Пальмы в долине Иордана Повесть

— Приглашаются одиночки и пары, готовые принять участие в основании нового кибуца… — прочитал Рони вслух объявление в пятничной газете.

Я лежала рядом, читала «Анжелику — маркизу ангелов» и даже не подняла головы. В основании новых кибуцев меня могло интересовать только одно — считает ли Рони себя половиной пары или одиночкой? Мне, конечно, не понравилось, когда он аккуратно вырезал объявление, но я не торопилась тревожиться: он обожал вспоминать годы, проведенные в начале семидесятых в кибуцной школе-интернате, которая принимала то ли на воспитание, то ли на перевоспитание подростков из семей марокканских евреев. С тех пор прошло почти десять лет, мой друг отслужил в армии, вернулся в родной Иерусалим и давным-давно работал в министерстве просвещения. Люди не переворачивают жизнь из-за объявления в газете.

Через несколько дней Рони напомнил:

— Встреча в штабе Объединенного кибуцного движения в Тель-Авиве… Поедем?

Я поехала, твердо намереваясь сделать все, чтобы странная идея засохла на корню. О кибуце у меня были самые туманные представления, но о себе я точно знала, что не хочу заниматься сельскохозяйственным трудом и жить в коммуне. Не об этом я мечтала, когда два с половиной года назад, в семьдесят шестом году, мы с мамой прибыли в Израиль. Мама утверждала, что решиться на отъезд ее заставила забота о моем будущем, хотя я уверена, что она двинулась в страну непьющих еврейских мужчин еще немножко и ради самой себя. А я, если честно, мечтала о модных босоножках на платформе.

По приезде нас с мамой поселили в центре абсорбции под Иерусалимом, а после двухмесячного ульпана — курса иврита для новоприбывших в Израиль — мне предложили учиться в интернате «Хадассим», расположенном в центре страны, под Нетанией.

Там, в одиннадцатом классе, меня поджидали непочатый иврит, неведомый английский, знакомая лишь через Томаса Манна Библия и давние недруги — математика, биология, физика и химия. В этом неравном бою у меня изначально не было шанса. Вдобавок в интернате прививали воспитанникам навыки физического труда. Разнарядка в школьный огород привила мне прочные навыки симуляции и саботажа, вряд ли они годились для основания кибуцев.

Я подружилась с Инной, одной из девочек в моей комнате. В конце коридора, в самой лучшей комнате, поскольку мимо нее никто не ходил, жила турчанка Шелли.

Стильную блондинку Шелли ее богатая семья прислала в Израиль для получения светского еврейского образования, после чего она намеревалась вернуться в Турцию и выйти там замуж за уже припасенного жениха. Все девочки считали, что ему необыкновенно повезло: Шелли была отличницей, спортсменкой, шикарный аромат ее духов часами висел в коридоре нашего барака, а последним летом она достигла полного совершенства, укоротив себе нос. К тому же она говорила на многих европейских языках, рисовала, даже в нашей глуши не ленилась каждый день накручивать локоны на электрические бигуди и, в отличие от меня, имела твердое представление о своем будущем: жена, мать, стюардесса, опора еврейской общины в Стамбуле. Нас, репатриантскую шушеру, она откровенно презирала.

Как-то я оказалась рядом с ней в общей умывальной и отважилась спросить:

— Шелли, а какой нос был у тебя раньше?

— Ужасный, — холодно ответила она, бросила на меня неприязненный взгляд и уточнила: — Такой, как у тебя.

Пластическая операция мне, конечно, не светила, но стало ясно, что какие-то шаги по улучшению собственной внешности предпринять необходимо. На первые сэкономленные деньги я сотворила химическую завивку, от которой половина моих волос выпала, а оставшиеся прядки высохли и мстительно торчали во все стороны весь остаток учебного года.

Обижаться на Шелли было бы себе дороже, мы для нее вообще не существовали. В то время как все дети перебивались чудовищными сигаретами «Ноблесс», Шелли курила только «Данхилл», и, когда у нее пропал блок, она прошлась по всем нашим комнатам с тщательным обыском: открывала наши ящики, шкафы, брезгливо ворошила дешевое барахлишко. Судя по кооперации сопровождавшего ее вожатого, руководство интерната тоже понимало разницу между белой косточкой, платившей за себя валютой, и учениками, за которых оптом по льготному прейскуранту рассчитывалось министерство абсорбции.

И все же недосягаемая Шелли преподнесла нам урок о том, что даже богатым, умным, правильным и красивым может быть хреново: в одну из ночей в припадке жуткой истерики она рыдала и билась ухоженной головой о кафельную стену душевой Ее забрали в медпункт, окружили сочувствием и заботой, и на следующий день она опять ходила мимо нас цельным куском надменного превосходства.

Но нам с Инкой, которых за стенами интерната не ждали авиакомпании и нетерпеливые женихи, в «Хадассиме» было неплохо. Мы подружились с компанией старшеклассников, таких же репатриантов из СССР, и проводили в их общаге все вечера, внимая самозабвенной игре мальчиков на гитаре и красивому пению девочек.

Отсыпались мы на уроках, которые так или иначе казались пропащим временем, поскольку мы на них не понимали ни единого слова. Если я не спала, то, подперев щеку, представляла себе, как возвращаюсь в Москву, иду по родной улице, воскрешала каждую мелочь в покинутой комнате, махровую сирень в окне. Мысленно рассказывала об Израиле лучшей подруге Вике, которую на самом деле больше никогда не увижу. Вновь и вновь пережевывала, перекатывала вязкую, сладкую тоску по прежней, оборвавшейся, навеки и бесповоротно утерянной жизни в Москве. Рядом, уткнув голову в сложенные на парте руки, бесстыже дрыхла Инка. Если учителя вдруг замечали нас, я пихала ее. Она громко возмущалась:

— Ты чего?

К весне сквозь пелену возвышенной ностальгии до меня дошло, что перевод в выпускной класс мне не грозит. Я мужественно отряхнулась от сплина и совершила два напряженных интеллектуальных усилия: описала устройство лимфатической системы, адаптируя текст энциклопедии к убогим возможностям своего иврита, и состряпала сжатую (полторы страницы крупным почерком), но исчерпывающую мои познания диссертацию о мудрых женщинах в жизни царя Давида. С тайной гордостью, заранее смущаясь предстоящими похвалами, вручила учителям свои опусы. Увы, ни на биологичку, ни на преподавателя Ветхого Завета мои порожденные отчаянием манускрипты на младенческом иврите должного впечатления не произвели.

Начинающего анатома/теолога и соню Инку вызвал к себе директор интерната, и добродушно сообщил своим мейделех[4], что для перевода их в двенадцатый класс не имеется ни малейших оснований. Я даже не особо расстроилась: поскольку все наши друзья были выпускниками, дальнейшее пребывание в этом храме науки и с моей точки зрения теряло малейший смысл. И я давно пресытилась как духовной пищей интерната, так и ватным хлебом с маргарином, которым там питали наши тела. Но Инка запаниковала: разрыдалась и заперлась в туалете. Из-под двери потекла красная струйка. Я догадалась, что она порезала себе вены. Это случалось с интернатскими девочками довольно часто, но при нашей скудной событиями жизни неизменно вызывало ажиотаж. Вот и на этот раз я вызвала вожатую, Инку из кабинки извлекли, руку в медпункте перевязали, хотя, разумеется, она не могла рассчитывать на меру внимания, сочувствия и интереса, доставшуюся Шелли.

В унизительной беседе психиатр замел Инкину трагедию под ковер ее академической несостоятельности, и из интерната нас вышибли.

Мама к этому времени устроилась в Иерусалимское горуправление дорожным инженером и купила квартиру в спальном районе Неве-Яаков, куда я к ней и вернулась с двумя приобретенными навыками: курить чужие сигареты и ненавидеть огородничество. Мама расстроилась гораздо больше меня.

Тем не менее недоросль Саша не скатилась под откос, как предсказывал авгур-директор школы по внутренностям ее табеля, а устроилась расставлять папки в архиве министерства просвещения и даже записалась в вечернюю школу для подготовки к экзаменам на аттестат зрелости.

В архиве мне вызвался помогать высокий, худой, похожий на цыгана марокканский юноша. Меня очаровала его сверкающая улыбка, покорили длинные смоляные кудри и окончательно сгубила цыганская грация движений. Рони сначала смешил меня до слез, а потом целовал в темноватых узких проходах между высоченными полками. Он был веселым, уверенным, наглым и легко завоевал мое сердце. Наверное, это была любовь.

К моменту, когда в моем возлюбленном вспыхнул интерес к поднятию израильской целины, мы с ним, несмотря на осуждение мамы и ее отказ в финансовой поддержке, уже полгода снимали вместе комнату в квартирке неподалеку от Центральной автобусной станции.

Вторую комнату занимали друзья Рони — красивая, хмурая секретарша Галит и тихий славный Дани, работавший в иерусалимском зоопарке. Иногда Дани притаскивал из зоопарка какое-то мясо — то ли филе сдохших оленей, то ли утаенный львиный обед. Галит выговаривала мне по поводу небрежной уборки кухни и туалета, но каждую ночь я спала в объятиях Рони, а за это можно было стерпеть вещи и похуже.

Когда работа в архиве закончилась, я устроилась машинисткой в переводческую фирму и научилась печатать по-русски на композере — усовершенствованной печатной машинке. Армия подтвердила мою никчемность, освободив от несения военной службы, — так неожиданно пригодились незнание иврита и безотцовщина.

Но в сдаче школьных экзаменов экстерном мной был одержан ряд неожиданных и незаслуженных побед: математические формулы, застрявшие в мозгах за девять классов московской школы, обеспечили минимум, требуемый израильской системой образования; за первый иностранный язык был выдан родной русский, знания которого почему-то хватило лишь на четверку, зато беспомощного барахтания в passé composé достало на зачет по второму иностранному.

Ветхий Завет удалось сдать истинным чудом. Бородатый старик учитель велел читать великую книгу вслух. Я принялась выговаривать по слогам указанный им абзац высоким от напряжения голосом, водя пальцем по строчкам, безбожно перевирая слова и потея от стыда. Прослушав в моем исполнении пару поэтичных строф, добрый пастырь наглядно убедился в ужасах советской ассимиляции, печально покачал мудрой головой и, вздыхая, выставил тройку.

На пути к законченному среднему образованию встал бастион иврита. Нахватанный в общении с Рони сленг, когда самое главное выражалось отнюдь не словами, из всей грамматики признавал лишь наличие в мире мужского и женского начал. На первый взгляд иврит был идеально подогнан под насущные нужды сионизма: три времени, два рода, ноль падежей! Но как обманчиво оказалось это эсперанто: более пристальное ознакомление с грамматическими особенностями древнееврейского — семью домами — «биньянами», в каждом из которых одни и те же глаголы спрягались особым образом, привело бы в отчаяние любого начинающего лингвиста. Нет, никогда мне не совладать со всем этим.

Конечно, я была готова приветствовать любые жизненные изменения, обещающие избавить от необходимости зубрежки бесконечных грамматических образований. Но уйти в кибуц? В колхоз? Рони шутил, конечно.

Нет, он не шутил.


В зале, отведенном для встречи молодых людей, взвешивающих кибуцную стезю, собралось два десятка юношей и девушек. Руководитель проекта Ицик рассказал о поселении в Бике (где это, я не знала, а спросить постеснялась), которое пока что обживают армейские подразделения. Место называлось Итав, что, оказывается, являлось аббревиатурой слов «Яд Ицхак Табенкин» (Памяти Ицхака Табенкина). Итав на иврите означал еще и «будет улучшаться». Это звучало оптимистично и подходило новому поселению.

Один из молодых людей встал и громко спросил:

— Почему кибуцное движение поддерживает поселение на оккупированных территориях?

Все стали возмущенно кричать: «План Игаля Алона! План Алона!» и: «Если тебе не нравится, то чего явился?!» Ицик начал отвечать, из его слов я уловила, что Иорданская долина является практически незаселенной пустыней, за исключением оазиса Иерихона, и останется у Израиля даже в случае заключения мира с Иорданией. Видимо, это и был план Алона. В отличие от арабов, меня он полностью устраивал. Меня не надо было убеждать в нашем праве на эту землю, после романов «Исход» и «О, Иерусалим!» мне было совершенно ясно, что все, что делает родной любимый Израиль, совершенно оправданно и любое сомнение в этом мною ощущалось неблагодарной изменой новоприобретенной родине. Юноша явно оказался меньшим сионистом, чем я, и, поспорив некоторое время, подхватил свой рюкзак и покинул зал, демонстративно хлопнув дверью. Изгнав из своей среды диссидента, мы почувствовали себя уже слегка сплоченными.

Несмотря на безоглядное восхищение исторической отчизной, я умудрялась абсолютно ничего не ведать об израильской политике и не отличила бы Моше Даяна от Давида Бен-Гуриона. Хотя с одним из наших государственных мужей мне случилось соприкоснуться в буквальном смысле слова. Теплым майским вечером моя единственная израильская приятельница Анат притащила меня на телевидение, где ее новый ухажер работал помощником продюсера. Мы бродили по огромному пустому холлу, ожидая конца выпуска новостей. В углу звякнул лифт, и из кабины вышел низенький старичок. Я не обратила бы на него ни малейшего внимания, если бы Анат не вскрикнула:

— Господин Бегин! Я ваша сторонница!

Старичок заулыбался, я сообразила, что этот мухомор и есть выигравший последние выборы знаменитый Менахем Бегин, бывший бессменный глава израильской оппозиции. Анат схватила меня за руку, и мы дружно побежали к премьеру. Бегин тоже заспешил нам навстречу, радостно улыбаясь. Он обнял и с видимым удовольствием расцеловал каждую в обе щеки, растроганно бормоча при этом:

— Мейделех, красавицы! Спасибо, спасибо!

А потом ушел, довольный, по коридору, один, без охраны и без сопровождающих.

— Наверное, выступает в новостях, — счастливая Анат прижала руки к груди.

Когда мы покидали здание, у подъезда еще стояла темная машина премьера. Одинокий шофер беззаботно курил, вывесив руку из открытого окна.

Но даже трогательная встреча с живой легендой израильской истории не превратила меня в политического аналитика. Впервые я обратила внимание на происходящие в стране исторические свершения, когда в Иерусалим прибыл Анвар Садат. Радио в автобусе постоянно толковало об историческом визите, полиция перекрывала улицы, и едва египтянин начал свое выступление в кнессете, тетки в нашей переводческой конторе перестали молотить по клавишам композеров и столпились вокруг телевизора с прямой трансляцией. В панорамном окне офиса солнце закатывалось за холмы Иерусалима, застроенные арабами и евреями, и меня тоже пронзило ощущение исторической важности момента, заразили общий энтузиазм и вера в непременные замечательные изменения. В Израиле наконец наступил мир, и на моем веку больше не будет войн. Прошлые битвы еврейского государства воспринимались приблизительно как Великая Отечественная — нечто ужасное, но случившееся давным-давно и не могущее повториться при моей жизни. Где жить — на «территориях» или внутри «зеленой черты», — мне казалось совершенно безразличным. В иерусалимской ткани арабы с евреями переплетались продольными и поперечными нитями, путь от спального Неве-Яакова в центр города вился через вечно недостроенные виллы палестинцев Рамаллы, и во время Рамадана усиленный громкоговорителями голос муэдзина не только призывал правоверных на молитву, но и разгонял сон еврейских иноверцев.

А вот разницу между городом и деревней я себе представляла, и не в пользу последней.

На первой экскурсии в этот кибуц Итав инструктор Ицик показывал нам прямоугольные блочные домики и бетонные кубики столовой. Минимализм построек и даже изможденность костлявого Ицика словно иллюстрировали аскетичность идеалов социалистического сионизма, лишенного добротной плоти мещанского приобретательства. Ицик испытующе оглядел меня:

— А ты тоже собираешься в кибуц?

Я испуганно замотала головой. Рони приобнял меня и засмеялся:

— А что? Мы ее перекуем!

Остальные, я чувствовала, не разделяли его оптимизма. Стало даже слегка обидно — почему они все думают и даже мне заявляют: «Кибуц — это не для тебя, ты слишком нежная»? Возможно, дело не столько в моей хрупкости, а в том, что я не служила в армии, а к тому же вместо джинсов и кроссовок ношу юбки и сапожки на высоком каблуке, крашусь и завиваю локоны в стиле Фарры Фоссет. Даже Рони стеснялся моего неподходящего вида. Когда все двинулись гулять по течению ручья Уджа, полного воды после недавних дождей, он предложил:

— Ты, Саш, может, подождешь нас где-нибудь? Ну куда ты в таком виде?

Разумеется, я пошла за ним. Перескакивала с камешка на камешек на шпильках и в развевающейся юбке, не подавая вида, что переживаю из-за своего дурацкого вида и из-за того, что Рони его заметил. Одно то, что в кибуце все носят шорты и ботинки, исключало для меня жизнь, посвященную дойке коров или копанию картошки. Теперь, когда я начала работать, у меня впервые в жизни появилась возможность наряжаться и украшать себя. Не для того же я с утра до ночи барабаню по клавишам, чтобы обрядиться, как израильтянки, в армейскую куртку защитного цвета и в клетчатые байковые тапки.

И все же я продолжала ездить с Рони на встречи формирования «ядра», то есть первичной группы предназначенной «подняться на землю» — так называл Ицик переселение в новый кибуц. Хоть я туда не собиралась, мне нравились эти юноши и девушки. Они отслужили в армии, они говорили на иврите, они были «сабрами», то есть уроженцами Израиля. С ними было весело и интересно. Рони очень быстро стал душой компании, и я, с одной стороны, гордилась им, а с другой — замечая внимание остальных девушек, понимала, что не следует отпускать его одного, тем более что на встречах постоянно устраивались танцы.

Как-то Ицик снова предложил:

— Саша, присоединяйся, тебе понравится в кибуце! У нас интересная жизнь!

Но я держалась за то немногое, чем разжилась в Иерусалиме — работой, подругой Анат, сдачей экзаменов.

— Мне нравится жить в Иерусалиме.

А что именно тебе нравится?

Нравится зарабатывать деньги и тратить их на всякие замечательные вещи, которые: в Советском Союзе были запредельно недоступными. Увижу, скажем, красивый свитер в универмаге или платье в бутике на улице Кинг-Джордж, высчитаю количество часов, которые придется отработать сверхурочно, и в течение следующих вечеров механически отбиваю текст на композере, мечтая, как замечательно буду выглядеть в обновке. Работать ради желанных вещей не только не трудно, но даже приятно. Половину последней зимы я провела, зарабатывая на дубленку, опушенную лисицей по капюшону и подолу. В подобных по Москве щеголяли богатые модницы, да и здесь, в Иерусалиме, такую можно купить лишь в бутике в фойе гостиницы «Шератон». Поставленная цель и долгий путь к ее достижению делали и жизнь, и работу полностью осмысленными. Шубу носить и носить, а эта чертова Бика лежит на полпути между Мертвым морем и Кинеретом, в одном из самых жарких мест в Израиле, и тулуп там нужен, как фрак в бане. Но не объяснять же это высокоидейному Ицику!

— Нравится работать, быть самостоятельной, ни от кого не зависеть…

— А как насчет того, чтобы делать что-нибудь настоящее? Подумай, пока перед тобой открыты все дороги… Даже в городе человек не свободен. Молодость пройдет, жизнь захомутает, а ты так и не успела совершить ничего действительно важного. — Ицик словно догадался об овчине и прочих моих идеалах.

Помимо снегурочкиной дубленки мне нравится ходить вечерами с Рони в кино или в кафе «Ротонда», нравится танцевать, просто быть с ним, даже читать рядом книгу, пока он шуршит газетой. Я только представляю себе расставание с красивым, мужественным, сильным, веселым возлюбленным, и у меня сердце пропускает стук, а от его успеха у собравшихся на целину девушек холодеют руки.

— Что мне делать? — спрашиваю я маму, навещая ее в выходной.

— Меня не спрашивай! — сердится мама. — Меня надо было спрашивать, когда ты в школе дурака валяла, когда аттестат не получила, когда на университет рукой махнула! А теперь чего меня спрашивать? Теперь тебе одна дорога — в колхозе картошку копать! И это после того, как я ради тебя всю жизнь перевернула!

С тех пор как я самовольно поселилась вместе с Рони, мама отстранилась от руководства моей жизнью. «Ее жизнь, не моя, все равно меня не слушает, пусть живет, как хочет», — объясняет она знакомым, потрясенным тем, что единственная дочь, московский ребенок, вместо того чтобы учиться на врача, бросила школу и сожительствует с «марокканцем».

Сам Рони в ответ на все мои страхи повторяет лозунги Ицика о необычайно высоком качестве жизни кибуцников, о том, как там замечательно растить детей, и прочую чепуху. Я бы колебалась до бесконечности, но вдруг, совершенно неожиданно, Рони заявил, что больше ждать не намерен. Уволился из министерского архива, продал старенький «триумф», собрал пожитки в две картонки и укатил в кибуц Гиват-Хаим Меухад, где в течение ближайшего года ядро будущих поселенцев будет проходить подготовку к непростому подвигу создания нового сельскохозяйственного поселения в Эрец-Исраэль, Стране Израиля.

До последнего момента я не верила, что он решится покинуть меня. Может, если бы он пал к моим ногам и умолял присоединиться, я бы уступила, но он не умолял. Дальше надо было жить одной. Я вернулась в Неве-Яаков к маме, еще не зная, как тяжко окажется без Рони.

Почти все мои знакомые были его друзьями, теперь некому даже новые лаковые босоножки показать. Разумеется, исчезли из жизни и встречи с будущими кибуцниками. Впереди, сколько видит глаз, лишь одно: работа — дом, дом — работа.

Первое время он звонил по вечерам из телефона-автомата, установленного перед входом в столовую.

— Как ты там? — Мне требовалось услышать, что страдает, что жить без меня не может.

— Отлично! Гиват-Хаим — большой кибуц, несколько сот человек, у меня появилась куча новых знакомых. В нашем ядре уже человек двадцать, и все отличные ребята!

«И девчонки!» — ужасалась я.

Конечно, он спрашивал, что же я наконец решила. Я вздыхала, мямлила и увиливала от ответа. Разговор часто заканчивался ссорой, и, если он пропадал надолго, я изнемогала. Самой до него дозвониться было не просто — приходилось подгадывать ко времени ужина и просить подошедшего к телефону-автомату разыскать в столовой новичка по имени Рони. Кибуцники соглашались, я терпеливо ждала, но его все чаще не находили.

Мама выкладывала на стол счет за телефон, я понимала намек и счет оплачивала.

Через несколько недель, стосковавшись до сосущей тошноты, поехала навестить новоиспеченного хлебопашца. Таилась надежда, что, увидев меня, он перестанет упорствовать и вернется в Иерусалим. Или наконец приведет такой неопровержимый довод в пользу переезда, что я не смогу отказаться.

Рони гордо показывал мне хозяйство, водил в общую столовую, где вкусно кормили супом, курицей с рисом, салатами и шоколадным пирогом. Мы загорали на траве у бассейна, вечером танцевали и пили пиво в дискотеке, которую кибуц устраивал для волонтеров из Европы, а ночь провели на узкой койке в маленьком домике на зеленой лужайке. Сосед по комнате, Ури, деликатно нашел себе другое пристанище. Все знакомые меня радостно приветствовали, но ощущалось, что я уже не одна из группы, что у них образовались общие дела и жизнь, в которых я не участвую. Все они были вместе, а я была сама по себе, в стороне.

В автобусе на Иерусалим я смотрела на стекавшие по окну капли дождя. На весь салон шла радиотрансляция из Кэмп-Дэвида о ходе израильско-египетских мирных переговоров. Корреспондент предсказывал грядущие исторические перемены. Было приятно, что их принесет расцелованный мной Менахем Бегин, но тоска не проходила. Ведь лично мне, в отличие от всей страны, будущее ничего хорошего не сулит. Встреча с Рони обновила рану, и предстоящее одиночество было нестерпимым. Стало очевидно, что Рони в Иерусалим не вернется. Он и на моем переезде больше не настаивал.

Раньше работы в переводческой конторе было завалом, а теперь, как назло, энциклопедия, над печатанием которой это заведение трудилось годами, завершилась, не без моей усердной помощи. С постоянной ставки меня перевели на работу по вызову, но вызывали все реже и реже. Рони, конечно, усмотрел в этом отношении к старательной машинистке эксплуатацию наемных работников в капиталистических условиях города, а мама заявила, что это следствие моей низкой квалификации, доказывающее, что мне необходимо учиться и приобретать профессию.

Освободившееся от работы время я честно собиралась использовать для постижения ивритской грамматики. С утра всегда казалось, что времени еще полным-полно, можно самую чуточку почитать Фейхтвангера, а там уж точно приняться за проклятые грамматические биньяны… Ближе к вечеру становилось ясно, что ломоносовские подвиги придется отложить до следующего утра. А помимо грамматики требовалось сдать еще и литературу! Собравшись с духом, я решительно раскрывала томик стихов замечательного еврейского поэта Бялика. Ну насколько трудным он может быть? Х-м-м… Нет, пожалуй, стоит начать с другого классика ивритской литературы — Ури-Цви Гринберга, тоже очень хороший поэт… Та-а-к… Может, вернуться к Бялику?.. Но как-то сама собой в руках оказывалась «Кристин, дочь Лавранса», а постылые Бялики и Гринберги отправлялись пылиться под кровать. Все чаще приходило в голову, что так дальше жить нельзя, все непереносимее было осознавать, что вот так, без любви, без работы, без денег, зато с сердитой мамой, скучно и бесцельно будет тянуться вся моя дальнейшая жизнь в спальной новостройке Неве-Яакова.

