В некотором царстве, в некотором государстве жил, говорят, король, и было у него три сына.
Старший брат того короля царствовал в другой, далёкой стране, и звали его — Зелен-царь. У Зелен-царя сыновей не было, а только дочери.
Братья-цари не виделись уже много лет, а их дети, королевичи и царевны, друг друга и вовсе никогда не встречали. Получилось так, что Зелен-царь не знал своих племянников, а король не видывал своих племянниц, потому как держава, которой правил старший, находилась на одном краю света, а держава меньшого — на другом. Кроме того, в те давние времена чуть ли не все страны вели опустошительные войны, дороги по воде и суше были мало изведаны, да и страх как запутаны; путешествовать легко и без опаски, как в наши дни, никак нельзя было. Многие, кому приходилось отправляться в чужедальние края, домой так и не возвращались.
Но лучше не болтать попусту, начну-ка я сказку сказывать своим чередом.
Говорят, стало быть, что Зелен-царь к старости занемог. Отписал он брату своему, королю, грамоту с наказом прислать к нему без промедления самого достойного из его сыновей, чтобы тот после смерти дяди вступил на царский престол.
Король, как только получил грамоту, созвал всех своих сыновей и сказал им:
— Вот что пишет мне мой брат, и ваш дядя. Ежели кто из вас считает себя достойным управлять такой большой и богатой державой, дозволяю ему поехать и выполнить последнюю волю моего брата.
Старший сын собрался с духом и молвил:
— Я так думаю, батюшка, что эта честь мне положена, как старшему брату. Прошу тебя, выдай мне деньги на дорогу, смену платья, оружие и верхового коня, чтобы я смог не мешкая в путь отправиться.
— Хорошо, сынок дорогой. Коли надеешься благополучно добраться и считаешь, что сумеешь управлять людьми, выбери себе любого коня из табуна, возьми денег сколько надобно, платье, какое приглянется, оружие по плечу да по силе твоей и пустись в час добрый в путь-дорогу.
Отобрал королевич всё, что было ему надобно, поцеловал у отца руку, взял у него грамоту для царя, попрощался с братьями, сел на коня и весело ускакал.
А король решил его испытать. Ничего никому не сказал, а под вечер тайком натянул он на себя медвежью шкуру, оседлал коня, погнал по другой дороге наперерез сыну, да и спрятался под мостом.
Мчится королевич и вдруг видит: из-под моста с рёвом вылезает ему навстречу медведь. Конь королевича взвился на дыбы, захрапел от страха и едва не сбросил хозяина на землю. Никак не смог совладать королевич с конём, не отважился ехать дальше, и к стыду своему, повернул домой. А отец-король снова опередил его, знать, поехал по короткой дороге. Коня расседлал, медвежью шкуру спрятал и стал дожидаться сына.
Видит он — королевич домой прискакал да невесёлый такой.
— Что ты забыл дома, сынок дорогой, почему воротился? — спрашивает король. — Недобрая, говорят, примета.
— Забыть-то ничего не забыл, батюшка, но у моста выскочил мне навстречу страшный медведь, напугал меня до смерти. Вырвался я еле-еле из его когтей и подумал: лучше мне домой, к тебе воротиться, чем диким зверям на растерзание достаться. Теперь мне едино — пусть поедет к дяде кто захочет, а мне не надо ни царства, ни другого чего. Не собираюсь я жить вечно и не мыслю всю землю унаследовать.
— Ты, сынок, правильно рассудил. Ясное дело, не пригоден ты быть царём, да и царству ты не нужен. Чем людей сбивать с толку, лучше тебе, как ты сам говоришь, в сторонке держаться. Бог-то милостив: как говорят — было бы болото, а лягушки найдутся. Только вот не знаю, как же мне с твоим дядей быть. Видишь, как нехорошо получилось, и всё по твоей слабости.
— Батюшка, — вмешался средний сын, — дозволь мне поехать.
— Изволь, сынок, да только боюсь я, как бы и ты не воротился с полпути. Кто его знает, что ещё случиться может. Вдруг выскочит тебе навстречу заяц или другое какое страшилище и снова — извольте радоваться — пожалуешь и ты домой, как твой братец. Срама не оберёшься! Что же, попытайся, — может, тебе повезёт. Знаешь пословицу: всяк своего счастья кузнец. Коль удастся дело, хорошо тебе будет, коль нет — тоже не беда, и с другими молодцами такое случалось.
Собрался средний сын в дорогу, взял всё, что было ему нужно, захватил отцовскую грамоту к царю, попрощался с братьями и наутро пустился в путь.
К ночи только доехал он до моста, выскочил навстречу ему медведь да как зарычит: «Ррр!» Конь королевича захрапел, на дыбы взвился, пятиться стал. Видит королевич: опасность не шуточная, и с позором воротился домой. А король-отец как увидел его, так и говорит:
— Ну как, сыночек дорогой? Видно, правду говорит пословица: оборони меня от кур, а собак-то я не боюсь.
— Ну что ты, батюшка, говоришь? — покраснел сын. — Разве что медведи, что курица всё одно? Отныне верю своему брату: такой медведище одолеет один целое войско. Никак в себя не приду, всё дивлюсь, как только жив остался. Не нужно мне царства, ничего не нужно. А еды, слава богу, хватит для меня и в нашем доме.
— Сам знаю, что еды у тебя вдоволь; только не о том речь, сын мой, — хмуро ответил король, — а вот опозорились мы. Как же быть, скажите мне, на милость? Три сына у меня, и, оказывается, ни один из них ни на что не годен. Коли так, то, по правде говоря, напрасно вы только хлеб изводите, дорогие мои. Всю жизнь болтаться попусту и лишь бахвалиться, что мы, мол, королевские сыновья, это уж совсем никуда не годится… Видать, нечего брату моему на вас надеяться; исполнится его желание в день святого ожидания. Да, ничего не скажешь, удалые у него племяннички! Как в песне:
На пирог —
Со всех ног,
А как в бой —
Он — домой!
А меньшой королевич покраснел от стыда как огонь, вышел в сад и пригорюнился — уж очень было ему больно слушать обидные речи отцовские. Сидел он так в раздумье и не знал, что ему сделать, как позор избыть. Вдруг видит — стоит перед ним нищенка, вся сгорбленная от старости.
— Что ты закручинился, светлый королевич? — спросила бабка. — Прогони-ка ты горести и заботы, счастье тебе со всех сторон улыбается, и печалиться нечего. Лучше подай старухе милостыньку.
— Отстань от меня, бабка, не расстраивай! — ответил в сердцах королевич. — Другая у меня теперь забота…
— Эх, королевич, стать бы тебе царём! Поведай старухе, что тебя мучает, кто знает, может, и она тебе чем поможет.
— Бот что, тётка! Нечего болтать попусту. Оставь ты меня в покое, и без того свет не мил.
— Ясный королевич, не гневайся так! Нельзя знать, откуда подмога может прийти.
— Зачем, бабка, вздор мелешь? Неужто от такой, как ты, могу я помощи ждать?
— Может, тебе это чудно кажется? Эх, свет-королевич, всевышний проливает свою благодать и на убогих, — так уж, видно, ему угодно. Ты не смотри на то, что я сгорбленная да в лохмотьях. Дан мне такой дар, что знаю я наперёд помыслы великих мира сего и частенько смеюсь и потешаюсь над их неуменьем и слабостями. Что, не верится? Лучше избавил бы тебя бог от соблазна. Многое повидали глаза мои за те несчётные века, что у меня за плечами. Эх, королевич, королевич! Поверь мне, будь у тебя моя сила, ты бы вихрем облетел все страны и моря, всю землю бы перевернул, всем светом бы завладел, и всё было бы по твоей воле. Но что же это я, немощная да горбатая, чушь несу! Прости меня, боже, мелю невесть что. Светлый королевич, смилуйся надо мной, подай бабке милостыню.
Заслушался королевич, вынул он монетку и подал старухе.
— Держи, бабушка, от меня немного, от бога побольше.
— Да наградит тебя господь всемилостивый, — поблагодарила бабка, — и да продлит он дни твои, королевич. Знай — большое счастье на твою долю выпало. Вскорости станешь ты царём, да таким, что не будет тебе равного на всей земле — самым любимым, славным и могучим. А теперь, чтобы ты уразумел, как может тебе помочь твоя доброта и милосердие, сиди смирно, смотри мне прямо в глаза и слушай хорошенько, что я тебе скажу. Пойди к своему батюшке и попроси у него всю ту справу, что при нём была, когда он ещё в женихах ходил: коня, оружие и одежду. Коли добудешь всё это, сможешь добраться туда, куда братья твои дойти не сумели. Эту честь судьба тебе уготовила. Отец твой воспротивится, не захочет тебя отпустить, а ты настаивай, проси его, как положено, вот и уговоришь. Платье же то — старое и потрёпанное, да и оружие ржавчиной изъедено. А коня ты сумеешь найти, коль поставишь посреди табуна поднос с горящими угольями. Какой конь придёт жар поедать, тот и повезёт тебя на царство и убережёт от многих бед и напастей. Только запомни хорошенько всё, что я тебе говорю.
Может, ещё придётся нам где-нибудь свидеться: гора с горой сходятся, а человек с человеком и подавно.
Не успела бабка закончить свою речь, как увидел королевич, что окутало её белое облако и стала она подниматься в воздух, всё выше и выше, пока совсем с глаз не исчезла. До того удивился и устрашился королевич, что даже дрожь его бить начала, но потом воспрянул духом, уверовал, что сумеет совершить задуманное, пошёл к отцу и сказал ему:
— Дозволь и мне, батюшка, пуститься в путь-дорогу, как мои братья; хочу и я испытать своё счастье. Будет ли мне удача, или нет — не знаю, только наперёд обещаю, что домой не вернусь, пусть даже сама смерть повстречается мне на дороге.
— Не ждал я, сынок дорогой, услышать от тебя такие слова, — удивился король. — Твои братья трусами оказались, и теперь нет у меня на них никакой надежды. Может, ты будешь посмелее, только мне что-то не верится. Но ежели непременно хочешь ехать, я тебя не держу. Вот лишь боюсь я очень, как бы тебе тоже по дороге чудище какое не повстречалось и не опозорился бы ты. Коли же так случится, то прямо тебе говорю — в мой дом я тебя больше не пущу.
— Что же делать, батюшка, человек должен всё испробовать. Попытаю и я счастья, а там — как уж мне на роду написано. Только, прошу тебя, дай мне на дорогу коня, оружие и платье, всю справу, что при тебе была, когда ты ещё в женихах ходил.
Короля, видать, эта просьба не больно обрадовала, нахмурился он и ответил:
— Эге-гей, сынок дорогой, твои речи напомнили мне песню, в которой говорится:
Конь одряхлел, а витязь молодой,
Не идти им дорогой одной…
Кто знает, где гниют теперь кости коня, на котором я тогда красовался. Не жить же ему человечий век! Тот, кто тебя надоумил, видно, был не в своём уме… или, как в поговорке говорится: пошёл ты дохлых лошадей искать, подковы с них снимать.
— Батюшка, больше я у тебя ничего не прошу. Жив ли тот конь, подох ли — моя забота, а только хочу я знать одно: даёшь ты мне его или нет?
— Ладно, сынок, я не противлюсь, будь по-твоему, но никак я не пойму, где ты его возьмёшь, ежели его давно нет на свете?
— Это уж моя печаль, батюшка; хорошо, что ты мне его отдал. Жив ли он, нет ли, — ежели разыщу, моим будет.
Забрался сразу же королевич на чердак и стащил оттуда уздечку, повод, хлыст и седло, всё пылью покрытое, ссохшееся, старое-престарое, как сама земля. Потом спустился в сводчатую кладовую и достал платье, тоже старое-престарое, лук и стрелы, меч и палицу, ржавые-прержавые, почистил их хорошенько и отложил в сторонку. Наполнил он затем поднос горящими угольями, пошёл в табун и поставил поднос на землю. Вдруг из самой середины табуна приковыляла полудохлая кляча, косматая и такая костлявая, что все рёбра перечесть можно, пробралась она прямо к жаровне и давай угли горящие поедать. Королевич огрел лошадь уздой по голове и прикрикнул:
— Ах ты, кляча поганая, что же это такое, из всех коней только ты и нашлась горящие угли жрать? Посмей ещё разок сунуться — совсем ноги отобью!
Начал королевич перегонять коней с места на место, и вот на тебе, — снова вылезла та же худоба полудохлая и вновь хвать! — полный рот угля. Королевич хлестнул её ещё рае что было мочи уздой по голове и снова давай коней с места на место водить, авось объявится настоящий скакун и жара отведает. Только и в третий раз приковыляла тот же одер и как начал жар пожирать, так ничего на подносе не осталось. Пуще прежнего разъярился королевич, хватил его снова что было сил по голове, а потом набросил на него узду да подумал:
«Даже не знаю, что с клячей делать — с собой брать или отпустить? Боюсь, все смеяться станут. Чем на таком коне, уж лучше пешком».
Раздумывает он, как быть — брать лошадь или не брать, а одер в это время встряхнулся три раза и оборотился в гладкого скакуна-трёхлетку, да такого пригожего и ладного, что не найти подобного во всём табуне. Посмотрел он королевичу прямо в глаза, да и говорит:
— Садись на меня, хозяин, и держись хорошенько!
Королевич взнуздал коня и вскочил на него, а тот сразу взвился до туч и ринулся вниз как стрела. Потом взлетел ещё раз до самого месяца и вновь метнулся вниз быстрее молнии. Наконец взвился в третий раз до самого солнца, а когда пал на землю, спросил:
— Ну, хозяин, что ты теперь скажешь? Думал ли ты, что сможешь…
Блестящий солнца луч
Достать ногами,
Луну с небесных круч
Стащить руками.
И отыскать корону между звёзд?
— Что же мне сказать, дорогой мой товарищ? От страха душа в пятки ушла, смерть наяву увидел, так меня завертело и оглушило, что не знал я, на каком свете нахожусь, ещё немного, и я бы по твоей милости совсем погиб.
