День третий

Я проснулся от голоса отшельника, который, казалось, был необычайно обрадован, что видит меня здоровым и веселым. Он обнял меня со слезами на глазах и сказал:

– Сын мой, удивительные вещи творились этой ночью. Скажи правду, провел ли ты ночь в Вента-Кемаде и не имел ли ты там дела с осужденными на вечные муки? Еще можно преградить дорогу злу. Пади на колени у подножья алтаря, признайся в твоих прегрешениях и покайся.

Он уговаривал меня так довольно долго, после чего смолк, ожидая моего ответа.

– Отец мой, – сказал я ему, – я исповедовался перед самым выездом из Кадиса и не думаю, что с того времени я совершил какой-либо смертный грех, разве что во сне. Я и в самом деле ночевал в Вента-Кемаде, но если там что и видел, то у меня есть свои причины, по которым я не хочу об этом вспоминать.

Отшельник, казалось, чрезвычайно удивился этому моему ответу; он упрекнул меня в том, что я дал сатанинской гордыне совратить себя, и настоятельно стал убеждать меня в том, что мне необходимо исповедаться. Однако вскоре, видя, что я непреклонен в своем решении, он смягчился и уже не прежним апостольским тоном, а совершенно по-дружески молвил:

– Сын мой, меня удивляет твоя отвага. Расскажи мне, кто ты такой, кто воспитал тебя и веришь ли ты в привидения. Утоли, прошу тебя, мое любопытство.

– Отец мой, – ответил я, – ты делаешь мне честь, желая ближе познакомиться со мной, и будь уверен, что я умею это ценить. Разреши мне встать, и тогда я приду в твою хижину и расскажу тебе все подробности обо мне, все, что ты только пожелаешь.

Отшельник вновь обнял меня и ушел.

Одевшись, я прошел в его скромную обитель. Старец варил козье молоко; он подал его мне вместе с сахаром и хлебом, а сам удовольствовался несколькими вареными кореньями. Закончив трапезу, отшельник обратился к бесноватому и сказал:

– Пачеко! Пачеко! Во имя Искупителя твоего приказываю тебе отправиться с козами в горы.

Пачеко ужасающе зарычал и вскоре ушел.

Тогда-то я и начал следующим образом рассказывать о своих приключениях:

История Альфонса ван Вордена

Я отпрыск древнего рода, который, однако, не очень изобиловал прославленными мужами и еще менее изобиловал доходами. Все наше имение составлял рыцарский лен, называвшийся Ворден, входивший в состав Бургундского округа[40] и расположенный в Арденнах.

Отец мой, будучи младшим в семье, вынужден был удовольствоваться малой частью наследства, которой ему, однако, хватало для достойного прокормления и экипировки в бытность его на военной службе. Он служил всю войну за наследство[41], а по заключении мира король Филипп Пятый удостоил его звания подполковника валлонской гвардии.

В испанском войске тех времен обязательным был кодекс чести, продуманный и расписанный с необыкновенной тщательностью, которую отец мой считал еще недостаточной. Не следует вменять ему это в вину, ибо и вправду сказать – честь должна быть душою воинской жизни. В Мадриде не происходило ни одной дуэли, чтобы мой отец не составлял ее условий, и когда он заявлял, что сатисфакция была достаточной, никто уже не смел сопротивляться этому приговору. Если же, однако, бывало и так, что кто-нибудь был не вполне удовлетворен, то ему приходилось иметь дело с моим отцом, который острием шпаги поддерживал и подкреплял каждую свою фразу. Кроме того, отец мой вел большую книгу, в которую с величайшими подробностями записывал историю каждого поединка и обыкновенно в чрезвычайных случаях прибегал к ее советам.

Вечно занятый только своим кровавым трибуналом, отец мой нисколько не внимал соблазнам любви; и однако, наконец его сердце тронули прелести еще совсем юной девушки, Ураки Гомелес, дочери оидора[42] Гранады, потомка древних королей этого края. Общие друзья вскоре сблизили обе стороны, и брак был заключен.

Отец мой решил пригласить на свадьбу всех тех, с которыми когда-либо дрался на дуэли и которых, само собой разумеется, не убил. Сто двадцать два человека уселись за стол; тринадцати не было в Мадриде, а о местопребывании еще тридцати трех, с которыми он дрался в армии, он не смог получить никаких сведений. Мать рассказывала мне, что никогда она не видела такого веселого пира, – пира, на котором царила столь полная искренность. Я легко поверил этому, ибо у отца было превосходное сердце и он был всеми любим.