Иногда к маме заходила ее подруга Аня, и тогда они терзали меня в четыре руки.

— Извини, Анечка, за беспорядок: я-то целый день на работе, а моя бездельница не в состоянии даже задницу от кровати оторвать, прибрать в доме!

— Да что же это такое, — поддакивала та, хотя это совершенно не ее дело, — ты ей скажи: либо учиться, либо работать! — И обращалась ко мне: — Ты на мать свою посмотри: в сорок с гаком выучила новый язык, преодолела все препятствия!..

— Она не в состоянии школу закончить! — вступала мама в слаженный дуэт привычным припевом. — Я почему-то могла вызубрить всю профессиональную терминологию, могла проходить мучительные интервью, выслушивать отказы, сносить унижения! Она уверена, что жизнь можно без труда прожить, что как-то можно так исхитриться, чтобы само собой все сделалось!

— Ведь лучшие годы идут, Сашенька, — фальшиво взывала тетя Аня. — Если сейчас за ум не возьмешься, потом-то уж ничего не поправишь!

Я жалела маму, но куда больше жалела себя. Папа ушел от нас, когда мне было пять, а тетя Аня сама, с большого ума, не взяла мужа в Израиль. «Зачем ему сюда, он русский…» Если она воображала, что здесь евреи выстроятся к ней в очередь, ее ждало большое разочарование. Зато она не сделала другой колоссальной ошибки моей мамы — не обзавелась собственным никчемным и неблагодарным паразитом, чем и объяснялась ее постоянная готовность одарять меня своими пропадающими втуне бесценными жизненными советами.

Я спасалась от них в своей комнате. Все чаще и чаще мелькала пораженческая мысль: «В конце концов, если уж станет совсем невтерпеж, всегда можно купить автобусный билет в Гиват-Хаим».

Впрочем, это было несерьезно. Звонки Рони случались все реже и реже, и резкое дребезжание телефона перестало окатывать волной жара. Наверное, в конце концов, трусость и инерция превозмогли бы мою любовь, если бы в очередном разговоре он сам не предложил поставить точку:

— Саш, нет смысла… Все равно ты ведь не пойдешь в кибуц, а я в город не вернусь. Я… тут… с Шоши… Так что, прощай. Ты хорошая девушка, я желаю тебе всего самого лучшего…

Всю ночь я не спала. Это была моя вина: если бы я не осталась в городе, если бы поехала вместе с ним в этот проклятый Гиват-Хаим Меухад, все было бы хорошо, мы были бы вместе. Я кое-как справлялась с разлукой, пока это было мое решение, но я не могла смириться с тем, что он бросил меня. И работа, и мама, и Неве-Яаков, и вообще вся здешняя жизнь смертельно опостылели, нестерпимо хотелось вернуть Рони. Теперь кибуцная жизнь, общение с ребятами представлялись самым прекрасным из всего когда-либо случившегося со мной. Я вспоминала бассейн, танцы под песни «Би-Джиз» и «Бони Эм», узкую койку и плакала: меня отделяло от них уже не три часа на автобусе. Все это было навеки отобрано и отдано другой женщине. К утру приснился кошмарный сон: Рони, мой Рони, теплый, милый, мягкий, добрый, уютный, родной, стоит под свадебным балдахином с отвратительной, торжествующей Шоши!

К утру я была готова вернуть его любой ценой. Написала маме записку, кинула в сумку зубную щетку и купальник. Автобус продвигался сквозь заторы к Центральной автобусной станции рывками игрушки, у которой кончается завод, застревая у каждого перекрестка. Потом на другом автобусе через полстраны до Хадеры, а оттуда на местном, до ближайшей к кибуцу развилки. Весь путь сжимала в объятиях сумку, упиралась лбом в оконное стекло, торопила время, проклинала пространство, обдумывала, что и как скажу Рони.

На тропинке под эвкалиптами меня догнал трактор. Им с гордым видом человека, покорившего железного коня, правил долговязый Ури, сосед Рони. Я взобралась в кабину. Ури явно распирало от чего-то, чего я, по его мнению, не знала, и наконец, не выдержав, он многозначительно посоветовал:

— Саша, если хочешь остаться вместе с Рони, не тяни, переезжай прямо сейчас!

Видно, Шоши уже не секрет.

Пока Рони окучивал хлопок, я сидела на газоне у его комнаты и ждала изменщика. Время от времени мимо гордо проходила разлучница, делая вид, что не замечает брошенной городской неженки.

Знатный хлопкороб появился лишь после обеда. Выглядел он сногсшибательно: синяя рабочая униформа распахнута на волосатой груди, загорелые мускулистые ноги решительно шагают в незашнурованных ботинках, черные глаза сверкают, длинные волосы развеваются. Архивный юноша явно перековался во второе воплощение легендарного пионера израильского сельского хозяйства Аарона Гордона. Если Рони мне и обрадовался, то виду не подал. Ни оправдываться, ни каяться не стал, а, напротив, принялся подчеркивать сложность выбранной им судьбы и сомневаться в разумности моей теперешней готовности идти за ним хоть на край света:

— Саш, ты же только из-за меня собралась в кибуц.

Разве не хватает того, что я люблю его? Еще и весь кибуц надо любить? Но момент для споров и попреков был неудачным, и я только смиренно убеждала:

— Нет, нет, не только ради тебя! Ради меня тоже.

Врала, врала! Если честно, совсем не ради него, а только ради себя! Если бы так не тянуло сердце, если бы так отчаянно не хотелось быть с ним, разве пошла бы, даже если бы весь кибуцный секретариат на коленях стоял?!

Капитулировала по всей линии: эпизод Шоши обещала полностью предать забвению, в течение двух недель переехать в Гиват-Хаим и приложить все усилия к тому, чтобы стать достойной пионеркой поселенческого движения. Зато мы будем жить счастливо и любить друг друга вечно.

В новую жизнь мама напутствовала горькими пророчествами:

— Тебе, Александра, все кажется, что где-то легче! Идешь по линии наименьшего сопротивления! Давай-давай: пополи картошку, подои коров, и трех месяцев не пройдет, как стоскуешься по учебникам!

Но судьба моя была решена — я буду озеленять пустыню и обживать пустошь.

* * *

В Гиват-Хаиме ждали любовь, бесплатный труд и врастание в коллектив. Наши отношения с Рони изменились. Раньше были только я и он. Я хоть и презирала аханья маминых невеяаковских соседок, но все же не могла полностью отделаться от ощущения, что, полюбив простого сефардского юношу, я бросила гордый вызов общественным предрассудкам. Теперь же мы оценивались окружающими по совершенно иной шкале, коллективу было наплевать, что Рони «Войну и мир» не читал. Недоумение теперь вызывал не он, а я. Здесь Рони больше не был «марокканцем», он оказался душой общества, заводилой, без которого любое сборище казалось пресным, а я ютилась в его тени и иногда мучительно ощущала себя чем-то вроде гнилого яблока, всученного пионерам Итава в нагрузку к французским духам.

Ребята относились ко мне достаточно благожелательно, за исключением Шоши, разумеется, но я догадывалась, что все, включая Рони, были уверены, что долго я тут не выдержу.

Сначала меня определили помощницей воспитательницы в детский сад, но дети смеялись над моим акцентом, не слушались моих неуверенных указаний, и меня перевели в швейную мастерскую. В кибуцной иерархии этот отстойник занимает одно из последних мест — тачают и кроят там либо старушки, имеющие право на необременительный четырехчасовой рабочий день, либо женщины с большими странностями, которых до детей и до еды допустить не решаются.

Это первое поражение было еще обиднее на фоне метеорного взлета пусть брошенной, но не унывающей Шоши. Соперница, выросшая в многодетной семье, получила в свое ведение целые ясельки и совершенно самостоятельно заправляла этой завидной вотчиной. Она победоносно толкала по кибуцным дорожкам коляску-клетку с запертыми в ней четырьмя малышами, гордо таскала им обеды из общей столовой и вовсю пользовалась правом покупать на складе за счет ясельного бюджета туалетную бумагу, мыло и прочие завидные товары. У нее моментально завелись приятельницы, она без передыха пекла для них пироги и печенья, а на лужайке перед своей комнатой, прямо напротив нашего окна, развешивала кружевные лифчики с глубокими чашечками, напоминающими о прелестях хозяйки и о том, что тощенькая «русия» ничем подобным похвастаться не может.

По кибуцным понятиям мой рабочий день начинается поздно, в семь утра. Руководит швейной артелью Далия — боевая женщина в цветастом халате до колен и в высоких шнурованных ботинках.

Раньше мне нравилось печатать на композере, а теперь нравится строчить на электрической промышленной швейной машинке, у которой четыре иглы и которая одновременно обрезает край, сострачивает и обметывает. Некоторый неизбежный для каждой модницы в стране повального дефицита опыт шитья у меня имеется, а теперь под руководством Далии я учусь шить детскую одежду, наша мастерская обшивает с головы до ног всех ребятишек в хозяйстве. За соседней машинкой сидит одна из основательниц кибуца, древняя, но по-прежнему боевая бабка Эстер. Задача Эстер — передать уникальный опыт становления кибуцного движения новому поколению покорителей пустынь и болот, то есть мне. Поэтому старуха пошьет минут пятнадцать, потом отрывается от машинки, пихает меня в плечо, отчего моя строчка летит в кювет, и тыкает рукой в окно, указывая на толстого старика, подстригающего кусты, и рассказывает, как еще в тридцатые годы они с этим самым Ициком прятали нелегальных беженцев из Европы от владевших тогда Палестиной британцев.

— Англичане тогда в конец озверели, всех беженцев вылавливали и сажали в лагерь в Атлите. Мы подзывали лодки с берега фонарями и укрывали новичков в кибуце. — Государству Израиль уже целых тридцать лет, и мне странно, что со мной беседует живой участник исторического прошлого. — А на следующий день они явились с обыском! Помню, один плюгавенький солдатик особо усердствовал! Я ему говорю: ты еще у меня под юбкой посмотри! — Эстер трясет подолом над тощими ногами, и становится ясно, что несчастный британец не избежал необходимости заглянуть туда.

— А что стало с теми, кого в Атлит заключили? — с замиранием сердца спрашиваю я у отважной спасительницы.

— Атлит в сорок пятом вместе с Ицхаком Рабином наш Нахум из Бейт-а-Шита захватили и силой освободили заключенных. Все потом большими людьми стали… Наш Нахумчик больше всех преуспел, — надтреснутый голос голос Эстер взвился потрепанным флагом. — Мало того что в Войну за независимость и Беэр-Шеву, и Эйлат у египтян отбил, он потом еще и секретарем Кибуцного движения стал! И все это в то время, как некоторые в Тель-Авиве в кафе посиживали! — Этот камушек Эстер бросает в огород Пнины, другой работницы пошивочной мастерской.

Пнина тоже старушка, но городская, без геройского прошлого. Она мать кибуцника Дрора, он привез ее сюда доживать свой век. В кибуце все, кто могут, должны работать, пенсионеры тоже. Им дают посильную работу, всего на четыре часа в день. Эстер почти ничего не видит, руки у нее трясутся, и шитье ее соответствующее. К моей продукции Далия предъявляет требования парижского кутюрье, заставляя вновь и вновь распарывать швы младенческих комбинезончиков. Но от Эстер она молча принимает гору сикось-накось состроченных простынь, хотя после обеда ей приходится большую часть этого безобразия перешивать самой. Потому что, если Эстер не сможет работать даже здесь, ее приговорят к одинокому безделью в ее комнате, и Далия не может допустить столь бесславного конца этой героической жизни. Обе старушки обычно начинают шить и воевать с раннего утра, так что к полудню, когда и солнце, и пререкания достигают максимального накала, их рабочий день заканчивается, и антагонистки разбредаются по своим комнатам обдумывать завтрашнюю кампанию.

— Не знаю, кто в кафе сидел, а я была педагогом! — важно заявляет Пнина. — Я закончила семинар Гринберга и всю жизнь несла в народ просвещение! И времена, когда кибуцы были соль земли, давно прошли! Нынче страну город двигает, а не деревня!

— А чего ж тогда ты к нам на старости лет явилась? — ехидно прищуривается Эстер.

— Не к «вам», а к родному сыну! И пенсию свою принесла, — парирует Пнина, сверкая очками.

— А что ж твоему сыну в Тель-Авиве-то не понравилось?

— Дети, Эстер, нас не спрашивают, где им жить. Уж тебе-то это известно, — поджимает губы городская прихлебательница.

Ахиллесова пята идеологически неколебимой Эстер — Ронен, младший из двух ее сыновей, бросивший родной кибуц ради портового города Хайфы. Мы догадываемся, что Эстер страшно переживает семейный позор. Она тоскует по внукам и страдает от того, что ничем не может помочь сыну, а больше всего от того, что Ронен отказался следовать материнской единственно верной стезей. Но Пнине она в этом ни за что не признается. Зато заметив, что я впитываю в себя ее рассказы, как песок воду, Эстер скромно замечает:

— Собственно, если бы не я, так еще неизвестно, удалось ли бы изгнать англичан из Палестины!

Судя по звуку, Пнина поперхнулась, только мне не до нее.

— Эстер, расскажите!

Нет, сегодня нам явно ничего не сшить, даже строгая Далия понимает, что есть вещи поважнее пододеяльников.

— Ну, что тут рассказывать — история известная, — скромничает женщина, которой, оказывается, полагался бы памятник на центральной площади каждого израильского города. — Наши ребята-подпольщики взорвали береговые радары, чтобы англичане не могли обнаружить корабли беженцев. Тогда эти негодяи двинулись в Гиват-Хаим.

— И что?

— Как что? Мы, естественно, забаррикадировали ворота. Британцы взяли кибуц в осаду. Тысячи добровольцев со всей округи двинулись мирным маршем нам на помощь.

— Многие из них, кстати, были простыми городскими жителями, — ехидничает Пнина.

— Много было бы толку с их мирного марша, кабы не я! Как увидела их офицерика, сволочь английскую, не выдержала! Нет, думаю, хватит у меня под юбками шуровать! Кинула в него вот таким булыжником! — Эстер разводит на ширину плеч тощие, но, судя по рассказу, лишь на вид немощные руки. — Прямо в плечо ему попала! Что тут началось! Стрельба, рукопашная!..

Мирная камнеметательница умолкает. Эстер прекрасно помнит все события полувековой давности, но часто посреди рассказа забывает, о чем говорила минуту назад.

— Эстер, так напали британцы на кибуц и что дальше?

— Известно что — семеро убитых, гигантский мировой скандал, возмущенная американская общественность… Тут-то британцам и пришлось отказаться от мандата на Палестину!

— Спустя три года! — уточнила Пнина.

— Какая разница! Главное — почин был положен. Остальное было вопросом времени. Вот какими кибуцниками мы были! А сегодня что? Конечно, на готовое, — кивок в сторону Пнины, — любой явится… Вот Саша — молодец, новый кибуц пойдет основывать! Хотя теперь-то, при помощи Кибуцного движения, это совсем не то, что в наше время!

— А что было в ваше время?

— В наше время, — старуха выдерживает театральную паузу, пытаясь, видимо, припомнить самое весомое из полной свершений юности, — в наше время кибуц решал, кому рожать, а кому — на аборт!

— Нашла чем гордиться! — шипит за ее спиной Пнина, обрывая нить.

— Эстер, а как же вы родили двух сыновей? — спрашиваю и сразу соображаю сама, даже без подсказки Пнины: кто, пребывая в своем уме, стал бы связываться с нашей Эстер?

— С голосованием на общем собрании, разумеется! Не то что теперь, когда каждый только о себе думает! Куда уж дальше — превратили детей в частную собственность!

Иллюстрируя потерю идеологических высот и результаты родительского эгоизма, под окном мастерской на урок плавания марширует школьное звено. Эстер скорбит над нынешним падением нравов:

— Теперь все вокруг семьи крутится! В наше время такой моды не было! Какая там семья — в наше время на каждую девку по два парня было! К каждой паре подселяли одиночку, — талые глаза старушки с плавающими льдинками катаракты устремлены вдаль. Наверное, она видит перед собой тех юношей и девушек, построивших Страну, из которых многих уже нет, а те, что еще живы, — неузнаваемы.

— Я что-то такое где-то читала, может, у Чернышевского… Это ранний социализм боролся с пережитками буржуазной семьи, — киваю я понимающе, без мещанского осуждения.

— И комнат не хватало, и одиночек не хотели одних бросать. Подселенных называли «примусами».

Давно вдовеющая Эстер мечтательно вздыхает, нежно разглаживает недошитую распашонку. Похоже, на старости лет все приятно вспоминать — и британского нахала-парашютиста, и подселенного примуса. Пнину тоже распирают волнующие воспоминания о днях построения Страны, не такие, правда, героические, но тоже судьбоносные:

— Перекресток Ибн-Гвироль и Арлозоров в центре Тель-Авива знаешь? Так вот, в тысяча девятьсот десятом году моему отцу предлагали весь этот участок, полтора гектара, за сущие копейки.

— И что же? — подыгрываю я ей, хотя догадываюсь, что сделка века так и не состоялась.

Пнина пригорюнивается, ей до сих пор трудно смириться с непоправимой близорукостью давно покойного родителя:

— Да где там! Кто же мог знать? Папа только посмеялся, сказал, вы что, думаете, дурака нашли? Что я буду делать с этой песчаной ни на что не годной кочкой?

Нашу начальницу Далию недавно бросил мерзавец-муж. Набравшись смелости, съехал в другой домик и поселил у себя городскую любовницу. Да не на ту напал!

— Я на собрании потребовала, чтобы она не имела права появляться ни в одном общественном месте! Кибуц — это мой дом, и я в нем ее видеть не желаю!

Далия родилась в Гиват-Хаиме, а невзирая на идеалы кибуцного равенства, к потомкам основателей, к «детям хозяйства» отношение особое. Она поправляет фланель, сложенную на столе многими слоями, и решительно опускает на линию выкройки свисающую с потолка электрическую пилу, как гильотину на шею соперницы:

— Теперь эта стерва не может ни в столовую сунуться, ни в бассейн, ни в библиотеку! Он ей еду в комнату таскает!

Далия зорко окидывает заоконные ландшафты, проверяя, не топчет ли разлучница родные газоны, и делит выкройки среди своей команды.

Увы, я не обладаю подобным влиянием и не могу запретить собственной сопернице маячить перед глазами, поэтому занозу присутствия Шоши ощущаю почти постоянно. Как звон бубенцов и колпак сопровождают шута, так повсюду — в столовой, вечером на показе фильма, в комнате отдыха — ее сопровождают непрестанный, беспричинный хохот и приторное облако духов «Жанту». В бассейне, пока я валяюсь на полотенце, погруженная в очередную книгу, она с громким визгом и эффектными скачками играет в волейбол, спихивает кого-то в воду, брызгается, носится по траве. Что бы Шоши ни делала, ее издалека слышно и отовсюду видно. На общих собраниях «ядра», регулярно проводимых Ициком, терпеливо лепящим из нас истинных пионеров, неугомонная Шоши, которой успех на ниве воспитания младенцев вскружил слабую голову, пронзительными возгласами вносит всякие предложения, одно смелее другого:

— Предлагаю не принимать в Итав арабов!

— Кибуцное движение никогда не принимало арабов, — успокаивает ее Ицик.

— Предлагаю в наш кибуц принимать только евреев! — Шоши косится на мои пероксидные локоны. Может, она вовсе не так глупа, как мне хочется верить.

— Саша — еврейка, — быстро уточняет Рони. Шоши его гордо игнорирует, а он упорно делает вид, что ничто не мешает их ровным товарищеским отношениям. Может, ему тот факт, что он ее бросил, и не мешает, но брошенные женщины злопамятнее.

Ури, такой же кефирно-белый, как я, только еще и веснушчатый, хмыкает:

— Как же ты, Шош, без датчан-то проживешь? Ты же с ними каждую пятницу пиво хлещешь и танцуешь до полуночи!

Чернявая Шоши действительно пользуется бешеным успехом у постоянно сменяющихся волонтеров из Северной Европы.

Ицик вмешивается:

— Неевреи, Шоши, это совсем другое дело. Мы не о расовой чистоте заботимся, но мы не просто сельскохозяйственные работники, мы перво-наперво — идеологическое движение, сионистское, и не можем ожидать от арабов, даже граждан Израиля, поддержки наших национальных устремлений. Поэтому их не принимаем. Но многие из европейцев-волонтеров навсегда связали с нами свою судьбу!

Об этом свидетельствуют светлые кудри и голубые глаза половины кибуцных малышей.

— Да, Шош, — гогочет Ури, — может, и тебе наконец повезет: кто-нибудь из Йенсенов захочет связать свою судьбу с еврейским народом, а ты тут как тут, наготове с пирогами!

Шоши, польщенная любым вниманием, с напускной досадой пытается ударить его, он смеется, прикрываясь длинными худыми руками.

Один из самых трудных моментов новой жизни — это одинокие походы на обед. С ужином все просто — мы с Рони приходим вместе, и наш стол тут же заполняется его друзьями. В стальных лоханках на раздаче каждый вечер одно и то же: оливки, помидоры, огурцы, красные перцы, лук, зернистый творог «коттедж», сметана, вареные яйца, в сезон появляются авокадо с собственных плантаций, иногда кухня балует ломтиками «желтого» сыра, подобия швейцарского. За ужином вся компания сосредоточенно измельчает овощи, сотворяя общий на весь стол знаменитый израильский салат. Ребята шутят, смеются, я восседаю на почетном месте — рядом с Рони.

Но без него плохо. По утрам я маскирую страх перед столкновением с коллективным питанием под трудовое рвение — забегаю в столовую лишь на минуту, намазать хлеб творогом, и несусь в пошивочную мастерскую пить кофе уже на рабочем месте, под рассказы моей Эстер.

Сегодня пионерка сионистского движения в ударе:

— Идея кибуцев принадлежит мне!

Пнина, спрятавшись за швейной машинкой, заводит очи горе и выразительно вертит пальцем у виска. Я стараюсь не замечать ее бестактности.

— Мой отец был с Украины…

— Эстер, так, значит, вы говорите по-русски! — восклицаю я. Так приятно было бы хоть с кем-нибудь говорить по-русски!

Эстер возмущена моим великодержавным предположением:

— Нашим лозунгом было «Еврей, говори на иврите!». В нашем доме не было ни идиша, ни украинского, ни русского! Мы изживали еврейское рассеяние! Мои родители были среди основателей первого в Израиле кибуца — Дгании. Вам, неженкам, такое и не снилось — жара, комары, болезни! Тиф, малярия, холера!

— И все в одном лице! — кивает Пнина на неприятельницу.

— Мы осушали болота, строили дома, пахали, сеяли… А в тридцать втором мы с моим Аврумом наш Гиват-Хаим основали, — небрежно замечает праматерь Страны. — Кто-то, конечно, сломался, подался в город, некоторые в Европу вернулись, не выдержали наших трудностей. Но даже они успели внести свою лепту, и постепенно становилось легче. Без кибуцев здесь не было бы ни сельского хозяйства, ни Страны! Если бы не Дгания, сирийцы в сорок восьмом весь Кинерет захватили бы!

— Эстер, в Дгании вы, наверное, знали поэтессу Рахель? — Трогательные, грустные песни на ее стихи — душа Страны.

Эстер резко бросает тоном праведника, вынужденного доказывать свою правоту:

— А что, Рахель, Рахель! Конечно, про озеро Кинерет она красиво написала, но работница из товарища Блумштейн была никудышная — вечно больная, туберкулезница. Только детей заражать!

— На всякий случай ее наши гуманные социалисты из своей Дгании взашей выперли, — уточняет бывшая учительница Пнина.

— А Моше Даяна вы помните?

— А что Моше Даян-то? Две руки, две ноги, два глаза — ничего особенного в нем не было… — небрежно роняет Эстер, ровня героям.

— Не то что наша Эстер! — язвительно шипит Пнина.

За время исторического экскурса наступает время обеда. Рони, как большинство работающих в поле мужчин, обедает в тени ангара, и мне приходится топать в столовую самостоятельно. О том, чтобы сесть, как на самом деле хотелось бы, одиноко и независимо у окна, опереть на соусники раскрытую книжку и спокойно наслаждаться свободным временем, и речи нет. С таким же успехом можно нацепить себе на лоб гордое сообщение: «Я антисоциальный изгой!» Плохо опоздать, когда все знакомые уже разбегаются, но самый неприятный вариант — появиться в столовой слишком рано, до того, как образовались «свои» столы. Собственного магнетизма на то, чтобы привлечь компанию, мне не хватает. Если не к кому подсесть, я пытаюсь оттянуть время, задумчиво слоняясь у лоханок с рисом и курицей. Но сколько времени можно нагружать поднос? В конце концов, приходится где-то устроиться первой. И потом с затаенной неловкостью наблюдать, как появляются ребята ядра и как некоторые, старательно уперев глаза вдаль, проходят мимо моего столика, образуя позади веселые группы. Иногда рядом рассаживается чужая компания, и приходится деловито завершать свой обед, делая вид, что не слышишь и не слушаешь не обращенных к тебе разговоров.

Но сегодня за столом первого ряда сидит Рути, воспитательница, с которой я успела недолго поработать в детском саду, и я с облегчением подсаживаюсь к ней. Вскоре к нам присоединяется ее муж, Нимрод, типичный кибуцник — высокий, мускулистый, загорелый и красивый, как юноша с агитплаката. Он начинает расспрашивать, где я жила, да когда приехала, да что делает моя мама… Узнав, что мама работает инженером в Иерусалимском муниципалитете, Нимрод преисполняется огромного уважения.