— Вот, хозяин, и меня так оглушило, когда ты уздой меня хлестал, погубить надумал. Захотел я вернуть тебе те три удара. Сам ведь знаешь: как аукнется, так и откликнется, Ну теперь, думаю, ты меня знаешь и уродом и красавцем, и старым и молодым, и слабым и сильным. А теперь обернусь я вновь, каким ты меня в табуне видел, и готов идти с тобой, хозяин, куда прикажешь. Только скажи мне загодя, как тебя везти — вихрем мчаться или скорее мысли лететь.
— Если полетишь как мысль — погубишь меня, но ежели как вихрь помчишься, значит, подходящ ты мне, конёк, — ответил королевич.
— Хорошо, хозяин, будь по-твоему, а теперь садись на меня без опаски, я тебя повезу куда хочешь.
Вскочил королевич в седло, погладил коню гриву и приказал:
— Вперёд, конёк!
Полетел конь легче ветра; к королю на двор прискакал — сразу ветер спал.
— Добро пожаловать, добрый молодец! — хмуро встретил сына король. — Что же это ты лучшего коня себе не нашёл?
— Да уж так вышло, батюшка. Путь передо мной лежит не близкий, и не хочу, чтобы люди меня примечали. Когда верхом буду ехать, когда пешком идти, как сумею.
Ответил так королевич, заседлал коня как следует, пристрочил оружие к луке, прихватил припасы и денег сколько надобно, смену белья в перемётную суму вложил и флягу полную воды налил! Потом поцеловал у отца руку, взял грамоту для царя, с братьями простился и на третий день под вечер сел на коня и отправился шагом в путь. Ехал он Так, ехал, пока совсем не стемнело. Добрался наконец он до моста, и здесь со страшным рёвом вылез ему навстречу медведь. Конь рванулся к медведю, а королевич уж занёс палицу, чтобы убить его, как вдруг слышит человеческий голос:
— Не ударяй, сынок, это я!
Тогда королевич спешился, а отец обнял его, расцеловал и сказал:
— Хорошего товарища ты себе выбрал, сын мой, коли тебя кто надоумил, то на пользу, а коли ты сам своим умом дошёл, значит, светлая у тебя голова. Ну, а теперь продолжай свой путь — ты достоин стать царём. Только не забывай моего совета: в дороге понадобится тебе помощь многих людей, и добрых и злых, так вот — пуще всего берегись рыжего человека, а ещё больше — человека безбородого и плешивого. Не имей с ними никаких дел, — больно уж они злые и вредные. И что с тобой ни случись, твой конь, верный товарищ, присоветует тебе что делать; от многих напастей и бед спас он меня в молодости. А теперь бери и эту медвежью шкуру, она тебе при случае пригодится.
Погладил он коня, поцеловал обоих несколько раз и так напутствовал:
— Счастливый вам путь, дорогие мои! Теперь один бог знает, когда мы ещё свидимся…
Вскочил королевич в седло, конь опять встряхнулся, оборотился на миг в молодого, каким когда-то король любовался, заплясал на месте, и поехали они.
Едут, едут без опаски.
Мы остались позади…
Это присказка, а сказка —
Сказка будет впереди.
Едут они день, едут два, едут девять и все сорок девять, и вот привела их дорога в лес, а там вышел им навстречу человек плешивый и безбородый, да и говорит без всякой опаски королевичу:
— Здравствуй, богатырь! Не нужен ли тебе слуга в дороге? В этих краях трудновато странствовать в одиночку: может зверь какой повстречаться и навсегда путь закрыть, тебя жизни решить. Я же тут все места наперечёт знаю, может, где и пригожусь тебе.
— Может, пригодишься, а может, и нет, — ответил королевич и смотрит прямо в глаза плешивому, — пока поеду один, чему быть, того не миновать.
Пришпорил он коня и поскакал дальше. Ехал, ехал, и вот в теснине вновь выходит ему навстречу тот же плешивый, только переодетый в другое платье, и говорит тонким, совсем не тем голосом:
— Добрый путь, проезжий!
— И тебе добрый путь, коль от доброго сердца говоришь, — ответил королевич.
— Ну, сердце у меня доброе, дай бог всякому такое, — вздохнул плешивый. — Только какой от этого прок? Для доброго человека нет на земле счастья, это давно известно. Не гневайся, путник, но раз к слову пришлось, откроюсь я тебе как брату: с самого раннего детства я у чужих людей в услужении и всё впустую. Не обидно было бы мне, кабы я не трудился как следует, а то всю жизнь только и знаю что работаю. А что выходит? Тружусь, тружусь, и никакого толку, потому хозяева мне все нищие попадались, и недаром ведь говорится — у нищих служить — гроша не нажить! Эх, попался бы мне хозяин по нраву, всё бы на свете сделал, чтоб его порадовать. А тебе, витязь, не нужен ли слуга? Кажись, мошна у тебя туга. Не скаредничай, не жадничай, найми верного слугу, будет он тебе добрым помощником в дороге. Тут места лихие, невесть откуда может беда нагрянуть, и тебе, не дай бог, худо придётся.
— Пока ещё не нужен мне слуга, — ответил королевич, не выпуская из руки палицу. — Сам себе помогу, как сумею.
И снова пришпорил он коня и погнал быстрее. Едет он всё дальше и дальше по тёмным лесам, пока совсем не сбился с пути, спутались все стёжки и дорожки, и никак не поймёт теперь королевич, в какую сторону ему податься, куда ехать.
— Вот чёрт, в какую я попал беду! Это не то что «к столу пожалуйте»! Ни тебе — села, ни тебе — города, ни тебе — ничего. Чем дальше еду, тем пустынней кругом. Словно сгинул весь род людской с лица земли. Жаль, что не взял я с собой хоть бы второго безбородого. Чем он виноват, что вышел в мать? Отец-то мне, правда, советовал с ними не связываться, да что делать в такой нужде? Говорят же: коль нет красивого, полюбишь и сопливого.
Так блуждал королевич то по тропинкам, то по какой-то заброшенной дороге, как вдруг снова выходит ему навстречу тот же плешивый, только в другом убранстве, верхом на хорошем коне и, изменив голос, говорит, да так, словно жалеет королевича:
— Эх ты, бедняга, бедняга, плохую ты выбрал дорогу! Сразу видно, что ты чужеземец и здешних мест не знаешь. Твоё счастье, что меня встретил, пока не успел спуститься по откосу, а то пришёл бы тебе конец. Там внизу, вон в том ущелье — страшенный бык, и многих он смельчаков безрассудных порешил. Давеча я сам, на что уж смел, и то еле от него ушёл, не знаю, как только жив остался. Возвращайся обратно, а уж если должен непременно вперёд идти, бери себе помощника. Я и сам мог бы к тебе наняться в услужение коли будет на то твоё согласие.
— Так бы и нужно мне сделать, добрый человек, — ответил королевич, — только открою тебе правду: когда я ещё из дому уходил, батюшка мне наказывал остерегаться рыжего человека, а ещё пуще — плешивого: не иметь с ними никаких дел. Вот ежели бы ты не был плешивым, я бы с радостью тебя нанял.
— Ну что ж, путник, коли ты на этом стоять будешь, так скорее поломаешь себе в наших местах все косточки, чем найдёшь слугу по вкусу, — в здешних краях только плешивые и живут. А если уж говорить начистоту, ответь мне, пожалуйста, какая с тобой из-за рыжего да плешивого может беда стрястись? Видно, не знаешь ты, как говорится: «На волосы да на суму жаловаться ни к чему». Коли чёрных глаз нет, целуешь и голубые. Так и ты должен сделать: скажи господу богу спасибо, что повстречался со мной, и нанимай в услужение. Я твёрдо знаю — что со мною свыкнешься, так от себя уж не отпустишь: сроду я таков — только и умею служить хозяину верой и правдой. Ну, не сомневайся, а то, боюсь, как бы нас здесь ночь не захватила. Был бы у тебя хоть конь стоящий, ещё куда бы ни шло, а то на такой кляче тащишься, что жалко смотреть.
— Сам не знаю, как мне быть, — ответил королевич. — С малых лет привык я батюшки слушаться, и как-то не по сердцу мне тебя нанимать. Но раз уж повстречались мне здесь двое плешивых, а ты третий — видать, и впрямь попал я в страну плешивых, и нет у меня другого выбора. Хочу-не-хочу, а должен я тебя взять, коли правду говоришь, что знаешь здешние места.
Нанял его королевич не торгуясь, и сразу же поехали они вместе, чтобы выбраться на дорогу, какую Плешивый знал. Миновали они добрый кусок пути, как вдруг прикинулся плешивый, будто ему пить хочется, и попросил у хозяина флягу с водой. Королевич дал ему флягу, а плешивый поднёс её ко рту, пригубил, но тут же скривил губы, и всю воду на землю выплеснул.
Королевич рассердился, крикнул:
— Что же это ты, плешивый, натворил? Сам разве не видишь, что воды здесь и в помине нет? По такой жаре нас жажда вовсе замучает.
— Не гневайся попусту, хозяин. В фляге вода затхлая была, и захворать недолго. А о хорошей воде не заботься; сейчас доберёмся до колодца, в нём вода сладкая и как лёд студёная. Отдохнём там немного, я сполосну флягу как следует и наполню свежей водой на дорогу, а то дальше колодцев мало и с водой будет трудно.
Свернули они на другую тропинку, ещё немного проехали и очутились на поляне, а там колодец — крышка над дубовым срубом в сторону сдвинута. Глубокий был колодец, но ни колеса, ни журавля при нём не было, только лесенка до самой воды.
— Ну, плешивый, посмотрим теперь, что ты умеешь делать, — говорит королевич.
Плешивый ухмыльнулся, спустился в колодец, наполнил флягу и прицепил её себе на бок. Потом постоял ещё на ступеньке у самой воды и сказал;
— Эх, и прохладно здесь:
Словно фея чистых вод
У ручья венок плетёт.
Даже выходить не хочется. Прости, господи, грехи тому, кто этот колодец соорудил, доброе дело он сделал. В эдакую жарищу прохлада многого стоит.
Постоял ещё немного, потом вылез и говорит:
— Ты, хозяин, даже не знаешь, как я себя теперь чувствую: легко и привольно. Просто летать хочется. Полезай туда, освежишься, тоже совсем по-иному себя почувствуешь, покажется тебе, что стал ты лёгким как пёрышко…
Королевич, доверчивый, как малое дитя, послушался и полез в колодец, ни о чём плохом не думая. Стоит он там и прохлаждается, а плешивый как захлопнет крышку у колодца! Сам на неё сверху уселся и говорит злобным голосом:
— Попался-таки мне, подлое отродье! Чего опасался, на то и нарвался! Славно я тебя прибрал к рукам! Теперь говори всю правду, кто ты таков, откуда едешь и куда путь держишь, а не скажешь правду, здесь твои кости и сгниют.
Куда королевичу деться? Жизнь-то дороже всего, вот и рассказал он без утайки всё от начала и до конца.
— Ладно, гадёныш, вот это и надо мне было от тебя узнать, — говорит плешивый. — Только смотри, коль обманул меня, худо тебе придётся. Я и теперь могу тебя свободно убить, да жалко мне твоей молодости… Если хочешь ещё солнце увидеть и по зелёной траве ходить, поклянись мне на своём мече, что будешь во всём мне послушен и покорён и все мои веления выполнять станешь, даже если прикажу тебе в огонь броситься. Отныне я буду вместо тебя племянником того царя, а ты — моим холопом. Будешь ты мне служить до самой смерти, да и после, коли воскреснешь. Всюду, куда со мной ни пойдёшь, никому слова не смей проронить о том, что между нами было, а не то сотру тебя с лица земли. Согласен так дальше жить — хорошо, а коль нет, скажи мне прямо, и я уж решу, как с тобой расправиться…
Увидел королевич, что попал в тиски и ничего сделать не в силах, положился на милость божью, да и поклялся плешивому в верности и полной покорности.
Забрал себе плешивый королевскую грамоту, деньги и оружие королевича, выпустил его потом из колодца и заставил меч поцеловать в знак того, что он от своей клятвы не отступится.
— Отныне зовут тебя Белым Арапом, это твоё имя, и другого нет у тебя, так и знай!
Потом каждый сел на своего коня и поехали: плешивый впереди, как хозяин, а Белый Арап позади, как слуге положено; дальше путь держат. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
Едут они, едут, путь дальний, конца края не видать, проехали они девять морей, девять земель да девять рек широких, пока, наконец, не добрались до нужного царства-государства.
Только приехали, заявился плешивый к царю и грамоту королевскую представил. А Зелен-царь, как прочёл грамоту, от радости так и подскочил и сразу же повёл плешивого знакомить с придворными и дочками своими, а те приняли его со всеми почестями, положенными королевскому сыну и царскому наследнику.
Увидел плешивый, что поверили ему, отозвал в сторону Белого Арапа и строго-настрого приказал:
— Ты убирайся на конюшни и не смей отлучаться оттуда ни на миг. Знай ухаживай за моим конём, храни его как зеницу ока, а не то, коль приду я туда и найду непорядок какой, спущу с тебя шкуру. Пока вот тебе в задаток затрещину, чтобы лучше запомнил, что я тебе сказал. Хорошо зарубил на носу все мои слова?
— Да, хозяин, — ответил Белый Арап, опустил голову и побрёл на конюшню…
А плешивый ударил его, чтобы нагнать побольше страху на Белого Арапа.
Царские дочки увидели, как плешивый над Белым Арапом измывается, пожалели того и попытались было плешивого задобрить:
— Нехорошо ты поступаешь, братец. Раз господь бог уж так положил, что мы над другими властвуем, то надо нам их жалеть, — они, бедняги, тоже люди.
— Эх, сестрёнки мои милые, — начал изворачиваться плешивый, — вы жизни ещё не знаете. Ежели зверей и животных не обуздывать, они давно бы людей на куски растерзали, а вам надобно знать, что между людьми-то как раз больше всего зверей и встречаешь, и их нужно на цепи держать, ежели хочешь, чтобы от них хоть какой-нибудь толк был.
Ну, как это вам нравится?
Не дай бог, если мамалыга пузыриться зачнёт. Совсем как в песне выходит:
Боже, дай мне то, что снится,
Буду счастью я дивиться.