Со своей стороны, отец мой, сильно привязанный к Испании, никогда не покинул бы службы, если бы спустя два месяца после заключения брака не получил письма, подписанного мэром города Буйон. Ему сообщали, что его брат скончался, не оставив потомства, и все состояние перешло к моему отцу. Весть эта необычайно смутила моего родителя, и мать говорила мне, что он впал в такое отчаяние, что с ним нельзя было и слова сказать. Наконец он раскрыл книгу дуэлей, отыскал двенадцать человек, у которых было наибольшее число поединков во всем Мадриде, пригласил их к себе и обратился к ним с такими словами:

– Дорогие мои товарищи по оружию, вы знаете, сколько раз я успокаивал вашу совесть, когда честь ваша была под угрозой. Ныне я сам вынужден прибегнуть к свету вашего разума, ибо я страшусь, что мой собственный не был бы достаточно ясным, а скорее, что чувство привязанности могло бы мне стать помехой. Вот письмо от буйонского мэра, свидетельство коего заслуживает уважения, хотя этот чиновник отнюдь не дворянин. Скажите мне, приказывает ли мне честь поселиться в замке моих предков или по-прежнему служить королю Дону Филиппу, который осыпал меня благодеяниями и в последнее время присвоил мне даже чин бригадного генерала? Оставляю письмо на столе и сам ухожу; через полчаса я вернусь к вам и узнаю о вашем решении.

Говоря это, отец мой вышел из комнаты. Когда он вернулся спустя полчаса, началось голосование. Пять голосов было за то, чтобы он остался служить, но семь – за то, чтобы он перебрался в Арденнские горы. Отец мой безропотно поступил так, как решило большинство.

Мать моя охотно бы осталась в Испании, но она столь пламенно любила своего мужа, что без малейшего сожаления согласилась покинуть отечество. С тех пор они занимались только приготовлениями к предстоящим странствиям и приемом на службу лиц, которые могли бы напоминать им Испанию среди Арденнских гор. Хотя меня тогда еще не было на свете, однако отец, нисколько не сомневаясь в неминуемости моего появления на свет, подумал, что самое время подыскать для меня учителя фехтования. С этой целью он обратился к Гарсиасу Иерро, самому ловкому во всем Мадриде фехтмейстеру. Этот молодой человек, которому наскучили тумаки, каковые он каждодневно собирал на Пласа-де-ла-Себаде, охотно согласился принять предложенные ему условия. С другой стороны, моя мать, не желая пускаться в путешествие без исповедника, выбрала Иньиго Велеса, богослова, дипломированного в Куэнке, который должен был обучать меня принципам католической религии и испанскому языку. Все эти распоряжения были сделаны за полтора года до моего появления на свет.

Так как все уже было готово к отъезду, отец мой отправился проститься с королем и, согласно обычаю, принятому при испанском дворе, упал на одно колено, чтобы поцеловать ему руку, но внезапно печаль так сжала ему сердце, что он лишился чувств, и его отнесли без сознания домой. Наутро он пошел проститься с доном Фернандо ле Ларой, который был тогда первым министром. Дон Фернандо принял его весьма ласково и уведомил его, что король назначает ему двенадцать тысяч реалов пожизненной пенсии вместе со званием серхенто хенераль, которое соответствует нынешнему дивизионному генералу. Мой отец половину собственной крови отдал бы за счастье броситься еще раз к стопам монарха, однако поскольку он уже получил прощальную аудиенцию, то вынужден был на сей раз ограничиться письменным выражением горячего чувства признательности, которое переполняло все его существо. Наконец, не без горьких слез, он покинул Мадрид. Выбрал дорогу через Каталонию, чтобы еще раз увидеть поля, на которых он дал столько доказательств мужества, и проститься с некоторыми давними товарищами, которые командовали военными частями, расквартированными на границе. Оттуда через Перпиньян он прибыл во Францию.

Все путешествие вплоть до самого Лиона протекало без всяких приключений. Из Лиона мы выехали на перекладных, и нашу карету обогнал экипаж с гораздо меньшей поклажей, который первым прибыл на станцию. Вскоре отец мой тоже подъехал к зданию почты, где увидел, что кучер, который его опередил, уже меняет лошадей. Отец тотчас же взял шпагу и, приблизившись к путешественнику, попросил уделить ему минутку, чтобы поговорить с глазу на глаз. Путешественник, некий французский полковник, видя моего отца в генеральском мундире, чтобы не проявить к нему неуважения, тоже взял шпагу. Они оба вошли в трактир, расположенный против почты, и попросили предоставить им отдельную комнату. Когда они остались наедине, отец мой обратился к путешественнику с такими словами:

– Сеньор кавалер, твой экипаж опередил мою карету, стремясь непременно первым подъехать к почте. Поступок этот, хотя он сам по себе и не является оскорблением, чем-то, однако, для меня неприятен, из чего и следует, что ты, сеньор, должен мне дать объяснение своего поступка.

Полковник, сильно удивленный, свалил всю вину на почтальона и заверил, что во всяком случае ни во что не вмешивался.

– Сеньор кавалер, – прервал его мой отец, – я не считаю этого, впрочем, делом чрезмерной важности и поэтому остановлюсь на первой крови.

С этими словами он обнажил шпагу.

– Сеньор, погодите мгновение, – сказал француз, – я полагаю, что это вовсе не мои почтальоны опередили ваших, а, напротив, ваши еле тащились и поэтому остались сзади.

