КРИТИКА

Николай Зарудин Музей восковых фигур

«Кто идет к баку курить, кто вытягивается на траве, старательные окружают преподавателей и ведут с ними поучительные разговоры».

Ю. Либединский, Комиссары.

«Отгремела гражданская, вихри ее отшумели в Крыму и у польской границы, всколыхнули Сибирь, забурлили в Кронштадте, и как будто затихли».

Смолкла ли музыка революции? Стали ли глуше те героические вихри, которых поэты называли симфонией восстания? Не обмельчал, не полысел ли, не обрюзг тот новый человек, первые дни которого потрясли мир?

И можем ли мы в суете повседневности, в дрязгах рубля и аршина, в огромной, глухой и исконне крепкой землей, сном и морозом стране сказать снова удивленному сознанию строфой Блока:

Да. Нас года не изменили.

Живем и дышим, как тогда,

И вспоминая сохранили

Те баснословные года…

Так ли это?

«Отгремела гражданская, и военкомы, ребята армейской закалки…

……………………………………………………………………………………

— Скучают они, Ефим! Все — оттого, что скучают.

— Хуже, тов. Власов. Многие разлагаются…

— Так я о чем и говорю. Все это от скуки. Ну, к примеру, женился на купчихе там или на поповне… Многие пьянствуют… А кто хозяйством обзавелся и утратил пролетарский дух. Одно слово — нету былого боевого огня! С переходом к мирным формам агитпропработы большинство из нашего политсостава не справляется. Не хватает знаний. Вот Васильев, толковый человек, московский металлист, пишет, что трудно работать с полком. А, ведь, на фронте был комиссаром бригады. Опять же старик этот… Шалавин, комбриг седьмой трудовой…».

Так вот он — новый вихреносец! Если поверить Юрию Либединскому, то новые времена с их новыми песнями опять дремлют в вековой купецкой, кондовой и перинной Руси. «А которые» — пьянствуют, даже в воспоминаниях не сохранив тех баснословных годов.

Это — так сказать, непосредственное впечатление с налета, с первых страниц книги. Оно чрезвычайно важно для читателя. Ведь он-то и встречает своего писателя с той особенной чуткостью и вниманием, как своего, родного человека.

И больно, и грустно с первого взгляда видеть в близких чертах что-то искривленное, неискренное и фальшивое — деланное. Переворачиваешь листы книги. Думаешь вот-вот найдешь, наконец, настоящее слово, с которого начнется настоящий задушевный разговор с писателем, и не встречаешь.

Натыкаешься на вещи, которые заставляют судорожно сжиматься, которые коробят, которые оскорбляют.

«…Косихин весь в блеске рыжих волос, в плеске звонкого голоса, в пылании лица был точно образ близящейся нарастающей Мировой Революции, о которой говорили собранию ячейки РКП его одно к другому пригнанные слова»…

«…Ночь, как ласковая любовница»…

«…Как металл на самое дно сосуда, так ум Сергея вникнет в глубину вопроса, только с этой глубины может он осветить свой предмет»…

Что это такое? Случайность, недоработанность, отсутствие вкуса?

Если последнее — то позволю себе обратить внимание на одну из превосходных работ Валерия Яковлевича Брюсова, его статью «Игорь Северянин», написанную в 1915 году.

«Аббат Делиль, — пишет В. Я. Брюсов, — уверял, что весь гений Вергилия заключается в его вкусе. По отношению к Вергилию это — несправедливо, но верно в том смысле, что вкус имеет в искусстве значение огромное. Безошибочный вкус может заменить гений. Но никакая гениальность не вознаградит отсутствие вкуса. Ошибки против вкуса, безвкусие обезобразят самое вдохновенное художественное создание, они чувствуются особенно больно, и для них мы не находим никакого извинения».

Можем ли мы найти извинения в наше время, быть может, время ученичества нового искусства, нового культурного пафоса?

На эту тему писалось и говорилось очень много. Требования к слову сейчас как никогда высоки и серьезны. Современный писатель, даже средний, работает со словесным материалом с большим искусством. Мы ждем воплощенья больших тем. И если Юрий Либединский целиком наш писатель, то мы, как раз на этом основании, и можем требовать от него напряженной работы, такого же роста, как это мы требуем от мастеров других искусств. Вкус, не засоренный пошлостью и внешним лоском сейчас необходим, как никогда.

В самом деле пора и писателям позаботиться о качестве продукции.

Не будем краснеть перед металлистами, булочниками и текстильщиками ежеминутно, ежечасно поднимающими качество своей продукции.

Громадная страна охвачена грандиозным пафосом воссоздания — и только пролетарский цех искусств все еще склонен заниматься говорильней.

Борьба за качество — лозунг каждого пролетария — достоин поэта. Пусть же поэт будет достоин этого исторического знамени, перестраивающего мир.

И тут — «ночь, как ласковая любовница»!?

Условимся с тов. Ю. Либединским и нашим читателем, что говорим на чистоту. Да, и в самом деле, творчество Ю. Либединского принадлежит нам, и мы имеем право и должны пред'явить к нему полную дружескую прямоту и непреклонность. А непреклонность нашего создающегося и строгого вкуса мы будем защищать со всей ревностью, необходимой строителю.

Иначе о «Комиссарах» Ю. Либединского не стоило бы и писать. Вещь это серая, скушная, разметавшаяся на много листов, но то, что автор ее признанный мэтр пролетарской литературы, обязывает даже случайного критика. В самом деле, Ю. Либединского изучают в школах, о нем пишутся, правда очень неубедительные, но все же горячие статьи. Даже тов. Осинский, перо которого не без яда и скептицизма, столь необходимого нашему времени, не удержался, чтобы не оценить нашего многообещающего писателя чрезвычайной и расточительной оценкой. По мнению тов. Осинского, Ю. Либединский развился в настоящего писателя, со своим языком, крепким, свежим и образным.

И лишь немногие, упрямо, среди всеобщей мелкой литературной шумихи, ждущие подлинного слова литературы, органически близкой великому дыханию эпохи, не поспешили принести свое приветствие молодому юбиляру. А юбиляра уже успели завесить всеми литературными орденами от пролетарского искусства. На преждевременные похвалы эта группа критиков не ответила молчанием. Для нее была совершенно очевидна вся невозможность появления сколько-нибудь значительного литературного произведения на дрожжах голого самоуверенного схематизма, без того сложного органического творческого процесса, в котором поэту стала бы «звездная книга ясна». Только поэт, понявший «трав неясный запах», захочет, чтобы то же самое почувствовал читатель.

Имя Ю. Либединского всегда выставлялось как символ достижений одной группы «пролетарской литературы», претендующей на полную монополию признания. Эти требования обязывали дать продукцию. Продукция изготовлялась. «Большие полотна» писались по определенным начертанным планам. Сложный, иногда катастрофический процесс интуитивно-образного познания окружающего мира заменялся узкой политической рецептурой. Человеческая личность, глубину, разносторонность и величие которой несутся поэтом как некое волевое начало для своего читателя — стирается. Люди лишаются постижения мира в его сложной ощущаемости. Логика сегодняшнего газетного дня заменяет логику художественного чувства.