Царевны завели тогда речь о другом, но твёрдо запомнили, каким злыднем показал себя плешивый, хоть пытался он всё объяснить, да и роднёй был им. Ничего ему не помогло: добро и зло никогда не уживутся. И в песне ведь сказано:
Вкусен сладкий виноград,
Каждый сочной кисти рад.
Дикий-кислый вяжет рот
И оскомину набьёт.
С этой самой минуты стали они между собой толковать, что, мол, плешивый как будто не их кровей, совсем на них не похож ни обличьем, ни правом, а вот у Белого Арапа — его слуги — и обличье куда приятнее, и сам он, видать, куда добрее. Сердце им говорило, что плешивый им не двоюродный брат, и потому они терпеть его не могли. Вскоре они уж так его возненавидели, что, если б могли, открестились бы от плешивого как от нечистого. Но ничего они не могли поделать, боялись опечалить царя.
Вот как-то раз, когда сидел плешивый за обедом со своим дядей, царевнами и придворными, подали к столу салат, да чудо какой вкусный. Царь и говорит гостю:
— Как, племянник, едал ты когда-нибудь в жизни такой салат?
— Нет, дяденька, — ответил плешивый. — Как раз хотел спросить, где вы его достаёте, больно уж хорош! Кажется, целый воз бы проглотил, да и то бы не насытился.
— Верю, верю, племянничек, а вот кабы ты знал, с какими трудностями добываем мы этот салат! Растёт он только в медвежьем саду, — слыхал ты о таком месте? Многие смельчаки пытались доставать его, да там же голову и сложили. Во всей моей державе лишь один лесник есть, — он на такое дело идёт. И то никто не знает, что он делает, как ухитряется, но только кое-когда приносит нам немного салата полакомиться.
Плешивый, задумавший во что бы то ни стало погубить Белого Арапа, сразу же сказал царю:
— Ну, дяденька, не может того быть, чтобы мой холоп не принёс мне такого салата, хоть со дна морского, а достанет.
— Что ты, племянник, выдумываешь? Не под силу ему такую службу сослужить, да и мест тех он не знает. Разве что погубить его хочешь.
— Бросьте, дяденька, о нём нечего тревожиться!
Бьюсь об заклад, что он нам принесёт этого салата сколько душе захочется. Я наверняка знаю — это в его силах.
Тут же вызвал плешивый Белого Арапа и заорал:
— Сейчас же отправляйся, время не теряя, прямиком в медвежий сад и достань, как знаешь, вот такого салата. Ну, поворачивайся быстрей, время не терпит. Только не вздумай ослушаться, а то и в мышиной норе от меня не скроешься.
Вышел Белый Арап опечаленный, пошёл на конюшню, потрепал коня своего по гриве и говорит:
— Эх, конёк ты мой, конёк, ежели б ты знал, в какую я беду попал?! Дай бог много лет здоровья батюшке моему бедному, правильно он мне советовал. Поделом мне, коль не послушался его слов. Попал я в холопы к подлому вору, а теперь, хочу не хочу, должен повиноваться, а то и голова, того гляди, пропадёт.
— Ну, хозяин, — отвечает ему конь, — теперь, что головой о камень, что камнем по голове, — одно горе; будь мужчиной, перестань горевать. Садись верхом на меня и поехали. Я уж знаю, куда тебя везти, а бог всемогущ, он нам поможет и в этой беде.
Приободрился Белый Арап, понадеялся на коня и вскочил на него — пусть везёт куда хочет.
Конь сначала поплёлся тихонько, шажком, пока не отъехали они подальше, где уж никто их видеть не мог. А там показал свои силы, только наперёд сказал королевичу;
— Держись, хозяин, за меня, потому что:
Полечу легко как ветер,
Облетим мы всё на свете.
Бог-то велик, но бес — искусен. Ничего! Найдём мы управу и на плешивого; не уйдёт он от нас.
Взлетел конь с Белым Арапом до самых туч, а оттуда понёсся поперёк земли:
Полетел он над лесами,
Над высокими горами
И над синими морями.
Потом прилетел он на красивый остров посреди моря-океана и легко опустился около одинокой избушки; покрывал её мох, густой и толстый, мягче шёлка, зеленей лягушки.
Сошёл Белый Арап с коня, а сам диву даётся: встречает его на пороге та самая нищенка, какой он милостыню подал ещё дома, перед там как в путь пуститься.
— Ну как, Белый Арап, сбылись мои слова иль нет? Гора с горой сходятся, а человек с человеком и подавно. Знай, что я святая Думиника,[4] мне ведомо, что за беда тебя ко мне привела. Плешивый хочет во что бы то ни стало тебя погубить, потому-то и приказал тебе достать салат из медвежьего сада; но ничего, подавится он салатом этим… Заночуй сегодня у меня, я посмотрю, что можно сделать.
Обрадовался Белый Арап и поблагодарил гостеприимную хозяйку за ласку и заботу.
— Это не я тебе помогаю, а твоя же доброта и милосердие, — ответила старуха и вышла, чтобы он отдохнул и успокоился.
Во дворе святая пошла босиком по росе, собрала полный подол дрёмы, отварила её в ведре молока и ведре мёда и быстро вылила отвар в колодец, что в медвежьем саду находится.
Колодец этот был полон воды до самого края. Задержалась святая ещё малость у колодца и видит: мчится туда медведь со страшным рёвом. Подбежал он к колодцу и начал жадно лакать воду, лакает и облизывается — очень, видно, пришлось ему по вкусу сладкое питьё. Передохнул он немного, порычал и снова за воду взялся, потом снова зарычал и так несколько раз кряду, пока не ослаб совсем. Одолел его дурман, упал медведь, да и заснул как убитый — хоть дрова на нём коли.
Увидела это святая, сразу же пошла за Белым Арапом, не посмотрела на то что ещё ночь была, и разбудила его.
— Быстренько одень на себя ту медвежью шкуру, что от отца получил, пойди прямо вперёд, а как дойдёшь до перекрёстка, тут же увидишь медвежий сад. Смело залезай внутрь и нарви салата сколько тебе захочется, медведя я приструнила. А в случае чего, коли увидишь, что медведь проснулся и на тебя лезет, кинь ему медвежью шкуру и беги сюда ко мне что есть мочи.
Белый Арап всё так и исполнил, как научила святая Думиника. Забрался он в сад, начал самый лучший салат рвать и такую большую охапку набрал, что еле-еле на спину взвалил. А как уходил он из сада, проснулся медведь и погнался за ним. Увидел Белый Арап беду, медвежью шкуру сбросил с себя, швырнул ему и давай бог ноги прямо к святой Думинике, — ну и добрался к ней благополучно с ношей своей на спине.
Поблагодарил Белый Арап святую за помощь, поцеловал ей руку, взял салат, вскочил на коня и поехал обратно…
Едет, едет без опаски —
Мы остались позади…
Это присказка, а сказка —
Сказка будет впереди.
Едет он, едет и наконец добрался до державы Зелен-царя и отдал салат плешивому.
Царь и царевны как увидели это, так и обомлели, а плешивый от спеси раздувается, спрашивает:
— Ну, дяденька, что теперь скажете?
— Что говорить, племянник. Имей я такого доброго слугу, в почёте бы его держал.
— Вот потому-то и дал мне его отец. Не будь Белый Арап таким расторопным, я бы с ним и связываться не стал.
Через несколько дней как-то показал царь плешивому горсть драгоценных камней.
— Как, племянник, видал ли ты когда-нибудь в жизни такие большие и красивые самоцветы?
— Я, дядюшка, видал много различных дорогих камней, но такие, как эти, по совести говоря, никогда мне не встречались. Где их можно найти?
— Где найти, спрашиваешь? В лесу у оленя. Да и сам тот олень весь усыпан самоцветами, куда дороже, побольше и красивее этих. А на лбу у него, говорят, тоже драгоценный камень, и сияет этот камень как солнце. Только никто к тому оленю не может даже подойти близко; заколдован он и не берёт его никакое оружье. А ежели он кого приметит, тому уж не жить на белом свете. Вот потому-то все от него и убегают куда глаза глядят, он одним своим взглядом всё живое губит, будь то человек, или зверь… Говорят, что немало людей и зверей лежат из-за него бездыханными в том лесу; видать, крепко заколдован олень, коли такая в нём сила губительная. Только должен ты, племянник, знать, что есть на свете люди отчаянные и хитрые, самого чёрта обмануть норовят, вот они на рожон лезут; хоть много бед натерпелись, а все ищут счастья в том лесу: может, удастся им оленя изловить. А если какому-нибудь смельчаку счастье привалит, то, скитаясь по лесу, он случайно может найти камень-другой: олень самоцветы теряет, когда раз в семь лет линяет. Счастливцу большего и не надобно — приносит он драгоценный камень мне, а я ему плачу даже больше, чем сам самоцвет стоит, да ещё и радуюсь, что заполучил его. Эти драгоценные каменья — украшение моей державы, так и знай, племянник: ни в одном государстве не найдёшь самоцветов больше и лучше моих, и слава о них прошла по всему белу свету. Многие цари и короли сюда ко мне приезжают на них поглядеть и диву даются, откуда я их достаю.
— Эх, дядюшка, дядюшка, — усмехнулся плешивый, — вы на меня не гневайтесь, но я, право, не пойму, что у вас за трусливый народ… На что хотите, могу об заклад биться, что мой холоп доставит нам шкуру того оленя, с головой и со всём её убранством.
Тут же позвал плешивый Белого Арапа и приказал ему:
— Пойди в олений лес, добирайся туда как знаешь, а там сделай что хочешь, хоть наизнанку вывернись, но доставь мне сюда оленью шкуру с головой и со всем драгоценным убранством. А ежели попутает тебя нечистый хоть один камушек со своего места стронуть, а особенно тот большой, что у оленя во лбу, несдобровать тебе, не жить на белом свете. Ну, убирайся быстрей, нечего терять время!
Белый Арап был не так уж прост, сразу понял, куда плешивый метит, но видит, что делать нечего; пошёл он печально в конюшню к коню, потрепал его по гриве и говорит:
— Эх, конёк ты мой дорогой! Опять в большую беду втравил меня плешивый. Ежели и на этот раз удастся целым остаться, значит долго суждено мне жить.
Но только не знаю, вывезет ли меня и теперь счастье.
— Ничего, хозяин, — ответил конь. — Была бы голова здорова, а напастей на неё всегда хватит с лихвой. Может, тебе приказали ободрать мельничный жёрнов, а шкуру доставить в казну?
— Нет, конёк, ещё того хуже, — вздохнул Белый Арап.
— Брось горевать, хозяин, справимся и с этим, — подбодрил его конь. — Ты не падай духом, знаю я все козни плешивого. Захотел бы я, так давно бы его обуздал, да пусть ещё порезвится. А как ты думаешь? Иногда и такие черти кое к чему пригодны: учат добрых людей уму-разуму… Ты же себе в утешение подумай, что искупаешь грехи какие-нибудь прадедовские… Знаешь, как говорят—отец кислый виноград ест, а у сына — оскомина. Ну, не кручинься больше, не раздумывай, садись-ка верхом на меня и надейся на бога, он всемогущ—вскоре положит конец и нашим страданиям. Что поделаешь? От судьбы не уйдёшь. Но господь бог велик, минует и эта беда.
Вскочил Белый Арап на коня, и тот поплёлся шажком, пока не убрался с глаз долой подальше, где их никто уж приметить не мог. Здесь собрался он с силами, встряхнулся по-богатырски и вновь показал, что сделать может.
— Держись хорошенько, хозяин, — сказал конь,—
Поднимусь я вверх стрелой
В воздух чистый, голубой,
Полечу я над лесами,
Над высокими горами,
Над туманными полями
И над синими морями,
К фее с ясными глазами
Что живёт между цветами
И царит над островами.
Проговорил это конь и взвился с Белым Арапом вместе
В высоту поднебесную
По воздуху светлому.
И понёсся поперёк земли, приговаривая:
— Я от тучки к солнцу мчусь,
Мимо звёзд я пронесусь,
Лунным светом я упьюсь, —
а потом опустился тихонько, как ветерок,
К фее с ясными глазами,
Что живёт между цветами
И царит над островами.
Ветер сразу спал — конь к святой Думинике прискакал. Святая дома была и, как увидела Белого Арапа у своего порога, ласково его приняла.
— Что, Белый Арап, видно, опять какая-нибудь беда привела тебя ко мне?
— Так оно и есть, матушка, — печально ответил королевич, а сам бледный как мертвец. — Порешил плешивый погубить меня во что бы то ни стало. Хоть бы смерть уж быстрее пришла и избавила меня от всех этих напастей и мук. Чем так жить, в тысячу раз лучше помереть.
— Вот это уж совсем никуда не годится, Белый Арап! — вздохнула святая. — Даже не думала я, что ты такой слабодушный, но, видать, ты трусливее женщины. Довольно, не будь мокрой курицей. Оставайся здесь на ночь, а я уж тебе помогу. Велик господь. Не даст он Плешивому козни свои Выполнить. А ты, сынок, потерпи ещё, много тебе пришлось выстрадать, теперь меньше осталось. Трудно тебе до сих пор было, да и впредь не легче будет, пока не избавишься ты от службы у плешивого. Много ещё от него горя хлебнёшь, но выйдешь из всех бед цел-невредим, потому что счастье на твоей стороне.
— Может, оно и так, матушка, — отозвался Белый Арап, — да слишком уж много невзгод и напастей сразу на мою голову свалилось.
— А на это уж божья воля. Так тебе суждено, некого в этом винить. Человек предполагает, а бог располагает. Когда и ты над другими власть получишь, старайся во всём хорошенько разбираться, будешь теперь верить беднякам и подневольным, потому что сам горе изведал. Цока же, Белый Арап, потерпи ещё, твоё терпенье для плешивого нож острый.
На это нечего было Белому Арапу ответить. Поблагодарил он господа бога и за милосердие и за испытания, а святой Думинике спасибо сказал за привет, за ласку и за обещанную помощь.
