных генералом Гурко. Эти офицеры, как им объявили, были их судьями. Пятнадцать минут спустя Халтурин и Желваков услышали приговор, а на другой день они были повешены.
Однако, если эти суды несколько различаются по форме и методам процедуры, все они схожи в одном существенном пункте, а именно: в пассивном повиновении приказам начальства. Старые судьи подчинялись министру, как и полагалось делать чиновникам; солдат обязан повиноваться своему генералу, и последний был бы весьма удивлен, если бы тот так не сделал. Хорошо известно, что приговоры предписываются заранее. Поэтому они различаются не в зависимости от степени виновности подсудимого, а в соответствии со взглядами генерал-губернатора той губернии, где происходит суд. Мы знаем, например, совершенно достоверно, что приговоры, которые предполагалось вынести по делу Дробязгина, Майданского и других (декабрь 1879 года), не превышали ссылки в Сибирь и одного или двух сроков каторжных работ. При обычных обстоятельствах этого было бы вполне достаточно, чтобы удовлетворить даже кровожадность царской юстиции, ибо наиболее серьезно скомпрометированного обвиняемого судили лишь за недоказанное и весьма проблематичное участие в покушении (не имевшем смертельного исхода) на жизнь шпика; за эту провинность в более поздний период главный виновник получил бы четырнадцать лет каторжных работ*. Но за несколько дней до суда было совершено покушение Гартмана (19 декабря 1879 года).
______________
* Это был Лев Дейч, тайно выданный России великим герцогством Баден при условии, что его будут судить гражданским судом как обыкновенного уголовного преступника. Обещание было нарушено, и Дейча судил военный трибунал. Однако, приняв во внимание исключительные обстоятельства дела, суд не вынес ему высшей меры наказания. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Охваченное дикой паникой, правительство решило устроить показательный суд в устрашение другим.
Генерал Тотлебен (или, вероятнее всего, Панютин) отдал приказ, чтобы обвиняемым был вынесен смертный приговор. Однако преступление, в котором они обвинялись, по закону нельзя было карать смертью, да и доказательства были не очень убедительны. Выполнить приказ начальства - если вообще хотели сохранить хоть какую-то видимость законности - было не так-то легко. Но суд оказался на должной высоте. Он нашел выход из затруднительного положения в клаузуле об "аккумулятивных приговорах". В решении суда - его можно прочитать во всех газетах того времени - рядом с именем каждого подсудимого записаны провинности, за которые в обычных условиях было бы более чем достаточно дать несколько лет ссылки в Сибирь. Затем эти приговоры были соединены воедино, и в итоге получилось - смерть! Это решение суда и судебное толкование мотивов вынесенных приговоров представляют один из самых невероятных случаев в истории русского правоведения.
Дело Лизогуба (август 1879 года) еще более необычайное, ибо подсудимый не принадлежал к террористической партии и вообще не совершал никаких преступных действий ни как главный виновник, ни как соучастник. Это был богатый помещик, и самое большое его преступление состояло в том, что он отдавал свое состояние на нужды революции. Он был арестован по доносу своего управляющего Дриго, бывшего его друга и поверенного, потом продавшегося правительству за обещанные ему остатки от состояния Лизогуба. Власти, надеясь и в дальнейшем воспользоваться услугами предателя, не раскрыли его имени. Дриго не появлялся на суде в качестве свидетеля против Лизогуба, и его показания не упоминались в обвинительном заключении. Материалы были неофициально переданы судьям Панютиным до начала суда, он же и объявил судьям, что Лизогуб должен быть казнен. Приказ был выполнен. Лизогуба приговорили к смерти. 10 августа 1879 года он был повешен.
Лет пять назад, точнее говоря, 23 февраля 1880 года, в Киеве, где владычествовал генерал Чертков, состоялся суд над юношей-гимназистом; его звали Розовский. При обыске в его комнате полиция нашла прокламацию Исполнительного комитета.
- Прокламация принадлежит вам? - спросил один из жандармов.
- Да, она принадлежит мне.
- Кто дал ее вам?
- Этого я не могу сказать. Я не шпион, - ответил юноша.
В обычное время его выслали бы в Сибирь в административном порядке, то есть без суда. Возможно даже, что он, как несовершеннолетний, - ему было всего девятнадцать лет - отделался бы ссылкой в одну из северных губерний. Но пятого числа того месяца произошел взрыв в Зимнем дворце. Генерал Чертков был в такой же дикой ярости, как генерал Тотлебен. Надо было дать устрашающий урок, и юноша заплатил своей жизнью за деяния других. Его приговорили к смертной казни, и он умер на эшафоте 5 марта 1880 года.