— Подумать только! Какая молодец! И язык сумела выучить, и найти работу по такой сложной специальности! Мама, конечно, сионистка, раз все в СССР бросила и в Израиль приехала?

Насчет последнего я не уверена. Эстер — сионистка, но мама?

— Она просто очень упорная, гордая и упрямая. У нее было много хороших проектов, но начальство ходу им не давало. Ей начальник как-то заявил: «Так вы в своем Израиле строить будете!» Ей стало обидно. Мама говорит, ей захотелось начать новую жизнь. Зато теперь в Иерусалиме по ее проекту уже половину перекрестков в центре города перестроили!

— Ну, раз приехала свою страну строить, значит, сионистка! — уверяет Нимрод.

Его восхищение моей мамой впечатляет и меня. Теперь я знаю, каково это — вживаться в новую жизнь, и понимаю, что все же мать у меня и впрямь молодец.

— А в Израиле тебе нравится?

Это спрашивают абсолютно все израильтяне и с таким любопытством, как будто мое мнение решающее. Но я уже знаю, что им просто очень хочется услышать что-нибудь хорошее о своей стране от тех, кто жил еще где-нибудь, даже если это «где-нибудь» — Советский Союз. Мне и в самом деле нравится — с того сентябрьского дня, когда меня впервые ослепило израильское солнце на иерусалимских камнях, я попробовала вкусный ананасовый йогурт и углядела в витрине на улице Яффо женское кружевное белье.

— А в кибуце?

Тоже. После белокаменной Москвы и желтокаменного Неве-Яакова нравится зелень газонов и буйство цветов, жизнь на природе, бассейн, нравится разъезжать на велосипеде, быть вместе с Рони, нравится напряженность существования в гуще людей, в постоянном общении, даже борьба за место в столовой нравится в момент, когда со мной беседует красивый Нимрод. Особенно нравится уверенность в будущем: отработала свои восемь часов в мастерской, и ты — свободный человек, никаких забот, не надо беспокоиться о деньгах, не надо сдавать никакие экзамены, не надо учиться и волноваться, что из тебя ничего не выйдет.

— Конечно, — довольно кивает Нимрод, — у нас очень высокое качество жизни!..

О качестве жизни тут толкуют постоянно. Создается впечатление, что кибуцники несколько приуныли от того, что в городах у людей теперь и квартиры больше, и образование выше, и машины все доступнее. Даже моя мама с помощью репатриантских льгот приобрела «форд эскорт». Городские все чаще ходят в рестораны и за границу ездят не в порядке общей очереди, устанавливаемой общим собранием. Наш главный и почти единственный козырь — бассейн — не в силах перевесить все эти блага. Амбиция оставаться краеугольным камнем страны вообще давно отброшена всеми, кроме Эстер. Но несколько положений остаются по-прежнему незыблемыми: в кибуце очень хорошо растить детей, кибуцная молодежь — костяк армии, сами кибуцники — соль земли, и тут царят всеобщее равенство и порука. Поэтому гиватхаимники упорно противопоставляют жестокой прозе цифр дохода на душу населения облагораживающую поэзию кибуцного «качества» жизни.

Весь обед я проболтала с Нимродом, счастливая стремительным расширением знакомств среди аборигенов.

На следующий день, узрев дружественную воспитательницу, бодро шагаю к ее столу, но Рути почему-то кисло смотрит в сторону, и мямлит:

— Извини, у нас занято, я обещала занять место для Анат и ее мужа, и Гая… и всех ребят…

Залившись краской, подбираю поднос и пересаживаюсь, но есть не могу — из глаз потоком льются слезы, и остановить их не получается. Кажется, все смотрят на меня. Бросаю проклятый обед и выскакиваю из столовой.


Я надеялась, что никто не заметил унизительной сцены, но ничто не тайно в жизни товарищей, и вернувшаяся с обеда Далия набрасывается на меня с утешениями:

— Да ты не обращай внимания! У Рут в прошлом году роман был с Менахемом, они с Нимродом едва не разошлись, так теперь она боится, что он с ней так же поступит, вот и бросается на каждую, с кем он заговорит!

Я неубедительно делаю вид, что мне все равно, немного потрясенная осведомленностью общественности о личной жизни каждого члена общества. Спустя час заявляется сама бедовая Рути и долго неловко извиняется передо мной, тем самым еще больше подчеркивая меру нанесенной обиды. После ее ухода Эстер тут же уносится в воспоминания:

— У нас Сара изменила Гершону, так он застрелил и себя, и Довика, и ее!

— А что, — рассказы о примусах сбивают меня с толку, — измена была такой редкостью?

Но Эстер уклоняется от ответа, способного очернить память пионеров:

— Другие времена были! Это нынче только в кафе на Ибн-Гвироль норовят посиживать!

Видимо, эта когда-то увиденная и неприятно поразившая Эстер картина разложения нынешнего поколения, понапрасну растрачивающего жизнь по злачным местам, не дает покоя старушке. Чем еще занимаются городские, у которых ни земли, ни хозяйства, Эстер даже вообразить не в силах, знает только, что раз не доят и не пашут, то, значит, сплошь пустяками. Основательница Земли Израильской приводит пример былой похвальной принципиальности:

— Когда кибуц Гиват-Хаим разделился на Йехуд и Меухад, так с теми, кто в Йехуд ушел, мы на веки вечные все отношения порвали!

Я слышала о размежевании, и по сей день поселение Гиват-Хаим Йехуд стоит по другую сторону дороги от нашего Меухада.

— А из-за чего произошел ваш раскол?

— Как из-за чего? — Старушка всплескивает руками. — Они поддерживали партию Мапай, а мы — Мапам!

— И что, с одной буквой разницы вместе было не ужиться? Обе были рабочие партии…

Эстер хватается за плоскую грудь, где все еще пылают идеологические страсти:

— Мапайники изменили социалистическому лагерю! Они стали поддерживать западный блок! Что же, мы должны были молча смотреть, как они посылали лекарства в Южную Корею?

Оказывается, меня занесло в кибуц, основанный оголтелыми сталинистами!

— Саша, не обращай внимания, — спасает меня начальница. — Это в пятидесятые годы было актуально, а сегодня вся разница — те читают газету «Давар», а мы — «Аль а-Мишмар»!

— «Давар» — дрянь газета! — непримиримо заявляет Эстер. — Далия, я себе взяла полметра от этой фланели и семьдесят пять сантиметров ситца. Вычти с меня!

Она собирается после обеда шить городским внукам. Далия небрежно машет рукой:

— Не важно, Эстер, это никому не нужные остатки!

Но от Эстер не отмахнешься.

— Вычти! Не твое добро, чтобы им разбрасываться! Я ради него всю жизнь трудилась и теперь имею полное право, чтобы ты общественное имущество берегла и с меня вычитала! — Пятнистыми руками любовно разглаживает отрезы, наверное представляя в них далеких внучат.

Далия учит меня обметывать петли. Я спрашиваю:

— А теперь мы к какой партии принадлежим?

— Движение, конечно, поддерживает Рабочую партию, но члены кибуца имеют право и думать, и выбирать, кого хотят. Особенно теперь, когда у власти Ликуд… Только кто же попрет против собственных интересов?

— А Ликуд против нас?

— Против, конечно. У них свой электорат, жители городков развития. Ему надо что-то дать, а чтобы что-то дать, это что-то у кого-то надо забрать. — Далия поджимает губы. — Один малахольный Шмулик за них голосовал! Отнекивается, но шила-то в мешке не утаишь!

Учитывая, что голосование тайное, я вновь поражена прозорливостью товарищей.

— Как это здесь все всё про каждого знают?

— Ну, разумеется! Мы же под постоянным рентгеном живем!

Вечером спрашиваю Рони:

— Чем этому Ликуду не нравятся кибуцы? Ведь кибуцы сами свою землю завоевали и удержали! Они же создали в стране сельское хозяйство!

— Мало ли что… — Рони пожимает плечами. — Заслуги бывшие, а привилегии — нынешние.

— Какие привилегии? У них же нет ничего своего!

— Это у тебя ничего своего. А у кибуцных движений и земля, и заводы, и монополия сельскохозяйственного кооператива Тнува.

По-моему, только справедливо: у кого же и должна быть земля, как не у тех, кто ее обрабатывает? Впрочем, не это самое интересное. Рассказываю Рони о бурных отношениях Рути и Нимрода. Он удивляется:

— А Рути-то с чего ревновать?

— А тот, кто изменил, после этого сам начинает подозревать другого, — я пускаюсь в дебри психоанализа, внимательно наблюдая за сердечным другом.

Рони смеется, притягивает меня к себе и небрежно замечает:

— Не волнуйся, я тебя ни к кому не ревную.

Слышать это больно.


Я понимаю, что в столовой никто не пытается намеренно меня обидеть и я не отверженная. Просто каждый садится с теми, с кем работает или с кем дружит, а у меня все еще нет ни единой подруги. Но это понимание не облегчает те пятничные вечера, когда Рони занят на дежурстве. Девушки каждый третий или четвертый выходной дежурят в детских домах и в столовой, чтобы люди всегда были сыты и дети присмотрены, а мужчины — в коровнике, индюшатнике и на прочих горячих участках хозяйства.

Все праздники и еженедельный приход царицы-субботы справляются в кибуце с большой помпой: пусть не читается ни единая молитва, не совершается омовение рук, не преломляется хала, не пьется вино, не кошерна пища, зато происходит «замена религиозного смысла праздника национальным наполнением» — Рош-а-Шана превращается в простой еврейский Новый год, Шавуот — в праздник урожая, Песах — в исход евреев из диаспоры. Легче всего с Ханукой, отмечающей победу Маккавеев над греками, но и остальные, менее податливые даты, включая Судный день, все же обеспечивают вескую причину поесть, повеселиться и отдохнуть.

Одна Эстер принципиально выходит на работу в Судный день.

— Бога нет! — убежденно заявляет она. — А значит, и никакого Страшного суда тоже не существует! Так что праздновать нечего!

Довольная неопровержимой логикой своего довода, воинствующая атеистка прихлебывает йогурт и осторожно жует вставными челюстями предварительно растертый вилкой банан, демонстративно оскверняя пост назло раввинам, религиозным предрассудкам и прочим средневековым мракобесиям, несовместимым с прогрессивным обликом социалиста-кибуцника.

Нынешние поколения уже не сплошь убежденные богоборцы, в праздничные вечера все наряжаются, семьями и группами сходятся в торжественно освещенную и украшенную столовую. Оказаться в такой день неприкаянной немыслимо. Я прилагаю унизительные усилия, чтобы заранее договориться и прийти в столовую с кем-нибудь из знакомых. Если не удается — предпочитаю остаться в своей комнате голодной.

С одной стороны, бурлящая динамика кибуцной жизни ввергает каждого в гущу людей, а с другой — обрекает изгоев на тяжкие муки неприкаянности среди сплоченных масс. Этими сложностями я предпочитаю не делиться с Рони. Он, всеобщий любимчик, не может себе представить подобных проблем, и мне не хочется, чтобы он знал, насколько я одинока и зависима от него. Меньше всего я рвусь выглядеть жалкой именно в его глазах. Пока я сама потихоньку справляюсь с трудностями, мне кажется, другие их не замечают, и мне удается сохранить достоинство. И все же, возможно, со стороны я не представляю достаточно героическую фигуру — вскоре после случая с Рути ко мне подсаживается опекун группы Ицик и заводит разговор о взаимоотношениях кибуца и личности.

— Людям трудно с отличными от них! Кибуц — это настоящее прокрустово ложе, и беда тому, кто не может в него уложиться, — рассуждает мудрый руководитель. — Как организация мы, разумеется, отдаем себе отчет в том, что нельзя всех причесать под одну гребенку. Нам понятно, что любому обществу нужны нетривиальные люди, что они, как мутации, добавляют в него необходимые изменения и новшества.

Хотя я точно знаю, что помимо русского акцента никаких других ярко выраженных талантов у меня не имеется, я все же отношу слова Ицика к себе, и мне утешительно быть причисленной к натурам выдающимся, в общий ряд посредственностей не укладывающимся.

— Мы стараемся создать для таких людей необходимые условия, пойти им навстречу. Художникам выдают студии, их освобождают на несколько дней в неделю для творческой работы…

Хм, пожалуй, если мне выдадут студию и время на творческую работу, взамен они получат только еще более высокую гору прочитанных лентяйкой романов. Если честно, коллектив затрудняется переварить меня не столько из-за моих исключительных талантов и достоинств, сколько из-за моей погруженности в себя да общего убеждения, что я приволоклась сюда лишь вслед за Рони. Вдобавок от нормальных израильтянок меня отличает неутолимая страсть к нарядам. Приобретенные навыки кройки и шитья вкупе с доступом к швейной машинке превратили эту любовь в манию, и по вечерам я торчу посреди кибуцных рябушек залетной райской павой.

— Движение-то старается, но отдельные товарищи с трудом переносят, если ближнему перепадают любые особые привилегии, — вступает в разговор подсевший к нам высокий величавый старик. На него мне указывали уже несколько раз, шепча: «Это сам Ицхак Бен-Аарон!»

— Саша, познакомься: товарищ Ицхак Бен-Аарон — истинный пример кибуцного равенства! Наш Ицхак был одним из основателей рабочей партии Авода, в течение многих лет беззаветно служил отечеству в качестве депутата кнессета, возглавлял министерства, даже Всеобщими профсоюзами управлял! А теперь, оставив все высокие должности, вернулся в Гиват-Хаим и ухаживает за кибуцными клумбами!

Симпатичный старикан смущен похвалами.

— Да ладно, Ицик, где родине нужен был, там и трудился, — скромно отмахивается он. — Я счастлив наконец-то скинуть общественное бремя.

Государственный деятель, едва его партия проиграла выборы и потеряла власть, вернулся, подобно древнеримскому Диоклетиану, в родные пенаты подстригать розы. Теперь этот живой символ идеалов равенства, одетый в синюю рабочую униформу, руководит системой поливки газонов.

— Ицхак, мейделе Саша собирается подняться на землю, новый кибуц создать — Итав!

— Хорошее дело, — одобряет человек-легенда. — С этим Табенкиным я еще в кнессете первого созыва дружил, похвально, что образуется кибуц его имени… Из Советского Союза? — определяет он мой акцент.

— Три года назад из Москвы…

— Я всегда знал, что советская молодежь, как только приедет, устремится в кибуцы! Там воспитали замечательное поколение! — Он назидательно поясняет Ицику: — Они умеют и готовы решать общенациональные задачи! Несмотря на все ошибки и перегибы советского руководства, героический советский народ выиграл Вторую мировую! — Ветеран рабочего движения не может нарадоваться: — Первыми в космос человека запустили! Нам такие, как ты, ох как нужны!

Бывший глава профсоюзов ласково хлопает меня по плечу. Чувствуя себя недостойной репутации Гагарина и ветеранов Великой Отечественной, которую он называет Второй мировой, я решаюсь разбить иллюзии старикана и открыть идеалисту глаза на тот прискорбный факт, что, помимо меня, из всех прибывших в Израиль бывших граждан СССР в кибуц не подалась ни единая душа:

— Все не совсем так, я за другом сюда пришла.

Ицхак Бен-Аарон отмахивается от моего оправдательного лепета куриной ножкой:

— Это и есть диалектика исторических событий: людям кажется, что они действуют, руководствуясь личными мелкими мотивами, а на самом деле ими движет неизбежный поступательный ход исторического процесса!

Жизнь с Рони — это, конечно, личный, но вовсе не мелкий мотив. Однако любовь была только первопричиной моего прихода в кибуц, теперь я здесь по собственному желанию. Жизнь в ядре стала моей жизнью, и хочется, чтобы она была успешной, хочется, чтобы меня уважали и приняли как равную, как свою. Уложиться в прокрустово ложе нормальности хочется куда сильней, чем оставаться неприкаянной мутацией.

Теперь при виде меня Ицхак Бен-Аарон каждый раз радостно машет тяпкой и кричит:

— Как жизнь, товареш Тэрэшкова?!

Мне нравится это идиотское приветствие и приятно, что у меня с легендарным товарищем Бен-Аароном есть нечто общее — вряд ли кто-нибудь кроме нас слыхал о Терешковой.

Между тем мои русские книги прочитаны и перечитаны, и хотя говорить на иврите мне стало едва ли не легче, чем по-русски, прочесть на нем что-нибудь помимо газетных заголовков все еще бурлацкий труд. Но поскольку жизнь без чтения невыносима, бреду в кибуцную библиотеку, и выбираю роман «Мой Михаэль» Амоса Оза, первую книгу на древнееврейском, которую я читаю по доброй воле, не понуждаемая экзаменами.

Раз в месяц мы с Рони навещаем родителей в Иерусалиме. Останавливаемся у моей мамы, как и все остальные, давно поддавшейся шарму моего друга и смирившейся с нашим сожительством. Я дорожу этими поездками, они дарят редкую возможность побыть с любимым наедине. В кибуце Рони постоянно в гуще народа. Спать он приходит намного позже меня, а встает, наоборот, раньше. Зато в автобусе мы наконец-то вдвоем, и его остроумие и обаяние ненадолго принадлежат мне одной.

В Иерусалиме Рони спешит встретиться с Дани и Галит. Рьяно агитирует друзей пойти по его стопам.

— Вот даже Саше нравится, — приводит он разящий довод, — скажи, Саш?

— А что тебе там нравится? — Галит заламывает бровь, выпускает на меня облако дыма.

— Там никогда не скучно, хоть и не просто. Отношения с людьми интересные, я себя узнаю с другой стороны, наверное, меняюсь.

Задумываюсь, потому что не хочу звучать агитбригадой. Не стоит упоминать и другой плюс: там никому нет дела до того, что мной так и не преодолены экзамены на аттестат зрелости. Гораздо хуже в глазах товарищей, что я в армии не служила. Чтобы члены ядра не подумали, будто имеют дело с душевнобольной или пропащей, приходится терпеливо объяснять, что меня не призвали из-за того, что я тогда еще иврит не знала, и мать у меня одиночка, и в моем призывном потоке оказался избыток девушек. Мне даже повестки не прислали, я сама явилась в военкомат, опасаясь, что меня сочтут дезертиром. Сначала, как сумела, заполнила в военкомате анкеты, потом сдавала тест на знание иврита, тут даже не пришлось симулировать тупость, потом со мной поговорил какой-то офицер, а потом выдали коленкоровую книжицу с освобождением от несения военной службы соответственно такому-то параграфу. А высшего образования в кибуце почти ни у кого нет, ну и что? У Галит и Дани его тоже нет. Только мама и тетя Аня воображают, что без него не прожить.

— Ни стирать, ни гладить, ни готовить, ни в магазин ходить, ни посуду мыть, ни в автобусах трястись. Восемь часов отработала, и свободна, — безудержно хвастаюсь я. Добавить еще, что женщины в кибуцах великодушно избавлены от тягот руководящих постов? — В кибуце детей легко растить, в каждой семье по трое-четверо.

— И что же ты со всем этим свободным временем делаешь?

Врать, что на досуге-де открываю новые законы астрофизики, не решаюсь, но и в том, что большую часть времени запойно раскладываю пасьянсы, тоже не спешу признаваться:

— С друзьями общаемся, в бассейн ходим, — и чтобы окончательно рассчитаться за былую дрессировку при чистке туалета, небрежно добавляю: — Думаю записаться в кружок парашютистов-любителей.

Галит вздыхает:

— Ладно, если меня в постоянный штат не возьмут, тоже в парашютисты-любители двинусь.

Меня коробит от этого замечания. Что, кибуц, это отстойник для неудачников, что ли?

Осенью нас навестила мама. Я заказала на конец недели комнату для гостей, поставила на стол цветы, взяла на кухне муку, яйца, молоко, масло, яблоки и испекла пирог, Рони одолжил из кибуцного автопарка машину, и мы встретили маму на автобусной остановке на перекрестке. Мама гуляла по кибуцу, и ей все нравилось: цветущие розы, орошаемые поливалками газоны, вкусная еда в столовой, большой концертный зал, улыбчивые велосипедисты на дорожках, шумная молодежь, играющая в мяч у бассейна:

— Н-да, настоящий рай! Только не все способны в раю жить.

Но я пытаюсь завоевать себе в нем место. Все чаще хожу на обеды вместе с Далией. С тех пор как брошенная мужем Далия развернула кампанию по борьбе с его новой подругой, у нее испортились отношения почти со всеми остальными членами кибуца. Ее три сына живут каждый в своей группе, навещая ее по вечерам. Двое младших все еще ходят на ужин вместе с ней.

— Если бы не дети, — вздыхает Далия, — давно бы в какой-нибудь другой кибуц ушла! Здесь даже мужиков подходящих нет!

— А мне как раз кажется, тут полно красавцев, — замечаю я, — все такие мускулистые, загорелые.

— С половиной из них я в детском саду на одном горшке сидела, а вторая половина — дружки-приятели Яира. И все женатые. И мне тридцать шесть, — сухо подводит черту Далия. — А это что за красотка? — она кивает на выходящую из столовой девушку с темным, густым каре.

— Шоши, — отвечаю я тоскливо, — она постриглась.

Далия сразу поправляется:

— Ой, не узнала! Сзади-то она краше.

— Она и спереди ничего, пока не смеется. Ее проблема — не внешность.

Каждого очередного кавалера Шоши окружает неослабевающим вниманием, заваливает выпечками, каждому счастливчику норовит что-нибудь связать. До сих пор долго ее заботы не смог выдержать ни один. По-видимому, Йенсены не так податливы, как Рони. Простота Шоши просачивается даже сквозь языковой барьер, и мне больно, что мой возлюбленный был готов сменить меня на нее. О ком из нас это говорит то, что говорит? А Далия все о своем:

— Хорошенькие девушки редко в наших деревнях засиживаются! У женщин сегодня есть получше варианты, чем всю жизнь детские задницы подтирать. Все хотят в костюмчиках в офисах сидеть, маникюр делать, а не метаться целый день в рабочих ботах между детсадом и кухней.

— Ну не все же обязаны работать на кухне.

— Не обязаны, а получается. Мало женщин выдерживают работу в поле или в коровнике, особенно когда появляются дети. А чтобы чистую работу получить, надо образование иметь. А мы его только к старости заслуживаем… Так что умные девушки еще в армии с кем-нибудь из городских знакомятся и не возвращаются. Только я была такая дура, что вернулась, да еще и Яира на свою голову притащила.

— В городе одной с тремя детьми тоже не подарок.

— Черта с два он бы меня в городе оставил! Я бы его алиментами задушила! Это тут безрасчетный развод!

Надо отвлечь ее от навязчивой болезненной мысли:

— А почему здесь все девушки всегда в джинсах?

— Ну, Саш, не все готовы одеваться так… особо, как ты.

Поразмыслив, решаю, что «особо» — необидное слово, можно даже счесть его за комплимент.

— А выделяться мы, правда, не любим, — заключает Далия, оглаживая на коленях вытертый ситчик своего вечного халата. — Или боимся. Среди людей живем.

Но я, поскольку у меня есть Рони, могу позволить себе выпендриваться. Мой друг раскрылся не только как заводной и компанейский парень — оказалось, что он обладает многими качествами лидера, и ребята все охотнее прислушиваются к его мнению.

В сентябре заканчивается наконец девятимесячный срок подготовки ядра в Гиват-Хаиме. За это время несколько членов ядра вернулись в город, то ли не ужившись, то ли разочаровавшись в кибуцном идеале, один парень решил остаться в Гиват-Хаиме, увлекшись местной девушкой, а восточная красавица Лилах покорила голландца-волонтера и отбыла с ним в Амстердам. Остальные переезжают в Итав.

Эстер в последний раз проверяет мою подготовку:

— Что такое настоящий сионист-пионер, знаешь? Истинный основатель Страны, это не рабочий, не врач и не инженер, это тот, кто нужен родине. Нужен врач — он врач, нужен солдат — он солдат, нужен пахарь — он пахарь…

Я не врач, не инженер, не солдат и не пахарь. Мне повезло, что Стране все еще нужны пионеры-первопроходцы и основатели без знаний и профессии.

— Кто был ничем, — успокаиваю я свою наставницу, доказывая, что усвоила, — тот станет всем!

Уже перед самым уходом замечаю, что Пнина дошивает детские штанишки из Эстеровой фланельки.

— Старуха уже совсем слепая! — извиняющимся тоном шепчет Пнина. — А внуки — это святое! Они ж не виноваты, что у них тронутая бабка!

Целую обеих и жалею, что у меня нет бабушки, хоть какой.

Далии преподношу на прощание модные духи «Бэйб». Она сильно взбодрилась с тех пор, как записалась в региональную группу холостых и разведенных кибуцников, теперь ее жизнь полна экскурсий и танцевальных вечеров в обществе остальных одиноких женщин долины Хефера и нескольких безнадежных бобылей. Далия отдаривает меня потрясающим ситцевым халатом по колено с большими карманами, сшитым по всем кибуцным канонам. Для каждой кибуцницы этот халат непременен, как подрясник для монахини. Мы обнимаемся, целуемся, я многократно обещаю не забывать и навещать.

Утром складываем в грузовик пожитки, состоящие из вороха моих нарядов, телевизора и ковра, купленных еще в городе с помощью маминых репатриантских льгот, и — прощай, бассейн, прощай, столовая, прощай, швейная мастерская! Прощай, Далия — первая и пока единственная моя подружка-израильтянка, прощай, старуха Эстер, неопалимая купина сионизма, прятавшая под своими юбками всю историю подмандатной Палестины!