То чувство катастрофичности, и вместе с тем радости, какое испытывается художником, когда он находит ощущения того найденного, нового, еще никем не осознанного, что раскрывается ему — заменяется слепком, чрезвычайно благовоспитанной и принятой уже прочно мысли. У художника нет чувства, что он — вот, вот нашел свое последнее, самое главное, без познания чего ему не стоило и рождаться… А поэтому — нет и стиля, нет личности, нет совершенных сочетаний слов. И, конечно, — нет художественной убедительности.

Индийское стихотворение гласит:

«Ум, весь состоящий из одной логики, подобен ножу из одного лезвия: он ранит в кровь руку берущего его».

Страшно жить в наше время не только писателю, но и всякому человеку, знающему только внешность, не могущему ощутить те глубины, из которых бьются на поверхности быта сегодняшнего дня ключи жизни. Голый бытовизм — это смерть всякой личности. Отсюда уже недалеко до гниения, до черствости и последних граней цинической прострации.

Так называемые «пролетарские» литературные кружки, чрезвычайно самоуверенно вышедшие на дорогу искусства, скатятся в пропасть с этим «коптящим фонарем дьявола»…

Если страшен, вообще, замкнутый, черствый только логический ум, все схематизирующий и, как говорится, высушивающий цветы, то ум ленивый, ограниченный, идущий не дальше вызубренной формулы, возводящий ее в догму — поистине отвратителен. Его измышления жизни не сделают. Человек же подобного склада, пишущий книги — ненужен. В свое время самоуверенность многих и многих подобных людей — предостерегалась. К числу их, я думаю, не будет ошибкой отнести многих Вапповских писателей, не постеснявшихся пойти дорогой наименьшего сопротивления.

Юрий Либединский — из них наиболее симпатичный. Быть может, он и наиболее талантливый. Но его грехи — во многом грехи его соратников.

И на этот раз — «коптящий фонарь дьявола» — за его спиной. А кто несет свой фонарь за спиною — тот отбрасывает тень впереди себя.

Не тень ли Юрия Либединского — это мрачное предчувствие, приведенное из его повести:

— Скучают они, Ефим. Все — оттого, что они скучают… Действительно — невыразимо скучно. Отгремела гражданская. И вот — чтобы спасти политсостав N-го округа от полного идейного и душевного оскудения, командующий округом Власов со своим помощником начпуокром Ефимом Розовым организуют военполиткурсы.

Курсы — как курсы. Автор добросовестным образом описывает все с самого начала, все — тютелька в тютельку, начиная с того, что — «Власов разгладил свою широкую бороду, прикрыл ею два ордена Красного Знамени и толстыми мужицкими пальцами принялся старательно свертывать цыгарку» (почему именно — «цыгарку»!? Н. З.); «у Розова тонкие ловкие пальцы часового мастера; он то поправляет очки, то гладит свои волосы…».

Затем мы знакомимся и с остальными героями. Их так много, но как мы их всех уже знаем!

Вот он, чорт возьми — жив ведь еще курилка, где мы его только не встречали, этого замечательного мученика, понятно умирающего от чахотки, ищущего комнаты посырей и поющего трогательные дифирамбы о сладости смерти за коммунизм, что называется, под слезу…

Все, как полагается. Черные пушистые волосы — Иосиф Миндлов.

— Если вы немедленно не поедете, то будете, — ну, через две недели, примерно, — в сумасшедшем доме. Удивляюсь, как это вы еще до сих пор держитесь. Это — во-первых. И умрете от туберкулеза и малокровия — это во-вторых…

Однако доктора пишут только заключения.

«Розов прочел и, не поднимая глаз от письменного стола, начал рыться в бумагах.

— Прочти в конце, — сказал он.

„Товарища Миндлова Иосифа начальником учебно-политической части и заместителем“».

И Розов непоколебим. Иосиф Миндлов — на курсах. Автор подолгу задерживает на нем свое перо. И классический штамп, над которым, кстати сказать, так зло издевался Владимир Ильич, глядит со страниц повести уже ничем не прикрытой, сладенькой интеллигентщиной.

«…Иосиф начинал понимать Розова и себя.

— …Да, Иосиф, гореть! И тебе предстоит сгореть на курсах, перелить в них всю свою жизнь без остатка, чтобы они жили. Разве может быть большее счастье для большевика, Иосиф?»

Ореол мученичества над туберкулезной грудью Миндлова, вся эта нарочитая слащавость отдает в наше время ничем не прикрытой дешевкой Надсоновщины.

Надо напомнить Либединскому одно место у Джека Лондона в романе «Мартин Идэн». Лондон, будучи в это время захвачен идеями Спенсера и индивидуалистической философией Ницше, изобразил революционера почти в подобных же тонах. Разница лишь в том, что Лондон того времени в узко-плечем, страстном еврее, социалистическом ораторе, увидел некий символ всего неприспособленного, больного, неспособного бороться за свою личность…

Вообще, Юрий Либединский не уважает, не любит человека. Все фигуры его повести — это схемы, восковые фигуры. Революционность типов положительных крайне неубедительна. Если даже и принять их чисто умозрительно, в том плоском, сером разрезе, как дал их автор — полюбить их нельзя.

А ведь что стоит тот художник, образы которого недостойны любви и ненависти!

Человеческие чувства, которые пробует изобразить Либединский, вырываются из восковых лиц, как из неприятного, натянутого молчания. И это сразу чувствуешь. Словам не веришь — они режут неприятно. Людям, для которых Революция, наши дела, наши думы — и родина, и время, и школа — для таких людей эти фальшивые слова оскорбительны.

Но ведь Иосиф Миндлов и Ефим Розов — это то, что мы должны любить у Либединского. А дальше — «скука».

И эта мертвящая скука, которую автор устами своих лучших людей возвестил в начале, легла тяжелым, серым пластом на всю остальную часть повести. Что ни человек — шаблон. И этот шаблон безапелляционно очерчивается по трафарету через переводную бумагу. Тем более — что теперь автор кладет почти исключительно темные краски.

Вот он — «комиссар»:


«Совсем не хотелось оставлять удобную квартиру, захваченную после бегства местного богатея-купца, в которой мягкие турецкие диваны, пестрые подушки, дубовая мебель и, блестяще зеленой жестью, лапы каких-то заморских цветов. Взял Смирнов офицерскую жену, очевидно, впопыхах во время бегства брошенную мужем; своя, прискучившая деревенщина в покосившейся избе среднерусской губернии, вместе не жили с 12 года, когда взяли Смирнова в царскую армию. А у офицерши глаза голубого веселого ситчика, капризные и веселые губки, кудряшки на голове всегда плещутся от смеха — губвоенкомшей именует ее теперь городской бабий толк.

