Вряд ли есть смысл подробно объяснять, почему наш обзор общественных классов старой России начинается с крестьянства. Еще в 1928 г. четыре пятых населения страны составляли лица, официально причисленные к крестьянскому званию (хотя и не все из них обязательно занимались земледелием). Даже сегодня, когда переписи показывают, что большинство жителей России относятся к горожанам, в стране сохраняются несомненные следы крестьянского прошлого из-за того, что жители советских городов в большинстве своем были раньше крестьянами или представляют собою ближайших потомков крестьян. Как будет показано ниже, на протяжении всей русской истории городское население сохраняло тесные связи с деревней и переносило свои деревенские привычки на городскую почву. Революция показала, насколько непрочной была урбанизация страны. Почти сразу же после ее начала городское население стало разбегаться по деревням; с 1917 по 1920 г. Москва потеряла половину своих жителей, а Петроград — две трети. Как ни парадоксально, хотя революция 1917 г. совершилась во имя создания городской цивилизации и была направлена против «идиотизма деревенской жизни», на самом деле она усилила влияние деревни на русскую жизнь. После свержения и разгона старой европеизированной элиты занявший ее место новый правящий класс в массе своей состоял из крестьян в разных обличьях — земледельцев, лавочников и фабрично-заводских рабочих. Поскольку настоящей буржуазии в качестве образца для подражания не было, новая элита инстинктивно строила себя по образу и подобию деревенского верховода — кулака. И по сей день ей не удалось избавиться от следов своего деревенского происхождения.
В середине XVI в., во время поземельного прикрепления крестьян, они начали переходить от подсечно-огневого земледелия к трехполью. При этой системе пашня делилась на три части, одну из которых засевали весной яровыми, другую в августе — озимыми, а третью держали под паром. На следующий год поле, бывшее под озимыми, засевалось яровыми, пар — озимыми, а яровое поле оставлялось под паром. Цикл этот завершался каждые три года. Такой метод использования земли не был особенно экономным, хотя бы потому, что треть земли при нем постоянно стояла без дела. Агрономы стали критически высказываться о нем еще в XVIII в., и на крестьян оказывали немалое давление, чтобы заставить их отказаться от трехполья. Однако, как показал на примере Франции Марк Блох, чьи выводы были подтверждены на русском материале Майклом Конфино (Michael Confino), сельскохозяйственные методы нельзя отделить от всего, комплекса крестьянских институтов в целом. Мужик отчаянно сопротивлялся попыткам заставить его отказаться от трехполья, которое господствовало в русском земледелии и добрую часть двадцатого века. [См. блестящее исследование Майкла Конфино (Michael Confine) по данному предмету, Systemes agraires et progres agricole (Paris — The Hague 1969)].
Исследователи русской деревни часто отмечают весьма резкий контраст между ее жизненным ритмом в летние месяцы и в остальную часть года. Краткость периода полевых работ вызывает необходимость предельного напряжения сил в течение нескольких месяцев, за которыми наступает длительная полоса безделья. В середине XIX в. в центральных губерниях страны 153 дня в году отводились под праздники, причем большая их часть приходилась на период с ноября по февраль. Зато примерно с апреля по сентябрь времени не оставалось ни на что, кроме работы. Историки позитивистского века, которым полагалось отыскивать физическое объяснение для любого культурного или психологического явления, усматривали причину несклонности россиян к систематическому, дисциплинированному труду в климатических обстоятельствах:
В одном уверен великоросс — что надобно дорожить ясным летним рабочим днем, что природа отпускает ему мало удобного времени для земледельческого труда и что короткое великорусское лето умеет еще укорачиваться безвременным нежданным ненастьем. Это заставляет великорусского крестьянина спешить, усиленно работать, чтобы сделать много в короткое время и впору убраться с поля, а затем оставаться без дела осень и зиму. Так великоросс приучался к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил, привыкал работать скоро, лихорадочно и споро, а потом отдыхать в продолжение вынужденного осеннего и зимнего безделья. Ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда на короткое время, какое может развить великоросс; но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссии. [В. Ключевский, Курс русской истории, М., 1937, I, стр. 324-5].
Весна наступает в России внезапно. Разом ломается на реках лед, и вызволенные из зимнего заточения воды гонят льдины вниз по течению, сметая на своем пути все преграды и перехлестывая через берега. Белая пустыня обращается в зеленое поле. Земля пробуждается к жизни. Такова русская оттепель — природное явление настолько замечательное своей внезапностью, что слово это с давних времен используют, чтобы описать пробуждение духа, мысли или политической жизни. С началом оттепели для крестьянина наступает полоса напряженнейшего физического труда; до появления машин работали и по 18 часов в день. Проворство, с которым надо было завершить полевые работы, оборачивалось одной из самых скверных сторон крепостничества: крепостной не мог рассчитать время так, чтобы отработать положенное на хозяина, а потом спокойно трудиться на себя. Иногда помещики заставляли крепостных сперва возделать господскую землю и лишь потом позволяли им заняться своей. В таких случаях крестьяне трудились круглые сутки, днем обрабатывая помещичью землю, а ночью — свою собственную. Темп полевых работ достигал наивысшего напряжения в августе месяце, когда надо было сжать яровые и посеять озимые. Короткое время полевых работ оставляло так мало возможности для экспериментирования, что нечего удивляться косности русского крестьянина, когда речь заходила о каких-либо переменах в его привычной работе; один ложный шаг, потеря нескольких дней — и ему предстоит голодовка.
Как только земля, твердая зимой, как камень, размягчалась, крестьянская семья отправлялась в поле пахать и сеять яровые. В северных и центральных областях главной яровой культурой был овес, а озимой — рожь. В XIX в. крестьянин потреблял в среднем три фунта хлеба в день, а во время урожая и до пяти фунтов. Пшеницу там сеяли меньше, отчасти потому, что она хуже переносит местный климат, отчасти из-за того, что она требует больше заботы, чем рожь. Дальше к югу и на восток рожь уступала место овсу и пшенице, которую выращивали главным образом на вывоз в Западную Европу. Картофель появился в России довольно поздно и не вошел в XIX в. в число важнейших культур: под него отводилось лишь 1,5 % посевной площади (1875 г.). Поскольку по случайному совпадению за появлением в России картофеля в 1830-х гг. последовала большая эпидемия холеры, вокруг него образовались всяческие суеверия. На своих собственных огородах крестьяне выращивали главным образом капусту и огурцы, которые были важнейшей частью их рациона после хлеба; огурцы солили, капусту квасили. Овощи занимали в крестьянском рационе первостепенное место, поскольку по предписаниям православной церкви по средам и пятницам, а также во время четырех больших постов, длившихся по несколько недель, верующим полагалось воздерживаться не только от мяса, но и ото всякой еды животного происхождения, включая молоко и молочные продукты. Национальным напитком был квас; к чаю приобрели вкус лишь в XIX в. Пища была острой и однообразной, но здоровой.
Жили крестьяне в бревенчатых избах, обставленных очень скудно: стол да лавки, вот и почти вся мебель. Спали на глиняных печах, занимавших до четверти избы. Труб, как правило, не делали и топили по-черному. В каждой избе был «красный угол», где висела по меньшей мере одна икона святого-покровителя, обыкновенно Николая Угодника. Приходивший гость прежде всего бил перед иконой поклоны и крестился. [Интересно, как коммунистический режим воспользовался этими крестьянскими символами в своих собственных целях. «Красный» — слово, значившее для крестьянина также и «красивый», сделалось эмблемой режима и любимейшим его прилагательным. Говорит сама за себя и аналогия между «большаком» в «большевиком» — в обоих случаях это символ власти.]. Санитария и гигиена были совсем незатейливы; в каждой деревне была баня, скопированная с финской сауны, где крестьяне мылись по субботам и переодевались в чистое. Будничная одежда была непритязательна: крестьяне победнее носили платье, представлявшее собою сочетание славянского и финского стилей — длинную полотняную рубаху, перевязанную у пояса, полотняные штаны, лапти или валенки, — все домашнего изготовления. Кто мог позволить себе покупную одежду, предпочитал восточный покрой. Зимой крестьяне носили тулупы из овчины. Женщины повязывали голову платком — вероятно, поздний отголосок чадры.
Великорусская деревня была выстроена в линейном плане: по бокам широкой немощеной дороги стояли избы с огородами. Деревню окружали поля. Стоявшие на отшибе среди полей отдельные хутора встречались в основном на юге страны.
Теперь мы переходим к крепостному праву, которое вкупе со сложной семьей и общиной являлось одним из трех важнейших крестьянских учреждений при старом режиме. Для начала приведем кое-какие статистические данные. Будет серьезной ошибкой полагать, что до 1861 г. крепостные составляли большинство российского населения. Последняя ревизия до освобождения крестьян (1858–1859 г.) показала, что в России было 60 миллионов жителей. Из этого числа 12 миллионов являлись вольными людьми: дворяне, духовенство, мещане, крестьяне-единоличники, казаки и т. д. Остальные 48 миллионов разделялись примерно поровну на две категории сельских жителей: государственных крестьян, хотя и прикрепленных к земле, но не считавшихся крепостными, и помещичьих крестьян, сидевших на частной земле и лично закрепощенных. Последние, крепостные в строгом смысле слова, составляли 37,7 % населения империи (22.500 тысяч человек). [А. Тройницкий, Крепостное население в России по десятой народной переписи, СПб… 1861]. Самые крупные скопления крепостных располагались в двух районах: в центральных губерниях, колыбели Московского государства, где зародилось крепостничество, и в западных губерниях, приобретенных с разделом Польши. В этих областях крепостные составляли больше половины населения. В иных губерниях процент крепостных достигал почти 70. По мере удаления от центральных и западных губерний их число убывало. В большинстве пограничных областей, включая Сибирь, крепостной неволи не знали. Государственные крестьяне разделялись на несколько неоднородных групп. Костяк их состоял из обитателей царских земель и остатков «черносошных» крестьян, большую часть которых монархия раздала служилому люду. Обе эти группы были поземельно прикреплены во второй половине XVI в… В XVIII в. к ним были добавлены крестьяне из секуляризованных монастырских и церковных владений, инородцы, в том числе татары, финские народности, населявшие центральную Россию, и кочевники Сибири и Средней Азии, и самостоятельные землевладельцы, не входившие ни в какое сословие, включая деклассированных дворян. Поскольку они не платили аренды и не работали на помещику, с государственных крестьян взыскивалась более высокая подушная подать, чем с владельческих. Им не разрешалось бросать свою деревню без дозволения властей. В остальном они были вполне свободны. Заплатив положенный взнос, они могли записаться в ряды городского торгового люда, и из их числа вышла немалая часть русских купцов, равно как и промышленников и фабричных рабочих. Хотя у них не имелось юридического права на обрабатываемую ими землю, они могли распоряжаться ею, как хотели. Деятельность крестьян — земельных спекулянтов заставила правительство издать в середине XVIII в. указы, резко ограничившие куплю-продажу государственной земли. Сомнительно, однако, чтоб эти указы возымели действие. В то же время правительство также заставило государственных крестьян, доселе владевших землей, дворами, вступить в общины. Больше всего жизнь государственных крестьян отравляли вымогатели-чиновники, защиты от которых искать было негде. Чтобы навести в этом деле порядок, Николай I учредил в конце 1830-х гг. Министерство Государственных Имуществ, которому было вверено управление государственными крестьянами. Одновременно государственные крестьяне получили право собственности на свою землю и разрешение создавать органы самоуправления. С тех пор они сделались фактически свободными людьми.
В категории владельческих крестьян, то есть собственно крепостных, следует различать тех, кто рассчитывался с помещиком по большей части или исключительно оброком, и тех, кто отрабатывал барщину. Географическое расположение этих двух групп в основном совпадает с делением на лесную зону (на севере) и черноземный пояс (на юге и юго-востоке).
До начала XIX в., когда основная область русского земледелия решительно сдвинулась в черноземный пояс, она лежала в центральном районе тайги. Выше отмечалось, что качество почвы и климатические условия позволяли здесь населению не умереть с голоду, но не давали ему, как правило, возможности произвести значительный избыток продовольствия. Именно по этой причине множество крестьян в лесной зоне, особенно поблизости от Москвы, были земледельцами лишь по названию. Они сохраняли связь с родной общиной и продолжали платить подушную подать и свою долю оброка, однако уже больше не работали на земле. Такие крестьяне бродили по стране в поисках заработка, нанимались на фабрики и рудники, батрачили или делались коробейниками. Например, многие извозчики и проститутки в городах были крепостными и отдавали часть своего заработка помещику. Оброчные крестьяне часто соединялись в артели, работавшие по заказам частных клиентов и делившие прибыль между своими членами. Существовало множество артелей каменщиков и плотников. К числу наиболее знаменитых относилась артель банковских посыльных, гарантировавшая сохранность крупных денежных сумм, проходивших через руки ее членов; очевидно, они делали свое дело вполне добросовестно. В 1840-х гг. от 25 до 32 % всех крестьян мужского пола в северо-восточных губерниях России жили вне своих деревень. [И. Д. Ковальченко, Руское Крепостное крестьянство в первой половине XIX в, М., 1967, стр. 86]. В некоторых местностях крепостные сдавали свою землю другим крепостным или бродячим батракам, а сами полностью переключались на ремесленное производство. Так, в первой половине XIX в. на Севере появилось множество деревень. Bсе крепостное население которых занималось изготовлением разнообразнейших товаров, среди которых на первом месте стояли хлопчатобумажные ткани, — эту отрасль крепостные практически монополизировали. Поскольку на Севере земледелие приносило скудную прибыль, тамошние помещики предпочитали сажать своих крепостных на оброк. Опыт показывал, что если крестьян предоставить самим себе, они прекрасно разберутся, где им лучше заработать, а с богатых крестьян получался и более высокий оброк. Хозяева зажиточных крепостных купцов и промышленников (типа тех, которых мы опишем в главе, посвященной среднему классу) облагали их под видом оброка неким частным подоходным налогом, который мог достигать многих тысяч рублей в год. Накануне освобождения 67,7 % помещичьих крестьян в семи центральных губерниях сидели на оброке. Здесь барщина существовала обыкновенно в поместьях меньшего размера, где было сто или менее того крепостных душ мужского пола. На Севере у крепостного было больше земли: поскольку эта земля была не так плодородна, помещик меньше был в ней заинтересован. Помещики, за исключением самых богатейших, обычно передавали свои имения крепостным за твердый оброк, а сами перебирались в город или записывались на государственную службу. На Севере площадь земельного участка на душу мужского пола в среднем составляла 4,7 гектара по сравнению с 3,5 гектара в черноземной полосе.
На Юге и Юго-Востоке помещичьи крестьяне находились в ином положении. Здесь плодородие почвы давало помещикам побуждение жить в имениях и самолично вести хозяйство. Такая тенденция пошла со второй половины XVIII в., но проявилась полностью лишь в XIX в… Чем больше северные помещики сворачивали сельскохозяйственное производство, тем больше был стимул развивать его на юге, поскольку рынок на продовольственные продукты на севере продолжал расширяться. Этот стимул сделался еще сильнее с открытием внешних рынков. После того, как Россия нанесла решительное поражение Оттоманской империи и установила свое господство над северными берегами Черного моря, были выстроены Одесса и другие незамерзающие порты, через которые зерно можно было вывозить в Западную Европу. Когда Англия отменила хлебные законы (1846 г.), резко вырос экспорт пшеницы, выращенной на юге России. В результате этих сдвигов образовалось областное разделение труда: черноземная полоса сделалась в 1850-х гг. житницей России, производящей 70 % зерновых страны, а северные губернии поставляли три четверти всех промышленных товаров. [Ковальченко, цит. соч., стр. 68-9]. Теперь южные помещики стали модернизировать свои имения на английский и немецкий лад, начали выращивать клевер и турнепс и экспериментировать с научными методами скотоводства. Этим помещикам была больше нужна рабочая сила, чем оброк. В 1860 г. всего 23–32 % крепостных на юге сидели на оброке; остальные, составлявшие примерно две трети крепостного населения, отрабатывали барщину. Теоретически, земля, на которой работали барщину, разделялась на две половины, первую из которых крестьянин пахал на помещика, а вторую — на себя. Однако законодательно эта норма установлена не была. Существовало множество других вариантов, в том числе всяческие сочетания оброка с барщиной. Наиболее тяжкой формой барщины была месячина (см. выше, стр. #34). [В свете относительной прибыльности земледелия на юге нет ничего удивительного в том, что процент больших поместий в южных областях был выше, чем на севере. В 1859 г. в четырех типичных северных губерниях (Владимирской, Тверской, Ярославской и Костромской) лишь 22 % крепостных жили на землях помещиков, владевших более чем тысячью душ. В черноземной полосе (Воронежская. Курская, Саратовская Харьковская губернии) соответствующая цифра составляла 37 %.].
Каково же было положение русских крепостных? Это один из тех предметов, о которых лучше не знать вовсе, чем знать мало. Мысль о том, что люди могут владеть себе подобными, кажется современному человеку настолько отвратительной, что он вряд ли может судить о таких вещах беспристрастно. Лучшее руководство к анализу таких проблем содержится в словах великого историка экономики Джона Клэпхема (John Clapham), подчеркивавшего важность развития у себя «того, что можно назвать статистическим чувством, привычки спрашивать о каждом учреждении, политической линии, группе или движении: насколько велики? как долго длились? как часто имели место? насколько репрезентативны?». [ «Economic History as a Discipline» Encyclopedia of the Social Sciences (New York 1944), V, p. 328]. Применение этой мерки к социальным последствиям Промышленной революции показало, что, вопреки укоренившимся мифам, Промышленная революция в Англии с самого начала приводила к повышению жизненного уровня большинства рабочих. Подобных исследований жизненного уровня русских крестьян до сих пор приведено не было. Однако мы знаем достаточно, чтобы подвергнуть сомнению господствующие взгляды на крепостного и на его положение.
Прежде всего следует подчеркнуть, что крепостной не был рабом, а поместье — плантацией. Русское крепостничество стали ошибочно отождествлять с рабством, по меньшей мере еще лет двести тому назад. Занимаясь в 1770-х гг. в Лейпцигском университете, впечатлительный молодой дворянин из России Александр Радищев прочел «Философическую и политическую историю европейских поселений и коммерции в Индиях» Рейналя. В Книге Одиннадцатой этого сочинения содержится описание рабовладения в бассейне Карибского моря, которое Радищев связал с виденным им у себя на родине. Упоминания о крепостничестве в его «Путешествии из Петербурга в Москву» (1790 г.) представляют собою одну из первых попыток провести косвенную аналогию между крепостничеством и рабовладением путем подчеркивания тех особенностей (например, отсутствия брачных прав), которые и в самом деле были свойственны им обоим. Антикрепостническая литература последующих десятилетий, принадлежавшая перу взращенных в западном духе авторов, сделала эту аналогию общим местом, а от них она была усвоена русской и западной мыслью. Но даже в эпоху расцвета крепостничества проницательные авторы нередко отвергали эту поверхностную аналогию. Прочитав книгу Радищева, Пушкин написал пародию под названием «Путешествие из Москвы в Петербург», в котором имеется следующий отрывок:
Фонвизин, [в конце XVIII в. ] путешествовавший по Франции, говорит, что, по чистой совести, судьба русского крестьянина показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю…
Прочтите жалобы английских фабричных работников: волоса встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений, какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джэксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника…
У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром; барщина определена законом; оброк не разорителен (кроме как в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности усиливает и раздражает корыстолюбие владельцев). Помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своего крестьянина доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу… Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны. Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. Путешественник ездит из края в край по России, не зная ни одного слова по-русски, и везде его понимают, исполняют его требования, заключают с ним условия. Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un badaut [бездельником]; никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. [А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах, М.-Л, 1949, VII, Стр. 289-91. Пушкинские воззрения на оброк к барщину в России не совсем верны.].
Даже авторитетное суждение Пушкина не заменит статистических выкладок. Однако мнение его заслуживает вполне серьезного внимания, поскольку он все же знал русскую деревню из первых рук и к тому же был наделен незаурядным здравым смыслом.
Как отмечает Пушкин, в отличие от раба Северной и Центральной Америки, русский крепостной жил в своей собственной избе, а не в невольничьих бараках. Он работал в поле под началом отца или старшего брата, а не под надзором наемного надсмотрщика. Во многих русских имениях разрезанная на мелкие участки помещичья земля перемежалась крестьянскими наделами, чего отнюдь не было на типичной плантации. И, что наиболее важно, крепостному принадлежали плоды его труда. Хотя, говоря юридически, крепостной не имел права владеть собственностью, на самом деле он обладал ею на всем протяжении крепостничества — редкий пример того, когда господствующее в России неуважение к закону шло бедноте на пользу.
Отношения между помещиком и крепостными также отличались от отношений между рабовладельцем и невольником. Помещик обладал властью над крепостными прежде всего в силу того, что был ответственен перед государством как налоговый агент и вербовщик. В этом своем качестве он распоряжался большой и бесконтрольной властью над крепостным, которая в царствование Екатерины II действительно близко подходила к власти рабовладельца. Он, тем не менее, никогда не был юридическим собственником крепостного, а владел лишь землей, к которой был прикреплен крестьянин. При освобождении крепостных помещики не получили за своих крестьян возмещения. Торговля крепостными была строго запрещена законом. Некоторые крепостники все равно занимались таким торгом в обход законодательства, однако в общем и целом крестьянин мог быть уверен, что коли ему так захочется, он до конца дней своих проживет в кругу семьи в своей собственной избе. Введенная Петром рекрутская повинность именно потому явилась для крестьян великим бедствием, что ломала эту устоявшуюся традицию, год за годом отрывая от семьи тысячи молодых мужчин. Со временем стало возможным посылать на военную службу кого-либо вместо себя или покупать освобождение от воинской повинности, но это решение было доступно немногим. Крестьяне смотрели на призыв в войско, как на смертный приговор.
Как отмечалось выше, почти половина крепостных империи (примерно четверть их на юге и три четверти на севере) были съемщиками и платили оброк. Эти крестьяне могли идти на все четыре стороны или возвращаться, когда хотели, и вольны были выбирать себе занятие по душе. Помещик в их жизнь не вмешивался. Для них крепостное право сводилось к уплате налога (либо твердо установленного, либо в зависимости от заработка) дворянам, владевшим землей, к которой они были приписаны. Как бы ни относиться к нравственной стороне такого налога, он не имел ничего общего с рабовладением, а был скорее пережитком своего рода «феодализма».
Крепостничество в строгом смысле слова ограничивалось крестьянами, которые работали по большей части или исключительно на барщине, и особенно теми из них, кто принадлежал помещикам с небольшими или средними имениями, где жило менее тысячи душ. В последнюю категорию входило, по приблизительному подсчету, от семи до девяти миллионов сидящих на барщине крестьян обоего пола. Эта группа, составлявшая в 1858–1859 гг. от 12 до 15 % населения империи, и представляла собою крепостных в классическом смысле слова: они были прикреплены к земле, находились под непосредственной властью своего помещика и принуждены были выполнять по его требованию любую работу.
Бессмысленно, разумеется, пытаться делать какие-либо обобщения относительно положения такой многочисленной группы людей, тем более что мы имеем тут дело примерно с 50 тысячами помещиков (таково было приблизительное число землевладельцев, использовавших крестьян на барщине). До появления научных исследований по этому вопросу мы можем исходить лишь из каких-то общих впечатлений, которые как-то не подтверждают картины всеобщих мучений и угнетения, почерпнутой в основном из литературных источников. Очевидная неправедность крепостничества не должна затуманивать истинного положения вещей. Несколько англичан, писавших о своих российских впечатлениях, нашли, что положение русского крестьянина выгодно отличалось от условий у них на родине, особенно в Ирландии; таким образом, пушкинская оценка получила независимое подтверждение… Нижеследующие отрывки взяты из таких описаний. Первый принадлежит капитану английского флота, который предпринял в 1820 г. четырехлетнее пешее путешествие по России и Сибири, что дало ему редчайшую возможность своими глазами увидеть жизнь русской деревни:
Безо всяких колебаний… говорю я, что положение здешнего крестьянства куда лучше состояния этого класса в Ирландия. В России изобилие продуктов, они хороши и дешевы, а в Ирландии их недостаток, они скверны и дороги, и лучшая их часть вывозится из второй страны, между тем как местные препятствия в первой приводят к тому, что они не стоят такого расхода. Здесь в каждой деревне можно найти хорошие, удобные бревенчатые дома, огромные стада разбросаны по необъятным пастбищам, и целый лес дров можно приобрести за гроши. Русский крестьянин может разбогатеть обыкновенным усердием и бережливостью, особенно в деревнях, расположенных между столицами. [Captain John Dundas Cochrane, Narrative of a Pedestrian Journey through Russia and Siberian Tartary (London 1824), p. 68. По-видимому, Пушкин в вышеприведенной цитате имел в виду именно Кокрейна.].
Второй написан английским путешественником, отправившимся в Россию специально для того, чтобы найти материал, который представил бы ее в более неприглядном свете, чем литература того времени:
В целом… по крайней мере что касается просто [!] пищи и жилья, русскому крестьянину не так плохо, как беднейшим средь нас. Он может быть груб и темен, подвергаться дурному обращению со стороны вышестоящих, несдержан в своих привычках и грязен телом, однако он никогда не знает нищеты, в которой прозябает ирландский крестьянин. Быть может, пища его груба, но она изобильна. Быть может, хижина его бесхитростна, но она суха и тепла. Мы склонны воображать себе, что если уж наши крестьяне нищенствуют, то мы можем по крайней мере тешить себя уверенностью, что они живут во много большем довольстве, чем крестьяне в чужих землях. Но сие есть грубейшее заблуждение. Не только в одной Ирландии, но и в тех частях Великобритании, которые, считается, избавлены от ирландской нищеты, мы были свидетелями убогости, по сравнению с которой условия русского мужика есть роскошь, живет ли он средь городской скученности или в сквернейших деревушках захолустья. Есть области Шотландии, где народ ютится в домах, которые русский крестьянин сочтет негодными для своей скотины. [Robert Bremner, Excursions in the Interior of Russia (London 1839), I, pp. 154-5].
Оценки этих очевидцев тем более весомы, что они никак не симпатизировали ни крепостничеству, ни какому-либо иному ущемлению, которому подвергалось тогда большинство русского крестьянства.
Особенно важно избавиться от заблуждений, связанных с так называемой жестокостью помещиков по отношению к крепостным. Иностранные путешественники, побывавшие в России, почти никогда не упоминают о телесных наказаниях — в отличие от посетителей рабовладельческих плантаций Америки. [He следует забывать также, что русский крестьянин никак не относился к этим наказаниям с тем ужасом, с каким смотрит на них современный человек. Когда в 1860-х гг. волостные суды получили право подвергать крестьян либо штрафу, либо телесному наказанию, обнаружили, что большинство крестьян, если дать им выбор, предпочитало порку.]. Пропитывающее XX век насилие и одновременное «высвобождение» сексуальных фантазий способствуют тому, что современный человек, балуя свои садистические позывы, проецирует их на прошлое; но его жажда истязать других не имеет никакого отношения к тому, что на самом деле происходило, когда такие вещи были возможны. Крепостничество было хозяйственным институтом, а не неким замкнутым мирком, созданным для удовлетворения сексуальных аппетитов. Отдельные проявления жестокости никак не опровергают нашего утверждения. Тут никак не обойтись одним одиозным примером Салтычихи, увековеченной историками помещицы-садистки, которая в свободное время пытала крепостных и замучила десятки дворовых насмерть. Она говорит нам о царской России примерно столько же, сколько Джек Потрошитель о викторианском Лондоне. Там, где имеются кое-какие статистические данные, они свидетельствуют об умеренности в применении дисциплинарных мер. Так, например, у помещика было право передавать непослушных крестьян властям для отправки в сибирскую ссылку. Между 1822 и 1833 гг. такому наказанию подверглись 1.283 крестьянина. В среднем 107 человек в год на 20 с лишним миллионов помещичьих крестьян — это не такая уж ошеломительная цифра. [И. И. Игнатович, Помещичьи крестьяне накануне освобождения, СПб., 1902, стр. 24].
Насколько можно понять, наиболее неприятным проявлением помещичьей власти для крестьянина было вмешательство хозяина в его семейную жизнь и его привычный труд. Помещикам надо было, чтобы крестьяне женились молодыми: они хотели, чтобы те размножались, и желали засадить за работу молодых женщин, которых обычай освобождал от барщины до замужества. Многие помещики заставляли своих крепостных жениться сразу же по достижении совершеннолетия, если не раньше, и иногда даже подбирали для них партнеров. Не составляла редкости половая распущенность; хватает достоверных историй о помещиках, державших гаремы из крепостных девушек. Все это приводило крестьян в сильное возмущение, и иногда они отплачивали крепостникам поджогами и убийствами. Вмешательство помещиков в привычную трудовую деятельность крепостных служило еще более сильным источником недовольства. Намерения тут роли не играли: Доброхота-помещика, желавшего за свой собственный счет улучшить крестьянскую долю, не выносили точно так же, как безжалостного эксплуататора: «Достаточно, чтоб помещик приказал пахать землю на дюйм глубже, — сообщает Гакстгаузен, — чтобы можно было услыхать, как крестьяне бормочут: «Он плохой хозяин, он нас мучает». И горе ему тогда, если он живет в этой деревне!». [A. von Haxthausen. Studien uber die innern Zuslande… Russiland (Hanover 1847), II. стр 511]. Более того, заботливого помещика, поскольку он обычно чаще вмешивался в привычный строй крестьянской работы, скорее всего ненавидели даже пуще, чем его бессердечного соседа, пекшегося лишь о том, как бы получить оброк повыше. Создается впечатление, что крепостной принимал свое состояние с тем же фатализмом, с каким он нес другие тяготы крестьянской жизни. Он готов был, скрепя сердце, отдавать часть своего труда и дохода помещику, потому что так неизменно делали его предки. Он также терпеливо сносил выходки помещика, покуда они не затрагивали самого для него важного — семьи и работы. Основная причина его недовольства была связана с землей. Он был глубоко убежден, что вся земля — пахота, выпасы и лес — по праву принадлежит ему. Крестьянин вынес из самой ранней поры колонизации убеждение, что целина — ничья и что пашня принадлежит тому, кто расчистил ее и возделал. Убеждение это еще более усилилось после 1762 г., когда дворян освободили от обязательной государственной службы. Крестьяне каким-то инстинктом чуяли связь между обязательной дворянской службой и своим собственным крепостным состоянием. По деревне поползли слухи, что одновременно с подписанием манифеста о дворянских вольностях в 1762 г. Петр III издал другой указ, передающий землю крестьянам, но дворяне утаили его и упрятали императора в темнице. С того года крестьяне жили ожиданием великого «черного передела» всех частных земельных владений страны, и разубедить их не было никакой возможности. Хуже того, русский крепостной забрал себе в голову, что хоть сам он принадлежит помещику, вся земля — крестьянская. На самом деле и то и другое было неверно. Это убеждение накаляло и без того напряженную обстановку в деревне. Из всего этого можно заключить, между прочим, что крестьянин не так уж сильно был настроен против крепостничества как такового.
Нежелание сгущать краски в изображении жестокостей и призыв различать между крепостным правом и рабовладением ни в коей мере не преследует цели обелить крепостную неволю, но предназначены просто для того, чтобы перевести внимание с ее воображаемых пороков на истинные. Она безусловно была отвратительным учреждением, и шрамы этого недуга. Россия носит по сей день. Один бывший узник нацистских лагерей сказал о них, что жизнь там была не так уж плоха, как обыкновенно полагают, но в то же время была и бесконечно хуже, под чем он, вероятно, имел в виду, что ужасы физического порядка были не так страшны, как накапливающееся действие каждодневного втаптывания узника в грязь. Mutatis mutandis и не проводя никаких параллелей между концлагерями и русской деревней при крепостном праве, мы можем сказать, что тот же принцип приложим и к ней. Нечто фатальное кроется во владении другим человеком, даже если оно принимает благополучные формы, нечто медленно отравляет и господина и его жертву и в конечном итоге разрушает общество, в котором они оба живут. Мы коснемся воздействия крепостничества на помещика в следующей главе, а здесь займемся его влиянием на крестьянина, и особенно на его отношение к власти.
Современные исследователи сходятся на том, что наиболее дурной чертой русского крепостничества были не злоупотребления помещичьей властью, а органически присущее ему беззаконие, то есть извечное подчинение крестьянина никак не стесненной чужой воле. Роберт Бремнер (Robert Bremner), который в вышеприведенном отрывке благоприятно отозвался о достатке русского крестьянина, сравнивая его с ирландскими и шотландскими земледельцами (стр. #200), далее пишет:
Пусть, однако, не думают, что раз мы признаем жизнь русского крестьянина во многих отношениях более сносной, чем у некоторых из наших собственных крестьян, мы посему считаем его долю в целом более завидной, чем удел крестьянина в свободной стране вроде нашей. Дистанция между ними огромна, неизмерима, однако выражена быть может двумя словами: у английского крестьянина есть права, а у русского нет никаких! [Bremner, Excursions, I, p. 156].
В этом отношении доля государственного крестьянина не так уж отличалась от положения крепостного, по крайней мере до 1837 г., когда его отдали под начало особого министерства (стр. #98). Обычай наделял русских крестьян множеством прав, которые, вообще говоря, почитались, но не имели юридической силы и посему могли быть нарушены безнаказанно. Крестьянам запрещалось жаловаться на помещиков и просто давать показания в суде, поэтому они не имели никакой защиты против любого лица, облеченного властью. Как мы знаем, помещики весьма редко пользовались своим правом высылать крепостных в Сибирь, однако сам факт, что они могли это сделать, служил хорошим орудием устрашения. Это — лишь один из примеров произвола, которому подвергался крепостной. Например, в 1840-х и 1850-х гг., ожидая отмены крепостного права и надеясь сократить число работающих в поле крестьян, чтобы делиться землей с меньшим их числом, помещики тихо перевели в дворовые более полумиллиона крепостных. Защиты от таких выходок искать было негде. Не было способа утихомирить и помещиков-доброхотов, заставлявших крестьян использовать ввезенную из-за границы непривычную сельскохозяйственную технику или менять традиционный севооборот. Когда правительство Николая I с самыми лучшими намерениями принудило некоторых государственных крестьян отвести часть земли под картофель, те взбунтовались. Крестьянину дела не было до того, какими мотивами руководствовался хозяин, и в плохих, и в добрых намерениях он усматривал лишь попытку навязать ему чужую волю. Не умея различать между ними, он нередко отплачивал своим неудачным благодетелям весьма жестоко.