Через полстраны мы едем в новый кибуц Итав: за Шхемом машина спускается в мутное марево Иорданской долины, минует кибуцы Гильгаль и Нааран, а затем, не доезжая пятнадцати километров до Иерихона, там, где ютятся в песчаной пыли глиняные мазанки палестинского лагеря беженцев Уджа, сворачивает направо. Еще четыре километра по свежеасфальтированному узкому шоссе, и, наконец, первые постоянные жители Итава въезжают в гостеприимно распахнутые ворота в колючей проволоке. Внутри ограды зеленые лужайки, временные поселенцы-солдаты и вся наша будущая жизнь.

* * *

Одиночек селят в блочных домиках по двое в комнату, пары — в недавно завезенные домики-прицепы — «караваны». В нашем караванчике — гостиная, кухонька в проходе, напротив туалет-ванная и крошечная спаленка. В стене гостиной трясется и дребезжит кондиционер, включенный при вселении и ни разу не выключенный до декабря. Если генератор ломается, на всей территории Итава наступает непривычная тишина, кондиционер глохнет, жалобно звякнув, и из жестяного вагончика надо вытряхиваться немедля — на сорокапятиградусной жаре он превращается в раскаленную печь. Зной определяет здесь всю жизнь. Каждый выход из охлажденного помещения — как вылазка на враждебную планету и стремительная перебежка до следующего прохладного здания. Днем никто без дела снаружи не ошивается.

Все население Итава — молодежь. Среди нас лишь одна семейная пара — Тали и Амос Кушнир, а их дочка, пятилетняя Эсти, — единственный ребенок. Ее возят каждый день в детский сад в соседний кибуц Нааран, так что воспитательные таланты Шоши пылятся.

Подготовка закончена — игра начинается всерьез.

Однако мы не покинуты на произвол судьбы, кибуц охраняют воинские подразделения, и большинство жителей Итава по-прежнему составляют солдаты-поселенцы, почти все они сами уроженцы кибуцев. Первую половину военной службы проходят в десантных частях, а вторую, плюс добавочные полгода-год живут в новых поселениях, где еще нет постоянных жителей, но кто-то должен положить почин будущей жизни. Землю кибуц получил от государства, и Кибуцное движение на первых порах полностью финансирует славное начинание. Самоотверженный Ицик и его жена Хана тоже временно переселились в Итав. Навещают новое хозяйство и агрономы из центра.

Рони выбрали секретарем кибуца, он с энтузиазмом приступил к исполнению обязанностей руководителя — в основном мирить поссорившихся, уговаривать ребят работать там, где они нужнее, и передавать все прочие проблемы на решение вышестоящих товарищей. В Гиват-Хаиме секретарь — это важная и престижная должность, обеспечивающая прикрепленную машину и совещания в центре движения в Тель-Авиве, но в Итаве все назначения — дополнительные нагрузки, а днем Рони работает в небольшой столярной мастерской. Я, Шоши и почти все прочие влились в ряды полевого пролетариата, только толстяк Эльдад выбился в экономы и ходит важный, как Синьор Помидор. Самые влиятельные люди это, похоже, повара — они определяют наше меню, а от простых смертных, вроде меня, не зависит ничего, кроме, пожалуй, самого главного — с кем жить и с кем дружить. Все, и я в том числе, полны решимости доказать себя и преуспеть.

Мама ворчит:

— Уж если в армию не взяли, можно было бы эти годы использовать с толком! Так нет — вместо учебы умудрилась пойти в аракчеевскую деревню!

Но я здесь добровольно, если определить добрую волю в качестве осознанной безвыходности.

Еще до рассвета, в четыре утра, ночной дежурный, охраняющий всю ночь территорию вместе с солдатами, начинает побудку. Сначала издалека в ночной тишине слышен стук в соседние двери, и еще можно зарыться поглубже под бок Рони. Но вот уже беспощадный гром сотрясает наш жестяной караван, и надо вставать, спросонья влезать в шорты, майку и рабочие бутсы и в предрассветных потемках брести вместе с остальными сонными тенями в столовую, где ждет нагретый дежурными огромный электрический самовар с разваренным кофе. Последние блаженные минуты безделья мы трясемся в кузове грузовика. В отличие от Гиват-Хаима, где поля расстилались непосредственно вокруг жилой территории, угодья Итава разбросаны по всей округе — там, где получилось выкроить делянку среди арабских земель. Некоторые плантации находятся прямо напротив соседнего кибуца Нааран, некоторые — вообще посреди пустыни, и добраться до них можно лишь на тракторе. По дороге лицо еще обвевает свежий ветерок, но не пройдет и часа, как безжалостное солнце высушит последнюю прохладу, а к половине седьмого мир зальет испепеляющий зной.

Нет, нет ничего на свете изнурительнее работы в поле на сорокаградусной жаре. Неужели все чувствуют себя в конвекционной печи и всем так же трудно, как мне? Но почему тогда многие перебрасываются шутками, бросаются друг в друга сорняками, а оглушительный смех Шоши то и дело перекрывает треск сверчков?

Час за часом, не разгибаясь, не отвечая на поддразнивания шута горохового Ури, я передвигаюсь крошечными шажками по бескрайнему полю над вонючими и колючими кустиками дынь или прячущимися под листьями баклажанами. В общем-то Ури безвредный балбес, только очень много вокруг меня крутится. Но сейчас я даже не вижу дурачка — глаза заливает пот, слепит солнце и отвечать нет сил. Раз так много паясничает, значит, приберег энергию, урвав ее от производительного труда. Я лишь сдвигаю наезжающую на глаза косынку и продолжаю ползти, стараясь не поднимать взора на раскаленную нескончаемую плоскость поля. Как только разгибаюсь, поясницу схватывает резкая боль. Мускулистый качок Коби ходит между грядками с пенопластовой канистрой воды и предлагает желающим напиться. Убитая пеклом вода стекает по лицу и шее, но через секунду становится неотличимой от пота.

Остальные опережают меня, надо убыстрить темп, а руки обмякли от усталости, ободранные ноги сводит судорога, и, к несчастью, именно мои делянки всегда по колено заросли сорнячищами. В конце ряда отдыхают дошедшие первыми, но пока я доползаю до них, они уже двигаются в обратном направлении. С первой минуты рабочего дня поддерживает лишь одна мысль: «Это обязательно кончится! Неизбежно придет спасительный момент, когда с конца поля начнут махать, и кричать „Йалла! Халас! Все, хватит!“» Наконец в десятом часу наступает блаженный долгожданный миг, когда четыре часа пытки истекли, и ребята валятся, обессиленные, на землю.

— Здорово было, правда? — восторженно восклицает Дафна. — И есть же люди, способные такой день просидеть в офисе!

Я-то как раз сумела бы, но сил похвастаться не осталось.

Грузовик везет обратно в хозяйство, на завтрак, и я горжусь, что смогла, что выстояла этот день. Точнее, полдня, потому что после обеда будет второй заход.

Кухня, верный тыл, сознающий свое кондиционированное счастье, балует полевых фронтовиков: в прохладной столовой нас ждет мелко накрошенный салатик, зернистый творог «коттедж», крутые яйца и мягкий хлеб.

Мимо проходит Коби, кучерявый, накачанный парень с хулиганской повадкой и, видимо, соответствующим прошлым в городке развития Сдерот. Рони провожает его глазами:

— Не хотел бы я встретиться с ним на темной улице. Кибуц — его последний шанс.

Приемная комиссия долго колебалась, в конце концов Коби приняли на испытательный срок. Подавляющее большинство кибуцников — ашкеназы, потомки европейских евреев, ядро наше состоит из мальчишей-кибальчишей и девочек-мальвин. Но меняется и кибуц, и те, кого обзывают «марокканцами», тому пример сам Рони. Он важно добавляет:

— Мы должны взять на себя воспитательную роль. Пропадет без нас человек!

Ну, среди нас, фраеров и маменькиных сыночков, не пропадет. Когда речь идет о тяжелой и нудной работе, Коби обязательно найдет себе дело полегче: пока я гнусь острым углом над грядками, он разносит воду. Задумчиво подцепив на вилку листик салата, предупреждаю:

— Только не жди благодарности. Шуткам он твоим смеется, но на амбразуру ради тебя не ляжет.

— На амбразуру, Сашка, никто ни ради кого не ляжет, — отмахивается Рони.

Поколебавшись, решаю не выяснять, так ли уж «никто ни ради кого»? Не тот человек Рони, чтобы успокоить мои сомнения парой ласковых слов. Наоборот, чем больше допытываешься, тем обиднее становится. Иногда мне кажется, что он не любит меня так, как я его, но если начать допытываться, он раздраженно заявит: «Я же с тобой, чего тебе еще?» Мне давно пора приучить себя судить человека по его делам, а не выцыганивать ласковые слова, но пока не получается.

После завтрака желающие могут поехать на грузовике в соседний Нааран — там есть бассейн, но неуемных мало, все слишком устали, да и чересчур жарко. Народ разбредается по прохладным комнатам, весь кибуц погружается в сон. Рони после душа валится в кровать и мгновенно засыпает. Два раза в неделю я выдаю желающим библиотечные книги, а освободившись, залезаю в постель к спящему возлюбленному и до обеда читаю взахлеб очередной роман Дана Бен-Амоца.

В два часа обед, а к четырем все снова лезут в грузовик — обратно в поле, на вторую половину рабочего дня. Теперь все идет, как в обратной съемке — сначала ослепительное солнце и обжигающий жар, но светило ползет к горизонту, медленно и изматывающе, как ретирада Кутузова. В восемь вечера можно было бы дышать, если бы не смертельная усталость.

Рони отоспался днем и вечером, приняв душ и поужинав, упархивает в клуб, где собирается постоянная компания таких же неугомонных, как он. Но я, к несчастью, не умею спать днем и, поскольку завтра в четыре утра опять разбудит беспощадный стук в дверь, отправляюсь на боковую сразу после ужина.

Что заставляет меня мучиться? В конце концов, это ведь не тюрьма. В Иерусалим ходит автобус. Можно сесть в него, забыть Рони, начать новую жизнь, никогда больше не сворачивать с шоссе к кибуцу Итав, сдать, наконец, оставшиеся злополучные экзамены и поступить на радость матери в университет.

Нет, невозможно. Невозможно. Не может быть, чтобы я оказалась самой слабой, чтобы все могли и только я сдалась! Каким-то образом все скоро само собой разрешится: ведь представить себе, что таким будет каждый день моей жизни так же нестерпимо, как и признаться, что я больше не в силах так жить. Каждый раз надо продержаться всего один конкретный выход на поле — лишь четыре часа, а там конец дня, конец недели, а потом что-нибудь обязательно случится и жизнь станет легче. Это все — только временно, потому что если знать, что это — навсегда, то этого поля не преодолеть. К тому же я скоро окрепну, перестанет ломить спину, перестанут ныть руки. Наверное.


Неужели слетавшее на Луну человечество не могло придумать какую-нибудь механизацию беспощадного земледельческого труда? Разумеется, придумало — школьников!

В самое тяжкое время сбора урожая в кибуц начинают прибывать автобусы с городскими подростками. Конечно, ребята больше играют и изо всех сил пытаются отлынивать от навязанной им повинности, но мы, со своей стороны, немилосердно выжимаем все возможное из каждой порции детей.

Сегодня собирают баклажаны. Я стою у грузовика, проверяю, чтобы ящики были полными, и помогаю опорожнять их в кузов. Да здравствует детский труд, он спасает старших! Жалко только, что школьники в Итаве редко, а я — постоянно.

Красивая девочка, ее зовут Шира, это значит Поэзия, тащит ящик. Шира не только красивая, но и старательная, если у меня когда-нибудь будет дочка, я назову ее таким чудесным именем. Остальные, поганцы, кидаются друг в друга плодами нашего урожая!

— Немедленно прекратить!

На мои крики обращает внимание только Ури:

— Да брось ты, Саша.

— Как брось! Это же наш труд, они портят наши овощи, это же денег стоит!

— Это на рынке стоит, — покусывает травинку Ури. — А здесь за весь грузовик, знаешь, сколько платят? — Он называет обидную сумму, в которую невозможно поверить.

Не может быть, чтобы за муки всего сезона, за бессонные утра, за надорванную спину, за целое лето, угробленное на ползание по полю, платили такие гроши!

— Неужели ради этого нас гоняют на поле?

— Не ради «этого», а ради принципа. Кибуцники должны быть сельскохозяйственными тружениками и самостоятельно обрабатывать свои земли. А иначе по какому праву у нас земля? А ты хочешь, чтобы тут только тобой любовались?

— Разве с этого можно жить?

— А разве ты с этого живешь?

Нет, конечно. Итав не живет на выручку со своих скудных урожаев. Вот недавно начали разравнивать землю за столовой, там собираются построить для нас новые дома.

— Сколько тут на нас тратят, нам за всю жизнь не заработать, — мрачно резюмирует Ури.

Похоже, что так. Все едят и пьют от пуза, получают наличные деньги, пусть немного, в городе я за пару дней зарабатывала здешний месячный бюджет, но там за все приходилось платить, а здесь деньги нужны только на мелочи, вроде жетонов для телефона-автомата, сигарет да жвачки. Девчонки еще покупают шампуни, кремы, масло для загара, тампоны, ребята иногда — пиво. Итавников приходится не только кормить. Нас сторожат солдаты, нам качают воду, ради нас днем и ночью тарахтит генератор… Все это, разумеется, не напрасно, мы, со своей стороны, «помогаем Цахалу охранять границу и не позволяем иорданской армии пересечь Иордан и сгруппировать свои войска на нашем берегу для массированной атаки на Израиль». Каким точно образом, я из объяснений Ицика и прочих наших мошедаянов не уяснила, но я же не великий стратег, мне достаточно уразуметь, что мое пребывание в этой точке долины является делом чрезвычайной национальной важности. Хотя лично я здесь не ради родины, я здесь ради самой себя, ради Рони, ради остальных ребят. И чтобы доказать матери, что чего-то стою. Как оказалось, до обидного мало.

— На фиг тут нужно это сельское хозяйство! Тут одна вода для полива обходится дороже, чем весь урожай!

— Значит, надо найти что-то прибыльное! — подсказывает Ури.

Времена, когда кибуцы могли по старинке обрабатывать землю и жить с этого скромно, но достойно, безвозвратно прошли. Да и людей, готовых так жить, не осталось. К сожалению, все изменилось как раз в тот момент, когда «своих» товарищей, способных вникнуть в нужды кибуцников, попросили на последних выборах отойти от государственного руля. Поэтому в кибуцном воздухе повеяло идеями дерзкого предпринимательства, и различные варианты коллективного обогащения затерзали агрикультурные умы.

Соседство с городками развития открывает неограниченные возможности использования дешевой рабочей силы из городков развития. В Гиват-Хаиме, например, был большой консервный завод. Но Итаву, созданному в этой якобы необжитой пустыне, бок о бок с враждебным лагерем палестинских беженцев Уджа, путь к благоденствию за счет удовлетворения потребностей горожан заказан. Многие оригинальные идеи, доходно воплощенные в других кибуцах, нам тоже не подходят. Например, мы не можем выращивать свиней, во-первых, потому, что кишка тонка у городских ребят, не получивших атеистической закалки Эстер, разбогатеть на поставке свинины евреям, а во-вторых, потому, что свиньи не в состоянии переносить здешний адский климат.

Очередная надежда: ключ к успеху Итава в выращивании экзотических фруктов в зимний сезон. «В Европе все это вне сезона с руками оторвут!» — с жаром уверяют друг друга итавцы. Нам только надо найти что-нибудь уникальное, что еще никто не выращивает. А похоже, что все, что людям нужно, уже кто-то производит. Мне в голову тоже ничего конкретного не приходит. Остается надеяться, что над этим задумываются и более плодотворные умы, потому что до тех пор, пока мы не придумаем что-нибудь доходное, нам придется ковыряться в поле, ибо безделье не соответствует моральному облику кибуцника.

Сегодня сажаем финиковые пальмы. Эта работа мне нравится. Парни роют ямы на заранее размеченных местах, девчонки подтаскивают саженцы и закапывают их, утрамбовывая землю вокруг. К полудню все пальмы посажены, ребята наперегонки распределяют последние деревца вдоль шоссе Иерихон — Бейт-Шеан. В отличие от нескончаемого коловращения полевой каторги, в посадке пальм есть завершенность: это что-то, сделанное раз и навсегда. Пока деревца еще крохотные, но год за годом они будут расти, приносить плоды, их вершины будут возноситься все выше и выше… Это вам не баклажаны, угробленные на перестрелку школьников.

Шоши завладевает шлангом и, пока я пляшу вокруг последней пальмы, подбегает и начинает поливать рыхлую землю. Я снимаю платок, вытираю вспотевшее лицо, Шоши окатывает меня водой. Я прыгаю в струе, бросаюсь отнимать у нее шланг, мы обе хохочем, мокрые с ног до головы, в прилипших к телам майках.

Вода. Драгоценная вода. Из-за пересохшего ручья соседская палестинская деревня Уджа возненавидела Итав. Мало того что кибуцники для них — враги-сионисты, мало того что дорога в кибуц заасфальтирована поверх могил их кладбища, но евреи и воду выпили. Еще весной мы ездили к верховьям ручья, откуда стремительный поток несся вниз по крутому бетонному желобу. Подхваченные струей, обдирая о шершавые цементные стенки плечи и колени, мы с воплями и гоготом скатывались на картонках в маленький бассейн внизу. А теперь и в желобе и в русле сухо. Агрономы категорически отрицают причастность Итава к исчезновению воды, утверждая, что кибуц качает воду из подземных резервуаров, а флюктуация воды в Удже — явление сезонное. Палестинская деревня объяснениям израильских ученых не верит ни на грош. Каждый раз, когда я жду автобуса на остановке в Удже, вокруг мгновенно собираются, скачут и дразнятся противные сопливые мальчишки. Они спускают штаны и шокируют сионистку своими детскими пиписками и недетскими жестами. Я их игнорирую, но на самом деле ждать автобуса в их окружении страшно и противно.

В Иерусалим я иногда езжу к зубному врачу, заодно встречаюсь с мамой. И уж конечно, захожу в универмаг «Машбир», порой даже что-нибудь покупаю. Теперь город — бывшее постылое место прозябания, превратился для нас, провинциалов, в набитую недоступными товарами и развлечениями метрополию. В идеале кибуцники должны жить исключительно с полагающегося им бюджета, но пока мало у кого получается. Едва выходишь за ворота родного селения, набрасываются неодолимые соблазны. Хорошо, что с городских времен на моем банковском счету осталась кое-какая спасительная заначка. У многих есть гораздо больше — например, у хромой Лии, переболевшей в детстве полиомиелитом, имеется собственная машина «вольво», купленная с помощью родителей и скидки для инвалидов. Разумеется, личную машину в кибуце держать нельзя, и «вольво» осталась припаркованной в родительском гараже. А Лийка молодец, работает наравне со всеми, несмотря на хромоту. У остальных тоже что-то припрятано, по меньшей мере «демобилизационные» деньги. Некоторые, как Шоши, Коби и Дафна, из бедных восточных семей, а у родителей Анат вилла в Кфар-Сабе. Но здесь это не важно — любое богатство остается за воротами, в Итаве все живут одинаково, и, главное, тут совсем другие критерии для оценки. Самая веселая и популярная из всех девчонок — Дафна. Маленькая, смуглая, как все йеменки, темная грива вьющихся волос, ямочки на щеках, черные смеющиеся глаза и уйма шарма.

В последнее время Дафна часто зовет меня в свою компанию. Сегодня после завтрака девчонки собрались у нее в комнате, и она всем по очереди ниткой сводит пушок на верхней губе. Борьба с волосяным покровом — основная забота израильтянок, и у восточных девушек для этого невиданные мною способы. Дафна пальцами обеих рук быстро закручивает две нитки, скользящие по коже, волосики попадаются внутрь и вырываются.

— А на руках я сниму над конфоркой, — решает Орит.

— Это как? — Мое развитие застряло на постыдно элементарном бритье голеней.

— Очень просто. Идешь на кухню, улучаешь момент, когда там не свирепствует Рина, включаешь газ и быстро так проводишь рукой над огнем — волосики спаливаются, а кожа остается целой!

— Везет тебе, Саша, нет у тебя этих забот!

— Зато я на солнце сгораю… Веснушками вся покрылась… — Я ищу в себе утешительные для подруг недостатки.

Играет пластинка, Билли Джоэл поет «Honesty is such a lonely word», все молча, целеустремленно ощипывают кожу. Дафна задумчиво поднимает голову:

— Это, Саш, про тебя!

— Почему про меня?

— Знаешь, что такое — «анести»?

Я отрицательно качаю головой, единственное, что осталось мне в наследство от французской спецшколы — абсолютное неведение английского.

— Искренность, — Дафна закуривает. — Твое основное качество, Саш. Мало у кого есть.

Девушки с какой-то новой симпатией смотрят на меня.

— Ну вот, а мама всегда уверяла, что это бестактность!

Мы вместе смеемся. Неловко, но приятно: оказывается, Дафна обращала на меня внимание и составила обо мне мнение, да еще откопала нечто такое, чего даже я в себе не подозревала. Совсем маленькое и не шибко завидное качество, не ум, не красота, не талант, не популярность, не остроумие, даже не сила, а всего-навсего крохотная чепуха, не понятно на что пригодная, но все же она отличает меня от остальных, и Дафна отметила ее! И Билли Джоэл слагает об этом песни!

Орит поднимает голову:

— Ты вообще совсем не такая, какой мне сначала показалась. Я думала, ты… — Она ищет подходящее слово: — Холодная, что ли… Недоступная, надменная…

— Да, — подхватывает Анат, — идешь себе, никого не замечаешь, глаза устремлены вдаль, юбки развеваются!

Это я-то, я, которая ради их уважения часами, не разгибаясь, ползает по бесконечным грядкам колючих тыкв?!

— Да нет, вы что? Просто я стеснительная. И близорукая, и о чем-то своем все время думаю…

— Поедем с нами в бассейн! — Орит отбрасывает тряпку с воском.

— С удовольствием, только я плавать не умею.

— Хочешь, я тебя научу? — говорит Дафна.

Мне и приятно, и неловко внезапно стать центром общей заботы. Но по-настоящему с Дафной подружиться невозможно — вокруг нее постоянно люди, и она дружит со всеми понемножку. Одного такого мне в жизни хватает. У подруги должно быть время только для меня. Оно находится у Тали.

Тали старше меня на восемь лет, ей двадцать восемь, она замужем. Ее дочка Эсти растет в Итаве, как Маленький принц, — всеми любимая и очень одинокая. Днем ее возят в детсад в соседний кибуц Нааран, а ночью девочка, в соответствии с кибуцными идеалами, спит одна в своем собственном «Доме детей», и каждую ночь кто-то из девчонок дежурит там, охраняя ее сон. Тем самым теряются трудодни, зато Кушниры могут участвовать наравне со всеми в вечерней жизни кибуца. Когда-то Тали с Алоном танцевали в ансамбле израильской песни и пляски и гастролировали по всей Европе, интересовавшейся после Шестидневной войны героическими израильтянами. К счастью, покончив с подскоками и притопами, Тали стала бухгалтером, так что теперь в Итаве у нее, одной из немногих, ценная гражданская профессия. Ее в поле не гоняют. Сидя за счетной машинкой, бывшая танцорка сильно располнела, и трудно поверить в ее блестящее сценическое прошлое. Она рассказывает мне о поездках, о выступлениях, но чаще всего мы просто смотрим фильмы. Израильские трансляции здесь никакая антенна не ловит, зато сквозь электронную пургу можно наслаждаться иорданским телевидением.

Новости единолично поставляет король Хусейн, который неутомимо разрезает какие-то ленточки, принимает, целуясь страстнее Брежнева, высокопоставленных гостей, залезает в вертолет, сходит по трапу самолета, в общем, наглядно демонстрирует, что монаршья жизнь — не сахар. Есть и новости на иврите, они, по-видимому, задумывались в виде сокрушительно подрывной антисионистской пропаганды, но важный толстый усатый ведущий умудряется превращать это в истинную комедию. На Ближнем Востоке живет множество палестинцев, прекрасно говорящих на иврите, но с экрана сводку почему-то читает человек, с ивритом знакомый приблизительно как деревенский фельдшер с латынью. Но главная приманка иорданского вещания — американские недублированные фильмы. Тали синхронно переводит мне «Старского и Хатча», «Человека на шесть миллионов долларов» или «Ангелов Чарли», а если я пропускаю шедевр, то она за обедом дословно пересказывает «Энни Холл» или «Охотников на оленей». В столовой мы обсуждаем все важнейшие события реальности: радуемся победе песни Гали Атари «Аллилуйя» на Евровидении и всесторонне, вдумчиво сравниваем ее с прежним победителем «Аба-ни-би», недоумеваем, почему красавица Офира Навон вышла замуж за старого и толстого президента, возмущаемся путаницей младенцев в роддоме, ужасаемся смерти девочек, задохнувшихся в старом холодильнике, радуемся спасению детей, унесенных ветром на середину Кинерета. Как и вся страна, мы травмированы нападением террористов на ясли кибуца Мисгав-Ам и тревожимся за нашу маленькую Эсти, хотя вероятность теракта у нас ничтожна: Иордания, если не считать иврита на ее экране, с Шестидневной войны сравнительно мирный сосед, и редкие нарушения границы моментально обнаруживаются Цахалом. Террористам на Западном побережье Иордана взяться совершенно неоткуда. Но все же успокаивает, что Итав днем и ночью охраняется солдатами.

Бухгалтера Тали волнует смена лиры на шекель, тяжкое экономическое положение в стране, замораживание ставок и зарплат, повышение налогов, урезание бюджетов. Хорошо, что кибуц защищает от подобных напастей. Волнуют и новости медицины — дети из пробирок, успехи борьбы с раком. Я не сомневаюсь, что до моей старости рак научатся лечить. В чем я сомневаюсь, так это в том, что когда-нибудь состарюсь.