— Вот это другое дело, сынок! Что бы ни толкова — вали, а раз уж суждено с бедой встретиться, то ничего не поможет — ежели она впереди, старайся её догнать, а ежели позади — остановись и подожди. Чему быть, тому не миновать. Тут ничего не поделаешь. Таков уж белый свет, и как бы ты ни бился, как бы ни старался, он всё таким же останется. Силой его не повернёшь, хоть на голову становись. Одно слово — таков свет, и больше сказать нечего. Но довольно про это, подумаем-ка лучше, как тебе к оленю подступиться, а то плешивый, наверно, тебя ждёт не дождётся. Он же хозяин, и ты должен ему повиноваться. Знаешь, как говорится: коня привязал, куда хозяин приказал.
Достала откуда-то святая Думиника забрало и меч карлика Стату-Палмэ-Барбэ-Кот,[5] дала их Белому Арапу и сказала:
— Вот держи, они тебе очень пригодятся в том месте, куда мы пойдём. А теперь не будем мешкать, пошли! Покончим и с этой работёнкой.
Как запели петухи, отправились святая Думиника и Белый Арап прямо в олений лес. Пришли они туда и вырыли яму глубокую, в человеческий рост, около ручья, куда всегда в полдень приходил олень. Там он пил воду, а потом ложился и спал, как турецкий бей, до самого заката. Выспавшись досыта, вставал и убегал. Возвращался олень туда только на следующий день, тоже в самый полдень.
— Ну, вот так! Яма готова, — сказала святая Думиника. — Ты, Белый Арап, останься здесь на весь день, одень забрало как полагается, а меч ни на миг не выпускай из рук. В полдень же, когда придёт олень воду пить, а потом, как всегда, уляжется спать и уснёт, ты, как услышишь, что он захрапел, вылезай потихонечку из ямы и так изловчись, чтобы одним махом отрубить ему голову. Как срубишь, сразу же бросайся в яму и сиди там до захода солнца. Голова оленя всё время звать тебя будет по имени, чтобы тебя увидеть, только ты ни за что не поддавайся на его уговоры да просьбы и не смотри на него. У него один глаз ядовитый, и если он на тебя тем глазом глянет, сразу умрёшь. А после захода солнца олень околеет. Вот тогда выходи без всякого страха, сдирай с него шкуру, а голову забирай целиком и приходи сюда ко мне.
Сказала святая Думиника такие слова и пошла себе домой, а Белый Арап остался подстерегать оленя в яме. Вот к полудню раздался глухой рёв — олень бежит. Подбежал он к ручью и начал жадно пить студёную воду, потом опять заревел и опять воды выпил и так несколько раз кряду ревел и пил, пока не насытился. Стал он потом не хуже быка землю рогами рыть, ударил три раза копытом и улёгся на поляне. Пожевал малость жвачку и скоро уснул да захрапел что есть мочи.
Услышал Белый Арап олений храп, вылез тихонько из ямы да так рубанул оленя мечом по шее, что голова далеко откатилась от тела; сам же бросился он стремглав в яму, как ему святая Думиника присоветовала. Хлынула кровь оленья, забулькала, разлилась во все стороны, и в яму столько натекло, что Белый Арап чуть не утоп. А голова оленья задёргалась в судорогах, да и застонала жалобно-прежалобно:
— Белый Арап, Белый Арап! Имя твоё мне известно, наслышан я о нём, но видеть тебя никогда не видел. Покажись хоть на миг, дай разок взглянуть на тебя, посмотреть, достоин ли ты моих сокровищ. Посмотрю только, да и умру спокойно, мой дорогой.
Но Белый Арап ни слова не отвечает, а сам с трудом ноги вытаскивает из загустевшей крови, что всю яму чуть не залила.
Долго ещё звала его оленья голова, пока не затихла, а Белый Арап всё молчал, словно в рот воды набрал, и не показывался. После захода солнца вылез Белый Арап из ямы, осторожно содрал с оленя шкуру, чтобы ни один драгоценный камень с места не стронуть, взял голову всю целиком и пошёл к святой Думинике.
— Ну, как, Белый Арап, — сказала та, — видишь, что мы и с этим делом управились?
— Управились. С божьей и твоей помощью, — ответил Белый Арап, — сумели мы, матушка, вновь угодить плешивому, будь Он трижды и четырежды проклят, не видать бы мне его во веки веков, как летошнего снега, да и потом не надо, очень уж он мне осточертел.
— Бог и ним, найдётся и на плешивого управа. Что посеешь, то и пожнёшь, — утешила королевича святая Думиника. — Поезжай — отвези ему всё это добро, подавится он им когда-нибудь.
Поблагодарил Белый Арап святую Думинику, поцеловал ей руку, сел на коня и пустился в путь к дядюшкиному царству, дай нам сил, творец, не близок сказки конец… И где бы он ни проезжал, народ к нему со всех сторон бежал и дивился, потому что самый большой самоцвет у оленя во лбу так сверкал и сиял, словно Белый Арап вёз с собой солнце ясное.
Много королей и царей выходили Белому Арапу навстречу и наперебой просили продать им его сокровища, предлагали они ему кто денег, сколько он сам запросит, кто дочь и половину царства, а кто дочь и всё царство в придачу.
Но Белый Арап и слушать их не желал, дальше путь держал, вёз каменья драгоценные своему хозяину.
Как-то вечером сидел плешивый со своим дядей и двоюродными сёстрами наверху на башенке, и вдруг видят они, далеко словно огонёк загорелся, засверкал и к ним приближается. Чем больше приближался, тем становился он ярче и ярче, так что глазам больно стало, смотреть невмоготу. Люди засуетились, заметались, никак не поймут, что случилось, и сбежались со всех сторон посмотреть, что там за чудо объявилось. А это Белый Арап шажком едет, шкуру и голову оленью с собой везёт. Тут же он плешивому их и отдал.
Как разглядели люди это диво дивное, так и оцепенели, слова не могут вымолвить, потому что и вправду было чему дивиться.
Но зловредный плешивый и тут не потерял голову: прямо обратился к царю:
— Ну, дядюшка, что скажете? Прав я был или нет?
— Что уж тут говорить, племянник, — ответил поражённый царь. — Будь у меня такой хороший и верный слуга, я бы его с собой за стол усадил: цены нет такому человеку.
— Этого он не дождётся! — злобно огрызнулся плешивый. — Не допущу я такого дела, будь он и в тысячу раз лучше. Не брат же он мне и не сват, чтобы ему такие почести оказывать. Я, дядюшка, одно знаю: холоп — это холоп, а хозяин — это хозяин, и больше никаких. А как вы думаете? Батюшка и приставил-то Белого Арапа ко мне из-за его расторопности, а то на кой он мне ляд? Хе-хе-хе, вы ещё не знаете, что за дьявол этот Белый Арап, и сколько я натерпелся, пока не привёл его в человеческий образ. Один я с ним справляюсь. Знаете, как говорят: страх бахчу стережёт. Другой хозяин на моём месте никогда в жизни не справился бы с Белым Арапом.
Больно вы, дядюшка, жалостливы, слишком уж своих подданных балуете. Вот потому-то олени и не дают вам камней самоцветов, а медведи — салата. Я же никогда не буду плясать под чужую дудку, как увижу, к примеру, что кошка балуется, сразу прижму ей хвост, тут она и дикие яблоки жрать станет, деваться-то ей некуда… Вот поможет вам бог меня поскорее на ваше место посадить, увидите, дядюшка дорогой, как в державе всё изменится. Не будет больше застоя вроде как теперь, потому что давно известно — человек место красит… Ничего не говорю, в молодости вы, наверно, по-иному своим царством правили, но теперь, как состарились… не мудрено, что никакого порядка У вас нет, можно сказать, всё запущено…
Разболтался плешивый, стрекотал без умолку, словно сорока какая, царя до того заговорил, что тот забыл и про Белого Арапа, и про оленя, и про всё на свете.
Но дочери царские смотрели на двоюродного брата, как кошки на собаку, и был он им люб как соль глазам. Чуяло их сердце, что за подлый он человек. Но только, как же отцу родному перечить? Вот и выходило, что для плешивого полное было раздолье, как в поговорке говорится — коль собака в селе не лает, вор без палки по улицам гуляет, — другого ничего не скажешь.
Через несколько дней царь задал пир на весь мир в честь племянника и позвал на этот пир самых именитых гостей: царей, королей, воевод, великих бояр, военачальников, правителей городских и других знатных людей.
В самый разгар пира стали царские дочери плешивого упрашивать, чтоб он дозволил Белому Арапу за столом прислуживать. Как отказать царевнам? Позвал плешивый Белого Арапа и при них разрешил ему подавать на пиру, только условие поставил, чтобы тот всё время стоял только за спиной хозяина и не посмел ни разу глаз поднять на других гостей, а не то, — «если увижу, что он нахальничает, сразу же на месте и снесу ему голову!»
— Ты слышишь, что я сказал, холоп негодный? — крикнул плешивый Белому Арапу, а сам показывает на лезвие того самого меча, на котором королевич, когда вышел из колодца, поклялся в верности и послушании.
— Да, хозяин, — смиренно ответил Белый Арап. — Жду приказаний твоей светлости.
А царские дочери и на этом плешивому спасибо сказали.
В самый разгар пира, когда гости, пробуя всякие вина, позахмелели, вдруг постучала в окно волшебная птица и женским голосом сказала:
— Кушайте, пейте, веселитесь, но о дочери Рыжего царя даже и не думайте!
Тут всё веселье как рукой сняло, пир сразу же расстроился, начали гости меж собой шушукаться, рассказывать, что кто знал или домыслы какие имел. Одни говорили, что сердце у Рыжего царя злобное и жестокое, проливает он кровь человеческую ручьями и всё ему мало; другие рассказывали, что дочь Рыжего царя страшная ведьма и многих людей погубила; третьи им поддакивали да ещё добавляли, что это сама ведьма обернулась птицей, сюда прилетела, в окошко постучала, чтобы и здесь не оставлять добрых людей в покое. А ещё говорили, что как бы то ни было, но с птицей этой дело нечистое, наверно, откуда-то она послана выследить, что у людей в домах делается. Те, кто потрусливей, плевали через плечо и проклинали того, кто птицу прислал, желая ему всяких бед и несчастья. Одни говорили одно, другие другое, и так много болтали про дочь Рыжего царя, что нельзя уже было разобрать, где правда, а где ложь.
Плешивый внимательно всё выслушал, покачал головой и сказал:
— Плохо иметь дело с людьми, которые и тени своей боятся. Вы, честные гости, как видно, только гусей пасти пригодны, совсем вы простаки, коли не понимаете, чьи это козни.
Тут плешивый неожиданно взглянул на Белого Арапа и увидел, что тот улыбается.
— Ах ты подлый холоп! Значит, тебе всё это известно, а от меня ты скрыл! Сейчас же, хоть тресни, а приведи сюда, откуда знаешь, дочь Рыжего царя. Ну, поворачивайся быстрее! Только посмей ослушаться: не жить тебе больше на этом свете!
Загорюнился Белый Арап, пошёл в конюшню к коньку своему, потрепал его по гриве, поцеловал и говорит:
— Эх, дорогой мой дружок, в страшную беду вновь втравил меня плешивый. Новое дело теперь выдумал: должен я ему доставить, хоть из под земли, дочь Рыжего царя. Совсем как в поговорке:
Клади кошелёк на поднос,
Ешь то, что с собою принёс.
Накинул он мне петлю на шею. Кто знает, что меня теперь ждёт. С плешивым я уж с грехом пополам стерпелся. Но с рыжим человеком, ей-ей, не знаю как смогу совладать. Да и один нечистый знает, где мне найти этого Рыжего царя и его дочь, а она, как говорят, страшная ведьма. Словно сам чёрт мне ворожит, не успеваю от одной беды отделаться — другая поджидает… Видать, родила меня матушка в злой час, уж и не знаю, что ещё сказать, чтобы не брать греха на душу. Ох, ясно мне, как этому всему конец положить. Только привык уж я к жизни, будь она проклята… Как говорится: не дай бог человеку всего, что он вытерпеть может.
— Эх, хозяин, — гневно заржал конь, — будет тебе хныкать! После ненастья взойдёт когда-нибудь и солнышко. Кабы люди накладывали на себя руки по всякому случаю, как ты про себя подумал, так валялись бы мертвецы на всех стёжках и дорожках… Главное, не теряй терпенья! Откуда тебе знать, не изменится ли и твоя доля к лучшему?! Человек до последних сил должен бороться с невзгодами, знаешь ведь сам, как у нас говорят; не приносит год, что принесёт час. Коль написано тебе на роду счастье и суждено на свете жить, так пройдёшь невредимым и огонь и воду. Говорится же в песне:
Кто рождён счастливый, тот
Не боится злых невзгод.
Лучше, хозяин, положись ты на меня, я знаю, как до Рыжего царя добраться, меня уж рав привела туда нелёгкая с твоим отцом, когда он молодой был. Садись верхом, да смотри, держись хорошенько, я сразу же всю свою силу покажу, плешивому назло, пусть побесится.
Вскочил Белый Арап в седло, а конь заржал что есть мочи, да и взвился с ним.
Поднялся он вверх стрелой
В воздух чистый, голубой, —
а там повернул прямёхонько, приговаривая:
Я от тучки к солнцу мчусь,
Мимо звёзд я пронесусь,
Лунным светом я упьюсь, —
а потом полетел плавно, как ветер, и помчались они вдоль земли к царству Рыжего царя.
Едут, едут всё с опаской —
Мы остались позади…
Это присказка, а сказка —
Сказка будет впереди!
А пока поглядим, что ещё на пиру у Зелен-царя случилось, после того как Белый Арап улетел.
«Ишь ты! — пробормотал про себя плешивый, весь дрожа от ярости и злости. — Не знал я, что ты такая змея подколодная, а то давно бы с тобой расправился!
Но ничего, коли жив буду, несдобровать тебе… Этот меч с тобой счёты сведёт…»
— Видите, дядюшка и честные гости, как в жизни бывает — растишь за пазухой дьявола, а что это дьявол — и не догадаешься. Я тоже не прост, а всё-таки обманул меня Белый Арап. Правду сказал тот, кто сказал: где крепость сильнее, там дьявол воюет злее.
Царь, его дочери и все гости так и оцепенели, от изумления рты разинули. Плешивый всё ещё бормотал что-то себе под нос, никак не мог своей злобы и ненависти скрыть, а Белый Арап в это время в заботе и печали пробирался всё дальше и дальше по пустынным и непроходимым местам.