Не имея абсолютно никаких личных прав, признаваемых законом, крестьянин полагал, что любая власть по самой своей природе чужда ему и враждебна. Сталкиваясь с превосходящей силой, особенно когда ее применяли решительно, он повиновался. Однако в душе он сроду не признавал, что кто-либо за пределами его деревенской общины имеет право им командовать.
В царской России было гораздо меньше крестьянских волнений, чем принято думать. По сравнению с большинством стран в XX в., русская деревня эпохи империи была оазисом закона и порядка. Легко, конечно, высчитать число крестьянских «волнений» и исходя из него доказывать, что количество беспорядков неуклонно росло. Проблема, однако, состоит в дефинициях. В царской России любая официальная жалоба помещика на своих крестьян квалифицировалась властями как «волнение», вне зависимости от того, имело ли такое место на самом деле, и вне всякой связи с характером проступка: бездельничанье, пьянство, кража, поджог, предумышленное или непредумышленное убийство, — все это валилось в одну кучу. Каталог таких происшествий напоминает полицейскую хронику и имеет примерно такую же ценность для выведения уголовной статистики. На самом деле большинство так называемых крестьянских «волнений» не были сопряжены с насилием и представляли собою просто неповиновение. [Daniel Field в журнале Kritika (Cambridge, Mass.), Vol. 1. No. 2 (Winter 1964-65), P. 20]. Они выполняли такую же функцию, как забастовки в современных демократических обществах, и точно так же не могут служить надежным барометром социального разлада или политического недовольства. Примерно раз в столетие русские крестьяне выходили из себя и принимались убивать помещиков и чиновников, грабить и жечь имения. Первое большое крестьянское восстание под предводительством Стеньки Разина произошло в 1670-х гг., а второе, под началом Емельяна Пугачева, — столетие спустя (1773–1775). Оба начались на окраинах государства в казацких землях и благодаря слабости губернской администрации распространились, как лесной пожар. В XIX в. в России не было крупных крестьянских возмущений, однако в XX одно за другим произошли два, первое в 1905–1906 гг. и второе — в 1917 г. Общей чертой этих больших бунтов, равно как и более локальных восстаний, было отсутствие политических целей. Русские крестьяне почти никогда не бунтовали против царской власти; если уж на то пошло, их вожди утверждали, что являются подлинными царями, пришедшими отобрать трон у узурпаторов. Ненависть их направлялась против агентов самодержавия — тех двух классов, которые в условиях существовавшего тогда двоевластия эксплуатировали страну для своей личной выгоды. Лев Толстой, отлично знавший крестьянина, предсказывал, что мужик не поддержит попыток расшатать самодержавный строй. «Русская революция, — говорит он в записной книжке в 1865 г., — не будет против царя и деспотизма а против поземельной собственности».
Крепостной, способный иногда на отчаянное насилие, в обыденной жизни скорее добивался своего ненасильственными средствами. Он поднял искусство лжи на большую высоту. Когда ему не хотелось чего-то делать, он разыгрывал дурачка, а будучи разоблаченным, изображал неподдельное раскаяние. «Крестьяне почти во всех обстоятельствах жизни обращаются к своему помещику темными сторонами своего характера», — писал знаток русской деревни славянофил Юрий Самарин. — «Умный крестьянин, в присутствии своего господина, притворяется дураком, правдивый бессовестно лжет ему прямо в глаза, честный обкрадывает его и все трое называют его своим отцом». [Цит в Б. Е. Нольде, Юрий Самарин и его время. Париж, 1926, стр. 69]. Такое поведение в отношениях с вышестоящими составляло резкий контраст с честностью и порядочностью, которые выказывал крестьянин в отношениях с себе равными. Это раздвоение было не столько особенностью крестьянского характера, сколько оружием против тех, от кого у него не имелось иной защиты.
Какой бы тягостной ни была чужая власть над крестьянином, она являлась не единственной силой, сковывавшей его и расстраивавшей его планы. Существовала также и тирания природы, от которой он так зависел, — то, что Глеб Успенский нарек «властью земли». Земля цепко держала крестьянина в руках, когда рожала, когда нет, неизбывно непостижимая и капризная. Он бежал ее с той же готовностью, с какой бежал помещика и чиновника, делаясь коробейником, ремесленником, чернорабочим в городах, кем угодно, лишь бы отделаться от изнуряющей полевой работы. Не существует свидетельств того, что русский крестьянин любил землю; чувство это можно отыскать главным образом в воображении романтических дворян, наезжавших летом в свои имения.
Если подумать о том, в каких клещах держали крестьянина капризная воля хозяина и чуть менее капризная воля природы (силы, которые он плохо понимал и которые никак не мог контролировать), то нечего удивляться, что излюбленной его мечтой было сделаться абсолютно, безответственно свободным. Он звал это идеальное состояние волей. Воля означала полную необузданность, право на буйство, гулянку, поджог. Она была абсолютно разрушительным понятием, актом мести по отношению к силам, которые извека терзают крестьянина. Разночинец Белинский, знавший мужика лучше, чем его друзья из дворян, высказался на эту тему достаточно прямо, когда усомнился в осуществимости их мечты о демократической России:
В понятии нашего народа свобода есть вопя, а воля — озорничество. Не в парламент пошел, бы освобожденный русский народ, а в кабак побежал бы он, пить вино, бить стекла и вешать дворян, которые бреют бороду и ходят в сюртуках, а не в зипунах… [Письмо к Д. И. Иванову от 7 августа 1837 г в [В. Г.] Белинский, Письма, СПб., 1914, 1, стр. 92].
И в самом деле, самым доступным средством уйти от действительности было пьянство. Повесть Временных Лет, повествуя об обращении Руси в христианство, сообщает, что киевские князья не остановили своего выбора на исламе из-за его запрета на спиртные напитки. «Руси есть веселие пити, не может без него быти», — заявил, говорят, князь киевский Владимир мусульманским посланникам, приехавшим склонить его на свою сторону. История эта, разумеется, апокрифична, однако она, так сказать, канонизирует пьянство как национальное увлечение. До XVI в. россияне пили медовуху и фруктовое вино. Затем они научились у татар искусству выгонки спирта. К середине XVII в. пьянство сделалось настолько серьезной проблемой, что патриарх Никон и окружавшие его церковные реформаторы попытались ввести сухой закон. Россияне пили водку не регулярно, небольшими дозами, а чередовали периоды полного воздержания с дикими запоями. Попав в кабак или в трактир, русский крестьянин быстро опрокидывал несколько стаканов водки, чтобы как можно скорее впасть в пьяное забытье. Как гласила поговорка, настоящий запой должен длиться три дня: в первый выпивают, во второй напиваются, а в третий похмеляются. Венцом всему была Пасха. Тогда русские крестьяне, провожавшие долгую зиму и готовившиеся к изнурительной череде полевых работ, лежали ничком в тумане алкогольных паров. Попытки бороться с пьянством вечно натыкались на неодолимые препятствия, поскольку государство извлекало из продажи спиртных напитков значительную часть своих доходов и посему было кровно заинтересовано в их потреблении. В конце XIX в. этот источник был самой доходной статьей государственного бюджета.
Сознание русского крестьянина было, если использовать терминологию старого поколения антропологов вроде Леви-Брюля (Levy-Bruhl), «первобытным». Наиболее выпуклой чертой сознания такого типа, является неумение мыслить абстрактно. Крестьянин мыслил конкретно и в личностных понятиях. Например, ему стоило больших трудов понять, что такое «расстояние», если не выразить оное в верстах, длину которых он мог себе представить. То же самое относится и ко времени, которое он воспринимал лишь в соотнесении с какой-то конкретной деятельностью. Чтобы разобраться в понятиях вроде «государства», «общества», «нации», «экономики», «сельского хозяйства», их надо было связать с известными крестьянам людьми, либо с выполняемыми ими функциями.
Эта особенность объясняет очарование мужика в лучшие его минуты. Он подходил к людям без национальных, религиозных и каких-либо иных предрассудков. Несть числа свидетельствам его неподдельной доброты по отношению к незнакомым людям. Крестьяне щедро одаривали едущих в сибирскую ссылку, и не из-за какой-то симпатии к их делу, а потому что они смотрели на них как на «несчастненьких». Во время Второй Мировой войны гитлеровские солдаты, пришедшие в Россию завоевателями и сеявшие там смерть, сталкивались в плену с подобными же проявлениями сострадания. В этой неабстрактной, инстинктивной человеческой порядочности лежала причина того, что радикальные агитаторы, пытавшиеся поднять крестьян на «классовую борьбу», столкнулись с таким сильным сопротивлением. Даже во время революций 1905 и 1917 г. крестьянские бунты были направлены на конкретные объекты — месть тому или иному помещику, захват лакомого участка земли, порубку леса. Они не были нацелены на «строй» в целом, ибо крестьяне не имели ни малейшего подозрения о его существовании.
Но эта черта крестьянского сознания имела и свою скверную сторону. К числу недоступных крестьянскому пониманию абстракций относилось и право, которое они были склонны смешивать с обычаем или со здравым смыслом. Они не понимали законоправия. Русское обычное право, которым руководствовались сельские общины, считало признание обвиняемого самым убедительным доказательством его вины. В созданных в 1860-х гг. волостных судах, предназначенных для разбора гражданских дел и управляемых самими крестьянами, единственным доказательством в большинстве случаев было признание подсудимого. [С.В. Пахман. Обычное гражданское право в России, СПб., 1877. I, стр. 410-12]. Крестьянину точно так же трудно было понять, что такое «собственность», которую он путал с пользованием или владением. По его представлениям не живший в своем имении помещик не имел права ни на землю, ни на ее плоды. Крестьянин мог легко позаимствовать вещь, в которой, по его мнению, законный владелец не нуждался (например, дрова из господского леса), однако в то же самое время выказывал весьма острое чувство собственности, если речь шла о земле, скотине или орудиях других крестьян, поскольку эти вещи были надобны для заработка на хлеб. Крестьяне смотрели на адвокатуру, созданную судебной реформой 1864 г., просто как на новую породу тех же самых лихоимствующих чиновников: иначе зачем же адвокаты берут деньги за вызволение попавших в судебную переделку? Крестьянин терпеть не мог формальностей и официальных процедур и был не в состоянии разобраться в абстрактных принципах права и государственного управления, вследствие чего он мало подходил для какого-либо политического строя, кроме авторитарного.
Подобно другим «первобытным» существам, русский крестьянин обладал слабо развитым понятием собственной личности. Личные симпатии и антипатии, личное честолюбие и самосознание обыкновенно растворялись в семье или в общине, по крайней мере до той поры, как крестьянин получил возможность сколачивать большие капиталы, и тогда приобретательские инстинкты полезли наружу в самой уродливой форме. Деревенская община, мир, сдерживала антисоциальные инстинкты мужика — коллектив был выше своих индивидуальных членов. Хомяков как-то сказал, что «русский человек, порознь взятый, не попадет в рай, а целой деревни нельзя не пустить». [Цит Н. Л. Бродский, ред., Ранние славянофилы. М. 1910, стр LIII]. Но между тем связи, соединяющие и социализирующие деревенских обитателей, носили ярко выраженный личный характер. Внешний мир воспринимался сквозь сильно запотевшее стекло как нечто далекое, чужое и в общем-то совсем маловажное. Он составлялся из двух частей — необъятного святого сообщества православных и царства иноземцев, делившихся на басурманов и немцев. Если верить словам живших в России иностранцев, еще в XIX в. многие русские крестьяне не знали и не поверили бы, скажи им об этом, что в мире существуют другие народы и монархи помимо их собственных.
Крестьянин чутко осознавал разницу между себе равными и вышестоящими. Всякого человека, не облеченного властью, он звал братом, а имеющего власть величал отцом или, чуть более фамильярно, батюшкой. С себе равными он обращался на удивление церемонно. Приезжавшие в Россию путешественники изумлялись, насколько учтиво здоровались друг с другом крестьяне, вежливо кланяясь и приподнимая шапку. Один путешественник отмечает, что в отношении политеса они ничем не уступали парижанам, прогуливающимся по Boulevard des Italiens. Перед вышестоящими они либо били челом (привычка, приобретенная при монголах), либо отвешивали поясной поклон. Иностранцы отмечают также веселость крестьянина, любовь к игре и песне, его добродушный нрав: даже будучи сильно пьяным, он редко лез в драку.
Однако стоит ознакомиться после этих описаний с крестьянскими пословицами, как неприятно поражаешься отсутствию в них мудрости или сострадания. В них проступает грубый цинизм и полное отсутствие общественного чувства. Этика этих пословиц безжалостна и проста: заботься о себе и не тревожься о ближнем. «Чужие слезы — вода». Когда революционные социалисты отправились в 1870-х гг. «в народ», дабы пробудить в нем негодование против несправедливости, они обнаружили к полному своему смятению; что крестьянин не видел ничего дурного в эксплуатации как таковой. Он просто-напросто хотел превратиться из объекта эксплуатации в эксплуататора. А. Н. Энгельгардт, много лет живший среди крестьян, грустно заключает, что в каждом русском крестьянине сидит кулак:
Кулаческие идеалы царят в [крестьянской среде], каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому поблагоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплуатировать всякого другого, все равно, крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплуатировать его нужду. [Из деревни: 12 писем.(1872–1887). М., 1960, стр. 415].
А вот что имеет сказать поэтому поводу Максим Горький:
В юности моей [в 1880-е — 1890-е гг. ] я усиленно искал по деревням России [того добродушного, вдумчивого русского крестьянина, неутомимого искателя правды и справедливости, о котором так убедительно и красиво, рассказывала миру русская литература XIX века] и — не нашел его. Я встретил там сурового реалиста и хитреца, который — когда это выгодно ему — прекрасно умеет показать себя простаком… Он знает, что «мужик не глуп, да — мир дурак» и что «мир силен, как вода, да глуп, как свинья». Он говорит: «не бойся чертей, бойся людей». «Бей своих — чужие бояться будут». О правде он не очень высокого мнения: «Правдой сыт не будешь». «Что в том, что ложь, коли сыто живешь». «Правдивый, как дурак, тоже вреден». [Максим Горький, О русском крестьянстве, Берлин, 1922, стр. 23].
Делая скидку на то, что к концу XIX в., когда Горький пустился в свои поиски, крестьянин был подавлен и озлоблен экономическими затруднениями, остается фактом, что еще до усугубившего его тяготы освобождения он уже проявлял многие из тех качеств, которыми наделяет его Горький. Крестьянские романы Григоровича, вышедшие в свет в 1840-х гг., и далевский сборник крестьянских пословиц, напечатанный в 1862 г., рисуют с любой точки зрения неприглядную картину.
Чтобы разрешить противоречие между этими двумя обличьями, следует, видимо, предположить, что крестьянин совсем по-разному относился к людям, с которыми у него были личные отношения, и к тем, с кем он состоял в отношениях, так сказать, «функциональных». «Чужие», чьи слезы ничего не стоили, дураки, которым предназначались ложь и битье, находились вне его семьи, деревни и личных связей. Но поскольку именно «чужие» и составляли «общество» и «государство», разрушение стены, отделявшей маленький крестьянский «мир» от большого внешнего мира, произошедшее в XIX и XX вв., оставило крестьянина в полном замешательстве и душевной расколотости. Он был плохо подготовлен к вступлению в добрые неличные отношения, а когда его понуждали к этому обстоятельства, он тут же выказывал свои самые худшие, корыстные черты. В своей религиозной жизни крестьянин проявлял много внешней набожности. Он постоянно крестился, регулярно посещал длинные церковные службы и соблюдал посты. Все это он делал из убеждения, что скрупулезное соблюдение церковных обрядов (постов, таинств) и беспрерывное осенение себя крестом спасут его душу. Однако, он, кажется, плохо понимал — если понимал вообще — Духовный смысл веры и религию как образ жизни. Он не знал Библию и даже «Отче наш». К попу он относился с полным презрением. Связь его с христианством была в общем поверхностной и проистекала прежде всего из потребности в формулах и обрядах, с помощью которых можно было бы попасть на небеса. Трудно не согласиться с оценкой, высказанной Белинским в его знаменитом письме к Гоголю:
По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх Божий. А русский человек произносит имя Божие, почесывая себе задницу. А он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними: живой пример Франции, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещенными и образованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то Бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, явности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судьб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною, аскетическою созерцательностью ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных, по духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числительно. [В. Г. Белинский, Эстетика и литературная критика, М., 1959, II, стр 636].
О том, насколько поверхностной была приверженность христианству в массах, свидетельствует относительная легкость, с которой коммунистическому режиму удалось выкорчевать православие в сердце России и заменить его своим собственным эрзац-культом. С католиками, евреями, мусульманами и сектантами сделать это оказалось куда сложнее.
Подлинной религией русского крестьянства был фатализм. Крестьянин редко относил какое-то событие, особенно несчастье, за счет своих собственных поступков. Он видел везде «Божью волю» — даже в тех случаях, когда вина явно лежала на нем, самом, например, когда по его неосторожности случался пожар или гибла скотина. Русские пословицы пронизаны фаталистическими настроениями. Когда к концу XIX в. мужик начал знакомиться с Библией, он перво-наперво заучивал куски; в которых подчеркивалось смирение и покорное принятие судьбы.
Наконец, о политике. До революции 1905 г. русский крестьянин несомненно был «монархистом» в том смысле, что не мог представить себе иного средоточения земной власти, кроме царя. Он смотрел на царя как на наместника Божьего на земле, созданного Господом, чтобы повелевать крестьянином и печься о нем. Все хорошее он приписывал царю, а во всем дурном винил либо Божью волю, либо помещиков с чиновниками. Он верил, что царь знает его лично, и постучись он в двери Зимнего дворца, его тепло примут и не только выслушают, но и вникнут в его жалобы до самой мелкой детали. Именно в силу этого патриархального мировосприятия мужик проявлял по отношению к своему государю такую фамильярность, которой, категорически не было места в Западной Европе. Во время своих поездок по России с Екатериной Великой граф де Сегур (de Segur) с удивлением отметил, насколько непринужденно простые селяне беседовали со своей императрицей.
Одним из важнейших факторов, обусловивших монархические настроения крестьян, была их вера, что царь хочет сделать их собственниками всей земли, что помещики препятствуют этому желанию, но в один прекрасный день он преодолеет их сопротивление. Отмена крепостного права в 1861 г. превратила эту веру в твердое убеждение. В 1870-х гг агитаторы из революционных социалистов приходили в полное отчаяние от непоколебимой крестьянской веры в то, что «царь даст» им землю. [О. В. Аптекман Общество «3емля и воля» 70-х гг Петроград. 1924 стр 144-5].
Отсюда и хаос, охвативший Россию после внезапного отречения Николая Второго; отсюда и та поспешность, с которой Ленин приказал умертвить царя с семьей, когда коммунистическая власть оказалась в опасности и Николай или Великие князья могли сделаться знаменем ее противников, отсюда и непрестанные попытки коммунистического режима заполнить вакуум, созданный свержением императорской династии в сознании масс, при помощи государственного насаждения грандиозного культа партийных вождей.
Императорское правительство придавало монархическим настроениям крестьянства большое значение, и политика его (например, нежелание проводить индустриализацию и железные дороги и равнодушное отношение к народному образованию) часто обуславливалась желанием сохранить мужика точно таким же, как он есть — простоватым и верноподданным. Вера в крестьянскую приверженность монархии являлась одним из краеугольных камней царской политики в XIX в. Правительство лишь отчасти верно оценивало настроения крестьянина. Крестьянская преданность была личной преданностью идеализированному образу далекого властителя, в котором мужик видел своего земного отца и защитника. То была не преданность институту монархии как таковому и уж точно не его агентам, будь то дворяне или чиновники. У крестьянина не было никакого резона испытывать привязанность к правительству, которое гребло от него обеими руками, ничего не давая взамен. Власть была для крестьянина в лучшем случае данностью, которую приходилось переносить, как болезнь, старость и смерть, но которая ни при каких обстоятельствах не могла быть «хорошей» и из чьих лап человек имел полное право вырваться при первой возможности. Преданность царю не означала взятие на себя какой-либо гражданской ответственности; более того, за нею было сокрыто глубочайшее отвращение к политическим институтам и политике вообще. Персонализация всяких человеческих отношений, столь характерная для русского крестьянина, порождала поверхностный монархизм, казавшийся консервативным, но на деле бывший глубоко анархическим.
Начиная с конца XVIII в., для все возрастающего числа россиян сделалась очевидной несовместимость крепостничества с притязаниями России на положение цивилизованной страны или великой державы. И у Александра I, и у Николая I имелись по поводу этого учреждения серьезные сомнения, разделявшиеся их ведущими советниками. И националистически-консервативное, и либерально-радикальное общественное мнение сделались враждебны крепостному праву. И что там говорить, в пользу крепостничества не было настоящих аргументов; в лучшем случае в его защиту можно было сказать, что после столетий крепостной неволи мужик не был еще подготовлен к ответственности, сопряженной со свободным состоянием, и поэтому лучше освободить его позже, чем раньше. Основную причину того, что, несмотря на растущие антикрепостнические настроения, с крепостным правом было покончено лишь в 1861 г., следует искать в опасениях монархии восстановить против себя почти 100 тысяч дворян-крепостников, служивших в разных ведомствах, командовавших войсками и поддерживавших порядок в деревне. В пределах имевшейся у него свободы действий правительство, однако, делало что могло для уменьшения числа крепостных и улучшения их положения. Александр зарекся жаловать государственных крестьян частным лицам. Он ввел также порядок, по которому помещики могли давать вольные своим крепостным, и разрешил освобождение (без земли) крепостных, принадлежавших немецким баронам Ливонии. Совокупным результатом этих мер явилось постепенное снижение процента крепостных в населении империи с 45–50 в самом конце XVIII в. до 37,7 в 1858 г. Крепостничество явно клонилось к закату.
Решение освободить крепостных, и будь что будет, было принято вскоре после воцарения Александра II. Оно было проведено наперекор сильному сопротивлению землевладельческого класса и невзирая на внушительные административные препятствия. Было время, когда ученые полагали, что шаг этот был сделан в основном по экономическим причинам, а именно в результате кризиса крепостного хозяйства. Но мнение это не имеет под собою достаточных оснований. Нет никаких свидетельств того, что в своем решении отменить крепостное право правительство в первую очередь руководствовалось экономическими соображениями. Однако даже если принять эту точку зрения, все равно сомнительно, чтобы повышение производительности сельского хозяйства требовало освобождения крепостных и замены подъяремной рабочей силы наемной. В десятилетия, непосредственно предшествовавшие освобождению крестьян, крепостной труд использовался наиболее эффективно, поскольку избавленные от обязательной государственной повинности помещики уделяли больше внимания модернизации своих хозяйств для обслуживания растущего русского и иностранного рынка. Как продемонстрировал в своих новаторских исторических исследованиях П. Б. Струве, накануне своей отмены крепостничество достигло высшей точки экономической эффективности. [Эта точка зрения, впервые выдвинутая П. Б. Струве в 1898 г., была с тех пор подтверждена историками экономики; см., например, Н. Л. Рубинштейн. Сельское хозяйство России во второй половине XVIII в… М., 1957, стр. 127-30, и Michael Confino. Domaines et seigneurs en Russie vers la fin du XVIII siecle (Paris 1963), стр. 194–201]
Куда более правдоподобно, что решающими факторами, обусловившими правительственное решение, были факторы политического свойства. До унизительного поражения России в Крымской войне даже люди, недружелюбно настроенные по отношению к самодержавию, полагали, что оно по крайней мере обеспечивает империи внутреннюю стабильность и внешнее могущество. Сомнений во внутренней стабильности пока еще не возникало, хотя император не мог не понимать, что сохранение крепостного права по всей вероятности приведет рано или поздно к новой пугачевщине. Однако когда империя оказалась неспособной отстоять свою территорию от войск «развращенных» либеральных государств, миф о военном могуществе самодержавной России был развеян навсегда. За поражением последовала полоса болезненной неуверенности в себе, вызвавшая критический пересмотр всех институтов и больше всего крепостничества. «Во главе современных домашних вопросов, которыми мы должны заняться, стоит, как угроза для будущего и как препятствие в настоящем для всякого существенного улучшения в чем было то ни было, — вопрос о крепостном состоянии», — писал Самарин во время Крымской войны. — «С какого бы конца ни началось наше внутреннее обновление, мы встретимся с ним неизбежно». [Ю. Ф. Самарин, «О крепостном состоянии», в его Сочинениях, М. 1878, II, стр. 19]. Крепостная неволя казалась теперь жерновом на шее России, тянущим ее в пропасть балластом. В этом были согласны все, кроме людей, не умевших видеть дальше своего ближайшего личного интереса.
В процессе исторического развития русского крепостничества в нем выделились два самостоятельных элемента: власть помещика над крепостным и поземельное прикрепление крепостного. Положение об освобождении крестьян, изданное после длительного обсуждения 19 февраля 1861 г., немедленно упразднило помещичью власть. Вчерашний крепостной сделался теперь юридическим лицом, могущим владеть собственностью, затевать судебные иски и участвовать в выборах в местное самоуправление. Однако сохранялись еще кое-какие следы его прежнего приниженного состояния. Многие гражданские правонарушения находились в юрисдикции волостных судов, которые исходили из обычного права и могли приговаривать к телесным наказаниям. Крестьянин продолжал платить подушную подать, от которой были избавлены прочие сословия. Каждый раз, когда он собирался уйти из деревни на продолжительное время, ему полагалось испросить разрешения у сельского общества.
Ко второму составному элементу крепостничества — поземельному прикреплению крестьян — правительство подошло более осторожно. В этом смысле крестьяне обрели полную свободу лишь полвека спустя. Причины, по которым имело смысл сохранять их поземельную прикрепленность, были отчасти политического, отчасти налогового характера. Власти знали, что русский крестьянин всегда готов был бросить землю и отправиться бродить по стране в поисках более легкой и доходной работы. Они опасались, что бесконтрольное массовое движение крестьянства вызовет общественные потрясения и сделает невозможным сбор налогов. Вследствие этого при окончательном решении вопроса оно прикрепило крестьянина к общине, которая вдобавок к своим традиционным полномочиям (например, праву перекраивать земельные наделы) приобрела часть власти, прежде принадлежавшей помещику. Община была сохранена там, где имелась раньше, и сформирована в тех местах, где ее не знали.
Власти решили в самом начале, что после освобождения бывший крепостной получит достаточный земельный надел для прокормления своего семейства. После жаркого торга с представителями земледельческого сословия были установлены минимальные и максимальные нормы для разных районов страны: помещики, чьи крестьяне обрабатывали для себя участки, превышавшие высший размер подушного надела, могли просить, чтоб их урезали, а где площадь этих наделов была меньше минимальной нормы, должны были их увеличить. В конечном итоге за помещиками осталось около двух третей земли, включая большую часть выпасов и леса; остаток был поделен между бывшими владельческими крестьянами. Поскольку в глазах закона обе части земли были собственностью помещиков, крестьяне должны были платить за свою долю. Правительство сразу заплатило помещикам за крестьян 80 % стоимости земли, определенной податными чиновниками, каковую сумму крестьяне должны были погасить в течение сорока девяти лет в форме «выкупных платежей». Остальные 20 % выкупной цены крестьянин должен был уплатить (деньгами, если они у него имелись, или барщинной работой) непосредственно помещику. Чтобы обеспечить аккуратную выплату выкупных платежей, правительство отдало крестьянскую землю в собственность не отдельных дворов, а сельских обществ. [Положение об освобождении крестьян предоставляло самому бывшему крепостному решать, выкупать ему свою долю земля или нет. Только в 1883 г. выкуп ее был сделан обязательным.].
Провозглашенное 19 февраля 1861 г. освобождение крестьян поставило их в двусмысленное положение. Они были избавлены от ненавистной помещичьей власти, и таким образом было покончено с худшей стороной крепостничества. Однако они в то же самое время остались во многих отношениях отрезаны от остального населения и продолжали быть прикрепленными к земле.
В момент своего провозглашения Положение казалось вполне удачным. Против него возражала лишь небольшая группа радикальных критиков на том основании, что крестьянам следовало передать всю землю безо всякого выкупа. Русский император одним росчерком пера отменил кабальное состояние, для чего президенту Соединенных Штатов понадобилась четырехлетняя гражданская война. Задним числом успех Положения кажется менее безусловным. И действительно, после 1861 г. экономическое состояние русского крестьянина сильно ухудшилось, и в 1900 г. он в целом был беднее, чем в 1800 г. Вторая половина XIX в. обернулась для сельского населения, особенно в черноземной зоне, полосой все большего упадка и уныния. У этого кризиса было несколько причин, часть из которых объясняется человеческими погрешностями, а другие обстоятельствами, над которыми человек был не властен.
Прежде всего, добавление выкупных платежей к обычным податям легло на бывших крепостных совершенно невыносимым бременем. Крестьянам было безумно трудно справиться с новой налоговой повинностью, особенно в тех районах, где барщина традиционно была главным способом расчета и где существовало мало возможностей заработать. Чтобы снять или прикупить еще земли, они брали в долг, сперва у деревенского ростовщика под огромный процент, а затем, уже на лучших условиях, у Крестьянского Банка. Эта задолженность накладывалась на текущие платежи и увеличивала крестьянские недоимки. В 1881 г. правительство уменьшило на четверть сумму, причитавшуюся ему по условиям Положения от 19 февраля, но этой меры оказалось недостаточно. В 1907 г., склоняясь перед неизбежным, оно вообще отменило выкупные платежи и аннулировало недоимки. Но нанесенного ущерба было уже не поправить. Радикальные критики Положения, утверждавшие, что землю надо было передать крестьянам без выкупа, задним числом оказались правы не только в нравственном, но и в практическом смысле.
Сохранение общины также, видимо, было ошибкой, хотя трудно представить, как этого можно было избежать, поскольку в нее сильно тянулись сами крестьяне. Община препятствовала появлению в России энергичного фермерского класса, потому что трудолюбивые и предприимчивые ее члены были в ответе за налоги состоявших в ней лодырей, разгильдяев и пьяниц. Весь этот порядок поощрял косность и не давал хода новому. Крестьяне были мало заинтересованы в улучшении земли, которую они в любом случае теряли при следующем переделе, поэтому у них были все основания не думать о будущем и выжимать из нее все соки. Положение об освобождении крестьян разрешало крестьянским дворам сводить воедино свои наделы и выходить из общины, однако соответствующие пункты его были нагружены таким числом формальностей, что мало кто ими воспользовался, да и в любом случае в 1893 г. правительство их отменило. Сохраняя и укрепляя общину, оно вне всякого сомнения обеспечивало в известной степени социальную стабильность и налоговый контроль, но делало это за счет хозяйственного прогресса. Нежелание властей предоставить крестьянину полные гражданские права также было ошибкой. Вполне понятно, что благоразумнее всего казалось подводить крестьянина к обязанностям полновесного гражданства постепенно. Однако реальным результатом пореформенной системы, подчинившей крестьянина великому множеству особых законов и ведомств, было увековечение его особого положения в обществе, что еще больше задерживало развитие у него гражданского чувства, которым он, увы, пока не обладал. Этот изъян еще пуще усугубился назначением в 1889 г. земских начальников, которых бюрократия подбирала среди наиболее консервативных помещиков каждой волости. Земские начальники наделялись широким кругом полномочий, и их бесконтрольная власть над крестьянином немало смахивала на былую помещичью власть над крепостным.
И, наконец, несправедливость поземельного устройства обернулась в конечном итоге весьма пагубными хозяйственными последствиями. Положение 1861 г. оставило в руках помещиков большую часть выпасов и леса, которыми крестьяне могли свободно пользоваться при крепостном праве. Для устойчивого функционирования русского сельского хозяйства требовалось, чтобы на каждые две десятины пашни приходилась одна десятина выпасов, однако к 1900 г. это отношение составляло три к одному, а кое-где и четыре к одному. Между крестьянами и помещиками вечно возникали раздоры из-за выпасов и дров.
Общей чертой всех человеческих погрешностей пореформенного устройства была чрезмерная осторожность. Устройство это было слишком хорошо продумано и оттого слишком негибко; оно оставляло слишком мало простора для самокоррекции. Более либеральное, более гибкое устройство могло создать поначалу больше проблем, однако в конечном итоге оно лучше смогло бы смягчать потрясения, над которыми человеческая воля была невластна и которые в конце концов полностью расшатали его устои; маленькие революции могли бы предотвратить большую.
Наиболее сокрушительным из этих объективных потрясений явился демографический взрыв, отразившийся не только на бывших крепостных, но и на всех, кто кормился с земли. В 1858 г. население Российской Империи составляло 68 миллионов человек, а в 1897 г. — 125 миллионов. Во второй половине XIX в. прирост населения составлял 1,8 % в год. Соответствующая цифра в юго-восточной Европе равнялась 0,4–0,5 %, а в северо-западной Европе — 0,7–1,1 %. Подавляющее большинство рождений приходилось на сельские районы Европейской России, где между 1858 и 1897 гг. население выросло на 50 %. Этот рост не сопровождался пропорциональным увеличением ресурсов, поскольку урожаи оставались на том же жалком уровне. На рубеже этого века чистый доход с десятины земли (пашни и выпаса) в России составлял в среднем 3 рубля 77 копеек, то есть меньше двух долларов в американских деньгах. В последнее десятилетие XIX в. в Московской губернии, где средний чистый доход с десятины составлял около 5 рублей 29 копеек и где крестьянин владел в среднем семью с половиной десятинами, чистый доход составлял чуть меньше 40 рублей в год, или 4 английских фунта, или 20 долларов. Если пересчитать труд крестьянина на заработную плату и добавить к этому его побочные заработки, то по самой оптимистической оценке чистый доход крестьянской семьи в Московской губернии составлял в 1890-х гг. 130–190 рублей (13–20 фунтов в английской валюте того времени), чего было явно недостаточно. [George Pavlovsky, Agricultural Russia on the Еvе of the Revolution (London 1930), pp. 92, 94]. Царское правительство, которое одно располагало капиталом для укрепления сельского хозяйства России, предпочитало вкладывать его в железные дороги и в тяжелую промышленность, хотя получало главную часть своего дохода за счет деревни. Совокупное бремя чрезмерной налоговой повинности, социальных и экономических ущемлений и безудержного роста населения привели к такому положению, при котором русскому крестьянину было все труднее кормиться одним сельским хозяйством. Подсчитано, что в 1900 г. он покрывал за счет хлебопашества лишь от четверти до половины своих потребностей; остальное ему надо было зарабатывать каким-то иным способом. Самым простым выходом было пойти в батраки, либо взять землю в аренду и работать исполу или расплачиваться за нее отработками. В последнем случае он возвращался в полукрепостное состояние. В 1905 г. крестьяне Европейской части России владели (главным образом, общинно) 160 миллионами десятин и брали в аренду еще 20–25 миллионов, оставляя в частных некрестьянских руках лишь 40–50 миллионов десятин пашни (в дополнение к этому государство и корона владели 153 миллионами десятин, однако почти вся эта земля была покрыта лесами и не годилась для вспашки; пашня в основном находилась в аренде у крестьян). Но земли им все равно недоставало. Русские крестьяне знали лишь один способ увеличить производство продуктов питания — расширить посевную площадь, но незанятой земли уже просто не хватало на население, растущее с такой стремительностью. Крестьянская вера в неминуемый «черный передел» лишь ухудшала их злоключения, поскольку они часто отказывались покупать землю, предлагавшуюся им на выгодных условиях. Некоторые из них предпочитали пахать землю до полного ее оскудения, нежели платить за то, что все равно скоро достанется им бесплатно.