В Харькове генерал Лорис-Меликов был одержим стремлением превзойти патриотический пыл своих коллег. Но если в других городах политических процессов было хоть отбавляй, в его губернии - никаких. После 5 апреля 1879 года, когда были созданы шесть сатрапий, в Харькове состоялся один-единственный политический процесс, и то два главных обвиняемых не были нигилистами. Однако дело было весьма примечательное. Два бежавших из тюрьмы уголовника, переодетые жандармами, явились в Харьковскую тюрьму с поддельным ордером, подписанным жандармским генералом Ковалинским, о выдаче им политического заключенного Фомина, так как его требует к себе следователь. Все документы были в порядке, а подпись Ковалинского так хорошо подделана, что с первого взгляда генерал сам признал ее своей. Но план побега Фомина провалился вследствие предательства чиновника, у которого были приобретены ордерные бланки, и мнимые жандармы попали в руки полиции. Однако организаторов побега вовремя предупредили, и они благополучно скрылись. Только один из предполагаемых соучастников был арестован - студент Ефремов, в доме которого встречались заговорщики. Но он не имел никакого понятия о их делах, никогда не присутствовал на их встречах и отрицал всякое участие в подготовке побега Фомина. Это было вполне правдоподобно, ибо для русских студентов самое обычное дело предоставить свою комнату в распоряжение приятелей. Кроме того, вполне вероятно, что революционеры, чтобы не подвергать хозяина квартиры опасности, не доверили ему свою тайну. Перед тем как уйти из комнаты, они из осторожности сожгли бумагу, на которой упражнялись в подделывании подписи Ковалинского. Но было сделано одно роковое упущение. Они не догадались помешать кочергой сожженные клочки бумаги, кучкой лежавшие в печке. Когда пришли жандармы, они, по своему обыкновению, все обшарили и, вытащив из печки клочок полусгоревшей бумаги, смогли разобрать на нем имя генерала. Клочок показали Ефремову, и тот, ничего не подозревая, опрометчиво прочел имя вслух как раз в тот момент, когда роковой клочок распался. Это было единственное доказательство приписанной Ефремову вины его соучастия в попытке освобождения Фомина. Но так как полиции нужен был козел отпущения, то Ефремов был приговорен к смертной казни, и Лорис-Меликов утвердил решение суда. Однако приговор не был приведен в исполнение: Ефремов просил о помиловании, отчего другие всегда с презрением отказывались, и, принимая во внимание его раскаяние, казнь была заменена двадцатью годами каторжных работ.
Эти примеры с избытком доказывают, что военные трибуналы, которым вверено судить политических заключенных, являются лишь узаконенными поставщиками палача; их обязанности строго ограничены обеспечением жертв для эшафота и каторги. Распоряжения, получаемые от начальства, они рабски выполняют. Их назначение - облачать приказы властей в форму статей и параграфов закона и придавать своему судопроизводству видимость законности.
В процессе Ковальского, 2 августа 1878 года*, первого революционера, приговоренного к смертной казни, судьи, глубоко тронутые речью его защитника Бардовского, на мгновение усомнились, стали советоваться друг с другом, как поступить, и, наконец, решили испросить указаний Петербурга. Была послана соответствующая телеграмма, и до получения ответа суд примерно на три часа отложил вынесение решения. Ответ был резко отрицательный и со всей строгостью подтвердил предыдущий приказ. Теперь уж не могло быть колебаний. Смертный приговор был должным образом вынесен, и Ковальский должным образом казнен.
______________
* Суд над Ковальским происходил до принятия закона от 9 августа, но его по особому распоряжению судил военный трибунал. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Разве Стрельников не хвастался, что трибуналы будут делать все, что он пожелает? Однако вплоть до последнего времени еще оставался какой-то контроль, который, если и не служил сдерживающей силой против деспотизма правительства, все же заставлял его ставленников соблюдать известные внешние приличия, - то была гласность суда. Разумеется, не та гласность, к которой привыкли в других европейских странах, ибо в методах русского царизма почти всегда есть что-то двусмысленное, и уступки, сделанные одной рукой, более чем наполовину отнимаются другой. Для предупреждения каких-либо сочувственных демонстраций публику проверяли с особой тщательностью. На суде разрешалось присутствовать только по входным билетам, подписанным председателем суда. Известное количество билетов выдавалось представителям печати, и щедрость председателя суда всегда служила проверкой его либерализма.