Мой отец немного подумал и сказал полковнику:

– Мне кажется, что вы, сеньор, правы, и если бы вы раньше сделали мне это замечание, то есть прежде, чем я обнажил шпагу, без сомнения, все обошлось бы без поединка; но теперь вы сами понимаете, сеньор, что без небольшого кровопролития мы разойтись не можем.

Полковник, видимо, нашел эту причину вполне уважительной и также обнажил шпагу. Дуэль продолжалась недолго. Мой отец, почувствовав, что ранен, тут же опустил свою шпагу и стал просить у полковника прощения, что посмел его затруднить, на что тот в ответ сказал, что он всегда к его услугам, назвав место, где его можно найти в Париже, после чего сел в экипаж и уехал.

Отец мой сперва хотел пренебречь нанесенным ему ранением, но тело его было настолько покрыто прежними ранами, что этот новый удар попал в прежний шрам. Удар полковничьей шпаги вскрыл рану от выстрела из мушкета, где еще сидела пуля. Теперь свинец этот вышел на поверхность, и только после двухмесячных припарок и перевязок родители мои пустились в дальнейший путь.

Отец мой, прибыв в Париж, тотчас же поспешил навестить маркиза д’Юрфэ (так звали полковника, с которым у него была стычка). Это был один из людей, чрезвычайно уважаемых при дворе. Он принял моего отца с несказанной любезностью и обещал представить министру, а также и первейшим вельможам Франции. Мой отец поблагодарил его и попросил только представить его герцогу де Таванну, который был тогда старейшиной маршалов, ибо хотел получить более точные сведения касательно суда чести[43], о котором до сих пор имел высокое понятие и часто рассказывал о нем в Испании как о необыкновенно мудром установлении, и всеми силами старался ввести его в своей стране. Маршал также был рад моему отцу и представил его кавалеру де Бельевру, первому секретарю господ маршалов и референдариев означенного трибунала.

Кавалер, часто посещая моего отца, заметил однажды у него хронику дуэлей. Это творение показалось ему настолько единственным в своем роде, что он просил разрешения ознакомить с ним господ маршалов, которые разделяли мнение своего секретаря и послали к моему отцу с просьбой, чтобы он позволил им снять с вышеназванной хроники копию, которая на вечные времена была бы оставлена на хранение в делах трибунала чести. Эта просьба была невероятно лестной для моего отца, и он с радостью дал согласие.

Подобные знаки уважения постоянно услаждали моему отцу его пребывание в Париже, но совершенно иначе было с моей матерью. Она решила не только не учиться по-французски, но даже не слушать, когда говорят на этом языке. Исповедник ее, Иньиго Велес, все время горько высмеивал терпимость галликанской церкви[44], а фехтмейстер Гарсиас Иерро завершал каждый разговор уверением, что французы – увальни и трусы.

Наконец родители мои покинули Париж и после четырех дней пути прибыли в Буйон. Отец мой доказал свои права перед надлежащими властями и вступил во владение поместьем. Дом наших предков с давних пор лишен был не только присутствия своих хозяев, но и черепиц, а посему настоятельно требовал починки; дождь лил в комнатах так же, как и на дворе, с той только разницей, что мостовая вскоре просыхала, а лужи в комнатах постоянно увеличивались. Это затопление семейного очага разбушевавшимися водами очень нравилось моему отцу, ибо напоминало ему осаду Лериды, во время которой он провел три недели, стоя по пояс в воде.

Однако, наперекор этим приятным воспоминаниям, он постарался все же поместить ложе своей молодой супруги в местечке посуше. В просторной спальне высилась громадная фламандская печь, около которой полтора десятка человек могли греться самым удобным образом. Выступающий свод этой печи создавал нечто вроде крыши, подпертой с каждой стороны двумя столбами. Итак, дымоход был забит, и под этой крышей водрузили ложе моей матери, столик и один стул, однако так как топка была на один фут выше уровня пола, то эта печь и оказывалась как бы островом, неприступным для подступающих к нему разбушевавшихся вод.

Отец поселился в противоположном конце комнаты на двух столах, скрепленных досками, и оба ложа соединили мостками, подкрепленными посередине комнаты чем-то вроде дамбы из ящиков и дорожных сундуков. Сооружение это было завершено в первый же день нашего прибытия в замок, а ровно девять месяцев спустя явился на свет и ваш слуга покорный.

В то время как все домашние с немалым рвением занимались приведением в порядок нашего жилища, отец мой получил письмо, которое переполнило его радостью. В этом письме маршал, герцог де Таванн, просил его рассудить первое дело чести, которое всему трибуналу казалось слишком трудным. Отец с такой радостью принял это доказательство особенного благоволения, что решил устроить по этому поводу большой бал для соседей. Но так как у нас не было никаких соседей, то бал окончился фанданго, исполненным моим учителем фехтования и синьорой Фраской, первой горничной моей матери.

