Глава 2. Главные персоналии событий

История раннего периода советско-американских отношений, как и любая другая длительная фаза дипломатической истории, образно говоря, представляет собой некую ткань, в которой отдельные личности проявляются как нити, некоторое время несущие свою долю нагрузки и в какой-то момент исчезающие, порой довольно внезапно, передавая бремя другим. В целом эти личности будут представлены и рассмотрены по мере их появления на исторической сцене. Пока же остается необходимость представить тех, кто уже на ней находился в то время, когда началось это повествование, ибо без некоторого знания их прошлого и особенностей подхода к проблемам рассказ потеряет большую часть своей значимости.

В эту категорию попадают в основном крупные государственные деятели с обеих сторон, а также главные фигуры официальной американской общины в России. В обычных обстоятельствах аналогичное упоминание пришлось бы сделать и о членах официальной русской общины в Соединенных Штатах, но в данном конкретном случае такая необходимость отпадает, поскольку российское официальное сообщество в Вашингтоне в целом отказалось признать советское правительство и уж тем более ему служить и, таким образом, не могло сыграть непосредственной роли в советско-американских отношениях. Здесь требуется сделать исключение для последнего посла Временного правительства в Вашингтоне Бориса Бахметьева[5], чья необыкновенная проницательность и рассудительность завоевала доверие многих американцев и позволила ему выступить в роли неофициального советника различных американских государственных деятелей, пользующихся немалым влиянием.

Итак, к главным государственным деятелям с американской стороны, участвовавшим в первичном построении советско-американских отношений, относятся Вильсон и Лансинг, с российской – Ленин и Троцкий, не нуждающиеся в отдельном представлении для читателя. Их соответствующие реакции на проблемы российско-американских отношений лучше оставить в событийном отражении, составляющим основу этого повествования. Однако есть несколько замечаний, касающихся соответственного опыта и собственно личностей этих людей, которые могут оказаться уместными на данном этапе.

Хотя Вудро Вильсону уделялось большое внимание в американской исторической литературе сразу после его смерти, полная картина его сложной и утонченной политической личности только сейчас начинает проявляться в свете более интенсивного и тщательного изучения, проводимого в последнее время. Автор надеется, что некоторые нюансы его конфронтации при столкновении с российской проблемой по мере их появления в этом повествовании внесут некоторый вклад в полноту и богатство в личностный портрет этого президента.

Когда мы наблюдаем за реакцией Вильсона на проблемы, поставленные российской революцией, следует учитывать следующее. Во-первых, он был политиком, никогда не проявлявшим особого интереса к российским делам, и не был о них осведомлен. Вильсон ни разу не посещал Россию, и мы не имеем ни одного исторического подтверждения, что темная и жестокая история этой страны когда-нибудь привлекала его внимание. Как и многие другие американцы, Вильсон испытывал отвращение и антипатию к царской автократии в том виде, в каком она была ему знакома, и проявлял симпатию к революционному движению в России. Именно по этой причине быстрое вырождение результатов Февральской революции в новую форму авторитаризма, вызванное жестокой и предвзятой враждебностью к западному либерализму, стало явлением, к которому Вильсон был так же мало подготовлен интеллектуально, как и многие его соотечественники. Во-вторых, в то время как Вильсон в значительной степени прислушивался к мнению государственного секретаря при формулировании основных вопросов внешней политики, к сожалению, он, как и многие другие американские государственные деятели, не стремился использовать сеть зарубежных дипломатических представительств страны в качестве жизненно важного и близкого политического органа. Ничто не было дальше от его образа мыслей и привычек, чем посвящение в свои тайны постоянных посланников. Президент не считал нужным проявлять интерес к их мнениям или использовать возможности для частных контактов с иностранными правительствами в качестве средства достижения внешнеполитических целей. Ему редко приходило в голову, что преследование этих целей возможно не только традиционными дипломатическими методами, но и через влияние на иностранные правительства путем частных убеждений и даже через политический торг. В редких случаях, когда это требовалось, к делу, как правило, подключали «исполнительного агента» полковника Эдварда М. Хауса[6], а не официального постоянного посланника. В целом «вкус» президента в дипломатии скорее сводился к прямому обращению к иностранному мнению, для чего дипломатические представители не требовались.

В этих обстоятельствах отдельные дипломатические посланники, в том числе и посол Фрэнсис в Петрограде, не испытывали близости к своему президенту и не имели никакой возможности почувствовать, что являются особыми хранилищами его доверия и проводниками президентской воли. В самом деле, многим американским дипломатам, ушедшим раньше и которым только предстояло прийти, выпадала участь прозябать, насколько это было возможно, на зарубежных постах, составляя понимание ситуации и обосновывая построение внешней политики своей страны исходя из анализа прессы или из получаемых время от времени загадочных намеков. Им оставалось лишь отправлять свои интерпретации прочитанного или услышанного в Госдепартамент, как правило окутанный глубоким и загадочным молчанием, и пытаться скрыть от правительств, при которых аккредитованы, полную меру своей беспомощности и отсутствие хоть маломальского влияния.

В тот период времени, которому посвящена эта книга, Вильсон начал ощущать первые признаки усталости, проявляемые все сильнее и сильнее в оставшиеся годы президентства. Хаус отметил этот факт еще в Рождество, а спустя два месяца, 27 февраля, он записал в своем личном дневнике: «Президент пожаловался на усталость. Хотя он выглядит лучше, чем во время моего последнего визита, я вижу ее признаки. Он также не помнит имен и не думает о задачах, которые мы решаем. Грейсон говорил об этом вчера. Он заметил, что, хотя у всех создавалось впечатление, что президент работает день и ночь, мы с ним знаем, что восемь часов работы в день – предел его возможностей» (Дневник Э.М. Хауса. Библиотека Йельского университета, запись от 20 декабря 1917 года).

Было бы ошибкой делать из этого вывод, что зимой 1917/18 года Вильсон все время был неспособен к более эффективной работе. Совсем не так.

Сделав только что процитированное замечание, Хаус добавил следом, что по-прежнему видит у Вильсона способность «…работать и более восьми часов, причем даже лучше, чем любой из моих знакомых». Следует помнить, что именно в эти месяцы напряжение на президентском посту достигло своего исторического максимума. Таким образом, иногда наступали моменты, при которых энергия и способность президента концентрироваться несколько снижались, что необходимо учитывать при оценке его реакции на российскую проблему в первые месяцы советской власти.

Говоря о Роберте Лансинге, нужно отдельно отметить, что хотя и он тоже не проявлял особого интереса к русским делам до российской революции, но зато обладал уникальной подготовкой и государственной мудростью, полученной за двадцать два года практики в качестве юриста-международника и почти трех лет изнурительной ответственности в качестве советника и государственного секретаря. Таким образом Лансинг не только приобрел исключительное понимание дипломатического процесса как такового, но и в высокой степени имел качества тщательности и точности, лежащие в основе дипломатической профессии. Тот же опыт сделал его чувствительным к важности международных форм и удобств, как отражений более глубоких реалий внешней политики. Все отмеченные качества должны были сослужить ему хорошую службу при столкновении с испытаниями государственного управления, привнесенными российской революцией и ее последствиями.

Для современников яркость личности Лансинга оставалась несколько затемненной контрастом между его тихой и скромной натурой и доминирующей личностью президента. Но это нисколько не облегчало задачу госсекретаря, несмотря на врожденную скрытность и склонность Вильсона к самостоятельным действиям без консультаций и информирования. Мужчины раздражали друг друга своими официальными профессиональными привычками. Иностранные дипломаты быстро почувствовали напряженность этих отношений и пользовались ими, обращаясь с теми или иными проблемами непосредственно к президенту. Неудивительно, что в этих обстоятельствах существовала тенденция недооценивать Лансинга, а иногда и высмеивать. Джордж Крил презрительно обвинил его в том, что он «специально работал над собой, чтобы казаться скучным», что само по себе в корне неверно. Подобным обвинениям не могут подвергаться упорядоченные и методичные натуры. «Я нахожу, что президент по-прежнему настроен враждебно по отношению к Лансингу, – записал Хаус в своем дневнике 8 декабря 1917 года. – Госсекретарь постоянно делает что-то, что раздражает Вильсона, и, как правило, принимает меры без консультаций». Можно предположить, что неуклонная скрупулезность методов работы Лансинга, его неспособность к показной демонстрации и отсутствие личной амбициозности создали впечатление о его невысокой способности внести значительный вклад в формулирование американского ответа советской власти. Между тем за этим фасадом чопорной корректности и юридической точности скрывалась проницательность, которой могли бы позавидовать более буйные натуры, которыми тогда изобиловал Вашингтон военного времени.

Как уже было сказано выше, личность Ленина не нуждается в особом представлении. Он так же мало интересовался Америкой, как Вильсон (или Лансинг) – Россией. Думая о Соединенных Штатах, он, вероятно, отождествлял их с Англией, с которой познакомился за год пребывания в Лондоне. Если впечатление об англосаксонской цивилизации отличалось от образа континентального капитализма, на основе которого сформировался его взгляд, то этого было явно недостаточно, чтобы повлиять на его мышление каким-либо существенным образом. В конце концов, именно Ленин исправил небрежность Маркса и привел в порядок симметрию его доктрины, что в англосаксонских странах социалистическая революция может произойти без революционного насилия (опровергнув основоположника). Таким образом, он аккуратно объединил все капиталистические страны в единый узел и избежал отвратительной для него необходимости признания мира относительных ценностей. Совершенно очевидно, что на момент захвата власти большевиками Америка для Ленина представлялась просто еще одной капиталистической страной, причем не очень важной. В «Декрете о мире», написанном самим Лениным осенью 1917 года, Соединенные Штаты не упоминались вообще в отличие от Англии, Франции и Германии, названных «тремя самыми могущественными государствами, принимающими участие в нынешней войне».

Из четырех ведущих государственных деятелей Троцкий был единственным, кто посещал страну, связанную с российско-американскими отношениями: он находился в Соединенных Штатах зимой 1917 года (с 13 января по 27 марта). Его местом жительства стала 162-я улица Нью-Йорка в Верхнем Ист-Сайде. Это место сам Троцкий называл «рабочим районом». В этот короткий период он руководил редакцией русскоязычной социалистической газеты «Новый мир» около Юнион-сквер. Позже он вспоминал: «Моей единственной профессией в Нью-Йорке была профессия революционного социалиста» (Leo Trotzki. Mein Leben. Berlin, 1930). Он рассказывал, что изучал американскую экономическую жизнь в Нью-Йоркской публичной библиотеке. К чему бы ни сводилось это исследование, было бы ошибкой делать вывод, что Троцкий получил какую-либо богатую или точную картину природы американской цивилизации, с которой он соприкоснулся на ее восточной окраине. Плоть и кровь Америки со всеми тонкими особенностями духа и обычаев, которые сделали гораздо больше для определения ее моральных ценностей, нежели политические или экономические институты, остались для Троцкого закрытой книгой.

Американский посол в Петрограде

Чтобы понять позицию американского посланника в российской столице во время революции, было бы неплохо вернуться немного назад и обратить внимание на практический опыт администрации Вильсона при назначении на этот конкретный дипломатический пост.