Но газеты, если они не хотели рисковать немедленным запрещением, не могли публиковать собственных отчетов о ходе процесса, даже самых лояльных и малосодержательных. Приходилось ждать получения официального текста, подправленного, подчищенного, прикрашенного министром и полицией. Печать не вправе была ничего изменять в этом извращенном отчете и ничего добавлять к нему*.
______________
* Благодаря этому правилу возникла курьезная процедура. Так как официальный "Правительственный вестник" заставлял прессу чрезмерно долго ждать подробностей процесса, вызвавшего большой интерес у публики, одной газете - если не ошибаюсь, это были "Петербургские ведомости" - пришла остроумная идея, и ею потом воспользовалась почти вся печать. Газета описывала, так сказать, внешнюю сторону процесса. Несколько дней подряд она занимала своих читателей живым описанием поведения подсудимых, их внешнего вида, выражения лиц, впечатления, которое они производили на публику, и множеством других незначительных подробностей, не проронив ни слова о самом существенном - обвинительном заключении, показаниях свидетелей и состязании сторон, пока не было получено разрешение печатать официальный отчет, прошедший полицейскую проверку (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Так как на процессы допускались представители отечественной печати, то в этом нельзя было отказывать и корреспондентам иностранных газет, всегда более настойчивым и смелым, чем их русские коллеги. Телеграммы иностранных корреспондентов, правда, могли быть задержаны, а письма перехвачены на почте. Но они наловчились отправлять свою корреспонденцию неведомыми полиции путями, и так или иначе их сообщения обычно доходили по назначению и появлялись в печати. Усилия, прилагаемые правительством, чтобы ограничить гласность суда внутри страны и воспрепятствовать публикации неприятных сведений за границей, показали, как сильно оно было обеспокоено тем, что эти меры удушения гласности оказались практически бессильными.
Со времени суда над цареубийцами - Софьей Перовской, Желябовым и другими - последние остатки этой так называемой гласности были уничтожены. Все последующие политические процессы происходили при закрытых дверях. Непричастным к суду лицам в зале не разрешается присутствовать. Не допускается никаких исключений из этого правила даже для царских чиновников; и хотя вряд ли эти господа питают особенные революционные симпатии, но они могут что-то услышать, и это вдруг повлияет на их лояльность или смутит моральный дух. На последнем процессе по "делу 14-ти", в октябре 1884 года, в зал судебного заседания не были допущены даже ближайшие родственники подсудимых. Публика в зале была представлена военным и морским министрами и пятью высшими чиновниками, отличающимися сверхъестественной верноподданностью. Все дело велось в таком страшном секрете, что, как сообщал корреспондент "Таймс", жители соседних домов не подозревали даже о происходившем в здании суда политическом процессе.
Таково сейчас положение в нашей стране.
Для политических преступлений в России нет ни суда, ни пощады. И никогда не было. Обыкновенные нарушения закона подлежат суду присяжных, но только один-единственный раз царское правительство рискнуло обратиться к представителям общественной совести в политическом деле. Это был процесс Веры Засулич. Однако, как всем известно, на этом суде власти сильно обожглись, и вряд ли этот опыт когда-либо будет повторен. Суд всегда был органом исполнительной власти, он только по форме отличается от полиции, жандармерии и других органов государственного управления. Все они устроены по одному и тому же деспотическому принципу. Суд с его церемонностью и помпой не более как дань, уплачиваемая русским деспотизмом современной цивилизации.
А теперь правительство с истерической нервозностью постепенно лишает свой суд всех атрибутов, которые придавали ему внешнее подобие правосудия. Нынешние трибуналы - это полиция, жандармерия, бюрократия во всей их обнаженности. Это не только варварски, позорно, деспотично, это просто глупо. Русское правительство можно уподобить лавочнику, который, выставив в витрине товары с виду хорошего качества, постепенно заменяет их протухшими продуктами, что легко обнаружит всякий, кому бог дал глаза и нос. Прошу прощения за малопривлекательное сравнение, но, право же, я не нашел лучшего для данного случая. Политика царского правительства может лишь дискредитировать его в общественном мнении, не производя никакого впечатления на его врагов. Ибо если уж решено, как говорят французы, "бросить курицу в горшок", то не все ли ей равно, под каким соусом ее съедят.