Конечно, происходят на планете и глобальные события — скажем, подписание мира с Египтом, революция в Иране, свержение Иди Амина, избрание Маргарет Тэтчер, провал американской операции спасения заложников, ввод советских войск в Афганистан. Но мы с Тали не пускаемся в открытое море исторических свершений, предпочитая держаться пусть мелких, зато знакомых прибрежных заводей, из которых складывается жизнь: кто как выглядит, кто с кем спит, кто с кем поссорился. Рони напускает на себя важность и делает вид, что он выше сплетен, но жить среди людей и не наблюдать за ними, не обсуждать их поведение с лучшей подружкой невозможно, это часть жизни в коллективе, так складываются репутации.

К слову о репутациях — я все еще считаюсь немного странной, на других непохожей, но уже с крохотным знаком плюс.

У овчарки Ласси родились прелестные щенки. Каждый день хожу любоваться ими, на пятый раз не выдерживаю, беру себе одного — самого славненького. Крохотный, беспомощный щенок жалобно пищит в коробке из-под ботинок и утихает только на руках. Рони качает головой:

— Сашка, это же помесь овчарки с доберманом, а не болонка! Ты его портишь!

Но перестать целовать, тискать и нянчить пушистый комочек невозможно. Его будут звать Шери, «мой дорогой». Паршивец изжевал пластинку и мои лучшие босоножки, а сердиться на него нет духа. Теперь меня повсюду сопровождает тявкающий клубок.

Сегодня вечером устраивают барбекю из дикобраза, попавшего в расставленную ребятами ловушку. Я иду вслед за Рони. Дрор и Эльдад развели огромный костер, немного поодаль, в темноте, в большой клетке кто-то возится. Огромный дикобраз словно знает, что ожидает его, и упорно тычется в прутья уже окровавленным носом. Мне жалко его. Одно дело — куриные ножки в упаковке, и совсем другое — видеть страдание живого зверя, которого вот-вот убьют и съедят. Клетку уносят.

Перекрывая смех и болтовню, Ури играет на гитаре, Ицик — на аккордеоне, ребята запевают старые израильские песни, большинство из них на мотивы советских, из тех, что в России давно плесневеют в репертуаре Зыкиной, а тут исполняются на полном серьезе. Облокачиваюсь на Рони, он обнимает меня, ненадолго засыпаю. Просыпаюсь от соблазнительного запаха жареного мяса, Рони передает мне шампур с нанизанными маленькими кусочками. Дикобраза все еще жалко, и мясо жилистое, но я голодная. В бликах костра все очень красивые и такие родные. У Ури приятный голос.

В ближайшие выходные решено устроить показ мод.

Дафна говорит:

— Саша, ты у нас самая большая модница! Принимай руководство на себя!

Быть самой большой модницей в Итаве не трудно — надо только являться на субботний ужин в юбке вместо шорт. Но показ шмоток — моя стихия. Натянув недавно купленный на улице Яффо комбинезон с уймой карманов, туго перетянутая широким поясом и с распахнутой до пупа застежкой-молнией, балансируя на высоченных каблуках, я лихо прохожу по подиуму из сдвинутых столов, покачивая бедрами и взмахивая развевающимися локонами. Мое выступление вызывает бурю криков, свиста и аплодисментов. Осмелев, за мной выходят и остальные манекенщицы, вырядившиеся кто во что горазд. Всеобщее восхищение на глазах у Рони ужасно приятно, но еще приятнее быть не рядовой участницей, а лидером и наставником остальных девчонок. Даже Шоши и та выряжена мной в косыночку, шорты и ковбойские сапоги: ни дать ни взять пионерка поселенческой эпохи.

— Как ты не падаешь в этих туфлях? — ужасается Дафна с уважением.

— Подумаешь! Я в таких раньше на работу каждый день ходила. Утром надевала и вечером снимала, — небрежно бросаю я. — Это тебе не винтовку чистить.

Проклятые автоматы раздали немедленно по прибытии в Итав. Был инструктаж по применению, хранению и чистке личного оружия, но я пропустила его мимо ушей, как нечто, что «господам, а не нам». Я тут единственная, не служившая в армии и не имеющая понятия, что делать с тяжелой железякой. Не могу представить, чтобы мне когда-нибудь предстояло отстреливаться. «Узи» мирно покоится под кроватью. Когда я натыкаюсь на него в поисках Шери, просто запихиваю поглубже.

Между собственными дефиле я любуюсь фланирующими по самодельному подиуму девчонками. Ко мне подходит Рони и протягивает какой-то твердый желто-зеленый фрукт. Фрукт странно пахнет.

— Что это?

— Манго, — говорит Рони. — Индийский фрукт, очень полезный.

— А как его едят?

Перочинным ножичком Рони отрезает золотистый кусочек.

— Попробуй. Шкурку не ешь.

— Вкусный, только запах непривычный…

— Решено разбить в Итаве опытную плантацию, деревьев пятьсот — семьсот пятьдесят. Я рекомендовал поставить тебя ответственной за этот проект. Справишься?

Беру из его рук драгоценный плод и вдыхаю дивное золотистое чудо.

— Вот оно! То, что будет только у нас! — счастливо выдыхаю я.

— Да, манго пока почти никто не выращивает. Это тебе не баклажан, килограмм за лиру в базарный день.

Какой великий взлет для рядовой труженицы полей! Разве можно сравнить какие-то Шошины ясли с целой плантацией экзотического сокровища!

Сажаем, как всегда, все вместе, но я чувствую себя хозяйкой, потом уже самостоятельно высаживаю новые деревца взамен не прижившихся. По утрам больше не лезу в общий грузовик, до плантации меня на тракторе подвозит Ури.

— Через несколько лет завалим всю страну нашими манго! Выведем разные сорта! — хвалюсь я. — Мои манго — одни из первых во всем Израиле! В Европу на вес золота экспортировать будем!

— Ладно тебе, Сашка, — смеется Ури. — Подумаешь — фрукт выращиваешь! Тебя послушать, можно подумать — ты пенициллин изобрела!

До обеда я на плантации одна. Быть самой по себе приятно. Брожу, крашу стволы известью, проверяю систему капельной поливки. Часов у меня нет, но, когда солнце поднимается достаточно высоко и живот начинает бурчать от голода, с нетерпением принимаюсь высматривать свой транспорт. Трактора все не слышно и не видно, зато на соседний холм прибредает со своими козами арабский пастушонок. Делать ему нечего, и он следит за моими действиями, время от времени истошно покрикивая на подопечных коз. Это смущает: вокруг ни души, мало ли что ему в голову придет. Даже пописать невозможно.

— А давай ты будешь окучивать, поливать, а я пристроюсь вон на том холмике и буду тебя охранять! — с восторгом придумывает себе важное дело Ури. — Ты не думай, — хвалится шут гороховый. — Я — десантник, в ударных частях служил!

Может, выудить из-под кровати и приволочь на плантацию ржавенький «узи»? Представляло, как весь день огромная тяжелая махина будет хлопать меня по попе — не бросишь же автомат за кустом! — и отказываюсь от этой мысли. К тому же я не умею стрелять. Скажи я только слово, и, конечно, меня, неженку и слабачку, не имеющую военного опыта, охотно заменят на какую-нибудь более геройскую личность, на ту же Шоши. Ну уж нет! А может, установить добрососедские отношения — помахать пастуху рукой и поприветствовать его традиционным арабским «Аллан у саллан»? Увидит, какая я милая, и сразу отбросит любые дурные намерения, типа изнасиловать и убить сионистку в этом пустынном месте… А вдруг, наоборот, припрется развивать и углублять международную дружбу?..

Все последующие дни пастух продолжает выгонять своих коз на соседние лысые барханы. Видимо, ему интересно следить за моими опытными земледельческими приемами. Или за моими голыми ляжками. На всякий случай сменяю белые шортики, оставляющие половину задницы снаружи, на длинные холщовые штаны со множеством карманов. Один из них оттягивает перочинный ножик. В последующие дни каждый из нас — я и пастушок — торчим каждый на своем участке, как половинки телеэкрана, одновременно показывающие две не связанные между собой реальности.


Опрыскивая деревья какой-то ядовитой жидкостью, умудрилась окатить и себя. Рони отчитал за небрежность и повез в медпункт в Нааран. Анализ крови показал, что останусь в живых, но, будь что будет, рукавицы с маской в этом пекле я и впредь не собираюсь носить. Больше ядовитых химикатов пугают рассказы про иерихонскую розу. Несмотря на романтическое название, это вовсе не цветок, а след от укуса какой-то страшной здешней мухи. Говорят, что рана не заживает месяцами и навсегда оставляет тяжелый уродливый шрам.

— Рони, а если эта иерихонская муха укусит меня в лицо, ты все равно будешь меня любить?

Рони отшучивается. Зря я спросила. Впрочем, пока иерихонская муха никого не укусила. Хочется надеяться, что это часть жутких фольклорных россказней отважных британских первопроходцев, посещавших в прошлом веке долину Иордана в сопровождении местных проводников и старательно отмечавших в путевых дневниках, что белый человек в здешних местах выжить не в состоянии. Зато скорпионы действительно кусаются постоянно.

— Наверное, все-таки не выживет, — вполголоса и очень серьезно предполагает Ури, тыкая в распухшую, как полено, ногу толстого Эльдада.

Нога и до укуса изяществом не отличалась. Мы все сочувственно ужасаемся.

— Почему не выживет? — не соглашается Дафна. — Если вовремя ампутируют, еще есть шанс…

— Болит ужасно, — подвывает эконом.

— Яд скорпиона убивает только детей и беременных, — пренебрежительно машет рукой Орит, закаленная зверскими методами сведения волос.

— Я еще совсем дитя, — всхлипывает неженка.

Мы вошли во вкус пугать его, и уже никому не хочется легкого исхода. Только добрая Рина держит страдальца за руку и вызывается сопровождать в иерусалимскую больницу «Хадасса».

Я ужасно боюсь скорпионов, когда хожу по газону, всегда стараюсь внимательно смотреть под ноги, не шевелится ли что-нибудь в траве. Как-то вечером в прачечной заметила отвратительное гигантское насекомое, мчащееся прямо к моим ногам с поднятым, как парус, хвостом. Отпрыгнула, схватила метлу и после нескольких промахов успела пришибить гадину. С тех пор, входя в темное помещение, первым делом включаю свет и внимательно осматриваю пол.

Но миновать нашествия саранчи не удалось никому. Постепенно все смирились с этой казнью египетской, перестали обращать внимание на напасть, только отряхивались, поднимаясь с травы. Труднее было притерпеться к тому, что эта нечисть залетала в кастрюли. Как ни старались повара уберечь от нее супы, стоило только приподнять крышку — посолить или добавить овощи, — и саранча тут же устремлялась внутрь, чтобы кануть в кипящем вареве. Научились есть внимательно. Проклятые насекомые исчезли так же внезапно, как и появились.

К зиме работы на манговой плантации временно закончились, и меня, знаменитую своими швейными талантами, перевели на совсем блатную работу — в прачечную. Мне поручено сшить всем желающим занавески к въезду в новые дома.

Из чувства солидарности с рабочим классом и чтобы как можно больше времени проводить с Рони, я продолжаю вставать в четыре утра. Попив кофе и помахав вслед грузовику, расходимся до завтрака: Рони идет в столярню, а я — в прачечную, сортировать белье. Простыни отдельно, наволочки отдельно, они грязнее, их надо стирать с особенным порошком. Трусы и лифчики предписывается завязывать в авоську, но все бросают, как придется, хорошо, что к каждой вещи намертво приклеена личная метка владельца. Шери пытается помогать развешивать чистое белье или хотя бы стаскивать с веревки. Он уже подрос, не такой беспомощный комочек, но для мамы Саши — по-прежнему малыш. До завтрака успеваю вшить новую молнию в джинсы Дрора и с чувством исполненного долга иду в столовую. Рядом с Рони стоят Галит и Дани. Рони обращает ко мне сияющее лицо:

— Смотри, кто к нам приехал!

Дани сгребает меня в медвежьи объятия. Он теплый, молчаливый и добрый, даже мне радуется больше, чем когда-либо мне радовался Рони.

— Ну, ребята, поживите тут выходные, осмотритесь и решайтесь! — говорит Рони.

Он давно уговаривал друзей бросить бесперспективное переливание из пустого в порожнее в городе и начать содержательную и исполненную смысла жизнь в Итаве. Что касается Дани, тому уже приелось существование городского люмпена, и он готов найти себе лучшее применение, только он в этой паре ничего не решает. Многие ребята рванули в кибуцную авантюру сразу после армии, легкомысленно, сломя голову, ради кайфа быть в молодежной тусовке и не желая взрослеть. Но для того, чтобы Галит внесла свою лепту в построение Страны обетованной, надо, чтобы ее, по меньшей мере, уволили.

Идет сбор дынь, это работа авральная, на нее, несмотря на субботу, выходят почти все. Кроме Галит, которая, как ни в чем не бывало, подходит к столовой свежая и душистая одновременно с возвращающимся с поля народом. Небрежно покуривая, накладывает себе полную тарелку салата, выбирает самый большой кусок пирога, милостиво улыбаясь, подсаживается к нашему столу.

— Галит, это было отлично! — выдыхает счастливую усталость Дани. — Я так здорово давно не уставал! А Сашка-то какая молодец! Вот не мог себе представить ее на сборе дынь!

Даже мне легче пережить утро на поле, когда это не каждодневная повинность, а редкое и почетное усилие со спортивным азартом. Приятно и восхищение Дани, и то, что Рони слышит его слова, только задело, что Галит и не подумала присоединяться к субботнику, а еще больше — что никому и в голову не пришло попрекнуть надменную красавицу. Как будто достаточно того, что она милостиво разрешает Дани пахать наравне со всеми. Мне кажется, белоручка не заработала морального права так уверенно наваливать себе в тарелку нашу еду. Что сказал бы Рони, если бы я позволила себе продрыхнуть уборочную страду?

Но Галит не такая, как все. Позже, в бассейне Наарана, она полулежит в кресле, подставляя солнцу и взглядам кибуцников свое совершенное тело, курит, и вокруг нее толпится группа желающих познакомиться поближе. Рядом с совершенной Галит я ощущаю себя тощей Олив, подружкой матросика Попая. Я не ищу ее общества, но почему-то меня все равно задевает, что она не обращает на меня внимания, хотя мы жили в одной квартире и именно мой Рони зазвал ее сюда. Может, если бы Галит вспомнила обо мне, то и вся моя неприязнь сошла бы на нет.

— Есть равные, а есть более равные, — негромко замечает Рина. — Всегда будут такие, которые примутся помогать и убирать, и такие, которые придут только угощаться.

— Во всем в кибуце провели уравниловку, а в самом важном — в отношении друг к другу — не смогли даже здесь, — досадую я. Мне приходится постоянно доказывать себя, а Галит оказалось достаточно валяться нога на ногу в шезлонге.

— Потому что нет в мире справедливости, даже в кибуце, — недовольно бурчит Рина, переводя взгляд с моего шоколадного мороженого на свой выпирающий животик. Рядом с толстушками мне всегда неловко за свою худобу.

— Людям кажется, что высокомерие оправданно, — рассуждает Рина, — и что за красотой и многозначительным молчаливым курением непременно скрывается что-то значительное.

Я смотрю на нее с уважением и рада возникшему взаимопониманию. Ну и пусть болтают, будто Рина пришла в кибуц, отчаявшись найти жениха в городе! Какая разница, из-за чего пришел сюда каждый из нас? Я здесь тоже не потому, что начиталась пророка сионизма Теодора Герцля. Мы с Риной обе, по тем или иным причинам, не шибко преуспели в городе, и обе надеемся, что в постоянном интенсивном общении кибуца люди оценят нас по нашим человеческим качествам.

Поздней осенью на территорию Итава въехали громадные полуприцепы и привезли бетонные панели новых домов. Через несколько месяцев вырастает целый ряд серых двухэтажных комплексов. Жилье распределяют парам по жребию, нам выпал второй этаж, зато с большим балконом. Напротив поселились вместе Рина и Эльдад. Скорпион заслужил быть их тотемным животным.

Одновременно проходит торжественная церемония посвящения друг друга в полноправные члены кибуцного товарищества. Все собираются в столовой, перед каждым список имен. Хозяйство самого Итава по-прежнему совершенно не рентабельно, но быть в нем пайщиком все же приятно. К тому же член нашего кибуца одновременно становится и членом движения «Объединенный кибуц», а оно гарантирует социальные и финансовые права всех своих товарищей.

Все сосредоточенно склонились над списками — ставят галочки, кого-то вычеркивают. Я уверена, что моя кандидатура пройдет, за время совместной жизни я стала если не популярной, то, по крайней мере, совершенно своей. Интересно, как проголосует Шоши? Я ставлю против ее имени галочку. Простушка продолжает гоготать и в каждой бочке быть затычкой, но с каждым ее неудавшимся романом (а таких все больше и больше) я все терпимее. Может, этот процесс не обязательно говорит о доброте моего сердца, но не моя вина, что у Шоши такой непреодолимый разрыв между внешней красотой и внутренней простотой. Однако мы живем бок о бок больше двух лет, и ее общество больше не мучительно для меня, тем более что Рони наверняка уже понял, какой невеликой потерей она оказалась. Если бы Шоши сама ушла из Итава, я бы, естественно, не печалилась, но она, как и остальные, отдала нашему кибуцу пару лет и наверняка тоже пережила пару не слишком приятных минут, наблюдая за мной и Рони. Она, как и Коби, пришла в кибуц в поисках лучшего будущего, чем то, что ждало ее в городке развития. Это достойно уважения. Своим упорством и выдержкой товарищ Шоши заслужила полное право на пребывание здесь.

Впервые в жизни я должна влиять на судьбы других людей! Я, которая до сих пор неспособна толком управлять даже собственной!

— В кибуце никто не решает ничего за самого себя, зато решает все за всех остальных, — шутит Тали.

Теперь я чувствую мощь этой групповой поруки. Поднимаю голову, и мой взгляд встречается со взглядом Коби. Тот непривычно серьезен. Я улыбаюсь ему. Пусть догадается, что я за него. В моих глазах бывшего уличного хулигана спас его роман с Авиталь, славной полненькой коротышкой. Как-то после ночного дежурства я будила тех, кто должен вставать в четыре, дверь комнаты Авиталь распахнулась под моим стуком, и я на секунду увидела их обоих, совершенно обнаженных, еще крепко спящих. Я сразу прикрыла дверь, надеясь, что меня даже не заметили, но впечатление не стиралось. Двое обычных ребят, не самых красивых, не самых умных, с которыми можно было спорить или смеяться, вдруг предстали какими-то греческими богами. Белое, с большой грудью, тонкой талией и крутыми бедрами тело Авиталь покоилось в объятиях темных мускулистых бугров Коби, и в их позе было столько удовлетворенной страсти и непреходящей нежности, что они показались мне Паоло и Франческой с гравюры Доре.

Тали сомневается в искренности чувств Коби и предсказывает этим отношениям недолгий век: что общего у вставшего на путь исправления хулигана и благовоспитанной хорошистки из Кфар-Сабы? Но я вспоминаю их сплетенные тела и думаю, что даже если это не навеки, то все равно никто не обнимает женщину во сне ради того, чтобы его приняли в члены Итава. Мы с Рони тоже разные. И все же трудно поверить, что Коби задержится в месте, где нет ни наркотиков, ни пьянок-гулянок — только зной да работа, а развлечения заключаются в песнях у костра, просмотре фильмов в столовой и в игре в бридж в комнате отдыха.

Прямо скажем — желающих жить в Итаве меньше, чем хотелось бы, и планка для приема невысока. Разумеется, и Рони, и я, и Шоши, и даже Коби, все оказываются принятыми. Из сорока кандидатов, начавших этот путь, мы — одни из самых первых, у нас уже почти незыблемые права первородства. Не принят только неловкий убогий зануда Шломо, из тех, кого все избегают, не имея мужества прогнать. Он — ипохондрик, из-за множества недомоганий пропускает рабочие дни и обожает описывать свои неприглядные симптомы. Бедняга явно надеялся, что в кибуце люди будут вынуждены общаться с ним, и действительно его довольно долго терпели, но голосование предоставило возможность избавиться от этого наказания. Жалко его, но облегчение сильнее. Он все же не поэтесса Рахель и навряд ли покроет себя славой, так что суда истории мы не боимся. Несчастный Шломо собирает манатки, и в конце недели его отвозят обратно в Тель-Авив. Там он, конечно, тоже никому не нужен, но в большом городе это не так обидно. Все уговаривают себя, что и для него это самое лучшее.

Часть солдат-поселенцев уже оставила Итав, и народу у нас сильно поубавилось. Кибуцное движение продолжает давать объявления в газетах, призывающие семьи и одиночек участвовать в благом начинании, но мало кто соблазняется, люди хотят учиться и путешествовать, а не пахать и сеять. Поэтому всех подбодрило долгожданное переселение к нам Дани и Галит, только мне обидно, что Рони уговаривал Галит куда старательней, чем меня.

— Саш, при чем здесь это! Ты же прекрасно знаешь, что я уговаривал ее из-за Дани! А насчет тебя, я хотел, чтобы ты приняла самостоятельное решение! Это и твоя жизнь!

Ах, как хотелось бы, чтобы Рони потерял из-за меня голову, наделал глупостей, чтобы страстно подбивал на безумства, но непохоже, что это когда-нибудь произойдет. Иногда я все же не выдерживаю и нарушаю зарок, спрашиваю:

— А ты вообще меня любишь?

И он с легкой ноткой раздражения и обидно обыденно отвечает:

— Ну конечно люблю!

По сути возразить нечего, только это совсем лишнее «конечно» — как ножом по сердцу. Можно, разумеется, устроить сцену и выдавить из него дежурные уверения, но я уже знаю, что счастья это не подарит.

Принцесса Галит не желает ползать по грядкам, и Рони просит меня уступить ей работу в прачечной, но едва я собираюсь возмутиться, как в столовую врывается Тали.

— Ребята, слышали? Джон Леннон погиб! Его какой-то сумасшедший застрелил!

Она плачет. Мне, конечно, тоже жаль симпатичного хиппи, но это так далеко от моей жизни. Я вообще не такая уж страстная поклонница битлов, я без ума от «Queen» и Фредди Мерюори. Подходят еще ребята. Ури негромко напевает: «Come together right now over me…», — и вдруг эта мелодия переворачивает все в душе, потому что под эту песню я танцевала в пионерском лагере. Джон Леннон умер, а я буду спорить с Галит за право стирать и штопать чужие трусы? Ни за что. Пусть ей будет на здоровье, посмотрим, как понравится народу косо залатанная одежда, посмотрим, как эта Марлен Дитрих будет обшивать маленькую Эсти!

Перехожу работать на кухню, которой заправляет моя соседка Рина. Ничего, что самое большое мое кулинарное достижение до сих пор — яблочный пирог, и тот, увы, перевернулся и хлопнулся на землю в момент торжественного выноса из столовой, когда подлая дверь толкнула начинающего кондитера в спину. Главное, нам приятно работать вместе, а сбивать майонез Рина хоть кого научит. Одна проблема — Шери, привыкший весь день проводить с хозяйкой, остался в одиночестве, в кухню собак не пускают. К тому же у него обнаружился злобный нрав. Паршивый пес обожает меня, скрепя сердце терпит Рони, но повадился кусать всех остальных, причем не ленится бежать за жертвой хоть до самого горизонта. Приходится запирать его дома.

Работать на кухне оказалось еще лучше, чем в прачечной. Здесь я не одинока, нас трое — с нами работает еще славная смешливая Авиталь, подружка Коби. Мы дружно сочиняем меню на всю неделю, в соответствии с ним Рина составляет список продуктов, их раз в неделю закупает в Иерусалиме Эльдад. Неизменным остается только освященный обычаем субботний ужин — куриные ножки с печеными кубиками картошки. На кухне множество агрегатов, огромная холодильная комната-кладовая, необъятные, как в монастырской трапезной, кастрюли и гигантские конвекционные печи с полками. Все вокруг из нержавейки и в конце каждого дня должно сверкать чистотой. Сменяющиеся дежурные протирают в столовой столы и моют посуду после каждой трапезы, посудомоечной машины у нас нет.

Вначале я только младший поваренок. В фартуке, волосы убраны под косынку, старательно исполняю указания: мою картошку, сваливаю ее в специальную центрифугу, где картофельная шелуха стирается о шершавые стенки, режу овощи на доске, смешиваю ингредиенты в блендере, подтаскиваю продукты из холодильной комнаты, помешиваю супы. Ребята ценят салаты с мелко покрошенными овощами, и мне приятно стараться для них.

Каждый выходной все вместе смотрим в столовой фильм. Список фильмов в прокате висит на доске объявлений, и кто угодно может добавить свое пожелание. Заказы особого значения не имеют, потому что компания, доставляющая раз в неделю фильм, привозит то, что сама находит нужным. Посмотрев свой фильм, мы меняемся с соседними кибуцами — Гильгалем и Наараном. Едва на площадке перед столовой появляется Дафна с бобиной очередного сюрприза, ее тут же окружают любопытные, но она прижимает катушки к груди, смеется и не выдает секрет.

— Ну что сказали в Гильгале-то? — терзаются любители важнейшего из всех искусств.

— Класс!

Вечером, после ужина, собираемся в темной столовой. Мы с Рони устраиваемся на столах в задних рядах. Сегодня показывают «Бесстрашных убийц вампиров».