На севере крестьянин испытывал добавочные трудности. По традиции он зарабатывал большую часть своего побочного дохода кустарным производством. По мере развития современного механизированного производству источник этот стал иссякать. Грубые ткани, обувь, утварь и скобяные товары, изготовлявшиеся в крестьянских избах в долгие зимние месяцы, ни по качеству, ни по цене не могли конкурировать с товарами машинной выделки. Таким образом, в тот самый момент, когда крестьянин больше всего нуждался в побочном доходе, он лишился его из-за соперничества промышленности.
Наконец, кризис в деревне усугублялся стихийным социальным процессом — разложением сложной семьи. Как только помещик и чиновник утратили власть над личностью крестьян, те стремились поделить свое общее имущество и жить отдельными дворами. С точки зрения производительности сельского хозяйства, этот шаг следует безусловно счесть регрессивным. Крестьяне, очевидно, знали, что это так, но тем не менее не только не желали жить под одной крышей с родителями и родней, но и предпочитали с ними вместе не работать. Власть большака сходила на нет, и вместе с нею ослабевал один из важнейших стабилизирующих факторов деревенской жизни.
Легко увидеть, что нараставший в России к концу XIX в. аграрный кризис разрешить было непросто. Проблема тут заключалась не просто в нехватке земли, как часто думают. Не было выхода и в том, чтобы взять землю у помещика и у государства и отдать ее крестьянам. Все сельское хозяйство представляло собою клубок переплетенных проблем. Экономический кризис усиливал анархические наклонности крестьянина. Мужик, которого в конце XVIII в. иноземцы изображали веселым и добродушным, около 1900 г. предстает в рассказах путешественников угрюмым и недружелюбным.
Это скверное расположение духа усугубляло инстинктивную враждебность крестьян к внешнему миру и породило в начале XX в. ситуацию, чреватую взрывом. Надобен был лишь какой-то признак ослабления государственной власти, чтобы деревня взбунтовалась. Соответствующий сигнал был подан ей зимой 1904–1905 года либеральной интеллигенцией, которая развернула через Союз Освобождения открытую кампанию собраний и митингов с требованием конституции. Правительству, силы которого были связаны на дальневосточном театре войной с Японией, пришлось тянуть время, создавая тем впечатление, что оно не прочь было бы согласиться на какие-то конституционные послабления. В последовавшем засим замешательстве бюрократия чередовала уступки с демонстрацией грубой силы. В январе 1905 г., вслед за расстрелом мирного шествия рабочих, направлявшихся к Зимнему дворцу, в городах вспыхнули беспорядки. Деревне, скованной зимой, пришлось дожидаться оттепели. Как только стаял снег и пошел лед, крестьянство взбунтовалось и пошло грабить и жечь имения и захватывать помещичью землю, на которую так долго смотрело с вожделением. Взяв контроль над положением в свои руки (1906–1907 гг.), правительство провело запоздалую аграрную реформу. Выкупные платежи были отменены. Разочаровавшись в способности общины сыграть роль стабилизирующего фактора, правительство издало 9 ноября 1906 г. указ, позволивший крестьянам сливать свои разрозненные наделы, выходить из общины без ее разрешения и селиться отдельными хозяйствами. У общины отобрали контроль над передвижением крестьян, осуществлявшийся ею посредством паспортов. Теперь правительство ассигновало большие средства, чтобы финансировать перемещение крестьян из перенаселенных черноземных губерний на восток. Выделяли также деньги, чтобы помочь им выкупить землю у помещиков. Эти меры и в самом деле возымели благотворное действие. В 1916 г. хозяйства, «крестьянского типа» владели в пределах Европейской России 89,3 % пахотной земли и приблизительно 94 % скота. [Предварительные итоги всероссийской сельскохозяйственной переписи 1916 года: Вып. I — Европейская Россия (Петроград, 1916), стр. XIII–XIV]. Это означает, что накануне революции Россия была страной, в которой преобладали мелкие сельские хозяйства.
События 1905 г. зародили в крестьянстве небывалое сознание собственной силы. Когда Николай II неожиданно отрекся от престола в марте 1917 г., сдержать их не было никакой возможности. Весной 1917 г. мужики снова пустились во все тяжкие, чтобы на этот раз довершить недоделанное первой революцией. Теперь они целились не на пашню; на сей раз они взялись рубить казенные и частные леса, собирать чужой урожай, захватывать хранящиеся на продажу сельскохозяйственные продукты и, разумеется, снова разорять и жечь барские дома. Крестьянские восстания 1917 г. были направлены прежде всего против крупных, высокопроизводительных поместий и хуторов созданных столыпинской реформой. Именно на гребне этой крестьянской революции (одной из сторон которой было разложение армии, составленной преимущественно из крестьян) и вознесся к власти Ленин со своей партией. Российская монархия была уничтожена, в конечном итоге, тем самым крестьянином, в котором она видела своего самого верного союзника. Обстоятельства не дали развиться в России консервативному земледельческому сословию. Сперва подспудный крестьянский анархизм привел к оттяжке реформ, затем под его воздействием они были проведены чересчур осторожно, и, наконец, выйдя на поверхность, он произвел хаос, приведший к падению недостаточно реформированное государство. Ни в один период русской истории крестьянин не выступал тем оплотом стабильности, каким он был в Германии или во Франции.
[В Европе] верят в аристократию, — одни чтоб ее презирать, другие чтоб ненавидеть, третьи — чтоб разжиться с нее, из тщеславия, и т д. В России ничего этого нет. Здесь в нее просто не верят.
На Западе общество пользовалось для обуздания государства (там, где это вообще было возможно) двумя орудиями — дворянством и буржуазией, то есть группами, державшими в своих руках, соответственно, землю и деньги. В одних западных странах они действовали в согласии, в других — по отдельности и наперекор друг другу; иногда одно сословие вело, а второе шло следом. Следующая глава, посвященная среднему классу, попытается объяснить, почему в России он не имел практически никакого влияния на политику. Но даже без детального анализа должно быть вполне очевидно, что в такой аграрной стране, какой до 1860-х гг. являлась Россия, где в обращении было мало денег, а коммерческий кредит вообще отсутствовал, средний класс в силу самой природы вещей не мог иметь большого влияния. Ограничить русскую монархию могло лишь землевладельческое сословие — дворяне, которые к концу XVIII в. владели подавляющим большинством производительного богатства страны и без которых самодержавие не могло ни управлять своим царством, ни защищать его. Они представляли из себя во всех отношениях сильнейшую и богатейшую группу, лучше всего защищенную законом, равно как и наиболее образованную и политически сознательную.
И тем не менее, несмотря на всю потенциальную силу дворянства, его реальные политические достижения производили весьма жалкое впечатление. Редкие акты неповиновения с его стороны отличались либо нерешительностью, либо скверной организацией, либо и тем и другим сразу. В любом случае, в них неизменно участвовал лишь тонкий слой богатейшей космополитической элиты, за которым никогда не шло не испытывавшее к ней доверия провинциальное дворянство. Большую часть времени русское дворянство делало, что ему велели. Оно использовало завоеванные у Петра III и Екатерины II вольности не для приобретения политических прав, а для упрочения своих экономических и социальных привилегий. Вместо того, чтобы накапливать пожалования, которыми его осыпали в XVIII в., оно склонно было дробить и разбазаривать их. Если дворяне внесли в конечном итоге какой-то вклад в политическую жизнь, то сделали они это не как общественно-экономическая группа, выступающая за свои конкретные интересы, а как некое внеклассовое образование, борющееся за всеобщее благо, каким оно его себе представляло, — то есть не как дворянство, а как интеллигенция.
Ученый прошлого века Н. Хлебников одним из первых задумался над причинами политического бессилия русского высшего класса по сравнению с западным. В своем анализе он исходил из предпосылки, что власть высшего класса на Западе зиждилась на двух основаниях — контроле над местным самоуправлением и крупном землевладении. Там, где знать добивалась особенно больших успехов, как, например, в Англии, в ее руках находились оба эти элемента власти, и аристократы главенствовали в деревне в двояком качестве управителей и земельных собственников. Хлебников отмечал, что у дворянства в России было слишком мало административной и экономической власти, чтоб оно могло тягаться с самодержавием. [Н. Хлебников, О влиянии общества на организацию государства в царский период русской истории, СПб., 1869, стр. 13]. Эта схема дает удобную отправную точку для разбора политических воззрений и политической деятельности дворянства.
Рассматривая историческую эволюцию дворянства, следует иметь в виду то важнейшее обстоятельство, что в России отсутствовала традиция собственности на землю. Как уже отмечалось выше, отношение землевладения к росту государственности в России было прямо противоположно этому отношению в истории Западной Европы. На Западе условное землевладение предшествовало появлению абсолютизма; с ростом национальной монархии и централизованного государства условное землевладение превратилось в прямую собственность на землю. В России аллодиальная собственность существовала лишь покуда там не было монархии. Сразу же после своего появления монархия принялась за ликвидацию аллодиальной собственности, заменяя ее условным землевладением, зависящим от государственной службы. На протяжении трех столетий, отделявших царствование Ивана III от правления Екатерины II, русская знать владела землей по царской милости. В процессе роста и становления русского государства ему не приходилось соперничать с крепким землевладельческим сословием, что является фактором первостепенного значения в его исторической эволюции.
Но даже без обладания четко обозначенным правом собственности на свои земельные поместья и на крепостных дворянство все равно могло бы обеспечить себе прочную экономическую базу: в конце концов, грань, отделяющая собственность от владения, в жизни никогда не прочерчена так резко, как в учебниках права. Однако для этого надобны были известные условия, которых не оказалось в наличии. Все сходилось так, чтобы сделать дворянство зависимым от монархии и перевести его внимание с борьбы за свои долгосрочные интересы на удовлетворение своих сиюминутных нужд.
Из сказанного выше, о раннем периоде русской государственности должно быть ясно, почему монархия никогда не позволяла своему служилому классу пускать корни в деревне. Она хотела, чтобы дворяне вечно перемещались и в любой момент были готовы перебраться на новую должность и место жительства. Державная власть в России была выстроена на развалинах частной собственности, путем безжалостного уничтожения уделов и прочих вотчин. Подчинив себе князей-соперников, московские правители позаботились о том, чтобы ни они, ни потомки их, ни бояре, ни вновь созданное дворянство не смогли приобрести такую власть над отдельными областями страны, которая существовала при удельном строе. Мы уже отмечали, какие старания прилагала Москва к тому, чтобы не дать провинциальным управителям укорениться в своих губерниях, как она запрещала служилым людям занимать должности там, где у них были имения, и как она каждые один-два года перемещала их на новые посты. Прусский Indigenatsrecht, требовавший, чтобы управители проживали и, соответственно, владели землей в тех провинциях, где они несли службу, был бы немыслим в России. Не было здесь и наследственных должностей. Западные монархии тоже предпочли бы, чтоб тамошняя знать не укоренялась в провинции, однако помешать этому они не могли и посему боролись за ослабление ее политической власти в центре и мало-помалу замещали ее бюрократией. В России на этот вопрос смотрели куда более серьезно. Наличие у дворянства местных корней было бы прямым вызовом единодержавию, которое исторически являлось одним из основополагающих элементов царской власти, и поэтому завести эти корни дворянам позволить никак не могли. Проведенные Иваном III, Василием III и Иваном IV массовые депортации настолько хорошо сделали свое дело, что после этого даже могущественнейшие аристократы, владевшие миллионами десятин земли и сотнями тысяч крепостных, не могли заявить права собственности ни на единую часть России.
Московское правительство позаботилось о том, чтобы рассредоточить земельные владения служилых людей. Ведавшие земельным фондом Разряд и Поместный Приказ при раздаче поместий слугам государевым не принимали во внимание ни их места рождения, ни местонахождения других их владений. Помещик, изыскивавший добавочной земли для себя или для сына, должен был брать имение, где его ему давали, — иногда за сотни верст от своего фамильного гнезда. По мере открытия новых пограничных областей для русской колонизации дворян побуждали, а подчас и вынуждали, перебираться на новое место со всем своим двором и крепостными. Поместья в России переходили из рук в руки с замечательной частотой. Известно, что в XVI в. более трех четвертей поместий вокруг Москвы переменили владельцев в течение одного двадцатипятилетнего периода. В том же веке половина имений в Коломне перешла в новые руки в течение 16 лет. В XVII в. по истечении 50–60 лет лишь треть поместий в центральных областях России оставалась в собственности прежних владельцев. [Alexandre Eck, Le Moyen Age Russe (Paris 1933), стр. 232, и Ю. В. Готе, Замосковный край а XVIII веке, М., 1937, стр. 287].
Рассредоточение поместий и их быстрый переход в новые руки продолжались на протяжении всего периода империи. Получателям щедрых пожалований Екатерины II и Павла I поместья давались не в одном месте, а то там, то сям, точно так же, как в XVI и XVII вв. Вследствие этого даже крупнейшие состояния представляли собою в России не латифундии, а совокупность рассеянных имений. У Морозовых, которые, благодаря своим семейным связям с царствующим домом, сделались в середине XVII в. богатейшими помещиками страны, было 9 тысяч крестьянских дворов, разбросанных по 19 губерниям. Обширные поместья, которыми обзавелись на протяжении XVIII в. благодаря императорским пожалованиям Воронцовы (они владели 5.711 дворами с 25 тысячами крепостных мужеского пола, живших на 283 тысячах гектарах), были рассеяны по 16 губерниям. То же самое относится и к состоянию П. Шереметева, которое было в екатерининское царствование крупнейшим в России: принадлежавшие ему 186 тысяч душ и 1,1 миллиона гектаров располагались в 17 губерниях. [Jerome Blum, Lord and Peasant in Russia (Princeton. N. J. 1961), p. 215; E. И. Индова. Крепостное хозяйство в начале XIX века по материалам вотчинного архива Воронцовых. М.,1955, стр. 27-8; и К. Н. Щепетов, Крепостное право в вотчинах Шереметевых, 1708–1885. М., 1947, стр. 22]. Иными словами, в России не было слитых вместе владений, достаточно обширных, чтобы обеспечить своим хозяевам побочный продукт собственности — решающий голос в местной политической жизни. Российский магнат был подобен современному инвеститору, владеющему акциями многих компаний, но не имеющему ни в одной из них контрольного пакета. Еще больше это относилось к средним и мелким землевладельцам. У беднейших помещиков были наделы пахотной земли в одной или нескольких деревнях, которыми они владели совместно с другими помещиками. Человеку, взращенному на западной истории, трудно себе представить, насколько крайние формы принимало в России дробление имений. Нередко село с 400–500 жителей принадлежало тридцати-сорока помещикам. Сообщают, что в конце XVIII в. большинство русских деревень принадлежали двум и более помещикам. Индивидуальное землевладение было тут скорее исключением. [А. Т Болотов, цит в Michael Confino, Systemes agraires et progres agricote (Paris The Hague 1969). стр. 104-5]. Гакстгаузену показали деревню с 260 крестьянами, принадлежавшую 83 владельцам. Такое положение вещей, между прочим, исключало огораживание и прочие меры, направленные на модернизацию сельского хозяйства.
Земля продолжала быстро переходить от одних дворян к другим на всем протяжении периода империи, даже после того, как она была объявлена их собственностью и они уже больше не зависели от капризов правительственных ведомств. Многовековая практика вошла в привычку. По подсчетам ведущего историка дворянства А. Романовича-Славатинского, в период империи поместья в России редко оставались в одной семье дольше трех-четырех поколений. Иностранцы были ошеломлены той небрежностью, с которой россияне распоряжались своей наследной землей, а Гакстгаузен прямо заявляет, что нигде в Европе поместья не переходят из рук в руки с такой скоростью, как в России.
Чтобы осознать последствия такой ситуации, достаточно сравнить ее с положением в Англии, Испании, Австрии или Пруссии. Крайняя разбросанность поместий и быстрая смена владельцев лишали дворянство прочной территориальной базы и резко ограничивали политическую власть, которая потенциально содержалась в его коллективном достоянии.
С точки зрения абсолютного богатства положение тоже выглядело отнюдь не блестяще. Морозовы, Воронцовы и Шереметевы составляли редкое исключение. В России всегда существовала большая дистанция между несколькими богатейшими фамилиями и основной дворянской массой. Достаточно сказать, что в 1858–1859 гг. 1.400 богатейших помещиков империи, составлявшие 1,4 % всех крепостников, владели тремя миллионами крестьян, тогда как 79 тысяч беднейших помещиков, или 78 % крепостников, владели всего двумя миллионами душ. На всем протяжении русской истории подавляющее большинство дворян вело весьма скудное существование или ничем не отличалось от крестьянства по своему достатку.
Точных данных о доходах в средневековой России нет, однако мы знаем достаточно, чтобы сделать вывод об их жалких размерах. Выше уже отмечалось (стр. #111), что в XV в. более трех четвертей новгородских помещиков не могли купить себе военную экипировку. По подсчетам Александра Эка, во второй половине XVI в. лошадь стоила от одного до двух рублей, оружие конника рубль, а одежда его — два рубля. И это в то время, когда поместье в среднем приносило от пяти до восьми рублей денежного дохода. [Eck, Le Moyen Age, стр. 233. Хлебников (О влиянии, стр. 31-2) производят сходные расчеты]. Иными словами, деньги, которые служилый человек должен был отложить на покупку снаряжения, более или менее равнялись всему его доходу. Лишних денег не оставалось. Ничего странного, что Гакстгаузен видел, как московская «знать» подбирает брошенные им и его посольскими коллегами арбузные корки и лимонную кожуру. У многих московских дворян вообще не было крепостных или было их слишком мало, чтобы пахать их руками землю; таким дворянам приходилось работать в поле самим. Они составляли класс так называемых однодворцев; Петр впоследствии обложил их подушной податью и слил их с казенными крестьянами. Несмотря на экспансию в плодородные области, положение не улучшилось и в период империи. И в ту эпоху большинство дворян бедствовало. Доход их был так мал, что они не могли дать детям образование или приобрести какие-либо атрибуты аристократического образа жизни, к которому они стали теперь стремиться. Англичанин, побывавший в России около 1799 г., с явным, отвращением изображает типичного провинциального помещика:
Вы найдете, что весь день напролет он ходит с голой шеей, с неухоженной бородой, одетый в овчину, ест сырую редьку и пьет квас, полдня спит, а другую половину рычит на жену и семейство. Знатный человек и крестьянин… отличаются одними и теми же чувствами, желаниями, стремлениями и наслаждениями… [Е. D. Clarke. Travels in Russia, Tartary and Turkey (Edinburgh 1839), p. 15, цит. в M. Confino, «A proros de la noblesse russe au XVIII siecle», Annales, Э 6 (1967). стр. 1196. Очерк Конфино (стр. 1163–1205) рисует убедительную картину нищеты, в которой пребывало большинство дворян.].
И в самом деле, в 1858 г. сообщалось, что целая четверть дворян в Рязанской губернии, около 1700 семейств, «со своими крестьянами составляют одно семейство, едят за одним столом и живут в одной избе.» [ «Записки Сенатора Я. А. Соловьева», Русская старина, т. XXX, апрель 1881, стр. 746-7].
Как уже отмечалось, проблема частично состояла в том, что дворяне плодились быстрее, чем любая другая общественная группа императорской России; в демографическом отношении они представляли собою наиболее динамическое сословие. Между 1782 и 1858 гг. численность дворянства выросла в 4,3 раза, тогда как все население страны увеличилось всего в два раза, а крестьянство и менее того. [В. М. Кабузан и С. М. Троицкий, «Изменення в численности, удельном весе и размещении дворянства в России в 1782–1858 гг.». История СССР, Э 4, 1971, стр. 158. См. также статистические данные, приведенные выше на стр. #176 и взятые из того же сборника.]. Этот рост лег тяжким бременем на земельный фонд страны и способствовал общему обнищанию элиты.
Однако в конечном итоге вину за дворянскую бедность следует возложить на примитивность русской экономики и отсутствие альтернативных источников дохода, вследствие чего элита слишком сильно зависела от земледелия и от крепостного труда. Русский землевладельческий класс так и не создал майората и права первородства, тогда как эти два института имеют первостепенное, значение для благоденствия всякой знати, ибо молодым людям, лишенным своей доли земли, практически не с чего было получать доход. Обделенному наследством дворянскому сыну некуда было податься. Он был беднее выгнанного из общины крестьянина. Надеясь укрепить служилое сословие и побудить его к вступлению на многочисленные новые поприща, созданные своими реформами, Петр I издал в 1714 г. указ, по которому помещикам полагалось завещать свое недвижимое имущество одному из наследников (не обязательно старшему). Однако закон этот настолько противоречил традиции и экономической реальности, что его постоянно нарушали, а в 1730 г. принуждены были отменить вообще. Русские помещики всегда стояли за раздел своих имений между сыновьями более или менее равными долями. Это беспрерывное дробление столь же способствовало упадку русской элиты, сколь и правительственная политика. Веселовский показал на примере пяти московских боярских фамилий (которые в другой стране могли бы положить начало влиятельным аристократическим домам), по очереди расколовшихся на части и пресекшихся, что произошло это главным образом из-за привычки дробить состояние по завещанию. Вместо того, чтобы делаться все влиятельней, некоторые их отпрыски в третьем и четвертом поколении самым настоящим образом доходили до уровня холопов. [С. Б. Веселовский, Феодальное землевладение в северо-восточной Руси. М.-Л., 1947, I, стр. 165–202].
Политические последствия этих обстоятельств станут вполне очевидны, если взглянуть на английскую знать, являвшуюся во всех отношениях антиподом русского дворянства. Знать в Англии неустанно пеклась о том, чтобы земли оставались в руках семьи. Как показало недавно появившееся исследование, она заботилась об этом уже в XIV в. [О. A. Holmes. The Estates.of the Higher nobility in Fourteenth-Century England (Cambridge 1957).]. Введение в XVII в. так называемого strict settlement (правового порядка, при котором собственник, земельного владения рассматривался лишь как его пожизненный владелец) сильно укрепило контроль английской знати над землей. При этом порядке владелец мог отчуждать свое имение лишь при жизни. Подсчитано, что к XVIII в. эта система распространялась на половину Англии, вследствие чего соответствующая часть территории страны сохранялась в руках одних и тех-же знатных семейств и не попадала в руки к нуворишам. Разумеется, такая практика была возможна и из-за того, что было много способов заработать на жизнь помимо земледелия. Богатейшая английская знать веками постепенно расширяла свои имения, следствием чего явилась сильная концентрация землевладения. Подсчитано, что в 1790 г. от 14 до 25 тысяч семейств владели в Англии и Уэльсе 70–85 % пахотной земли. [О. Е. Mingay, English Landed Society in the Eighteenth Century (London — Toronto 1963), p. 26]. Даже наименее зажиточные члены этой группы извлекали из своих владений достаточно дохода, чтобы жить подобно джентльменам.
В других странах Западной Европы экономическое положение знати было, возможно, менее блестящим, но тем не менее на всем Западе майорат и наследование по первородству обеспечивали хотя бы более богатым землевладельческим фамилиям прочную экономическую базу. Переплетение этого поземельного богатства с административными функциями позволяло западной знати успешно сопротивляться наиболее крайним формам абсолютизма.
Как показывают нижеследующие статистические данные, в России положение было диаметрально противоположным. Землю не собирали, а бесконечно дробили на все более мелкие участки, вследствие чего подавляющее большинство дворян не обладало экономической независимостью и не могло жить как подобает землевладельческому сословию.
В 1858–1859 гг. в России был приблизительно один миллион дворян обоего пола. Чуть более трети из этого числа принадлежали к личному дворянству, которому закон запрещал владеть крепостными (см. выше, стр. #167). Число потомственных дворян обоего пола определяется в 610 тысяч. [А. Романавич-Славатинский, Дворянство в России, 2-е изд., Киев, 1912, стр 535]. Более половины из них — 323 тысячи — составляли польские шляхтичи, попавшие под русскую власть после разделов Польши. В данной работе их можно игнорировать, поскольку их политические устремления были направлены на восстановление польской независимости, а не на преобразование внутреннего российского управления. Можно также вынести за скобки дворян тюрко-татарского, грузинского, немецкого и иного нерусского происхождения. Эти исключения оставляют нам примерно 274 тысячи потомственных дворян обоего пола, проживавших в 37 губерниях, которые составляли собственно Россию. [Губернии были следующие: Архангельская. Астраханская, Владимирская, Вологодская, Воронежская, Вятская, Область Войска Донского, Екатеринославская, Казанская, Калужская, Костромская. Курская, Московская, Нижегородская, Новгородская, Олонецкая, Оренбургская, Орловская, Пензенская, Пермская, Полтавская, Псковская, Рязанская, Самарская, Петербургская, Саратовская, Симбирская, Смоленская, Таврическая, Тамбовская, Тверская, Тульская, Уфимская. Харьковская, Херсонская, Черниговская и Ярославская]. Исходя из данных переписи 1897 г., по которым число мужчин в этой группе относилось к числу женщин как 48 к 52, получаем цифру в 131 тысячу мужчин.
По переписи 1858–1859 гг. в этих губерниях проживало приблизительно 90 тысяч крепостников обоего пола. К сожалению, установить отношение числа женщин к числу мужчин в этой группе не представляется возможным. Однако если предположить, что отношение это составляло два к одному в пользу мужчин, мы получим цифру в 60 тысяч потомственных дворян мужского пола, владеющих поместьями; предположив же, что отношение это составляло один к одному (реальное соотношение между дворянами и дворянками в то время), число крепостников-мужчин падает до 45 тысяч. В первом случае каждый второй дворянин (60 тысяч из 131 тысячи) владел имением, обрабатывавшимся трудом крепостных; во втором случае — лишь каждый третий (45 тысяч из 131 тысячи).
Отставив в сторону две трети потомственных дворян обоего пола, не владевших крепостными (184 тысячи из 274 тысяч), рассмотрим положение тех, у кого крепостные имелись. В период империи дворянину надо было владеть минимум сотней душ, чтобы претендовать на положение джентльмена, если воспользоваться английской терминологией. Критерий этот, применявшийся уже в XVIII в., получил официальную санкцию Николая I в указе 1831 г., по которому полное право голоса в дворянских собраниях имели лишь обладатели ста и более крепостных душ. Исходя из такой мерки, владельцев менее ста крепостных мужского пола можно считать в той или иной степени обедневшими. Тех помещиков, у кого крепостных было больше сотни, можно подразделить на зажиточных землевладельцев (от 100 до 1.000 душ) и на «сеньоров» (более 1.000 душ). Исходя из этих критериев, посмотрим, как распределялось крепостничество в собственно России в период империи:
ТАБЛИЦА I. Крепостники обоего пола в Европейской части России [Цифры на 1777 г взяты из В. И. Семевский, Крестьяне в царствование Императрицы Екатерины II, СПб… 1903, 1, стр. 32, а на 1858-9 основаны на данных, сообщаемых А Тройницким Крепостное население в России по 10-ой народной переписи, СПб 1861 таб Д, стр 45. В дополнение к 87269 крепостникам указанным в таб. 1. в 37 рассматриваемых губерниях было еще около 3 тысяч дворян, имевших крепостных (по три души в среднем) но не владевших землей.]
Категория 1777 г. 1858–1859 гг.
(исходя из числа душ мужского пола) Процент Численность Процент
«Сеньоры» (более 1000 душ) 1032 1,1
Зажиточные крепостники 16
501-1000 душ 1754 2,0
101-500 душ 15717 18,0
Обедневшие дворяне
21-100 душ 25 30593 35,1
Менее 20 душ 59 38173 43,8
Итого 100 87269 100,0
Как явствует из данной статистической таблицы накануне отмены крепостного права почти четыре пятых русских дворян и дворянок, которым посчастливилось владеть крепостными (68 766 из 87 269), имели их слишком мало, чтобы жить с земли в таком достатке, которого, по мнению властей, требовало их общественное положение. Или, если выразить это по другому, в 1858–1859 гг. лишь 18 503 дворянина в 37 великорусских губерниях получали со своих имений достаточно дохода, чтобы пользоваться финансовой независимостью. Число дворян, которые могли жить за счет барщины и оброка, всегда было совсем невелико. Николаевский указ 1831 г., оставивший право голоса в дворянских собраниях только за владельцами ста и более крепостных душ, привел к тому, что число обладателей этого права во всей империи в целом сократилось до 21.916, то есть до цифры, близкой к 18.503, приведенным в Таблице I для 37 великорусских губерний тридцатью годами позже. [Романович-Славатинсккй, Дворянство, стр. 572]. Эти цифры делаются еще красноречивей в свете того обстоятельства, что 38.173 дворянина, у которых насчитывалось менее 20 душ, в среднем владели 7 крепостными мужского пола каждый. Как явствует из данных за 1777 г., в царствование Екатерины II — в «Золотой век» дворянства — дела обстояли еще хуже. Все это должно предостеречь от мысли, что русская «знать» была расточительным классом, купающимся в роскоши среди всеобщей нищеты и отсталости. Ростовы, Безуховы и Болконские «Войны и мира» не типичны ни в каком отношении они состояли в членах закрытого клуба, насчитывавшего около 1.400 «сеньоров», и это в империи, где один миллион человек так или иначе претендовал на «знатность».
Таким образом, хотя дворянство и в самом деле было землевладельческим сословием в том смысле, что до освобождения крестьян оно владело почти всей частной пахотной землей империи и получало с нее большую часть своего дохода, оно не было землевладельческой аристократией в западном значении этого слова. 98 % дворян или вообще не имели крепостных, или имели их так мало, что их труд и оброк не обеспечивали хозяевам приличного жизненного уровня. Этим людям — если их только не содержали родственники или покровители — приходилось надеяться лишь на щедрость короны. Вследствие этого даже после получения вольностей в 1762 и 1785 гг. дворянство не могло обойтись без монарших милостей, ибо лишь у монархии были должности, поместья и крепостные, надобные им для прокормления. Члены этого многочисленного класса были землевладельческой аристократией не в большей степени, чем современный служащий, вложивший часть своих, сбережений в акции какой-либо компании, является капиталистическим предпринимателем. Но даже те два процента дворян, у которых хватало земли для прокорма, не походили на настоящую землевладельческую аристократию. Отмеченные выше разбросанность поместий и быстрый переход их из рук в руки препятствовали складыванию плотных местных связей, без которых не бывает аристократического духа земля была для русских дворян способом заработать на жизнь, а не образом жизни.
Если бедные, безземельные дворяне ждали от монархии должностей, то зажиточные обладатели поместий ждали от нее сохранения крепостного права.
Одна из аномалий истории общественных отношений в России состоит в том, что хотя крепостное право играло первостепенную роль в эволюции страны, юридическая его сторона всегда оставалась весьма смутной. Не было издано никакого указа о закрепощении крестьян, и монархия никогда официально не давала помещику права собственности на его крепостных. Крепостничество выросло на практике из скопления множества указов и обычаев и существовало с общего согласия, но без недвусмысленного официального благословения. Всегда подразумевалось (хотя, опять же, не говорилось вслух), что помещики на самом деле не являются собственниками своих крепостных, а скорее, так сказать, руководят ими от имени монархии, каковое предположение стало особенно правдоподобным после того, как Петр и его преемники сделали помещиков государственными агентами по сбору подушной подати и набору рекрутов. Хотя благоденствие помещиков в большой степени зависело от крепостных, право собственности на их личность и труд было очерчено весьма смутно и осталось таковым даже после 1785 г., когда помещики получили землю в свою собственность. Вследствие этого все, кто жил за счет крепостного труда, не мог обходиться без монарших милостей. Корона могла в любой момент отобрать то, что пожаловала. Опасение что у них могут отобрать крепостных правительственным указом, отбивало у дворян склонность к политике, особенно после того, как их освободили от обязательной государственной службы. Сохранение статус-кво обеспечивало им бесплатную рабочую силу, и любая перемена могла изменить положение вещей не в их пользу. Одно из негласных условий царившего в России двоевластия заключалось в том, что если дворяне желали и дальше эксплуатировать труд крепостных, им полагалось держаться в стороне от политики.
Кроме того, крепостники нуждались в монархии, чтобы держать своих крестьян в узде. Пугачевский бунт 1773–1775 гг. их достаточно сильно напугал. Помещики были убеждены (как показали последующие события, с полным на то основанием), что при малейших признаках ослабления государственной власти мужик возьмет закон в свои собственные руки и снова пойдет убивать и грабить, как он сделал это в пугачевщину. Лучшим оружием для удержания крепостных в повиновении было помещичье право вызывать войска и передавать строптивых крестьян властям для отправки в армию или высылки в Сибирь. И с этой точки зрения влиятельная крепостническая часть дворянства была заинтересована в сохранении сильного самодержавного режима.
Важным фактором, имевшим отрицательное действие на политическое положение дворянства, было отсутствие в России корпоративных институтов и корпоративного духа.
Здесь уже достаточно говорилось о московской монархии и ее воззрениях на служилое сословие, так что излишне будет объяснять, почему она никогда не жаловала корпоративных хартий. Однако цари шли дальше в утверждении вотчинной власти самодержавия и использовали все имевшиеся у них средства для того, чтобы унизить каждого, кто в силу своего происхождения, должностей или состояния склонен был слишком много возомнить о себе. Они обыкновенно величали служилых людей холопами. Московский протокол требовал, чтобы каждый боярин и дворянин, даже отпрыск родословной фамилии, обращался к своему государю по следующему образцу: «Я, такой-то (уменьшительная форма имени, например, «Ивашка»), холоп твой». Обычай этот был прекращен лишь Петром, но и после него, на протяжении всего XVIII в., знатные и не столь знатные дворяне, обращаясь к монарху, весьма часто именовали себя его «рабами».