Детей нету — делает губвоенкомша аборты у лучшего доктора, варит она варенье и печет всякие сласти на ответственном масле…

Хорошо живешь, Николай Иванович, ах, хорошо. В прошлом военная слава, потому уважительное отношение в губкоме. Скучно станет — есть компания, человека четыре теплых ребяток, с ними можно сытно выпить, разжечь кровь, и время прошлых геройств тогда вспоминается…».

Дальше:

«Смирнов с изумлением и гневом посмотрел на Розова. Остановил даже звон шпор.

— Это какой же Арефьев, N-ский губвоенком?

— Да.

— Так. Офицеру в подчинение. Оч-чень хорошо!

Мало того, что всю солдатчину — разнесчастная моя доля — тянулся перед ними и опять».

Таков Смирнов. Другие комиссары — хорошие, плохие ли, посредственные — все на один лад:

«— Правды я не вижу, главное, подлы люди! И коммунисты большинство не лучше других. А нам, Гриша, 17-го года коммунистам, конец пришел. Пока мы бились на фронтах, — гимназисты отовсюду поналезли и теперь ведут нас к старому ярму… Это… — и он длинно выругался…».

Таков Громов — кузнец, у которого «тяжелые с надувшимися жилами, руки». А вот Помадочкин: «Бесцветные глаза его тонули в припухлых впадинах и из-за широких скул поглядывали хитро и бойко, как лавочники из-за прилавков»; Михалев — с тоненьким золотушным лицом, с «жалконькой» улыбкой и испорченными зубами — и много других, появляющихся, говорящих и не остающихся в памяти.

«Комиссары» не хотят учиться, живут, скандалят, выпивают, гуляют с «барышнями». Около 100 страниц посвящено этим занятиям.

«Кто идет к баку курить, кто вытягивается на траве, старательные окружают преподавателей и ведут с ними поучительные разговоры…».

Этой классической фразой Ю. Либединский лучше всего охарактеризовал своих «комиссаров». Именно — «поучительные» разговоры.

И эти «поучительные разговоры» кладут немой и суровый приговор. Автор на этот раз не только скатился к голому бытовизму — его положение хуже. «Комиссары» — чрезвычайно сомнительная вещь идеологически. И здесь с полной ясностью выступает непреложность тех скрытых законов творчества, которые так игнорируются нашей, подчас такой безответственной критикой.

Стиль — это личность. Внешнее усилие стиля — работа литературы.

В литературе, — как говорил один из больших русских поэтов — нет других законов, кроме закона радостного и плодотворного усилия. У Ю. Либединского нет радости этого усилия. Вялость и убогость языка, отсутствие работы, неряшество — вот все, что буквально выпирает из каждой строчки.

Ведь достаточно одной фразы, чтобы этого не доказывать:


«И солнце развесило по стенам живые ковры трепещущих теней листвы и еще не прикрытые краской угодники, насупившись, слушают новые слова, и лица неподвижно сидящих на партах комиссаров отблесками различных мыслей и чувств делают этот зал похожим на широкий ковер нависшего над степью осеннего неба, на котором пестры изменчивые облака и медленно несет их ветер, но кажется, что ходят они по своей воле. И так же, как застывшие дымчатые клубы облаков, прекрасны невысказанные мысли и чувства слушающих лекцию людей».


Дубовее и площе этих двух фраз трудно себе представить.

Бросается в глаза еще одна характерная черта Либединского. Лев Николаевич Толстой как-то писал, что вернейшим признаком художника является его чувство природы. Великий художник, работая над своими вещами, любил выходить в парк. Здесь в березовой глуши, на фоне листвы и прозрачной дали он перечитывал написанное, проверяя его правдивость.

— Я всегда сравнивал то, что писал, с этой удивительной правдой, — говорил Лев Николаевич, — и малейшая фальшь сразу нарушала гармонию.

Ю. Либединский не чувствует ни крепости и радости осеннего воздуха, ни холодка алеющей осины, ни детского облика русского пейзажа…

«Живые ковры трепещущих теней», «ковер нависшего над степью осеннего неба» — дальше этого кисть его бессильна.

А ведь существует чудесный, милый, завоеванный мир — такой радостный и гордый этой радостью. Чувства этой органической привязанности к миру нет у Либединского.

Поистине «паноптикум печальный» — его фигуры с восковыми лицами. «Поучительными» разговорами и ярлычками тут ничего не сделаешь.

А какая картина получается. Стоит ли после всего этого обвинять попутчиков в пасквилях на революцию и на наш быт. Вспомним Бабеля с его потрясающим искусством — мы любили, падали и не дышали в его трагических днях — но, ведь, после его вещей ближе и дороже стали нам эти незабываемые в простоте подлинного величия и падений люди.

А Либединский? А его Красная армия?

И нам становится совершенно ясной та обстановка, то окружение, которые положили свой неизгладимый отпечаток на «комиссаров».

И хочется сказать автору:

На воздух! скорее из затхлой атмосферы кружковщины, схематизма, чванства и заносчивости!

Пусть будет меньше похвал, пусть будет жестче правда, пусть будет изгнан этот пошловатый кадильный дым, провозвестник литературного карьеризма. Не нам ли, молодой Спарте героической эпохи, принадлежит право первым услышать то «подземное пламя», опалившее лицо Данту?

Не с «коптящим фонарем дьявола», не с бытовизмом надо итти к настороженному читателю по накатанной дорожке дешевеньких лавров сегодняшнего дня.

Надо стремиться со всей любовью и преданностью, чтобы наш читатель уловил тот «запах трав неясный», то пламя подземное, что услышит первым в своем времени поэт и художник.

Надо желать этого безгранично — ибо подземное пламя эпохи не коснется восковых щек сомнительного искусства.

А. Воронский Пролазы и подхалимы

В годы моих бездомных, подпольных скитаний, ночевок в конспиративных квартирах, тюремных отсидок и этапных перебросок, в годы вынужденного бездействия, средь болот и туманов угрюмого севера, одиноких и томительных ночей — упорная и неиссякаемая ненависть билась во мне к литературным подхалимам тогдашнего газетного и журнального мира. Продажная приспособляемость, трусливая изворотливость и лесть уживались в них с самоуверенной наглостью, с чудовищным верхоглядством, с подозрительным всезнайством, с амикошонством и панибратством. Попадая случайно в их среду, я всегда начинал чувствовать, что нет ничего драгоценного в творениях человеческого ума и сердца, самые заветные помыслы и порывы вдруг блекли, и мне становилось скучно и росла серенькая пустота — так велик был их цинизм.