Вот доехал он до широкой реки и уж хотел по мосту на ту сторону перебраться, как увидел, что по тому же мосту ползёт муравьиная свадьба. Что теперь делать? Остановился Белый Арап в раздумье и сам с собой совет держит: «Ежели наеду на них, убью несметное множество, а ежели напрямик через воду переправляться буду, как бы не утонуть с конём вместе. А всё-таки лучше попытаюсь переплыть, что суждено, тому не миновать, не хочу я губить столько невинных букашек». Собрался с духом, бросился с конём в реку, переплыл её, выбрался благополучно на другой берег и поехал себе дальше. Вот едет он, едет, и вдруг вылетает ему навстречу крылатая муравьиха и говорит:
— Хочу я, Белый Арап, тебя отблагодарить за доброту твою, за то, что нашу жизнь пожалел, когда мы мост переходили, и нашего веселья не нарушил. На, держи это крыло, и ежели тебе когда подмога нужна будет, только сожги его на огне. Я со всем моим народом сразу же придём к тебе на помощь.
Белый Арап бережно спрятал крылышко, поблагодарил муравьиху за обещанную помощь и дальше поехал.
Продолжает он свой путь, как вдруг слышит какое-то жужжание негромкое. Смотрит он направо — ничего не видно, смотрит налево — и того меньше. Поглядел Белый Арап вверх, и что же вы думаете? Пчелиный рой кружился над его головой и метался во все стороны, не зная, куда опуститься. Пожалел Белый Арап пчёл, снял с головы шапку, положил её в траву, а сам отошёл в сторонку. Обрадовались пчёлы, опустились они все к шапке и набились в неё. Белый Арап тоже за них обрадовался и сразу же за дело взялся: вправо пошёл, поискал, влево пошёл, поискал и не успокоился, пока не нашёл гнилой колоды. Выскоблил он её чем пришлось, и получился у него настоящий улей. Приделал он внутри колышки и смазал стенки мятой, донником, медовкой, вьюнком, чебрецом и другими душистыми травами, для пчёл полезными, взвалил его на плечи и перетащил к рою. Там вытряхнул он осторожненько пчёл из шапки в улей, поставил тихонечко дуплом вниз, положил сверху несколько листьев лопуха, чтобы не палили улей лучи солнца, да и дождь внутрь не попадал, оставил его там на поле среди цветов и поехал дальше.
Едет он себе и радуется, что доброе дело сделал, как вдруг является ему пчелиная царица и говорит:
— Белый Арап, за то, что ты по доброте своей для нас потрудился, построил нам жильё, хочу и я тебе милость оказать: на, держи это крыло, и ежели я когда нужна буду, только сожги его на огне, — сразу же приду на помощь.
Обрадовался Белый Арап, взял крыло и бережно спрятал; поблагодарил пчелиную царицу за обещанную помощь и поехал себе дальше.
Миновал он ещё добрый кусок пути, выехал на опушку леса и увидел там настоящее чудо — сидит себе великанище возле костра, а костёр из двадцати четырёх саженей дров сложен: сидит, греется, а сам орёт во всё горло, что замерзает, вот-вот помрёт от холода. А лицо этого человека совсем страхолюдное было: уши огромные, в сторону торчащие, а губы толстые, отвислые. Когда он дул, верхняя губа вверх заворачивалась, на самую макушку ему залезала, а нижняя так низко свисала, что брюхо прикрывала. Как дохнет, сразу же на всю округу изморось ложится в ладонь толщиной. Да и подойти к нему никак нельзя было, — он так дрожал, словно тряс его сам нечистый. Всё это ничего, кабы одно лишь чудище дрожало. Но вокруг всё живое и мёртвое тряслось вместе с ним: ветер завывал как безумный, деревья в лесу жалобно стонали, камни вопили, сухие ветки свистели и скрипели, и даже дрова, что в костре пылали, трещали от мороза. А белки попрятались в дупла деревьев, ёжились и тесно прижимались одна к другой, дули в коготки и лили горючие слёзы, проклиная день и час, когда родились. Чего ж тут ещё рассказывать? — такой был мороз, как огонь жёг. Белый Арап только чуточку рядом постоял, чтобы чудище рассмотреть, и враз у него сосульки вокруг рта выросли. Однако не мог он не рассмеяться и сказал удивлённо:
— Многое человеку видеть на своём веку приходится! Эй ты, страшилище, — только не ври, а говори истинную правду, — ты и есть Морозище? Ага, молчишь! Наверно, он самый, коли даже огонь возле тебя замерзает, такой уж ты горячий.
— Смейся, смейся, Белый Арап, — ответил Морозище, весь дрожа, — только в тех местах, куда едешь, без меня никак не обойдёшься.
— Так пойдём со мной, коли хочешь! — ответил Белый Арап. — Хоть согреешься в дороге, а то сидеть на месте совсем плохо.
Послушал Морозище Белого Арапа, и дальше пустились они вместе. Прошли они кусок пути, и увидел Белый Арап чертовщину ещё похлеще: громадный человечище жадно уписывал борозды земли за двадцатью четырьмя плугами и вопил во всё горло, что подыхает от голода.
— Ну, как тут не засмеяться? — спросил Белый Арап. — Ну и ну! Чего только на свете не увидишь! Наверно, это ненасытный Голодище, бездонный мешок, прорва обжористая, или бог знает какое ещё страшилище, коли и земля его не насыщает.
— Смейся, смейся, Белый Арап, — ответил тогда Голодище, — но в тех местах, куда идёте, без меня не обойдётесь.
— Коли так, иди и ты с нами, — предложил Белый Арап, — мне-то что, на спине я тебя тащить не буду.
Увязался и Голодище за Белым Арапом, и двинулись они дальше втроём. Прошли они немного, и вот видит Белый Арап новое чудо, ещё почище: огромный детина выхлебал всю воду из двадцати четырёх озёр и одной речки с пятьюстами мельницами, а сам орёт во всё горло, что от жажды сохнет.
— Ну и чудище! — воскликнул Белый Арап. — Что же у него за брюхо бездонное, что за глотка ненасытная, коли не могут утолить его жажду все реки земные? Да у него в кишках, должно быть, целое море плещется. Видно, это погубитель вод, знаменитый Жаждище, родной сын Засухи, тот самый, что рождён под знаком уток, потому и жажда у него безмерная.
— Смейся, смейся, Белый Арап, — ответил Жаждище, а из ушей его и из ноздрей хлынула вода как из мельничных лотков, — только в те места, куда вам надобно зря вы без меня идёте.
— Пойдём с нами, ежели хочешь! — сказал Белый Арап. — Довольно тебе в воде барахтаться, перестанут и бедные лягушки тебя проклинать, да и мельницам дашь поработать, а то уж больно много ты здесь бед натворил. О чём же ты, прости господи, думаешь? Верно, у тебя и в брюхе уже лягушки завелись, коли ты столько воды хлещешь.
Пристал и Жаждище к Белому Арапу, и двинулись они вчетвером дальше. Прошли они немного, — видит Белый Арап новую диковинку, ещё несуразнее: стоит урод: на лбу у него один только глаз, зато с сито величиной. Когда открывает он его, ничего не видит, на всё натыкается, как слепой, а когда закрывает, будь-то ночью или днём, то говорит, что видит этим глазом всё насквозь даже под землёй.
— Вот! — начал он вопить как сумасшедший. — Все вещи мне видны — дырявые они, как решето, прозрачные, как вода родниковая. Над головой своей много всего вижу, видимого и невидимого; вижу и как трава растёт из земли, как солнце за холм катится, луну и звёзды в глубине морской вижу, деревья вниз верхушками, скотину вверх ногами и людей, что ходят с головой меж плечами. Вижу я и такое, чего не пожелал бы видеть никому, чтоб попусту глаз не утруждать: вижу, четыре простофили на меня глазеют, рты разинули, и никак не пойму, чему они дивятся, дивились бы на себя, какие они красавцы писаные.
Белый Арап только головой покачал и говорит:
— Избави бог от человека помешанного, худо ему, несчастному! Не знаешь, что и делать — смеяться над ним или плакать. Видно, таким уж он уродился. Может, это знаменитый Глазище, родной брат Слепого, двоюродный Кривого, племянник Подстерегайлы из села Искайлы, насупротив Попадайлы или из города Ищи-поищи, по соседству с Нигде-не-найти-куда-ни-пойти. Что говорить, на всей земле только один и есть такой Глазище, видит он не по-человечьи, и лишь себя самого не видит — какой он красавец писаный. Словно колобок-комок, сморщенный сморчок, а на лбу глаз торчит, вот никто его и не сглазит!
— Смейся, смейся, Белый Арап, — ответил Глазище, а сам смотрит на него искоса, — но в тех местах, куда путь держишь, без меня тебе худо придётся. Дочку Рыжего царя не так легко добыть, как ты думаешь. Ежели меня там не будет, царь тебе её отдаст, когда ты уши свои увидишь.
— Ступай и ты с нами, коли тебе охота, — предложил Белый Арап. — Тебя за руку не вести как слепого.
Пристал и Глазище к Белому Арапу, и двинулись они дальше впятером. Прошли они так добрый кусок пути, и вот видит Белый Арап ещё большее чудо: какое-то страшилище шагает, охотится с луком за птицами. Только не думайте, что вся его сноровка и сила в том луке скрыта. Как бы не так! Он сам куда своего лука ловчей, а сила в нём такая, что и самому чёрту не по плечу! Ежели он хотел, то вширь раздавался так, что всю землю руками обхватывал. А иной раз до того растягивался и вырастал, что добирался рукой как бы высоко ни захотел, — до луны, солнца и звёзд. Ежели случалось ему стрелой промахнуться, всё равно птицам спасенья не было: хватал он их руками на лету, сворачивал от злости шею и глотал сырыми, с перьями да с костями. Вот и теперь лежала перед ним груда убитых птиц, и он их жадно пожирал, словно изголодавшийся коршун. Подивился Белый Арап и говорит:
— Ну, а уж как этого зовут, сама чёртова бабушка, верно, не знает…
— Назови его по имени, и я тебе тогда скажу, — ухмыльнулся Глазище.
— Даже не знаю, как его и окрестить. Назову Птицежорище, не ошибусь назвав Ширеширище — и того меньше, Вышегорище — тоже правильно будет. Назовём-ка его Птицежор-вышегор-ширеширище, — решил Белый Арап, жалея загубленных птиц, — это имечко как раз подходит к его нраву и привычкам. Наверно, это сам знаменитый Птицежор-вышегор-ширеширище, сын стрелка и внук лучника, кушак земли и лестница небесная, птичья чума и людское пугало, иначе его никак и не назовёшь.
— Смейся, смейся, Белый Арап, — ответил Птицежор-вышегор-ширеширище, — только лучше бы ты посмеялся над самим собой, потому что не знаешь, какая беда тебя подстерегает. Ты думаешь, очень просто заполучить дочку Рыжего царя? Видно, не знаешь, что за чёртова ведьма эта девка: захочет и обернётся птицей, хвостиком вильнёт — и от вас уйдёт, поминай как звали. Попусту вы туда тащитесь, напрасно только себя утруждаете, ежели и меня с собой не прихватите.
— Коли хочешь, айда и ты с нами, — сказал Белый Арап. — Сразу и за цело возьмёшься — Морозище за патлы схватишь, носом в солнце уткнёшь, может согреется немного, не будет больше зубами стучать, как старый журавль клювом, а то, глядя на него, и у меня мурашки по спине бегают.
Пристал Птицежор-вышегор-ширеширище к Белому Арапу, и пошли они дальше вшестером. Где проходили — страх наводили: Морозище дотла все леса сжигал, Голодище землю глодал, песком заедал, а сам от голода орал, Жаждище всю воду из озёр и прудов выпивал, ничего не оставлял, — так, что рыбы на суше метались, лягушки змей водяных глотали, а те ар жажды визжали, Глазище же всё насквозь, как сам нечистый, видал и только всем на удивление и на страх верещал, что ему в глаз попадал…
То серый, то белый,
То робкий, то смелый,
Рогатый, безрогий,
С ногами, безногий.
Так и нёс он всякую чепуху несусветную.
Про луну и про звезду
Он городит ерунду,
Если не жалеешь уши,
Побасёнки эти слушай.
А Птицежор всех птиц хватал и подряд без разбору пожирал — ощипанных и неощипанных, так что из-за этого пугала никто пернатых около дома не мог разводить.
Лишь один Белый Арап никому не причинял никакого зла, никого не обижал, а с товарищами честно делил все прибытки и убытки, да и со всеми был в дружбе: знал, что они ему понадобятся при дворе Рыжего царя. О скупости, злости и жестокости этого царя шла молва по всему миру: людей он ничуть не жалел, для него всё одно — что человек помер, что пёс околел. Но как говорится — на каждого вора найдётся свой разбойник. Думается мне, что из пяти пугал, приставших к Белому Арапу, хоть один-то справится с Рыжим царём, и придётся этому царю иметь дело с настоящими людьми, а не с безмозглыми чурбаками, как по сю пору. Только заранее знать нельзя, как всё сбудется.
Сумасшедший мир кругом,
Всё в нём — будто кувырком.
Вверх подняться мудрено,
Но легко упасть на дно.
Вот ведь как бывает — у одного все карты на руках, у него и хлеб и нож, режет себе сколько хочет, а ты знай поглядывай, а сделать ничего не можешь! Как говорится: кто в силе, тот и кости грызёт, а кто слаб — и мякиша не разжуёт. Так и Белый Арап со своими товарищами: может, им и удастся заполучить дочку Рыжего царя, а может и нет. Пока они всё идут и идут вперёд, а там уж как посчастливится. Мне-то какая печаль?! Моё дело сказку сказывать, а ваше слушать.
Прошли Белый Арап и его спутники ещё добрый кусок пути и, наконец, дошли до того царства, дай нам, бог, много сил, потому впереди сказка ещё длинная. А как прибыли, ввалились все шестеро на царский двор — Белый Арап во главе, остальные за ним, один другого краше, наряднее да пригожее, в рваньё одеты, тряпьём убраны, совсем как рать царя Гороха.