И дворян и простолюдинов без разбору подвергали телесным наказаниям. Боярина и генерала лупили кнутом так же нещадно, как последнего крепостного. Петр в особенности любил, выказывая неудовольствие, пороть своих приближенных. Высший класс был избавлен от телесных наказаний лишь грамотой дворянству в 1785 г.
Положение дворянина вечно было достаточно шатким. Даже в XVIII в., когда дворянство находилось в зените своего могущества, служилого человека могли без предупреждения и без права обжалования лишить дворянского звания. При Петре дворянин, не получивший образования или скрывший крепостных от переписчика, изгонялся из своего сословия. Дворянина на гражданской службе, показавшего себя за пятилетний испытательный срок негодным к канцелярской работе, отправляли в армию простым солдатом. В XIX в. в связи с бурным ростом дворянства за счет притока низших сословий и иностранцев правительство устраивало периодические «чистки». Например, Николай I приказал в 1840-х гг., чтобы 64 тысячи шляхтичей, принятые до этого в ряды русского дворянства, были лишены дворянского звания. При этом государе лишение дворянского звания было обычным наказанием за политические и иные прегрешения.
Введение местничества являлось, на первый взгляд, отражением корпоративного духа, однако в конечном итоге оно сильно способствовало подрыву корпоративного положения высшего класса по отношению к самодержавию. Местнические счеты понуждали монархию при назначении в должность принимать во внимание пожелания бояр. Однако в конце концов сложнейшие межродовые и внутрисемейные местнические счеты лишь усилили склоки среди боярства. Бесконечные челобитные и затевавшиеся между боярами тяжбы помешали им объединить свои силы в борьбе с монархией. Местничество лишь с виду было орудием боярского контроля над государством. На самом деле оно делало невозможным складывание какого-либо единства в рядах высшего московского класса.
Самодержавие не давало боярам и дворянам никакой возможности образовать закрытую корпорацию. Оно требовало, чтобы ряды служилого сословия были, всегда открыты для новых членов из низших классов и из-за границы.
Мы отмечали последствия того, что в поздний период существования Московского государства простым дворянам были предоставлены привилегии боярского сословия. Табель о рангах попросту увековечила эту традицию, еще более подчеркнув первенство заслуг над знатностью. Наплыв простолюдинов, попадавших в дворянские ряды через служебное повышение, пришелся сильно не по нраву тем, кто обладал дворянским званием по наследству. В середине XVIII в. дворянские публицисты, возглавляемые князем Михаилом Щербатовым, вознамерились убедить правительство не возводить простолюдинов в дворянское звание, однако успеха не добились. Хотя Екатерина симпатизировала интересам дворянства, она отказалась превратить его в закрытое сословие, и приток со стороны продолжался.
Помимо низших классов, важным источником размыва дворянских рядов была иноземная знать. Российское самодержавие охотно принимало иностранцев, желавших поступить к нему на службу. В XVI и XVII вв., большое число татарской знати было обращено в православную веру и записано в ряды русского дворянства. В следующее столетие та же привилегия была пожалована старшинам украинского казачества, балтийским баронам, польским шляхтичам и кавказским князьям. Немцы, шотландцы, французы и другие западные европейцы, приезжавшие в Россию с позволения или по приглашению правительства, постоянно вносились в дворянские списки. Вследствие этого процент русских в рядах дворянства оставался сравнительно небольшим. Историк, проанализировавший (в основном путем изучения списков Разряда конца XVII в.) происхождение 915 служилых родов, приводит следующие данные по их национальному составу: 18,3 % были потомками Рюриковичей, то есть имели варяжскую кровь; 24,3 % были польского или литовского происхождения; 25 % происходили из других стран Западной Европы; 17 % — от татар и других восточных народов; национальность 10,5 % не установлена, и лишь 4,6 % были великороссами. [Н. Загоскин, Очерки организации и происхождения служилого сословия в допетровеской Руси. Казань, 1875, ст. 177-9]. Если даже посчитать потомков Рюриковичей и лиц неизвестного происхождения за великороссов, из этих выкладок все равно следует, что в последние десятилетия Московской эпохи более двух третей царских слуг были иностранного происхождения. В XVIII в., благодаря территориальной экспансии и созданию стандартной процедуры возведения в дворянское звание, пропорция иностранцев в служилом сословии возросла еще больше. Хотя и верно, что в период империй соображения моды требовали вести свое происхождение от иноземцев и имеющиеся статистические данные поэтому несомненно показывают завышенный процент лиц нерусской национальности, тем не менее, их пропорция в рядах служилого сословия была с любой точки зрения весьма велика. Современные подсчеты показывают, что из 2.867 государственных служащих, состоявших в период империи (1700–1917 гг.) в высших чинах, 1.079, или 37,6 % были иностранного происхождения, по большей части западноевропейского и в первую очередь немецкого. В середине XIX в. одни лютеране занимали 15 % высших должностей в центральном управлении. [Eric Amburger. Geschichte der Behordenorganisalion Russlands von Peter dem Grossen bis 1917 (Leiden 1966), стр. 517, Walter M. Pintner в Slavic Review. Vol. 29, No. 3 (September 1970), p 438]. Ни в какой другой стране ряды знати не пополнялись таким числом иноземцев; и нигде больше корни ее в туземной почве не лежали так мелко.
Последним, но не наименее значительным из факторов, препятствовавших превращению дворянства в корпоративную общность, была легковесность дворянских титулов. Точно так же, как сыновья боярина или дворянина наследовали равные доли принадлежавшей ему земли, они наследовали, если отец их был князем, его княжеский титул. Результатом сего явилось изобилие в России княжеских фамилий. А поскольку большинство князей были бедны, звание это давало мало престижа и еще меньше власти. Ездившие в императорскую Россию англичане с великим изумлением отмечали среди множества несуразностей этой экзотической страны и то обстоятельство, что князья, к которым они обращались к подобающей вежливостью, не считались автоматически «аристократами», а то и вообще были просто нищими. Каким-то весом обладал единственно титул, приобретенный по службе, — то есть чин — а он зависел не от происхождения, а от благосклонности правительства. Таким образом, классификация элиты не по социальному происхождению, а по социальной функции, бывшая важным элементом вотчинного строя, не только пережила Московское государство, но и приобрела при императорах еще большую роль. В таких условиях самые благонамеренные попытки пересадки западных аристократических институтов на русскую почву были обречены на провал. Екатерина II попробовала предпринять кое-какие шаги в этом направлении. В 1785 г. она предусмотрела в своей грамоте дворянству учреждение дворянских собраний, бывших, наряду с созданными одновременно городскими корпорациями, первыми корпоративными организациями, когда-либо пожалованными в России какой-либо социальной группе. Екатерина ставила себе целью дать своим только что освобожденным дворянам какое-то занятие, а заодно, определить их в помощь местной администрации. Однако правила деятельности дворянских собраний были уставлены таким количеством ограничений, а члены их в любом случае были настолько нерасположены к общественной деятельности, что собрания так и остались безобидными светскими сборищами. Их административные функции полностью взяла на себя бюрократия, чьи губернские представители позаботились о том, чтобы дворянские собрания не выходили за пределы узко очерненных им рамок. Сперанский, бывший одно время главным советником Александра I, мечтал превратить верхушку русского дворянства в некое подобие английской высшей знати, однако был приведен в отчаяние их полным равнодушием к тем возможностям, которые предоставляли дворянские собрания. «…От самых дворянских выборов дворяне бегают, — сетовал он в 1818 г., — и скоро надобно будет собирать их жандармами, чтобы принудить пользоваться правами, им данными». [М. М. Сперанский, «Письма Сперанского к А. А. Столыпину», Русский архив. 1869, VII, Э 9, стр. 1977].
Вышеизложенные факты помогут объяснить тот очевидный парадокс, что общественный класс, который сумел к 1800 г. забрать в свои руки подавляющую часть производительного богатства страны (и не только землю, но, как будет показано в следующей главе, и немалую долю промышленности) и приобрести вдобавок личные права и имущественные привилегии, сроду не предоставлявшиеся никакой иной группе, тем не менее не использовал своих преимуществ для приобретения политической власти. Пусть дворянство было зажиточным коллективно, но по отдельности более девяти десятых его членов нищенствовали и в экономическом отношении крепко зависели от правительства. Богатое меньшинство же не могло упрочить своего влияния по той причине, что владения его были рассредоточены, вечно дробились и не получали возможности слиться с местной административной властью, отчего у него не было прочной опоры на местах. Боязнь потерять крепостных еще пуще отбивала у него охоту мешаться в политику. Отсутствие до 1785 г. корпоративных институтов и порождаемого ими духа помешало сплочению рядов дворянства. Таким образом, достигнутое в XVIII в. освобождение от государственной службы, получение вольностей и полного права собственности на землю не имело политических результатов и улучшило положение высшего класса, не приблизив его к источникам власти. На всем протяжении русской истории служилая элита сделала всего три серьезных попытки, отстоявших на столетие друг от друга, пойти против самодержавия и стеснить его неограниченную власть. Первая имела место в Смутное время, когда группа бояр вступила в соглашение с польской короной, предложив сыну короля польского российский трон, если он обещает править на определенных условиях. Поляки согласились, но вскоре их выгнали из России, и договор был аннулирован. Династию Романовых, пришедшую к власти в 1613 г., не просили соглашаться на какие-либо условия. Затем, в 1730 г., в междуцарствие, группа сановников из Верховного Тайного Совета, среди которых выделялись члены древних княжеских родов Голицыных и Долгоруких, потребовали, чтобы императрица Анна подписала ряд «кондиций», резко ограничивших ее власть распоряжаться государственными доходами, повышать в должности служилых людей и проводить внешнюю политику. Императрица условия подписала, однако после вступления на царствование отклонила их по наущению рядового дворянства и вернулась к неограниченному самодержавному правлению. Наконец, в декабре 1825 г. группа офицеров из виднейших фамилий попыталась совершить дворцовый переворот. Они ставили себе целью упразднить самодержавие и заменить его конституционной монархией или республикой. Восстание было мгновенно подавлено.
Все эти три попытки имели известные общие черты. В каждом случае предприятие возглавлялось высшей элитой — потомками «родословных» семейств или богатыми нуворишами, отождествлявшими себя с западной аристократией. Действовали они на свой страх и риск, поскольку были не в состоянии заручиться поддержкой массы провинциального дворянства. Последнее с большим подозрением относилось ко всяким конституционным предприятиям, в которых видело не тщение об общем благе, а хитро замаскированные интриги, нацеленные на установление олигархической формы правления. Надежды рядового дворянина на должности и земельные пожалования связывались с государством, и он ужасно боялся, что оно попадет в руки знатных землевладельческих фамилий, которые (как он думал) употребят власть на то, чтобы обогатиться за его счет. В 1730 г., в судьбоносный момент конституционного развития России, представитель провинциальных дворян, выступавших против ограничения монархии какими-либо «условиями», так выразил их опасения: «…кто же нам поручится, что со временем вместо одного государя не явится столько тиранов, сколько членов в [Верховном Тайном] Совете, и что они со своими притеснениями не увеличат нашего рабства». [Д. А. Корсаков, Воцарение Императрицы Анны Иоанновны. Казань, 1880, стр. 93]. Политическая философия дворянской массы не так уж сильно отличалась от философии крестьянства, также предпочитавшего самодержавие конституционному строю, в котором оно видело лишь махинации частных групп, ищущих личной выгоды. А без поддержки рядового дворянина и крестьянина политические амбиции высшей знати не имели никаких шансов на успех.
Второй фактор, характерный для всех трех попыток добиться конституции, заключался в том, что каждая из них строилась по принципу «все или ничего» и опиралась на дворцовый переворот. Не было терпеливого, неуклонного накопления политической власти. Судьба конституционных перемен в России всегда зависела от рискованной авантюры. Однако обществу, если судить по историческому опыту, чаще всего удавалось отвоевать политическую власть у государства не таким способом.
Правительству никогда не думалось, что ему стоит всерьез опасаться политических амбиций дворянства. Возможно, оно было разочаровано тем, что это сословие не помогает ему управлять страной, и волей-неволей продолжало увеличивать бюрократию, чтобы сделать ее опорой своего правления вместо служилого землевладельческого класса. Николай I не доверял высшему классу из-за его участия в восстании декабристов. Но он тоже его не опасался. Граф Павел Строганов, член так называемого Негласного Комитета (личного кабинета Александра I), правильно выразил точку зрения верховной власти. Он был во Франции во время революции и наблюдал, каким образом западная аристократия реагирует на угрозу своим привилегиям. На одном из заседаний Комитета в 1801 г., когда высказали тревогу, что дворяне могут отвергнуть некое предложение правительства, он сказал следующее:
Дворянство наше состоит из множества людей, получивших дворянское звание исключительно по службе, не имеющих никакого образования и пекущихся токмо о том, чтобы не было ничего превыше императорской власти. Ни закон, ни справедливость — ничто не в силах пробудить в них мысли о малейшем противодействии Это самое невежественное сословие, самое продажное, а что до его esprit, — самое тупое. Таково, приблизительно, обличье большинства наших сельских дворян. Те же, кто чуть лучше образован, во-первых, невелики числом, а кроме того в большинстве случаев пропитаны духом, который совершенно лишает их способности идти наперекор каким бы то ни было мерам правительства. Большая часть служилого дворянства движима иными соображениями; к несчастью, она расположена искать в исполнении распоряжений правительства лишь собственную выгоду, которая часто заключается в мошеннических проделках, но никогда — в сопротивлении. Таково, приблизительно, обличье нашего дворянства, одна часть его живет в деревне, погрязнув в глубочайшем невежестве, тогда как другая, которая служит, пропитана духом, ни в коей мере опасности не представляющим Крупных помещиков опасаться нечего. Что же тогда остается и где же элементы опасного недовольства? Чего только ни делали в предыдущее царствование [Павла I] против справедливости, против прав этих людей, против их личной безопасности. Если было когда чего опасаться, это было в то время. Но молвили ли они хоть словечко? Отнюдь. Напротив, все репрессивные меры выполнялись с удивительной тщательностью, и именно дворянин [gentilhomme] проводил оные меры, направленные против своих собратьев дворян, меры, наносившие ущерб интересам и чести этого сословия. А ведь желают, чтобы группа, полностью лишенная общественного духа, совершала вещи, которые требуют esprit de corps, умного и не сколько настойчивого поведения и мужества! [Великий Князь Николай Михайлович, Граф Павел Александрович Строганов, 1774–1817 СПб., 1903, II, стр 111-2].
Через двадцать четыре года после того, как были сделаны эти презрительные замечания, произошло восстание декабристов, в котором вполне доставало и духу и мужества. И тем не менее, мнение Строганова было справедливым в отношении дворянства в целом. Весь остаток императорского правления оно уже не причиняло ему больших хлопот. [Верно, конечно, что подавляющее большинство противников царского режима в XIX и XX вв вышли из дворян. Однако как либеральные, так и революционные инакомыслы боролись не за интересы своего класса, который нас здесь единственно занимает. Они боролись за национальные и социальные идеалы всего общества в целом, и борьба эта подчас вынуждала их идти против интересов своего собственного класса. Хотя Бакунин, Герцен, Кропоткин, Плеханов, Ленин, Струве и Шипов вышли из дворян, нельзя, разумеется, сказать, что они были в каком-то смысле выразителями дворянских интересов].
Разбирая политические взгляды и деятельность такого разнородного класса, как русское дворянство, следует различать между его тремя составными элементами — богатыми, средними и бедными дворянами.
Бедными дворянами для наших целей можно пренебречь, ибо, хотя они составляли более девяти десятых всего сословия, у них явно не было политических устремлений. Они пеклись больше о сиюминутном и материальном. Как и крестьяне, подобно которым жили многие из них, они искали помощи у самодержавия и рассматривали всякую попытку либерализировать порядок правления как происки магнатов, заботящихся лишь о своих собственных интересах. По удачному выражению Строганова, дворяне этого разряда особенно получившие дворянское звание за службу — заботились лишь о том, «чтобы не было ничего превыше императорской власти.» Этот слой, столь блистательно изображенный в романах Гоголям и Салтыкова-Щедрина, представлял из себя глубоко консервативную силу.
К богатейшим дворянам относились члены примерно тысячи семейств, каждое из которых владело тысячью или более душ (в среднем у них было по 4 тысячи взрослых крепостных обоего пола). Здесь картина была совершенно иная. Они жили обыкновенно среди восточной роскоши, в окружении сонма знакомых, приближенных и прислуги. Мало кто из них имел представление о своих доходах и расходах. Они обычно проматывали весь получаемый ими оброк и залезали в долги, которые наследники потом распутывали, как могли. В минуту жизни трудную они всегда могли продать одно из своих разбросанных имений, из которых обыкновенно складывались такие большие состояния, и продолжать жить в привычном стиле. Ростовы «Войны и мира» представляют из себя достоверное изображение такого семейства.
Русские помещики обычно жили хлебосольно, и самых шапочных знакомых щедро потчевали едой и питьем, в избытке производимыми в поместьях и не имевшими рынка. Много денег тратилось на иноземные предметы роскоши, такие как тропические фрукты и вина: говорили, что царская Россия потребляла в год больше шампанского, чем производили все виноградники Франции. По всей видимости, хлебосольство богатого русского дома не имел себе равных в Европе. Оно было возможно лишь там, где толком не заглядывали в конторские книги.
Непременной принадлежностью жизни богатейшего дворянства было присутствие несметных толп прислуги, выполнявшей любой хозяйский каприз. У одного генерала было 800 слуг, 12 из которых были приставлены к его незаконным чадам. У некоего расточительного графа имелось 400 человек прислуги, в том числе 17 лакеев, каждый из которых имел свое особое назначение: один подавал хозяину воду, другой зажигал ему трубку, и так далее. У другого был специальный охотничий оркестр из крепостных, каждый из которых производил только одну ноту. Чтобы развлечься долгими зимними вечерами, богатые помещики держали также толпы скоморохов, арапов, юродивых и рассказчиков всякого сорта. У большинства слуг работы было немного, но престиж требовал иметь великое их множество. Даже дворяне победнее любили иметь при себе пару слуг.
Когда такой двор отправлялся в дорогу, он напоминал кочевое племя. В 1830 г. Пушкин встретил отпрыска богатого помещика, и тот рассказал ему, как отец его, бывало, путешествовал в екатерининское царствование. Вот что записал Пушкин:
Собираясь куда-нибудь в дорогу, подымался он всем домом. Впереди на рослой испанской лошади ехал поляк Куликовский с валторною — прозван он был Куликовским по причине длинного своего носа; должность его в доме состояла в том, что в базарные дни обязан он был выезжать на верблюде и показывать мужикам lanterne-magique. В дороге же подавал он валторною сигнал привалу и походу. За ним ехала одноколка отца моего; за одноколкою двуместная карета про случай дождя; под козлами находилось место любимого его шута Ивана Степаныча. Вслед тянулись кареты, наполненные нами, нашими мадамами, учителями, няньками и проч. За ними ехала длинная решетчатая фура с дураками, арапами, карлами, всего 13 человек. Вслед за нею точно такая же фура с больными борзыми собаками. Потом следовал огромный ящик с роговою музыкою, буфет на 16-ти лошадях, наконец повозки с калмыцкими кибитками и разной мебелью (ибо отец мой останавливался всегда в поле). Посудите же, сколько при всем этом находилось народу, музыкантов, поваров, псарей и разной челяди. [А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, VII, стр. 229-30].
Некоторые из богатейших дворян переселялись за границу, где поражали европейцев своею расточительностью. Один русский аристократ жил какое-то время в маленьком немецком городке и забавлялся тем, что посылал с утра свою прислугу на рынок скупить все продукты и потом смотрел из окна, как местные хозяйки мечутся в поисках еды. В игорных домах и на курортах Западной Европы хорошо знали сорящих деньгами русских вельмож. Говорят, что Монте-Карло так и не оправилось от русской революции.
Такие господа настолько были поглощены погоней за наслаждениями, что почти не интересовались политикой. В 1813–1815 гг. многие молодые отпрыски этих богатых семейств побывали в Западной Европе с оккупационной армией и вернулись домой, зараженные идеями либерализма и национализма. Именно они основали в России общества, подобные немецкому Tugendbunde, и, вдохновившись восстаниями либерально настроенных офицеров в Испании, Португалии и Неаполе, попытались в 1825 г. покончить с абсолютизмом в России. Однако у восстания декабристов не было исторических предпосылок и настоящей программы, оно являлось изолированным инцидентом, отзвуком далеких событий. Оно было большим потрясением для знатных семейств, которые не догадывались о его приближении и ума не могли приложить, что за безумие обуяло их молодую поросль. В общем, богатейшие дворяне предпочитали наслаждаться жизнью и не задумывались о своем собственном завтрашнем дне, не говоря уж об общественном благе.
Потенциально наиболее политически активной группой в стране было среднее дворянство, имевшее от 100 до 1.000 крепостных душ. В 1858 г. эти дворяне владели в 37 губерниях собственно России в среднем 470 крепостными обоего пола, которых хватало, чтобы ни от кого не зависеть и давать себе и своим детям современное образование. Они, как правило, хорошо знали французский, но и русским владели в совершенстве. Богатейшие из них наезжали в Европу и иногда проводили там год и более того в долгих странствиях, либо обучаясь в тамошних университетах. Многие поступали на несколько лет на военную службу, не столько для того, чтобы сделать карьеру или заработать, сколько с целью посмотреть страну и завести связи. Они владели библиотеками и держались в курсе заграничных новостей. Хотя они предпочитали жить в городе, лето они проводили в своих поместьях, и этот обычай укреплял их связи с деревней и ее обитателями. Эта группа служила своеобразным мостом между культурой деревенской России и современного Запада, и из рядов ее вышло большинство видных политических, и интеллектуальных деятелей царской России. Прелестное изображение такой провинциальной дворянской семьи (скорее скромного достатка) можно найти в автобиографической повести С. Аксакова «Семейная хроника».
Однако в целом группа эта не интересовалась политической деятельностью. В дополнение к вышеуказанным причинам, вину за ее аполитичность можно возложить на то, что в памяти ее была еще жива государственная служба. После увольнения с нее дворяне весьма подозрительно относились к гражданским обязанностям любого сорта. В попытках самодержавия привлечь их к местному самоуправлению они усматривали замысел снова запрячь их в ярмо государственной повинности. Поэтому они уклонялись даже от тех ограниченных возможностей, которые были предоставлены им для участия в губернской жизни, тем более что над душой у них вечно стояла бюрократия; слишком часто случалось в России, что выборный представитель уездного дворянства втягивался в орбиту государственной службы и в конце концов оказывался ответственным перед Петербургом, а не перед своими избирателями. Печальное наследие московской традиции пожизненной службы проявилось в том, что даже те дворяне, у которых были средства и возможности участвовать в общественной жизни на местах, держались от нее в стороне, настолько велика была их неприязнь ко всякой государственной работе. Точно так же, как крестьяне, не умевшие разглядеть разницу между вмешательством в свою жизнь со стороны доброхотов-помещиков и безоглядной эксплуатацией, большинство дворян не проводило различия между обязательной государственной службой и добровольным общественным служением. В обоих случаях решающим обстоятельством была инстинктивная отрицательная реакция на давление чужой воли и (вне всякой связи с сутью дела) стремление во всех случаях поступать своевольно.
Долгоруков (стр. #182) отмечал другой стесняющий фактор — негибкость системы чинов на русской гражданской службе. Прилично образованный дворянин не мог начать службу в чине, соответствующем его квалификации: ему приходилось начинать с самого низа и пробиваться наверх, соперничая с профессиональными бюрократами, которые пеклись единственно о собственной карьере. Более образованные и государственно мыслящие дворяне находили такое положение невыносимым и избегали казенную службу. Так была утрачена хорошая возможность привлечь к делам управления наиболее просвещенный общественный слой.
Дворяне среднего достатка, как правило, больше всего интересовались культурой — литературой, театром, живописью, музыкой, историей, политическими и общественными теориями. Именно они составляли аудиторию для русского романа и поэзии, подписывались на периодическую печать, заполняли театры и поступали в университеты. Русская культура в большой степени есть произведение этого класса — примерно 18.500 семей, из чьих рядов вышли дарования и аудитория, наконец-то давшие России то, что остальной мир мог признать и принять как часть своего собственного культурного наследия. Когда некоторые члены этой группы сколько-нибудь серьезно заинтересовались политикой в 1830-х гг., они ударились в прожектерство, имевшее мало общего с политической действительностью. Ниже мы встретим их в качестве основателей русской интеллигенции. Если, когда-нибудь можно было вообще надеяться на то, что дворянство вырастет в политически активный класс, такая надежда полностью исчезла в 1861 г… Освобождение крестьян было для помещиков великим бедствием. Дело не в том, что положению об освобождении не доставало щедрости; за отдаваемую крестьянам землю помещики получили хорошие деньги, и высказывалось даже подозрение, что на эту землю установили искусственно высокие цены, дабы хотя бы отчасти компенсировать утрату крепостных. Беда была в том, что теперь помещики оказались предоставлены самим себе. При крепостном праве им не было нужды тщательно вести бухгалтерские книги, поскольку в трудную минуту они всегда могли выжать чуть больше из крепостного. В новых условиях так уже не выходило. Чтобы прожить, надобно было научиться подсчитывать размер оброка и стоимость работы и учитывать расходы. Исторический опыт дворянства не подготовил его к новым обязанностям. Большинство дворян не умело считать рубли и копейки, а то и просто смотрело на такие подсчеты с презрением. Получилось так, будто дворян с их долгой традицией беззаботного житья вдруг посадили на скудное довольствие.
В этом состояла самая болезненная расплата за крепостничество. Дворяне так долго жили за счет оброка и барщины, размер которых они устанавливали, как им заблагорассудится, что оказались абсолютно неспособны положиться на свои собственные силы. Несмотря на необыкновенный рост цен на землю и ренты после 1861 г., дворяне все глубже залезали в долги и вынуждены были закладывать землю, либо продавать ее крестьянам и купцам. К 1905 г. они утеряли треть земли, доставшейся им при освобождении крестьян, а после случившихся в тот год крестьянских волнений стали избавляться от нее еще скорее. Примерно половина находившейся в частных руках земли была к этому времени заложена. В северных областях дворянское землевладение к концу XIX в. практически исчезло. Не умел хозяйствовать, дворяне продали большую часть пашни и оставили себе главным образом лес и выпасы, которые могли сдавать в аренду по хорошей цене и без больших забот для себя. На юге дворянское землевладение сохранилось, однако и там оно отступало под совокупным напором изголодавшихся по земле крестьян и работавшего на экспорт капиталистического земледелия. Попытки самодержавия укрепить хиреющее экономическое положение дворянства льготным кредитом не смогли повернуть этот процесс вспять. Как отмечалось выше (стр. #223), к 1916 г. крестьяне владели почти 90 % пашни, равно как и 94 % всего скота. Итак, в последние десятилетия царского правления дворянство как класс утратило экономическую базу и больше не представляло собою вообще никакой политической силы.
Представление о том, что русский средний класс был малочисленен и имел немного веса, относится к числу общих мест исторической литературы. В неспособности России произвести большую и энергичную буржуазию обычно видят основную причину того, что она пошла по иному политическому пути, чем Западная Европа, как и того, что либеральные идеи не оказали значительного влияния на ее политические институты и политическую практику. Уделяемое этому факту внимание делается более понятным в свете той исторической функции, которую выполняла буржуазия на Западе. Западная буржуазия была не всегда последовательна в своих приемах. Во Франции, к примеру, она поначалу вошла в союз с монархией, чтобы способствовать подрыву власти землевладельческой аристократии, затем круто изменила курс и возглавила борьбу против монархии, закончившуюся уничтожением последней. В Англии она выступила против короны на стороне аристократии и вместе с нею добилась ограничения королевской власти. В Нидерландах она изгнала правивших страной иноземцев и сама стала к кормилу власти. В Испании, Италии и Священной Римской Империи ей не удалось изменить системы управления по своему вкусу, однако там она по крайней мере сумела вырвать у монархии и феодальной знати корпоративные права, которые использовала для создания в отдельных местах очагов капитализма в виде суверенных городов-государств. Но какую бы тактику ни применял средний класс Запада, дух и цели его были везде одинаковы. Он стоял за свои деловые интересы, а поскольку интересы эти требовали законоправия и защиты прав личности, он боролся за общественное устройство, соответствующее идеалам, которые впоследствии стали называться либеральными. Коли дело обстояло так, есть смысл полагать, что между ставшей притчей во языцах неразвитостью законности и свободы личности в России и бессилием или апатией ее среднего класса существует отнюдь не поверхностная взаимосвязь.
Чем же объясняется незначительность русского среднего класса? Сразу же напрашивается ответ, связанный с состоянием экономики страны. Буржуазия по определению есть класс, имеющий деньги, а, как известно, в России в обращении денег никогда много не было. Страна была расположена слишком далеко от главнейших путей мировой торговли, чтобы зарабатывать драгоценные металлы коммерцией, а своего золота и серебра у нее не было, поскольку добывать их стали только в XVIII в. Нехватка денег была достаточной причиной для задержки появления в России богатого класса, сравнимого с западной буржуазией эпохи классического капитализма. Однако это объяснение отнюдь не исчерпывает вопроса, ибо жители России всегда отличались незаурядной склонностью к торговле и промышленной деятельности, да и природная скудость почвы понуждала их к предпринимательству. Не следует идти на поводу у статистических данных, показывающих, что при старом режиме почти все население Европейской России состояло из дворян и крестьян. Социальные категории старой России носили чисто юридический характер и предназначались для разграничения тех, кто платил подати, от тех, кто находился на постоянной службе, и обеих этих групп от духовенства, которое не «делало ни того, ни другого; эти категории использовались совсем не для обозначения хозяйственной функции данного лица. В действительности гораздо большая часть населения России всегда занималась торговлей и промышленностью, чем можно было заключить из данных официальных переписей. По всей видимости, не будет ошибкой сказать, что в период становления русского государства (XVI–XVIII вв.) пропорция населения страны, постоянно или часть времени занимавшегося не сельскохозяйственной деятельностью, была выше, чем в любой из европейских стран. Посещавшие Московию западноевропейские путешественники неизменно приходили в изумление от деловой хватки ее обитателей. Шведский торговый агент Йохан де Родес отмечал в 1653 г., что в России «всякий, даже от самого высшего до самого низшего, занимается [торговлей]… и вполне несомненно, что эта нация в этом деле почти усерднее, чем все другие нации…». [Б. Г. Курц, Состояние России в 1650–1655 гг. по донесениям Podeca, M., 1914, стр. 148]. Побывавший там двадцать лет спустя немец Йохан Кильбургер наблюдал сходную картину: никто не был лучше русских приспособлен к коммерции в силу их к ней страсти, удобного географического нахождения и весьма скромных личных потребностей. Он полагал, что со временем россияне сделаются великим торговым народом. [Б. Г. Курц. Сочинение Кильбургера о русской торговле в царствование Алексея Михайловича. Киев, 1915, стр. 87-8]. На иноземцев производило особенно глубокое впечатление то, что, в отличие от Запада, где занятие торговлей считалось ниже дворянского достоинства, в России никто не смотрел на него с презрением: «Все Бояре без исключения, даже и сами Великокняжеские Послы у иностранных Государей, везде открыто занимаются торговлей. Продают, покупают, променивают без личины и прикрытия…». [ «Путешествие в Московню Барона Августина Майерсберга», Чтения в Императорском Обществе Истории и Древностей Российских, кн. 3, 1873, ч. 4. стр. 92].
Промышленное развитие России было менее бурным, чем бившая в ней ключом торговая деятельность. Однако и оно было куда значительней, чем принято полагать. В XVIII в. литейные предприятия Урала, обслуживавшие главным образом английский рынок, по выплавке железа занимали первое место в Европе. Хлопкопрядильная промышленность, которую механизировали в России раньше других отраслей, в 1850-х гг. производила больше пряжи, чем германская. На всем протяжении XVIII и XIX вв. в России процветала надомная промышленность, чьи застрельщики по своей энергичности мало чем отличались от американских предпринимателей-самородков. Начавшийся в 1890 г. подъем всех отраслей тяжелой промышленности достиг таких темпов, каких России с тех пор добиться не удавалось. Благодаря ему накануне Первой мировой войны Россия заняла пятое место в мире по объему промышленного производства.
Во всем этом нет цели навести на мысль, что при старом режиме Россия была когда-нибудь по преимуществу торговой или промышленной страной. Несомненно, что до середины XX в. основу народного хозяйства и главный источник богатства России составляло земледелие. Доход от несельскохозяйственной деятельности на душу населения оставался низким даже после того как значительно выросли общие показатели промышленного производства. Однако с первого взгляда может явно сложиться впечатление, что страна, которая в 1913 г. по объему промышленного производства уступала лишь Америке, Германии, Англии и Франции, обладала достаточной экономической базой для кое-какого среднего класса, — быть может, не слишком процветающего; но все же вполне весомого для того, чтоб с ним считались. С XVII до начала XX в. в России и в самом деле создавались огромные торговые и промышленные состояния. В связи с этим возникает ряд любопытных вопросов: почему эти состояния имели тенденцию к распылению, а не к росту? почему богатым купцам и промышленникам очень редко удавалось создать буржуазные династии? и, самое важное, почему у русских богачей так и не появилось политических амбиций? Ответа на эти вопросы лучше всего искать в том политическом климате, в котором приходилось действовать деловым людям России.
Как отмечалось выше, со времени самых ранних лесных поселений скудные и ненадежные доходы от земледелия понуждали россиян искать добавочных заработков. Они дополняли получаемый с земли доход всевозможнейшими промыслами: рыболовством, охотой, звероловством, бортничеством, солеварением, дублением кож и ткачеством. Необходимость сочетать сельскохозяйственные и несельскохозяйственные занятия, навязанная населению экономическими обстоятельствами, привела, среди прочего, к отсутствию четко очерченного разделения труда и высоко квалифицированных (то есть профессиональных) торговцев и ремесленников. Она также долго тормозила развитие торговой и промышленной культуры, ибо там, где на коммерцию и промышленность смотрели всего-навсего как на естественный источник побочного заработка для всего населения, они не могли выделиться в самостоятельные поприща. Иноземные описания Московии не упоминают о купцах как об особом сословии и смешивают их с мужицкой массой. Уже в удельный период князья, бояре, монастыри и крестьяне хватаются в погоне за побочным доходом за любой доступный им промысел. В духовных грамотах великих князей промыслы рассматриваются как неотъемлемая часть княжеской вотчины и заботливо делятся между наследниками наряду с городами, деревнями и ценностями.
