Люди и звери (О Дж. Даррелле и его книгах)

Нет свидетеля честнее книжной полки. Пишущий человек часто выглядит умнее, чем он есть на самом деле, ибо тексту легко удается выглядеть лучше автора; уж, во всяком случае, начитанней. Писать в определенном смысле проще, чем читать. Но библиотека знает все о страстях своего владельца. Потертость корешка — верный знак не только любви, но и постоянства; мимолетное чувство не оставляет следов на переплете. Только когда книгу читают постоянно с детства, она приобретает благородную обветшалость — «печальное очарование вещей». Среди таких книг на моих полках — засаленный «Пиквик», несколько растрепанных томов Гоголя и Достоевского, «Швейк», Конан Дойл, «Три мушкетера», конечно, и еще — неопрятная серо-бурая пачка, засунутая в угол, чтоб не вываливалась. Это — десяток даррелловских книг. Зачитаны все, но одна, без признаков обложки, хуже всех — это самая первая, «Перегруженный ковчег». Мы оба появились на свет в 1953 году, но она, по-моему, сохранилась хуже. Что и неудивительно: я ее читал, сколько себя помню.

За столько лет я убедился в том, что книги Даррелла обладают терапевтическими свойствами: они от всего помогают, от двоек до старости. Не всем, конечно. Но ведь и кошку не всякий погладит.

Читатели Даррелла становятся членами клуба: они образуют всемирное тайное общество. «Тайное» — потому, что сами о нем не знают, пока не встретят себе подобного. Зато потом — не разлей вода: родство душ.

В России Даррелла любили совсем уж запойно. Я думаю, что мы у него вычитывали то, чего другим и не приходило в голову: вопиющую аполитичность. Даррелла, в отличие от большинства окружавших нас писателей, нельзя было вставить в идеологический контекст. В его книгах не было не только правых и левых, но даже правых и неправых. Герои Даррелла делятся не на положительных и отрицательных, а на людей и зверей. Причем, что редкость среди истинных любителей животных, Дарреллу нравятся и те и другие.

Есть только два успешных способа взаимоотношения с миром: первый — ко всем относиться плохо, второй — хорошо. В обоих случаях. Мир не обманет ваших ожиданий.

У Даррелла есть одна чисто английская черта, которой я смертельно завидую: он напрочь отказывается признавать существование зла. Зло он считает экстравагантностью, забавной причудой, милой чудаковатостью, смешным капризом характера.

Наверное, он этому научился у зверей. Разве может быть зло в мире животных? Они же не доросли до зла — их ведь никто не изгонял из райского сада. Даррелла, кажется, тоже. Одна из его книг о Корфу так и называется: «Сад богов».

Трилогия о Корфу — шедевр Даррелла. Хотя, в отличие от других его сочинений, люди тут играют куда большую роль, чем звери. Оправдываясь, Даррелл пишет: «Я сразу сделал серьезную ошибку, впустив на первые страницы своих родных. Очутившись на бумаге, они принялись укреплять свои позиции и наприглашали с собой всяких друзей во все главы».

Даррелл так сочно описал свою чудную, взбалмошную семью, что она уже перестала быть его собственностью. (Нечто похожее, только с горькой поправкой на ухабы отечественной истории, сумел проделать со своей родней Довлатов.) Даррелловскую семью хочется взять напрокат — в его родственников можно играть. Собственно, дома мы так много лет и делаем.

Я давно заметил, что любимые книги живут по законам мифа: они требуют не только умственных досугов, но и физического действия. Поэтому поклонники Достоевского бредут петербургским маршрутом Раскольникова, любители Булгакова гуляют у Патриарших прудов, знатоки Конан Дойла рыщут по девонширским болотам (об этом я еще когда-нибудь расскажу). Вот так же и с Дарреллом. Прошлым летом я наконец отправился в литературное паломничество туда, где он провел свое удивительное детство, — на Корфу.