К моменту начала Первой мировой войны российско-американские отношения находились в слегка неспокойном состоянии. В первую очередь это было обусловлено недовольством еврейской общины в Соединенных Штатах в связи со специфическими проблемами, возникающими при оформлении вида на жительство или приобретении американского гражданства большим количеством российских евреев. До тех пор, пока в американском обществе не было значительного числа мигрантов из Российской империи, традиционные и философские различия, отличающие политические системы России и Америки, не играли заметной роли в официальных отношениях между двумя странами. Несколькими десятилетиями раньше, несмотря на волны угнетения российских евреев, причем гораздо более суровые, эта проблема не привлекала излишнего внимания американской общественности и никак не влияла на ход российской политики в отношениях с Америкой. Но в период, начинающийся с убийства царя Александра II в 1881 году и вплоть до начала Первой мировой войны, в Соединенные Штаты хлынуло море представителей недовольных российских меньшинств, и прежде всего евреев. Кроме того, по мнению американского населения, царское самодержавие именно в годы своего упадка, прямо или косвенно стало проблемой для Соединенных Штатов, как никогда раньше. В период, непосредственно предшествовавший 1914 году, недовольство поведением российского правительства со стороны американского еврейского сообщества в значительной степени находило отклик в других секторах населения Америки и даже нашло живое отражение в мнении конгресса. Результатом стало принятие 13 декабря 1911 года (300 голосами против 1) пункта 1 статьи 191 совместной резолюции конгресса, обвиняющей Россию в нарушении старого торгового договора от 1832 года и объявляющей этот договор расторгнутым. Конгресс поручил президенту Тафту сделать официальное уведомление об этом российскому правительству. Уведомление было направлено 17 декабря 1911 года, а решение конгресса вступило в силу 31 декабря 1912 года.

Напряженность, возникшая в результате прекращения действия торгового договора, была несколько смягчена усилиями терпеливых и менее эмоциональных чиновников. Несмотря на обоюдные возмущения и упреки, оба иностранных министерства, действуя в духе осторожного, пусть и разочарованного примиренчества, что обычно и отличает дипломатов-профессионалов, сделали все, что могли, ради совместного сдерживания дальнейшего негативного развития ситуации. Им удалось предотвратить любые чрезмерные беспорядки в отношениях между двумя странами на практическом уровне. В результате отмена договора не оказала заметного влияния на торговлю между двумя странами. Этот факт может служить иллюстрацией преувеличенного значения, которое американцы склонны придавать торговым соглашениям как инструменту. Американский экспорт в Россию, составляющий скромные 35 миллионов долларов в год, фактически начал быстро увеличиваться с началом войны из-за закупок Россией военных товаров в Соединенных Штатах и достиг в последнем финансовом году, закончившемся летом 1917 года, внушительной цифры в 558,9 миллиона (Бейли Томас Э.[7] Америка сталкивается с Россией. Корнелльский университет, 1950). Это увеличение прямой торговли во время войны дополнялось значительным потоком американских инвестиций и обширными операциями в России крупных американских концернов, банков, страховых компаний и прочих организаций.

Таким образом, по мере продолжения войны в Соединенных Штатах обнаружили, что, несмотря на отсутствие каких-либо официальных коммерческих соглашений, их страна, как никогда глубоко прежде за всю историю, оказалась финансово завязана на российскую экономику. Такое положение дел, в частности, привело к значительному росту на территории России числа американских граждан, занятых бизнесом и прочими вещами.

После денонсации договора в 1911 году последовал примерно двухлетний период, в течение которого Соединенные Штаты были представлены в Петрограде только поверенным в делах. Однако к 1914 году ситуация в некоторой степени урегулировалась, и Вильсон, несомненно учитывая быстрое развитие напряженности в Европе, принял решение о необходимости восстановления посольской должности. Президент назначил на нее Джорджа Т. Марье, банкира из Сан-Франциско.

Атмосфера на российской стороне в то время была все еще явно прохладной. Демонстративное расторжение договора 1832 года[8] в Петрограде не забыли и не простили. Российский посол в Вашингтоне Бахметьев даже пошел на беспрецедентный шаг, попытавшись отговорить Марье. Когда от российского МИД в Петрограде потребовали объяснений относительно действий посла, последовал весьма вялый ответ, что присутствие господина Марье вовсе не обязательно, но, конечно, он может приехать, если пожелает. Император примет его, при условии что будет находиться на своем месте, хотя в этом нет никакой уверенности.

Тем не менее Марье приступил к исполнению своих обязанностей, был принят императором и прослужил послом в Петрограде до марта 1916 года. Он приобрел сильную личную привязанность к императорской семье и, по-видимому, был высоко оценен в придворных кругах. Однако в феврале 1916 года он внезапно попросил отозвать его, якобы по состоянию здоровья. На самом же деле, по его собственному позднему признанию, это произошло из-за того, что «…возникли политические комбинации, которые повлияли на меня, и… я почувствовал побуждение уйти» (Марье Д.Т. На пороге конца имперской России. Филадельфия, 1929). Истинные причины этого внезапного ухода неясны до сих пор. Резкий уход посла произвел негативное впечатление на российское правительство, которое заподозрило в этом шаге какой-то новый вид политического оскорбления. Естественно, это не облегчило задачу его преемнику Дэвиду Р. Фрэнсису.

Предыстория этого назначения также не совсем ясна. Безусловно, это был не только достойный демократ, но и видный политический деятель. И президент, и Государственный департамент были заинтересованы в проведении переговоров о возможности заключения нового торгового договора, предусматривающего ведение совместного бизнеса. По словам Вильсона, кандидатура Фрэнсиса вполне подходила для установления взаимопонимания между обеими сторонами в этом вопросе. В 1914 году Фрэнсису уже предлагалась должность посла Соединенных Штатов в Аргентине, но он ответил отказом, поэтому новое предложение стало для него полной неожиданностью. Судя по всему, и это очередное предложение он принял весьма неохотно, руководствуясь лишь осознанием своего общественного долга и с учетом особых обстоятельств, сложившихся к тому времени. Свою известность в государственных делах Фрэнсис, уроженец Кентукки, получил в дополнение к долгой и успешной деловой карьере, охватывающей несколько сфер деятельности. Он последовательно занимал должности мэра Сент-Луиса (1885–1889), губернатора Миссури (1889–1893), министра внутренних дел при президенте Гровере Кливленде (1896–1897). В 1904 году Фрэнсис организовал Всемирную выставку в Сент-Луисе в рамках III Олимпийских игр, став ее президентом, а затем и открыл саму Олимпиаду. Его политическая оригинальность отражалась даже в том факте, что на протяжении всей дипломатической карьеры коллеги продолжали обращаться к нему «губернатор», а не обычным титулом «господин посол».

Когда Фрэнсис отправился в 1916 году в Россию, ему уже было шестьдесят пять лет, а когда произошла большевистская революция – шестьдесят семь. Хотя новый посол был женат и имел нескольких детей, по ряду личных причин он оставил семью дома и продолжил миссию в одиночку, в сопровождении только личного секретаря, негра-камердинера и дворецкого Филипа Джордана. Почему я отметил дворецкого по имени? Он был достаточно важной фигурой в окружении Фрэнсиса. Работая у Фрэнсиса уже много лет в качестве личного слуги, он, как говорят, поехал в Россию из-за личной заботы и уважения к старому джентльмену, а не ради денег. Частные письма Джордана из России раскрывают его как чувствительного, серьезного и чрезвычайно ответственного человека, бесконечно преданного интересам Фрэнсиса. Он был потрясен жестокостью революции, причем потрясен до такой степени, что Соединенные Штаты показались ему земным раем. Тем не менее Джордан нисколько не сожалел, что оказался в России, где ему всегда было интересно и никогда не было одиноко. Он ни на секунду не сомневался, что выполняет важную и почитаемую функцию. На протяжении всего времени пребывания Фрэнсиса в России Филип заботился об интересах «сэра губернатора» с непревзойденным достоинством и с той смесью заботы и уважения, которая свойственна только слугам ушедшей эпохи. Он оставил наследство в виде богатого запаса анекдотов о собственной находчивости, лингвистических достижениях и легком понимании очевидных и простых, как ему казалось, реалий русской революции. Несколько писем дворецкого к миссис Фрэнсис (которая, собственно, и научила его писать) содержатся в рукописях посла (Миссурийское историческое общество, Сент-Луис).


Американское посольство на карте Петрограда


Посол поселился в квартире в здании посольства на Фурштатской, в фешенебельной части города. Поскольку недалеко располагались здания Смольного института и Государственной думы (Таврического дворца), американское посольство оказалось в эпицентре некоторых самых драматических и жестоких событий революционного периода. Вкусы и привычки Фрэнсиса отличались простотой, характерной для американского Среднего Запада на рубеже веков, и имели мало общего с утонченными пристрастиями континентального дипломатического общества. Это вовсе не означает, что Фрэнсис был каким-то аскетом. Напротив, он был настолько известен у себя на родине как гурман, что даже упомянут в одной из юмористических новелл О'Генри, где говорится о разбогатевшем ковбое, намеревающемся промотать свое непривычное богатство в Сент-Луисе. Однако гедонизм Фрэнсиса был подлинно американским. Возможно, что слухи о его переносном кувшине с лязгающей крышкой и носят несколько апокрифический характер, но нет никаких сомнений в том, что из вечерних развлечений губернатор предпочитал хорошую сигару и виски в небольшой компании приятелей за карточным столом шумным и чопорным светским приемам. По этим причинам, а также из-за определенной бережливости, по большей части он тихо обитал в посольской квартире, ограничивая жизнь американской колонией и принимая относительно небольшое участие в общественных делах высокого петроградского общества лишь по необходимости.

У Фрэнсиса был служебный «форд», которым, как правило, управлял Филип Джордан, а для зимы он держал сани и упряжку хороших лошадей. Секретарь посольства Норман Армор вспоминал, что в уздечке каждой лошади был закреплен американский флаг, поэтому при совместной поездке у него создавалось впечатление, что он катается на карусели. Новый посол выработал свой непринужденный стиль в отношениях с коллегами-дипломатами. Со своей стороны, они были склонны по возможности либо вовсе игнорировать Фрэнсиса, либо смотреть на него с некоей долей насмешки и снисхождения. Его редкие дипломатические обеды, отмеченные скрипучим граммофоном за ширмой в столовой и Филипом, прерывающим обслуживание за столом для того, чтобы перевернуть пластинку, совершенно не соответствовали канонам дипломатического изящества, преобладающего тогда в российской столице. Сэр Джордж Бьюкенен, британский посол, почти не упоминает Фрэнсиса в своих мемуарах; французский посол Жозеф Нуланс[9] лишь отмечает, что Фрэнсис «время от времени говорит по-французски, но лишь только для того, чтобы ознакомиться с дипломатическими обычаями и принципами международного права» (Joseph Noulens. Mon Amhassade en Russie Sovietique. Paris, 1933).

Фрэнсис не мог не ощущать собственных недостатков при общении с иностранными коллегами. Создается впечатление, что чувство собственного достоинства, естественное для человека его возраста и заслуг, было задето, породив некоторое оборонительное тщеславие. К сожалению, нечто похожее на неловкость давало о себе знать и в отношениях с собственными сослуживцами. Он не мог не признавать их большую, чем у него, осведомленность как относительно дипломатической жизни в целом, так и петроградских особенностей в частности. Вместе с тем Фрэнсису было сложно спрашивать и принимать их мнения, не выдавая при этом своего невежества и не теряя достоинство положения высокой должности посла. Эта ситуация (кстати, весьма нередкая в истории американской дипломатии) была бы неприятной и при лучших обстоятельствах, но в данном случае положение усугубилось дальнейшим осложнением самого болезненного рода.