Отец мой в ответ на письмо маршала просил, чтобы ему в будущем присылались выписки из приговоров трибунала. Эта любезность была ему оказана, и с тех пор в начале каждого месяца он получал огромный пакет бумаг, содержания которых хватало на домашние разговоры и пререкания в течение четырех недель, в долгие зимние вечера – у камина, а летом – на двух скамьях, пристроенных у ворот замка.

Коротая месяцы перед моим появлением на свет, отец постоянно вел с моей матерью долгие разговоры о сыне, которого ожидал, и о выборе крестного отца. Мать настаивала на том, чтобы крестным был герцог де Таванн или же маркиз д’Юрфэ, отец же, хотя также полагал, что это было бы для нас величайшей честью, опасался, однако, как бы эти господа не решили, что они оказывают ему чрезмерно большую честь. Руководимый вполне понятной осторожностью, он наконец решил просить об этом кавалера де Бельевра, который, со своей стороны, принял приглашение с уважением и благодарностью.

В конце концов я появился на свет. На третьем году я уже ловко владел маленьким эспадроном, на шестом – стрелял из пистолета не жмурясь. Когда мне было около семи, мой крестный приехал к нам погостить. Кавалер с тех пор женился, обосновался в Турнее и исполнял там должность наместника коннетаблии[45] и референдария суда чести. Истоки этих установлений относятся ко временам Божьих судов[46], однако же шампионов-заместителей причислили со временем к трибуналу маршалов Франции.

Мадам де Бельевр была весьма слабого здоровья, и муж вез ее с собой на воды в Спа. Оба они вскоре необычайно меня полюбили, а так как своих детей у них не было, то они упросили моего отца, чтобы он доверил им мое воспитание, которое не могло быть достаточно тщательным в нашем уединенном краю. Отец охотно согласился на их предложение, в особенности соблазненный уверениями референдария суда чести, который ему поклялся, что в доме Бельевров все с давних пор проникнуто принципами, каковые должны будут обеспечить дальнейшее мое совершенствование.

Сперва хотели, чтобы меня сопровождал Гарсиас Иерро, ибо отец мой всегда был того мнения, что благороднейший поединок – это поединок со шпагой в правой руке и с кинжалом в левой. Однако во Франции фехтование такого рода совершенно неизвестно. Поскольку же отец мой привык каждое утро меряться силами с Гарсиасом у стен замка и это развлечение сделалось необходимым для его здоровья, то он решил удержать фехтмейстера при себе.

Намеревались также отправить со мной достопочтенного богослова Иньиго Велеса, но так как матушка моя умела говорить только по-испански, то было бы немыслимым делом лишить ее исповедника, для коего этот язык был родным. Итак, я оказался разлученным с двумя людьми, которым еще до моего рождения было предназначено стать моими наставниками. Впрочем, мне дали слугу-кастильца, полагая, что в его обществе я не разучусь говорить по-испански.

Я выехал с моим крестным в Спа, где мы провели два месяца, оттуда отправились в Голландию и наконец ближе к зиме возвратились в Турней. Кавалер де Бельевр превосходно оправдал доверие, оказанное ему моим отцом, и в течение шести лет не щадил никаких усилий, чтобы дать мне такое образование и воспитание, какое со временем позволило бы мне стать отличным военным. В конце шестого года моего пребывания в Турнее госпожа де Бельевр умерла. Муж ее покинул Фландрию и переехал в Париж, я же вернулся в родительский дом.

Путешествие наше из-за дождливого времени было мучительным. Когда спустя два часа после захода солнца я подъехал к замку, то увидел всех его обитателей, собравшихся около большого камина. Отец, хотя и осчастливленный моим приездом, тем не менее скрывал свою радость, опасаясь выставить на посмеяние то, что вы, испанцы, называете la gravedad[47], однако же матушка приняла меня со слезами на глазах. Теолог Иньиго Велес приветствовал меня благословениями, а фехтмейстер Иерро тут же подал мне эспадрон. Я ринулся на него и нанес ему несколько ударов, которые дали присутствующим понятие о моей необыкновенной ловкости. Отец мой был тончайшим знатоком фехтования: именно поэтому с этого самого мига его прежняя холодность улетучилась – он был растроган донельзя.

Был накрыт ужин, и все весело уселись за стол. После ужина все снова придвинулись к камину, и отец сказал богослову:

– Достопочтенный падре, сделай мне такую милость, принеси большую книгу с волшебными историями и прочитай нам какую-нибудь из них.

Богослов отправился в свою комнату и вскоре вернулся с огромным фолиантом, переплетенным в белый пергамент, уже пожелтевший от старости. Он наудачу раскрыл книгу и прочел следующие слова:

История Тривульцио из Равенны

Жил-был некогда в итальянском городе, прозванном Равенной, юноша по имени Тривульцио – красивый, богатый, но при всем том чрезвычайно надменный. Равеннские девицы выглядывали из окон, чтобы увидеть его, когда он проходил по улице, но ни одна из них не смогла произвести на него впечатления. Ежели, однако, случайно какая-нибудь из них и приходилась ему по вкусу, он молчал из опасения, что чувством своим окажет ей слишком большую честь. Наконец прелести юной Нины деи Джерачи сокрушили его надменность, и Тривульцио признался ей в своей любви. Нина на то отвечала, что он оказывает ей этим превеликую честь, но она с детства любит своего кузена Тебальда деи Джерачи и что, конечно, не перестанет любить его до самой смерти. После этой нежданной отповеди Тривульцио вышел, являя признаки яростнейшего бешенства.