С ростом могущества и амбиций московской династии она принялась прибирать к рукам главные отрасли торговли и почти все производство. Этот процесс шел параллельно с централизацией политической власти и захватом монархией земельных владений. Исходя из лежащей в корне вотчинного строя посылки о том, что царь является собственником своего государства московские государи стремились наряду со всей властью и всей землей завладеть и всеми промыслами. Достаточно хорошо известно, каким образом политическая власть и земельные владения перешли в полную собственность царя в XV и XVI вв. Этого нельзя сказать о приобретении контроля над торговлей и промышленностью, поскольку историки не уделили данному предмету почти никакого внимания. Здесь процесс экспроприации, по всей видимости, имел место в XVI и тем более в XVII в. и немало походил на процесс присвоения земельных владений в предшествующий период. Издав серию указов по конкретным промыслам, монархия ввела на них царскую монополию и таким образом устранила угрозу конкуренции со стороны частных лиц. В конце концов, точно так же, как он ранее сделался крупнейшим землевладельцем страны и, де-юре, собственником всех поместий, царь стал теперь единоличным собственником всех отраслей промышленности и шахт и (как де-юре, так и де-факто) монополистом во всех областях коммерции, не считая самых мелких. В своей предпринимательской деятельности он пользовался услугами специалистов; набранных из рядов служилого сословия, богатейших купцов и иноземцев. Торговый и ремесленный класс в строгом смысле этого слова, то есть члены посадских общин, был от соответствующей деятельности в большой степени отстранен.
Это обстоятельство имеет первостепенное значение для понимания судьбы среднего класса в России. Как и всем прочим, торговлей и промышленностью в Московии надо было заниматься в рамках вотчинного государства, чьи правители считали монополию на производительное богатство страны естественным дополнением самодержавия. В цитируемом выше (стр. #107) письме к королеве Елизавете Иван IV язвительно отмечал, что английские купцы — очевидно, в отличие от его собственных — «ищут своих торговых прибытков», как доказательство того, что ее нельзя считать настоящей государыней. Поскольку Московское государство имело такой взгляд на назначение торгового класса, трудно было бы ожидать, что оно станет печься о его благополучии. Богатейшие купцы были запряжены в казенную службу, а к прочим государство относилось как к разновидности крестьян и скручивало их податями. И бедным и богатым купцам оно предоставляло самим заботиться о себе.
В своей коммерческой ипостаси царь распоряжался богатым ассортиментом товаров, которые получал из трех источников: 1. излишков, произведенных в его личных владениях; 2. дани от управителей и подданных; 3. закупок, сделанных для перепродажи. Как правило, любой товар, которым всерьез начинала заниматься монархия, объявлялся царской монополией и исключался из частного коммерческого оборота.
В категории излишков царского хозяйства важнейшим товаром являлись зерновые, монополией на торговлю которыми монархия обладала до 1762 г. На водку также существовала царская монополия, продержавшаяся до XVIII в., когда ее передали дворянам. Водкой торговали в специальных магазинах, имевших на то особую лицензию.
Среди товаров, получаемых в виде дани, почетное место занимали дорогие меха. Они поступали к царю из ясака, наложенного на жителей Сибири, из податей сибирских купцов, обязанных отдавать в казну лучшую из каждых десяти заготовленных ими шкурок, и от воевод, которым полагалось продавать казне по твердым ценам меха, полученные ими от населения в виде кормлений. Эти горы пушнины либо продавались живущим в России западным купцам, либо отправлялись на Ближний Восток и в Китай. Едущие за границу русские купцы брали с собою полные сундуки мехов, которые преподносили в дар и продавали для покрытия своих расходов. Частным лицам разрешалось торговать лишь малоценными мехами, негодными для экспорта.
Многие из товаров, использовавшихся в царской коммерции, ввозились из-за границы. Царь имел право первого выбора в отношении всех привозимых в страну товаров, которые полагалось сначала представить на инспекцию Царским агентам, закупавшим все, что им приглянется, по твердой цене. Лишь после этого товар предлагался частным купцам. Иноземец, отклонивший предложенную царем цену, не мог продать соответствующий товар больше никому в России. Приобретенные таким образом товары Использовались в личном царском хозяйстве или перепродавались на внутреннем рынке. Такой подход позволил монархии прибрать к рукам торговлю предметами роскоши. Она также обладала монополией на экспорт ряда товаров, пользовавшихся большим спросом за границей, таких как икра, льняные ткани, смола, поташ и кожи.
И, наконец, монархия широко использовала свои привилегии, предъявляя исключительные права на торговлю всяким товаром, пришедшимся ей по вкусу. Редко случалось, чтобы правительство не поспешило ввести царскую монополию, как только частная инициатива выявляла существование рынка на какой-нибудь прежде неизвестный или неходовой товар. Так, например, в 1650 г. оно обнаружило, что астраханцы вовсю торгуют с Персией мареной — растением, используемым для приготовления красителей. Оно незамедлительно объявило марену государственной монополией и приказало, чтобы отныне ее продавали только казне, и по твердым ценам. Казна, в свою очередь, перепродавала ее персам по рыночной цене. Двенадцать лет спустя, стоило царским агентам обнаружить, что частные торговцы с большой прибылью продают на Запад некоторые товары (юфть, лен, пеньку и говяжье сало), как на них были наложены такие же ограничения. Предметом государственной монополии делался практически любой товар, попадавший в коммерческий оборот. Трудно представить себе практику, более губительную для предпринимательского духа.
Итак, монархия прочно контролировала торговлю, а о промышленности же можно сказать, что она находилась в исключительной собственности самодержавия. Помимо производства железа, соли и грубых тканей, изготовлявшихся примитивными домашними способами, в Московской Руси не было своей промышленности. Первые промышленные предприятия в России были основаны в XVII в. чужеземцами, которые приехали туда с царского разрешения и получили лицензии от правительства. Так, литейные цеха Тулы и Каширы, с которых пошла русская железоплавильная промышленность, были созданием голландца Андреаса Виниуса (Andreas Winius, или Vinius) и немца Петера Марселиса (Peter Marselis), специалистов по горному делу, взявшихся в 1632 г. обеспечить русское правительство оружием. Марселис также заложил основы русской медеплавильной промышленности. Производство бумаги и стекла было основано шведами. Голландцы построили в Москве первый суконный двор. Эти и другие предприятия, которым русская промышленность была обязана своим подъемом, находились под попечительством монархии, финансировались совместно царским и иностранным капиталом и управлялись иноземными специалистами. Они работали исключительно на монархию, которой продавали по себестоимости ту часть своей продукции, в которой она испытывала нужду, а прибыль получали от продажи излишков на свободном рынке. Хотя московское правительство требовало, чтобы иноземные держатели лицензий обучали россиян своему ремеслу, администраторы и квалифицированные рабочие, занятые на этих ранних предприятиях, набирались почти исключительно из-за границы. Отсутствие местного капитала и административного персонала било в глаза точно так же, как в любой из западных колоний.
У монархии не хватало управителей для руководства ее торговой деятельностью и разбросанными по всей империи промыслами, такими как солеварение и рыболовство. Поэтому она часто отдавала свои монопольные предприятия в пользование частным лицам на условии, что те будут ежегодно выплачивать казне определенную сумму из полученной прибыли. В Московской Руси самым надежным способом разбогатеть было заручиться подобной концессией. Строгановы, крестьяне, сделавшиеся богатейшей купеческой семьей Московского государства, вели свое состояние от лицензии, полученной ими на производство соли в покоренном Новгороде. Начав с соли, они постепенно распространили свою деятельность и на другие прибыльные предприятия, но все время либо держали государственную лицензию, либо состояли с государством в партнерстве.
Для руководства деловыми предприятиями, в которых монархия принимала прямое участие, она полагалась на специалистов, набранных из рядов местного и иноземного купечества. Высший слой состоявших в Московии на государственной службе деловых людей назывался «гостями»; в середине XVII в. он насчитывал около тридцати человек. Древнее слово «гость» первоначально обозначало всех иноземных купцов, однако, как и термин «боярин», с конца XVI в. оно сделалось почетным титулом, который жаловался государем. Чтобы заслужить его, купец должен был обладать изрядным капиталом, поскольку царь часто брал у «гостей» залог, чтобы в случае чего покрыть их недоимки. По своему богатству московские «гости» стояли близко к городской знати Запада, и в исторической литературе их часто сравнивают с нею, однако аналогия эта не слишком убедительна. «Гости» не были самостоятельными предпринимателями, а лишь доверенными лицами царя, им назначенными и на него работающими. Мало кто из них искал, такой чести, и чаще всего купцов загоняли в «гости» силком. Стоило правительству узнать, что кто-то из провинциальных купцов сколотил себе состояние, как его вызывали в Москву и назначали «гостем». Звание это было скорее тяжким бременем, нежели честью, поскольку, замораживание части купеческого капитала в виде обеспечения было не лишено известных неудобств. Далее, «гости» конкурировали друг с другом не из-за товаров и покупателей, а из-за монарших милостей, и получаемый ими доход был вознаграждением за предоставленные царю услуги. С точки зрения общественного положения и богатства, чуть ниже «гостей» стояли члены торговых организаций, называвшихся «гостиной» и «суконной сотнями».
«Гости» и члены этих двух сотен выполняли самые разнообразные функции: собирали таможенную пошлину и налоги с продажи спиртных напитков, оценивали товары, которые собирался купить царь, продавали их за него, руководили некоторыми производствами и чеканили монету. Они представляли собою что-то вроде резерва деловых людей, членам которого монархия, в своем обычном духе, не давала специализироваться, поскольку не желала попасть от них в слишком большую зависимость. Они зарабатывали на купле-продаже казенных товаров, а также на своих частных деловых предприятиях. С точки зрения правовой теории, они принадлежали к тягловому населению, но благодаря записанным в их личных грамотах привилегиям были ровней знатнейшим служилым людям. Среди этих привилегий ценнее всего были освобождение от пошлин и податей и иммунитет от ненавистных воеводских судов; иноземных «гостей» судил Посольский Приказ, а местных — специально назначенный царем боярин. Они имели право приобретать вотчины, а на определенных условиях — и ездить за границу. Члены гостиной и суконной сотен вознаграждались несколько менее щедро.
Несмотря на все свое богатство и привилегии, «гость» сильно отличался от западного буржуа. Он раболепствовал перед начальством и был кровно заинтересован в сохранении его абсолютной власти. Государство требовало от него очень многого. Он был врагом свободной торговли. Его связи с монархией и поддержка, которую он оказывал ее монополиям, вызывали к нему ненависть со стороны массы простых торговых людей. Богатейшие дельцы Московского государства так и не сделались выразителями интересов торгового класса в целом. Звание «гостя» не было наследственным, и текучесть среди них была весьма велика. Подсчитано, что «лишь одна семья из четырех смогла удержать свое положение дольше одного поколения и лишь одна из пятнадцати — дольше двух поколений». [Samuel H. Baron в Cahiers du Monde Russe et Sovetique, т. XIV, Э 4 (1973), стр. 494]. Естественно, что в таких условиях в России никак не могло возникнуть торгово-промышленного патрициата. Помимо гостей и членов двух сотен, монархия жаловала из купцов единственно иноземцев. В 1553 г. английский корабль, вышедший на поиск северного пути в Китай, пристал к русскому берегу неподалеку от того места, где впоследствии вырос Архангельск. Команда его была препровождена в Москву, где тепло встретивший англичан Иван IV пообещал им ряд привилегий, если они откроют постоянный торговый путь между двумя странами. Два года спустя в Лондоне была основана для этой цели Московская Компания, первая из созданных предприимчивыми английскими купцами великих торговых компаний, получившая королевскую хартию. Иван IV предоставил ей исключительные права на проложенный ее членами северный путь, освобождение от пошлин и податей и право держать в нескольких городах собственные склады. Хотя Компании запрещалось заниматься розничной торговлей, она все равно вела ее, нанимая для этой цели подставных лиц из числа россиян. Позднее несколько менее щедрые привилегии были пожалованы голландцам, шведам, немцам и прочим западноевропейцам. Московская верхушка была резко настроена против царской политики, отдававшей предпочтение иноземцам, но поделать тут ничего не могла, ибо монархия извлекала из торговли западными товарами изрядную прибыль.
Московское государство настолько подмяло под себя торговлю и промышленность, что даже и без дополнительных доказательств должно быть очевидно, в каких тяжелых условиях приходилось действовать простому русскому Купцу. Монархия практически навсегда запретила ему торговать наиболее прибыльными товарами. Стоило ему самостоятельно наткнуться на какое-то новое дело, как корона тут же отбирала его у него, объявляя это дело государственной монополией. Торгующие беспошлинно «гости», члены купеческих сотен и иноземцы конкурировали с ним совсем не на равных. Промышленность и горное дело, для которых у него не было ни капитала, ни уменья, контролировались монархией и ее управителями из иностранцев. Вследствие этого торговому и ремесленному классу перепадали лишь крошки с обеденного cтола государя и служилого сословия, но даже этой малостью, как мы увидим, ему не давали насладиться спокойно.
Когда в разговоре о средневековье упоминаются «торговля» и «промышленность», западному читателю автоматически приходит на ум образ города: крепостные стены, под защитой которых коммерческий и промышленный классы занимаются своим делом свободно, в безопасности от капризов власти. Имея дело с Россией, следует сразу же отбросить подобные ассоциации. Здесь центр промышленности и торговли лежал не в городе, а в сельской местности, коммерческий и промышленный классы не составляли большинства городского населения, и проживание в городе не гарантировало ни свободы, ни безопасности даже в том узком смысле, в каком эти термины были применимы к Московской Руси.
Макс Вебер отмечал, что в своей зрелой форме город представляет собою пять вещей: 1. крепость с гарнизоном, 2. рыночную площадь, 3. резиденцию автономного суда, 4. корпорацию с юридическим статусом и 5. центр самоуправления. [Max Weber, Wirtschajt und Gesellschaft, 3-е изд. (Tubingen 1947), II, стр 523]. Населенные центры, представлявшие первые два элемента этой формулы, можно обнаружить в любом районе земного шара, начиная с самых отдаленных исторических времен; везде, где существует какая-то организованная человеческая жизнь, имеются рынки, и везде, где есть политическая власть, имеются укрепленные сооружения. Однако только в Западной Европе и в областях, колонизированных ее эмигрантами, можно встретить города, которые еще и обслуживают своих обитателей юридически и административно. Город как общность людей, обладающих правами, которых нет у сельского населения, есть явление, характерное лишь для западноевропейской цивилизации. Как и многое другое, он появился в средние века как побочный продукт феодализма. Первоначально город сложился в самостоятельную общность благодаря пожалованию феодального властелина, выделившего специальное место для торговли и ремесел. Затем, в результате того, что жители его вступали в совместные деловые предприятия, у бюргеров появился корпоративный статус. По мере увеличения своего богатства и могущества они выступали против своих феодальных властителей и превращали свой корпоративный статус в самоуправление, добиваясь особых городских судов и законов, отдельной системы налогообложения и учреждений, делавших их город государством. По сути дела, городское население континентальной Западной Европы завоевало себе права и превратилось в буржуазию в процессе конфликта с феодальной знатью и за ее счет.
В XII–XV вв. город западноевропейского типа появился и в северо-западной России; наиболее значительными примерами были Новгород и Псков; которые поддерживали тесные связи с немецкими городами и воссоздали у себя тамошние институты. Такие же города можно было встретить и на землях Речи Посполитой, чье городское население пользовалось автономией, основанной на законах ганзейского Магдебурга. Однако все они составляли исключение и просуществовали недолго. Москва не могла смириться с существованием таких привилегированных очагов автономии, из которых могла бы вырасти настоящая городская цивилизация, ибо они шли вразрез с вотчинными порядками царства. После покорения Новгорода и Пскова она сразу же отобрала у них вольностей, а как только под русское господство попали территории Польши-Литвы, она быстро урезала права тамошних бюргеров. Задолго до разрушений, нанесенных Второй мировой войной, такие некогда горделивые города как Новгород, Псков и Смоленск выродились в заштатные деревушки, а Москва всем своим величием обязана не умелой торговой деятельности, потому, что была средоточением самодержавия и аристократии.
Хотя русский город мало походил на своих западных собратьев, он все же представлял собою достаточно сложный организм, в истории которого самым головокружительным образом переплетаются административное, налоговое и хозяйственное начала.
С точки зрения монархии, городом считался любой населенный пункт, вне зависимости от его размера и хозяйственной функции, в котором сидел воевода. Исходя из этого, город был par excellence военно-административной единицей. В Московской Руси, а тем более при императорах, было много центров, которые по своему размеру, населению и даже по своему хозяйственному значению превосходили населенные пункты, официально признанные городами, однако сами городами не считались, поскольку в них не было воеводы или равнозначного управителя, и посему они не могли нести функций, которые государство назначило городам страны.
По своей внутренней структуре города Московской Руси ничем не отличались от сельских населенных пунктов. И те и другие были собственностью монархии, поскольку частная собственность на города была ликвидирована вместе с аллодиальным землевладением. В городах не было частной земли; вся земля находилась в условном владении, и поэтому в городах не было торговли недвижимостью. В каждом городе большие участки отдавались в пользование составлявшим его гарнизон служилым людям; эти участки держались на тех же условиях, что, и поместья в деревне. Рядом с ними лежали владения царя и земля, населенная черносошными крестьянами. Точно так же, как и в деревне, податное население объединялось в общины, связанные круговой порукой и посему ответственные за подати каждого своего члена.
Города Московской Руси были немногочисленны, редко населены и отстояли далеко друг от друга. Если воспользоваться весьма формальным критерием и посчитать за города лишь те населенные пункты, где сидели воеводы, то при Иване III их было 63, при Иване IV — 68, и в 1610 г. — 138. Если расширить дефиницию города и посчитать за таковой любой укрепленный пункт, содержащийся за правительственный счет, то в середине XVII в. в России было 226 городов. Подсчитано, что в них было 107.400 дворов, или около 537 тысяч жителей. Население Москвы в то время составляло от 100 до 200 тысяч человек, Новгорода и Пскова — по 30 тысяч, а прочих городов — не более десяти тысяч. Многие так называемые города, особенно по границам, являли собою мелкие укрепленные пункты, охраняемые несколькими сотнями солдат. Типичный русский город середины XVII в. насчитывал 430 дворов, каждый из которых состоял в среднем из 5 человек. [Павел Смирнов, Города московского государства в первой половине XVII веха. т I, ч. 2, Киев, 1919, стр. 351-2, и А. М. Сахаров, Образование и развитие российского государства в XIV–XVII в., М., 1969, стр. 77]. Он был беспорядочным скопищем приземистых деревянных домиков, церквей, монастырей и рынков, окруженных огородами и выпасами. Улицы были широки и немощены. Набережных не было. На расстоянии города всегда имели более внушительный вид, чем вблизи, ибо в силу низкой плотности населения были непропорционально велики. Олеарий (Olearius) писал, что со стороны русский город выглядит Иерусалимом, но изнутри больше походит на Вифлеем.
Ремесленники и торговцы составляли меньшинство крошечного городского населения Московской Руси. Термины «городской» и «торгово-ремесленный» на Руси были отнюдь не однозначны. Поскольку города имели прежде всего административное и военное назначение, основная часть их жителей состояла из служилых людей с семьями, родней, приживалами и крепостными, а также из духовенства. Подсчитано, что в середине XVII в. тяглые люди составляли всего 31,7 % населения русских городов, тогда как 60,1 % были служилыми людьми и 8,2 % — помещичьими крепостными. В центральных губерниях тяглое население было в большинстве, однако в пограничных городах на западе, востоке и юге их доля в городском населении равнялась 8,5-23,5 %. [Смирнов, Города. 1/2, таб. XXVIII, стр. 346-7, 352].
Торговцы и ремесленники объединялись в общины наподобие тех, в которых тогда состояло большинство земледельцев. Эти общины назывались посадскими, в отличие от сельских, или крестьянских. В ранний период посад часто представлял собою отдельный городской квартал, прилегающий к кремлю, или «городу». Но правительство раздавало людям, освобожденным от податей и поэтому не входящим в посадскую общину, владения на территории торговых кварталов и таким образом запутывало картину. В конце московского и начале императорского периода посад был скорее юридической, нежели территориальной единицей. У него не было с городом органической связи. Почти каждый третий город в России не имел посада, и, напротив, они существовали в сельской местности, особенно поблизости от монастырей. В конце XVI в. лишь в шестнадцати городах было пятьсот и более посадских дворов.
В глазах закона посадская община была юридической единицей по той причине, что члены ее, подобно членам сельской общины, несли коллективную ответственность за свои тягловые повинности. Однако, в отличие от городских общин на Западе, она ни в коей мере не представляла собою привилегированной корпорации. На посадах лежали тяжелейшие повинности, и доля посадника была определенно горше доли крепостного крестьянина. Эти повинности включали в себя обычные и чрезвычайные подати, работу на строительстве укреплений и (для более зажиточных посадников) помощь правительству в сборе податей и таможенных пошлин. А. А. Кизеветтер, изучавший посад XVIII в., перечисляет его всевозможные повинности на трех страницах и предупреждает, что список его еще неполон. [А. А. Кизеветтер, Посадская община в России XVIII ст., М., 1903, стр. 171-4]. Состояние посадника было наследственным, и потомкам его запрещалось уходить из посадской общины. Как уже отмечалось, земля, на которой сидели горожане, принадлежала царю и поэтому не подлежала продаже. Горожане и черносошные крестьяне были едва отличимы друг от друга, не считая того, что если для первых торговля и ремесло были основным занятием, а земледелие — побочным, то у вторых дело обстояло наоборот.
С 1649 г. посадники (наряду с «гостями» и членами гостиной и суконной сотен) пользовались исключительным правом производить товары на продажу и держать лавки, однако толку от этого права было немного, поскольку все сословия, которые им обладали, не несли своей доли тягла. Некоторым группам населения, например стрельцам и казакам, это право предоставлялось законом. Но посад также сталкивался с конкуренцией со стороны крепостных, принадлежавших служилым людям и духовенству. Крестьяне, сидевшие на белых землях светских и церковных владельцев, устраивали в большинстве городов и во многих сельских населенных пунктах постоянные рынки, называвшиеся слободами (искаженное «свобода»), где торговали, но не несли своей доли тягла. В иных местах посад был всего-навсего островком, окруженным слободами, и зажиточная слобода подчас превращалась в большой торговый город. О том, каких размеров достигала такая конкуренция, можно судить по положению в Туле, где в конце XV в. посадники владели лишь одной пятой всех лотков и прилавков, а остальные принадлежали солдатам и крестьянам. [И. М. Кулишер, Очерки истории русской торговли, Петроград, 1923, стр. 154-5]. Соперничество с этой стороны вызывало острое недовольство и приводило к постоянным столкновениям в городах Московии. Время от времени правительство принимало меры к утешению посадского населения, но успеха не имело. Посаду так и не удалось избавиться от губительной конкуренции со стороны освобожденных от тягла общественных групп.
При таких условиях членство в посаде приносило мало выгоды, и посадники, несмотря на запреты, массами бежали из своих общин. Лучшим выходом для беглеца было найти помещика или монастырь, которые взяли бы его под крылышко и позволили ему торговать, не неся тягла. Насколько отчаянным было положение посадской общины, можно понять из того, что члены ее нередко сами шли в холопы. Очевидно, участь холопа (который по своему состоянию освобождался от всех государственных повинностей) была предпочтительней доли лавочника или ремесленника, что является красноречивым комментарием к положению среднего класса в Московской Руси. Правительству приходилось принимать решительные меры к остановке массового бегства посадников, и оно ввело тяжелые наказания за самовольный уход из посада. Чтобы помочь посадским общинам нести податную повинность, оно вталкивало в их скудеющие ряды бродяг, обедневших дворян и вообще всех, кого ему удавалось выловить за пределами служебно-тягловой структуры. Однако эффект получался минимальный, и бегство продолжалось по-прежнему. Кое-какое увеличение числа городов в XVII в. объяснялось экспансией России и постройкой военно-административных форпостов вдоль восточной и южной границы.
Русский город являлся точным отражением тройственного состава русского общества: в нем были служилые люди, тяглое население и духовенство; он был микрокосмом, а не самостоятельным миром. Корни служилого сословия, крестьян и духовенства, составлявших более двух третей населения городов Московской Руси, лежали вне города, а торгово-ремесленный класс был закрепощен. Разнородные социальные группы, из которых складывалось городское население, не только не пользовались какой-либо административной или юридической автономией, но не имели и никакого юридического статуса, который бы объединил их друг с другом. Город в Московии никогда не принадлежал сам себе, он вечно был чужой собственностью (поначалу нередко собственностью частных владельцев, а позднее — государства), и всего население зависело от того, на чьей земле он стоял.
Столетие тому назад знаток истории русского города сделал замечание, которое не было опровергнуто последующими исследованиями: «В сущности история нашего города есть ничто иное, как история регламентации, преобразований торгово-промышленного городского населения со стороны верховной власти. Ход этих преобразований определяется воззрениями, какие верховная власть имела на государственные интересы». [И. Дитятин, Устройство и управление городов России, СПб., 1875, I, стр. 109]. Эти интересы сосредоточивались на внутренней и внешней безопасности и сборе податей. Поскольку русский город не был самостоятелен, история его не могла сильно отличаться от истории остального общества. Попытки позднейших русских историков возвеличить его историческую роль есть попытки с негодными средствами. Мало доказать (как они это сделали), что в Московской Руси было больше населенных пунктов городского типа, чем показывают официальные списки городов, и что там существовало множество разбросанных по всей стране оживленных торговых центров. С исторической точки зрения, значение города заключается не в числе жителей и не в интенсивности хозяйственной деятельности (которые, в любом случае, были в Московии до абсурдного невелики), а в том, что его граждане приобретают юридическую, финансовую и административную автономию. А в русском городе этого не было и следа.
Московским купцам приходилось приспосабливаться к нелегким жизненным обстоятельствам, поэтому их деловые операции обычно были невелики по объему, рассчитаны на быструю прибыль и производились чаще всего на основе товарообмена.
Центральная область России (междуречье Волги-Оки, где зародилось Московское государство) впервые втянулась в международную торговлю, по всей видимости, в начале XIV в., когда страна находилась под монгольским владычеством. Золотая Орда требовала, чтоб дань ей платили серебром. Поскольку россияне тогда не добывали ценных металлов, им пришлось изыскивать их за границей. Около 1300 г. русские купцы основали в ордынской столице Сарае торговую колонию, из которой вели под монгольской защитой торг с Крымом и севером Ирана. Таким образом, в отличие от новгородской и псковской торговли, связанной с Германией, московская коммерция была больше ориентирована на Азию. Наиболее ярким свидетельством того, насколько русская торговля обязана монголам и их тюркско-татарским союзникам, является большое число слов русского языка, относящихся к финансам, товару, хранению и транспортировке и почерпнутых из языков этих народов. Выше уже отмечалось монгольское происхождение русских слов, обозначающих деньги, таможню и казну (стр. #104). Русское слово «товар» происходит от тюркско-татарского термина, обозначающего скот или имущество вообще; от этого же корня происходят «товарищ», что первоначально значило «деловой партнер», и «товарищество» (в смысле компании предпринимателей). «Пай» тоже имеет татарское происхождение, равно как и «чемодан», «сундук», «торба»; то же самое можно сказать о терминах, относящихся к одежде («карман», «штаны», «шапка»), к связи и транспорту (например «ямщик», «телега», тарантас»). «Книга пришла от китайского kuen («свиток») через тюркскотатарское kuinig. [Этимология здесь основывается на Max Vasmer Russisches etymotogisckes Worterbuch. в 3 т (Heidelberg 1950-8)]. Такая этимология приобретает особое значение, если принять во внимание, что в словаре русского земледелия практически нет и следа монгольского или тюркско-татарского влияния.
Ориентация русской торговли на Восток сохранялась и после распада Золотой Орды и входа Москвы в постоянные коммерческие отношения с Западной Европой. Захват в 1550-х гг. Казани и Астрахани, бывших важнейшими пунктами ввоза восточных и ближневосточных товаров, еще больше расширил связи России с соответствующими рынками. До XVIII в. внешняя торговля России ориентировалась в основном на Средний Восток, в особенности Иран; во второй половине XVII в. один из трех московских базаров торговал исключительно персидскими товарами. Через армянских, татарских, бухарских, китайских и индийских посредников коммерческие связи поддерживались также и с другими районами Азии. Россияне продавали за границу сырье и полуфабрикаты (например меха и кожи) и ввозили оружие и предметы роскоши.
Долгая традиция левантийской торговли наложила на русское купечество глубокий отпечаток, который не могли стереть завязавшиеся впоследствии отношения с Западом. Дело в том, что в Азии россияне торговали более или менее напрямую и на равных, тогда как на Западе, где они имели дело с высокоразвитым, изощренным рынком, им пришлось полагаться на посредников. Русские купцы почти никогда не ездили торговать в Западную Европу; это с Запада приезжали в Россию покупать и продавать. Из-за своих связей с Востоком купечество сделалось главным проводником левантийского влияния в России, примерно так же, как служилое сословие (после Петра Великого) распространяло западные веяния, духовенство — греко-византийские, а крестьянство сохраняло верность родной славянской культуре.
Восточная ориентация русского купечества ярче всего проступала в его обличье и бытовых привычках. [Поскольку бояре тоже активно занимались торговлей, эти замечания в какой-то степени относятся и к ним]. Облаченные в роскошные кафтаны из заморской парчи, высокие отороченные мехом шапки и остроносые сапожки, «гости» напоминали богатых персов. Купчихи облюбовали румяна экзотических красных тонов. Как правило, знатных московских дам держали в отдельных теремах (от греческого teremnon). Еще в середине XIX в. купчихи никогда не работали в лавках своих супругов. В XVIII в. бояре и дворяне пошли на поводу у западных веяний и к началу XIX в. утратили все следы восточного наследия, кроме, быть может, известной слабости к бахвальству. Купечество оказалось в этом смысле более косным и до начала нашего столетия сохраняло типично восточный внешний вид: борода (теперь обычно подстриженная), сюртук, являвший собою видоизмененный кафтан и застегиваемый обыкновенно на левую сторону, высокая шапка, мешковатые штаны и сапоги.
Особенно отчетливо проявилось восточное влияние в организации русской торговли. Повторяя монгольский обычай, правительство собирало торговую пошлину («тамгу») со всех находящихся в коммерческом обращении товаров. Для удобства сборщика этой пошлины требовалось, чтоб лавки находились в одном месте, поэтому правительство дозволяло вести торговлю лишь на особо отведенных базарных площадях, где за ней могли надзирать чиновники или частные лица, взявшие на откуп взыскание торговой пошлины. Местные купцы расставляли торговые ряды в соответствии с предлагаемыми товарами, а иногородние и иноземные торговцы выставляли свое добро в гостином дворе (типично восточном сочетании постоялого двора для людей и животных и базара), которых в каждом городе было по меньшей мере по одному. Общая стоимость товаров в каждой лавке была весьма незначительна. Многие лавочники (а в крупнейших городах и в посадах и большинство из них) сами изготовляли товары, выставленные на продажу. Русские торговцы, в отличие от западных, не жили в своих лавках. Рынки Московской Руси, состоявшие из множества торговых рядов, представляли собою нечто вроде базара — «сука», который можно увидеть в любом ближневосточном городе и по сей день. Гостиный двор, обслуживавший приезжих купцов, был разновидностью караван-сарая; он тоже располагался посреди рыночной площади и предоставлял кров, но не еду и постельные принадлежности. Еще в середине XIX в., путешествуя по русской провинции, надобно было возить с собою провизию и постельное белье, поскольку, за исключением нескольких гостиниц в Москве и Петербурге, которые иностранцы держали для иностранцев, местные постоялые дворы не предоставляли ни того, ни другого.
Деловая психология русского купца сохраняла глубокий левантийский отпечаток. Здесь мы находим мало капиталистической этики с ее упором на честность, предприимчивость и бережливость. На покупателя и на продавца смотрят как на соперников, озабоченных тем, как бы перехитрить другого; всякая сделка — это отдельное состязание, в котором каждая сторона рвется взять верх и забрать себе все призы. Нечестность московского купца была притчей во языцах, и ее постоянно подчеркивают не только иноземные путешественники, которых можно было бы заподозрить в предвзятости, но и местные авторы, включая первого русского экономиста и рьяного патриота Ивана Посошкова. Caveat emptor («Покупатель, будь бдителен») в Московской Руси выражалось пословицей: «На то щука в, море, чтоб карась не дремал». Очевидно, пословица эта была в большом ходу, поскольку ее могли цитировать даже иноземцы. В конце XIX в. Макензи Уолес (Mackenzie Wallace) справедливо уподобил русских купцов, как крупных, так и самых мелких, лошадиным барышникам. Насколько высоко ценилась меж ними хитрость, можно заключить из истории, поведанной иностранцем, посетившим Россию в XVII в. Речь шла об одном голландце, который так поразил местных купцов своим умением надувать покупателей, что они попросили его обучить их своему искусству. Нет оснований полагать, что жажда коммерческих знаний побудила их полюбопытствовать также и насчет действительно творческих сторон Голландской торговли.
За исключением двадцати-тридцати «гостей» и их собратьев в обеих сотнях русские купцы вечно пребывали в большой тревоге, поскольку не видели защиты от служилого сословия, которое командовало ими, судило их и собирало с них подати, а заодно безжалостно ими помыкало. Джайлз Флетчер был потрясен забитостью встреченных им в России торговцев:
Если же у кого и есть какая собственность, то старается он скрыть ее, сколько может, иногда отдавая в монастырь, а иногда зарывая в землю и в лесу, как обыкновенно делают при нашествии неприятельском… Я нередко видал, как они, разложа товар свой (как то: меха и т. п.), все оглядывались и смотрели на двери, как люди, которые боятся, чтоб их не настиг и не захватил какой-нибудь неприятель. Когда я спросил их, для чего они это делали, то узнал, что они сомневались, не было ли в числе посетителей кого-нибудь из царских дворян, или какого сына боярского, и чтоб они не пришли с своими сообщниками и не взяли у них насильно весь товар. [Giles Fletcher, — Of the Russe Commonwealth (London, 1591), pp. 46v-47].