Во время поездки в Россию в апреле 1916 года Фрэнсис познакомился с миловидной дамой около сорока лет, по имени Матильда де Крам. Она только что провела полгода в Соединенных Штатах, где проживал ее муж, и теперь вернулась в Россию, чтобы присоединиться к двум своим сыновьям от предыдущего брака, бывшими морскими кадетами. В Петрограде Фрэнсис продолжил знакомство. Де Крам давала послу уроки французского и часто присоединялась к нему во время вечерних прогулок, которыми Фрэнсис привык заканчивать рабочий день. Иногда женщина навещала его в посольстве. К сожалению, мадам де Крам числилась в списках российской контрразведки как предполагаемый немецкий агент. Эти подозрения, по-видимому, частично возникли из-за деятельности ее мужа, который, по слухам, был связан со страховой компанией, принадлежащей немецким и австрийским руководителям, покинувшим Россию в начале войны, чтобы избежать обвинений, выдвинутых против военного министра Сухомлинова[10]. Дальнейшие подозрения пали на мадам де Крам, поскольку во время ее поездки в Америку в 1915 году она путешествовала на одном судне с русской женщиной по фамилии Миролюбская, позже привлеченной к ответственности за раскрытие государственных секретов немцам. Кроме того, имелись сведения, что перед отъездом Фрэнсиса из Нью-Йорка мадам де Крам наводила справки относительно того, на каком судне новый посол намеревался плыть в Россию, и приобрела билет именно на него.

Оснований для предъявления каких-либо обвинений Фрэнсису не было, но все эти сведения попали в поле зрения сотрудников контрразведки союзников в Петрограде после возвращения де Крам в Россию. Официальные лица, очевидно, действовали по распространенному в те времена принципу «субъект должен считаться виновным, если не доказано обратное», поэтому они с большой тревогой и явным неодобрением отнеслись к связи мадам с послом, особенно в свете того факта, что квартира Фрэнсиса в канцелярии посольства находились в непосредственной близости от картотеки и шифровальной комнаты. Каких-либо прямых и достоверных доказательств против де Карм не существовало. Распущенный слух, что первоначальная фамилия мадам была вовсе не де Крам, а фон Крам, мог быть лишь результатом усилий российских коммерческих фирм с целью устранения немецкого влияния и конкуренции из деловой жизни. Подобные усилия, по-видимому, включали в себя множество интриг и безрассудных обвинений, большая часть которых основывалась на крайне неубедительных доказательствах. Можно представить, с каким жаром языки петроградского общества, с самого начала настроенного критически по отношению к Фрэнсису, муссировали эту привлекательную тему.

Следует сразу сказать, что ни в одном историческом отчете нет ничего, указывающего на то, что отношения «губернатора» с мадам де Крам когда-либо выходили за рамки, определяемые его преклонным возрастом и обычаями того времени. Хотелось бы думать, что подобные инсинуации навсегда отвергнуты, особенно учитывая состояние пожилого посла, оставившего жену и семью и перенесшего тяготы запоздалой и непривычной холостяцкой жизни в чужой стране, – если это состояние вообще можно считать предметом любопытства. Оно было воспринято с сочувствием и пониманием наиболее разумными и опытными людьми из окружения Фрэнсиса. Но сыщики военного времени, особенно любители, не отличаются ни чувством юмора, ни пониманием мелких человеческих слабостей. Результатом стала прискорбная атмосфера неодобрения и подозрительности среди некоторых сотрудников посольства, а также членов дипломатических миссий союзников. Эта ситуация, которая рано или поздно должна была стать известной в Вашингтоне, достигла грани обострения, когда произошел захват власти большевиками, и основные последствия пришлись на период, к которому относится это повествование.

Для членов американского сообщества и дипломатического корпуса было вовсе не сложно высмеивать Фрэнсиса и принижать его способности. Можно сказать, что с ним поступили несправедливо и даже незаслуженно, отправив в такое время на такой пост. Только величайшее незнание норм дипломатической жизни могло бы породить убеждение, что Фрэнсис в его возрасте, с его опытом и темпераментом был хорошо подготовлен для решения поставленных задач. Не было никаких рациональных оснований предполагать, что новый посол окажется способным интеллектуально проникнуть в темный процесс российской политической жизни после Февральской революции, а затем обеспечить энергичное и дальновидное руководство в этой беспрецедентно сложной ситуации. То, что в этих обстоятельствах президент отправил Фрэнсиса в Россию в 1916 году и держал его там столько, сколько позволяли условия после Февральской революции, можно объяснить только незнанием требований и возможностей дипломатического представительства, которое нередко проявляло лучшие черты американской государственной мудрости. Оставалось только пожелать, чтобы Фрэнсиса вовремя уволили для жизни в спокойной старости, которую он, безусловно, заслуживал, а посольский пост либо отдали более молодому человеку с высшим образованием и иностранным опытом, либо оставили в руках профессионального поверенного. Но Фрэнсису, оказавшемуся на должности посла, пришлось «довольствоваться» теми качествами, которыми он обладал, что, надо сказать, он и пытался делать с мужеством и энтузиазмом. Сейчас трудно полностью отследить приключения и деятельность старого джентльмена в первые месяцы советской власти, отметить его бурные реакции, энергичные мнения, отчаянные маневры среди импульсивных соратников и даже частые колебания без того, чтобы не проникнуться сочувствием к Фрэнсису в его неожиданном и беспрецедентном положении. Остается лишь испытывать чувство глубокого уважения к этому человеку за продемонстрированную верность взятым на себя обязательствам и мужественную настойчивость перед лицом многих разочарований и невзгод.

Другие американцы

После посла первой фигурой в американском официальном представительстве, заслуживающей упоминания, являлся бригадный генерал Уильям В. Джадсон[11], одновременно занимавший сразу две должности – военного атташе и главы американской дипмиссии. В силу такой двойной позиции генерал оказался одновременно и подчиненным и не подчиненным послу. В какой-то мере такое положение дел отражало характерные трудности, с которыми всегда сталкивалось правительство Соединенных Штатов в поиске удовлетворительных отношений между военными и гражданскими властями во время войны. В качестве военного атташе генерал Джадсон отчитывался перед правительством Соединенных Штатов напрямую, а по политическим вопросам только через посла или, по крайней мере, с его ведома и одобрения. Будучи главой военной миссии во время войны, Джадсон имел право докладывать о чем-либо непосредственно военному министру по каналу связи, недоступному для посла. Это обстоятельство в конечном итоге являлось источником путаницы и недопонимания.

Генерал относился к лучшему типу американского офицера и был известен как человек предельной честности. Будучи военным инженером по специальности, он с отличием выполнял длинный ряд ответственных и важных заданий в области военной инженерии. Однако в его карьере был один заметный перерыв: в 1905 году он около пяти месяцев работал наблюдателем на российской стороне во время Русско-японской войны. Он вернулся в Россию вместе с основной миссией Рута летом 1917 года только для того, чтобы быть выведенным из ее состава и оказаться назначенным на упомянутые должности. Таким образом, он приступил к выполнению своих новых обязанностей незадолго до начала большевистской революции, в свое время очень интересовался Россией, и его симпатии, по-видимому, были сильно привязаны к военным действиям русской армии, свидетелем которых он являлся в двух войнах. Джадсон оказался близок к Гучкову, военному министру во Временном правительстве, которого знал еще по Русско-японской войне. Добросовестный в своих обязанностях и неутомимый работник, генерал испытывал некоторые затруднения в понимании российской политики того времени, и это неудивительно: события лета и осени 1917 года приводили в замешательство даже самых проницательных наблюдателей. Создается впечатление, что Джадсону, как, впрочем, и многим другим иностранцам, находящимся в то время в России, было крайне сложно найти какую-либо адекватную причинно-следственную связь в быстрой и запутанной последовательности событий. Тем не менее сведения, которые Джадсон получил от жесткого, упрямого и пессимистичного Гучкова, сослужили ему хорошую службу. Военный атташе оказался одним из немногих американских наблюдателей, отметивших масштабы и последствия падения боевого духа российской армии последних недель войны периода Временного правительства, и предупредил Вашингтон, что шансы на продолжение участия России в боевых действиях крайне невелики.

В этой книге будет совершенно необходимо рассказать о процессах, благодаря которым генерал Джадсон вскоре после революции стал решительным сторонником того, что в стремлении предотвратить отвод немецких войск с Восточного фронта на Западный не следует придерживаться политики конфронтации с советскими лидерами. Справедливости ради следует помнить, что все бремя последствий выхода большевиков из войны легло тяжелым грузом именно на Джадсона, как на главного американского офицера в России. Из-за неспособности его правительства дать какие-либо четкие инструкции или даже просто проинформировать о своих собственных взглядах положение генерала было крайне незавидным. Вернувшись в Соединенные Штаты в феврале 1918 года, Джадсон очень подробно доложил военному министерству о проделанной работе и личной точке зрения на будущую политику, но не был услышан, как остались без внимания и большинство других наблюдателей, пытающихся интерпретировать российские события. Единственным четким указанием, полученным Джадсоном из военного министерства за все время пребывания в России после захвата власти большевиками, стала короткая инструкция, запрещающая ему вступать в контакт с Троцким. Во всем остальном генерал был полностью предоставлен самому себе и мог только догадываться о взглядах и желаниях администрации Вильсона. Джадсон не мог избавиться от чувства, что от него отмахиваются, как от назойливой мухи, или просто игнорируют. Он так и не был принят президентом и не знал об отношении Вильсона к его многочисленным докладам. Подобное отсутствие близкого взаимодействия и незнание позиции официального Вашингтона укрепило убежденность Джадсона, что уже с самого начала описываемых событий американская администрация применила неправильный подход к советской власти. Таким образом, его точка зрения во многом совпадала со взглядами, позднее развитыми генералом Уильямом С. Грейвсом, командиром Сибирской экспедиции.

В интеллектуальном наследии, оставленном обоими этими офицерами, доминировала убежденность, что сотрудничество с советским правительством не только желательно, но и вполне возможно, если к нему искренне стремиться. Чувствовалось, что только позиция Государственного департамента, антисоветские предубеждения которого общеизвестны, помешали этой мечте стать реальностью.

Первым помощником Фрэнсиса по гражданской части во время захвата власти большевиками выступал Дж. Батлер Райт, впоследствии ставший видным высокопоставленным американским дипломатом и помощником госсекретаря. В качестве советника Райт непосредственно отвечал за канцелярию посольства и нес основную ответственность за руководство посольством в ходе непредвиденных перипетий того периода. Этот относительно молодой офицер, не обладающий специальными знаниями о российских делах, но хорошо осознающий важность посольских проблем с точки зрения ведения Соединенными Штатами военных действий, выполнял свои обязанности с величайшей добросовестностью, однако ему было трудно задать правильный тон в отношениях с Фрэнсисом. Между Райтом и послом не хватало необходимой близости для успешного и плодотворного сотрудничества. В глазах Райта Фрэнсис олицетворял весь спектр характерных политических слабостей кандидата на дипломатическую должность. Вместе с тем Фрэнсис считал, что Райт проявил худшие черты кадрового офицера: клановость с другими кадровыми военными, отсутствие откровенности, чрезмерная приверженность форме и протоколу, скованность в поведении и отсутствие широкого человеческого подхода в отношениях за пределами посольства.