Спустя неделю, а было это в воскресенье, когда все жители Равенны устремились в собор Святого Петра, Тривульцио узнал в толпе Нину, опирающуюся на плечо родича. Он завернулся в плащ и поспешил за ними.

В церкви, где нельзя было прикрывать лицо плащом, возлюбленные могли бы легко заметить, что Тривульцио следит за ними, но они настолько были заняты любовью, что даже не следили за обедней, а это, правду сказать, превеликий грех.

Тем временем Тривульцио уселся на скамье позади них, слушал их разговоры и распалял в себе ожесточение. Тут священник вступил на амвон и произнес:

– Милые братья, я оглашаю помолвку Тебальда и Нины деи Джерачи. Никто из вас не имеет ничего против их бракосочетания?

– Я против! – крикнул Тривульцио – и в тот же миг нанес обоим возлюбленным множество ударов кинжалом.

Его пытались задержать, но он опять схватился за кинжал, выскользнул из храма, а затем покинул город и бежал в Венецию.

Тривульцио был горделив и развращен, ибо такова была его судьба, но душу имел чувствительную: угрызения совести были ему отмщением за несчастные жертвы. Он скитался из города в город и проводил жизнь в отчаянии. Спустя несколько лет родичи его замяли все дело и он вернулся в Равенну; но это был уже не тот прежний юноша, сияющий от счастья и гордый своей красотой. Он настолько изменился, что собственная кормилица не могла его узнать.

В первый же день по возвращении Тривульцио спросил, где могила Нины. Ему сказали, что она вместе со своим возлюбленным погребена в храме Святого Петра, там, где они были убиты. Тривульцио, трепеща, отправился в церковь, упал на могилу и оросил ее пламенными слезами. Несмотря на всю боль, которую несчастный убийца испытал в это мгновение, слезы принесли облегчение его сердцу; он отдал свой кошелек ризничему и получил дозволение входить в храм, когда ему только заблагорассудится. С тех пор он приходил каждый вечер, и ризничий так к нему привык, что не обращал на него ни малейшего внимания.

Однажды вечером Тривульцио, проведя предыдущую ночь без сна, задремал на могиле, а когда проснулся, нашел церковь уже запертой; он решил храбро провести ночь в месте, которое так сочеталось с его глубокой печалью. Он слушал, как бьют часы, внимал ударам, следующим один за другим, и жалел только, что каждый удар не отмечает последний миг его жизни.

Наконец пробило полночь. Двери в ризницу отворились, и Тривульцио увидел ризничего, входящего с фонарем в одной руке и с метлой – в другой. Однако это был не обычный ризничий – это был скелет; правда, у него оставалось немного кожи на лице и что-то вроде запавших глаз, но по складкам прикрывающей его епанчи было заметно, что под ней – одни голые кости.

Ужасный ризничий поставил фонарь у большого алтаря и затеплил свечи как для вечерни; затем он начал подметать в храме и смахивать пыль со скамей; он даже несколько раз прошел мимо Тривульцио, но, казалось, не замечал его. Наконец он приблизился к дверям ризницы и начал звонить в колокольчик; по этому звонку отверзлись гробовые камни, вышли умершие, окутанные саванами, и мрачными голосами затянули литанию.

И когда они так некоторое уже время распевали, один из мертвецов, облаченный в стихарь и епитрахиль, вступил на амвон и молвил:

– Милые братья, я провозглашаю помолвку Тебальда и Нины деи Джерачи. Проклятый Тривульцио, ты ничего не имеешь против этого?


Тут отец мой прервал богослова и, обращаясь ко мне, сказал:

– Сын мой Альфонс, а ты бы испугался, если бы очутился на месте Тривульцио?

– Дорогой отец, – ответил я, – думаю, что испугался бы необычайно.

При этих словах моих отец вскочил, как будто подхваченный безумным гневом, схватил шпагу и хотел пригвоздить меня ею к стене.

– Сын, недостойный отца, никчемность твоя в немалой мере позорит полк валлонской гвардии, в который я хотел бы тебя определить!

После этих горьких упреков, внимая которым я думал, что умру со стыда, воцарилось глубокое молчание. Гарсиас первый нарушил это молчание и, обратившись к отцу моему, сказал:

– Не лучше ли было бы, ваше превосходительство, если бы, вместо всего этого, можно было бы убедить сына вашего превосходительства, что на свете нет ни призраков, ни упырей, ни мертвецов, которые поют литанию. Тогда бы ваш отпрыск не задрожал бы при упоминании о них.