Предстал Белый Арап перед Рыжим царём и сразу же выложил ему, кто они такие, откуда прибыли да зачем пожаловали. Подивился царь, когда узнал, что такая беспортошная голытьба, кем бы ни были они посланы, набралась наглости и без всякого зазора и стыда его дочь себе требует. Не захотел, однако, он им перечить и не дал никакого прямого ответа, а лишь приказал заночевать у него — утро, мол, вечера мудренее, и он за ночь надумает, как ему поступить. Тут же вызвал царь одного своего верного холопа и дал ему наказ уложить гостей на ночлег в терем из раскалённой меди, чтобы уснули они там вечным сном, как уже случалось с другими сватами, пожалуй, почище этих.
Побежал царский холоп и распорядился подложить под медный терем двадцать четыре сажени дров и так протопить, чтобы терем докрасна раскалился. А под вечер попросил он гостей в терем пожаловать, спать укладываться. Но Морозище не провести, он отозвал своих товарищей в сторону и тихонько им сказал:
— Слушайте вы, как бы вас бес не попутал войти вперёд меня в терем, куда нас поведёт слуга рыжего козла! До завтрашнего дня не доживёте, ежели полезете. Ведь имеем мы дело не с кем-нибудь, а с Рыжим царём, а в здешних краях давно слава идёт об его доброте небывалой и милосердии неслыханном. Я-то хорошо знаю, какой он гостеприимный и щедрый за чужой счёт. Хоть бы никому раньше его не помереть, дай ему бог три дня жизни, с позавчерашнего начиная. А доченька-то у него уродилась точь-в-точь по чёртову заказу: вся в отца пошла, да и того хлеще. Знаете, как говорится: коза через стол сиганёт, а козлёнок — через хату перемахнёт. Но ничего — нашла теперь коса на камень… Коль я с ними этой ночью не управлюсь, так и сама чёртова бабушка не сладит.
— И я так думаю, — поддакнул Голодище. — Запряг Рыжий царь своих волов в одну упряжку с чёртом, да только останутся они без рогов.
— А мне думается — отдаст он и телегу, и плуг, и волов, лишь бы от нас избавиться, — вмешался Глазище.
— Ну, хватит! — прикрикнул Морозище. — Кто болтает, тот нищает. Лучше пойдём спать укладываться, а то царский холоп ждёт нас не дождётся, с распростёртыми объятиями, ублажить нас хочет, небось стол накрыл и свечи зажёг. Ну давайте! Наточите зубы и пошли за мной!
Вот потащились они, еле ноги передвигают, друг дружке мешают, а на пороге совсем остановились. Тут Морозище дунул три раза по-своему, по-особому, и сразу стало в горнице не горячо, не холодно, а в самую пору, лучше для сна и не придумать. Вошли они все внутрь, улеглись кто где сумел и молчок. Верный царский холоп быстро запер двери снаружи, а сам злобно посмеивается:
— Нашёл-таки на вас управу! Спите теперь, голубчики, спите вечным сном, я вам как следует постелил. К утру от вас один пепел найду.
Оставил он их и пошёл по своим делам. А Белый Арап и его друзья в ус себе не дуют. Как добрались они до тепла, так совсем разомлели, начали, на радостях, потягиваться да баловаться назло ведьме, царской дочери. Один Морозище от такого тепла весь сжался в комочек, дрожьмя дрожал, колени к самому рту прижал, зубами щёлкал да всех и каждого ругательски ругал.
— Только ради вас, черти окаянные, остудил я помещение, а то для меня оно в самый раз было. Да так всегда получается, стоит только связаться с калеками немощными. Ничего, в другой раз не проведёте! Даже слушать вас тошно! Ишь, что выдумали! Вы тут не нарадуетесь, разлеглись в тепле да в холе, а я от холода подыхаю. Хорошенькое дело! Для чего же это я лишил себя покоя? Сейчас такую вам взбучку задам, что взвоете, сам спать не буду, но и вам не позволю.
— А ну, заткни глотку, Морозище! — закричали остальные. — Того и гляди рассветёт, а ты всё болтаешь и болтаешь. Вот чёртово чучело! Хватит чушь молоть, у нас уж голова вспухла. Если кто польстится в другой раз с тобой водиться, поделом ему, — совсем ты нас заговорил и головы нам задурил. Никакого покоя от тебя нет. Послушайте его только — так и тарахтит как испорченная мельница. Трещит без умолку из-за чепухи, словно с ума совсем спятил. Эх ты, тебе пристало только в лесу с медведями да волками выть, а не в царских хоромах с честным народом жить.
— Ишь какие! По какому такому праву вы мною помыкаете? — вышел из себя Морозище. — Вы из меня дурачка не делайте, а то самим несдобровать. Я человек добрый, но до поры до времени, а ежели выведете меня из терпенья, плакать будете.
— А ты не шутишь, губастенький? Уж больно ты грозен, я вижу — как рассердишься, сразу же заикаться начинаешь, — рассмеялся Голодище. — Очень ты мне люб! Засунул бы тебя за пазуху, да только уши не поместятся… Лучше помолчи малость да убери губищи свои подальше, а то наплачешься, ведь ты не один в этом доме.
— Видать, правду люди говорят — ты к нему с добром, а он к тебе со злом, — огрызнулся Морозище. — Не дал я вам войти сюда первыми, так мне за это и надо, да ещё мало. Впредь наука — кто в другой раз так поступит, пусть так же и поплатится.
— Правильно, Морозище, жаль только, что ты малость не в своём уме и от дурости не лечишься, — ввязался Глазище. — Но из-за твоих шуточек скоро вся ночь пройдёт, а мы так и не отдохнём. Что бы ты сказал, если бы тебе спать не давали? Ещё твоё счастье, что напал на добрых людей, другие уж давно бы тебя как следует взгрели.
— Да замолчите вы или нет? Не то я как вытяну ноги — стенки вышибу, — вскипел Птицежор-вышегор-ширеширище, — и вылезу на двор с крышей на голове.
Никак вы себе места не найдёте, а уж поздно совсем — разве это дело? Сдаётся мне, Губастый, что ты первый зачинщик во всей заварухе.
— Твоя правда, — поддакнул Глазище. — Повезло ему, что такие добрые мы да терпеливые.
— Дать бы ему как следует, — поддал жару Жаждище, — за вихры бы оттаскать да бока намять, а иначе не угомонится.
Увидел Морозище, что все на него ополчились, совсем взбеленился да как дунет, — стены на три локтя заиндевели, а у товарищей его от стужи зуб на зуб не попадает, и так они дрожать начали, что рубахи на них ходуном заходили.
— Вот получайте! — захохотал Морозище. — Отплатил вам с лихвой! Теперь можете молоть что угодно, я больше не злюсь. Да это же курам на смех! О Белом Арапе ничего не говорю, но вы-то, рвань несчастная, как смеете привередничать? Эх, было бы у меня столько золотых, сколько раз вы спали на свиной подстилке да в навозе. Ишь ты, притворяются барчуками, в сенях рождёнными, с рожами холёными.
— Снова у тебя язык зачесался, Губастый, — закричали все остальные. — Будь ты проклят со всем твоим родом, во веки вечные, аминь!
— И от меня подкинь. Бью я челом всей вашей компании, как зелёному бору, и выставляю бочку вина, а вторую наливки, — не остался в долгу Морозище. — Ну, а теперь давайте спать, потому — скоро надо вставать, силы наши объединять, Белому Арапу помогать, друг на друга не серчать, а то счастья нам не видать и в раю не побывать.
Поругались они ещё малость, почесали языки, — глядь уж утро настало! А царский холоп тут как тут, думает, что гостей давным-давно в живых нет, и пришёл, как положено, золу из терема выгребать. Подошёл он поближе, и что же, вы думаете, увидел? Медный терем, раскалённый с вечеру докрасна, превратился в глыбу ледяную, так что снаружи и не различить, где двери, а где окна, где решётки, а где ставни, — ничего не разберёшь. А изнутри раздавался страшный грохот: гости колотили что есть мочи в двери и орали во всю глотку:
— Что это у вас за царь такой, — оставляет гостей мёрзнуть в нетопленных покоях? Даже в хижинах последних нищих такого холода не бывает. Разнесчастные наши головушки, промёрзли мы до костей, даже язык к нёбу примёрз!
Как услышал это царский холоп, перепугался до смерти, но и обозлился как чёрт. Попытался он дверь отпереть, да куда там, хочет совсем её с петель сорвать — тоже никак не выходит. Как тут быть? Побежал и доложил обо всём царю. Пожаловал тогда туда сам царь с народом, люди тащат заступы острые, да котлы с кипятком. Начали они — кто лёд откалывать, кто кипятком петли да замки дверные поливать. Долго бились-мучались люди, пока смогли двери отворить и гостей выпустить. А как увидели их, так и обомлели: у дорогих гостей волосы, бороды и усы до того заиндевели, что и разобрать нельзя, люди ли это, черти, иль другая какая нечисть. И так все они дрожали, тряслись и зубами лязгали, что страшно становилось. А в Морозище словно все бесы вселились, до того его трясло, и такие чудеса он своими губищами выделывал. Сам Рыжий царь ужаснулся, когда увидел, что он за коленца выкидывает.
Ну, а Белый Арап вперёд вышел, царю, как положено, поклон отвесил и говорит:
— Твоё царское величество! Его светлость племянник могущественного Зелен-царя, наверно, уж ждёт меня с нетерпением… Думаю, что теперь твоё величество отдаст нам свою дочь и мы оставим тебя в покое, отправимся восвояси.
— Ладно, добрый молодец, — процедил сквозь зубы царь, посматривая на них искоса. — Придёт и для этого время. А пока что закусите немного, а то ещё скажете, что ушли из моего дома голодными.
— Святое слово, твоё величество, изволил вымолвить, — обрадовался Голодище, — а то у нас животы совсем подвело.
— Может, ты нам и выпивку какую выставишь, твоё величество, — попросил Жаждище, — а то у нас глотка совсем пересохла.
— Да что вы клянчите, — оборвал их Глазище, подмаргивая, — его величество сам знает, что нам надобно.
— Я тоже так думаю, — поддержал его Птицежор-вышегор-ширеширище. — Коли мы к царю в гости попали, то уж не бойтесь, его величество о нас позаботится — обогреет, накормит, да и выпить поднесёт.
— А как же иначе, — пробормотал Морозище, лязгая зубами и дрожа, как в ознобе. — Всем известно, что его величество — отец всех голодных и жаждущих. Потому-то я и радуюсь, что хоть немного согреюсь, когда выпью винца — крови господней.
— Да замолчите же наконец! — прикрикнул Голодище. — Хватит и одной дубинки, чтоб целый воз горшков расколоть. Не надоедайте больше его величеству. Он ведь тоже человек… Это нам, голодранцам нищим, трудно гостей потчевать как положено, а для целого царства-государства — это плёвое дело, вроде как укус блошиный.
— Что до меня, то жратва — это баловство одно, — возразил Жаждище, — вот выпивка — это стоящее дело. Попросил бы я твоё царское величество, коли решишь ты нас угостить, как задумал, вели выставить выпивки побольше, в ней ведь вся сила, вся отвага. Говорят же: побольше пей — горе развей! Только, сдаётся мне, разболтались мы, и его величество уж не знает, как нам и угодить получше.
— Хоть бы поскорей пожрать дали чего-нибудь, — вздохнул Голодище, — а то с голоду вовсе обессилели, сердце заходится.
— Да подождите вы! — успокоил их Глазище. — Небось не мыши у вас в животах ночевали. Вот-вот жратву и выпивку выставят, вы только брюхо наготове держите.
— Сейчас подадут вам есть и пить, — сказал царь. — Только худо вам будет, ежели не справитесь со всем угощеньем. Хлебнёте вы со мной горя… Не думайте, что шучу.
— Пошли нам бог горя такого, а не другого, твоё величество, — гаркнул Голодище, а сам руками за брюхо держится.
— А твоему величеству дай бог думу добрую да руку щедрую, чтобы выставил ты нам всякой еды да выпивки побольше, — пробормотал Жаждище, глотая слюни. — Насчёт жратвы да выпивки мы всегда самые первые; вот работа — это уж не про нашу честь, пусть другие, сумасшедшие, ею пробавляются.
Слушает царь, молчит и только зубами от злости скрипит да про себя думает:
«Ладно, ладно! Баламутьте вы море пальцем, только посмотрим, что запоёте, когда на дно угодите. Наплачетесь вы тогда!»
Подумал он так и ушёл в свои хоромы.
Не много времени прошло — притащили им двенадцать возов с хлебом, двенадцать жирных коров зажаренных и двенадцать бочек вина, да такого крепкого, что только глотнёшь, сразу ноги подкашиваются, глаза стекленеют, язык к нёбу прилипает, и начинаешь ты лопотать по-турецки, хоть ни аза не смыслишь. Посмотрели Голодище и Жаждище на угощенье и повелели всем остальным:
— Ну, вы жрите и пейте первые, сколько в вас влезет, только не вздумайте всё проглотить и выпить, а то несдобровать вам, сживём со свету.
Белый Арап, Морозище, Глазище и Птицежорище взялись тогда за дело, наелись и напились до отвала. Да толку мало. Даже незаметно было, много ли, мало ли они съели-выпили, угощенье было выставлено на славу, одним словом — царское.
— Ну, а теперь убирайтесь отсюда, калеки маломощные, только зря угощенье расковыряли, — закричали Голодище и Жаждище, — им совсем уж невтерпёж стало, так им животы от голода и жажды свело.
И вот начал Голодище в рот зараз по целому возу хлеба отправлять и по целой жареной корове уписывать, так что не успел никто оглянуться, как он уже всё сожрал, со всем управился, словно и не выставляли ему никакой еды. А Жаждище выбивал днища из бочек и высасывал их одним глотком. В два счёта он все бочки досуха осушил, так что не осталось в них хоть капельки вина на клёпках.
Проглотил всё Голодище и начал швырять костями в царских слуг да вопить во всю глотку, что от голода помирает.
А Жаждище — тот орал не своим голосом, что подыхает от жажды и как полоумный расшвыривал во все стороны клёпки и днища.
Услышал царь в своих хоромах рёв и грохот, всполошился, выбежал, увидел, что гости натворили, и за голову схватился.