В главном американском консульстве, располагающемся в Москве – центре экономической жизни страны, старшим должностным лицом и ведущей фигурой являлся генерал Мэддин Саммерс. Будучи генеральным консулом, он не только непосредственно отвечал за крупные и важные консульские процедуры, но и осуществлял надзор за работой филиалов в других городах России, в частности в Петрограде, Одессе, Тифлисе, Иркутске и Владивостоке. Этот опытный и способный офицер отличался энергичностью, добросовестностью и неутомимостью в работе. Саммерс пользовался большим уважением у всех членов американского сообщества в России за высокое чувство долга, мужество и общую целостность характера. Несмотря на отсутствие предыдущего опыта в российских делах, он обладал тем преимуществом, что был женат на русской женщине, не только обаятельной, но и со здравым мышлением. Благодаря ей, а также и своим собственным качествам Саммерс приобрел отличные связи в деловых и либерально-политических кругах Москвы. Он проявлял живой интерес к развитию событий и посылал длинные и подробные отчеты в Вашингтон, значительно опережая посольство в Петрограде.

Из всех высокопоставленных американских чиновников в России Саммерс, похоже, с самого начала занял самую твердую и бескомпромиссную антибольшевистскую позицию. Возможно, что отчасти это объяснялось его относительно консервативными связями с Россией, но следовало учитывать и его собственный склад ума, проникнутый отвращением к кровопролитию и жестокости, с которыми в Москве, в отличие от Петрограда, был осуществлен большевистский захват власти. Необходимо помнить, что сразу после Октябрьской революции личности высших советских лидеров, в частности Ленина и Троцкого, которые столь впечатляли и завораживали обывателей Петрограда, не были заметны в Москве. В целом же революционный пафос, сопровождающий октябрьские события в Петрограде, неистовый интеллектуальный пыл, искренний интернационализм и почти добродушная человечность отсутствовали или были гораздо менее очевидны в Москве, где события носили характер жестокой вспышки социальной горечи и где большевики, усиленные обычными заключенными, освобожденными из тюрем, предстали, скорее как полукриминальные подстрекатели толпы, нежели как смелые интеллектуальные идеалисты. Таким образом, Саммерс был избавлен от тех впечатлений, которые захватили воображение Томпсона, Робинса и Джадсона и помогли им принять перспективу сотрудничества с большевиками. Всю жизнь он продолжал относиться к новым правителям России с неприкрытым отвращением, преувеличивал глубину и значимость их отношений с немцами и призывал союзников к бескомпромиссному сопротивлению их делу.

Говоря об официальных представителях американского сообщества в Петрограде, нельзя не упомянуть ведущих фигур Комитета по общественной информации, созданного по инициативе президента Вильсона. Невозможно кратко и сжато изложить функции этого необыкновенного детища Первой мировой войны. Этот Комитет первоначально был создан как своего рода агентство по пропаганде и цензуре военного времени, но затем взял на себя несколько других функций и находился в постоянном движении и изменениях. Ответственность за цензуру привела Комитет в область глубокого внутреннего контршпионажа и, очевидно, пока неясными путями в передовую военную и политическую разведку. Комитет по общественной информации находился в самых тесных отношениях с разведывательными подразделениями армии и флота, а концу войны в нем было выработано интересное «разделение труда». Его «гражданская» часть фактически руководила пропагандой в союзных и нейтральных странах, в то время как военные отвечали за работу с вражескими странами. Но в любом случае Комитет нес полную ответственность за оказание помощи в предоставлении информации, на которой была должна основываться вся пропаганда. В качестве представителя Комитета в периоды чрезвычайных ситуаций могли выступать сотрудники на дипломатических должностях, в том числе военный или военно-морской атташе. Таким образом, сотрудники Комитета выполняли работу, которая в обычных условиях выпала бы на долю военной разведки.

Человеком, выбранным для главы этой организации, был Джордж Крил[12], добровольный воин за сотни либеральных идей. Энергичный и откровенный характер Крила, нетерпение к правительственной бюрократии, необычный характер предприятия и понятное стремление его развивать рано или поздно не могли не привести журналиста к разногласиям с официальным Вашингтоном и не гарантировать ряд бурных столкновений с американскими правительственными кругами военного времени. В частности, темпераменты Крила и госсекретаря постоянно приводили к громким конфликтам, касающимся вопросов проведения американской политики в отношении России. Влияние Крила на президента, по сути, представляло собой важную проверку эффективности Госдепартамента, имевшего собственную концепцию этой политики. «Я почти пришел к убеждению, – записал Хаус в своем дневнике 18 октября 1917 г., – что именно Джордж Крил настраивает президента против Лансинга».

Комитет по общественной информации был сколочен в обычной хаотичной манере агентств военного времени в апреле-мае 1917 года. Естественно, сразу возник вопрос о том, что можно было бы сделать конкретно в плане информационной работы в России. Недавняя Февральская революция породила большие надежды на то, что эффективная программа в этом направлении может послужить не только сплочению русского и американского народов, но и укреплению общественного желания России продолжать войну. Однако было совершенно неясно, как следует осуществлять такую программу – через уже существующее представительство Госдепартамента в России или через какое-то новое агентство, непосредственно подчиненное Комитету общественной информации.

Одним из партнеров Крила по созданию вашингтонской штаб-квартиры Комитета был человек по имени Артур Баллард[13], уже хорошо знакомый с российскими делами и которому суждено было многое сделать для российско-американских отношений в ближайшие годы. По профессии Баллард был свободным писателем, журналистом и романистом, широко читаемым и много путешествовавшим. По убеждениям он называл себя социалистом, но на самом деле его взгляды сегодня бы назвали скорее либеральными, чем социалистическими. Они гораздо больше соответствовали идеям Вильсона, чем идеям социалистической партии, членом которой Баллард, по-видимому, никогда и не был.

Баллард находился в России во время революции 1905 года и внимательно следил за российскими делами все последующие годы. Горячо симпатизировавший русской революционной оппозиции, он в годы, непосредственно предшествовавшие войне, служил секретарем в «Американских друзьях русской свободы» – в уже упомянутой в 1-й главе частной организации американских либералов, заинтересованных в деле политической свободы в царской России. Прибыв в Россию в 1917 году в этом качестве, Баллард имел в своем распоряжении скромную сумму денег, которую он продолжал незаметно раздавать деятелям социал-революции, с которыми его организация поддерживала дружеские отношения.

Баллард был хорошим знакомым и пользовался большим уважением полковника Хауса, с которым поддерживал переписку на протяжении всех военных лет и у которого служил в то время в качестве своего рода частного европейского наблюдателя. В 1915–1916 годах Баллард находился в Англии, откуда внимательно следил за развитием местных военных событий и за ходом войны в целом. Из Англии он направил полковнику ряд длинных докладов, отличавшихся зрелым суждением, острой наблюдательностью и превосходным литературным стилем.

Нет никаких доказательств, что в этих отношениях присутствовала формальная составляющая или что Баллард каким-либо образом получал от Хауса вознаграждение за услуги. Скорее он был подлинным идеалистом, и его писательские усилия были направлены исключительно на процветание идеалов, в которые верил. Баллард жил весьма скромно и взял за правило зарабатывать только то, что ему было нужно для продолжения учебы. До 1917 года он, по-видимому, жил на свои литературные заработки даже во время пребывания за границей и рассматривал свои отчеты полковнику Хаусу как своего рода добровольную службу в военное время.

Поскольку возрос интерес к возможной российской операции Комитета по общественной информации, возникла идея отправить Балларда на предварительную «рекогносцировку местности». Сам Баллард в то время не особенно желал официальной правительственной поддержки. Ему просто хотелось изучить влияние революции на российскую внешнюю политику, особенно в отношении Балкан. Это был вопрос, которому писатель придавал большое значение и по поводу которого часто переписывался с полковником Хаусом.

Изначально Крил предпринял попытку назначить Балларда сопровождать миссию Рута, полагая, что это даст ему возможность изучить ситуацию и дать рекомендации относительно наилучшего способа осуществления российской программы. Крил с энтузиазмом написал об этом плане президенту Вильсону, который, без сомнения, под влиянием полковника Хауса передал это предложение Государственному департаменту, назвав его «великолепным». Здесь, однако, он наткнулся на загвоздку. Отношения между Крилом и Лансингом и без того были напряженными. Госдепартамент, еще не привыкший к тому, что другие вашингтонские агентства навязывают ему свою волю в кадровых вопросах, был возмущен вмешательством Крила и вдобавок счел Балларда слишком либеральным персонажем. Лансинг успешно сопротивлялся назначению писателя в миссию Рута на том основании, что для этой цели уже назван другой человек (Стэнли Уошберн, военный корреспондент лондонской «Таймс» в России). Однако, чувствуя необходимость что-то предпринять в связи с письмом президента, Лансинг вызвал Балларда и предложил ему (по-видимому, не слишком любезно) работу в качестве того, что сегодня назвали бы пресс-атташе при посольстве в Петрограде, за 5000 долларов в год и еще 2000 долларов за «клерка». Естественно, что от столь «лестного» предложения Баллард с негодованием отказался. Вскоре после этого были приняты меры (очевидно, не без содействия полковника Хауса и, вероятно, с ведома президента), чтобы Баллард все равно поехал в Россию, якобы частным образом, но почти наверняка с целями, представляющими интерес как для полковника, так и для Крила.

Так или иначе, Баллард покинул Вашингтон в июне 1917 года. Тогда ему было тридцать восемь лет. На фотографии в паспорте он изображен хрупким мужчиной с серьезными чертами лица, в очках в тонкой оправе и с бородой.

Уже после смерти мужа в 1929 году миссис Баллард говорила, что всегда была уверена в том, что на самом деле он был отправлен в Россию с правительственной миссией. Возможно, ее несколько ввело в заблуждение восторженное рекомендательное письмо президента к Лансингу, копия которого нашлась в бумагах мужа. В записях Артура Балларда (библиотека Файрстоуна, Принстон) содержится замечание Эрнеста Пула (сопровождающего Балларда в поездке в Россию): «[Баллард отправился] не только в качестве корреспондента, но по просьбе президента, чтобы оценить ситуацию и дать совет относительно путей и средств укрепления дружественных отношений… а также оказания помощи правительству Керенского в продолжении войны. Я помню, как он показывал мне на лодке письмо с инструкциями от полковника Хауса». Переписка Балларда с Хаусом, однако, указывает на то, что, хотя его решение уехать было тщательно обсуждено с полковником, официальной договоренности не было. В письме Хаусу от 18 июня 1917 года говорится: «…Я уеду, в конце концов, неофициально, что, с моей точки зрения, наиболее желательно. Я буду рад писать вам время от времени, но предполагаю, что в течение первого месяца или двух все будет казаться очень запутанным. Надеюсь оставаться здесь достаточно долго, чтобы распутать все нити».