– Сеньор Иерро, – сухо отвечал мой отец, – вы забываете, что вчера я имел честь показывать вам историю о духах, написанную собственноручно моим прадедом.

– Я, во всяком случае, – ответил Гарсиас, – не вчиню иска о подлоге прадеду вашего превосходительства.

– Как это понимать, – сказал отец, – «во всяком случае, не вчиню иска о подлоге»? Или ты думаешь, что это выражение допускает возможность, что вы, каковы вы ни есть, можете вчинить иск моему прадеду?

– Ваше превосходительство, – сказал далее Гарсиас, – я знаю, что я слишком малозначительная особа, чтобы сиятельный прадед вашего сиятельства мог требовать от меня какой бы то ни было сатисфакции.

Тогда отец мой вскричал леденящим душу голосом:

– Иерро! Пусть Всевышний оградит тебя от оправданий, ибо ты допускаешь возможность оскорбления!

– В таком случае, – молвил Гарсиас, – мне остается только смиренно подчиниться наказанию, которому вы, ваша милость, подвергаете меня именем вашего прадеда. Смею только молить, чтобы, ради охраны достоинства моей профессии, это наказание было мне определено нашим исповедником, таким образом, я мог бы счесть его церковным покаянием.

– Эта мысль недурна! – сказал мой отец, значительно успокоившись. – Помнится мне, я когда-то написал небольшой трактат о сатисфакциях, в случае которых поединок не мог бы состояться; я должен над этим основательнее поразмыслить.

Отец мой сперва, казалось, погрузился в размышления об этом предмете, но, переходя от одних замечаний к другим, заснул наконец в своем кресле. Матушка моя и богослов давно уже спали, и Гарсиас вскоре последовал их примеру.

Тогда я отправился в свою комнату, и так прошел день моего пребывания под заново обретенным родительским кровом.

На следующее утро я фехтовал с Гарсиасом, затем поскакал на охоту, а после ужина, когда все вновь уселись около камина, отец снова послал теолога за большой книгой. Преподобный Иньиго принес ее, раскрыл наобум и начал читать нижеследующее:

История Ландульфа из Феррары

В итальянском городе, прозванном Феррарой, жил некогда юноша по имени Ландульф. Это был развратник без чести и совести, наводивший ужас на всех набожных обывателей. Негодник этот пребывал всего охотней в обществе распутных женщин, знал их всех, однако ни одна из них не нравилась ему так, как Бьянка де Росси, ибо она превосходила всех прочих своих товарок в разврате и разнузданности. Бьянка была не только распутна до мозга костей, но она еще требовала всегда, чтобы ее любовники опускались до нее, унижая себя позорными поступками. Однажды она потребовала от Ландульфа, чтобы он повел ее на ужин к своей матери и сестре. Ландульф тут же пошел к матери и сообщил ей об этом намерении так, как будто не видел в нем ничего непристойного. Бедная мать залилась слезами и заклинала сына подумать о добром имени сестры. Ландульф остался глух к этим мольбам и согласился только сохранить по возможности все в тайне, после чего пошел и ввел Бьянку в дом. Мать и сестра Ландульфа приняли негодницу гораздо лучше, нежели она того заслуживала, но Бьянка, видя их доброту, удвоила свою дерзость, начала рассуждать о непристойностях и учить сестру своего возлюбленного тому, без чего та превосходно бы обошлась. Наконец она выставила обеих из комнаты, говоря, что она хочет остаться с Ландульфом наедине.

Наутро бесстыдница разнесла эту историю по всему городу, так что несколько дней подряд ни о чем другом и не толковали. Вскоре весть об этом случае достигла ушей Одоардо Дзампи, брата матери Ландульфа. Одоардо вовсе не был человеком, прощающим оскорбления, он почувствовал себя обиженным за свою сестру и в тот же день приказал убить негодницу Бьянку. Когда Ландульф явился к своей любовнице, он нашел ее окровавленной и мертвой. Вскоре он узнал, что это дело его дяди, и помчался, желая ему отплатить, но верные друзья, окружавшие Одоардо, подтрунивали над бессильной злостью молодого распутника.

Ландульф, не зная, на ком выместить свою ярость, кинулся к матери, чтобы отомстить ей за свое оскорбление. Бедная женщина как раз села с дочерью за ужин и, видя входящего сына, спросила, придет ли Бьянка к трапезе?

– Если бы она могла прийти, – крикнул Ландульф, – и свести тебя в ад вместе с братом твоим и со всем семейством Дзампи!

Несчастная мать упала на колени, крича:

– Великий Боже, прости ему его кощунства!

В этот миг двери с грохотом распахнулись, и все увидели входящий страшный призрак, покрытый ранами от кинжала, – призрак, в котором, однако, нельзя было не узнать Бьянки.

Мать и сестра Ландульфа начали горячо молиться, и Бог смилостивился над ними: дал им вынести это ужасное зрелище и не умереть со страху.