— Это что, о вампирах? — я пытаюсь слезть со стола и удрать, но Рони удерживает:

— Ты куда? Это смешной фильм, совершенно не страшный!

— Про «Экзорциста» ты тоже говорил: «Не страшный, смешной!», а я чуть не поседела! Что там было смешного?!

Неделю после того фильма я боялась остаться одной, и вместо того чтобы, как хотелось, заваливаться после ужина спать с петухами, смирно томилась за спиной Рони, пережидая нескончаемые турниры бриджа. Эта карточная зараза проникла в Итав и охватила все мужское население. По вечерам клуб напоминает картежный вертеп. Рони болен всерьез. Я пробовала научиться, чтобы составить компанию, но оказалась совершенно не в состоянии запомнить не то что чужие, но даже собственные карты.

Карты и сигареты — почти единственные отклонения от праведности среди десятков молодых девушек и юношей в нашем затерянном раю. Не случаются скандалы, не бывает драк, никто ни разу не устроил пьяного дебоша, не было случаев воровства, нет притеснения и отсутствует эксплуатация человека человеком. Живем настолько скучно, что даже ни разу не вызывали полицию. Любовные сходы и расходы за грех никто не считает, но и в них по большей части люди ищут серьезных отношений. Посмотрев на нас, можно поверить, что человек не так уж плох. Возможно, дело в том, что все мы здесь по собственному желанию и ценим уважение и симпатию окружающих. Мы так погрязли в добропорядочности, что когда новенькая Лиора уверяет, что фингал у нее под глазом возник от случайного удара о дверь, очень долго подозрение не падает на ее мужа Даниэля. Он длинноволосый красавец, старше большинства из нас, харизматичный, повидавший мир, с артистичными наклонностями, проповедник каких-то индусских философий, все знает, все читал и у него ошеломляющие идеи по всем вопросам жизни и мироздания. Вокруг него очень скоро группируются восторженные почитатели.


На общем собрании главным пунктом стоит вопрос о разрешении двум товарищам — Рине и Эльдаду — взять отпуск длиннее положенного для совместного путешествия по Европе.

— Значит, те, у кого богатые папа и мама, будут ездить по Европам, а те, у кого нет такой возможности, будут ждать их рассказов? — пламенно выступает Дов.

— Тебе что, жалко? Что, они на твои деньги поедут, что ли? — добродушно фыркает Рони.

— То есть как это? Мы — кибуц, мы все должны жить в одинаковых условиях!

— Так что, если никто не поедет, тебе будет приятнее? — пытается умиротворить борца за справедливость Ури.

— Это принципиальный подход! Если у кибуца нет возможности посылать своих членов за границу, то и в частном порядке они ездить не должны! Или все, или никто!

— Это не справедливость, а мелкая зависть!

Разгораются страсти.

— Завтра кто-то скажет, что он временно покидает кибуц, чтобы учиться! Другой — чтобы просто немного поработать в городе и заработать лишний шекель! Если каждый может «на минуточку» выйти отсюда, пожить снаружи в свое удовольствие, а потом как ни в чем не бывало вернуться, пока менее удачливые сидят здесь безвыездно, то тогда это просто игра в кибуц!

— Так что, будем делать вид, что снаружи нет большого мира, что нет здесь ребят с обеспеченными родителями? Может, вообще запретим навещать родных? А то вдруг, упаси Боже, они накормят какими-нибудь деликатесами? — кипятится Эльдад, которому легче оперировать съедобными аргументами.

— Если бы мы собирались путешествовать по Галилее, тебя бы это парило? — возмущается Рина.

— Вот по Галилее и путешествуйте, — заявляет принципиальный Коби. Для него что Европа, что Марс.

— Какое тебе дело, где мы хотим путешествовать? — взвивается Рина. — Я могу хоть сейчас собрать свои вещи и уйти домой!

Наступила тишина. Эти слова выдали то, что непрерывно вертится в голове и что каждый старается гнать от себя: как легко собрать чемодан, сесть на автобус и больше никогда не заглядывать в этот заброшенный уголок пустыни… Стало страшно. Первым нашелся Рони:

— Спокойно, Рина! Без угроз. Товарищи, давайте не забывать, что речь идет о наших друзьях! Не важно, где они собираются путешествовать, — умиротворяющим голосом, взяв за рукав Рину, будто удерживая ее от ухода, взывает секретарь Итава. — Важно, что они собираются путешествовать вместе. Им это нужно как молодой паре. А нам необходимо помочь им создать семью! Есть принципы, а есть близкие нам люди! Они хотят проверить свои чувства в экстремальных условиях!

— В экстремальных условиях Парижа и Лондона! Пусть попробуют Йерухам! — не успокаивается Шоши, с которой никто пока не собрался даже в соседний Иерихон, не только что в Европу.

— Всё, — Рони грохает кулаком по столу. — Голосуем! И прошу всех помнить, что у каждого здесь присутствующего в будущем могут оказаться особые обстоятельства, и если мы будем забывать, что речь идет о наших друзьях, то тогда уж точно никакого кибуца нам вместе не создать!

То ли последний призыв помогает, то ли подействовала угроза Рины оставить всех без своего кулинарного искусства, но собрание разрешает товарищам взять особый отпуск и провести его по своему усмотрению.

— Победила дружба, — ехидно хмыкнула Тали. Я подумала, что это правда, и хорошо, что так.

Рина и Эльдад накупили невероятное количество банок варенья и сухих супов, которыми намереваются питаться на чужбине, запаковали провиант в гигантские рюкзаки и, погромыхивая консервами, похожие на двух осенних хомяков, отбыли испытывать свою любовь в экстремальных условиях Европы.

Особенно радовался их отъезду Шери. После того как он тяпнул Эльдада за ногу, уже пострадавшую от скорпиона, сосед поклялся, что если еще хоть раз увидит Шери не на привязи, то застрелит. Я напугалась и посадила громадного пса на крепкую цепь, закрепив ее винтами на шее безобразника. Но поскольку Шери от тоски и обиды проводил все свое время в попытках вырваться, отчаянно прыгал и метался, то в конце концов винты неизбежно развинчивались, он обретал вожделенную свободу и немедленно использовал ее, чтобы вцепиться в очередного прохожего. Вскоре моего питомца возненавидел весь кибуц. Остальные псы все дружно лают на пришлых арабов, иногда даже на незнакомых солдат, но мой дурак упорно кусает своих. Пришлось держать злюку в квартире и дважды в день выгуливать на поводке.

— Такой собаке не место в кибуце, — возмущается Рони. — Давай отдадим его в армию.

— Не могу, — я начинаю плакать каждый раз, когда он заводит этот разговор. — Знаешь как плохо там обращаются с собаками…

— Вот ты его своим хорошим обращением и разбаловала. Он ослицу задрал!

Это правда. Несколько дней назад мерзавец накинулся на забредшую в кибуц ослицу и выкусил из ее крупа громадный кусок. Я закричала, стала отгонять негодяя. Ослица тоже истошно орала. На наши вопли выскочили из столярни Рони и Дов. Оказалось, ослица рожает. После нападения Шери у несчастной роженицы не было сил довести процесс до конца, и ребята вытащили новорожденного из умирающей ослицы за торчащие наружу конечности. Осленок, славненький, похожий на олененка, долго бегал по кибуцу, сначала питаясь коровьим молоком, а потом — цветами и травой на газонах.

Шери, правда, тоже не поздоровилось. Он отравился — то ли ослицей, то ли собственным гадким характером. За несколько дней бедняжка исхудал до жалких двадцати восьми килограммов, и мы с Рони повезли страдальца к ближайшему ветеринару — в Иерихон. Местный араб-ветеринар имел дело с серьезной скотиной, домашних любимцев жители пустыни к нему на прием не таскали. Тем не менее он выписал рецепт на уколы, вкатил Шери первый из них и даже отказался взять с нас плату, настолько данный случай выходил за рамки его привычных профессиональных обязанностей. А может, это был жест доброй воли по отношению к еврейским соседям. Так или иначе, я была очень благодарна и тронута, а балда Шери — спасен.


Летом Рони решил на мне жениться. Не думаю, что повлияло дурачество Ури, рухнувшего в столовой на коленях и под аплодисменты зевак предложившего мне руку и сердце. Просто, наверное, решил, что пора подать остальным товарищам правильный пример укрепления семейной ячейки. Наша свадьба будет первой в истории Итава.

Мама обрадовалась. Она сказала:

— Для тебя это большое счастье!

Я с мамой согласна, только она не знает, что это счастье вполне заслуженное. На улице Яффо приобретены подходящие обручальные кольца, а после долгих поисков в большом двухэтажном магазине «Паризьен» на Бен-Иегуде нашлось и платье, светло-кремовое, с поясом, расшитым серебряными ракушками. Долго примерялась к туфелькам на двенадцатисантиметровых каблуках, я в них такая высокая и очень тоненькая, но жалко покупать обувь на один-единственный раз, поэтому выбрала практичные бежевые босоножки. Все равно из-под длинного платья их почти не видно. Рони одалживает у Алона белую рубашку-косоворотку, черные брюки у него остались еще с архивных времен. Роль элегантных туфель с честью исполнят коричневые ботинки. По сравнению с остальными парнями — босоногими, в шортах и клетчатых рубашках — жених выглядит эталоном элегантности. Алон и Тали учат новобрачных пируэтам танго, причем жених осваивает это искусство в два счета, а невесту приходится дрессировать до самой свадьбы.

Вместе с Рони сходили в Иерусалимский раввинат. Там толстая тетка в платке, плотно повязанном на бритой голове, провела со мной подробный инструктаж о законах еврейской супружеской сексуальной жизни. В награду за их правильное исполнение рабанит обещала нам многочисленное потомство и неувядаемое взаимное влечение, но хитрить и нарушать пришлось немедленно, как только мы попытались назначить день радостного события, потому что оказалось, что свадьба, по мнению раввината, должна состояться не в удобную для нас дату, а лишь в те определенные дни менструального цикла невесты, в которые евреям разрешается приступать к исполнению заповеди «плодиться и размножиться». Рекомендованного раввина мы отыскали по данному нам адресу в религиозном районе Иерусалима. Молодой и симпатичный раввин охотно согласился ехать в далекий Итав, чтобы создать в Израиле еще одну счастливую семью, при условии что за ним пришлют машину, а невеста совершит ритуальное омовение в микве.

Наконец последние препятствия позади.

В утро своей свадьбы я вышла на балкон, заросший бугенвиллией, и сердце сжалось от красоты мира: от радуги в каплях полива, от изумрудной травы, от шуршащих листьями пальм, кобальтового неба, дорожки, окаймленной зарослями исполинских кактусов, от всего этого растительного великолепия, покоящегося, как в чаше, среди фиолетово-лиловых и золотисто-коричневых гор.

Такое прекрасное благословенное утро свидетельствовало о том, что трудный путь к этому месту, к этому дню был не напрасен. Я обрела свой рай, все в моей жизни замечательно, и дальше будет только лучше. Здесь родятся и вырастут наши дети, здесь мы с Рони проживем нашу жизнь среди друзей и потомков, здесь будет наш дом. На старости лет, за швейной машинкой, я буду рассказывать новичкам историю создания нашего кибуца.

Сколько сил и фантазии вложили обитатели Итава в нашу свадьбу! Рина всю последнюю неделю колдовала на кухне, ей помогали Дафна и еще три девушки. Площадь перед столовой украсили цветами, вход в дом молодоженов увили венками и лентами, а главное — все за нас рады.

В день свадьбы все вертится вокруг меня. После обеда Орит помогла сделать прическу. Тали, вспомнив театральные навыки, несколько неумеренно наложила грим. Все подруги наперебой восхищались моей красой, и меня распирала радость. Конечно, приятно быть красивой, но еще приятнее быть всеми любимой. Теперь невозможно сомневаться в том, что Рони меня любит. А иначе разве женился бы?

Из Иерусалима гостей доставили три заказанных кибуцем автобуса. В них прибыли мама, тетя Марина из Беэр-Шевы с двоюродной сестрой Линой, мамины коллеги, соседки и все ее подруги, включая тетю Аню. Все нас поздравляют, мама гордо хвастается перед знакомыми достижениями нашего хозяйства. Тетя Аня охает и ахает и не поминает свои мрачные пророчества по поводу безнадежного будущего двоечниц. Приехала сторонница Бегина Анат, поступившая по окончании армии в Иерусалимский университет. Остальные два автобуса заняла многочисленная родня Рони. Прибыл дядя Макс из Ашкелона. Добрались автостопом из Хайфы и Тель-Авива подружки по центру абсорбции Мира и Белла, привезла жениха-американца торжествующая Далия из Гиват-Хаима.

Городские гости в костюмах и в платьях, наши ребята в шортах и в клетчатых рубашках, девчонки — в многоярусных и разноцветных балахонах сарафанов. Утопающая в цветах площадь перед столовой волшебно освещена свечами и фонариками, из динамиков льется романтическая музыка. Мы въезжаем в широкий круг гостей, сидя в ковше увитого цветами трактора, и наше прибытие сопровождается гигантским фейерверком, звездами рассыпающимся в небе пустыни.

Прибыл раввин. Четыре конца покрывала над женихом и невестой держат два брата Рони и Ури с Алоном. Под толстой рифленой подошвой ботинка беспомощно хрустит стакан. Я прижимаю к груди брачный договор, счастливая тем, что Рони вписал туда миллион лир — не потому, что когда-нибудь будет в них нужда, а потому что так дорого оценил свое семейное счастье!

Начинается торжественный ужин за празднично убранными столами. Белые скатерти, цветы, пластмассовые стаканчики — родная столовка неузнаваема! Ицик произносит торжественную речь, выражая уверенность во многих последующих свадьбах и в блестящем будущем Итава. Ребята разыгрывают капустник, сначала объявив Рони предателем мужского братства местных холостяков, а потом, вытащив меня в середину круга, громогласно оправдывают отступника. Шекспиру они конкуренции не составят, но веселее быть не может. После танго новобрачных, во время которого Рони на ухо отсчитывает мне такт, мы до полуночи танцуем танцы попроще. Шоши веселится так, как будто наконец-то взяли замуж ее саму.

Лучшей свадьбы я не могла бы себе представить — в своем доме, со всеми своими друзьями и со своим любимым! А дальше будет только лучше и лучше — сначала свадебное путешествие в Эйлат, четыре дня в прекрасном трехзвездочном отеле «Кейсар», а потом — замечательная безоблачная жизнь!

От волнения хочется плакать.


По возвращении из Эйлата нас ждет тяжкая новость: Кушниры решили оставить Итав.

— Ребенок не может расти совершенно один, — повторяет Тали заученно. — Мы надеялись, что сюда придут другие семьи, что здесь будет детский садик, школа, но мы уже два года совершенно одни!

Хочется закричать: «Как же одни? А я? А все мы? Разве нам плохо было вместе смотреть „Апокалипсис сегодня“»? Но это не поможет, и я молчу.

— Всё, — хмуро говорит Амос. — С кибуцным экспериментом для нас покончено.

Оказывается, им предложили работать вожатыми в сельскохозяйственной школе. Становится ясно, что решение принято давно. И хотя оно понятно и разумно, но все-таки отдает предательством. Конечно, и до них кто-то не приживался и уходил, но Тали, Амос и Эсти — они же из первых! Мы же с ними с самого начала пути! Эсти росла у нас на глазах, нет в кибуце ни одной девушки, которая бы не дежурила у ее кроватки ночами! Она же — наша всеобщая девочка!

Тали начинает плакать, Амос хмурится, обнимает ее за плечи и уводит, всем своим видом свидетельствуя, как тяжко далось им малодушное решение.


— Зубы залечили и теперь уходят! — возмущается Эльдад. — Я счета видел! Талька семнадцать пломб поставила!

— Именно! Один их ребенок чего нам стоил? — поддерживает Рина. — Посчитай — сколько ее возили, за садик Наарану платили, из-за нее девчонки дежурили…

Упреки в адрес Эсти слышать невыносимо:

— Оставь! Дети — это не доходная статья хозяйства!

Но я тоже чувствую, что этот уход значит больше, чем просто исчезновение подруги и единственного ребенка в хозяйстве. Как будто их разочарование доказало всю бесперспективность эксперимента под названием Итав.

Так же, по-видимому, восприняли это и остальные «ветераны». Вдруг, словно очнувшись от прекрасного сна, огляделись вокруг и отдали себе отчет в неисчислимых сложностях и сомнительных выгодах пребывания здесь, у черта на куличках. Каждым овладел страх, что другие уже далеко впереди, а он — как дурак, застрял в тупике. Кому охота понапрасну растерять силы и время, проморгать собственные возможности и остаться последним, выключить свет?

— Для кого мы здесь вкалываем? — кипятится Эльдад. — Мы хотим построить свое будущее, а тут — пропасть долгов, черная дыра!

— Здесь невозможно растить детей! — поддакивает все еще незамужняя, но далеко загадывающая Рина.

— Здесь нет для меня девчонки, — покусывая травинку и глядя в землю, говорит Ури.

— У меня аллергия на солнце! — запальчиво заявляет Дов, озабоченно рассматривая родинку на груди.

— Сюда автобус только раз в день заходит!

— У меня все друзья — кто в Индии кайфует, кто в Таиланде гуляет, кто по Эквадору путешествует… Ребята в Гоа зовут…

Через две недели Тали и Амос погрузили на грузовик свои пожитки и укатили, наобещав навещать. Я смотрела вслед машине, а на душе была тоска, как будто меня забыли. Осиротевший детский домик заперли. Казалось, из кибуца улетучилась душа. Стало ясно, что этот уход означает конец счастливых времен.

Так оно и оказалось. В один из вечеров нас с Рони удостоил своим посещением Ицик и сообщил, что на данном этапе Объединенный кибуц принял решение расселить семейные пары по более обжитым кибуцам, оставив здесь только одиночек.

— Мы пришли к выводу, что здесь пока нет необходимых условий для семей, для детей. Мы зазываем людей уже почти три года, но, несмотря на тяжелое экономическое положение, семьи с детьми сюда не идут. Если кто и готов жить в Бике, то выбирают более благополучные Нааран и Гильгаль или мошавы с частными хозяйствами, вроде Аргамана и Гитит. Ликуд начал поощрять строительство в Иудее и Самарии, у людей появилось множество вариантов, и многие предпочитают поселки городского типа. В Эфраиме коттедж для молодой семьи стоит гроши… Абсорбция семьи в кибуце требует большого вклада, и нет смысла тратить деньги впустую.

Я боюсь, что Рони, вложивший душу в Итав, будет убит. Вдруг он пожалеет, что женился? Вдруг скажет: «Ну, раз так, то…», — но Рони спокоен:

— Ицик прав, Саш. А что нам предлагают?

Такой он, мой Рони, во всем видит лучшую сторону, новые горизонты и возможности. Пока я приживаюсь, привязываюсь к старому месту и опасаюсь перемен, он уже открыт для новых перспектив. Вот и сейчас, проводив Ицика, говорит:

— Я перерос Итав. В большом кибуце я могу найти себе лучшее применение.

Рони понравился кибуц Гадот, и мне тоже. Он похож на Гиват-Хаим, только поменьше, и не в прибрежной части страны, а на севере, в Верхней Галилее, у подножья Голан. Дорога в Гадот пролегает через Тверию, под эвкалиптами вдоль берега Кинерета, оттуда петлями поднимается на луга Верхней Галилеи. На поворотах видна голубая арфа Тивериадского озера, утопающего в зелени холмов. От Рош-Пины, с перекрестка Маханаим, до Гадота надо добираться попуткой. Гадот значит «Берега», берега Иордана, разумеется. Кибуц лежит в долине реки, поросшей туями и эвкалиптами. До шестьдесят седьмого года поселение непрестанно обстреливалось с сирийских позиций на Голанах, откуда вся долина виднелась как на ладони, но после победы в Шестидневной войне Голаны отошли к Израилю и сирийскую базу превратили в монумент героизму жителей кибуца.

В знаменитой израильской песне поется, что пока не повернут вспять воды Иордана, мирная жизнь долины останется нерушимой. Бомбоубежища давно закрыты. Вместо них утопают в цветах ряды маленьких домиков. Детские ясельки и садики с качелями и песочницами полны детишек, а в центре поселения высятся бетонная столовая и огромный стеклянный концертный зал. В конце тенистой аллеи ждет наступления длинного лета голубой бассейн с зелеными лужайками и белыми лежаками.

Но все меркнет перед кибуцным магазином. В Итав завозят лишь сигареты, тампоны, масло для загара, пиво да жетоны для телефона-автомата. Ничего больше никому и не требуется. А здесь высокая покупательная способность провоцирует кучу потребностей: глаз разбегается от ассортимента клетчатых мужских рубашек, женских кофточек, шлепанцев, декоративных подушек, игрушек, картинок в рамочках, плетеных салфеточек, вазочек и прочих предметов, облагораживающих быт. Становится очевидно, что Итав был просто трудовой колонией.

— У нас чудесные возможности для воспитания детей, — вкрадчиво повествует глава приемной комиссии. — В областном колледже в Тель-Хае предлагаются интереснейшие курсы для женщин, от терапии методом Александра до тканья ковров. Регулярно выступают лекторы, фокусники, мимы… Есть парикмахерская, каждую неделю приезжает косметичка из ближайшего поселка — Рош-Пины, — небрежно, но коварно добавляет тетка.

— А где я буду работать? — Я делаю вид, что руководствуюсь здравыми соображениями.

— Большинство женщин у нас трудятся в яслях и в детских садах. Начальная и средняя школа — тоже здесь, у нас, а старшеклассников возим в районную. Желающим обеспечена возможность сдавать экзамены на аттестат зрелости, самым способным после армии кибуц оплачивает даже обучение в высших учебных заведениях.

Может, и мой поезд еще не ушел?

— А какие тут отношениями между людьми? — допытывается Рони, которого не волнуют косметички и парикмахеры. Рони не спрашивает, где он будет работать, потому что уверен, что любая работа будет для него только начальной ступенькой. Он создан, чтобы стать руководящим товарищем.

Тетка всплескивает руками:

— Изумительные! Конечно, мы слишком большое хозяйство, чтобы все дружили со всеми, нас почти сто пятьдесят человек, но проблем никаких нет. А ты, Саша, такая молодая, ты не боишься, что тебе окажется непросто жить в коммуне? Вдруг общинная дисциплина начнет тяготить? — Она смотрит на меня так, будто подозревает, что именно я способна внести разлад в дружную, незамутненную дрязгами жизнь товарищей.

— Не знаю, может, когда-нибудь и надоест, — сомневаюсь я, честно копаясь в душе, завороженной обещанием велосипеда, — но пока очень нравится.


Так хочется, чтобы приняли! Переезд в Гадот представляется выигрышем в лотерее. Теперь, когда я поняла, что будущего в Итаве у нас нет, желание выходить на полевые субботники в сорокаградусную жару окончательно испарилось. Ночные посиделки у костра с песнями времен первых поселенцев, поедание шашлыков из отловленных дикобразов, подъемы до рассвета, жизнь без телевизора — все показалось детским баловством в отсутствие взрослых.

Пора наконец признаться — ну какой из меня первопроходец, подниматель целины, строитель кибуцев в Стране обетованной? Да никакой! Теперь самой ясно, что все эти два с половиной года я только притворялась, потому что хотела быть такой же сильной, успешной, как все израильтяне вокруг, хотела, чтобы Рони и остальные ребята меня уважали! А на самом деле я люблю жить в неге и комфорте, работать нянечкой в кондиционированном помещении, посещать концерты, учиться на разных интересных курсах — плести макраме или, скажем, серьезно заняться керамикой. Ездить — в порядке общей очереди, разумеется, — за границу, получать вдвое больший личный бюджет, покупать на него в волшебном магазине рамочки и салфеточки, отсыпаться по-человечески до шести утра, загорать у бассейна… Да мало ли какие неограниченные возможности новой, интересной, культурной, богатой, содержательной и красивой жизни открываются в Гадоте! Мимы, фокусники!


Как спешили мы оба: Рони — очаровать новых людей, открыть для себя добавочные пути личного и профессионального роста, я — больше никогда не полоть поганые сорняки! Не остановил даже категорический отказ Гадота пустить к себе мою злую кусачую собаку.

Дурного Шери приютил Ури. Он верит, что его можно выдрессировать.

Тянуть с переездом не стали, тем более что, решившись уйти, мы начали чувствовать себя в Итаве лишними. И все же — то ли всеми овладела апатия, то ли остающимся было все равно, то ли им помешала излишняя вежливость и прежняя дружба, но прямо в лицо нам так никто и не сказал, что мы предали важное общее дело, нашу мечту и всех остальных ребят.

Никто, кроме Шери.

Когда грузовик с нашими пожитками выезжал за ворота Итава, покинутый пес отчаянно скулил и жалобно тявкал. Его тоскливый вой стоял в моих ушах чуть не до Бейт-Шеана.

Но любопытство и надежда начать новую, лучшую жизнь, на этот раз уже набело, в большом, неизведанном, прекрасном мире кибуца Гадот пересилили боль расставания с собакой, грусть прощания с друзьями и с громадным куском собственной жизни.

* * *

Мы сменили раскаленный сухой зной Меркурия-Итава на влажную парилку Венеры-Гадота. Здесь воздух, как в сауне, а кондиционеров нет, и вентилятор с накинутой на него мокрой тканью не спасает ни днем, ни ночью.

От Итава Гадот отличается не только климатом. Тут не оказалось единой коллективной жизни, подхватывающей всех общей могучей волной. Каждый замыкается в собственной семье, заводит близких, но немногочисленных друзей, занимается своими делами и имеет свои пристрастия.