Все лето Баллард провел, изучая ситуацию и получая жалкие гроши и добровольно выполняя различную общественную работу для Саммерса, которого он лично любил и уважал, а также полностью одобрял его деятельность как генерального консула. После открытия в ноябре 1917 года Петроградского отделения Комитета общественной информации Баллард был сразу же «призван» на службу и переехал в Петроград, где провел всю зиму. Номинально подчиняясь главе офиса, он получал свою долю необычайного уважения, как выдающийся аутсайдер, оказывающий различные услуги на добровольной основе. Баллард получил полную свободу действий, обычно не предоставляемую человеку в его положении. Через небольшой промежуток времени он возглавил все предприятие. В течение этого периода он продолжал писать непосредственно полковнику Хаусу. Эти письма были по меньшей мере столь же важны, как и доклады посла, а возможно, и гораздо важнее, поскольку оказывали немалое влияние на формулирование политики в отношении России в Вашингтоне.

Как наблюдателю, Балларду мешали плохие лингвистические способности (он так и не смог по-настоящему свободно говорить по-русски), хрупкое физическое телосложение и сильное отвращение к привычкам и атмосфере правительственных учреждений. Несмотря на эти недостатки, Балларда можно назвать лучшим американским умом, непосредственно наблюдавшим за ходом русской революции. Прежде всего это объяснялось тем, что он один имел опыт работы с российскими делами, особенно в области истории революционного движения. Чувствительный и тихий человек, ученый, хорошо информированный и ненавидящий всеобщее внимание, наделенный личной скромностью, которая является одним из самых прочных оснований для интеллектуального проникновения, он один из всех членов официального американского сообщества преуспел в подготовке письменного анализа ситуации, которая достигла независимого литературного и исторического отличия, не утраченного даже по прошествии почти сорока лет.

Баллард писал в 1919 году, имея в виду правительственную работу: «Я ненавижу занятия подобного рода, „очень конфиденциальные“: сложные коды, непрекращающиеся интриги, недостойный шпионаж и „дипломатическое общество“. Для тех, кто вынужден жить на государственное жалованье, такой труд должен казаться унизительным. Меня всегда отталкивали формализм и мелочный этикет. Даже если бы у меня совсем не было денег, я бы не хотел тратить время впустую, развлекая так много неинтересных мне людей… Я бы предпочел заниматься формированием общественного мнения у себя дома, нежели фиксировать его здесь уже готовым в качестве дипломата». Его склонность оставаться в тени и отвращение к официальному положению были сильны до такой степени, что имя Балларда относительно редко встречается в ходе настоящего повествования. Но читатель должен быть осведомлен, что эта спокойная личность, пользующаяся практически всеобщим уважением среди коллег, всегда действовала за кулисами, и то влияние, которое он смог оказать, в частности, через полковника Хауса, не следует недооценивать.

После получения в Вашингтоне рекомендаций от миссии Рута по проведению крупной пропагандистской кампании в России, Комитет по общественной информации принял решение начать операции в России в крупных масштабах. Это решение было ускорено неблагоприятными сообщениями Балларда о зачаточной рекламной работе, уже проводимой в Петрограде, а также о возникшем соперничестве и даже вражде, вспыхнувшей между различными миссиями (особенно между посольством и Красным Крестом).

Рекомендации основной миссии Рута были значительно пересмотрены и модифицированы в Вашингтоне, но даже и остаточная программа, хотя и требовала лишь частичных расходов (5 512 000 долларов США), по-прежнему была весьма амбициозна. Человеком, выбранным для руководства этой работой, стал еще один соратник Крила по созданию Комитета – Эдгар Сиссон[14], который в разное время работал городским редактором «Чикаго трибьюн», главным редактором «Кольер» и редактором журнала «Космополитен». Назначение Сиссона было произведено 23 октября, всего за две недели до захвата власти большевиками в Петрограде. Рассказав ему о задании, Крил в тот же день отвел Сиссона к Вильсону, который изложил ему руководящие принципы работы, но не дал никаких конкретных инструкций. На следующий день Сиссон получил личную записку с инструкциями, в которой содержался такой отрывок: «Мы ничего не хотим для себя, и само это бескорыстие влечет за собой обязательство вести дела открыто. Везде, где на карту поставлены фундаментальные принципы российской свободы, мы готовы оказать такую помощь, какая в наших силах, но я хочу, чтобы эта помощь основывалась на просьбе, а не на предложении. Особенно остерегайтесь любого эффекта навязчивого вторжения или назойливого вмешательства и старайтесь выражать бескорыстную дружбу, которая является нашим единственным побуждением».

Этот краткий контакт с президентом произвел на Сиссона эффект, которому суждено найти много параллелей в американском официальном опыте. Он убедил себя в том, что едет за границу в качестве личного представителя президента, облечен его особым доверием и от завершения его миссии зависят великие дела. В какой-то степени Сиссон всегда оставался с этой точкой зрения. Через много лет на титульном листе его мемуаров значилось: «Специальный представитель президента Вильсона в России», а само повествование начиналось с гордого пассажа: «Во вторник 23 октября 1917 года президент Вильсон приказал мне отправиться в Россию. Я отплыл из Нью-Йорка в субботу, 27 октября, а 25 ноября уже был в Петрограде. Рекомендательные письма были адресованы премьеру Керенскому и членам его кабинета, а полномочия, и без того широкие, увеличивались за счет контроля над средствами» (Сиссон Э. Сто красных дней: личная хроника большевиков. Нью-Хейвен: Йельский университет, 1931).

К сожалению, что характерно для американской правительственной практики, до посла Фрэнсиса никогда не доводилось никакой сопоставимой картины статуса и важности Сиссона. Информируя посла о назначении Сиссона, Госдепартамент лишь лаконично заметил, что он «представляет Крила, которому президент лично поручил руководство этим предприятием» (под «предприятием» подразумевалась пропагандистская программа). Послу предписывалось оказывать Сиссону всяческое содействие, «чтобы сделать его работу эффективной и обеспечить с его стороны четкое понимание существующих условий». При этом Фрэнсису не было сказано ни слова о полномочиях Сиссона, которые дали бы послу основания видеть в нем соперника. Таким образом, предпосылки для беспокойства и неразберихи были прочно внедрены в ситуацию официальным Вашингтоном еще до того, как Сиссон приехал в Россию.

Сиссон был резким проницательным человеком, маленького роста, жилистым, пышущим энергией и патриотическим энтузиазмом. Он не был лишен сентиментальности, но его натура не была внешне доброжелательной или экспансивной. Один из жителей Петрограда того времени описал его как смесь «горького и кислого». Его отношения с окружающими имели тенденцию быть безличным и отстраненным. Журналистика наделила Сиссона свойствами безграничного любопытства и нюха на сенсации, большой свободой выражения и превосходным литературным стилем. Его бдительная и подозрительная натура обладала талантом к конспирации и интриганству. Не будет большим преувеличением сказать, что жизнь других американцев в Петрограде была бы более мирной, если бы Сиссон никогда там не появлялся. Вместе с тем деятельности отдаленной маленькой американской колонии не хватало наблюдательного и неутомимого летописца, и наши знания о ее опыте были бы без него намного беднее.

Ни одно исследование личностей, занимавших видное место в первые месяцы советско-американских отношений, не было бы полным без беглого взгляда на Комиссию Американского Красного Креста, организованную и направленную в Россию летом 1917 года, и ее лидеров – Уильяма Томпсона[15] и Рэймонда Робинса[16].

В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, Уильям Бойс Томпсон был выдающейся фигурой американского бизнеса. Медный магнат, оператор фондового рынка и финансовый промоутер, он сколотил огромное личное состояние и завоевал уникальное положение в финансовом мире Нью-Йорка.

Наиболее авторитетное и показательное описание обстоятельств, связанных с созданием Комиссии Красного Креста и включением Томпсона в число ее членов, приводится в превосходной биографии Томпсона под авторством Германа Хагедорна:

«…Его друзья [Томпсона] уже были глубоко вовлечены в войну в качестве полевых маршалов и послов. Барух, член Совета национальной обороны, обладал диктаторской властью в экономической области; Ламонт был одной из самых активных одиночек в сфере международных финансов; Генри П. Дэвисон, как глава Американского Красного Креста, переработал кодекс самаритянина почти в мифических масштабах. Томпсон больше не находил рекламные акции и биржевые операции достаточно стимулирующими для своего воображения. Его поразило и взволновало свержение царизма. Томпсон был убежден, что Россия была решающим фактором в войне и, если бы ее можно было удержать в составе союзнической коалиции, Германия потерпела бы поражение, вне всякого сомнения. Он дал понять Вашингтону, что готов поехать в Россию в любом качестве. Дэвисон из Красного Креста поверил ему на слово.

Было чрезвычайно важно иметь сильный ум на страже в Петрограде от имени Соединенных Штатов. У американского посла, как оказалось, все было не так. Любезный и стареющий миссуриец Дэвид Р. Фрэнсис, представлявший свою страну в России, был преисполнен добрых намерений, но никто не обращался к нему за видением или инициативой. Поскольку сместить его представлялось непрактичным, единственной альтернативой являлось направление человека, соответствующего ситуации в качестве неофициального посланника, которого приветствовали бы, если бы он преуспел, и отвергли, если бы потерпел неудачу.

Сколько из всего этого было сведено к определенным инструкциям, а сколько осталось вопросом намеков и надежд; насколько в этом были замешаны Красный Крест, президент, Госдепартамент или только определенные лица, которые оказались как друзьями Томпсона, так и руководителями Красного Креста, ни тогда, ни впоследствии не было раскрыто ни в одном документе. Но Томпсону ясно дали понять, что от него, как от „представителя Соединенных Штатов“, ожидается, что он „примет любую работу“, которая, по его мнению, „была необходимой или целесообразной в попытке предотвратить дезинтеграцию российских войск“. Эдвард Н. Херли, член Военного совета Красного Креста, отправился из Вашингтона в Сент-Пол, чтобы лишний раз подчеркнуть Томпсону важность „укрепления позиций Керенского в надежде, что администрация Красного Креста наведет порядок из хаоса“» (Хагедорн Г. Магнат: Уильям Бойс Томпсон и его время. Нью-Йорк, 1935).

Таким образом, сразу следует отметить, что Сиссон не был единственным человеком, отправленным в Россию в 1917 году с впечатлением, что он является главным политическим деятелем, наделенным функциями, аналогичными тем, которые обычно выполняет полноправный посол, и превосходящими, в частности, функции Фрэнсиса.

Комиссия Красного Креста была организована в июне 1917 года и направлена в Россию в начале июля. По принятому решению сотрудники Красного Креста на время войны номинально входили в состав вооруженных сил и подчинялись приказам соответствующих военных властей. Они должны были получить военные должности и звания от лейтенанта до полковника и носить военную форму. Некоторые из членов Комиссии сохранили эти звания в повседневном обиходе даже после того, как их связь с Красным Крестом прервалась. Томпсон получил полковника, его заместитель Робинс – майора (позднее ему было присвоено звание подполковника).

Первоначально комиссию возглавлял доктор Фрэнк Г. Биллингс, известный чикагский врач. Доктор, очевидно, согласился на это задание, до конца не понимая ни обстоятельств, связанных с происхождением миссии, ни характера роли, которую Томпсон должен был сыграть в Петрограде. Расходы на миссию, даже на военную форму, оплачивались из личного кармана Томпсона, и, хотя его должность в миссии с самого начала технически называлась «бизнес-менеджер», вскоре стало очевидно, что и сам магнат не до конца представлял, насколько это название не соответствует его реальной функции.