Что касается революционеров, то вопрос о политической юрисдикции не имеет для них ни малейшего значения, да и вообще у русских эта проблема не вызывает к себе никакого, или почти никакого, внимания. Я остановился на ней только потому, что она, естественно, представляет большой интерес для моих английских читателей. В европейских странах, где суд является верховной, если не единственной, властью, посредством которой в последней инстанции регулируются отношения между всей массой граждан, представляемой государством, и каждым отдельным гражданином, правильный состав суда и высокая степень необходимой гарантии беспристрастности его суждений являются вопросом величайшей важности. Но в России, где полиция может ни в грош не ставить решение судьи, суд может интересовать вас только как политическая трибуна, с которой можно открыто высказать свои взгляды. Но сам по себе вопрос о составе суда, как это должно быть в настоящем суде органе, правомочном решать судьбу человека, не играет никакой роли.
Какое значение имеет для вас, что суд вынесет легкий приговор, если по истечении его срока полиция назначит вам новый, гораздо более длительный? Какая польза от того, что вас оправдают "с незапятнанной репутацией", если полиция арестует вас прямо у выхода из суда, снова заточит в тюрьму и отправит в сибирскую ссылку? Что толку, что приговор к двадцати годам каторги будет заменен пятью годами, если тюремщики бросят вас в мрачный страшный застенок, в котором человек, не обладающий сверхъестественным здоровьем, не имеет ни малейшего шанса выжить даже более короткий срок?
Чтобы получить представление о том, как правительство расправляется со своими врагами, нужно обратиться не к суду; надо узнать, как с ними поступают после признания их виновными и вынесения приговора.
Глава XVIII
ПОСЛЕ ПРИГОВОРА
Предположим, что заключенный осужден на каторгу на столько лет, сколько читателю угодно ему дать, ибо в действительности это не играет никакой роли, это только частность. Приговор зачитан со всеми церемониями, предписанными законом, и суд свершился. Но именно в этот момент, когда, казалось бы, судьба заключенного уже решена, для него и для его близких встает мучительный вопрос: что теперь власти с ним сделают?
Но, собственно, почему? А приговор? Неужели русское самодержавие не останавливается перед тем, чтобы сразу же изменить меру наказания, назначенную судьями, и наложить кару, вовсе судом не предусмотренную? Пока еще нет. Для этого достаточно времени впереди. Пока еще приговор в силе. Но в России, как всем хорошо известно, имеется каторга и каторга. Тюрьмы и тюрьмы. Очень большая разница - заточат ли тебя в Шлиссельбург или в централ, в Трубецкой бастион или в сибирский острог.
Поэтому те, кого тревожит судьба заключенного, его родные и друзья, пускают в ход все, чтобы добиться для него наивысшего блага - ссылки в Сибирь. Первую попытку обыкновенно делают родители, и прежде всего мать, ей скорее удается кое-что исхлопотать у властей. Если родители бедны, товарищи сына собирают между собой достаточную сумму для поездки в Петербург. Если они, кроме того, малообразованны и не имеют никаких связей в бюрократическом мире, их соответствующим образом наставляют и советуют обратиться к такому-то чиновнику, который не совсем еще сердцем крут: он, может быть, вдруг выслушает мольбы и согласится помочь их сыну. А то советуют также обратиться к некоей добросердечной даме, имеющей за кулисами связи в высоких сферах; она, возможно, будет расположена употребить свое влияние в пользу несчастного узника.
После матери некоторым успехом может увенчаться ходатайство жены. Если у заключенного нет жены - а политические узники чаще всего молоды и неженаты, - роль заступника берет на себя невеста. В невестах никогда нет недостатка. Если у политического нет ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев и никого, кто ему еще дороже, кто посещал бы его, заботился о нем, хлопотал за него, друзья сразу же обеспечивают его "невестой". Лишь очень редко молодая девушка в подобных обстоятельствах откажется играть эту тягостную и опасную роль, опасную потому, что она означает сочувствие революционерам и их идеям, а это может привлечь к девушке нежелательное внимание полиции со всеми проистекающими отсюда последствиями. Если заключенный не слишком серьезно скомпрометирован, низший чиновник, в данном случае вершитель судеб, смотрит сквозь пальцы на эту ставшую теперь привычной уловку и дает импровизированной возлюбленной разрешение навещать своего любимого, приносить ему книги и подчас бутылку вина. На ее долю выпадает также мучительная и тяжкая обязанность одной или вместе с его матерью ходатайствовать о смягчении приговора или о переводе узника в менее гибельное место заключения.