Новичкам приходится искать собственную ячейку в этом устоявшемся обществе, свою компанию и новые занятия. В Гадоте я не единственная иностранка. Ослепительная норвежка Трус влюбилась в Игаля и работает на хлопковой плантации, англичанка Сюзанн преподает в школе английский, американка Дайян, видимо отчаявшись найти в ассимилированных Штатах еврейского мужа, променяла идеалы капитализма на Аврума-механика. Но из Советского Союза, травмированного развитым социализмом, по-прежнему я одна.

К нам прикрепили опекающую семью — Йоэля и Эйнат. Мать троих детей Эйнат работает в детском саду, и хотя она испекла шоколадный пирог для новоселов, «химии» между мной и ней не возникло, и опека больше ни в чем не проявилась. Рони, разумеется, с Йоэлем моментально сдружился, не разлей вода.


С детьми мне работать не пришлось. Не мог такой могучий портновский талант пропадать втуне: меня определили в гладильню при прачечной. Точнее, при кладовщице Брахе. Каждый понедельник в вечерних сумерках по кибуцу тянутся зловещие фигуры, скрючившиеся под тяжестью огромных тюков: то гадотовцы волокут в прачечную увязанное в простыню грязное белье. Всю неделю белье сортируется, стирается, а затем направляется в наши с Брахой умелые руки. Браха принадлежит к кибуцной аристократии — родилась и прожила здесь всю жизнь. Существование в условиях безденежной экономики не только не атрофировало предпринимательские таланты моей начальницы, но, напротив, обострило их чрезвычайно. Она сразу увидела заложенные во мне возможности, из которых самая удобная та, что робкой новенькой можно велеть делать все, что кладовщица считает правильным.

— Будем шить нашим женщинам! Давно пора ввести этот новый сервис! — бодро заявила Браха.

Ради нового начинания она готова рискнуть собой. Шесть дней в неделю мы обе гладим мятое, штопаем порванное и складываем чистые вещи в личные ячейки товарищей. А между глажкой и штопкой я крою и сметываю для своей начальницы новый роскошный туалет.

В пятничный вечер Браха гордо выступает, обтянутая гороховым сарафаном, затем приводит свою подругу — Яэль, которой тоже требуется приодеться.


Рони выбрал работу в коровнике, в бригаде дойки, и затеял кружок бриджа, мне тоже необходимо найти себе занятие, я больше не хочу постоянно ждать его. Буду учиться ездить верхом. Главный наездник Эран посадил меня на кроткую кобылку с именем героини арабской мелодрамы — Мона и терпеливо учит седлать ее, чистить копыта и удерживаться на ней в галопе. За это я обязалась Мону кормить и выводить на пастбище, а заодно и полюбила ее: по нескольку раз в день навещаю конюшню, не могу налюбоваться своей новой подопечной. В Гадоте много страстных лошадников. Адам, красивый смуглый парень с длинными черными волосами до пояса, похожий на голливудского индейца, даже пришел в кибуц из-за собственного коня, потому что здесь удобнее его содержать. Адам проводил со своим любимцем каждую свободную минуту, не замечая взглядов гадотских невест, а потом рядом с ним оказалась такая же стройная, черноволосая и красивая Яфит.

В комнате справа от нас живут Хаим и Ахава. В прошлом году Ахава родила сына и, когда младенцу исполнилось четыре недели, наотрез отказалась сдавать его на ночь в общую детскую. Хаим позорно спасовал, поддержав каприз жены. Не лишенное гуманности руководство не спешило применять крутые меры:

— Молодая, непривычная, пусть попробует. Быстро устанет, еще рада будет на ночь сдавать крикуна в общие ясельки!

Но надежды общественности рухнули. Ахава оказалась с большими странностями: родила второго сына, и его тоже стала укладывать в собственной комнате. На упрямицу не влияли ни беседы с психологами, ни внушения более опытных матерей. Хранители кибуцных устоев не знали, как реагировать на ее чудачества. Все же опасный прецедент. Если каждый будет делать со своими детьми, что хочет, то развалится вся система воспитания, вся социальная жизнь кибуца. А еще и Хаим попустительствовал, шел на поводу у жены, и не ясно было, какие меры воздействия применять к полноправным членам общины. Родители Хаима — уважаемые основатели хозяйства, пережившие вместе с остальными самые тяжелые сирийские обстрелы, да и времена уже не те, чтобы выгонять за чрезмерную материнскую привязанность. Решено было избрать средний путь — не наказывать, но и не поощрять выделением большей квартиры, и надеяться, что зараза дурного примера не охватит нормальных женщин.

— Несчастные крохи! — вздыхает Браха. — Небось чувствуют себя обделенными. Такие, как эта Ахава, подтачивают все принципы нашей общинной жизни — дружбу, сплоченность, общение, взаимовыручку! Сначала детей в собственной комнате растить возьмутся, потом сами ужин начнут готовить, каждый по вечерам у себя дома, со своим хозяйством, и чем мы от города отличаться будем?

— Ахава говорит, что уже есть кибуцы, где все дети у родителей спят…

— Вот-вот, — расстроилась Браха. — Все рушится, куда идем? Вся армия на наших ребятах, выращенных в общих спальнях, стоит! Так нет, нашлась, понимаешь, хочет показать, что она одна своих детей любит! Слава Богу, я хоть успела четверых вырастить…

Браха держит в голове гардероб и личную жизнь всех ста пятидесяти жителей кибуца, и каждая тряпка, попадающая под ее утюг, рождает в кладовщице цепь соображений и замечаний.

— Чего Эдна никак этот халат не выбросит? Сплошные заплаты! Она его носила еще когда за Шимоном замужем была! А они уже семь лет как развелись! Из-за Орена. Сменила шило на мыло! А вот майка Эрана. Он с Рути уже десять лет вместе, трое детей, а не женаты! Они якобы против раввината! Мы все против раввината, но остальным это не мешает хупу поставить! Свихнулся на своих конях, заботится о них больше, чем о детях! Если ты меня спросишь… — Я не спрашиваю, но разве это остановит Браху? — …нечего тебе увлекаться этими скачками!

— Мне лошади нравятся. У Моны такие глаза добрые…

Браха поджимает губы:

— Родить тебе надо, дорогая. Сразу про лошадей забудешь. И не одного-двух! Вон у Шимрит, несчастной, сын погиб в войну Судного дня… В такой ситуации одно спасение — мы! Наша поддержка. Ведь мы все — единая семья!

Еще больше, чем верховую езду, начальница не одобряет, когда кибуцные парни достаются городским девкам.

— Вот Эли привел эту Хен! И что? Спустя год развелись! И зачем нам здесь одинокие чужие женщины? Счастье, что Мортон на них есть!

Высокий, худой, загорелый блондин Мортон — громоотвод на страже семейного счастья гадотовцев: датчанин прибыл в кибуц волонтером и прижился, пестуя каждое лето новую стайку легкомысленных скандинавок.

А мне рыжая длинноволосая Хен нравится. Она непохожа на остальных женщин, не такая правильная. Делает, что хочет: иногда уезжает из кибуца на несколько дней, гуляет по пустыне, а потом как ни в чем не бывало появляется вновь. Как ей это удается? Я за год жизни здесь даже в Тверию не выбралась. Иордана, на берегах которого стоит наш кибуц, ни разу в жизни не видела.

— Саш, держись от этой Хен подальше, — советует Рони. — Она странная.

Но я не внимаю. Я одинока. В Итаве, чтобы участвовать в общей жизни, достаточно было выйти из караванчика, все тусовались либо в столовой, либо в клубе. Здесь же телевидение удерживает людей по своим комнатам, общаются маленькими компаниями, причем компания Рони состоит из новообращенных запойных любителей бриджа. Все чаще я провожу вечера с Хен. Мы болтаем, иногда вместе гуляем по окрестностям или просто читаем каждая свою книгу. Хен — изгой в кибуце и, по мнению моего мужа и Брахи, — предосудительное знакомство, но мне наплевать. Может, именно потому, что сама я не смею опоздать на работу даже на несколько минут, мне приятно иметь подругой эту отважную и свободную девушку, равнодушную к правилам и к условностям. Я больше не стремлюсь нравиться всем. Я больше не стремлюсь нравиться кому бы то ни было.


В июне начались обстрелы севера страны палестинцами из Ливана. Кибуцы протянули руку помощи пограничным городкам развития, позволив женщинам и детям укрыться от обстрелов в своих хозяйствах. Наш кибуц тоже принял несколько семей, в основном работниц своих же кибуцных предприятий, расположенных в промзоне города развития Кирьят-Шмона.

Милая женщина Эдна отвечает за прием беженцев. Я вызываюсь помогать ей в этой благородной миссии. Большинство наших гостей, впервые в жизни оказавшись в кибуце, неприятно удивлены маленькими аккуратными домиками, обилием цветов, бассейном и общим благополучием хозяев. Сефардские женщины — с убранными под платки волосами, в длинных темных юбках, с испуганными и плачущими детьми — теснятся на скамейках и недоброжелательно взирают на ашкеназов-кибуцников, проезжающих мимо на велосипедах. А кибуцники, наоборот, приветливо здороваются, довольные своей ролью бескорыстных спасителей. Кирьятшмоновки исподлобья косятся на голые ляжки своих благодетелей и не поддаются на фальшивую ласку классового врага, справедливо полагая, что даже во время обстрела нет причины забывать тот факт, что в мирные дни кибуцники являются их работодателями и эксплуататорами. Кибуцы от государства получили бесплатную землю, а выходцы из Северной Африки шиш, даже хуже — самые отдаленные и опасные районы страны. Причем не с маленькими домиками, утопающими в розах, а с отвратительными четырехэтажными бетонными коробками, увешанными сохнущим бельем.

Заранее радуясь своему доброму начинанию, мы с Эдной подходим к беженкам, неся в руках кучу разноцветных маек с надпечаткой «Гадот» и симпатичной картинкой солнца, встающего над холмами.

— Вот, примите, пожалуйста, подарок от нас, — умильно сияет Эдна.

— Премного благодарны, — хмуро ответствует тетка, поправляя платок на голове. — У нас, слава Богу, своя одежда имеется.

Видимо, перспектива разгуливать по Кирьят-Шмона с надписью, оповещающей общественность о том, что она спасалась от обстрела в кибуце, ее не соблазняет.

Эдна теряется от неблагодарности. Майки были специально заказаны, дабы память о добросердечии и гостеприимстве Гадота не меркла в памяти жителей севера страны, и унести их невостребованными невозможно.

— А детям?

— Большое спасибо, — женщина непреклонно складывает руки на груди. — И так вам на всю жизнь обязаны.

Комитет по радушной встрече беженцев продолжает беспомощно топтаться.

— Вам что-нибудь нужно? Требуется ли помощь в чем-либо? — Мы твердо намерены продолжать нелегкую опеку.

— Может, работа какая найдется? — спрашивает другая тетка.

Эдна протестующе машет руками:

— Вы у нас гости, ничего не надо, отдыхайте!

— «Отдыхайте»!.. — передразнивает кирьятшмоновка. — А деньги за нас пророк Элиягу заработает? Пока мы здесь без толку сидим, счета-то растут! Их за нас никто не оплатит! Хоть бы что нашли — на кухне помочь, может, кому убрать нужно? — с надеждой спрашивает она меня. Видимо, я кажусь многообещающей белоручкой.

— Нет, мы все делаем сами! — с ноткой гордости объясняет Эдна.

Работницы наших фабрик деликатно умолкают. Но плох тот благодетель, от благодеяний которого так легко увернуться, поэтому мы настаиваем:

— Можно организовать спектакль или экскурсию для детей.

Женщины инстинктивно подтягивают потомство поближе к себе, вероятно опасаясь тлетворного антирелигиозного и социалистического влияния кибуца.

— Видала, Рива? — спрашивает ехидно одна из них, помоложе. — Вот, гляди, как люди живут, пока ты по бомбоубежищам скачешь… Хочешь тебе спектакль, а хочешь — экскурсия!

Но чего-чего, а собственного героизма у нас охапки. Мало кто хлебнул такого лиха обстрелов прямой наводкой, как Гадот. Героизм наш лишь слегка обветшал, и его еще можно предъявить по первому требованию.

— Нас тоже непрерывно бомбили до Шестидневной войны… Мы специально один дом сохранили, с пробоиной от попадания… хотите посмотреть? — жестом, достойным Шлимана, указующего на развалины Трои, Эдна тычет в сторону нашей достопримечательности.

Бережно сохраняемые нами пробоины женщин не интересуют, у них дома хватает стен, изрешеченных осколками снарядов, они видят их с детства и уже не надеются на благие перемены. На бывшей сирийской позиции, отвоеванной в Войну Судного дня, с которой Гадот виден как на ладони, повесили уважительную надпись: «Отсюда вы выглядите поистине великими». Но из Кирьят-Шмоны, для которой обстрелы — не гордое прошлое, а тоскливое настоящее, мы явно не представляемся великанами духа.

Мы твердо знаем, что если бы не отстояли эту землю, то не было бы у них Кирьят-Шмоны, они же ошибочно полагают, что бесперспективных городков развития с постоянными бомбежками на их век хватило бы. Кибуцники горды своим вкладом в построение страны, а сефарды — выходцы из Северной Африки — чувствуют себя гражданами второго сорта, но эти легкие разногласия не позволят нам с Эдной порушить хрупкое единение города и деревни перед лицом сирийцев. В годину испытаний весь народ обязан сплотиться, и кому же, как не кибуцам, прийти на помощь соотечественникам, взять шефство над бедствующими слоями населения, которые, не будем забывать, — наши собственные работники!

В конце июля обстрелы прекращаются, беженки возвращаются в свой город, к кибуцным станкам, и всем — и облагодетельствованным и благодетелям — легчает. Но только до следующего обстрела. А тогда опять к нам милости просим! Это наш вклад в победу, и в военное время никому не приходится ожидать, что будет легко. В военное время всем приходится идти на жертвы.


…Спустя пару месяцев, когда все подруги Брахи уже щеголяют в новых туалетах, а мне известна неказистая подноготная каждого члена коллектива, меня наконец переводят работать в детский садик «Жасмин». Детей в Гадоте больше, чем взрослых, весь центр поселения занят уютными домиками яслей, детских садов и общежитий школьников. В моей группе два мальчика и девочка. Благодаря Брахе мне известно про вторую воспитательницу, Дину, что «матку ей вырезали, но все равно долго не протянет, бедняжка!». В ее группе четверо трехлеток. Мы делим столовую и всячески помогаем друг другу.

Каждое утро я прихожу в «Жасмин» в полседьмого утра, выключаю интерком, с помощью которого ночные дежурные следили за сном детей, мы с Диной пьем кофе, кто-то из нас идет в столовую за хлебом, овощами и яйцами для завтрака, а потом мы будим и одеваем детишек. На несколько минут до своей работы забегают мамы. Идо всегда плачет, когда мама уходит, его надо брать на руки, утешать. Лиран — спокойный толстячок, а Кешет — веселая и задорная кокетка. Она любит, чтобы ей завязывали красивые бантики, и обожает платьица. Вот кому я с удовольствием сошью сарафанчик в цветах и с кружевами!

Сидя вместе с детьми на крошечных стульчиках у низеньких столиков, завтракаем яичницей и салатом, мажем детям треугольнички хлеба белым сыром, размешиваем какао.

— В среднем в кибуцной системе воспитания на двух детей приходится один взрослый, — гордо сообщает Дина. При здешних темпах рождаемости им просто не удалось приставить взрослого к каждому ребенку. — А ты чего ждешь?

Этот вопрос задают мне все чаще и чаще.

— Еще успею. Может, учиться пойду.

Дину это не убеждает:

— Не жди, ты что! Учиться все хотят, а посылают каждый год двоих-троих. Может, через десяток лет и до тебя дойдет. До тех пор троих можно вырастить! Зато когда пошлют, с нашими детскими домами никакие дети не помеха!

Неприятно сознавать, что в Гадоте я самая последняя в любой очереди, хотя мне самой пока не ясно, чему я могла бы учиться, застряв меж ненавистной математикой, неведомыми физикой с химией, нетронутым английским и семью драконьими головами ивритской грамматики. Лепка горшков и икебана уже не кажутся, как раньше, завидным поприщем. Единственное, на что я способна, — это читать. Недавно, исчерпав все остальные сокровища кибуцной библиотеки, принялась за толстые исторические фолианты о крестоносцах.

После завтрака лепим или рисуем с детьми, иногда наполняем водой крошечный бассейн во дворике. Пятидесятилетняя Дина гоняется за малышами, хохочет, катается по траве, я бы тоже хотела дурачиться так же раскованно, но стесняюсь. К полудню нагружаю тележку судками и топаю в столовую за обедом. После обеда купаю свою тройню и читаю им перед тихим часом. Одна из воспитательниц остается убирать помещение и присматривать за спящими детьми, вторая уходит домой, чтобы вернуться в половине четвертого. Я больше люблю оставаться. Мою посуду, протираю пол, раскладываю по полочкам детскую одежду, привезенную еще утром из прачечной. В тихий час в яслях прохладно из-за каменного мокрого пола, тихо, снаружи токуют голуби, только Идо иногда во сне бьется головой о стенку. Я подхожу к нему, глажу, мальчик успокаивается. Я с ними целый день, я их и кормлю, и играю с ними, а они все равно ждут своих мам и любят их несравнимо больше.

— Дети знают, чьи они, это глубже, чем просто уход, — объясняет Дина. — Только у матери за них сердце всю жизнь болит. Вот, моему Игалю нелегко устроиться. — Игаль, ее сын, перебрался в Тель-Авив, в последнее время это уже не позорное пятно, а довольно заурядное явление. — А я ничем ему не могу помочь! Это самое тяжелое — всю жизнь работаем и я, и Хаим, а своих денег детям дать — ни гроша. Внукам велосипед подарить — и то год копить надо.

Да, тут никого не мучает бедность, и ни у кого нет излишков.

Вечером родители приводят детей обратно и сами их укладывают. До утра за детским сном следят ночные дежурные, прислушиваясь к интеркомам, время от времени проходят по спальням, поправляют одеяла и закрывают окна.


В конце марта заканчивается годичный испытательный срок, и наши кандидатуры обсуждаются на общем собрании. В этот раз голосование не пустая проформа, как в Итаве. Кто знает, что думает о нас каждый товарищ в Гадоте? Оказалось, думают не так уж плохо: к нам в комнату стучится Миха, секретарь кибуца, торжественно поздравляет с получением полноправного членства.

Уже на следующей неделе с рвением новичков мы являемся на доселе закрытое для нас всемогущее общее собрание. Слегка опоздав, застаем товарищей за горячим спором о том, имеет ли право Гилад принять в подарок от городских родителей цветной телевизор.

— Нет, мы все, потомственные кибуцники, категорически против! Это делит нас на имущих и неимущих! — возмущается Браха, моя бывшая начальница. — У кого богатые родители в городе, так их дети будут смотреть цветные мультяшки, а мои пусть живут с черно-белыми?! Ради этого мы пахали землю под сирийскими обстрелами?

— Значит, пахать под обстрелами могли, а черно-белый телевизор смотреть не в состоянии?

— Я могу всю жизнь смотреть черно-белый, пока все смотрят черно-белый. Я не могу допустить, чтобы Гадот расслоился по имущественному признаку!

Симпатии окружающих, которым никто цветного телевизора не дарил, явно на стороне Брахи.

— Неужели нельзя позволить окружающим жить, как им хочется! — бормочет Гилад, постепенно догадываясь, что против социальной справедливости, пока ее защищает Браха, не попрешь.

— Ни за что! — взвивается кладовщица.

— Браха, какая разница? — вмешивается генсек Гадота Миха. — Все равно трансляция только черно-белая! Пусть бросают деньги на ветер, если хотят…

— Вот, вся страна понимает, что если не у всех есть деньги на цветные телевизоры, то нечего и дразнить людей! Один Гилад этого понять не желает! Важен принцип! Ставь на голосование! Завтра он купит видео и будет крутить кассеты! — предполагает Браха самое ужасное.

— Хорошо, голосуем, — сдается Миха. — Кто за то, чтобы запретить в комнатах цветные телевизоры?

Он считает поднятые руки. Но Браха не за то, чтобы всех сделать бедными, а за то, чтобы всех сделать богатыми:

— Нет, кто за то, чтобы выделять всем товарищам цветные телевизоры в порядке общей очереди?

Лес рук.

— И дают пусть по справедливости, многодетным первым! — добавляет Браха, мать четверых детей.

Гилад обреченно тушуется. Победа Брахи полная и неоспоримая, как победа Израиля в Шестидневной войне. Миха продолжает осуществлять демократию в афинском стиле:

— Комиссия рекомендует послать Сару на курсы медсестер, а Лиору — на педагогическое отделение в Тель-Хае. Есть возражения?

Я даже не прошусь, хотя была бы рада вырваться из круговорота будней.


Мы едем на Кипр! Нам повезло — когда было принято решение, что весь кибуц совершит круиз на Кипр, мы совершенно неожиданно, благодаря слепоте лотереи, попали в первый поток.

— Там отличные вина! — предвкушает Рони.

— В деревнях ткут изумительные кружева! — радуюсь я. — Туда отступили крестоносцы, потеряв Святую землю, там от них остались потрясающие развалины!

Это будет наша первая поездка за границу. Сладостные мечты прерывает стук в дверь. На пороге мнется от неловкости Миха.

— Ребята, я хотел вам предложить участвовать во втором потоке. Будет лучше, если вы уступите право поехать первыми более пожилым, более заслуженным товарищам… А ведь первыми или вторыми, разницы в общем-то никакой…

— Конечно, — Рони согласно кивает, — Миха, ноу проблем!

— Если никакой разницы, почему мы во втором потоке? Почему обещали, что выбирать будут по жребию? — пристаю я к Рони, когда мы остаемся вдвоем.

— Но мы же здесь совсем новички, — вразумляет меня муж. — Нас просто не хотели обидеть… Люди деликатные…

Хен с ним согласна.

— Саша, ну ты, как ребенок! Есть равные, а есть более равные! Надеялись, что вы не выиграете, и не придется вам ваше место указывать.

Сама она даже пробовать не стала.

— Захочу, сама поеду. Мне не надо, чтобы за мной Миха с Брахой всю поездку следили! Времена кибуцев миновали! Когда жизнь не заставляет, люди перестают жаться друг к другу, а времена выживания в стране прошли.

Рони ошибался, уверяя, что Хен не станет со мной дружить, но его опасения насчет ее тлетворного влияния оказались пророческими. Мне хочется быть такой же храброй и так же самой вершить свою судьбу. Я даже предлагаю ему поехать на Кипр самим, не дожидаясь общественных милостей. Но Рони не хочет. Для него Кипр не самое главное, ему в кибуце хорошо, он создан для жизни в обществе, где можно стать лидером только благодаря личным качествам. Он отмахивается от моей блажи и уходит пить пиво с Мортоном. А я ухожу в конюшню, седлаю Мону и езжу бесконечными кругами по арене. Мне кажется, что я и в жизни езжу бессмысленными кругами на таком же крохотном пространстве и мне никогда никуда не приехать.

О Кипре между тем мечтают со страстью и пылом, счастливчики говорят исключительно о предстоящем путешествии, в ход пущены все способы проникнуть в первую группу.

Соседка Ахава, как назло, беременна третьим ребенком, но борется, как лев, за право ехать. Желающим ей добра в виде безопасного пребывания на твердой кибуцной почве она заявляет:

— Еще неизвестно, состоится ли этот второй поток!

Опасение это имеет под собой основания, поскольку неразумности слепого жребия тем или иным способом исправлены: в первом потоке едут все ветераны, все заслуженные товарищи, все достойные и все «свои». Второй заход при этом как-то теряет смысл.

Впрочем, даже если бы меня свозили на Кипр, для кибуца это были бы выброшенные деньги. Со мной творится что-то не то. Мне неймется. Кажется, где-то идет большая, настоящая, захватывающая жизнь, а я заперта здесь. Мне не за что бороться, нечего достигать. То, что есть, то и будет на всю оставшуюся жизнь. А я больше не могу так. Центр мира передвинулся куда-то далеко. Раньше он был тут — в сердце Рони, в нашей общей с друзьями кибуцной жизни. А теперь жизнь проходит мимо. Надо вырваться отсюда, нагнать ее, что-то решить для себя. От того, что я недовольна собой, меня все раздражает: как Рони шуршит газетой, как он поправляет салфеточки и безделушки на полках.

Все чаще я провожу вечера с Хен, но она поступила в колледж, с осени она навеки покинет Гадот, начнет учиться в Кфар-Сабе на профессионального гида. Страшно думать, как я останусь тут без нее, одна.

— Саша, ты тоже должна идти учиться. Здесь пропадешь. После квартала ортодоксальных евреев в Иерусалиме кибуц — самое отсталое общество в Израиле!

— Наоборот, самое прогрессивное, — вяло возражаю я. — Здесь все равны, каждый делает, что может, и получает все, что ему нужно.

— У женщин в кибуцах нет перспектив. Либо работать на кухне, либо ковыряться с детьми.

— Они сами не хотят в поле или в коровник. Поверь мне, Хен, я пробовала. С детьми куда легче.

— Хорошенький у нас выбор — либо коровы, либо младенцы! Предел карьеры кибуцницы — учительница. Среди нас даже медсестры не нашлось, пришлось городскую нанимать! А как насчет экономистов, врачей, адвокатов, профессоров?

— Хен, тебя послушать, нам срочно нужны когорты дирижеров! Гадот — сельскохозяйственное поселение, зачем нам все эти специальности?

— Какое тебе дело, что нужно кибуцу? Ты думай, что нужно тебе. Этому обществу женщины нужны только как няньки.

— Насильно здесь не держат, и женщин вполне устраивает, что не приходится после работы готовить, стирать, бегать по магазинам, развозить детей на кружки.