Очевидно, что Томпсон чувствовал себя ответственным, как частное лицо, за осуществление в России деятельности, не имеющей ничего общего с функцией Красного Креста. В действительности эти мероприятия носили в основном политический и информационный характер и имели своей целью поддержку Временного правительства, а также его стимулирование к продолжению военных действий. Покидая Сиэтл, миссия захватила тысячи переводов на русский язык военных посланий президента, распространение которых она намеревалась начать по прибытии во Владивосток. Полувоенный статус Комиссии Красного Креста привел ее к тесному контакту с петроградской военной миссией, которая, естественно, во время войны чувствовала острую ответственность за события политического характера, отрицательно сказывающиеся на военном вкладе одного из главных союзников.

Тем не менее мы не имеем никаких исторических свидетельств того, что Американский Красный Крест как организация имел какое-либо официальное представление об этих «внеклассных» мероприятиях со стороны Томпсона (позже продолженных его преемником).

19 октября 1918 года профессор Сэмюэл Харпер из Чикагского университета, знакомый с управлением делами России в Вашингтоне, написал своему другу из Государственного департамента Джерому Лэндфилду, что, по его мнению, было большой ошибкой позволить Томпсону оплачивать расходы Комиссии Красного Креста: «Я не могу понять, как человек в положении Дэвисона согласился бы на такое» (Рукопись Сэмюэля Н. Харпера. Мемориальная библиотека Харпера, Чикаго). По всем признакам, указанная договоренность была личной инициативой Дэвисона, причем необычность этой миссии сразу лежала на поверхности. Члены Комиссии Красного Креста не получали от этой организации никакого жалованья, как и не оплачивались остальные расходы. Все это напоминало поспешную импровизацию, придуманную во время неразберихи первых месяцев американского участия в войне под почти отчаянное осознание неминуемой опасности ухода России из рядов воюющих держав. Последствия этого шага явно отличались от того, чего мог ожидать даже Дэвисон. В течение нескольких месяцев миссия Красного Креста в России была полностью ликвидирована, а сам Красный Крест добавил много ярких страниц в анналы советско-американских отношений и породил проблемы, которые еще десятилетия отражались в дебатах по поводу американской политики в отношении Советского Союза.

Итак, Комиссия Американского Красного Креста прибыла в Петроград 7 августа 1917 года. К этому времени петроградское сообщество, как русское, так и американское, немного устало от потока американских миссий, только недавно приложив напряженные усилия, чтобы принять с должной торжественностью миссию Рута и Консультативную комиссию экспертов по железнодорожным сообщениям. Другими словами, следом за предыдущими появилась еще одна миссия, и на этот раз с еще менее заметным оправданием своего присутствия (русские не испытывали особой нехватки медицинских кадров). Таким образом, Комиссия Красного Креста начала свою деятельность в Петрограде в несколько неблагоприятной атмосфере. Яркую картину ее восприятия в американском сообществе можно получить из следующего отрывка в дневнике Джорджа Гиббса из Милуоки, инженера и члена Консультативной комиссии железнодорожников, бывшего в то время в Петрограде: «Вчера прибыла делегация Американского Красного Креста, около сорока полковников, майоров, капитанов и лейтенантов. Ее возглавляет полковник (доктор) Биллингс из Чикаго. Список из множества врачей и гражданских лиц возглавляет полковник Уильям Б. Томпсон. Все члены делегации с военными званиями. Насколько я смог выяснить, они пришли не для выполнения четко определенной миссии. „Губернатор“ Фрэнсис сказал мне не так давно, что настаивал на запрете их приезда, поскольку Россия и так уже переполнена миссиями союзников. По-видимому, Красный Крест вообразил, что России срочно требуются врачи и медсестры, которых на самом деле в настоящее время существует избыток, как русских, так и иностранных. В крупных городах больницы стоят полупустые, хотя им действительно требуются припасы, поэтому два вагона, привезенные комиссией, окажутся очень полезными. Этим вечером мы были гостями на ужине, устроенном полковником Томпсоном в Hotel de France. Полковник – очень толстый, но энергичный и полный энтузиазма человек. Ужин, дополненный сигарами, привезенными им из Соединенных Штатов, удался» (Рукопись Дж. Гиббса. Государственное историческое общество штата Висконсин, Мэдисон, дневниковая запись от 9 августа 1917 г.).

За очень короткое время после приезда Томпсон убедился, что проблема сохранения правительства Керенского и продолжения участия России в войне заключалась в пропаганде и, следовательно, в финансовых вложениях. Он с энтузиазмом бросился в попытки исправления ситуации. Уже через два дня после прибытия Томпсон был на первом приеме у Керенского, где обязался лично подписаться на получение полумиллиона рублей нового правительственного займа.

Керенский, будучи в некотором роде социал-революционером, познакомил Томпсона с мадам Брешковской[17] – «маленькой бабушкой революции», недавно возвращенной из ссылки Февральской революцией, жившей в Петрограде и снова участвующей в партийной и общественной жизни. Брешковская и ее соратники выступали за сотрудничество с союзниками и продолжение военных действий, но главная их задача заключалась в противостоянии растущему влиянию большевиков и удерживанию Керенского у власти. Для всего этого были нужны средства, и Томпсон немедленно взялся их добыть. Он видел в этом первый шаг спасения морального духа русской армии от набегов большевистских агитаторов и, таким образом, предотвращения распада Восточного фронта. По-своему понимая военную срочность и убежденность в серьезности ситуации, он проигнорировал трудность предоставления финансовой помощи какой-либо одной фракции в чужой стране без улучшения ее конкурентных позиций по отношению к другим партийным группировкам и, таким образом, становился виновным во вмешательстве во внутренние дела. После краткой и безуспешной попытки добиться от правительства Соединенных Штатов понимания его цели Томпсон, по натуре человек нетерпеливый и привыкший делать все в большом темпе, снял со своего личного счета в J.P. Morgan and Company немалую сумму в миллион долларов и решил профинансировать некоторых своих друзей-эсеров, влияние которых, как он думал, будет полезно для восстановления боевого духа армии. В циничных и искушенных политических кругах российской столицы эти пожертвования, которые вскоре стали предметом общих пересудов, были восприняты с немалым весельем: субсидирование российских эсеров осуществляется воротилами с Уоллстрит!

Впоследствии Баллард рассказал в письме полковнику Хаусу о всей нелепости ситуации, возникшей в результате этих внезапных крупных пожертвований в казну эсеров. Следует напомнить, что он и сам не раз жертвовал средства этой партии, но без шумихи в очень скромных количествах. Баллард впервые узнал о благотворительной выходке Томпсона, когда к нему пришли его собственные друзья из эсеровских кругов и начали горячо благодарить за это неожиданное падение политической манны небесной. Тщетно он пытался убедить визитеров, что не имеет к этому никакого отношения и слышит об этом впервые, – они восприняли объяснения как доказательство крайней утонченности методов Балларда и умелой маскировки каналов. Обеспокоенный тем, что Томпсон узнает о недоразумении и возмутится, Баллард отправился к его заместителю Робинсу и попытался деликатно разъяснить щекотливость ситуации, но последний был настолько погружен в свои собственные дела, что не выказывал никакого желания вникать в суть проблемы, а сам Баллард оказался неспособным проявить прямоту и «пробить» кипучий эгоцентризм Робинса. Тогда он предложил эсерам самим разъяснить Томпсону, что они всегда получали средства из других источников, и сгладить ситуацию, но те неохотно раскрывали внешним сторонам информацию о прежних источниках финансирования, всегда опасаясь общественной критики с известной формулировкой «платные лакеи капитализма».

Несколько позднее большевики выступили с критикой пожертвования Томпсона, хотя по большому счету они должны были бы загнать ее себе в глотку. 7 декабря «Правда» жестко атаковала Брешковскую известной фразой, что «это не революция, а проституция». Стоит ли разъяснять, что причины этого нападения носили сугубо внутриполитический характер и «прокол с Уолл-стрит» пришелся очень кстати. В конце концов Баллард философски смирился с тем, что оказалось неизбежным, и позволил себе насладиться незаслуженной благодарностью за вклад, сделанный Томпсоном.

Такое внезапное проявление американской благотворительности, естественно, не могло не повлиять на позицию американского посла. К счастью для Фрэнсиса, он не был проинформирован об этом факте, хотя вряд ли не уловил слухи о произошедшем. Томпсон вместе с двумя местными американскими бизнесменами, бывшими в курсе дела, пригласили Фрэнсиса на неофициальную встречу, где прозрачно намекнули об инциденте, намеренно воздержавшись от подробностей на том основании, что для посла было бы лучше не иметь официального знания. Как говорят, мадам де Карм, владеющая информацией, тоже была немногословна на этот счет, хотя продолжала поддерживать связь с «губернатором» под косыми взглядами Томпсона и других. В свою очередь, Фрэнсис, который с самого начала выступал против отправки Комиссии Красного Креста, но был резко одернут Вашингтоном, почувствовал себя освобожденным от ответственности и принял сложившуюся ситуацию без возражений вплоть до момента большевистской революции. Однако вскоре он был вынужден отправить государственному секретарю конфиденциальную личную телеграмму, которая бросает яркий, но печальный свет на его отношения не только с Комиссией Красного Креста, но и с военной миссией.

«…Только что Джадсон спросил меня, – телеграфировал Фрэнсис, – не возражаю ли я, если Красный Крест будет использовать его шифр, и на мой ответ, что он должен решить сам, сказал, что обратился в свой департамент и получил полномочия, при условии моего одобрения, на такое использование.

Я сказал, что не возражаю. Сообщаю вам, что ничего не знаю о содержании телеграмм и не знаком с тем, что сделал Красный Крест.

Понимаю, что Томпсон потратил гораздо больше миллиона долларов из своих личных средств, но относительно методов или объектов я не проинформирован… В течение последних двух месяцев Томпсон редко посещал посольство. Поскольку Красный Крест является полуофициальным и, как правило, считается полностью официальным, я часто рассматривал целесообразность расспросить Томпсона об этих выплатах, поскольку ходит много слухов об этом, но, как я понимаю, он расходует индивидуальные средства, и всего лишь сообщил ему через Джадсона, с которым он находится в тесном контакте, что, надеюсь, это никоим образом не отразится на нашем правительстве или стране. Со слов Джадсона, Томпсон говорит, что тратит свои собственные деньги и немедленно покинет Россию, если ему не разрешат делать это так, как ему нравится. Впоследствии он посетил посольство, но ничего не сказал на эту тему в ходе обстоятельной беседы» (Национальный архив, Досье посольства в Петрограде на миссию Красного Креста, телеграмма Фрэнсиса № 1443 от 3 июля 1917 г.).

Президент Вильсон, как будет видно, был крайне недоволен, узнав о выплатах Томпсона. Он обвинил не только Томпсона, но, по-видимому, и Фрэнсиса в безрассудном и расточительном использованием средств и сохранил этот инцидент в своей скрытной, но бесконечно цепкой памяти. Очевидно, на президента особенно повлияла мысль, что эта деятельность была предпринята Томпсоном в то время, когда он, президент, активно обсуждал вопрос о рекомендациях миссии Рута по запуску кампании политической информации в России. Поступок Томпсона, без сомнения, показался ему неоправданным и неуважительным с точки зрения ожидания окончательного президентского решения. По словам Крила (чья память, безусловно, не всегда была точной в таких вопросах), решение отправить Сиссона в Россию было отражением недовольства президента деятельностью Томпсона.