В таких условиях капитализм вряд ли мог пустить корни. И действительно, русская коммерция тяготела к натуральному товарообмену. С точки зрения денег и кредита она оставалась до середины XIX в. на том уровне, который Западная Европа преодолела еще в позднее средневековье. В Московской Руси и в немалой степени при императорах преобладала меновая торговля; наличные использовались главным образом в мелочной торговле. Товар был основной формой капитала. Россияне нередко покупали у иностранцев в кредит какой-нибудь товар, а потом предлагали им купить его обратно со скидкой. Такая практика приводила иноземцев в полное изумление, однако в ней был свой смысл, если принять во внимание острую нехватку наличности. Беря у монастырей или у богатых сограждан ссуду для совершения быстролетных спекулятивных сделок, россияне выставляли в качестве обеспечения товары. Положив прибыль в карман, они не нуждались больше в этих товарах и при необходимости сбывали их с убытком. Сообщают, что еще в XIX в. купцы-евреи в Одессе продавали зерно дешевле, чем сами заплатили поставщикам, — и все равно оставались с прибылью.
Примитивный, докапиталистический характер русской коммерции отразился хотя бы в том, что важнейшее место в ней занимали ярмарки. Они имели широкое распространение в средневековой Европе, однако исчезли там вслед за появлением векселей, акционерных обществ, фондовых бирж и всех прочих чудес современной коммерции. В России же ярмарки были в ходу вплоть до конца XIX в. Крупнейшая из них летняя Нижегородская ярмарка ежегодно собирала четверть миллиона купцов. В числе прочего, на продажу выставлялись колониальные товары, прежде всего чай, на который здесь устанавливались международные цены, ткани, металлы и изделия русского ремесленного производства. Нижегородская ярмарка была крупнейшей в мире, но помимо ее в середине XIX в. существовали тысячи средних и мелких ярмарок, разбросанных по всему пространству России. В упадок они стали приходить лишь в 1880-х гг. в связи с развитием железных дорог. В виду острой нехватки денег в обращении не удивительно, что до новейшего времени в России практически не было коммерческого кредита и банковского дела. Ничто так не разрушает обманчивой картины процветающего русского капитализма, рисуемой коммунистическими историками (отчасти из патриотизма, достойного лучшего применения, отчасти из стремления обосновать торжество «социализма» в отсталой стране), как тот факт, что первые успешные коммерческие банки были основаны в России лишь в 1860-х гг., а до этого страна вынуждена была обходиться двумя банками, принадлежащими государству. Капитализм без кредита есть логическая несообразность, и коммерция, не знающая кредита, является капиталистической не больше, чем горожане без самоуправления являются буржуазией.
Русский купец понятия не имел о всей той изощренной коммерческой системе, на базе которой создавалось богатство Западной Европы. Он, как правило, не знал грамоты, даже если и ворочал миллионами. И даже умея читать и писать, он все равно не знал, как вести бухгалтерские книги, и предпочитал полагаться на память. Невежество по части бухгалтерии служило главной причиной провала деловых предприятий и сильно сдерживало рост русских компаний. Многие успешные предприятия разваливались после смерти своего основателя, поскольку наследники не могли продолжать их из-за отсутствия бухгалтерских книг. Страхового капитала, являющегося основой капиталистического развития, почти не было, и лишь незначительное количество его поступало из казны или от иностранных инвеститоров. Еще в начале XX в. русское купечество считало вкладчика капитала дельцом самого низшего разряда, сильно уступающим в престиже промышленнику и купцу. [В. П. Рябушинский, цит в книге П А. Бурышкина, Москва купеческая, Нью-Йорк. 1954, стр 110].
Русское правительство впервые начало заботиться о благосостоянии своего делового класса в середине XVII в. и с тех пор неустанно поощряло частное предпринимательство и пестовало местную буржуазию. В свете огромного могущества русского государства такая политика могла бы со временем привести к созданию некоего подобия среднего класса, если бы ее не ослабляли меры, отдающие предпочтение дворянству. Монархия по сути дела жаловала земледельческому сословию все экономические привилегии, включая монополию на крепостную рабочую силу, одновременно открыв широкий доступ к торговле и промышленности всем другим сословиям. В результате она подрезала крылья более стесненному среднему классу В 1648 г. посадники в нескольких городах взбунтовались. По восстановлении порядка правительство приняло меры к устранению худших из причиненных им ущемлений. Уложение 1649 г. официально даровало посадским общинам исключительное право на занятие торговлей и промышленностью, которого они давно добивались. Оно также отняло у слобод налоговые иммунитеты и отменило в городах «белые» (то есть избавленные от тягла) районы. Однако провести эти меры в жизнь не оказалось возможности, о чем свидетельствует долгая череда подтверждающих их указов. Экономическая необходимость заставляла русских крестьян продавать на рынках и ярмарках излишки сельскохозяйственного производства и товары ремесленного изготовления, что они делали с молчаливого согласия помещиков. Меры против иностранцев провести было легче. В том же 1649 г., используя тот предлог, что английский народ, казнив своего короля, утратил право на особое к себе отношение, Москва упразднила привилегии, столетием раньше пожалованные Московской компании. Изданный в 1667 г. «Новоторговый Устав» сильно урезал вольности всех иноземных купцов и вновь запретил им под страхом конфискации товаров заниматься розничной торговлей. На сей раз эти меры проводили в жизнь с большой строгостью, и от иностранной коммерческой конкуренции постепенно избавились.
С вступлением на царствование Петра I правительство стало относиться к деловым людям еще более благосклонно. На Петра произвел глубокое впечатление уровень благосостояния, увиденный им в поездках на Запад. Быстро усвоив принципы меркантилизма, на котором, как тогда считали, основывается национальное богатство, он вознамерился сделать Россию страной, самостоятельной в хозяйственном отношении. Петр изрядно потрудился над тем, чтобы оградить интересы русской торговли и промышленности, и учредил в 1724 г. первый всеобъемлющий покровительственный тариф. Заставляя всех купцов и промышленников обзавестись лицензиями, он старался превратить соответствующие занятия в исключительный удел городских сословий. Хотя его попытка создать буржуазию успехом не увенчалась, от усилий в этом направлении теперь уже полностью не отказывались. С тех пор правительство уже не смотрело на торговцев и ремесленников как на дойных коров и сделалось их покровителем.
Чтобы стимулировать частное предпринимательство, Петр отменил в 1711 г. царскую коммерческую монополию на все товары, за исключением зерна, водки, соли и табака. Какое-то время в России существовала почти полная свобода внутренней торговли. Однако наученные опытом купцы не спешили воспользоваться предоставленными им возможностями, опасаясь, повидимому, что петровские меры носят временный характер и что по восстановлении монополии им придется понести убытки. И в самом деле, вскоре после смерти Петра монархия снова ввела прежние коммерческие монополии, и все пошло по-старому.
Петр добился большего успеха в своих промышленных предприятиях, поскольку тут речь шла о жизненно важных военных соображениях. Созданной им регулярной армии форма и оружие требовались в количествах, которые были никак не по плечу производительным силам страны. Из-за границы ввозить их не получалось по нехватке денег, да и будь у него средства, Петр вряд ли согласился бы попасть в руки иностранных поставщиков в деле, касающемся государственной безопасности. Единственный выход лежал в постройке собственной оборонной промышленности. По расчетам современных историков, во время его правления число промышленных и горнодобывающих предприятий выросло в четыре раза. Почти все новые отрасли промышленности работали на армию. Правительство, как правило, основывало отрасли промышленности за свой счет, а потом управляло ими через Мануфактур-Коллегию и Берг-Коллегию, либо перепоручало их частным предпринимателям из рядов дворянства и купечества. В последнем случае правительство оставляло за собой право собственности на предприятия точно так же, как оно поступало с поместьями. Частные предприниматели пользовались лишь правом владения, которое предоставлялось им и их наследникам, покуда они управляли предприятиями к удовлетворению правительства, в противном же случае монархия снова забирала их себе. [По этой причине утверждения многих историков, в том числе, например, Е. И. Заозерской (Вопросы истории, Э 12, 1947 стр 68), о том, что немалая часть основанных при Петре мануфактур «принадлежала» купцам и дворянам, далеки от истины. Даже предприятия, созданные частично или полностью частным капиталом, не были частной собственностью в строгом смысле слова, ибо правительство могло в любой момент отобрать их у «собственников» Понятно, что советским историкам сложно разобраться в том чем владение отличается от собственности.]. Как и в XVII в., при Петре промышленность и шахты работали исключительно на государство. На свободном рынке можно было продавать лишь ту часть их продукции, которая была не нужна государству. Правительство покупало продукцию частных промышленных и горнодобывающих предприятий по твердой цене, обычно по себестоимости. Прибыль можно было получить лишь с продажи излишков. Государство давало указания о качестве и количестве изготовляемой продукции; невыполнение их грозило наказанием, а в повторном случае и штрафом. В награду за работу управляющие предприятиями и шахтами освобождались от государственной службы и податей. Так иногда сколачивались огромные частные состояния, например, богатство семьи Демидовых, которые по низкой цене снабжали государство оружием, сделанным в их тульских литейных цехах.
Энергия, с которой Петр взялся за развитие промышленности, и успехи, достигнутые им в подъеме производительности труда, не должны затемнять того факта, что он действовал в традиционном московском духе. Он обходился с предпринимателями точно так же, как с простыми дворянами, то есть безо всякого внимания к их личным интересам и желаниям. Это обстоятельство можно проиллюстрировать историей Московского Суконного двора. Предприятие это было создано голландцами в 1684 г и служило крупнейшим поставщиком материи для армии. Петр был недоволен высокой себестоимостью и низким качеством его продукции и решил, по совету своего друга-шотландца Я. В. Брюса, передать его управление в частные руки. Для этой цели он создал «Купеческую компанию», первую мануфактуру в России, организованную на основании правительственной концессии. Зная, насколько тяжелы на подъем русские торговые люди, он выбрал ряд имен из списков ведущих купцов империи и назначил этих лиц членами компании. По совершении этого он послал солдат отыскать своих жертв и привезти их в Москву «на срочную высылку». Им выдан был из казны капитал без процентов и было приказано доставлять государству по себестоимости необходимое ему количество сукна, остаток которого они могли продавать себе в прибыль без налога с оборота. Пока они управляли предприятием как следует, оно считалось их наследственной собственностью (!), но если бы дело пошло плохо, государство забрало бы Суконный Двор себе да еще и наказало бы их впридачу. [Московский суконный двор, Л., 1934, стр XXVI–XXVII и passim]. Таким образом, в первую русскую компанию государство буквально тащило предпринимателей за уши. Образцом для такого подхода явно служил не западный капитализм, а государственная служба Московской Руси. Стоит ли удивляться, что при Петре частные лица крайне редко просили разрешения открыть завод или шахту: риск был велик, а прибыль не очевидна. И лишь когда ближайшие его преемницы, Анна и Елизавета, создали более благоприятные условия для купцов и промышленников, те стали проявлять больше инициативы. Во время этих двух царствований (1730–1761 гг.) наивысшее распространение нашел обычай устанавливать правительственную монополию на товары и промышленные изделия, а затем отдавать их на откуп частным лицам. Поначалу Петр силком набирал рабочую силу для предприятий и шахт из числа подданных, не принадлежавших ни к какому сословию, таких как заключенные, бродяги, военнопленные, солдатские жены и проститутки. Когда этого источника оказалось недостаточно, он переселил целые деревни государственных крестьян из центральной России на Урал. Под конец ему ничего не оставалось, как нарушить обычай, по которому крепостными могли владеть лишь государство, служилое сословие и духовенство, и издать в 1721 г. указ, жалующий купцам право покупать деревни, чтобы обзавестись крепостными для своих промышленных, и горнодобывающих предприятий. Указом 1736 г. «посессионные крепостные», как стали называть подъяремную рабочую силу в промышленности, вместе со своими семьями и потомством были «навечно» прикреплены к фабрикам и шахтам, на которых работали. Эти промышленные собратья деревенских крепостных сделались ядром русского рабочего класса.
Хотя затеянное Петром развитие промышленности было новшеством по своему духу, по воплощению оно было совершенно традиционно. Государство было собственником всех средств производства, диктовало цены и потребляло почти всю промышленную продукцию, предприниматели могли быть уволены за проступок, а рабочая сила была закрепощена. У назначаемых государством или лицензируемых им предпринимателей, которым был гарантирован рынок сбыта и подневольная рабочая сила, не было стимулов для модернизации производства. Короче говоря, хотя при Петре существовала промышленность, промышленного капитализма при нем не было.
Наиболее значительный перелом в экономической политике России до промышленного подъема 1880-1890-х гг. произошел в 1762 г. в недолгое царствование Петра III и в первые месяцы после воцарения Екатерины. Новое правительство, находившееся под влиянием физиократических идей, избавилось от сложной старой системы государственной промышленности и торговли с сопутствующим ей сплетением концессий и лицензий и широко открыло двери для проникновения общественности в эти области. Первый шаг в этом направлении был сделан десятилетием раньше, в 1753 г., когда отменили все внутренние пошлины и тарифы в России. 23 марта 1762 г. Петр III упразднил многие царские монополии и пустил товары, за малым исключением, в широкий коммерческий оборот; к числу товаров, которыми было разрешено свободно торговать, относилось зерно, по традиции бывшее монополией монархии. Екатерина, которая как-то назвала коммерцию своим «дитем», по вступлении на престол подтвердила этот указ. Благодаря всему этому законодательству, за купцами осталось исключительное право на торговлю и промышленность, пожалованное им Уложением 1649 г.; дворянам и крестьянству было позволено торговать лишь тем, что они сами произвели в своих деревнях.
Однако, в связи с тем, что сельскохозяйственные продукты и ремесленные изделия всегда составляли большинство обращавшихся в России товаров, практическое значение такого разграничения было невелико. По сути своей оно означало введение в России свободной торговли. В конечном итоге еще большую важность имели выпущенные в том же году два указа, касавшиеся промышленности. 29 марта 1762 г. Петр III отменил указ своего деда Петра Великого, предоставлявший купцам право покупки крепостных для использования в качестве рабочих. С тех пор они могли лишь нанимать работников за заработную плату. Теперь крепостными могли владеть одни дворяне. [В 1798 г. Павел I временно вернул купцам право на покупку крепостных, но сын его Александр I отменил его навсегда.]. 23 октября 1762 г. Екатерина разрешила всем сословиям создавать мануфактуры повсеместно, кроме Москвы и Петербурга. Манифест от 17 марта 1775 г. предоставил всем россиянам право устраивать любые промышленные предприятия.
Совокупным результатом этого законодательства, рассчитанного на стимулирование экономики, было нанесение coup de grace чахлому среднему классу России. Одной рукой правительство лишило купечество права владеть крепостными, бывшими главным (и определенно самым дешевым) источником рабочей силы в России, а другой оно предоставило прочим сословиям возможность открыто и законно делать то, что они до сей поры делали тайно, а именно конкурировать с купечеством в торговле и промышленности. Это законодательство было рассчитано так, чтобы наибольшую пользу из него извлекли дворяне и крестьянство. Торговля и промышленность были снова соединены с сельским хозяйством, и центр экономической деятельности переместился в деревню. Уход монархии, от прямого участия в хозяйственной деятельности (она сохраняла контроль лишь над главными отраслями военной промышленности) не только не помог ничем среднему классу, но и поставил его перед лицом конкуренции со стороны крестьян и дворянства, которая была еще неотвязней, чем царские монополии, и потому представляла собою еще худшую опасность.
Последствия всего этого дали себя знать достаточно скоро. Крестьяне по всей России повели теперь невиданно активную торговлю и забрали в свои руки большую часть рынка на продовольственные товары (зерно, фрукты, овощи и скот), домашнюю утварь и сельскохозяйственные орудия. Уже в екатерининской комиссии по разработке нового уложения (1767–1768 гг.) купцы громко сетовали на конкуренцию со стороны крестьянства. К началу XIX в. основная часть русской торговли контролировалась крестьянами, которые могли заниматься коммерцией открыто, не платя обременительной гильдейской пошлины, налагаемой правительством на купцов, принадлежащих к городским гильдиям, и не неся всяческих государственных повинностей, лежащих на купеческих плечах. Новые законы также коренным образом изменили положение в промышленности. Теперь дворяне принялись отбирать у купечества некоторые из наиболее доходных отраслей промышленности и горного дела, в которых последнее укрепилось было между 1730 и 1762 гг. В XVIII в. перегонка спирта сделалась дворянской монополией: эта привилегия позволяла дворянству с прибылью использовать излишки зерна. После 1762 г. многие уральских шахты и металлургические предприятия попали в руки богатых землевладельческих семей вроде Строгановых (купцов по происхождению, возведенных в дворянское звание в начале XVIII в.) и Воронцовых, имевших в своем распоряжении неограниченный резерв крепостной рабочей силы. В XVIII в. эти промышленники-дворяне выжили купцов из целого ряда промышленных отраслей. Уже в 1773 г. одна пятая часть всех заводов принадлежала дворянам, а оборот их составлял почти треть оборота всех русских предприятий. [М. Туган-Барановский, Русская фабрика в прошлом и настоящем. 7 изд., М., 1938. I, стр. 29]. В последующие десятилетия дворяне все больше забирали промышленность в свои руки. Собранные в 1813–1814 гг статистические данные показывают, что, помимо спиртоводочных заводов, они владели 64 % всех шахт, 78 % суконных дворов, 60 % бумагоделательных предприятий, 66 % стекольных и хрустальных производств и 80 % поташных производств. [М. Ф Злотников, «К вопросу об изучении истории рабочего класса и промышленности» Каторга и ссылка, Э 1/116, 1935, стр 59]. Теперь купцам оставалось беспомощно смотреть, как сословия, живущие в деревне и традиционно занимавшиеся земледелием, забирают себе наиболее доходные отрасли промышленности. Число посадских людей на протяжении XVIII в. оставалось более или менее неизменным и едва превышало 3–4 % населения. Почти половина их проживала в Москве и в соседних с нею областях к северу и северо-востоку.
Соперничество со стороны крестьянства носило не менее серьезный характер. Интересным побочным продуктом екатерининского хозяйственного законодательства было появление крупной крепостной промышленности. Хотя она существовала не только в России, — подобное же явление имело место в Силезии в XVIII в., — ни в какой другой стране не обрела она такого экономического значения. Капиталистический дух впервые проявился в России среди оброчных крестьян центральных губерний, особенно в прилегающих к Москве областях. После того, как Екатерина, стремясь стимулировать промышленность в деревне, издала между 1767 и 1777 г. ряд законов, позволявших создавать текстильные производства без регистрации, государственные и помещичьи крестьяне начали превращать свои домашние ткацкие станки в большие фабрики с сотнями рабочих. Значительное место среди таких предпринимателей занимали староверы, которые компенсировали причиненные им ущемления (такие как двойная подушная подать) большой предприимчивостью и чувством социальной дисциплины. Особенно кипучую деятельность развили государственные крестьяне и крепостные, принадлежавшие богатейшим помещикам, то есть группы деревенского населения, по традиции пользовавшиеся наибольшей свободой. В поместьях самого богатого русского землевладельца гр. Шереметева некоторые деревни превратились в крупные промышленные центры, все взрослое население которых участвовало в производстве.
С самого начала предприниматели из крестьян сосредоточили свое внимание на массовом рынке потребительских товаров, который по большей части игнорировался государством и промышленниками из дворян. Первое место среди изготовляемых ими товаров занимали хлопчатобумажные ткани, однако они также играли ведущую роль в производстве гончарных, скобяных и кожевенных изделий, льняных тканей и мебели. Целые деревни специализировались на изготовлении какого-то одного предмета, например, икон. Предприниматели из крестьян, жившие в частных поместьях, оставались крепостными даже после того, как сколачивали огромные состояния. Такие подневольные воротилы платили оброк, достигавший многих тысяч рублей в год. Если помещик давал им вольную (что, по вполне понятным причинам, он делал без чрезмерной охоты), им приходилось уплачивать за нее огромные денежные суммы. Шереметевские крестьяне платили за вольную по 17–20 тысяч рублей, а иногда цена доходила и до 160 тысяч. [Серебряный рубль начала XIX в. приблизительно равнялся 75 центам в тогдашних американских деньгах.]. Некоторые из них обзаводились своими собственными крепостными и образом жизни поистине напоминали феодальных сеньоров.
Крестьянин-предприниматель в России действовал в невообразимо тяжелых условиях. Единственным его преимуществом была близость к земле: расходы на рабочую силу были невелики, и в тяжелый момент она всегда могла вновь заняться хлебопашеством. Однако его собственному положению завидовать не приходилось. Будучи крепостным, он не имел элементарных гражданских прав. Хозяин в любую минуту мог обобрать его и отправить обратно в поле. В отличие от предпринимателя-дворянина или служащего государству купца, он не мог получить беспроцентной ссуды и не имел гарантированных покупателей на свои товары. Лишь благодаря твердости своего характера и целеустремленности столь многим из них удалось преодолеть все препоны своего стесненного состояния. История Н. Н. Шипова, быть может, необычна, ибо мало кому привелось встретить и преодолеть столько препятствий, как этому незаурядному выходцу из крестьян, однако она хорошо характеризует натуру подобных самородков. Шипов был сыном крепостного купца, который в начале XIX в. сколотил себе изрядное состояние на торговле скотом и мехами. После его смерти помощники его прибрали к рукам большую часть имущества и сговорились с чиновниками засадить наследника в тюрьму. В 1832 г. шиповский отрок бежал от своего помещика и в течение последующих пяти лет бродил по стране и под вымышленными именами занимался коммерцией. Кто-то выдал его властям, он отсидел четыре года в тюрьме и был потом возвращен своему законному хозяину. Тогда он раздобыл паспорт, годный на полгода, с которым добрался до Бессарабии, где купил фабрику по производству клея. Когда срок действия паспорта истек, власти отказались его продлить, и Шилову пришлось продать дело и снова возвратиться домой. К тому времени он разузнал о законе, по которому крепостной, попавший к горцам Северного Кавказа, воевавшим тогда с правительством, и бежавший от них, получал вольную. Доведенный уже до отчаяния Шипов добрался до Кавказа, вступил в армию, сдался в плен, бежал и получил вольную, а вместе с нею наконец и право вести дела без придирок со стороны частных лиц и правительства. [История его жизни рассказывается в Русской старине за май-сентябрь 1881 г и суммируется в И. И. Игнатович, Помещичьи крестьяне накануне освобождения. СПб., 1902, стр. 76-8].
Именно благодаря железной целеустремленности людей типа Шилова промышленность в деревне развивалась весьма быстрыми темпами. Ухудшение юридического положения крестьянства при Екатерине не должно затенять того факта, что в экономическом отношении жизнь их в ту эпоху улучшилась. По всей видимости, русское крестьянство никогда не знало такого достатка, как в ее царствование, когда либерализация хозяйственной политики открыла им практически неограниченный доступ к торговле и промышленности.
До 1839 г., когда в России поселился предприимчивый немец Людвиг Кноп (Ludwig Knoop), ткацкая промышленность в русской деревне основывалась на ручном труде. Она была разновидностью ремесленного производства и, соответственно, использовала примитивную технику. Кноп, представлявший в России крупную английскую текстильную фирму, умел обойти английский запрет на вывоз ткацких машин. Он вошел в доверие к нескольким богатым промышленникам из крестьян, большинство из которых недавно освободились от крепостной зависимости, и убедил их вложить деньги в ткацкое оборудование. Клиенты его добились такого успеха, что скоро он был завален заказами. Кноп устраивал кредиты для своих клиентов-крестьян, нанимал управляющих и мастеров, проектировал фабрики, добывал сырье и, будучи активным пайщиком, часто самолично надзирал за производством. Всего он основал 122 ткацких фабрики и сделался ко времени своей смерти в 1894 г. богатейшим промышленником России.
Немаловажно, что эти предприятия, заложившие основы первой механизированной отрасли русской промышленности, находились в руках крестьян, а не купечества. Купцам, не имевшим права покупать крепостных, приходилось довольствоваться поставкой сырья предпринимателям из крестьян и продажей изделий, изготовленных на их фабриках. А сам процесс производства находился не в их руках. Механическое изготовление хлопчатобумажной пряжи произвело в Англии экономическую и социальную революцию, а в России оно прекрасно уложилось в рамки крепостничества, да и вообще просто созрело в его чреве. Результатом технических нововведений явилось странное сочетание ввезенной с Запада современной техники и унаследованной от Московской Руси подневольной рабочей силы; такая комбинация противоречила распространенному в XIX в. убеждению, что индустриализм и крепостничество несовместимы друг с другом.
В свете этих экономических фактов попытки государей XIX в. создать в России города западного типа, населенные буржуазией западного типа, представляются совершенно безнадежными.
Скучно было бы пересказывать в подробностях городское законодательство той эпохи, не только из-за крайней сложности его положений, но и потому, что они имели мало общего с реальностью и редко приносили какой-либо результат. Достаточно будет сказать, что все правители, а в особенности Екатерина, пытались преодолеть традиционную бесформенность русских городов путем сведения всех их обитателей в цельный и юридически признанный класс, пользующийся самоуправлением. Жалованная грамота городам, данная Екатериной одновременно с грамотой дворянству, была особенно широко задуманным шагом в этом направлении, поскольку впервые в истории предоставляла городскому населению России право на создание корпораций и избрание собственных чиновников. Но проку от всего этого было немного. Горожане продолжали печься прежде всего об интересах сословий, к которым принадлежали; хотя живший в городе и имевший в нем собственность дворянин и отвечал формально екатерининской дефиниции горожанина, на самом деле он не желал иметь ничего общего с прочими городскими обитателями, и то же самое можно сказать о проживавших в городе крестьянах и духовенстве. На деле городское население осталось разобщенным, и купцы с ремесленниками продолжали жить в стороне от остального общества. С виду права на самоуправление отпускались грамотой 1785 г. с великой щедростью, однако они тут же были сведены на нет другими законоположениями, обеспечивающими бюрократии плотный контроль над городскими корпорациями.
Вопреки своим обещаниям, правительства XVIII в. относились к городам примерно так же, как их предшественники в эпоху Московской Руси, то есть рассматривали их как форпосты царской власти в деревне. Екатерина гордилась тем, что всего за десятилетие (1775–1785 гг.) сумела удвоить число городов в империи. Если, однако, взглянуть на эти ее новые города поближе, то окажется, что прирост этот был достигнут простым переписанием деревень в города. Потрясенная тем, насколько легко бунтовщики под предводительством Пугачева захватили обширные районы страны, Екатерина решила в 1775 г. укрепить свой контроль в сельской местности. Губернии были урезаны до более разумного размера и поделены на уезды, в каждом из которых была своя столица. О том, каким образом проводилась эта реформа, можно судить по деятельности гр. Р. Л. Воронцова, назначенного в 1778 г. Руководить реорганизацией Владимирской области. По выполнении этого поручения Воронцов докладывал императрице, что назначил тринадцать городов столицами тринадцати уездов. Из этого числа семь уже считались городами, а остальные шесть он подобрал среди деревень, выгодно отличавшихся удобным расположением и близостью к путям сообщения. [Исторические записки, Э 32, 1950, стр. 133. Иногда деревня повышалась в звании путем смены имени. Так, в Полном Своде Законов (Э 14, 359) содержится указ 1775 г., переименовывающий деревню Черная Грязь в г. Царицын]. По удачному выражению Гакстгаузена, Екатерина «назначала» города точно так же, как повышала в звании офицеров. Она также и понижала их в чине, ибо впоследствии несколько десятков городов были в наказание лишены городского звания.
Следует отметить, что, производя деревни в города, Екатерина одновременно позволяла многим крупным торговым и промышленным центрам остаться на положении сельских населенных пунктов. Это делалось как одолжение дворянам и приводило к освобождению их. крепостных, занятых в торговле и производстве, ото всех податей, кроме подушной. Замечательным примером этого служит Иваново, принадлежавшее Шереметевым; в 1840-х гг. оно находилось в высшей точке своего экономического развития и имело тысячи промышленных рабочих, но все равно формально оставалось «деревней». Административный перевод населения из одного звания в другое ни в малейшей степени не отразился на уровне жизни в городах и на психологии горожан, остававшихся, за исключением Москвы и Петербурга, совершенно неотличимыми от деревенских жителей. Трехкратное увеличение городского населения, якобы имевшее место между 1769 и 1796 гг., было продуктом бюрократического воображения.
Нет оснований полагать, что в XVIII в. хозяйственное значение русских городов хоть сколько-нибудь возросло. Ведущие специалисты по истории города считают, что медленное течение городской жизни, характерное для Московской Руси, в XVIII в. быстрее не пошло, в основном из-за неуклонного перемещения торговли и промышленности из города в деревню. [Дитятин, Устройство, стр. 374-5, и А. А. Кизеветтер, Исторические очерки, М., 19)2. стр. 243]. Не изменился и состав городского населения. В 1805 г. в Москве все еще было втрое больше крепостных, чем купцов.
Несмотря на серьезные попытки монархии стабилизировать состав купечества, оно пребывало в состоянии беспрестанных перемен. Купцы первой и второй гильдии любили сочетать своих детей браком с дворянами, поскольку это приносило им более высокое общественное положение, доступ к государственной службе и право на покупку крепостных. С получением дворянства они вместе со своим капиталом были потеряны для среднего класса, хотя не обязательно прекращали конкуренцию со своими менее удачливыми собратьями, поскольку, если хотели, могли торговать и дальше, обзаведясь временной лицензией. Купцы, которым не удавалось набрать денег на ежегодную гильдейскую пошлину, низводились до уровня мещан, до 1863 г. обязанных платить подушную подать. Предприниматели из крестьян, сколотив минимальный капитал, необходимый для перехода в ряды купечества, немедленно вступали в третью гильдию, а оттуда могли уже пробиваться и дальше; внуки их часто попадали в дворяне. Таким образом, средний класс сделался своего рода перевалочным пунктом для всех, кто двигался вверх и вниз по общественной лестнице. В конце XIX в. большинство из примерно двадцати ведущих деловых семей Москвы происходили из деревни; половина вышла из крестьян на протяжении последних трех поколений, а другая половина представляла собою потомков мелких ремесленников и купцов, перебравшихся в Москву в конце XVIII — начале XIX в… [Valentine T. Bill, The Forgotten Class (New York 1959), p. 153]. «Гости» Московской Руси исчезли так же бесследно, как и большинство древних боярских фамилий.
Иногда в исторической и художественной литературе встречается русский купец, отвечающий идеальному представлению о буржуазии. Однако это редкое исключение. Куда чаще русского купца XVIII в. изображают самодовольным невежей, интересующимся только деньгами, совершенно лишенным понятия о своем человеческом назначении и общественного чувства, неучем, презирающим науку. В XVI–XVII вв. ему приходилось скрывать свое богатство, но стоило монархии издать законодательство, направленное на охрану частной собственности, как он стал выставлять напоказ свои вульгарные повадки, ел и пил без меры и забивал дом мебелью. Нуждаясь в благосклонности чиновников, он всеми силами добивался их дружбы. Как правило, одного сына он оставлял дома помогать ему в делах, а прочих отправлял на казенную службу. Мысль о том, что сын может быть ученей отца, была нестерпима для патриархальной натуры русского купечества, поэтому детям не давали образования. П. А. Бурышкин, автор важного исследования о московском купечестве, сам выходец из виднейшей купеческой семьи, говорит, что во всей русской литературе, написанной интеллигенцией, ему известно лишь одно место, где частный предприниматель рисуется в выгодном свете. [Бурышкин. Москва купеческая, стр. 31]. Господствующее мнение о купцах было, безусловно, несправедливо. В конце XIX в. некоторые из ведущих купеческих и промышленных семейств достигли весьма высокого культурного уровня. Однако даже это культурное меньшинство проявляло небольшой интерес к общественным делам и уклонялось от политики и сопутствующего ей публичного внимания. За пределами коммерческой сферы энергия эта направлялась главным образом на меценатство, в котором дельцы к концу XIX в. заняли место обедневшего землевладельческого сословия. Вдова пробившегося из низов железнодорожного воротилы тайно субсидировала Чайковского, другой строитель железных дорог, Савва Мамонтов, основал первую в России оперную труппу и поддерживал Мусоргского и Римского-Корсакова. Чеховский МХАТ финансировался на купеческие деньги. Лучшее собрание русской художественной школы было создано московским купцом Третьяковым. Великолепная русская коллекция французских импрессионистов и постимпрессионистов была составлена двумя потомками крепостных дельцов, Морозовым и Щукиным. То был находившийся на виду высший слой, а рядовые купцы продолжали жить в своем собственном мирке, запертом на все засовы и самодовлеющем; Добролюбов называл его «царством тьмы». Наиболее выпуклыми его чертами были рьяный национализм, сопровождаемый боязнью западных веяний, и глубокая преданность монархии, чей покровительственный тариф помогал этому сословию устоять против иноземной конкуренции.
Когда Министерство Финансов взялось в 1880-х гг. за поощрение широкого подъема промышленности, русские предприниматели снова выказали мало желания участвовать в этом деле. Сложилось положение, памятное еще по XVII в.: государственная инициатива вкупе с иностранными деньгами и управляющими. Русский средний класс был не готов и не склонен к участию во второй фазе промышленного подъема России, заключавшейся в развитии сталелитейной, угольной, нефтехимической и электротехнической индустрии. Россия пропустила случай создать буржуазию, когда это было еще возможно, то есть на основе мануфактуры и частного капитализма; поздно было делать это в век механизированной промышленности, в которой господствовали акционерные общества и банки. Не имея опыта в более простых формах капиталистических финансов и производства, русский средний класс был не в состоянии участвовать в экономической деятельности, связанной с куда более сложными их формами.