Когда отброшена была вспять первая революция и предутренний ветер качал тела удушенных, а под сводами гремели кандальные цепи от севера до юга, от востока до запада, — эти газетные фельетонисты, хлесткие обозреватели, сочинители бойких статей и статеек, на глазах у всех, прежде других отреклись от того, чему, казалось, еще недавно ревностно служили. Они сделали худшее. Пользуясь печатным станком на потеху и на потребу всей еле отдышавшейся от революционных встрясок ожиревшей и озверевшей нежити, они издевались, поносили, обличали, клеветали на тех, кто не сдался врагу. В годы войны они разыграли одну из самых гнусных комедий: они писали о второй отечественной войне, о новом царе-освободителе, о доблестных и могучих победах славного российского воинства, писали до тех пор, пока это воинство штыками и прикладами не выгнало их из редакций, из кабинетов, из кабарэ и кафе. Развевая фалдами фраков, пальто, космами волос, теряя галоши, пенснэ и листки, они мигом сгинули. Одни бежали за границу, другие отсиживались неведомо где. Это было лучшее время. Тогда я впал в иллюзию, вполне законную в те удивительные дни. Мне показалось, что газетная и журнальная нечисть скрылась навсегда. Я прославлял штык и святую матерщину солдата, вылезшего из окопов, я прославлял их и за то, что они разогнали разбойников пера и щелкоперов.

…Теперь-то я знаю, что был тогда наивен. С тех самых пор, как стали мы обрастать новым хозяйством, новой культурой, новым художеством, сначала робко, затем все уверенней и уверенней начали поднимать голову литературные подхалимы и прохвосты. Но что хуже — к прежним литературным тунеядцам присоединились новые и молодые. Жив курилка! Оказывается, разбить царизм, выгнать помещиков и капиталистов, отбить нападение «двунадесяти языков», заложить первую кладку под новое строющееся здание куда легче, чем раздавить прохвоста.

Шут его знает — из каких дыр, из каких щелей он лезет. Но он уже разложил свои тетрадки, поправил свои пенснэ, обзавелся новым костюмом, он говорит почтительным, вкрадчивым, но бархатным и звучным голоском, он снует там и сям то с приятной улыбкой, то с нахмуренным лбом, то с веской непринужденностью, то с грациозным и легким небрежением, довольный, сытый и неугомонный. Он уже обнаглел. Откинув волосы, он вдохновенно что-то строчит, потом что-то устраивает и организует. Вот он пролетел на автомобиле с известным коммунистом, вот он вертится своим человеком в редакции и уже нет его: он среди новых людей. Он не смущается ничем, его гонят из одного места, он здравствует в другом, он неуязвим и неистребим. Он недавно был занят организацией какого-то самоновейшего театра — не вышло; за сим он собирал у себя каких-то художников и пытался создать новое направление — провалилось; он писал роман, не дописал, но аванс получил за подсунутый во-время конспект его, — он был в каких-то секретарях, открывал журнал, носился с выставкой, читал что-то о рабкорах и селькорах.

Есть много разновидностей литературных прохвостов, но из них основных два: одни «энергично фукцируют», другие «фукцируют» совсем тихо. Но тихий подхалим тоже чего-нибудь стоит. Недавно я встретил такого: он вползал в редакцию, как сладкая вошь. Теребя и крутя бородку, он прилипал к рукаву редактора, поддерживая его легонько за локоток, теребил пуговицы его пиджака. Редактор ежился, но из глаз тихого прохвоста готов был пролиться елей, но глаза обволакивали, влажно и сладенько блестели, и их притягивающая, засасывающая сила была сильней и неотразимей взгляда удава. Бедный редактор не смог противостоять. Тихий прохвост получил какой-то заказ. Когда он удалился, я спросил редактора почему он не отказал ему — ведь проходимец. Редактор вздохнул и согласился: конечно, да еще какой!

Известно, что и по сию пору ведутся страстные литературные споры. Есть два литературных лагеря: вот тут-то прохвост и пролаза и празднуют свой праздник.

Как это делается? Очень просто!

В редакцию приходит юркий человечек. Он развязен, но скромен. У него маленькие, но острые и бегающие глазки. Он желает что-то поместить. Чрез несколько дней редакция возвращает ему рукопись, при чем дают понять, что редакция держится другого, можно даже сказать, совсем противоположного взгляда.

— В самом деле, — молниеносно соглашается выжига, — возможно, что вы правы. Я переделаю…

— ?..

Предположим даже, «переделка» не удалась. Проходит две-три недели. Пролаза орудует в другом лагере. Вот и все. А еще через неделю на одном из литературных собраний вы слушаете раскрывши рот и выпучив глаза его вдохновенную речь о социальном заказе пролетариата или еще о чем-нибудь в этом роде. Сегодня он ярый фрейдист, а завтра придерживается самой строгой плехановской ортодоксии, хотя о Плеханове он слышал из четвертых рук. Сегодня он превозносит Пильняка, а завтра он изобличает истинного пролетарского поэта в мелко-буржуазных уклонах. Он уже тверд и беспощаден, он «идеологически выдержан» до последнего нейрона мозгов своих.

Но главная его энергия уходит все же на то, что он беспокойными, внимательными глазами следит за «ситуацией»: в зависимости от того, кто клонится «семо и овамо», изменяется его «идеология» и весь его облик: холодная непреклонность и покровительственная самоуверенность уступают место любезной готовности положить за вас живот свой.

У нас есть не мало литературных простаков, людей ошибающихся, увлекающихся, недооценивающих, переоценивающих, попадающих впросак, людей, зараженных кружковым, групповым направленством, комчванством. Пролаза и проныра — из другой категории: он совсем иной. Он ничем не увлекается, ибо расчетлив. Его нутро холодно и студенообразно. Но он всегда забегает вперед. Он приспособляется к чуждым и посторонним для него людям. Поэтому он сплошь и рядом непомерен в своих утверждениях. Он превозносит поэта, художника-прозаика, которым следует еще учиться и ревниво хоронить свои исписанные листки и тетради от других, — он бормочет что-то несвязное, недоброжелательное по адресу крупного молодого таланта, он неумерен в похвалах и в порицаниях, он будет твердить о ленинизме, о, конечно, о ленинизме, так, что вам станет не по себе; ему, пролазе, ровно ничего не стоит сослаться в речи, в диспуте, в статье на частный, на подслушанный разговор. Он не знает различия между литературным спором и доносом. Впрочем, этого не знает литературный простак, а пролаза и проныра знает, ох, как знает!

Ходят такие выжиги в звании критиков, рецензентов, ходят они и в звании художника. Такой «художник» клянется и в стихах, и в прозе священным именем коммунизма, хотя всем известно, что от коммунизма его только тошнит. Тиснув статейку, рассказик, стишек, он в минуты откровенности, промежду своих, сознается:

— Приняли и пропечатали, отпустил им полфунта Кремля — прошло.

Многие наивные люди принимают «полфунта Кремля» за «идеологическую выдержанность» и говорят о сдвигах, о переломах, о дальнейшей эволюции и пр. и пр.