«Ой-ой-ой! — подумал он горестно. — Вот какую напасть послал господь бог на мою голову. Видно, вправду напоролся я на настоящих людей».
А Белый Арап вновь вышел вперёд, встал перед царём и говорит ему:
— Желаю много лет здравствовать, светлый царь! Ну теперь, думаю, отдашь ты нам свою дочь, а мы оставим тебя в покое и двинемся восвояси, а то племянник Зелен-царя ждёт нас, не дождётся…
— Ладно, добрый молодец, всё в своё время, — пробормотал сквозь зубы царь. — Только наберитесь ещё чуточку терпенья, дочка-то моя не простого рода, не нищенка приблудная, чтобы так сразу её забирать. А ну, поглядим, что же это у нас получается. Поели и выпили вы впрямь каждый за сотню, теперь и поработать полагается. Вот смотрите: здесь смешаны в одну кучу мера макова семени и мера песка самого мелкого, вот вы до завтрашнего утра и отберите семя маковое от песка да уложите отдельно. Только худо вам будет, если найду я хоть одну песчинку среди мака иль одно семечко в песке. Выполните эту работёнку, тогда я ещё посмотрю, как быть… А коль не выполните, головой поплатитесь за то, что дерзки и наглы были с моей царской особой, чтобы и другим неповадно стало, глядя на ваши муки.
Сказал царь эти слова и ушёл по своим делам, оставив гостей самих из беды выпутываться.
А Белый Арап и друзья его только руками развели, не знают, как тут быть, что делать.
— Да, это уж не шутки шутить, — сказал Глазище. — Как с эдакой мелочью справиться? И впрямь вредный и злой человек этот Рыжий царь. Я-то, хоть теперь и темно, хорошо отличаю, где мак, где песок, да только чтобы в срок отобрать и разложить эдакую мелочь, нужны быстрота и ловкость муравьиная. Видно, правильно сказал тот, кто сказал, что рыжего человека пуще всего остерегаться надо, потому что он как есть чёрт.
Вспомнил тут Белый Арап о муравьином крылышке, вытащил его, высек огонь, поджёг кусок трута, а потом и крылышко. И тут сразу со всех концов света начали стекаться к нему муравьи, видимо-невидимо, тьма-тьмущая — и под землёй ползут, и по земле бегут, и по воздуху летят, конца-края не видать. В мгновенье ока отделили они маковое семя в одну сторону, песчинки в другую. Хоть сотни тысяч заплати, всё равно не найти ни одной маковинки в песке, ни одной песчинки в маке. А потом на самой заре, когда сон слаще и даже земля спит, множество малых мурашек заползли во дворец и давай спящего царя кусать да жалить так больно, словно огнём жгли. Вскочил царь с постели как встрёпанный. Не удалось ему, по своему обыкновению, всласть похрапеть до самого обеда. Вскочил царь и принялся постель перетряхивать, искать, кто его так искусал. Но найти ничего не нашёл, — муравьишки все сгинули, словно под землю провалились.
— Что за чертовщина! Вон ведь какие волдыри по всему телу высыпали! Без причины эдакого не бывает. Впрочем, кто его знает? Либо мне почудилось, либо погода испортится. Одно из двух наверняка. Ну, поживём, увидим, а пока пойду, погляжу, отобрали ли эти босяки мак от песка. Очень уж они окаянные, уши мне прожужжали — дочку им отдать просят.
Пошёл царь, да как увидел, что его приказ выполнен в точности, совсем затосковал. Призадумался он, не знает, как к гостям придраться, что ещё придумать.
Вновь вышел вперёд Белый Арап, встал перед царём и говорит:
— Ну, твоё величество, теперь, думаю, отдашь ты нам дочку, а мы оставим тебя в покое и уедем в свои края.
— Это ещё успеется, добрый молодец, — процедил Рыжий царь сквозь зубы, — а пока должны вы ещё одну службу мне сослужить. Вот что вам надо сделать: сегодня вечером ляжет моя дочь спать, по своему обыкновению, в своей опочивальне, а вы охраняйте её всю ночь. Коли завтра утром она на месте будет, может, я тебе её и отдам, а коли её там не окажется, сам на себя пеняй, плохо тебе придётся… Понял?
— Понял, твоё величество! Желаю тебе много лет здравствовать, — ответил Белый Арап, — только слишком долго мы здесь задерживаемся, а хозяин-то мой ждёт меня не дождётся. Боюсь, что жестоко накажет он меня за такое опоздание.
— Твой хозяин пусть что хочет с тобой делает, это тебе будет в придачу, — буркнул царь, смотря на них искоса. — Может хоть шкуру с тебя содрать, мне-то что! Но теперь вы должны мой приказ исполнить: берегите царевну, мою дочку, как зеницу ока, а не то пропали ваши головы, никакие жульнические штуки вам больше не помогут.
Сказал и ушёл по своим делам, а друзья крепко задумались.
— Что-то он затеял нечистое, не иначе, бес какой-нибудь здесь замешан, — покачал головой Морозище.
— Да не простой бес, а старый, тот, что и ночью и днём над людьми тешится, — поддакнул Глазище. — Только, думается мне, недолго ему осталось радоваться.
Потолковали они ещё, посоветовались, вот и вечер настал. Царевна улеглась спать, Белый Арап у самой двери её опочивальни на стражу встал, а остальные, как приказано было, до самых ворот дозором выстроились.
К полуночи царевна обратилась в птичку-невеличку и из опочивальни выпорхнула. Пролетела она мимо пяти сторожей, они её и не приметили. Только как пролетала она мимо Глазища, он её сразу доглядел и тут же окликнул Птицежор-вышегор-ширеширище.
— Слышь ты, царская-то дочка утёрла нам нос. Чёртово отродье, а не девка: обратилась в птичку и стрелой пролетела мимо друзей наших милых, а они и глазом не моргнули. Видишь, как оно бывает. Только понадейся на них, без головы останешься. Теперь одна надежда на нас, что мы её сцапаем и домой возвратим. Ты знай молчи-помалкивай и пойдём со мной. Я тебе покажу, где она прячется, а ты уж своей ловкости не жалей — схвати её рукой да шею маленько сверни, чтобы в другой раз ей неповадно было над честным народом издеваться.
Отправились они за царевной, и вскоре Глазище говорит:
— Эй, Птицежорище, вот она! Вон там, за матушкой землёй, в тени зайца схоронилась, хватай её, да смотри не выпускай!
Птицежор-вышегор-ширеширище раздался что есть мочи вширь и давай в бурьяне шарить, вот-вот схватит царевну, только она вспорхнула, взвилась на вершину горы и за скалой укрылась.
— Вон она, там, на самой верхушке горы, за той скалой! — вопит Глазище.
Птицежор-вышегор-ширеширище растянулся и давай за скалами шарить. Чуть было не словил птичку, только она «фы-ыыр», снова снялась с места, взлетела и спряталась за самой луной.
— Да вот она, Ширеширище! Вон за луной, — орёт Глазище. — Эх, жаль, не могу я достать её, а то задал бы ей хорошенько.
Птицежор-вышегор-ширеширище ещё пуще вытянулся и до самой луны добрался. Схватил он луну в свои лапищи, нашёл птичку и цап её за хвост да, на радостях, чуть совсем шею ей не свернул. Она же от страху сразу обратилась в девушку и закричала:
— Пощади мою жизнь, Ширеширище, и я тебя по-царски отблагодарю милостями и дарами всякими, клянусь тебе!
— Одарила ты уж нас царскими дарами и милостями, чёртова колдунья, пропали бы наши головушки, кабы я тебя не доглядел, когда ты улепётывала! — прикрикнул Глазище. — Одного страху сколько натерпелись, пока тебя разыскивали. Ну, а теперь спать пора, а то утро скоро. Там посмотрим, что дальше будет.
Схватили они её, один за одну руку, другой за другую и в путь-дорогу! Шли они, шли и на заре добрались до терема царского, миновали стражу и водворили царевну в опочивальню.
— Ну, Белый Арап, — сказал Глазище, — как бы вы теперь все выпутались, не будь здесь меня и Птицежор-вышегор-ширеширище? Ведь вот как бывает — у каждого человека свой талан и свой изъян и коль талан помогает, так изъян не мешает.
Пташка чуть не улетела —
Помощь вовремя поспела,
А надейся мы на вас —
Плохо было б всем сейчас.
Нечего было ответить Белому Арапу и остальным друзьям, они только головы опустили, повинились да спасибо сказали Птицежору и Глазищу за то, что выручили они их по-братски.
А наутро царь примчался как зверь лютый за дочкой, но когда увидел, что она на месте под доброй стражей, от злости только глазами засверкал, да делать нечего.
Вновь вышел вперёд Белый Арап, встал перед царём и говорит:
— Теперь, может, твоё величество, уж отдашь мне царевну, а мы тебя оставим в покое и уедем к себе.
— Повремени ещё, добрый молодец, — хмуро ответил царь, — всему своё время. Только вот что — есть у меня ещё одна дочь, приёмная, ровесница она царевне, и нет между ними никакого различия — одинаковы они и красотой, и станом, и походкой. Коль угадаешь, какая из них мне родная дочь, бери её и убирайся поскорее, а то я весь поседел с тех пор, как вы сюда пожаловали. Я пойду скажу царевнам, пусть ждут тебя. А ты, Белый Арап, следуй за мной и коли угадаешь — твоё счастье, а коли нет — соберите свои пожитки и сразу же проваливайте ко всем чертям, видеть больше я вас не могу.
Ушёл царь и приказал обеих девушек одинаково нарядить и причесать, а потом велел привести Белого Арапа, чтобы тот угадал, какая из них царю родная дочь.
Стали царевны наряжаться, а Белый Арап закручинился, совсем отчаялся, не знает, как быть, чтобы напоследок не оплошать. Думал он, раздумывал, сам не свой, и вдруг вспомнил о пчелином крылышке, вытащил его, высек огонь и поджёг от куска горящего трута. Сразу же предстала перед ним царица пчелиная.
— По какому делу я тебе понадобилась, Белый Арап? — спросила она и уселась к нему на плечо. — Скажи только, а я готова тебе прийти на помощь.
Рассказал ей Белый Арап всё по порядку, от начала до конца, просит ему подсобить.
— Не бойся, Белый Арап, — успокоила его пчелиная царица. — Я помогу тебе распознать её даже из тысячи. Входи смело в хоромы, я тоже там буду. Как войдёшь, приостановись и посмотри на красных девиц, увидишь, что одна платочком отмахивается, значит это и есть царю родная дочь.
Вошёл Белый Арап с пчелой на плече в горницу, где его поджидали царь и девицы, и приостановился, смотрит то на одну, то на другую. Стоит он прямо как свеча и глаз с девушек не сводит, а в это время пчелиная царица взлетела, царевне на лицо сесть норовит. Та вся встрепенулась, вскрикнула и ну платочком отмахиваться, как от врага. Белому Арапу только того и надо было — подошёл он прямо к девице, взял нежно за руку и говорит царю:
— Ну теперь, твоё величество, думаю, что ты никакой помехи мне больше чинить не будешь, — выполнил я все твои повеления.
Позеленел царь от злости, даже лицом осунулся, но делать нечего.
— Что до меня, можешь взять её с собой, Белый Арап, — вздохнул он. — Ежели не сумела она вас погубить, хоть ты сумей быть над ней хозяином. Я теперь отдаю тебе дочь от всего сердца.
Поблагодарил Белый Арап царя и говорит царевне:
— Ну, нам пора в путь-дорогу. Мой господин, светлый племянник Зелен-царя, небось состарился, меня поджидаючи.
— Погоди ещё малость, нетерпеливый молодец, — ответила царская дочь, взяла в руки горлицу, шепнула ей что-то на ушко и ласково поцеловала. — Не торопись так, Белый Арап, а то люди над тобой смеяться станут. Повремени, у тебя ещё и со мной разговор будет. До того, как мы отсюда уедем, пошлём твоего коня и мою горлицу принести мне три веточки сладкой яблоньки да живую и мёртвую воду с того края земли, где горы вершинами сшибаются. Коли моя горлица первой доставит веточки и воду волшебную, даже и не надейся, что я с тобой поеду, упаси бог. Ну, а ежели, на твоё счастье, твой конь первым поспеет и доставит мне всё, что я приказала, то уж так и быть — пойду с тобой куда вздумаешь, больше противиться не буду.
Помчались конь и горлица наперегонки, где в поднебесье взлетают, где к земле припадают, как им ловче и способнее.
Только горлица полегче была, вот и добралась первой. Подстерегла она, когда солнце на самую середину неба взошло, а горы на миг остановились передохнуть, метнулась между ними как сквозь огонь, схватила три веточки яблоньки сладкой да воды живой и мёртвой и обратно повернула быстро как молния. Но у самых горных ворот выскочил ей навстречу конь Белого Арапа, остановил на месте и начал уговаривать да улещать:
— Горлинка, горлинка, миленькая, родненькая, отдай ты мне три веточки яблоньки сладкой да воду живую и мёртвую, а сама вернись и добудь себе другие веточки и ещё водицы такой. Потом нагонишь меня, ты ведь куда меня проворнее. Не сомневайся, не раздумывай долго, отдай мне их, и будет хорошо всем нам — и моему господину, и твоей госпоже, и мне, и тебе, а коли не дашь, худо будет моему господину Белому Арапу, да и всем нам несдобровать.
Горлица не очень-то соглашалась, да только конь долго упрашивать не стал: бросился на неё, выхватил насильно воду и веточки яблоневые и сразу же помчался к царевне, да и передал ей всё при Белом Арапе. Обрадовался тот, отлегло у него от сердца.
Прилетела попозже и горлица, да что теперь от неё толку?
— Ах ты негодница! — воскликнула царевна. — Ловко ты меня продала. Ну, раз так, лети сейчас же к Зелен-царю да извести его, что мы тоже следом едем.
Улетела горлица, а царевна опустилась на колени перед отцом своим и говорит:
— Благослови меня, батюшка, а я желаю тебе долго здравствовать. Видно, так мне суждено, чему быть, того не миновать. Ничего больше нельзя поделать — должна я уйти с Белым Арапом.