Достаточно будет взглянуть на основные отрасли тяжелой промышленности, созданные в России в конце XIX в., чтобы увидеть, какую решающую роль сыграли в их развитии иностранцы. Современную угольную и сталелитейную промышленность Донецка и Кривого Рога основали англичане, а финансировалась она совместным английским, французским и бельгийским капиталом. Нефтяные промыслы Кавказа были пущены в ход английскими и шведскими предпринимателями. Немцы положили начало русской электротехнической и химической промышленности. Вообще говоря, основанные крепостными предпринимателями в центральных районах страны ткацкие фабрики представляли собою единственную отрасль промышленности, действительно созданную русскими людьми. [Железнодорожный бум, в котором русский капитал принимал важнейшее участие, когда им не руководили высшие сановники или генералы, создавался в основном евреями и обрусевшими немцами.]. Бурный подъем русского промышленного производства в 1890-х гг., по темпам не имевший себе равных ни до, ни после того, был не столько естественным продолжением внутреннего хозяйственного развития России, сколько следствием пересадки в нее западных капиталов, техники и, главное, западных организаторов индустрии. [Следует отметить, что на всем протяжении эволюции русской промышленности местные ресурсы неизменно оказывались не в состоянии обеспечить переход к более передовым производственным методам. Освоив в XVII в., основы мануфактурного производства и горного дела с использованием дисциплинированной рабочей силы, россияне жили этим багажом два столетия. Начало следующей фазе (тяжелая промышленность на паровой и электрической тяге) опять было положено иностранцами в 1880-1890-х гг. Она послужила базой советской экономики, которая до самого недавнего времени продолжала развивать основы первого поколения механизированной индустрии, но оказалась неспособной сделать рывок к методам автоматизированного производства, характеризовавшим послевоенную экономику Запада. И снова русское правительство было вынуждено в 1960-1970-х гг. положиться на западный капитал и западную технику, за которые, как и на протяжении всей своей истории, оно расплачивается сырьем. Этим объясняется нелепая ситуация, когда через полвека после революции, одной из целей которой было освобождение России от «колониальной> экономической зависимости, советское правительство снова приглашает иностранный капитал и дает концессии иностранным предприятиям.]. Русские капиталисты (как богатые землевладельцы, так и купцы) слишком мало смыслили в механике современных капиталовложений, чтобы затевать необходимые для такого дела финансовые операции. Да и в любом случае они предпочитали вкладывать деньги в облигации императорского правительства, в надежность которых они свято верили, нежели рисковать в коммерческих предприятиях. Лишь после того, как главный риск взяли на себя иностранцы, в тяжелую промышленность устремился русский капитал. Вследствие этого накануне революции треть, промышленных капиталовложений в России и половина банковского капитала в ее крупнейших банках были иноземного происхождения. [Bertrand Gille, Histoire economique et sociale de la Russia (Paris 1949), стр. 187 и П. А. Хромов, Экономическое развитие России в XIX–XX веках (1800–1917), [М], 1950, стр. 386].
На политическое мировоззрение этих доморощенных предпринимателей большое влияние оказывало одно простое экономическое обстоятельство, а именно высокие тарифы. Хилая русская промышленность не смогла бы устоять перед соперничеством со стороны англичан и немцев без помощи тарифных мер, которые к концу XIX в. все больше ужесточались.
В связи с этим робость и косность состоятельного класса страны в экономической сфере вполне проявлялись и в его политическом поведении. Сам он был настроен безусловно монархически и националистически, однако предпочитал оставаться в тени. Он остался в стороне от судьбоносного конфликта между интеллигенцией и правительством, завязавшегося в середине XIX в. В 1905 г. группа виднейших предпринимателей попыталась создать свою политическую партию, которая, однако, так и осталась в проекте, и в конце концов большинство из них оказалось в рядах консервативных октябристов. Среди депутатов первой Думы (1906 г.) было два промышленника и 24 купца. 5,8 % от общего числа ее членов: воистину жалкий процент «буржуазии» в органе, который, как считается, был воплощением «буржуазного» господства в России. Это политическое бессилие вытекало, прежде всего, из выработанного многовековым опытом убеждения, что путь к богатству в России лежит не через борьбу с властями, но через сотрудничество с ними, и сопутствующего ему мнения, что когда претенденты на политическую власть воюют друг с другом, умнее всего будет отойти в сторонку.
Лишь в 1908–1909 гг. немногочисленная, но богатая и влиятельная группа прогрессивных московских предпринимателей, возглавлявшаяся П. П. Рябушинским и А. И. Коноваловым, всерьез попыталась пойти наперекор бюрократии и повернуть государственную политику в более либеральном, «буржуазном» направлении. Члены ее сыграли видную роль в подрыве царского режима, однако после отречения царя и наступления анархии заметного участия в событиях не принимали. Временному Правительству они оказали весьма прохладную поддержку, а белое движение помощи от них почти не видело. У кого были деньги, тихо собрали чемоданы и бежали за границу, а у кого их не было, сидели в сторонке, наблюдая, как революционная интеллигенция сводит счеты с националистически настроенными офицерством, и ждали лучших времен, которые так и не наступили.
С внешней стороны, наиболее яркой чертой Православия является красота его искусства и обряда. Даже после столетий разрушения сохранившиеся в России церкви и монастыри выделяются как самое привлекательное произведение рук человеческих посреди в остальных отношениях однообразного пейзажа. Это касается величественных соборов Новгорода, Владимира и московского Кремля, но не в меньшей степени и более скромных каменных церквей, возведенных на средства князей, бояр и купцов, и деревянных церквушек, выстроенных самими крестьянами. Мало что осталось от их первоначального убранства, однако сохранившиеся в музеях лучшие из средневековых икон (частью безусловно греческого происхождения) выполнены в манере, изобличающей самый изысканный вкус. Русская литургическая музыка в XVIII в., к несчастью, подверглась сильному итальянскому влиянию. И тем не менее, даже в своей искаженной форме, она почти всегда производит глубочайшее впечатление, особенно на Пасху, когда православная служба достигает вершин великолепия. Если такое сочетание зрительных и звуковых эффектов способно ослепить современного человека, нетрудно себе представить, какое ошеломительное действие оно оказывало на русского крестьянина. Для понимания той роли, которую Православная церковь отводит чувственным восприятиям, важно иметь в виду, что, как сообщает Повесть Временных лет, решающим соображением в крещении Руси было впечатление, произведенное на киевских посланцев константинопольской Святой Софией.
Основным элементом православной догматики является отрешение. Православие смотрит на земное существование с отвращением и предпочитает уход от жизни активному участию в ней. Оно всегда жадно воспринимало приходящие с Востока течения, проповедующие уход от мира, в том числе и доктрины затворников и исихастов, стремящихся к полному отрешению от суетной действительности. В XVIII и XIX вв., когда религиозные вожаки Запада, не обуреваемые больше страстью и энтузиазмом, пеклись о том, как бы совместить веру с наукой и общественными потребностями, россияне испытывали личные религиозные превращения, идущие в совершенно противоположную сторону, к самоотречению, мистицизму, гипнозу и экстазу. В этот рационалистический век среди русских крестьян распространялись сектантские движения такой крайней иррациональности, каковой Западная Европа не видывала со времен Реформации.
Одной стороной этого отрешения является смирение и боязнь гордыни. По утверждениям православных богословов, их церковь сохранила больше верности учению Христа и раннехристианским обычаям, чем католическая и протестантская, попавшие под пагубное влияние классической цивилизации и начавшие придавать слишком большое значение аналитическому мышлению. Такая уступка неумолимо повлекла их к греховному высокомерию. Православие проповедует покорность судьбе и молчаливое страстотерпие. Первые канонизированные святые русской церкви, средневековые князья Борис и Глеб, были признаны святыми по той причине, что безропотно дали убить себя.
Если бы мы занимались исследованием восточного христианства как религии, естественно было бы разобрать его этику и эстетику. Однако нас интересует здесь политическое поведение русской церкви и особенно ее роль во взаимоотношениях между государством и обществом, а не проповеди и деятельность лучших религиозных умов; нас интересует деятельность церкви как социального института. А как только исследование переносится на эту почву, быстро обнаруживается, что, несмотря на всю свою крайнюю потусторонность, православие в России было необычайно озабочено вполне посюсторонним делом борьбы за выживание. В действительной жизни оно оказалось куда бездуховнее, чем религии типа иудаизма и протестантизма, которые учат, что участие в мирских делах является неотъемлемым атрибутом религиозного служения. Когда размышляешь о судьбе православия, на память приходит высказывание Монтеня, который находил связь между сверхнабожными помыслами и весьма приземленным поведением. Вряд ли может быть по-иному, поскольку у человека, отвергшего участие в мирской жизни, нет принципов, которые освещали бы ему путь, если жизнь понудит его заняться мирскими делами. Русская церковь не выработала правил практического поведения и не умела поэтому приноравливаться к обстоятельствам и хранить, пусть и в ущемленной, несовершенной форме, свои основополагающие духовные ценности. Вследствие этого она послушней, чем любая другая церковь, отдала себя в распоряжение государства и помогала ему эксплуатировать и подавлять. В конце концов она перестала быть полнокровным самостоятельным учреждением и позволила превратить себя в обыкновенный отросток государственной бюрократии. Все это сделало ее необыкновенно уязвимой перед лицом перемен в расстановке политических сил и — направлениях общественного мнения. В отличие от других церквей, она не смогла отгородить для себя автономной сферы деятельности. У нее не было ничего своего, и она до такой степени отождествила себя с монархией, что, когда последняя рухнула, церковь пала вместе с нею. Относительная легкость, с которой коммунистам удалось исключить церковь из русской общественной жизни, выглядит красноречивым контрастом рядом с тем сопротивлением, на которое они натолкнулись в католической Восточной Европе, где попытались сделать то же самое, успеха не добились и в конце концов вынуждены были смириться с существованием церкви как независимого учреждения.
Если не считать венгров, россияне были обращены в христианство последними в Европе. Официальное обращение произошло в 987 г. (а не в 988–989 гг., как сообщают летописи), когда князь Владимир со своим двором, а за ними и вся дружина, получили крещение от греческих священнослужителей. Славянское население в целом обращалось медленно и нередко из-под палки. Много столетий спустя оно все еще сохраняло языческие обычаи. Выбор православия в качестве религии Киевской Руси был вполне естественен, если принять во внимание богатство Византии в X в., превосходство ее культуры над римской, а также важность торговых отношений с нею для Киева.
Тот факт, что Россия переняла христианство у Византии, а не у Запада, имел далеко идущие последствия для всего хода исторического развития страны. Наряду с обсуждаемыми в первой главе книги географическими обстоятельствами, он, пожалуй, явился наиболее судьбоносным фактором российской истории. Приняв восточный вариант христианства, Россия отгородилась от столбовой дороги христианской цивилизации, которая вела на Запад. После обращения Руси Византия пришла в упадок, а Рим пошел в гору. Вскоре Византийскую империю осадили турки, которые отрезали от нее кусок за куском, пока, наконец, не захватили ее столицу. В XVI в. Московия была единственным крупным царством в мире, все еще исповедующим восточный вариант христианства. Чем больше она подвергалась нападкам со стороны католичества и ислама, тем больше замыкалась в себе и делалась все нетерпимее. Таким образом, принятие христианства, вместо того, чтобы сблизить Россию с христианским миром, привело к изоляции ее от соседей.
Православная церковь, состоящая из самостоятельных национальных единиц, по самой природе своей сильно децентрализована. У нее нет папства, чтобы придать ей единство, и составные ее части автокефальны. Важнейшие догматические и административные вопросы решаются соборами, которые в особо значительных случаях приобретают характер международных церковных съездов. Такая практика также более верно отражает дух раннего христианства, однако ослабляет способность православия идти наперекор светской власти. Структурная децентрализация его усугубляется тем, что составляющие его национальные церкви имеют право пользоваться местным языком в литургии и богословских сочинениях. Такой обычай по замыслу должен был приблизить церковь к народу, однако он еще пуще разобщил православный мир. У православия не было языка наподобие латыни, который бы вселил в его последователей сознание единства, переходящего государственные границы. Например, русское духовенство было не сильно в греческом и вынуждено было привозить монахов с Балкан всякий раз, когда возникала нужда справиться с византийскими книгами.
Всю тенденцию православия можно охарактеризовать как центробежную от экуменизма к регионализму. Эта тенденция, в свою очередь, вела к смазыванию разделительной черты между церковью, государством и народом. У православной церкви никогда не доставало силы и единства, чтобы отстоять свои интересы от покушений светской власти. Она дробилась на многочисленные национальные ответвления, каждое из которых было отгорожено от остальных границами и языковым барьером и возглавлялось своей собственной иерархией, и поэтому ей ничего не оставалось, кроме как приспосабливаться к существующей светской власти. Еще в 1889 г., задолго до того, как революция продемонстрировала крайнюю зависимость русской церкви от изменчивых ветров политики, проницательный французский автор писал об этом:
В восточном православии церковное устройство имеет склонность брать себе за образец устройство политическое, а границы церквей, как правило, совпадают с границами государства. Эти два взаимосвязанные обстоятельства присущи национальной форме православных церквей. Заключенные в государственные границы, лишенные единого главы и центра за границей, независимые, друг от друга, эти церкви более подвержены влиянию светской власти, более уязвимы перед лицом ударов со стороны революций в мирском обществе. Православные церкви со своей идентичной иерархией идентичных священников и епископов, в зависимости от места и времени, приспосабливаются к самым разнородным режимам: в конечном итоге структура их внутреннего управления приходит в гармоническое соответствие со структурой политической организации. [Anatole Leroy-Beaulieu, L'Empire des Tsars et les Russes (Paris 1889) III, стр. 167].
Характерное для восточного христианства тесное, почти симбиотическое отождествление церкви и государства прочно коренится в исторических и догматических обстоятельствах.
Начнем с исторических. Восточной церкви повезло в том, что она с самого своего зарождения пользовалась покровительством римских императоров, которые после обращения перенесли свою столицу в Константинополь. В Византии главой церкви был император, а церковь находилась «внутри государства и… являлась частью государственной организации». По выражению императора Юстиниана, между светскими и духовными властями существовали «гармонические» отношения, а на практике это означало, что император принимал участие в важнейших церковных делах, в том числе в формулировании канонического права, созыве общецерковных соборов и назначении епископов. В обмен на это государство использовало свою власть для поддержки решений соборов и соблюдения религиозной ортодоксии на своей территории. [Wilhelm Ensslin в Norman H. Baynes and H. St. L. B. Moss. Byzantium (Oxford 1949), p. 274]. Для византийских мыслителей представлялось аксиомой, что церковь не может существовать без государственной защиты. Такой взгляд был ясно высказан в письме патриарха Константинопольского, направленном московскому князю Василию I около 1393 г. Патриарх выразил несогласие с Василием, по слухам утверждавшим, что на Руси есть церковь, но нет царя, и напомнил ему, что созыв соборов, поддержка церковных правил и борьба с ересями являются царской обязанностью. Отсюда «невозможно христианам иметь Церковь, а царя не иметь. Царство и Церковь имеют между собою тесное единение и общение, и невозможно отделять одно от другого» [Митрополит Московский Maкарий, История русской церкви, СПб., 1886, V, кн. II, стр. 480-81].
На Западе не было условий, делавших такое тесное сотрудничество необходимым. После переноса императорской столицы в Константинополь Рим оказался в политическом вакууме, который немедленно заполнили его епископы. Западной церкви долгое время не приходилось соперничать с монархией, и у нее сложились сильные светские интересы. Вследствие этого, когда на Западе появилась независимая светская власть, дело пошло к столкновению. Западная церковь взялась за утверждение своего превосходства без всякой робости. Уже папа Григорий Великий (590–604 гг.) смело провозгласил главенство церкви над государством. Восточная церковь выдвигала куда более скромные притязания именно потому, что развилась в более благоприятных политических обстоятельствах. Затем с падением Византии она сделалась еще более зависима от физической защиты и финансовой поддержки светской власти, тогда как папство все богатело, набирало силу и имело еще меньше оснований, чем когда-либо, признавать светскую власть себе ровней.
Догматические обстоятельства, толкавшие православную церковь в объятия государства, связаны с присущим ей консерватизмом. Она считает себя хранительницей Богооткровенных вечных истин; миссия ее состоит в охранении этих истин от искажения и выхолащивания. Она придает огромное значение чистоте вероучения и обряда. Реформаторские движения в православии, как правило, стремились изгнать из него элементы, которые представлялись им новшествами, а не возвратиться к христианству Св. Писания или приспособить свою веру к современным условиям. В глазах православия конечным верховным авторитетом пользуются не Евангелия, а церковная традиция (Св. Писание было впервые полностью переведено и напечатано в России только в 1860-1870-х гг.). Поскольку православная церковь придавала большое значение внешним сторонам веры, ее магическим элементам, она всегда живо противилась изменениям в обрядности, иконографии и любых других традициях. В Византии все еще случались конфликты по вопросам догматики, однако к X в., когда Русь была обращена в христианство, они уже были в большей степени разрешены, так что она получила веру в ее законченной и, как считалось, совершенной форме. Это обстоятельство сделало церковную иерархию даже консервативнее породившей ее церкви.
Присущий православию консерватизм вызывал у него желание иметь на своей стороне сильную светскую власть. Страну должно было держать чистой и «святой», незапятнанной ложными вероучениями. Нельзя относиться терпимо к отклонениям от традиции. Как говорил византийский патриарх Фотий, «даже самомалейшее небрежение традицией влечет за собою полное неуважение к догмату»; иными словами, любое отклонение есть первый шаг к вероотступничеству. Это и прочие обстоятельства, связанные с жестким толкованием Богооткровенной истины, толкали православие в сторону теократии, которая, в силу сопутствующих ее развитию исторических условий, на практике означала опору на светскую власть.
Золотой Век православия в России совпал с монгольским владычеством. Монголы освободили все находившееся под их властью духовенство от повинностей, которыми облагали порабощенное население. «Яса Чингисхана» предоставляла православной церкви защиту и освобождение от дани и податей в обмен на обещание молиться за хана и его семейство. Такая привилегия явилась огромным благодеянием для церкви, и в то время, как остальная Русь страдала от поборов и насилий, церковное богатство росло с головокружительной скоростью. Больше всегo выиграли от монгольских милостей монастыри. В XIV в. русские монахи рьяно взялись за колонизацию и выстроили до истечения этого столетия столько же новых монастырей, сколько было создано в стране за четыре века, прошедших со времени ее обращения в христианство. Около 1550 г. на Руси было примерно двести монастырей, причем некоторые из них достигали огромного размера. Среди последних был Троице-Сергиевский, Кирилло-Белозерский и Соловецкий монастыри. Большая часть монастырской земли давалась московскими князьями в благодарность за оказываемые им церковью услуги, в особенности за поддержку их притязаний на единодержавную и самодержавную власть. Дарили землю и бояре, которые по обычаю часто упоминали монастыри в своих духовных грамотах. Получаемое церковью оставалось в ее руках навсегда, поскольку, в отличие от светских землевладельцев, у нее была организационная преемственность, и, разумеется, она не занималась дроблением своей земли.
По мере роста монастырских владений монахи не могли больше пахать свою землю сами и принуждены были использовать труд арендаторов. Монастыри были в числе первых землевладельцев, попросивших монархию о грамотах, прикрепляющих крестьян к земле. Крупнейшие монастыри превратились в огромные хозяйства, почти неотличимые от боярских вотчин. На вершине своего расцвета Троице-Сергиевский монастырь имел 100 тысяч крестьянских душ, обрабатывавших землю в принадлежавших ему поместьях, которые были разбросаны по пятнадцати губерниям. В середине XVII в. во владениях одной патриархии было около 35 тысяч крепостных. Иноземные путешественники XVI в. согласны в том, что в собственности русского духовенства находилась треть всей земли, и хотя такое единодушие ставит эту оценку под некоторое сомнение, она в общем и целом принимается современными историками. Следует подчеркнуть, однако, что термин «собственность» можно употребить здесь лишь с большими оговорками. Церковь и монастыри были «собственниками» эксплуатируемой ими земли не больше, чем служилое сословие, а держали ее на правах условного владения. Московское правительство неизменно контролировало церковные земли весьма плотно и не собиралось уступать права собственности на них; как выразился Ключевский, «в Москве церковная земля была специализированным видом казенной собственности.» [В. Ключевский. «Чья земля под городскими рядами на Красной Площади?» Русские ведомости. Э 125, 9 мая 1887]. Далее, в связи с децентрализованной структурой православия, земли эти не принадлежали «церкви» в целом. Как и боярская земля, церковное имущество было расчленено на рассеянные крупные, средние и мелкие вотчины. Землевладельцами были в действительности патриархи, епископы, церкви, монастыри и приходы (хотя и верно, что патриархия собирала подати со всех этих владений). Во многих случаях имуществом, номинально принадлежавшим монастырю, владели отдельные монахи, которые вели хозяйство точно так же, как любой помещик или купец. Большой разрыв между доходами немногочисленных богачей и основной массы, отмечавшийся, когда речь шла о светских землевладельцах и купечестве, существовал и в церковном мире. На одном конце спектра стояли крупные лавры, владения которых не уступали состоянию богатейших бояр, а на другом приходские церкви, чьи священники кормились обработкой своих участков наподобие составлявших их паству крестьян. Право на церковные владения должно было вновь подтверждаться каждым новым ханом или, позднее, великим князем точно так же, как и на светские поместья. Собранное русской церковью богатство ставило ее в двусмысленное положение по отношению к светской власти, поскольку если монахи и священники в своей церковной ипостаси были ответственны перед архиепископом, то в своей роли землевладельцев они подпадали под юрисдикцию местного князя. Короче говоря, церковная земля в России была абсолютно так же раздроблена и зависима от светской власти, как и владения мирян, а посему порождала такое же политическое бессилие.
У монастырского, или «черного», духовенства большая часть времени уходила на заботу о своих имуществах. Оно тяготело к мирскому даже больше, чем монашество Запад ной Европы позднего средневековья. В XIV XV вв русские монахи жили, как правило, не за монастырскими стенами, а в принадлежащих им. городах и деревнях, где надзирали за земледелием, торговлей и промыслами своего братства. Большинство русских монахов в то время не были даже рукоположены в сан.
Русское духовенство погрязало в мирском, и положение тут только усугублялось его невежеством. Церковь в России пользовалась старославянским. Не будучи тождественен русскому, он все же был достаточно ему близок, чтобы ему можно было выучиться при элементарной образованности. В русских монастырях не преподавали ни греческого, ни латыни, и, не считая кое-какого летописания и составления житий святых, там производилось немного литературной работы. Русское духовенство отличалось невероятным невежеством. Если не исходить из предположения, что все посещавшие Московию иноземцы разом сговорились лгать, то из данных ими изображений религиозной жизни вырисовывается неприглядная картина:
Иностранцы утверждают, что простые миряне не знали ни евангельской истории, ни символа веры, ни главнейших молитв, в том числе даже «Отче наш» и «Богородице дево», и наивно объясняли свое невежество тем, что «это очень высокая наука, пригодная только царям да патриарху и вообще господам и духовным лицам, у которых нет работы». Но те же иностранцы выдают самое уничтожающее свидетельство и тем, у кого был досуг, и даже специальный досуг, для приобретения таких познаний. Олеарий… пишет, что в его время едва один [русский] монах из десяти знал «Отче наш»; в конце XVII в. Вармунд упоминает о монахе, просившем милостыню именем четвертого лица св. Троицы, каковым оказался св. Николай; после этого неудивительно уже читать у Флетчера…что вологодский епископ не сумел ему объяснить, из какой книги священного писания он по просьбе Флетчера только что читал вслух, и сколько евангелистов, а у Олеария и Викгардта (XVII в.), — что современные им патриархи в делах веры были крайне несведущи и не могли вести богословских споров с иностранцами. [H. M. Никольский, История русской церкви, М., 1931, стр. 62. Дабы Никольского, чья книга вышла под эгидой «Общества воинствующих безбожников СССР», не заподозрили в перебарщивании, можно добавить, что авторитетные дореволюционные историки, симпатизировавшие церкви, приходили к сходным выводам: Л. П, Рущинский, Религиозный быт русских по сведениям иностранных писателей XVI–XVII веков, М., 1871, и С. Трегубое, Религиозный быт русских и состояние духовенства в XVIII в. по мемуарам иностранцев, Киев, 1884]..
В XIV–XV вв. русская церковь настолько глубоко ушла в светские дела, что продолжала следовать христианству лишь в самом примитивном магико-обрядовом смысле. Но даже и здесь ей было нелегко удержаться от соблазна пойти путем наименьшего сопротивления. Так, например, чтобы укоротить бесконечную службу, русские церкви и монастыри ввели обычай «многогласия», при котором несколько священников или монахов разом пели и читали следующие один за другим куски литургии, создавая этим настоящий бедлам.
Такая суетность вызвала в свое время неизбежную реакцию, которая имела поверхностное сходство с западной Реформацией, но была явлением sui generis и привела к совершенно иным последствиям.
Русские границы никогда не были запечатаны настолько герметически, насколько хотелось правительству, и в позднее средневековье иноземным реформаторским движениям удалось проникнуть в Московию. Одно, ересь стригольников, в середине XIV в. распространилось в Новгороде, который из всех русских городов имел теснейшие контакты с Западом. Об этом движении мало достоверных свидетельств, поскольку последователей его в конечном итоге истребили, а писания их сожгли, но оно представляется типичной протореформаторской ересью, сходной с учением альбигойцев. В своих уличных проповедях стригольники клеймили рукоположенных священнослужителей и монахов за их развращенность и суетность, отрицали большинство Таинств и требовали возврата к «апостольской» церкви. В 1470-х гг. в Новгороде появилась родственная ересь жидовствующих. Ее последователи также поносили церковь за пристрастие к мамоне, особенно за владение огромными земельными богатствами, и звали к опрощенной, более духовной вере. Ересь жидовствующих стала представлять для господствующей церкви немалую опасность, поскольку привлекла сторонников среди священников, близких к царю, и даже среди его близких родственников.
Однако самая серьезная угроза для правящей церкви зародилась в ее собственных рядах, среди людей, чья догматическая и обрядовая ортодоксия была вне всяких подозрений. В конце XV в. среди монахов, живших на горе Афон, центре православного иночества, пошли разговоры о неминуемом конце света. Некоторые монахи ушли из монастырей и приняли схиму. Они жили в большой простоте, молились, читали и предавались созерцанию. Это движение исихастов было ввезено в России монахом Нилом Сорским, побывавшим на Афонской горе. Около 1480 г. Нил ушел из своего монастыря и выкопал себе келейку в болотистой лесной чаще в верхнем течении Волги, где стал жить в одиночестве, молитвах и изучении Св. Писания и святоотеческих книг. Его примеру последовали другие монахи и стали селиться поблизости от его обители или дальше к северу. Поначалу «заволжские старцы», казалось, не представляли угрозы для правящей церкви, поскольку проповедуемая ими жизнь была слишком сурова, чтобы привлечь многочисленных приверженцев. Однако со временем Нил Сорский ввязался в полемику о принципе монастырского землевладения, и церковь после этого поразил кризис.
К концу XV в. притязания московской монархии на самодержавное владычество были вполне удовлетворены, и она уже не так остро нуждалась в мирских услугах церкви. Она даже стала плотоядно поглядывать на церковные владения, — умножению которых сама немало способствовала, — поскольку они не приносили ни податей, ни службы и могли бы быть использованы куда лучше, если б их можно было поделить на части и раздать в поместья. Иван III достаточно ясно выразил свое отношение к церковным имуществам, забрав большую их часть в покоренном Новгороде себе. Теплый прием, оказанный при его дворе жидовствующим, возможно, объяснялся отчасти активными нападками ереси на монастырские богатства. Сын Ивана Василий III стал придирчиво надзирать за монастырскими доходами и, бывало, запускал в них руку. Он, по всей видимости, издал какой-то указ, запрещающий монастырям прикупать землю без царского разрешения, поскольку данное в начале царствования Ивана IV (1535 г.) распоряжение на этот счет ссылалось на некий предыдущий закон. Многие бояре также симпатизировали идее церкви-бессеребренницы, отчасти чтоб отвлечь внимание монархии от своих собственных владений, отчасти чтоб помочь ей обзавестись новой землей для раздачи служилым людям. Есть подозрение, что либо царь, либо близкие ко двору бояре убедили пр. Нила покинуть свою лесную обитель и выступить с резким осуждением монастырского землевладения. Это случилось в 1503 г., когда пр. Нил неожиданно появился на соборе и призвал церковь отказаться от своих богатств и жить подаянием. Призыв его привел собравшихся в панику; синод единогласно отверг его предложение и в своем решении вновь подтвердил неделимость и святость церковных имуществ. Однако так легко от этого вопроса избавиться не удалось. Речь пр. Нила была лишь первым выстрелом в протянувшейся до середины XVI в. войне между двумя церковными партиями, окрещенными позднее нестяжателями и любостяжателями.
Тяжба эта развернулась в первую очередь не из-за политики; вопрос стоял о различных взглядах на церковь. Пр. Нил и другие заволжские старцы искали идеальной церкви, необремененной мирскими заботами и служащей духовным и нравственным путеводным огнем для темного и греховного мира. Одной из ведущих фигур в партии Нила Сорского был уроженец Корфу Михаил Триволис, известный на Руси под именем Максима Грека, учившийся в Италии, где он попал под влияние Савонаролы. Он приехал в Россию, чтобы помочь в переводе греческих книг, и пришел в ужас от падения нравов среди русского духовенства. Почему нет на Руси Самуилов, чтобы выступить против Саула, и Нафанов, чтобы высказать правду заблудшему Давиду, вопрошал он. И ответ, данный Курбским (а если не им, то тем, кто был автором посланий, приписываемых Курбскому Иваном IV), гласил: потому, что русское духовенство настолько поглощено своим мирским богатством, что «лежит неподвижно, ласкаясь всячески ко властям и угождая им, чтобы сохранить свое и приобрести еще большее». [Цит. в А. Павлов, Исторический очерк секуляризации церковных земель в России. Одесса, 1871, ч. I, стр. 84 сн.-85 сн]. В этом доводе слышалось недвусмысленное политическое заявление, а именно что только бедная церковь способна не склонить головы перед государем и послужить совестью народной. Консервативная партия любостяжателей, напротив, желала, чтобы церковь тесно сотрудничала с монархией и вместе с нею пеклась о сохранении в царстве истинно христианского духа. Для этого церкви нужны источники дохода, ибо лишь финансовая независимость даст духовенству простор для занятий мирскими делами. Каждая партия могла сослаться на исторический прецедент; первая указывала на обычаи раннего христианства, а вторая кивала на византийскую традицию. Монархия занимала в этом споре двусмысленную позицию. Она безусловно желала вновь заполучить церковные земли и с этой целью поначалу поощряла первую группу — нестяжателей. Однако она предпочитала политическую философию второй партии, согласно которой церковь является сотрудницей государства. Ссылки на Нафана и Самуила никак не могли прийтись по вкусу государям-вотчинникам, которые не хотели в своем царстве никаких независимых учреждений, а тем паче церкви, возомнившей себя совестью народной. В конечном итоге монархия умудрилась путем искусных маневров использовать обе партии: поначалу она поддерживала любостяжателей, а затем, избавившись с их помощью от сторонников независимой, духовной церкви, переменила курс и, приняв рекомендации поверженной партии нестяжателей, принялась секвестрировать церковные земли.
Вожаком и главным идеологом консерваторов был настоятель Волоколамского монастыря Иосиф. Монастырь его был весьма необычен и сильно отличался от всех подобных учреждений, существовавших тогда на Руси. Жизнь в нем строилась на принципе коммуны, в которой монахам не позволялось иметь частной собственности. Всем имуществом владел монастырь в целом. Братьям полагалось жить в монастыре и подчиняться строгому уставу, составленному настоятелем. Монастырь в Волоколамске владел собственностью и тем не менее не погряз в суете. Нововведения Иосифа показали, что можно совместить землевладение с предписываемыми церковью аскетическими привычками, и, что богатство не обязательно ведет к забвению нравственного долга, как утверждали заволжские старцы. Именно поэтому покоробленное ниловской речью духовенство обратилось к Иосифу в надежде, что он возглавит ответное наступление на Нила Сорского. В своей защите принципа монастырского землевладения Иосиф располагал одним мощным доводом. Согласно православному каноническому праву, приходским священникам полагается жениться, но епископу следует оставаться безбрачным, и это правило заставляет церковь назначать епископов из монашеской среды. Ссылаясь на это правило, Иосиф доказывал, что неразумно было бы требовать от монахов проводить все свое время в заработке хлеба насущного, ибо тогда у них не осталось бы времени на приобретение знаний и опыта, которые понадобятся им, если их призовут возглавить епархию. Такая практика была бы вредна еще и потому, что лучшие люди, а именно бояре, которых церковь широко использовала для управления монастырями и епархиями, стали бы обходить монастыри, если бы их заставили заниматься физическим трудом. Довод этот носил практический, почти бюрократический характер. Однако Иосиф не остановился на этом и поставил под сомнение движущие мотивы заволжских старцев. Он был ярым врагом жидовствующих ив своих проповедях призывал искоренить их огнем и мечом, даже не дав им покаяться. Нил Сорский со своими приверженцами ни в коей мере не симпатизировали этой ереси, но предпочитали отлучение от церкви смертному приговору. Иосиф использовал это более терпимое отношение нестяжателей, чтобы усомниться в их правоверности. В главном своем сочинении (сборнике произведений, составленном его учениками и неудачно озаглавленном «Просветитель») он громоздил друг на друга цитаты из Св. Писания и свято-отеческих книг в доказательство своих положений, перемежая аргументы фйлиппиками против жидовствующих и всех, кто относился к ним хоть с долей терпимости. По его мнению, русская церковь в своем тогдашнем виде была чистейшей и совершеннейшей на свете («русская земля ныне благочестием всех одоле»). [Цит. в Н. Ф. Каптерев, Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович, Сергиев посад, 1909, I, стр. 34]. Из этого взгляда следовало, что любая реформа нанесет ущерб религиозному облику страны и уменьшит шансы ее жителей на вечное спасение.
Иосиф подкреплял свои доводы безжалостными интригами при дворе, рассчитанными на то, чтоб восстановить царя против реформаторов и их сторонников среди придворных и бояр. Он был проповедником «воинствующей церкви» и в начале своего пути иногда ссорился с монархией, однако теперь, когда церковные владения оказались под угрозой, он сделался безудержным апологетом царского абсолютизма. Иосиф первым в России высказал идею о божественном происхождении царской власти и в своих доказательствах этого ссылался на авторитет Агапета, византийского писателя VI в., у которого позаимствовал центральный тезис своей политической теории: «Хотя Император в своем физическом бытии подобен другим людям, во власти [или должности] своей он подобен Богу». [Ihor Sevcenko, «A Neglected Byzantine Source of Muscovite Political Ideology», Harvard Slavic Studies (1954), II, pp. 141-79]. Чтобы заслужить царскую милость, он сделал в 1505 или 1506 г. шаг, которому не было прецедента в русской истории, — отказался со своим монастырем от покровительства местного удельного князя (который, между прочим, был его щедрым благодетелем), младшего брата Ивана III, и стал под личное попечительство Великого Князя. Так, искусно сочетая нападки на ересь с панегириками абсолютизму и постоянно напоминая монархии, насколько полезна для нее церковь, Иосиф сумел взять верх над заволжскими старцами. Небольшая группа пустынножителей, ратовавшая за духовную церковь, не могла тягаться с хитроумным настоятелем. После смерти Иосифа Волоцкого (1515 г.) главнейшие церковные должности были заняты членами его партии, и множество русских монастырей было реорганизовано по образцу обители в Волоколамске. Решающее событие в этом конфликте произошло в 1525 г., когда один из учеников Иосифа митрополит Даниил в нарушение канонического права позволил Василию III разойтись с бесплодной женой и снова вступить в брак и предложил взять царский грех, коли то вообще был грех, на свою совесть. С тех пор благодарный царь безоговорочно поддерживал иосифлян — до такой степени, что давал им сажать в темницу своих противников, в том числе и Максима Грека. Апогея своего влияния иосифлянская партия достигла при митрополите Макарии. Именно этот церковный деятель подал Ивану IV мысль венчаться на царство.