Литературные простаки любят говорить у нас о разлагающемся влиянии нэпа и об опасностях, кои таят в себе «Россия» и «Русский Современник», кстати сказать, давно не выходящие из печати, — изобличают уклоны попутчиков, неугодных почему-либо таким испытанным борцам за коммунизм, как Родов, и не видят, что разлагающие влияния и опасности нэпа угрожают нам больше в литературе со стороны подхалимов, щелкоперов, искателей мест, бойких и развязных людей разного пола и возраста. Это они окрашивают наши вечерки, еженедельники, сатирические и иные журналы и журнальчики иногда легкой, иногда густой желтизной, это они вносят в литературную среду беспринципность, хлестаковщину и ноздревщину, барабанят в уши читателя не в меру победоносными, слишком восторженными реляциями, обобщениями, сообщениями, они — эти дельцы всех степеней и рангов — печатают на первой странице что-то о заветах Ильича, а со второй страницы дают «роскошных» красавиц и дам «полусвета» и тащут наших издателей и редакторов по легкой испытанной стезе халтуры, приспособления к мещанским и обывательским вкусам, именно они открыто почти говорят о полфунте Кремля и о том, что надо «потрафлять» пока, а «там еще посмотрим». И когда суровый критик, обеспокоенный нэпом, благодушно размышляет на страницах журнала, что на худой конец при отсутствии известных необходимых данных лучше писать менее сердечные и совершенные стихи, но «нужные» — он не знает, к чему он зовет. В наших, в теперешних условиях это поощрение для пролаз, проныр и «тутошних» людей («мы — тутошние, тутошние»), хотя, разумеется, суб'ективно критик имел в виду совсем, совсем другое.

Прохвост и подхалим, щелкопер и искатель мест как раз, ведь, и старается дать менее «сердечные», но «нужные».

И главная-то беда в том, что на этом поприще он всегда обгонит тех, кто стремится дать «сердечное» и «совершенное». Будьте уверены — обгонит! Пока «сердечный» мусолит карандаш, грызет ногти, сомневается, ерошит волосы, «вынашивает», откладывает, тщится сочетать сердечное с нужным, ошибается, уклоняется и принимает на себя небезызвестные шишки бедного Макара за невыдержанность, за путаницу, за уклоны всяческие и за несоответствие текущему моменту — юркий человечек уже давным давно получил соответственный гонорарик полистно и построчно, воспел героический октябрь, пропечатался в нескольких изданиях, заказал приятелю хвалебную рецензию, получил новый «социальный заказ» и бегает бодрый и свежий по кино, ресторанам и литературным вечерам.

Скажут: бывает, но все же не надо преувеличивать. Пролазы и подхалимы были, есть и будут еще, но не они, ведь, делают погоду.

Еще бы, — не доставало, чтобы они на 9-й год республики советов погоду делали. Но их уже много, их почтенная армия растет с каждым годом, они не определяют погоды но уже заметно влияют на нее. Они идут тихой сапой. И с ними очень мало воюют. Вот в чем дело.

Не пора ли, не пора ли двинуться в поход? не пора ли попытаться рассеять эту мошкару?

Мы не называем здесь ни имен, ни фамилий, по причинам вполне понятным, но каждая редакция, издательство без особого напряжения и труда найдут, кого нужно вытащить за ушко, да на солнышко.

Борис Губер О быте и нравах советского Передонова

Тяга к художественному литературному творчеству, стихийно и неуклонно растет в самых недрах рабочих и крестьянских масс.

Чтобы проследить этот рост, достаточно познакомиться с любой провинциальной организацией. Например, Донбасское об'единение пролетарских писателей «Забой», менее чем в год сумело сорганизовать вокруг себя 250 человек. В Донбассе «Забой», в Баку «Весна», в Вологде «Борьба», — в самых отдаленных от центра местах, создаются, живут и работают все новые кружки и группы.

Нет спора, что в настоящий момент их богатства больше определяются количеством членов, чем достоинствами продукции. Это понятно, — путь овладения культурой и формой всякого искусства пролегает через длительную учебу и упорный труд. Самое же стремление творчески выявить себя и свое мироощущение — уже крупный шаг по этому пути.

Важно иное — борьба с теми сторонами нашей литературной действительности, которые могут оказать губительное влияние на неустоявшийся писательский молодняк. Действительность наша на-ряду с подлинным зачатием новой культуры часто принимает самые неожиданные и уродливые формы, что прежде всего касается писательского быта, сплошь и рядом более чем ненормального.

Остатки старой богемы, еще в 19–20 году родившие быт всяких имажинистов и ничевоков, с их «Стойлами», ясно проявляются и сейчас, когда, например, два широко известных поэта, из-за пустяков, публично обмениваются пощечинами. Остатки дореволюционной богемы скрещиваются со своеобразной новой богемой. На фоне халтурщины, личной вражды и общей беспринципности, эта удивительная, гнусная смесь становится почти бытовой нормой для целой категории писателей, — от попутчиков до комсомольцев. Пьянство, рвачество и ужасающая некультурность, расцениваемая как особый род доблести и молодечества, — далеко не самое худшее здесь: разложение и гибель отдельных, порою чрезвычайно интересных талантов протекают на глазах у всех.

В чем же причины таких уклонов и ненормальностей? Многие склонны видеть их исключительно в материально-правовом положении писателя. Это ошибочно. Материальная необеспеченность большинства молодых авторов играет, конечно, немаловажную роль. Но причины этим еще далеко не исчерпываются. Нам кажется, что в центре внимания должно оказаться более существенное, непосредственно культивирующее современные литературные нравы и вносящее дезорганизованность в писательскую среду: мы говорим о бессмысленном заострении кружковщины.

Отдельные группировки (хотя бы и мнящие себя во всесоюзном масштабе), выдвигая знаменем самые неумеренные и непримиримые крайности, поклоняясь собственной узости и доктринерству, — забывают обо всем: и об элементарнейшей чистоплотности в приемах борьбы, и об основных целях искусства, и о читателе.

В «своих» — видят безукоризненную идеологическую твердость, талантливость, пролетарское миросозерцание; себя считают единственными творцами пролетарской литературы. Все остальные — бездарность, враги, белогвардейцы; церемониться с ними необязательно и даже вредно — все способы хороши для искоренения крамолы: — если в статье или докладе ссылаешься на слова «чужого» — не стесняйся исказить их смысл и цитируй ту часть его фразы, которую наиболее удобно истолковать по-своему; если рецензируешь книжку — рекомендуй и ее и автора вниманию ГПУ… Вот «программа». В итоге — инсинуации, подсиживание, бесшабашная критика и злорадное гоготание при малейшей обмолвке или оплошности противника. А для себя — упоенное и вдохновенное самовосхваление.

Хоть сопливенький, да свой!.. А свой — значит совсем не сопливенький, — напротив! — он необычайно талантлив, в нем видно прекрасное зрелое мастерство, конечно же он выше Блока… В одну общую кучу гениев валят и сопливенького, и ловкого пролазу, и халтурщика.