Для доктора Биллингса, как номинального начальника Томпсона, эти политические операции оказались непосильны. У него создалось впечатление, что его используют в качестве прикрытия для деятельности, о которой он не проинформирован и над которой он не имеет никакого контроля. Доктор не стал долго переживать ситуацию и уже в середине сентября, «больной и разочарованный», отказался от своей миссии и вернулся в Соединенные Штаты, оставив формальное командование на Томпсоне. «Не знаю насчет Томпсона, – отмечал он в частной переписке вскоре после своего возвращения, – но лично я очень мало доверяю его суждениям». Личный секретарь Томпсона Корнелиус Келлехер описывал ситуацию более жестко. «Бедный мистер Биллингс… – писал он много лет спустя, – полагал, что возглавляет научную миссию по оказанию помощи России. На самом деле он был не чем иным, как маской, а не лицом миссии Красного Креста».

К тому времени, как доктор Биллингс уехал, Томпсон стал легендой в лихорадочном обществе революционного Петрограда. Его огромное состояние, яркая индивидуальная внешность, крупная мускулистая фигура, вездесущие недокуренные сигары, впечатляющий образ жизни, включая люкс в отеле «Европа», французский лимузин, огромный волкодав, готовность коллекционировать антиквариат – все это сделало его харизматичным и чрезвычайно заметным объектом местного внимания.

Когда Томпсон посещал оперу, его усаживали в императорскую ложу и иронически приветствовали как «американского царя». По понятным причинам власть Керенского рассматривала его как «настоящего» посла Соединенных Штатов.

Захват власти большевиками стал для Томпсона большим потрясением. Он зашел слишком далеко в собственном отождествлении с судьбой внутриполитических противников большевиков – вплоть до того, что щедро снабжал их средствами. Будучи реалистом, он не мог не отметить смертоносную эффективность, с которой большевики захватили власть и укрепили свой режим, и был впечатлен их серьезностью и безжалостностью намерений. Эти впечатления подкреплялись докладами его заместителя Рэймонда Робинса, которого он отправил в провинцию для закупки зерна за несколько недель до Октябрьской революции и который вернулся, впечатленный повсеместной властью местных Советов по сравнению с другими политическими и административными образованиями. Потрясенный всем этим, Томпсон изменил свои политические взгляды и под влиянием Октябрьской революции импульсивно и с энтузиазмом воспринял идею поддержки большевиков, точно так же, как изначально бросился на поддержку Керенского. Однако он чувствовал, что безнадежно скомпрометирован и дискредитирован как личность, судя по степени, в которой он оказывал личную поддержку врагам большевиков. Робинс, по-видимому, разделял эту точку зрения и уговаривал его покинуть Россию. Через три недели после революции Томпсон действительно уехал в Лондон и вернулся домой, полный решимости заручиться поддержкой на высоком уровне идеи использования большевистского режима в качестве инструмента против Германии, точно так же, как он впервые задумал использовать Керенского.

Последствия захвата власти большевиками для Комиссии Красного Креста еще больше усугубили прискорбные недоразумения между миссией и официальным американским правительственным истеблишментом. Поскольку Томпсон не раскрыл послу и его помощникам всего характера своей политической деятельности, он, очевидно, не был склонен объяснять им все причины беспокойства, которое испытывал за свою собственную безопасность и за безопасность членов миссии. Позже посольство догадалось о ситуации, тем не менее произведенное впечатление было неудачным. В докладе Государственному департаменту 9 декабря 1917 года Фрэнсис отметил: «Миссия Американского Красного Креста проявляла удивительную нервозность с начала революции. Томпсон и некоторые другие члены спали в квартире военной миссии, у которой была и остается большевистская охрана и с которой у Томпсона гораздо более тесные отношения, чем с посольством. Эта нервозность, возможно, объясняется выплатами для Брешковской» (из телеграммы № 2081 от 9 декабря 1917 г.).

В другом сообщении Фрэнсис жаловался, что, следуя на эвакуационном поезде, Томпсон останавливал его только три раза, проскочив остальные десять железнодорожных эвакопунктов. «Мне не следовало предлагать в нем места работникам Красного Креста, – писал посол, – поскольку, насколько я понимаю, они добровольно согласились работать в таких условиях, а сейчас работают только на одно – на побег» (Переписка Лансинга, письмо Фрэнсиса от 20 ноября 1917 г.).

Аналогичное недоразумение произошло и в Москве. Сообщая 26 ноября 1917 года, что весь консульский персонал, члены Христианской молодежной ассоциации и люди, связанные с американскими предприятиями, останутся на своих постах, Саммерс добавил, что «члены Американского Красного Креста уехали как можно скорее после начала боевых действий, несмотря на мои протесты» (из телеграммы № 89 от 26 ноября 1917 г.). Очевидно, что это не предвещало ничего хорошего для будущих отношений между членами миссии и Генеральным консульством – отношений, которым несколько позже предстояло приобрести новое и совершенно неожиданное значение. Таким образом, сокрытие от других американцев того, что Томпсон считал своей «настоящей» личной миссией, с самого начала привело к возникновению недоразумений самого неприятного и прискорбного характера.

Все эти обстоятельства осложнили положение человека, который должен был стать преемником Томпсона на посту главы Миссии Красного Креста, фигуры, имевшей большое значение на первых этапах советско-американских отношений, – Рэймонда Робинса.

Робинс, чья смерть последовала только в 1954 году, все еще ждет своего биографа, поэтому попытка в нескольких словах рассказать об этой поразительной и колоритной личности не соответствует истинной значимости этого персонажа. В 1917 году он находился в расцвете сил. Как и Томпсон, Робинс был продуктом американского Запада. Родился он, правда, на Востоке, а на Запад переехал в детстве, работал шахтером в Скалистых горах и, в конце концов, присоединился к золотой лихорадке Аляски. Это предприятие не только увенчалось финансовым успехом. Юношеский контакт с красотой и таинственностью Крайнего Севера произвел глубокое духовное впечатление на Робинса, которое больше никогда его не покидало.

Вернувшись на Средний Запад, центром своей деятельности Робинс сделал Чикаго. Здесь, будучи одновременно либералом и набожным христианином, он стал чем-то средним между политиком и религиозным евангелистом, принимая заметное участие в работе первых чикагских поселенческих домов и в других либеральных начинаниях. Среди прочего, он защищал двух русских политических беженцев, Рудевица и Пурена, для экстрадиции которых царское правительство предприняло интенсивные, но безуспешные усилия в 1908 году. Первоначально демократ, в 1912 году Робинс перешел на сторону Теодора Рузвельта и стал одним из основателей Прогрессивной партии. В 1914-м он баллотировался в сенаторы от штата Иллинойс по списку республиканцев-прогрессистов. Его включение в Комиссию Красного Креста в 1917 году, по-видимому, было результатом рекомендации Теодора Рузвельта.

Прибыв в Россию в сентябре 1917 года, Робинс обладал рядом качеств, хорошо подходящих ему для роли, которую ему было суждено сыграть: избыток энергии, значительные управленческие и юридические способности, некоторое знакомство с рабочим движением в Соединенных Штатах и живой интерес к русской революционной интриге. Очевидно, ему несколько мешало неоднородное и не полностью сбалансированное образование, а также отсутствие тех инструментов, которые могли бы помочь ему сформировать более всестороннее суждение о российских событиях: в частности, знание русского языка, русской истории и литературы. У него, человека по натуре полностью поглощенного современными реалиями, представление о России конца 1917 года было сформировано на основе нескольких интенсивных, но кратких и недавних впечатлений, но ему не хватало исторически перспективного взгляда. Северный пейзаж и петроградская зима, приправленная сильным волнением по поводу войны и важности его собственной миссии, вызывали самые яркие ассоциации с юношеским приключением на Юконе и приводили в состояние мистическо-религиозной экзальтации, способствующее скорее энтузиазму, нежели проницательности.

Вклад Робинса в анализ советских реалий в целом воспринялся с подозрением и отвергнут на родине, хотя он и не был полностью лишен достоинств. Робинс ненавидел то, что он сам называл «внутренним» усвоением знаний, и верил в необходимость передвижений, что и делал самым недвусмысленным образом. Он постоянно перескакивал с одного места на другое, видя то, что не видели остальные, – огромное разнообразие людей. Несомненно, он наблюдал большее число советских лидеров первых месяцев и лет их власти, чем любой другой отдельно взятый американец. Возможно, этот опыт не всегда приводил к точным суждениям, но, по крайней мере, это позволило Робинсу избежать ряда ошибочных впечатлений, закрепившихся в сознании других иностранцев. Таким образом, его взгляды на реалии революции, пусть и неоднозначные по своей фактической основе и часто выраженные расплывчато, никогда не были тривиальными или неинтересными. Эти взгляды прежде всего не основывались на раздражающем отношении к личности как к коммунисту. Существовали и другие аспекты, которым Робинс уделял самое пристальное внимание. Ни один американец, давно знакомый с советской внутренней системой, не может без глубокого восхищения и сочувствия читать слова, с которыми Робинс пытался в 1919 году обратиться к сенатскому Комитету по судебной системе: «Как могло случиться, что пристальный интерес к Советскому Союзу и уважение к выдающимся качествам его лидеров обязательно должны означать симпатию к их идеологии или желание видеть их успешными в мировых революционных устремлениях?»

С другой стороны, Робинс обладал определенными личными особенностями, из-за которых ему было трудно вписаться в запутанную схему обязанностей и взаимоотношений, которая характеризовала официальное и полуофициальное американское сообщество России в то время. Совершенно непривычный к правительственным процедурам, он относился к ним с неприязнью. Он понятия не имел о той кропотливой точности, которая необходима для того, чтобы сделать общение между правительствами эффективным и полезным. Его концепция дипломатии носила глубоко субъективный характер, и взаимопонимание могло основываться на сверкании глаз или твердости рукопожатия. В состоянии экзальтированного и самоотверженного энтузиазма он страдал от неспособности найти с другими людьми золотую середину между крайностями от страстной преданности до мрачного недоверия. Описывая его внешность, современники сравнивали Робинса с американским индейцем того времени: длинные черные волосы, пронзительный взгляд и бесшумная поступь. Эти качества побудили Томпсона окрестить его Пантерой. С точки зрения эмоционального склада они были двойниками: энергичные, властные, подозрительные ко многим и чрезвычайно лояльные к единицам и харизматичные до последней капли. Будучи оратором, актером и сентименталистом, Робинс оставался человеком с характером огромной силы, с исключительной физической и интеллектуальной энергией и несомненно – идеалистом.

Принимая во внимание все сказанное и учитывая неблагоприятные обстоятельства, при которых в Россию прибыла Комиссия Красного Креста, Робинсу было очень нелегко наладить личные отношения с американским сообществом, да и он сам, вероятно, был мало в этом заинтересован. Защищенный своим статусом, он играл в одиночку как в обществе, так и по большей части – официально. Он уехал из России в 1918 году, оставив после себя длинный шлейф обид и подозрений среди официальных членов американского сообщества. Теперь, основываясь на имеющихся данных, уже нелегко оценить реалии, лежащие под слоем пыли этой старой вражды.