Привидение приблизилось медленными шагами и уселось за стол, как если бы желало ужинать вместе со всеми. Ландульф, с отвагой, которую лишь самый ад мог в него вселить, подал тарелку. Призрак раскрыл такую громадную пасть, что голова его, казалось, должна была расколоться надвое, и изверг пламя; затем вытянулась черная от смолы рука, схватила кусок, отправила его в пасть, но тут же все услышали, как кусок этот упал под стол.

Таким же образом привидение проглотило все, что было на тарелке, но все куски падали под стол. Тогда, обратив свои страшные очи на хозяина, оно сказало:

– Ландульф, так как я у тебя поужинала, я проведу ночь также с тобой. Иди со мной в постель.


Тут мой отец, прерывая исповедника, обратился ко мне и сказал:

– Сын мой, Альфонс, ты испугался бы, если бы очутился на месте Ландульфа?

– Милый отец, – ответил я, – клянусь тебе, что вовсе бы не испугался.

Этот ответ обрадовал моего отца; весь вечер он был весел и с радостью на меня поглядывал.

Так проводили мы дни, один за другим, с той разницей, что зимою усаживались у камина, а летом – на скамье у ворот замка. Шесть лет протекло в этом сладостном покое, и, когда теперь я их себе припоминаю, мне кажется, что каждый год длился не более недели.

Когда мне исполнилось семнадцать, отец решил определить меня в полк валлонской гвардии и для этого написал к нескольким старым товарищам, на коих более всего рассчитывал. Эти давние друзья, почтенные и уважаемые воины, соединенными усилиями добились для меня патента на капитанское звание. Отец, получив это известие, столь глубоко был взволнован им, что опасались за его жизнь; однако вскоре он пришел в себя и с тех пор занимался только приготовлениями к моему отъезду. Он хотел, чтобы я отправился морем и, высадившись в Кадисе, прежде всего представился бы дону Энрике де Са, наместнику провинции, больше всего сделавшему для получения мною этого звания.

Когда почтовая карета въехала уже во двор замка, отец ввел меня в свою комнату и, закрыв двери за собой на засов, молвил:

– Любимый мой Альфонс, я жажду доверить тебе тайну, которую получил от отца и которую ты передашь когда-нибудь своему сыну, ежели сочтешь его достойным.

Я был убежден, что тайна касалась какого-нибудь скрытого клада, и посему отвечал, что всегда считал золото всего лишь средством, которое позволяет помогать несчастным.

– Ты ошибаешься, любимый Альфонс, – возразил мне мой отец, – тут речь вовсе не идет ни о золоте, ни о серебре. Я жажду научить тебя неизвестному тебе доселе выпаду, с помощью которого, отражая нападение и обезопасив себя от выпада сбоку, ты всегда сумеешь выбить оружие из рук противника.

Говоря это, он взял эспадроны и научил меня этому удару, благословил на дорогу и проводил к карете. Я обнял мою матушку и миг спустя покинул родительский замок.

Я ехал сушей до самого Флиссингена, там сел на корабль и высадился в Кадисе. Дон Энрике де Са обращался со мною как с родным сыном, помог мне достойно экипироваться и дал мне двоих слуг, из которых одного звали Лопес, а другого – Москито. Из Кадиса я прибыл в Севилью, из Севильи – в Кордову и, наконец, в Андухар, откуда решил отправиться через Сьерра-Морену. К несчастью, у источника в Лос-Алькорнокесе слуги покинули меня. Несмотря на это, я в тот же день добрался до Вента-Кемады, а вчера – до твоей хижины.


– Любимый сын мой, – сказал пустынник, – история твоя сильно меня тронула, и я благодарен тебе за то, что ты согласился мне ее рассказать. Я вижу теперь, что по характеру твоего воспитания страх для тебя – чувство совершенно неведомое; но так как ты провел ночь в Вента-Кемаде, опасаюсь, не был ли ты там свидетелем назойливых нападений двух висельников, и страшусь, чтобы ты когда-нибудь не разделил горестную судьбу бесноватого Пачеко.

– Преподобный пастырь, – отвечал я, – я долго размышлял этой ночью над злоключениями сеньора Пачеко. Хотя в него и вселился дьявол, однако он дворянин, следовательно, я не сомневаюсь, что все, сказанное им, – истинная правда. С другой стороны, впрочем, Иньиго Велес, исповедник нашего семейства, уверял меня, что если в давно прошедшие времена и встречались, особенно в первые века христианства, бесноватые, то теперь их уже совершенно не бывает, и его свидетельство кажется мне тем более заслуживающим внимания, что отец мой приказал мне в вопросах религии нашей слепо верить достопочтенному Велесу.

– Как же это? – возразил отшельник. – Неужели тебя не испугал страшный образ бесноватого, у которого дьяволы вырвали глаз?

– Ну и что же, отец мой, ведь сеньор Пачеко мог каким-либо иным образом приобрести это увечье. К тому же со всем, что касается подобных вещей, я всегда обращаюсь к людям, которые знают больше, нежели я. С меня достаточно, что я не страшусь никаких призраков или упырей. Однако, ежели ты хочешь ради сохранения спокойствия моей души дать мне какую-нибудь священную реликвию, клянусь носить ее с верой и уважением.