К сожалению, в этом ворохе немало настоящих художников, попросту неискушенных «литературной критикой» своих верхов, губительной именно для настоящего начинающего писателя. Разве редки случаи, когда такой начинающий, встречая неограниченные и неосновательные похвалы своим, далеко еще не удовлетворительным стихам или рассказам, — начинает мнить себя действительно крупным и зрелым мастером? Он застывает в первичной низкопробной стадии ученичества и, уже не стремясь продвинуться вперед, неудержимо строчит поэмы и повести.

То, что попадает в печать, по своим достоинствам отнюдь не может удовлетворить читателя, но зато вдохновляет свежие кадры конторщиков и парикмахеров, до сих пор не подозревавших в себе «вдохновения». «Да ведь мы напишем ничем не хуже» — думают они. И пишут.

Получается замкнутый круг. Художественный уровень и значительность литературного материала падает все глубже. Услужливые доморощенные критики тут же оценивают его, называют подлинно-пролетарским, выдержанным, мастерским и так далее. И весь этот принудительный ассортимент прозы, стихов и критики, называемый журналом или альманахом, в результате влечет за собою общее снижение литературных вкусов. Нечего и говорить, каким примером и учебником явится подобный журнал для провинциальных писателей, с надеждой ждущих от центра литературной манны и получающих взамен манную крупу третьего сорта.

Новоиспеченный писатель, возведенный в соответствующий ранг пролетарского Гоголя или Чехова, между тем отрывается от среды, от производства, от своей недавней профессии. Он шатается по редакциям, клянчит авансы. Не создавши буквально ни одной ценной строчки, наторевши на новом поприще, он, как только не хватит на его долю бумаги, — начинает вопить: меня, де, не печатают, меня давят — пролетарских писателей давят! спасите!..

И для него уже уготовано лоно специфического быта. Все больше и больше осваиваясь в нем, такой писатель постепенно кристаллизируется в законченный тип нового литературного пошляка, — Передонова под писательским соусом.

Прежде всего он непоколебимо уверен в собственной гениальности и сравнивает себя только с Байроном или Толстым. Он убежден, что при его таланте совсем лишнее учиться, и глубоко презирает всякие теории и техники, а попутно и способность прочих людей умываться и причесываться. Чистая рубашка, или еще чего доброго галстук, — в его глазах верный признак контр-революционера. Он неуравновешен и способен на самые рискованные, почти погромные выступления, как это было, например, недавно, во время торжественного банкета одной писательской организации. Ему кажется, что его окружают враги и завистники. Он с равной затратой энергии пишет халтурные частушки и производственные стихи, и — этакий «пролетарский» дон-Померанцо — может строчить свои вирши в любое время и при любой погоде… Ему нипочем усидеть две дюжины пива, — он даже сумеет после этого улизнуть из пивной ничего не заплативши… И он очень любит при случае похвастать, что у него три жены: — «Одна меня содержит, другую я содержу, а третья — просто так… Для разнообразия!».

Самое главное, что это ничуть не смешно. Принудительные ассортименты фальсифицированного искусства, приводящие нас к передоновщине — меньше всего подходят к вывескам, под которыми все это происходит. В борьбе за здоровый быт и за здоровую товарищескую среду, необходимо точно определить, кому можно и кому нельзя доверять руководство провинциальными организациями, нужно разграничить писателя и литературного пошляка. Последняя резолюция ЦК о политике партии в области художественной литературы послужит здесь лучшей предпосылкой для надлежащих выводов.

Постоянная серьезная работа — вместо пристрастной критики, грызни и пустых дискуссий — застрахует писательскую среду от богемщины и пошлости. Давно пора оценить по достоинствам все эти нечистоплотные нравы. Сопли кустарных гениев никого не обманут.

От обстановки чванства, бряцания этой соплей и запугивания «врагов» страшными словами — к непосредственной творческой работе. Пожалуйте! Представляйте себя, товарищи, не доморощенными теориями, а образцами стихов и прозы. Читатель сам сумеет разобраться, кто движется вперед, творит подлинные ценности и кто намерен всю жизнь протоптаться на уровне «ламца-дрица» и трактирного лиризма.

Основным же массам начинающих пролетписателей не следует торопиться в профессиональные литераторы. Ни в коем случае нельзя отрываться от производства и среды или, тем паче, строить свое материальное благополучие исключительно на литературном труде. Только в таком смысле можно будет говорить об улучшении материальных условий, как о мере борьбы «за культуру и качество» в художественной литературе.

Мы боремся за культуру и качество, потому что это — непременное свойство класса, зачавшего новую общественность и новое искусство.

В. Наседкин К двухлетию «Перевала»

Отчасти в печати, а больше в читательской публике, далекой от литературных группировок и их споров, установился взгляд, отмечающий в наше время чрезмерное обилие всяких литературных школ, об'единений и т. д. И действительно, зашедший на писательское сборище в Дом Печати или в Политехнический музей на вечер, например, союза поэтов будет ошеломлен не только количеством поэтов, но и громкими названиями представляющих «литераторов» об'единений. Приводить эти названия не будем.

Однако нужно сказать, что подлинных, дающих настоящую художественную советскую и пролетарскую литературу школ и группировок все же не так много, — чтобы их перечесть, хватит пальцев одной руки. На самом деле, в литературе нет и никогда не было ни Всероссийских союзов крестьянских писателей, ни Московских цехов, ни «Особняков» — все они живут только на вывесках.

Но литература есть, и не только есть, но и растет. Этот рост отмечают и не особенные оптимисты — спецы по части литературных дел. Спрашивается, кто же эти «делатели» литературы, под какими вывесками являются они широкому советскому читателю? Чтобы ответить на эти вопросы, думается, достаточно будет просмотреть несколько журналов и альманахов за последние год-два. И, конечно, самой сильной группой, не считаясь с ее внутри-школьными различиями, окажутся попутчики. И как бы ни хотелось некоторым, чтобы это было не так, от этого соотношение литературных сил не изменится.

Но, просматривая те же журналы и хотя бы разно оценивая значимость новых произведений, при сравнении нынешнего литературного поля с недалеким прошлым в глаза бросается одно очень важное и любопытное обстоятельство. Если года два тому назад в художественной литературе почти безраздельно господствовали одни попутчики, то теперь это «господство» выпирает уже не с такой силой. Рядом с попутническими именами пестрят новые имена, все больше приковывающие к себе внимание читателя.

Носители этих имен, преимущественно, — рабочая и крестьянская молодежь, напористо стремящаяся к овладению литературной цитаделью. Большинству из них еле перевалило за комсомольский возраст и редко кто не варился в котле гражданской войны, или не принимал посильного участия в великой борьбе за освобождение трудящихся.