Робинс представлял собой характерную фигуру либерального движения Среднего Запада в годы, предшествовавшие Первой мировой войне, и, будучи таковой, разделял как сильные, так и слабые стороны этого социального явления. Робинса поддерживала его способность оставаться энтузиастом, искренность, непоколебимая уверенность, романтизм и непрекращающаяся любовь к действию. Тем не менее он страдал от присущего ему провинциализма, поверхностности видения исторической перспективы, неустойчивости и несбалансированности многих интеллектуальных подходов. Именно из этого фона он и черпал свой религиозный пыл и веру в человеческий прогресс; но также из этого фона он черпал и отсутствие сочетания терпимости и терпения к печальным условиям политического существования человека, делающие его карьеру фигуры в российско-американских отношениях бурной, одновременно эпизодической и, в конце концов, такой трагичной. Робинс был человеком, способным вызвать у своих друзей восхищение и преданность не менее сильные, чем подозрения и критические замечания, которые он вызывал у других. Поскольку в ходе этого повествования будет необходимо пересказать ряд резких слов, о нем сказанных, было бы справедливо закончить это упоминание о Робинсе примером чувства, которое друзья питали к нему до конца его насыщенной событиями жизни. В «Конгрегационалисте» от 27 октября 1932 года появилось следующее письмо от профессора Чарльза Э. Мерриама[18] из Чикагского университета: «Влиятельной и колоритной фигурой в Чикаго является Рэймонд Робинс, четверть века находившийся в эпицентре самых бурных событий в городе. Шахтер в Кентукки, удачливый искатель чистого золота на Клондайке, юрист и министр по профессии… Но прежде всего, пламенный оратор удивительной силы, полководец юмора, сатиры, нежности, эмоциональной привлекательности в их лучших проявлениях, он был и остается пылающим мечом во многих чикагских битвах. Обладая широкими демократическими симпатиями, неподкупной честностью и неукротимым мужеством, его клинок всегда был огненным кольцом, а его голос – трубным зовом во множестве битв».

Ни одно упоминание о деятельности в Робинса в России не было бы полным без слов о его альтер эго, которое направляло его шаги в этой стране со времен большевистской революции, организовывало контакты с советскими властями, переводило и служило секретарем, – Александре Гумберге. Описанный Эдгаром Сиссоном как «нью-йоркский еврей с меланхоличными глазами, чувствительными чертами лица и проницательнейшим умом», он был в то время довольно молодым человеком. Родившийся в России и мальчиком вывезенный в Соединенные Штаты, он вращался в русских социалистических кругах Нью-Йорка и в 1914–1915 годах был менеджером газеты «Островной мир», познакомился с Троцким, когда последний был там в январе-феврале 1917 года. После Февральской революции Гумберг вернулся в Россию, воспользовавшись российским паспортом, и, по-видимому, в те месяцы считал себя гражданином России. Один из его братьев стал крупным большевистским функционером, действовавшим под партийным псевдонимом Зорин. Сам же Александр поддерживал прекрасные и близкие отношения с Троцким, Радеком, Петерсом и другими высокопоставленными партийцами.

Вскоре после прибытия в Петроград Гумберг, по-видимому, оказался полезным членам миссии Рута, а позже – Джону Ф. Стивенсу, председателю Американской консультативной комиссии железнодорожных экспертов, в качестве помощника и переводчика. С прибытием Комиссии Красного Креста Гумберг, вероятно, был передан в распоряжение Томпсона и Робинса (несколько позже какое-то время он также служил и Сиссону).

Вплоть до захвата власти большевиками рассматриваемая полезность Гумберга для американцев, хотя и была значительной, еще не достигла своего полного потенциала. После большевистской революции его обширные знакомства в российских радикальных кругах и легкий доступ ко многим большевистским лидерам в любое время сделали Гумберга незаменимым помощником для американцев, которые не знали русского языка и не имели независимых средств доступа к большевистским властям. Его нужность для советских властей благодаря этой деятельности, по-видимому, была не меньшей, чем для американцев. Со времени Октябрьской революции до весны 1918 года он находился в самой гуще отношений между советскими властями, с одной стороны, и большинством американских властей – с другой (за заметным исключением самой канцелярии посольства). Можно сказать, что Гумберг являлся неофициальным посредником для всех неофициальных доверенных лиц.

Этот человек находился между двумя мирами, в которых и проходила вся его жизнь. Без видимой пристрастности он одаривал обе стороны своим готовым пониманием, скептицизмом и, в некотором смысле, даже привязанностью. С сардоническим весельем он наблюдал за их резким взаимодействием друг с другом и наслаждался попытками смягчить противоборство там, где мог. Будучи «Пятницей» Робинса и гением второго плана, он с отчаянием и не без юмора рассматривал свою собственную роль миротворца. В мире, где миротворцев не очень ценят, эта роль в конечном счете должна была привести его к неприятностям с обеими сторонами – и привела. Возможно, было бы неплохо вспомнить в заключение ту страстную защиту, с которой Робинс выступил в 1919 году в зале заседаний Комитета конгресса, когда один из сенаторов, проводивших расследование, осмелился предположить, что Гумберг был «связан с большевистским правительством». Эта защита оказалась настолько громоподобной, что подняла сонных зрителей на ноги. Разразившаяся буря аплодисментов вынудила председателя комитета взять паузу и призвать к порядку.

«Могу ли я сразу заявить, – продолжил Робинс, – что услуги этого русского, Александра Гумберга, а также характер этих услуг, оказанных в условиях стресса и под огнем, были таковы, что сделали его, по моему мнению, самым полезным одиноким русским человеком в самые трудные дни российской ситуации?

…Я всегда поддерживаю его с полным уважением и готов выступить перед Комитетом, любым другим надлежащим органом Соединенных Штатов или судом в защиту его патриотизма, его подлинной, мужественной службы. И когда, господа, на него напали как на немецкого агента на основании лживых заявлений, я бросил вызов лицам, стремящимся дискредитировать его. Эти лживые и трусливые клеветники убежали обратно во тьму.

Мне сказали: „Робинс, ты в безопасности. Ты силен, невзирая на пропаганду, направленную на твою дискредитацию. Несмотря на то, что говорят против тебя, ты сможешь выжить, но брось этого маленького еврея, к нему есть вопросы“, на что я ответил: „Семь тысяч раз – нет! Это не входит в рамки моих принципов!“

Этот маленький еврей прошел со мной сквозь огонь. Этот маленький еврей лежал на животе, когда пулеметные очереди прошивали стену над нашими головами и вокруг. Этот маленький еврей встал на крыло моего автомобиля, когда нас окружили прогерманские анархисты, вооруженные винтовками со штыками и револьверами. Этот маленький еврей посмотрел вниз на взведенные курки и, приставив револьвер к животу, ухмыльнулся и спросил у анархистов: „Вы ведь не боитесь, не так ли?“ И я с ним до конца пути.» (Большевистская пропаганда. Слушания в Подкомитете по судебной системе. Сенат США, 6-й конгресс, Вашингтон, 1919).

На заре советско-американских отношений среди известных американских деятелей в Петрограде был еще один американец, заслуживающий внимания. Он не относился к числу официального американского правительственного истеблишмента – отнюдь. В последовательности событий, которым посвящено это повествование, он появляется лишь кратко и случайно. И все же его фигура в такой степени является их частью, а отношение так глубоко раскрывает реалии эпохи, что ни один подобный обзор личностей без него не кажется полным. Это отсылка к тому мятежному и романтическому духу, который бродил по улицам и залам собраний Петрограда в те волнующие дни и впитывал впечатления революции с такой жадной жаждой и волнением. Его имя Джон Рид.

На самом деле здесь мало что можно сказать о Риде. Как всем известно, он был юношей с Западного побережья, выпускником Гарварда, социалистом, бунтарем против американского общества своего времени, писателем, в частности – автором великолепной книги очевидца о первых днях революции «Десять дней, которые потрясли мир». Во многих отношениях Рид был человеком ребячливым и даже раздражающим. С точки зрения официальных американцев Петрограда, впрочем не только официальных, писатель относился к числу людей провокационных, невнимательных, нетерпимых и даже напрасно оскорбительных. Его картина жизни была до крайности фрагментарной. Он мог жестоко ошибаться во многих вещах (хотя редко в виденных собственными глазами). В его критическом отношении к собственной стране и ее обществу концентрировалась вся раздражающая дерзость невежественной и непочтительной молодежи, без признаков искупающей скромности и уважения к возрасту и опыту. Свой антагонизм к собственному обществу он проявил в наихудшее из возможных времен, когда чувства американцев к своей стране были доведены до белого каления, а собственная способность к терпимости снизилась до предела.

И все же историк не может без чувства глубокой печали следить за трагическими и бурными прохождениями Джона Рида в рамках этого исследования. Одаренный поэт, он только и ожидал той великолепной зрелости, которая медленно и мучительно приходит к талантам, обладающим задатками великих наблюдателей, авторов и наблюдателей человеческой натуры. В то время представление Рида о России ограничивалось улицами Петрограда и Москвы. По этой причине оно было не совсем адекватным, а в некоторых отношениях и вовсе пребывающем в заблуждении. Но куда бы ни падал взгляд Рида, он со страстной искренностью и энергией фиксировал все, что перед ним лежало. Несмотря на буйные и раскованные политические пристрастия, повествование Рида о событиях того времени превосходит все другие современные записи с точки зрения своей литературной силы, проникновенности и знанием деталей. Это произведение будет вспоминаться и вспоминаться, в то время когда все остальные забудутся. Через его книгу, как и через весь причудливый отчет о его приключениях и ошибках, проходит бурная волна идеализма ослепительной честности и чистоты, которая непреднамеренно сделала честь американскому обществу, породившему Рида и достоинства которого так плохо понимал он сам.

Возможно, не следовало бы требовать от Америки того времени принятия этого глупого и непокорного ребенка и отношения к нему с нежностью и пониманием просто ради его искренности и талантов. Однако создается непреодолимое впечатление, что лечение, фактически оказанное ему на родине после возвращения из России, было уже трагически ненужным. Даже его незрелые мнения заслуживали аргументированного и терпеливого обсуждения, а не эмоционального возмущения. Было бы лучше, если провокационное поведение Рида встретили насмешливым сочувствием, нежели уголовными обвинениями. При проявлении такого внимания одаренная натура могла бы быть сохранена до того времени, когда ее таланты созрели и дали свой полный расцвет, вместо того чтобы быть выброшенной прочь и найти преждевременную смерть в Москве и погребение, скорее ироничное, чем уместное, рядом с революционными деятелями, чей прах покоится в Кремлевской стене. В любом случае Рид находился в Петрограде, когда произошла революция, пылающая, как живой факел, и порождающая огромный, зарождающийся антагонизм, который в конечном итоге разделил два великих народа, разрушил жизнь молодого таланта, как и жизнь многих других. Уже одним только этим Рид заслуживает того, чтобы его не забывали и уж тем более не подвергали осмеянию.

Все американцы, описанные в этой главе, уже мертвы. Их больше нет среди нас, чтобы подкрепить свои слова и действия той красноречивой и страстной защитой, которую каждый из них мог бы проявить по-своему. Я старался помнить об этом, знакомясь с их личностями и делами, и всегда относился к ним более внимательно и менее догматично, чем они обычно относились друг к другу. Не всегда они проявлялись в лучшем виде, и именно по этой причине приятно отметить, что, хотя все они действовали в запутанных и тяжелых обстоятельствах, не было из них ни одного, кто искал личной выгоды в сложившейся ситуации, ни одного (за исключением Рида), кто хоть на мгновение забыл бы об интересах своей страны, ни одного, кто поступил бы иначе, действуя с мужеством и убежденностью, следуя голосу честной совести.

Загрузка...