Дом Дарреллов я нашел по описанию в книге. За прошедшие полвека он мало изменился. Правда, в нем открылся ресторанчик. Могло быть хуже. В 60-х на Корфу начался пляжный бум, заманивший сюда солнцем и дешевой драхмой английских туристов. К счастью, даррелловские пенаты уцелели. Хочется думать, что их спасла литературная слава владельцев. Во всяком случае, в гостиной на самом видном месте висит портрет Даррелла. Правда, не Джеральда, а его еще мало известного в России старшего брата Лоренса, знаменитого, а многие считают, что и великого английского прозаика, автора утонченного «Александрийского квартета».

Лучшим памятником нашему Дарреллу служит тот клочок греческого пейзажа, что виден с крыльца: густое чернильное море, лысые горы на близком горизонте и ленивые ящерицы на растрескавшейся штукатурке. Эти греческие декорации так похожи на эдемские, что людям и зверям тут легче ужиться, чем где бы то ни было. Отсюда ближе к Золотому веку, который существовал не с начала времен, а до начала времен; отсюда ближе к детству; отсюда и книги Даррелла — все они переведены с детского. Наверное, это и помогло ему создать свою обаятельную зоологическую прозу. Сумев удержаться на грани, отделяющей ученое занудство от дилетантского умиления, Даррелл заманивал в мир животных и тех, кто чувствовал себя здесь чужим.

Секрет Даррелла в том, как он лепил «образ» зверя. Животные у него никогда не превращаются в симпатичных диснеевских зверюшек. Он никогда не пользовался любимым приемом всех баснописцев — антропоморфизмом, то есть приемом наделения зверей человеческими чертами. Звери у Даррелла всегда остаются самими собой. Они не люди, этим и интересны.

Мне кажется, что ключ к даррелловской зоологической поэтике можно найти у Осипа Мандельштама. Как известно, в зрелые годы поэт отчаянно увлекался естественно-научными дисциплинами, много читал натуралистов и оставил замечательно проницательные заметки об их стиле. Так, говоря об источниках научного красноречия великого систематика Карла Линнея, Мандельштам писал нечто такое, что объясняет и прозу Даррелла: «В зоологических описаниях Линнея нельзя не отметить преемственной связи и некоторой зависимости от ярмарочного зверинца. Владелец странствующего балагана или наемный шарлатан-объяснитель стремятся показать товар лицом… Я хочу лишь напомнить, что натуралист — профессиональный рассказчик, публичный демонстратор новых интересных видов». В черновом варианте этого текста есть еще один важный абзац: «Слушатели воспринимали зверя очень просто: он показывает людям фокус одним только фактом своего существования, в силу своей природы, в силу своего существования».

Этот «фокус» — скрытая пружина даррелловского анимализма. Для Даррелла главное в звере — его инакость, его непохожесть на других, в первую очередь на нас. Животное тут индивидуально вдвойне: как личность (а все изображенные Дарреллом звери ею обладают) и как представитель своего вида. Поэтому, кстати сказать, у Даррелла нет неинтересных животных: головастика он описывает с не меньшим восторгом, чем леопарда. Прелесть зверя не в том, что он красивый или тем более полезный, прелесть зверя в том, что он Другой.

Я пишу это слово с большой буквы, хотя мы и привыкли к тому, что так выделяются лишь термины из области теологии, описывающие высшую, небесную реальность. Человеку всегда необходим был Другой. Только выйдя за собственные — человеческие — пределы, мы можем преодолеть кризис идентичности. Только в диалоге с Другим мы можем найти себя. Обычно человек помещает Другого выше себя — на верхних ступенях эволюционной лестницы. Другим может быть Дух, или Бог, или Великая природа, или Пришелец, или даже неумолимый закон исторической необходимости.

Однако возможна и обратная метафизика — теология, вектор которой направлен не вверх, а вниз. Другого можно найти не только на небе, но и на земле. Об этом, в сущности, и писал Даррелл. Другой для него — это каждая тварь, делящая с нами как нашу планету, так и тайну жизни на ней.

Александр ГЕНИС

Нью-Йорк, февраль 1995

Загрузка...