Опасения за свои имущества были, разумеется, не единственным мотивом, по которому русская церковь усиливалась создать мощную, неограниченную монархию. Были и другие сооображения: нужда в государственной поддержке для искоренения ересей, защиты православных, находившихся под мусульманским и католическим владычеством, и отобрания польско-литовских земель, некогда входивших в состав «Святой Руси». Угроза секуляризации была лишь наиболее насущным фактором, делавшим сотрудничество со светской властью особенно необходимым. Русская православная церковь традиционно склонялась в пользу сильной царской власти и в первой половине XVI в. поставила весь свой авторитет на сторону московской монархии, внушая ей амбиции, до которых та не могла додуматься сама. Вся идеология русского самодержавия была выработана священниками, по мнению которых интересам религии и церкви лучше всего смогла бы послужить монархия с неограниченной властью. Эта идеология складывалась из следующих главных компонентов:
1. Идея Третьего Рима. Рим Петра и Константина пал в наказание за ересь; Москва сделалась Третьим Римом и как таковая будет стоять вечно, ибо четвертому не бывать. Идея эта была сформулирована где-то в первой половине XVI в. псковским монахом Филофеем и стала неотъемлемой частью официальной политической теории Московской Руси. С нею было связано убеждение, что Русь есть безупречнейшее и благочестивейшее христианское царство на свете;
2. Идея империи. Московские государи являются наследниками императорской линии, ведущей в глубину веков к императору Августу. Их династия является древнейшей и потому досточтимейшей на свете. Укладывающаяся в эту схему генеалогия была разработана духовными лицами, трудившимися под началом митрополита Макария, и получила официальную санкцию в царской «Степенной Книге»;
3. Русские властители являются вселенскими христианскими государями, императорами всех православных мира, то есть обладают правом править ими и защищать их, а также, надо разуметь, правом ставить их под русскую власть. Об этом заявлялось не раз, в том числе на церковном соборе 1561 г. (см. выше, стр. #102). В иных сочинениях утверждали, что русский царь является государем всех христиан, а не только тех, кто исповедует православную веру;
4. Божественное происхождение царской власти. Вся власть от Бога, и царь, когда он стоит у кормила правления, подобен Богу. Церковь подвластна ему во всех вопросах, кроме догматических. Он является светским владыкой церкви, и духовенство обязано ему подчиняться. Эта теория была впервые высказана в России Иосифом Волоцким и подтверждалась потом несколькими церковными соборами, в том числе собором 1666 г.
Столь безоговорочно поставив свой авторитет на сторону самодержавия, церковь Достигла своих ближайших целей: она искоренила опасные ереси и сохранила (по крайней мере, на какое-то время) свои имущества. Однако победы эти дались ей ужасной ценой. Отказ провести проповедовавшиеся нестяжателями реформы имел отрицательные последствия двоякого рода: он все больше усиливал косность церковной жизни и приводил церковь во все возрастающую зависимость от государства. В первой половине XVI в. русская церковь по сути дела добровольно поставила себя под опеку светской власти. В этот судьбоносный момент церковной истории возглавители русской церкви избрали чрезвычайно близорукую политику. Результаты ее не заставили себя долго ждать, и церковное управление быстро попало в руки государственных органов. В XVI в. цари взяли в обычай назначать епископов и митрополитов, решать, кому участвовать в соборах, и вмешиваться в церковное судопроизводство: В 1521 г. Василий III сместил не угодившего ему митрополита — такое на Руси случилось впервые. Он также присваивал церковные деньги. К концу XVI в. от византийского идеала «симфонии» не осталось почти ни следа. Насколько раболепной сделалась церковь, видно из того, что она сама поддерживала правительственные меры, ограничивающие ее право на приобретение новой земли. Созванный в 1551 г. собор одобрил царские указы, запрещающие монастырям делать новые приобретения без царского дозволения (см. выше, стр. #302), а собор 1584 г. вновь их подтвердил. То были первые шаги к экспроприации церковных земель. В конечном итоге, русская церковь добровольно отказалась от автономии, однако эта уступка не спасла ее богатств.
Раскол, в 1660-х гг. разделивший русскую церковь надвое, представлял собою религиозный кризис, лишь стороною затронувшей вопрос об отношениях между церковью и государством. И все равно он оказал непреходящее влияние на политическое положение русской церкви. Приведшие к расколу реформы патриарха Никона оттолкнули от правящей церкви наиболее ревностные ее элементы и лишили ее большей части энтузиазма, который с тех пор устремлялся в движения религиозного иноверчества. Конечный результат был тот, что церковь попала в полную зависимость от государства. После раскола она нуждалась в мощной государственной поддержке для предотвращения массового бегства из своих рядов; сама по себе устоять на ногах она уже не могла. Даже консервативный историк эпохи Николая I M. П. Погодин признал, что не будь государственного запрета на выход из православия (в XIX в. переход в другую веру считался в России уголовным преступлением), половина крестьян перешла бы к раскольникам, а половина образованного общества обратилась бы в католичество. [Vladimir Soloviev L'idee russe (Paris 1888). стр 25].
Раскол произошел из-за реформ, которым подвергли русскую религиозную жизнь для приближения ее к греческой. Сравнивать русскую религиозную жизнь с ее греческим образцом начали в XVI в. и с особым рвением продолжили это занятие в первой половине XVII в. Эта сверка не оставила никакого сомнения в том, что в русской религиозной практике с годами обозначились серьезные отступления от этого образца; менее очевиден был вопрос о том, хороши или плохи эти несоответствия. Пуристы, возглавляемые Никоном, утверждали, что все отклонения от греческих прототипов представляют собою порчу, и посему от них должно избавиться. Под его руководством поправляли богослужебные книги и изменяли обряд. Консерваторы и националисты, к числу которых принадлежало большинство русского духовенства, доказывали, что русская церковь в своем тогдашнем виде была еще непорочнее и святее греческой, впавшей у них в немилость из-за своего согласия на соединение с Римом на Флорентийском соборе в 1439 г. После этого акта вероотступничества центр православия переместился в отвергшую унию Москву. Как сказал столетием ранее Волоцкий, Русь благочестием всех одолела, и всякая порча ее религиозной жизни навлекла бы на голову ее небесный гнев. Разделявший стороны вопрос был весьма серьезен для каждого в эпоху, когда все верили в бессмертие души и связывали спасение с неукоснительным выполнением религиозных обрядов. Посетивший Россию в 1699 г. австриец Корб (Korb) был несомненно прав, поместив во главе списка вещей, которых россияне «больше всего боятся», «изменение веры своих предков». [J. G. Korb, Diary of an Austrian Secretary of Legation at the Court of Czar Peter the Great (London 1863). II, p. 161].
Никон пользовался полным доверием царя Алексея Михайловича, человека крайне набожного, чья природная склонность поступать как положено усугублялась греческими прелатами, рисовавшими ему лестные картины возрождения под его началом Византийской империи. При его поддержке Никон внес немало изменений в обряды, ввел новое престолосложение, новую форму символа и иконописи. Он отменил многогласие, то есть обычай одновременного читания и пения разных частей литургии. Однако он пошел и дальше того, вознамерившись создать на Руси подлинное христианское общество путем подробного регламентирования повседневной жизни простого народа. Никон со своими сторонниками следили за соблюдением строгих правил поведения, запрещавших карточную игру, пьянство, сквернословие и распутство, и требовали, чтобы каждый россиянин проводил в церкви четыре-пять часов в день. Никон был настолько близок к царю Алексею, что, уезжая на войну, тот возлагал на патриарха ведение государственных дел. Благодаря дружбе с царем Никон смог восстановить на время равновесие между церковью и государством.
Никон был, однако, весьма тяжелым человеком, своевластным, бестактным и подчас очень жестоким. Сперва он своими реформами восстановил против себя широкие массы духовенства, а затем вызвал злобу виднейших царедворцев, раздраженных его повелительными манерами и тем, что он присвоил себе часть державной власти. При дворе против него строили козни, надеясь рассорить его с царем. Мало-помалу Алексея убедили, что патриарх и в самом деле переступил границы своих полномочий, как утверждали его недруги, и царь заметно охладел к Никону. В надежде повлиять на царя Никон ушел с патриаршества и отправился в монастырь. Но тут он не рассчитал, ибо царь обманул его ожидания и не явился молить о прощении; вместо этого он выжидал, ничего не предпринимал, а патриарший престол оставался незанятым.
В конце концов, Алексей созвал в 1666 г. церковный собор, на который пригласил видных церковных деятелей из Греции, чтобы разрешить его разногласия с Никоном и высказать свое мнение о его реформах. Защищаясь от выдвинутых против себя обвинений, Никон высказал новую (для православия) идею о главенстве церкви над государством:
Хочеши ли навыкнути, яко священство и самого царства честнейший и больший есть начальство… царие помазуются от священническую руку, а не священники от царские руки… Царь здешним вверен есть, а аз небесным… священство боле есть царства: священство от Бога есть, от священства же царства помазание… Священство всюду пречестнейше есть царства… [Н. Ф. Каптерев, Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович, Сергиев Посад, 1912, т II, стр. 181-3].
Никону не удалось убедить собор, который подтвердил традиционную идею «симфонии»; царь имеет право управлять всеми своими подданными, включая и духовенство, и церковной иерархии, вплоть до патриарха, следует подчиняться ему во всех вопросах, исключая догматические. В то же самое время собор поддержал никоновские реформы, приведшие русскую церковную жизнь в большую сообразность с греческой.
Решения синода по вопросам веры были отвергнуты немалой частью мирян (духовенство же быстро повиновалось). Почти сразу же от официальной церкви начали отпадать приходы, отказавшиеся принять требуемые изменения и предпочитавшие жить по-старому. В 1670-х гг. пошли слухи о приближающемся конце света, и верующие целыми общинами бежали в леса, ложились в гробы или сжигали себя живьем. Считают, что во время этого религиозного психоза самосожжение совершили по меньшей мере 20 тысяч человек. Иные фанатики-староверы даже поговаривали о том, чтобы спалить всю Россию.
Интенсивная религиозная жизнь в России начинается в массовом масштабе именно с раскола. Диссидентство, из-за своих анархических обертонов содержавшее большую привлекательность для крестьянства, заставляло каждого православного сделать выбор между официальной церковью и раскольниками и самим фактом такого выбора твердо занять определенную религиозную позицию. Те, кто решал присоединиться к расколу, должны были принять и множество других решений, касавшихся не только обряда, но и всего их жизненного поведения, и так шаг за шагом втягивались в религию более личного и духовного порядка. По мнению иностранцев, раскольники были единственными из русских православных, знакомыми со Св. Писанием и способными рассуждать на религиозные темы. Приверженность расколу обходилась недешево в смысле и денег и правительственных притеснений, которые иногда обращались в прямые преследования. Русских религиозных диссидентов обычно делят на две основные группы — староверов, называющих себя старообрядцами и зовущихся раскольниками официальной церковью, и сектантов. Первых особенно много в таежных районах; они отвергают никоновские реформы и придерживаются старых обрядов, но во всех прочих отношениях остаются вполне верны православию. Вторые более или менее сознательно отходят от догматики и обряда православной церкви и создают новые религиозные формы, которые иногда стоят ближе к раннему протестантизму, чем к православию. Они традиционно более многочисленны на Украине.
Для староверов реформы Никона отождествлялись с пришествием Антихриста. Путем каббалистических вычислений они заключили, что Антихрист придет в 1699–1700 гг., а конец света наступит тремя годами позже. Когда Петр в 1698 г. вернулся из заграничного путешествия и, вместо того, чтобы идти в церковь, принялся резать бороды и казнить взбунтовавшихся стрельцов, многие из которых были приверженцами раскола, могло показаться, что пророчество это сбывается. В это время множились самосожжения и прочие проявления mania religiosa. Когда конец света не наступил, перед староверами встал мучительный вопрос: как оставаться правоверными христианами в мире, которым правит антихрист? Наиболее острой виделась проблема священников и таинств. Староверы признавали, только священников, рукоположенных до никоновских реформ. Такие священники с самого начала составляли меньшинство, а теперь вымирали. Столкнувшись с этой сложностью, движение раскололось на две партии — поповцев и беспоповцев. Когда подходящих духовных лиц больше не осталось, приверженцы первой партии согласились принимать священников, рукоположенных официальной церковью, и в конце концов помирились с нею. Более радикально настроенные беспоповцы решили дело по-иному. Некоторые заключили, что раз воцарился антихрист, в посредниках между человеком и Богом нужды больше нет, и пусть теперь каждый христианин верит сам по себе. Другие совершали лишь те таинства, которые были открыты для мирян. У последних самая большая сложность касалась свадебного обряда, бесспорно таинства, требующего услуг лица, посвященного в духовный сан. Они выходили из этого затруднения либо вообще отрицая, что свадьба относится к таинствам, и совершая ее без священника, либо оставаясь безбрачными. Сторонники крайностей доказывали, что в мире, которым правит Антихрист, на христианах лежит обязанность грешить, поскольку это уменьшает общее количество разлитой в мире греховности. Они предавались свальному греху, часто в форме дохристианских обрядов, все еще сохранявшихся в деревне. Раскольники-беспоповцы, как и многие другие религиозные диссиденты, имели склонность метаться между аскезой и дионисийскими излишествами. Некоторые из них думали, что Наполеон есть мессия, пришедший избавить Россию от Антихриста, и поклонялись ему, в связи с чем в крестьянских избах XIX века можно было увидеть портрет французского императора, приколотый к стене рядом с иконами. Со временем беспоповцы выросли в числе за счет поповцев, которые постепенно слились с господствующей церковью. Царство их лежало в далеких северных лесах, на территории бывшей новгородской республики, в Карелии, по берегам Белого моря и в Сибири. Они объединялись в дисциплинированные общины со своим управлением и оказались отличными колонистами. После того, как Петр обложил их двойной подушной податью, многие староверы занялись торговлей и промышленностью и выказали на этих поприщах блестящие способности. Они пользовались репутацией самых честных дельцов в России.
Сектанты желали не столько отстоять старинные обычаи, сколько сформулировать новые ответы на религиозные вопросы. Сектантство было логическим порождением старообрядчества, особенно его более радикального беспоповского крыла. Из этого источника вышло большинство сект, хотя создается впечатление, что некоторые из них существовали прежде раскола и представляли собою возрождение ересей (наподобие учения жидовствующих), которые существовали подспудно со Средних веков и, как полагали, были давно искоренены. Общей чертой всех сект был отход от церковной традиции, книг и обрядов в поисках «духовного христианства», основанного на внутренней вере. За разрывом с официальной церковью должно было неизбежно последовать появление множества стихийных религиозных течений. Процесс этот отнюдь не завершен, поскольку современная русская печать то и дело сообщает об открытии каких-то новых сект. Большинство сект имеет эфемерный характер, вращается вокруг одного вожака, на которого было ниспослано наитие, и распадается после того, как он попадает в тюрьму или умирает. Некоторые секты, однако, достаточно прочно стоят на ногах. В число наиболее известных сект входят следующие.
Хлысты. По-видимому, слово это представляет собою искаженное «христы», ибо члены секты самобичеванием не занимались. Секта возникла, очевидно, в конце XVII в. в центральной черноземной полосе. Основная ее идея состоит в том, что Христос перевоплотился, вселившись в людей, которые сделались после этого «христами». Когда они умирают, дух этот переходит к другим. Многие подобные группы сложились под воздействием обуянных духами крестьян, бродивших по деревням и собиравших последователей. Сборища их сопровождались танцами и пением и часто вырождались в припадки массовой истерии. Хлысты иногда устраивали половые оргии. Они выступали против брака и предавались беспорядочным сношениям, которые называли «христовой любовью». Деятельность их подвергалась преследованиям, и хлысты исповедовали свою веру в большой тайне.
Крошечная секта скопцов представляла собою боковую ветвь хлыстовства, возникшую в конце XVIII в. Скопцы утверждали, что женщина, соблазнительная своею красотой, является главнейшей препоной на пути к спасению, и кастрировали себя, чтоб устоять против этого искушения.
Духоборы появились во второй половине XVIII в. и тоже, видимо, произошли от хлыстов. Богословские взгляды их были расплывчаты. Они учили, что душа была сотворена прежде тела. Иные согрешили до сотворения мира и были в наказание заброшены в материальный мир, не помня о том, что произошло до этого. Все обряды и учреждения суть продукты первородного греха. Духоборы также верили что Христос «вселяется» в людские души. С помощью Льва Толстого они эмигрировали в начале XX в. в Канаду, где отличились драматическими актами гражданского неповиновения.
Молокане составляли умеренную секту, отличавшуюся своим обычаем в постные дни употреблять в пищу молоко и молочные продукты.
Штундисты появились в XIX в. и умножились после освобождения крестьян. Они создавали кружки для изучения Библии. Баптизм, являющийся, по всей видимости, наиболее динамичным сектантским движением современной России, есть порождение штундизма. Во второй половине XIX в. штундизм и баптизм приобрели некоторое число приверженцев в образованных слоях Москвы и Петербурга.
Все эти движения и многие из мелких связанных с ними сект объединяются своей оппозицией государству и господствующей церкви. Политические взгляды их членов можно лучше всего определить как анархо-христианские. По этой причине, а также в связи с тем, что они отказываются подчиняться официальной церкви, сектанты в течение последовавшего за расколом столетия подвергались жестоким гонениям. В более веротерпимое царствование Екатерины II государство оставило их в покое, однако при Николае I притеснения возобновились, и на разрушение сектантских прибежищ (особенно обителей более радикальных сект) посылались военные экспедиции. И тем не менее диссидентство продолжало обрастать сторонниками. Статистика по русским религиозным диссидентам пользуется дурной славой из-за своей недостоверности, поскольку царское правительство, стараясь приуменьшить число беглецов из официальной церкви, искажало относящиеся к сектанству данные переписей в 5-30 раз. Согласно переписи 1897 г., число староверов и сектантов составляло 2 миллиона человек, тогда как есть основания полагать, что на самом деле оно было ближе к 20 миллионам. Ученые подсчитали, что число диссидентов составляло 9-10 миллионов в 1860-х гг., от 12 до 15 миллионов в 1880-х гг., и около 25 миллионов (среди них 19 млн. староверов и 6 млн. сектантов) — в 1917 г. [Подсчеты взяты из: П. И. Мельников [Печерский]. Полное собрание сочинений, СПб., М… 1898, XIV, стр. 379— 94; F С. Conybeare, Russian Dissenters (Cambridge, Mass. 1921), pp. 245-9; и П..Н. Милюков, Очерки по истории русской культуры. II. ч. I, Париж, 1931, стр. 153-5]. Эти данные показывают, что неофициальные церкви более чем успешно поспевали за приростом населения.
Раскол явился бедствием для русской православной церкви, ибо увел за собою ее наиболее крепких в вере приверженцев и еще более, чем когда-либо, отдал ее на милость государства. «После Никона в России больше не было церкви, там была религия государства. Отсюда оставался один лишь шаг до государственной религии. Государственная религия была введена властью, которая в 1917 г заменила власть императоров». [Pierre Pascal, Avvakum et les debuts du raskol (Paris 1938), стр. 574].
Хотя русская церковь была в большой степени слита с государственным аппаратом и находилась в подчинении у монархии, до Петра Великого она все еще сохраняла кое-какие черты отдельного института и подобие автономии. Византийский принцип «симфонии», вновь утвержденный на соборе 1666 г., все еще теоретически оставался в силе. Церковь стояла отдельно от государства, имела патриарха, свои административные, судебные и налоговые органы и свои владения, обитателей которых она облагала податями и судила. Петр покончил с этим полуавтономным статусом, упразднив патриархию, превратив ее ведомства в филиалы органов светской администрации, отменив ее судебные иммунитеты и, быть может, самое важное, конфисковав ее доходы. После петровского царствования русская церковь оказалась всего-навсего одним из подразделений гражданской администрации. Coup de grace был нанесен жертве, которая и так дышала на ладан, и поэтому почти не дернулась: протестов не было — было одно лишь безмолвное повиновение. Ни одна церковь христианского мира не дала себя секуляризовать с таким равнодушием, с каким это сделала церковь русская. Петр сильно недолюбливал православную церковь, а в особенности ее великорусское ответвление; он больше предпочитал украинское и тем паче протестантское духовенство. Он был недоволен тем, что в силу привилегий, пожалованных духовным лицам в Средние века, десятки тысяч их избегают податей и государственной службы и в то же время прибирают к рукам добрую часть богатства страны в форме барщины и оброка. Он смотрел на них как на тунеядцев. Его враждебность по отношении к церкви усугублялась тем, что она оказала поддержку его сыну царевичу Алексею. Поэтому он в любом случае был настроен урезать ее привилегии. Но его еще подтолкнули к тому соображения налогового характера, игравшие столь решающую роль во всех его реформах. При вступлении Петра на престол церковь все еще была богата, несмотря на неоднократные запрещения приобретать новые земли. В служилом сословии крепко укоренился обычай не забывать церковь в своих завещаниях, да и сами цари продолжали делать щедрые подарки своим излюбленным монастырям уже после того, как запретили это помещикам. Из-за стремительной русской экспансии процент национального богатства во владении духовенства уменьшился, однако в абсолютных цифрах оно оставалось весьма значительным: подсчитано, что при воцарении Петра оно имело 750 тысяч крестьян из общего числа в 12–13 миллионов.
Уже в 1696 г. Петр принялся ущемлять право приходского и монастырского духовенства нестесненно распоряжаться доходами от церковных имуществ. Четыре года спустя, после смерти патриарха Адриана, он воспользовался образовавшейся вакансией, чтобы упразднить всю отдельную церковную администрацию. Вместо того, чтобы назначить преемника Адриану, он подобрал местоблюстителя, ученого, но бесхребетного украинского священника Стефана Яворского. Петр передал реальное управление церковными имуществами и прочими мирскими делами Монастырскому Приказу, поручив ему администрацию, судопроизводство и налогообложение в церковных вотчинах. Церковное имущество секуляризовано не было, однако было до такой степени вписано в общую административную структуру государства, что когда полвека спустя произошла настоящая секуляризация, она выглядела уже простой формальностью. Начиная с 1701 г. утвердился принцип, что монастырям положено отдавать в казну все свои доходы в обмен на установленное жалованье (хотя принцип этот, как и любая иная линия правительственной политики, проводился в жизнь не слишком регулярно).
Кульминационной точкой церковной политики Петра явился «Духовный регламент», подготовленный под личным надзором императора и изданный в 1721 г… Он в мельчайших подробностях регламентировал деятельность приходского и монастырского духовенства, указывая, что ему можно делать, чего нельзя, и даже — что оно обязано делать. «Регламент» явился воистину бюрократической конституцией русской церкви. К числу важнейших его положений относилось упразднение патриаршего поста, пустовавшего с 1700 г., и замена его бюрократическим органом, сперва называвшимся «Духовной Коллегией», а позднее «Святейшим Правительствующим Синодом». Святейший Синод был ничем иным, как министерством по делам религии. Глава его, именовавшийся Обер-Прокурором, не обязательно должен был являться лицом духовного звания и в XVIII в. обыкновенно был из военных. До 1917 г. на Синоде лежала вся ответственность за управление русской церковью. С его учреждением церковь перестала существовать как самостоятельный институт и официально слилась с государственным аппаратом.
Из некоторых обязанностей, наложенных «Регламентом» на духовенство, видно, насколько политизирована была церковь при Петре. Рукоположенным священникам полагалось давать присягу, в которой они обещали «все к высокому Его Царского Величества самодержавству, силе и власти принадлежащие права, и прерогативы (или преимущества), узаконенные и впредь узаконяемые, по крайнему разумению, силе возможности предостерегать, и оборонять, и в том живота своего в потребном случае не щадить». В присяге, дававшейся членами Духовной Коллегии (потом Св. Синода), содержались следующие слова: «Клянуся же Богом живым… Ея Величеству, Государыне Царице Екатерине Алексеевне верным, добрым и послушным рабом и подданным быть». [Полное Собрание Законов Российской Империи с 1649 г… СПб., 1830, т. VI, стр. 315].
Помимо этого общего обязательства, приходские священники должны были поклясться, что сразу же сообщат властям любые сведения о покусительстве на интересы императора или его государства, даже если оные сведения получены на исповеди:
Если на исповеди кто-либо откроет священнику пусть и не совершенное, но уже задуманное преступное деяние, особенно измену или бунт против Самодержца или Государства, или злой умысел против чести или здравия Государя и семейства его Величества… исповеднику должно не только отпустить ему грехи, в которых он открыто исповедался… но и незамедлительно донести о нем в специально обозначенное для сего место в согласии с личным указом Его Императорского Величества… в силу чего, за слова, затрагивающие высокую честь Его Императорского Величества и наносящие ущерб Государству, сии злоумышленники должны быть незамедлительно схвачены и препровождены в назначенные места. [Полное Собрание Законов Российской Империи с 1649 г., СПб., 1830, т VI, стр. 701].
После издания «Регламента» русские священники регулярно сотрудничали с полицией. К примеру, в конце петровского царствования, когда правительство готовилось ввести подушную подать и пыталось провести для этого перепись населения, сельским священникам было поручено под страхом беспощадной порки и ссылки в Сибирь содействовать отысканию уклоняющихся от переписи. В XIX в. считалось, что доносы на политических инакомыслов входят в число стандартных обязанностей священника.
Поразителен не только сам факт издания «Духовного регламента», но и то, что он не встретил никакого сопротивления. Петр просто разослал своим прелатам копни этого документа и приказал, чтоб они его подписали; те в должное время повиновались, хотя ведь для них должно было быть очевидно, что этим они решали судьбу своей церкви. Данных об активном сопротивлении (подобно тому, какое часто имело место во время раскола, когда речь шла о судьбе обряда) «Регламенту» нет. Из всего этого напрашивается вывод, что самой важной стороной для русской церкви был ее магический элемент, и, поскольку Петру не было дела до литургии, таинств и прочих ее обрядов, во всех иных вопросах церковь готова была ему повиноваться.
В свете этого не удивительно, что экспроприация церковных имуществ также не столкнулась с каким-либо сопротивлением. Проведена она была в 1762 г. Петром III, повелевшим слить все церковные и монастырские земли с государственными владениями. Два года спустя Екатерина II подтвердила этот указ. Примерно миллион сидевших на церковных землях крестьян перешел тогда (в 1767 г.) в руки государства, а приходское и монастырское духовенство было переведено на казенное жалованье. Из нескольких миллионов рублей годового дохода, получаемого с тех пор монархией с секуляризованных церковных имуществ, она возвращала духовенству около 400 тысяч, а разницу оставляла себе. Было приказано закрыть безземельные монастыри, не приносящие государству дохода, вследствие чего общее их число в России уменьшилось вдвое — из 954 действующих монастырей в 1764 г. были закрыты 569. Но правительственные средства ассигновались отнюдь не всем оставшимся монастырям: из 385 переживших секуляризацию монастырей лишь 161 получал деньги от государства, а остальным 224 приходилось кормиться самим по себе. Эти меры тоже не встретили сопротивления. В Западной Европе секуляризация церковных земель явилась, возможно, наиболее мощным двигателем Реформации, а в России она была проведена так же спокойно, как простая бухгалтерская операция.
Приняв на себя оплату духовенства, государство должно было позаботиться о том, чтобы число состоящих у него на жалованьи лиц не разбухало за счет самозванцев или священников, рукоположенных в сан, но сидящих без дела за отсутствием прихода. Теперь правительство взялось составлять штаты для церковных назначений наподобие списков, заведенных для гражданской службы. По приказу Петра I «излишние» (то есть не имеющие приходов) священники должны были призываться в армию, либо переводиться в податное сословие. Однако в XVIII в. этот принцип нестрого проводился в жизнь за нехваткой необходимого персонала. Лишь в 1860-х гг. были составлены штаты духовных лиц, и государство добилось, чтобы число получающих жалованье священников соответствовало числу действующих приходов. Екатерина II сделала еще один шаг к полному включению духовенства в государственную бюрократию, повелев в 1790-х гг. совместить границы епархий с границами губернской администрации, чтобы облегчить губернаторам контроль над церковью. В результате всех этих мер в XVIII в. русское духовенство было превращено в близкое подобие чиновничества.
Быть может, православной церкви удалось бы поправить свое положение, имей она на своей стороне массы населения. Но это, однако, было совсем не так. Крестьяне, по-настоящему, не поверхностно, увлеченные верой, тянулись больше к староверам и сектантам. Образованные классы либо вообще не проявляли к церкви интереса, либо склонялись к иноземным религиям, особенно светского (идеологического) сорта, где суррогатом Бога выступала история. Православная церковь никогда не находила общего языка с образованными людьми, поскольку ее консервативное мировоззрение придавало ей ярко выраженную антиинтеллектуальность. Исходя из средневековой русской посылки, что «всем страстей мати — мнение», и что «мнение — матерь падения», она проявляла небольшой интерес даже к своей собственной идеологии, обращаясь к ней в основном лишь тогда, когда приходилось отбиваться от еретиков или иностранцев. Она встречала все попытки вдохнуть в нее новую жизнь с инстинктивной подозрительностью, переходившей во враждебность и сопровождавшейся подчас доносами властям и отлучением. Так происходило всегда, когда ей мнилось, что о ее догматах и обрядности высказывают независимые суждения. Она оттолкнула от себя одного за другим лучших религиозных мыслителей страны — славянофилов, Владимира Соловьева, Льва Толстого и мирян, объединившихся в начале 1890-х гг. вокруг «Религиозно-философического общества». Она также мало заботилась о просвещении своей паствы. Православная церковь впервые сколько-нибудь серьезно занялась начальным образованием лишь в 1860-х гг., да и то по приказу правительства, встревоженного влиянием интеллигенции на массы.
Абсурдно было бы отрицать, что в эпоху империи многие россияне, от самых образованных до неграмотных, искали и обретали утешение в церкви и что даже среди раболепствующего перед государством духовенства встречались люди высочайшего нравственного и интеллектуального калибра. Даже в своей испорченной форме русская церковь предоставляла освобождение от жизненных невзгод. Однако в целом церковь императорского периода великой популярностью не пользовалась и утрачивала остатки той популярности, которая у нее некогда была. Во времена Котошихина, в середине XVII в., дворяне и бояре обыкновенно держали за свой счет домашние часовни и одного или нескольких священников. Но уже столетие спустя, в царствование Екатерины II, английский путешественник с удивлением отмечал, что за пять месяцев своего пребывания в Петербурге он ни разу не видел священника ни при ком из дворян. [О России в царствование Алексея Михайловича, сочинение Григорья Котошихина, 4-е изд., СПб., 1906, стр. 147; William Soxe, Travels into Poland, Russia, Sweden and Denmark (Dublin 1784), II, p. 330]. Другие иноземные путешественники императорской эпохи оставили подобные же свидетельства. Растущая изоляция духовенства от элиты объясняется несколькими причинами. Одна из них связана с. петровским законом, воспрещающим строительство семейных церквей и содержание домашних священников. Другая заключалась в ширящемся разрыве между даваемом высшему классу европеизированным, светским образованием и тем обучением, которое можно было получить даже в самых лучших семинариях. Свою роль сыграли и классовые различия. Строгий запрет на вступление дворян в духовное сословие, наложенный московским правительством и усугубленный петровским законодательством, не дал образоваться в России такому кровному родству между знатью и высшими слоями духовенства, какое обычно существовало в Западной Европе. Русское духовенство в подавляющем большинстве своем происходило из простолюдинов, часто из самых низших классов, и в культурном и социальном отношении стояло близко к городской мелкой буржуазии. Кажется, что персонажи, населяющие романы Лескова — бытописателя русского духовенства, живут в каком-то своем мирке, еще больше отрезанном от внешнего мира, чем обитающие в «темном царстве» купцы. До самого конца императорского режима они оставались обособленной кастой, ходили в свои школы, женились на дочерях лиц духовного звания и отдавали своих отпрысков в священники. Даже в начале XX в., когда русские миряне могли принимать духовный сан, они делали это крайне редко. Обедневшее, изолированное и отождествлявшееся с самодержавием духовенство не пользовалось ни любовью, ни уважением; его в лучшем случае терпели.
Чего можно было реалистически ожидать от русской церкви? Из-за своей консервативной философии и традиционной зависимости от государственной власти она никак не могла выступать в качестве либерализующей силы. Но она могла сделать два важных дела. Прежде всего, она могла отстоять принцип сосуществования светской и духовной власти, выдвинутый в Евангелии от Матфея (22:16–22) и подробно разработанный в теории Византийской церкви. Сделав это, она добилась бы верховной власти над духовным миром страны и одним этим несколько ограничила бы светскую власть. Не совершив этого, она позволила государству претендовать на власть как над телом человека, так и над его умом, и таким образом сильно способствовала уродливому разбуханию светской власти в России в то время и даже более того в последующую эпоху.
Во-вторых, она могла бы с гордо поднятой головой завязать борьбу за самые элементарные христианские ценности. Ей следовало бы протестовать против введения и распространения крепостного права, находившегося в таком противоречии с христианской этикой. Ей следовало бы заклеймить преследования граждан светскими властями. Однако она не сделала ни того, ни другого (за исключением изолированных случаев) и вела себя так, как будто ей не было дела до восстановления попранной справедливости. Ни одна ветвь христианства не относилась с таким равнодушием к проявлениям социальной и политической несправедливости. Можно вполне солидаризироваться со словами Александра Солженицына о том, что русская история была бы в последние несколько столетий несравнимо человечней и гармоничней, если бы русская церковь не поступилась бы своей независимостью и продолжала бы взывать к народу, как она делает, например, в Польше. [New York Times, 23 March 1972, p. 6]. В конечном итоге политика русской православной церкви не только дискредитировала ее в глазах всех, кто дорожил социальной и политической справедливостью, но и произвела духовный вакуум, заполненный светскими идеологами, стремящимися создать в этом мире рай, который христианство обещало в мире ином.