— Правильно, в свободное время они лепят уродливые керамические горшки или загорают в бассейне!

— Все не могут быть профессорами.

— Все не могут, а ты можешь!

Это Хен введена в заблуждение моей нахватанной в книгах эрудицией. Я-то знаю, что впечатление это ложное, и пора открыть ей глаза на истинное положение дел в моем образовательном цензе, но мне стыдно. Она добавляет:

— В городе жизнь заставляет женщин получить образование, приобрести профессию, делать карьеру, а здесь можно отсидеться в яслях!

Я молчу. Это ведь как раз то, что я столько лет ценила в кибуце. Но в Браху я превратиться не хочу. И пожалуй, мне хочется учиться. Я бы хотела изучать историю. Слушать лекции Правера — автора моих любимых исторических фолиантов. На суперобложке указано, что он профессор Иерусалимского университета.

— Рони, давай вернемся в Иерусалим!

— Ты с ума сошла?

Чем больше я настаиваю, тем больше Рони злится. Он давно уже не доит коров, он работает с трудновоспитуемыми подростками в городках развития, он увлечен идеей перековки своих хулиганов, и мои неуправляемые прихоти угрожают его далеко идущим планам. Мое нетерпение и моя тоска представляются ему слабостью, бессмысленными метаниями и внутренней пустотой.

— Я не могу оставить кибуц. Я нашел здесь свое место. Ты же знала заранее, что я собираюсь жить в кибуце.

Мне нечего ответить. Он прав, я обманула его. Ради того, чтобы быть с ним, я согласилась жить его жизнью. Он женился на мне, а я пошла на попятный. Конечно, это предательство. Но что мне делать? Мне двадцать три года. Если бы мне было хотя бы тридцать! В тридцать я бы смирилась, дожила бы уже оставшиеся годы как придется. Но до тридцати еще так долго! А в двадцать три я еще не могу смириться со своими ошибками, со своим неправильным выбором.

Я должна уехать, хотя бы на день. Беру выходной, и мы с Хен едем автостопом к Кинерету. Купаемся в теплой воде, загораем среди бамбуковых зарослей Карей-Деше. Хен рассказывает о своих многочисленных сердечных историях, я завороженно слушаю, потом гуляем по Капернауму, а на обратном пути останавливаемся в ресторане «Веред а-Галиль». Терраса со столиками увита виноградным навесом, в конюшне за рестораном фыркают лошади, на холмы Галилеи спускаются сумерки. К нам подсаживается симпатичный мужчина. У него короткая стрижка римского патриция и легкая небритость героя вестерна.

— Дакота, привет! Познакомься, это моя подруга Саша! Саша, Дакота — наш знаменитый ковбой!

Все в Верхней Галилее знают общительную Хен. Очень скоро к нашему столику присоединяется еще несколько посетителей, среди них англоязычный старикан, тихо доживающий свой век в галилейском пансионате. Уверяют, что он потомок династии Романовых. Дакота рассказывает байки о ковбойской жизни, слушатели смеются, а он смотрит на меня так, как давным-давно не смотрел Рони.

Я чувствую, что я ему нравлюсь, и он мне тоже. До сих пор только у Рони было плечо, на которое так приятно лечь, только его кожа замечательно пахла полынью, только его волосы хотелось ворошить… Эта внезапная привлекательность другого мужчины нахлынула, как свежая вода, как снятие заклятия, как готовое решение.

Обломок дома Романовых, не понимающий ни слова ни по-русски, ни на иврите, упорно пытается обсудить со мной судьбу своей исторической, а моей доисторической родины, но даже знание множества европейских языков бессильно ему помочь — мой французский захирел в кибуце окончательно, выжитый дикорастущим ивритом.

Волшебный вечер пахнет полынью, на столике трепещет свеча, пиво и сигарета кружат голову. Я не привыкла быть в центре внимания, никогда прежде я не встречала ни августейших изгнанников, ни отважных ковбоев. Вечером, когда обладатель индейского прозвища подвозит Хен и меня к воротам кибуца, возвращение в обыденную жизнь представляется возвращением в темницу.

Через несколько дней мир рушится — израильская армия входит в Ливан.

С прошлой весны на севере было тихо, но в этот день с утра на территорию кибуца то и дело въезжают военные машины, мужчины прощаются с друзьями и семьями и отбывают в свои части. Рони — тыловик, но в пограничном Гадоте все чувствуют себя на переднем крае. В кибуцниках срабатывает давно выработанный рефлекс — мгновенно подняться на защиту родины, соединиться как можно быстрее со своей частью и как следует вмазать арафатовцам, окопавшимся в Ливане и уже который год не дающим жить спокойно. Усталость от многолетней войны, в которой невозможно победить, резня, устроенная ливанскими союзниками в лагерях палестинских беженцев Сабра и Шатила, сомнения в мудрости и выполнимости затеянного, болотная топь Ливана — все это еще далеко впереди…

Для укрепления духа населения телевизионные передачи стали транслировать в цвете, но происходящее не радует даже во всех цветах радуги. Только Браха упивается своей прозорливостью.

Хен, офицер запаса, со знакомствами среди генералов, вовсю фантазирует, как она въедет в Ливан на головном израильском танке. Для нее нет ничего невозможного, но я смиряюсь со скромной ролью защиты тыла: Гадот получает от разведки сообщение, что следующей ночью поселение подвергнется обстрелу «катюшами». Меня, как и многих других женщин, отправляют спать в детский сад: в случае ночной тревоги я должна буду перевести детей в бомбоубежище.

Спать на раскладушке неудобно, да и сон не идет. Я жду сирены и с ужасом представляю, как потащу одновременно троих сонных и напуганных трехлеток. Мамы на меня полагаются, и я, конечно, не подведу, но скорее бы рассвело!

Хоть Гадот так и не подвергся обстрелу, мы все чувствуем себя вплотную приблизившимися к фронту. Столько друзей и знакомых воюют в Ливане! Всеведущая Хен сообщила, что Дакота тоже там, он подполковник запаса. Я волнуюсь за всех, за Дакоту особенно, и не могу поверить, что когда-нибудь меня снова начнет интересовать всякая чепуха, вроде нарядов или путешествий. Кажется, теперь я никогда не забуду, что именно в жизни по-настоящему важно, никогда больше не вернусь к бездумному, бесцельному существованию.


Идет второй месяц войны, названной «Мир Галилее». В «Жасмине» тихий час, дети спят, я спасаюсь от полдневного зноя, сидя на влажном полу. Радио передает сводку последних новостей. Внезапно в проеме двери возникает темная фигура солдата в высоких ботинках и с винтовкой через плечо. Только спустя несколько секунд я узнаю Ури, бросаюсь к нему и крепко обнимаю.

— Вот, возвращался из Ливана, впервые отпустили, проезжал мимо вас и решил заехать… — Ури смущен моей пылкостью, но и рад ей. Сейчас для меня каждый солдат — герой, а то, что Ури вспомнил обо мне, почувствовал, как необходимо мне выговориться, кажется чудом. В военной форме он совсем непохож на прежнего обормота. Подтянутый, стройный, с милым ежиком волос, синими глазами, заросшими щетиной ямочками на щеках. Он тоже садится на пол, раскинув длинные ноги, оружие бросает рядом. У него совсем мало времени, ему еще надо добраться до Итава.

— Как мой Шери?

— Шери прошел курс боевой дрессировки, осознал, что неправильно относился к своей хозяйке, совершенно напрасно видя в ней существо слабое и якобы нуждающееся в защите. Теперь стал замечательным псом. Дафна в нем души не чает…

— Кто из ребят ушел? Кто остался? Я так соскучилась по всем!

Все эти два с половиной года ощущение вины перед оставшимися мешало вырваться и навестить Итав.

— Лиора и Даниэль ушли, помнишь его, он на ситаре играл и буддизм проповедовал? Мы оказались бездуховными. У Галит и Дани родилась дочка. — Об этом я слыхала от Рони. — В Итаве опять открыли детский садик, Галит грозит, если понадобится, укомплектовать его своими силами, а ее Дани теперь секретарь кибуца. Рина с Эльдадом поженились и ушли в сельскохозяйственный кооператив. Эльдад подсчитал, что на себя работать выгоднее. Шоши познакомилась с кем-то из Нахшона и перебралась туда…

Хм, наверное, нет негодных невест, есть только недостаточно упорные.

— А Дафна?

— Мы с Дафной вместе. Это серьезно.

Я рада за них. Ури повезло. И Дафне тоже.

— Осенью Коби с Авиталь собираются пожениться. Некоторым Итав пошел на пользу.

Если это осуждение, то мне нечем защищаться.

— Мне он тоже пошел на пользу. Просто у меня больше не было сил.

— У многих не хватило сил, не вини себя. Ты сделала, что смогла. Лучше, чем ничего. Другие пришли на уже обжитое место, им легче.

Он добрый, я всегда любила его за это.

— Ури, я, наверное, уйду и отсюда…

Хорошо, что он не ошарашен.

— А Рони?

— Рони, как кошка, всегда падает на четыре лапы, ему везде хорошо. А я за пять лет перепробовала три кибуца и ни в одном не смогла найти себе места. Гадот — не Итав, без меня легко обойдется, а мне непонятно, зачем я здесь. И надоело…

Вот оно сказано, это давно просившееся наружу плохое слово «надоело». Ури слушает и, кажется, не осуждает.

— Я честно пять лет пыталась, — мне очень важно объяснить ему. — Но наверное, я с самого начала была для кибуца неподходящим человеком. Конечно, надо было слушать маму и идти учиться. А так все получилось напрасно.

— Тебя послушать, ты в тюрьме пять лет просидела!

— В тюрьме не сидела, но и пенициллин не изобрела! — уличаю саму себя.

Он смеется, ямочки темнеют:

— Не переживай, еще не доказано, что в городе ты бы уже стала профессором. Это хорошо, что ты попробовала сделать хоть что-то необычное. Не надо начинать жить робко.

Красивый солдат встает, закидывает винтовку за плечо. Он торопится, дорога в Итав долгая, его ждет не дождется веселая Дафна, а в воскресенье обратно в Ливан. Я обнимаю его. На прощанье Ури целует меня в щеку:

— Не горюй, Сашка, не все было напрасно. Твоя манговая плантация уже плоды дает. И пальмы, которые мы посадили, знаешь, как вымахали!


Я решилась сказать Рони, что покидаю кибуц, в тот день, когда пришла весть о гибели Ури в Ливане.

К моему великому облегчению, он не столько огорчился, сколько рассердился.

— Так и знал, что этим кончится! Чем тебе здесь не угодили?

— Не знаю. Я живу не своей жизнью. Встаю в шесть утра, работаю весь день, учиться еще лет десять не пустят, ждать в жизни абсолютно нечего, а люди вокруг борются за поездку на Кипр, за цветной телевизор!

— Здесь еще и детей растят и страну кормят! И что плохого в поездках и телевизорах? Ты сама жаловалась на трудность жизни в Итаве! — Я понимаю, что он прав, но мне не подошел ни Итав, ни Гадот. — Ты понимаешь, что я не могу уйти с тобой? Я вложил в кибуц пять лет и не готов бросить это. Я никогда больше не стану чиновником. Для меня бессмысленными были пыльные папки в министерстве! Здесь я чего-то достиг, здесь у меня есть будущее! Здесь я могу дать людям гораздо больше, чем в городе.

Я киваю:

— Мне больше не хочется жить твоей жизнью, а тебе не надо даже начинать жить моей.

— Ты тоже могла бы найти себе здесь место, ты просто совершенно безынициативная.

Нам обоим ясно, что наши дороги расходятся навсегда. Он обвиняет во всем меня и мою слабохарактерность, и я чувствую себя виноватой, но знаю, что он переживет потерю. Наверное, он никогда на самом деле во мне не нуждался, просто еще не привык к мысли о перемене. Но теперь и я в нем больше не нуждаюсь.

Ури погиб, и я наконец-то поняла, что нельзя жить робко.


Вместо того чтобы обрадоваться, мама огорчилась:

— Вот так — пять лет псу под хвост! Могла бы давно университет закончить и уже работать по специальности!

— Ну, мам, какая разница — пятью годами раньше или позже?

— Большая, — отрезала мама. — Есть вещи, которые наверстать нельзя!

Пусть так. Главное, не продолжать идти в никуда.

Я перевозила свои вещи на тележке в отдельную комнату, соседи недоброжелательно следили за моими маневрами: из частицы семейной ячейки я превратилась в разрушительный фактор. Со мной беседовал Миха, пытались образумить его жена и еще несколько добрых душ. Моральную поддержку и полкойки предложил Мортон. Мне советовали обратиться к психологу, к семейному консультанту, спасти семью, но я не хотела спасать ничего и никого, кроме самой себя.


Слухи по Верхней Галилее разносятся быстро, особенно если дружишь с вездесущей Хен. В один из вечеров у моего домика меня поджидает мотоциклист. По тому, как вздрагивает сердце, я издалека узнаю Дакоту.

— Саша! — Голос его мягок, глаза требовательны. — Я только что из Ливана.

Начинаю подозревать, что где-то на границе стоит плакат, призывающий возвращающихся в Израиль солдат не забыть посетить в кибуце Гадот страдающую Сашу. Из последних сил делаю шаг назад:

— Хен сказала, что ты женат!

И сразу сожалею, что выдала себя этим сбором информации. Но поздно. Ковбой набрасывает лассо красивых слов:

— Мы с женой расстались. Видит Бог, я этого не хотел. Я бы все терпел и дальше… Но раз так, значит, это судьба. А когда я услышал, что и ты рассталась с Рони, я сразу понял, что наша встреча была неслучайна.

Он берет меня за руку, ведет за собой, и вот я уже сижу позади него на старом BMW, изо всех сил прижимаюсь к его кожаной спине, стукаюсь шлемом в его шлем. Он мчит нас в ресторан «Веред а-Галиль», где мы встретились впервые, еще до ливанской кампании.

Теперь мы с Дакотой одни, без августейших изгнанников. Мы опять пьем холодное пиво, пахнет полынью, между нами трепещет свеча, из динамиков несется: «It’s the eye of the tiger…» От пива, сигареты и волнения кружится голова. Наглым, властным взглядом Дакота впился в мои зрачки, накрыл мою ладонь своей.

— Эта песня обо мне, — говорит он многозначительно. И переводит: — «Я прошел весь путь, я снова на ногах… выживший преследует свою добычу… не отпускай свои мечты, ты должен сражаться за них!..»

Это я вырвалась из многолетнего заточения на волю. Я словно лечу.

— Расскажи про Ливан, — лепечу я, пробуя себя в роли преданного тыла.

Но он не будет рассказывать о том, что прошел и пережил в долинах и горах Ливана. Не для того пали его товарищи, не для того он выжил, чтобы производить на меня впечатление. Я смотрю в зеленые глаза Дакоты, и во всем, что он говорит, и еще больше в том, о чем недоговаривает, узнаю глубокий, таинственный смысл. «Survival» поет и обо мне. У нас уже есть наша песня!

Он пережил бесконечно много и когда-нибудь обязательно поведает мне обо всем. У него не вырывается ни одного плохого слова о бывшей жене, и я ценю его благородство. За поясом у него пистолет, и он ненавязчиво дает понять, что при его роде занятий это не простая предосторожность. Конечно, я вижу, что ковбой завлекает меня в свои сети, но тем приятнее, что мужчина, чуть не вдвое старше меня, подполковник Цахаля, воевавший в нескольких войнах, владелец ранчо, увлечен мною и распускает павлиний хвост, как мальчишка. Все в нем необыкновенно, даже прозвище, полученное за лихую верховую езду. Я восхищаюсь им.

Звоню маме и радостно объявляю:

— Мама, я не приеду в Иерусалим! Я полюбила замечательного человека! Я остаюсь здесь, в Галилее!

— Кто этот замечательный человек? Что он делает? — Мама по-прежнему влюблена в Рони.

— Он подполковник, только что вернулся из Ливана! Ему тридцать девять лет. Он настоящий ковбой! У него пастбища и лошади и много коров!

— А жены с детьми у него, случайно, нет?

— Нет, конечно! — спешу я успокоить мать. — То есть была, но она от него ушла. Точнее, его выгнала, а сама осталась. Со всеми тремя детьми! — Мама молчит. Я догадываюсь, что радость ее умеренна. — Мама, неужели тебе не хочется, чтобы я наконец-то была счастлива? Что бы меня наконец кто-то по-настоящему любил?

В мамином голосе звучит не столько радость, сколько отчаяние:

— Ты что, Саш, решила в двадцать лет в гроб лечь и крышку над собой гвоздями забить?

Бросаю трубку. Не верит, что я могу быть счастлива, ослушавшись ее! Свою жизнь испортила, а теперь хочет испортить и мою! Завидует! Хочет, чтобы я жила по ее подсказке. Несчастлива сама и мне пытается помешать!


Лето проходит в ожидании свободного, как тигр, Дакоты, который появляется у моего порога, когда ему вздумается. Целыми днями я вновь и вновь запускаю раздобытую кассету с песней «Eye of the tiger», смотрюсь в зеркало, представляя, что это он любуется мной. Без него я как кукла, которой никто не играет. Я только жду, когда придет мой возлюбленный, заберет меня и вовлечет в захватывающие, необыкновенные приключения. Мы вновь будем носиться на его мотоцикле или старом джипе по всем закоулкам Верхней Галилеи. Мы будем поджигать сухую траву на пустыре, и я с ведром воды и старым одеялом буду охранять остальное пастбище от зажженного нами пламени. Во время таинственных переговоров с похитителями скота я буду терпеливо ждать его ночью в каком-то ущелье, в джипе с тарахтящим мотором. Я буду возлежать, опершись на подушки, за торжественной трапезой в доме арабского перекупщика скота, единственная женщина среди перебирающих четки мужчин. Верхом на лошадях мы будем отделять бычков от остального стада: он — уверенно въезжая в гущу животных, а я — прижимаясь к забору и уворачиваясь от каждой мычащей коровы.

В столовую я больше не хожу, не хочу сталкиваться с Рони, потому что, узнав про Дакоту, он принялся ревновать и угрожал застрелить сначала меня, а потом и себя. Где были эти страсти, когда они были нужны? Теперь я только опасаюсь стать еще одной трагической кибуцной легендой. Вот и сегодня мой ужин приносит верная Хен.

— Саш, зачем тебе это надо?

— Я люблю его! — отвечаю с вызовом.

— У вас абсолютно ничего общего. И некоторым образом у него имеется жена!

— Она его выгнала! Он ее больше не любит!

— Интересно, что он такое натворил, что она его выгнала? Жену, значит, он больше не любит? И детей, что, тоже больше не любит? Теперь только тебя любит? Его младшей, кстати, всего четыре года!

Четыре года… Как Кешет! Вспоминаю свою похожую на бельчонка воспитанницу с каштановым конским хвостиком и глазами, сияющими доверием и восторгом. Я готова защищать свою любовь от мамы, от Хен, от плохой жены, но от Кешет?

— Я его жену знаю, — признается Хен.

Разумеется. Если кто-то живет в радиусе ста верст, Хен его знает.

— Какая она? — Боже, сделай, чтобы она оказалась злой, сумасшедшей, распутной и уродливой! Я спасу детей!

— Красивая, высокая блондинка, в мошаве Альмагор осталась. Держит коз, продает козий сыр. Я о ней много слышала, она ему подходит, она ему пара. — Каждое слово ввергает в отчаяние. — Просто так, без причины, мужа бы не бросила. Да скорее всего, и не бросала, так, отдыхает от поганца. Сжалится и возьмет назад. Куда она денется, с тремя детьми. А он и рад пошалить. Ее тобой дразнит. Ей наверняка передали, что вы неразлучны. Мужчины часто используют женщину, чтобы забыть другую — или, наоборот, вернуть.

Знаю. Иногда таких женщин зовут Шоши. Но не Саша же!

Хен говорит:

— Уезжай в Иерусалим, иди учиться.

Я вцепляюсь в эту мысль, как провалившийся в полынью за брошенную веревку.

— Да, да, я поеду. Поступлю на исторический, буду изучать крестоносцев.

— Почему крестоносцев? Они все были страшными мерзавцами. Они евреев живьем сжигали.

Никогда мне не угодить окружающим в выборе моих пристрастий.

— Меня трогает их упорство, их привязанность к этой стране. Потрясает, как много сил они приложили, чтобы удержать за собой Святую землю! И все оказалось напрасно! — Хен не впечатлена. Израильтяне не склонны умиляться подвигам, жертвам и трагедиям франков. — У меня к ним интерес второй жены к первой.

От слова «жена» пронзает резкая боль, словно я ткнула палец в свежую рану.

— Очень утешительное сравнение…

Меньше всего израильтяне любят такие аналогии. Но я читала профессора Правера:

— Хен, именно в кибуцах заключена основная разница между ними и нами! Крестоносцы были малочисленными захватчиками, их землю обрабатывали местные жители, сами они отсиживались в городах и крепостях, а мы заселили всю страну и сами себя кормим! В этом наша сила!

— По мне, атомная бомба надежнее, но допустим. Если это то, что тебя интересует, этим и занимайся. По крайней мере, крестоносцы не променяют тебя завтра на другую.

Я осталась одна. Хен вывернула мою необыкновенную любовь наизнанку, и исподняя сторона обнажила пошлый, рядовой адюльтер. Спать не могу. Жить тоже. У меня нет сигарет, у меня нет вина, мне нечем утолить жгучее беспокойство. А у Дакоты нет телефона, и Рош-Пина слишком далеко, чтобы ночью побежать к нему и спросить его… что спросить? «Правда, ты не используешь меня? Правда, ты никогда не вернешься к жене… и к детям?»

Его рассказы о войне, о верности друзьям, о сведенных счетах, его пистолет, днем заткнутый за пояс, а ночью засунутый под подушку, все это такое позерство, такое мальчишество! А на самом деле положение его отчаянно: денег нет даже на алименты, ранчо существует исключительно благодаря финансовым вливаниям богатого кузена, приобретшего долю в этом комиксе о Диком Западе. А тут я, без кола без двора, без профессии и образования.

И Дакота уже, конечно, понял, что я — не Бонни для Клайда, не гребец в его лодке, не пристяжная лошадка, а еще один груз. Так приятно было, когда он ласково говорил: «Ты для этого слишком нежная». Или: «Это не для тебя». Я не слышала в его голосе ни сожаления, ни упрека. А когда он заметил: «Ты для меня чересчур юная», я, — самонадеянная дура! — с жаром принялась убеждать его, что мне наша разница в годах нисколько не мешает! Зато невыносимо мешает проживать и дальше в кибуце, где меня перестали учитывать в рабочем графике, потому что я постоянно отсутствую, где я не решаюсь выйти даже в столовую, где меня подстерегает очумевший Рони, где я дни напролет сижу взаперти, курю, слушаю все те же кассеты и жду прихода Дакоты, жду его слов, его решения. Но этого он как раз не замечает, а я помалкиваю. О будущем он сказал только один раз, красиво и скупо, в стиле Клинта Иствуда:

— Доедем до моста, там видно будет.

Теперь видно, причем с беспощадной ясностью, что, если я хочу оставаться с ним, мне необходима работа. Где? Кем? Официанткой в «Веред а-Галиль»? Меня опять утянуло в водоворот чужой жизни.

Я бы кричала, если бы это помогло. Если бы не боялась, я бы с собой что-нибудь сделала, лишь бы не было так больно. Пять лет я обшивала людей, готовила еду на весь Итав, выращивала манго, растила чужих замечательных малышей. Пять лет я любила Рони не слишком счастливой любовью, а потом внезапно разлюбила. Так проходит головная боль — вдруг замечаешь, что давно ничего не чувствуешь. Я очень долго привыкала и училась жить с людьми только для того, чтобы найти что-то важное для самой себя, нащупать собственный путь. Я не начну все сначала с другим неподходящим мужчиной.

Я залезаю в постель, раскрываю «Историю королевства крестоносцев». Судьбы и злоключения давно истлевших отважных рыцарей и прекрасных принцесс утешают меня. Они продолжали жить, любить и сражаться, несмотря на все поражения и утраты. Через бесконечные века они протягивают мне истлевшую руку, и я хватаюсь за нее.

Утром звоню маме, сообщаю, что приеду, как только раздобуду грузовик для перевозки. Мама говорит голосом из детства:

— Приезжай поскорее, глупый заинька…

По-настоящему о моем уходе пожалела лишь Дина:

— Что-то с кибуцем не в порядке, если такие, как ты и Хен, уходят. Мы все думаем, что на дворе пятидесятые, но сегодня людям нужно от жизни другое.

В последний раз объезжаю со славной Моной окрестности Гадота, последний раз по лицу и плечам хлещут ветви эвкалиптов, тревожит запах полыни. Хен передала Дакоте мое прощальное письмо. Там было сказано, что он прав, я не та женщина, которая может скакать по жизни бок о бок с ковбоем. Он не стал переубеждать меня, не ринулся «не отпускать свои мечты и сражаться за них». Мы доехали до переправы и не обнаружили моста.


Я вернулась в Иерусалим, развелась, сдала злосчастные школьные экзамены, устроилась на работу в маленькое издательство, очень скоро меня постигла новая любовь, а следующей осенью я поступила на исторический факультет Иерусалимского университета, где преподавал мой кумир профессор Правер и ждали мои верные рыцари — крестоносцы.

Но каждый раз, когда я проезжаю по Иорданской долине, я жду встречи с посаженными мною пальмами. С каждым годом они возносятся все выше, они гордо шелестят в синем небе своими кронами, и я любуюсь ими, продолжающими расти и плодоносить в пустыне вместо меня.

Загрузка...