Эта молодежь с твердой идеологической установкой на новую советскую действительность, писательскими об'единениями почти не разбита. Таких об'единений можно признать два: «Октябрь» (Мапп) и «Перевал». Но об «Октябре» читатель наслышан достаточно, и даже чересчур много — кажется, даже не по заслугам этого ретивого об'единения. Конечно, тут читатель не при чем, равно как и советская критика — мапповцы кричали и кричат о себе сами: уж очень им хочется быть большими писателями. О «Перевале» читатель осведомлен меньше, и не только потому, что перевальцы, в отличие от мапповцев, не пользуются ненужной им шумихой и саморекламой, или художественно слабее их — нет, главным образом, потому, что существованию «Перевала» еще не исполнилось и двух лет. Кроме того, читателю подчас неясны задачи и устремления этой группы, поэтому своевременно будет дать вкратце историю возникновения «Перевала» и его развития.

Ясно, не в стороне от литературы стоит и «Кузница». В лице Н. Ляшко, Ф. Гладкова и С. Решетова эта группа имеет право на почетное место в нарождающейся пролетарской литературе.

НАЧАЛО И ОСНОВНОЕ ЯДРО «ПЕРЕВАЛА»

Осенью 23 года между комсомольской группой «Молодая Гвардия», опекаемой «Октябрем», и самим «Октябрем» начались нелады, которые в основном сводились к двум пунктам:

Первый, более скрытый, пункт разлада заключался в различии творческих подходов и путей между частью комсомольских поэтов и верхушкой «Октября». Эти комсомольские поэты не могли работать и думать по казенным шаблонам, выработанным для них наставниками. Стремление глубже проникнуть в окружающую действительность и художественно полнее выявить не одни только плюсы, но и минусы общественной жизни, привело к тому, что в голосах молодых поэтов зазвучали нотки, нежелательные «революционному» слуху отцов «Октября». Другой, более явный пункт разногласий касался вопроса о сотрудничестве с попутчиками. В то недалекое прошлое мапповцы (теперь они поумнели) очень напоминали ревнителей древлего благочестия, которые паче греха боялись кушать из одной чашки с церковником. Печататься в изданиях, где сотрудничали попутчики, у «Октября» было строго запрещено. Журнал «Красная Новь» в художественной части тогда был целиком попутническим, и, конечно, всякий правоверный «октябрист» считал зазорным даже заглядывать в редакцию этого журнала (может быть еще и потому, что не с чем было и заглядывать-то). Но у части комсомольских поэтов из «Молодой Гвардии» оказалось кое-что художественно приемлемое и для «Красной Нови», и они зашли и напечатались. Попутчики их не обидели, а тов. Воронский осмелился даже «распропагандировать» их, в результате чего на одном из собраний в общежитии «Молодой Гвардии», несмотря на усилия отцов «Октября», большинство комсомольских поэтов принимает резолюцию, внесенную тов. Воронским, «Молодая Гвардия» раскалывается, и наиболее даровитые освобождаются от «Октября» и уходят к тов. Воронскому.

В то же время у «Красной Нови» наблюдалось некоторое скопление одиночек из революционной крестьянской молодежи и коммунистов, которые начинали уже там печататься. Ребята перезнакомились, связались, и в начале 1924 года было решено организовать группу рабоче-крестьянских поэтов и писателей с названием «Перевал». К основному комсомольскому ядру прибавилось сразу человек 15, из которых половина коммунистов: Зарудин, Наседкин, Кауричев, Дружинин, Акульшин, Ветров, Ел. Сергеева, Яхонтова и др. В неделю раз стали собираться на читку произведений. Собирались в помещении издательства «Круг». Колесо завертелось.

АЛЬМАНАХИ. ПРОВИНЦИЯ

Сама собой родилась мысль издавать сборники. Начались хождения по Госиздату. Ходили по очереди, в одиночку и скопом. В делах никто ничего не понимал, было больше споров и «конкретных» предложений. Наконец, разрешение получено, избирается редколлегия и готовится материал. Праздничное оживление на лицах совпадает с весной. Первый номер готов, сдан в набор. Но… Госиздат не торопится, набирается с прохладцей, что-то скрипит, денег нет, альманах отпечатан, месяц лежит на складе. Ребята нервничают. А тут еще нет организаторов, хоть занимай у «Маппа», те на этот счет мастера — если бы так писали еще. И опять — ни копейки денег. Присылает из провинции молодой поэт стихи — ему не на что ответить, нет марок.

Но вот и первый номер «Перевала». Через месяц благожелательные отзывы в «Правде», «Известиях», мапповцы ругаются, клевещут, — значит дело идет хорошо, «значит ведро еще постоит». Из провинции письма чаще, материалу больше. «Мапп» надоел, «Мапп» убивает, а что такое «Перевал»? Интересуются группы, одиночки. Кое-как завязываются сношения — одобряют, присоединяются, но «стращает» «Мапп». Вспоминаются случаи из не очень далекого, когда группы, примкнувшие к «Перевалу», под давлением «Маппа» закрываются, некоторые из членов изгоняются из учреждений, где они служили. Это совпадает с ожесточенной атакой «На посту» против тов. Воронского.

Долго, и кажется еще более неумело, готовится второй номер «Перевала». Госиздат «Перевал» еще терпит. Но хождения увеличиваются. Альманах набирается месяца два и столько же месяцев лежит на складе. Потом такая же история и с третьим номером. Продажная цена альманаха непомерно высока — альманах зарезан. Проглядывают знакомые когти «Октября», более вхожего в Госиздат. Альманах закрыт. Это — от недавних дней.

Теперь возвратимся к продолжению. Времена меняются. «Мапп» терпит поражение. Провинция вздыхает, и летят сотни писем — «присоединяемся», «пришлите инструкции». Некоторые приезжают сами — так надежнее. Приезжают из Крыма, из Екатеринослава, Смоленска, Кронштадта, Иваново-Вознесенска, Вологды, Вятки и т. д. Привозят свои сборники, журналы. Многое не радует. Некоторые группы, бывшие до этого мапповскими, по сути остались ими же, тот же легкий, «коммунистический» подход к литературе, бряцанье парт-билетом и пр. и пр. Дело серьезнее. Начинается подготовка — это уже сейчас — к инструктированию и проверке провинциальных группировок, хотя без содействия отдела печати ЦК партии тут многого не сделаешь.

ДВА РОСТА

Как уже сообщалось выше, вначале «Перевал» насчитывал человек 25. Но не прошло и месяцев двух, как группа стала разбухать. Но разбухание это было не особо здоровым. Незаметно пролезали элементы или чуждые по идеологии, или — чаще — художественно слабые. И тех и других приходилось «чистить». За неполных два года было три таких чистки. Общее число членов после них в среднем оставалось около 30 человек. За последнее полугодие группа обновилась новыми членами прозаиками; были приняты Губер, Барсуков, Караваева и др. Прозаики в «Перевале» более желанны, так как все время наблюдалось «поэтическое» преобладание. Теперь соотношение приблизительно равное.

Это так сказать о физическом росте. Теперь о художественном.