Отшельник, казалось, улыбнулся моему простодушию, после чего сказал:

– Я вижу, сын мой, что в тебе еще есть вера, но сомневаюсь, долго ли ты сможешь пребывать в ней. Те Гомелесы, от которых ты ведешь свой род по женской линии, христиане лишь с недавних пор; некоторые из них даже, кажется, в глубине души исповедуют ислам. В случае, если бы они предложили тебе безмерные богатства при условии перехода в их веру, как бы ты тогда поступил?

– Я не принял бы ничего, – отвечал я, – ибо полагаю, что отречение от веры или спуск флага всегда могут только опозорить.

Тут пустынник вновь как бы усмехнулся и молвил:

– С грустью замечаю, что добродетели твои зиждутся на явно преувеличенном чувстве чести, и предупреждаю тебя, что теперь уже нет стольких дуэлей в Мадриде, сколько их бывало во времена твоего отца. Кроме того, добродетели покоятся теперь на иных, гораздо более прочных принципах. Но не хочу тебя более задерживать, так как перед тобой еще длинная дорога, прежде чем ты окажешься в Вента-дель-Пеньоне, или в Трактире под Скалой. Трактирщик живет там, не страшась воров, ибо он рассчитывает, что его защитит банда цыган, которая кочует в окрестностях. А послезавтра ты прибудешь в Вента-де-Карденас и тогда окажешься уже за Сьерра-Мореной. Кое-какие припасы на дорогу ты найдешь притороченными к седлу.

Сказав это, отшельник нежно обнял меня, но не дал мне никакой реликвии для сохранения спокойствия моей души. Мне не хотелось напоминать ему об этом; я сел на коня и вскоре потерял из виду приют анахорета.

В дороге я размышлял об удивительнейших словах отшельника, ибо никак не мог уразуметь, каким образом добродетель может опираться на более прочные основания, нежели чувство чести, каковое само по себе объемлет все добродетели, какие только существуют.

Я как раз размышлял обо всех этих странностях, как вдруг некий всадник показался из-за скалы, преградил мне путь и сказал:

– Сеньор, не ты ли Альфонс ван Ворден?

Я ответил, что это я.

– В таком случае я арестую тебя именем короля и святейшей инквизиции; благоволи отдать мне шпагу.

Я молча исполнил его требование, после чего всадник свистнул, и его со всех сторон окружили вооруженные люди. Они бросились на меня, связали мне руки за спиной, пустились окольными путями в горы, и после часа езды я увидел перед собой укрепленный замок. Разводной мост был опущен, и мы въехали во двор. Когда мы оказались возле угловой башни замка, меня через боковую дверцу втолкнули в узилище, нимало не заботясь хотя бы развязать мои весьма стеснительные путы.

Камера была совершенно темная; руки я вытянуть не мог. Боясь, что я тут же ударюсь головой о стену, я уселся там, где меня поставили, и – как легко можно понять – предался размышлениям о причинах столь жестокого со мной обращения. Я сразу подумал, что инквизиция схватила Эмину и Зибельду и что мавританки рассказали все, что творилось в Вента-Кемаде. В таком случае, несомненно, у меня станут выпытывать все, что мне известно о прекрасных африканках. Итак, передо мной два пути: либо предать моих кузин и нарушить данное им слово чести, либо отречься от знакомства с ними; поддерживая эту вторую версию, я увяз бы в трясине бессовестной лжи. Поразмыслив, я решил хранить глубочайшее молчание и на все вопросы не отвечать ни слова.

Засим, устранив всяческие сомнения, я начал размышлять о событиях двух прошедших дней. Я был твердо убежден, что имел дело с женщинами из плоти и крови, – некое таинственное чувство, более могущественное, нежели какие бы то ни было соображения и предположения о могуществе злых духов, утверждало меня в этом мнении; однако меня оскорбляло гнусное деяние, жертвой которого я стал: пришло же каким-то озорникам в голову перенести меня к подножью виселицы!

Так проходили часы. Голод стал терзать меня; зная, что в тюрьмах никогда нет недостатка в хлебе и кувшинах с водой, я стал шарить ногами – не найдется ли чем подкрепиться. И в самом деле, вскоре я нащупал некий ком, который и впрямь оказался хлебом. Дело было только в том, каким образом поднести его ко рту. Я лег рядом с хлебом, желая ухватить его зубами, но с каждым разом он откатывался от меня из-за отсутствия опоры; наконец я прижал его к стене и, найдя, что хлеб надрезан, сумел надкусить его. Засим я нащупал кувшин, но опять-таки никаким способом не мог наклонить его ко рту; в самом деле, как только я чуть смачивал губы, вся вода тут же проливалась наземь. Продолжая поиски, я нашел в углу охапку соломы и улегся на ней. Руки мне связали столь искусно, что я не испытывал ни малейшей боли и вскоре заснул.

Загрузка...