Члены «Перевала» известны читательской среде в большинстве случаев не по самому альманаху «Перевал». Может быть, теперь с новой постановкой дела альманах будет лучше представлять группу, а до этого читатель встречался с ними на страницах «Красной Нови», «Прожектора», «Молодой Гвардии», «Красной Нивы» и т. д. И нужно сказать, что встречи эти учащаются очень заметно. Если такие писатели и поэты, как Артем Веселый, Голодный, Ясный, Светлов, были известны и до «Перевала», то Зарудин, Алтаузен, Дружинин, Акульшин, Скуратов и др. выросли с «Перевалом». За это время большинство из них литературно возмужало настолько, что в их творчестве от ученичества не осталось и следа.

Из прозаиков хочется отметить Ветрова, Барсукова и Губера. Они разных литературных толков и склада. Трудно сказать, кто из них более одарен. По-своему интересны рассказы «Кедровый дух» и «Батрачка» Ветрова, «Мавритания» Барсукова и «Шарашкина контора» Губера. Нам сейчас важно отметить другое, а именно то, что они растут. К ним нужно присоединить еще Караваеву, Сергееву и Яхонтову — писательниц несомненно талантливых.

Очень показательна для производственного роста членов «Перевала» приводимая ниже таблица изданных и издающихся книг перевальцев:

Р. Акульшин. «О чем шепчет деревня» — дерев. очерки (вышли).

Стихи «Добро» (выходят).

Дж. Алтаузен. Стихи (выходят).

М. Голодный. Стихи «Дороги» (вышли).

Б. Губер. Рассказы (выходят).

М. Барсуков. «Мавритания» — роман (вышел).

В. Ветров. Рассказы (выходят).

А. Костерин. Рассказы «На стрежне» (вышли).

Рассказы «На изломе дней» (вышли).

П. Дружинин. Стихи «Соломенный шум» (вышли).

Ел. Сергеева. Рассказы (вышли).

В. Наседкин. Стихи (выходят).

А. Ясный. Стихи (вышли).

Как видит читатель, набирается уже целая библиотечка, которая займет не последнее место в нашей современной литературе.

ВЗАИМООТНОШЕНИЯ С ДРУГИМИ

«Перевал», как литературно-художественная группа, совершенно самостоятелен, и целиком ни в какие другие писательские об'единения не входил и не входит. Имея свои особые задачи — возможно глубже, разносторонней и художественно правдивей отображать жизнь, «Перевал» этим уже резко отличается, например, от «Маппа», с его тенденциозной нудью в прозе и поверхностным виршеплетством в поэзии. Немудрено, что «Перевалу» за эти два года больше всего досталось от «Маппа», который не раз устно и печатно выступал против «разложившихся» перевальцев. Конечно, били больше в тов. Воронского, так как его близость к «Перевалу» и отчасти руководство группой известны всей литературной братии. Интересно то, что на все самые беззастенчивые нападки «Маппа» — «Перевал» не отвечал и не потому, что не было возможности отводить удары, а просто не хотел связываться, хорошо зная нравы мапповцев, у которых в борьбе (всего лишь литературной) все средства хороши. Драться пока отказывались. Да и некогда было, нужно работать — писать, а крикунов-профессионалов «Перевал» сам исключал из своей среды.

Отношения более нормальные бывали с «кузнецами», но их литературная позиция до сих пор остается крайне путаной. Что они хотят — едва ли знают сами.

До 10 членов «Перевала» входят во Всероссийский союз писателей, в правление которого избраны два перевальца.

ВНУТРЕННИЕ ДЕЛА. СОБРАНИЯ

Напомним — «Перевал» наполовину состоит из партийцев и комсомольцев. Беспартийные члены группы — в большинстве своем выходцы из крестьян, есть три-четыре интеллигента.

Конечно, внутри самого «Перевала» имеются литературные и чаще возрастные деления, но, как плюс этой группы, — на-лицо большая товарищеская спайка. Принцип литературного содружества в лучшем смысле этого слова в «Перевале» воплощен в жизнь. Со стороны беспартийных наблюдается полное доверие к партийцам: редактор — коммунист, правление — два коммуниста и один беспартийный.

В вопросах литературных «Перевал» целиком примыкает к позиции тов. Воронского. А резолюция ЦК партии, касающаяся вопросов художественной политики, еще более укрепила эту позицию. С отделом печати ЦК партии держится постоянная связь, хотя перевальцы во многом чувствуют себя пасынками, так как «Перевал» до сих пор не получает почти никакой помощи на ведение организационных дел, — а предстоит большая работа в провинции. Кроме того, большинство членов «Перевала», нигде не служа, влачат полуголодное существование, питаясь от случая к случаю. В целях борьбы с голодовками в первый год из отчислений была организована касса взаимопомощи, но денег не хватало даже казначею на обед.

Чтобы иметь «наглядное» представление о «Перевале», нужно зайти к нему на собрание, где заслушиваются вещи перевальцев, или авторов, близко примыкающих к «Перевалу».

Почти как правило, выступающий получает по загривку. Перевальцы хвалят редко, чаще — недовольны: тут влияние того-то, там — заимствовано оттуда-то и смазано идеологически, а тут — просто художественно невыразительно. Автору лучше молчать и наматывать на ус. На собрания часто приглашаются попутчики. За истекший год читали: Леонид Леонов, Вяч. Шишков, Всев. Иванов, Бор. Пильняк, Есенин, Ив. Рукавишников. Поучиться есть чему. Помимо этого такое общение с видными попутчиками, так сказать с литераторами профессионалами, вводит перевальцев в круг интересов большой литературы, что для молодежи очень важно, так как среда чуть не каждого из перевальцев в частной жизни на этот счет не очень благоприятна.

Беднее дело с критикой: критиков перевальцев нет — еще не выросли, хотя некоторые товарищи, например, Зарудин, Губер, делают попытки и в этой области, и довольно удачно. Нередко заглядывают критики красновцы. Особенно же ценны в этом отношении выступления тов. Воронского.

Бывают вечера и веселее. Случается, что вдруг какой-нибудь прозаик или поэт, обуреваемый муками слова, открывает свою «собственную» теорию. Конечно, докладывает. Доклад длится… минут пять. «Изобретателя» изобличают в недодуманности, незнании теории словесности, и сам докладчик, наконец, сознается, что он до этого дошел своим умом, хотел было по этому вопросу кой-что подчитать, но кроме этимологии Кирпичникова ничего не нашел. А этот «труд» ему ничего не дал. Хохот.

Кстати сказать, в недалеком будущем «Перевал» пополнится новыми товарищами. Предложено войти в «Перевал» т.т. А. Смирнову — молодому прозаику, Н. Смирнову — критику и прозаику и другим.

* * *

В заключение можно определенно утверждать, что у «Перевала» свое лицо, что видно по этому номеру. «Перевалу» много еще не достает, чтобы стать в первом ряду советской литературы. Но эта группа стоит на верном пути, дорога открыта, дали манят.

Перевальцы работают.

Загрузка...