Собралась царевна в дорогу, оседлала коня, тоже волшебного, и ждёт, готовая в путь пуститься. Собрал и Белый Арап своих друзей, сел верхом, и пустились они в путь:
Едут, едут без опаски,
Мы остались позади,
Это присказка, а сказка —
Сказка будет впереди.
Ехали они день, ехали ночь, сколько отъехали — никто не знает, а только в одном месте Морозище, Голодище, Жаждище, Птицежор-вышегор-ширеширище и чудище Глазище — остановились все.
Попутчики грустно сказали: «Прости,
Как жаль, что расходятся наши пути, —
С тобой мы и дальше охотно пошли бы».
А Белый Арап им ответил: «Спасибо», —
И мирно поехал дорогой своей.
Тоскливо ему, но, жалей не жалей,
Пришлось с дорогими друзьями проститься…
По вот улыбнулась внезапно девица
Нежней, чем сама чаровница-весна.
За тёмною тучкой укрылась луна.
В сердцах же зажглось, загорелось тотчас…
Что в них загорелось? Любовь в них зажглась,
От искры волшебной пленительных глаз.
Ехали они, ехали, и чем дальше ехали, тем больше терял Белый Арап голову, глядя на девушку, до того была она молода, пригожа, приветлива и ласкова.
Салат из медвежьего сада, шкуру и голову оленью отдал Белый Арап своему господину с лёгким сердцем, но вот дочку Рыжего царя ни за что не хотелось отдавать. Крепко он её полюбил, уж больно она была красива — цветок майский, утренней росой умытый, первыми лучами солнца обласканный, ветерком овеянный, мотыльком нетронутый. Иль как говорят у нас по-деревенски: всех пригожее,
На солнце взглянешь кое-как,
А на неё нельзя никак.
Вот потому-то Белый Арап и не сводил с неё глаз всю дорогу — больно уж она ему полюбилась. Правда, и царевна на него поглядывала — видно, и в её сердце любовь прокралась, да только не хотелось девушке признаться. Совсем как в песне:
Уходи, поди сюда!
Скажет «нет», а значит — да!
Даже не знаю, как лучше сказать, чтобы не ошибиться. Ясно одно: ехали они, и сами не чувствовали, что едут, дорога казалась им короткой, а время ещё короче, день пролетал как час, а час — как один миг. Так оно и бывает когда едешь по дороге вместе со своей милой.
Бедняга Белый Арап не знал, не ведал, что его дома ждёт, а то было бы ему не до любви. Недаром в песне поётся:
Где споткнёшься, кабы знал,
То соломки б подостлал.
Но об этом ещё рано говорить. Лучше я вам расскажу, как горлица прилетела к Зелен-царю и известила его, что скоро прибудет Белый Арап с дочерью Рыжего царя.
Зелен-царь сразу же начал готовиться, чтобы принять царевну со всеми почестями и повелел выехать им навстречу. Плешивый же только зубами скрежещет да про себя думает, как бы Белому Арапу отомстить.
А Белый Арап и царевна всё дальше и дальше едут. Вот и добрались наконец до дядиной державы.
Тут им навстречу вышли сам Зелен-царь, дочери его, плешивый и весь двор царский. Как увидел плешивый, что дочка Рыжего царя такая пригожая да ладная, сразу же подскочил, хочет с коня на руки принять. Но царевна оттолкнула его в сторону и говорит:
— Убирайся отсюда, плешивый! Не ради тебя я сюда приехала, а ради Белого Арапа, потому что он настоящий племянник Зелен-царя.
Услышали это Зелен-царь и дочки его, да и застыли на месте, а плешивый как увидел, что его коварство раскрыто, подскочил словно бешеный волк к Белому Арапу, срубил ему голову одним махом и крикнул:
— Получай! Так наказывают тех, кто клятву нарушает!
Но конь Белого Арапа сразу же налетел на плешивого, заржал: «Довольно, плешивый!» — схватил его зубами за голову, взвился в поднебесье и на землю швырнул, да так, что плешивый в пыль рассыпался, до земли долететь не успел.
В этой сумятице дочь Рыжего царя быстро приложила Белому Арапу голову на место, обвила трижды ветками яблоньки сладкой, окропила мёртвой водой, чтобы кровь остановилась и кожа срослась, потом спрыснула живой водой, и Белый Арап сразу же ожил. Протёр он глаза и вздохнул:
— Крепко же я спал!
— Спал бы ты вечным сном, Белый Арап, кабы не я, — ответила дочь Рыжего царя, нежно его поцеловала и вернула ему меч отцовский.
Опустились они оба на колени перед Зелен-царём, поклялись друг другу в верности, а он их благословил, да и царствовать поставил.
А потом началась свадьба, и тут уж, дай бог радости:
На свадьбу весёлые толпы спешат,
А солнце с луной, улыбаясь, глядят.
Позвали на ту свадьбу всех:
Матка пчёл пришла на зов,
И царица муравьёв,
Фея с ясными глазами,
Что живёт между цветами
И царит над островами.
А ещё пришли:
Королевы, короли,
Знатный люд со всей земли,
Без гроша сказитель нищий.
Всем хватило вин и пищи,
На пиру и бедняки
Ели жирные куски.
Веселились они и пировали долгие годы, да и теперь ещё веселятся. Кто туда придёт, выпьет и поест. А у нас не так: у кого деньги есть, тот пьёт и ест, а у кого нет — тот лишь смотрит и терпит.
Жили-были в одном селе два брата, оба женатые. Старший был трудолюбив, бережлив и богат и за какое дело ни брался, господь за него заступался, но детей у него не было. А младший брат был беден. Не раз бежал он от счастья, а счастье от него, потому что был он ленив, умом нерасчётлив и в делах неудачлив; да и детей имел целую кучу! Жена у бедняка была женщина работящая, добрая, а у богатого — скупая и злая-презлющая.
У бедного брата — был бы он беден грехами! — всё же пара волов имелась, да ещё каких: сизые, молодые, высоченные, рога острые, на лбах отметины, а сами ширококостные, сытые, лучше не сыщешь — хоть в телегу впрячь, хоть на люди показаться, хоть землю пахать. Зато ни плуга, ни бороны, ни телеги, ни саней, ни тынжалэ,[6] ни косы, ни вил, ни граблей — ничего нужного в хозяйстве и в помине не было у этого непутёвого человека. Всякий раз, когда была в них нужда, шёл он к другим, особливо к брату, у которого всего было вдоволь. А потому жена покою не давала, поедом ела его, чтобы раз и навсегда от брата его отвадить.
— Брат-братом, — говорила она частенько, — а денежки счёт любят.
— Так-то оно так, жена, да ведь кровь не вода. Уж если не я, то кто и поможет?
Тут уж ей возразить было нечего, умолкала она, только губы себе кусала.
И всё бы ничего, кабы не телега. Двух дней, бывало, не пройдёт, как снова Дэнилэ на пороге, просит телегу ссудить: то дров из лесу привезти надо, то муку с мельницы, то копны с поля, то ещё невесть что.
— Слышь, брат, — сказал однажды старший меньшому. — Уже воротит меня от родства-то нашего! Есть у тебя волы, почему телегу не справишь? Мою ты вконец разбил. Трах сюда, тарарах туда — пропадает телега. И потом, знаешь, как говорится: «Отдай, поп, шпоры, кобылу пятками колоти».
— Так-то оно так, — отвечал меньшой, почёсывая голову, — но что же мне делать?
— Как что делать? Ты меня послушай. Волы у тебя рослые и красивые. Ступай на ярмарку, продай их и других возьми, поменьше и подешевле. На деньги, что останутся, телегу купишь, хозяйство своё заведёшь.
— А совет-то и впрямь неплох. Так и сделаю.
Побежал домой, вывел волов на верёвке и побрёл на базар. Но, как уже сказано, был он одним из тех, у кого собаки на ходу кусок из котомки тянут и все дела свои навыворот делает. Город был неблизко, ярмарка подходила к концу. Но Дэнилэ Препеляку сам чёрт не брат! Недаром же его Препеляком[7] прозвали, только и было добра у него во дворе, что кол, сделанный его руками. Нахлобучил он шапку на голову, натянул на уши, и море ему по колено:
Нет к Василе
Уважения,
А к Никите —
Ещё менее!
Идёт он с волами Думаном и Телешманом на ярмарку; как стал подыматься по холму пологому, видит — шагает навстречу человек, перед собой новую телегу катит, только на ярмарке купленную: в гору толкает, под гору осаживает.
— Постой, приятель, — говорит Дэнилэ, у которого волы так и рвались с верёвки к сочной и пышной траве, что у самой дороги росла. — Придержи-ка свою телегу, словом с тобой перекинусь.
— Я бы постоял, да она стоять не хочет. А о чём речь-то?
— Телега у тебя словно сама идёт?
— Да ещё как! Разве сам не видишь?
— Знаешь что, приятель?
— Буду знать, коли скажешь.
— Давай меняться: ты мне телегу, я тебе волов, хватит мне с ними мороки: то сена им подавай, то загон ставь, то как бы волки не задрали, то ещё чего… Уж как-нибудь ухитрюсь телегу толкать, особливо если сама идёт.
— Шутишь, мил-человек, или правду говоришь?
— Не шучу, — отвечает Дэнилэ.
— Однако вижу, что ты малый себе на уме… — говорит хозяин телеги. — Твоё счастье, что я сегодня покладистый; что ж, в добрый час! Счастливо тебе телегой владеть, а мне волами!
Оставил ему телегу, сам с волами к лесу свернул и быстренько пропал из виду. А Дэнилэ про себя думает:
— Здорово же я его подковал… Только бы он не передумал. Но вроде не цыган, не пойдёт на попятный.
Вцепился в телегу, под гору домой топает.
— Го, телега бешеная, го! Когда нагружу как следует мешками с мельницы или сеном с поля, вот так же катись!
А телега всё вперёд, вперёд, словно обогнать его хочет.
Но окончился спуск, подъём начинается. Толкай её в гору, кто может! Дэнилэ туда, Дэнилэ сюда — обратно телега катится.
— На! Вот и вышла мне боком телега!
С большим трудом подал он телегу в сторону, подпёр на месте, присел на дышло, думу думает:
«Вот так-так! Коли я Дэнилэ Препеляк, то волов загубил, а коли нет, то телегу нашёл. То ли я Препеляк, то ли нет…»
Глядь — человек мимо шагает, гонит козу на ярмарку продавать.
— Слушай, друг, — говорит Дэнилэ. — Не отдашь ли козу за телегу?
— Да видишь ли… Коза у меня смирная, да и молочная хоть куда.
— Что толковать впустую? Молочная — немолочная, бери телегу, отдавай козу!
Тот, конечно, спорить не стал: отдаёт козу, забирает телегу. Потом попутных телег дождался, к одной из них свою привязал и отправился восвояси, а Дэнилэ с разинутым ртом на месте остался.
— Ладно, — сказал себе Препеляк. — Его-то, по крайности, здорово я обставил…
Потащил он козу на ярмарку. Но коза козой остаётся! Так во все стороны дёргает, что вовсе ему опостылела.
— Поскорей бы до базара добраться, — думает Препеляк. — Отделаюсь от шелудивого чёрта.
Идёт он, идёт, а навстречу человек с базара возвращается с гусем под мышкой.
— Здорово, добрый человек! — говорит Дэнилэ.
— Дай боже здоровья!
— Не хочешь меняться? Бери у меня козу, давай взамен гусыню.
— Вот и не угадал. Не гусыня, а гусак. Я на семя его купил.
— Давай сюда! Я тебе тоже доброе семя дам…
— Коли добавишь чего, может, и уступлю. А нет, так счастье моим гусыням: такое потомство заведу через него, что только держись!
Словом, туда-сюда, один прибавляет, другой уступает — просватал-таки козу Препеляк! Хватает он гусака и дальше шагает, к городу. Приходит на ярмарку, а гусак у него в руках гогочет во всю глотку: га-га-га-га!!!
— Вот те на! От чёрта избавился, на батьку его напоролся! Оглохнуть можно. Ничего, сейчас и тебя поженю, негодник этакий!
Рядом человек кошелями торговал. Променял Дэнилэ гусака на кошель, что на длинных ремнях на шее носят. Берёт он кошель, крутит, вертит в руках, потом говорит:
— Фу ты, пропасть, чего ж я наделал! Была пара волов таких, что любо-дорого посмотреть, а остался с пустым кошелем, Ну и ну! Ведь не впервой я в дорогу пускаюсь! А сегодня словно чёрт разум отнял.
Походил, походил он ещё, глаза на ярмарку пяля, и домой побрёл. До села добрался, прямо к брату спешит, чтобы его порадовать:
— Здравствуй, брат!
— Добро пожаловать, Дэнилэ! Долго же ты на ярмарке пропадал!
— Да вот так, брат; туда поспешил, обратно людей насмешил.
— Ну, а вести какие из города несёшь!
— Не ахти какие. Волы мои, бедняжки, сгинули, словно их не бывало.
— А что, зверь какой напал или выкрали их тебя?
— Какое! Своей рукой их отдал, брат.
Рассказал Дэнилэ всё, как было, по порядку, с начала до конца.
— Словом, — говорит, — чего там долго болтать? Была пара волов, а теперь один кошель, да и в том ветер свищет.
— Да, по правде сказать, большой ты простофиля!
— Так-то оно так, брат, зато теперь набрался я ума-разума. Хотя и то сказать, толк-то какой?
Коль есть умишко,
В мошне нет лишка.
Коль мёд есть сладкий,
То нету кадки.
На, бери себе кошель, мне, всё одно, нечего с ним делать. Но Христом богом тебя заклинаю, в последний раз ссуди мне телегу с волами: дровишек из лесу привезу жене и детям, а то у них, у бедняжек, огня развести нечем! А уж там будь что будет, не стану тебя больше тревожить.
— Тьфу! — сплюнул брат, выслушав его до конца. — Видать, господь населил эту землю кем смог. Ступай, бери телегу, только знай, что в последний раз.
Дэнилэ больше ничего и не надо. Сел в телегу, погнал волов. Приехал в лес, приглядел дерево потолще, вплотную подал телегу. Не выпряг волов и дерево стал рубить, чтобы сразу оно в телегу свалилось. Уж таков был Дэнилэ Препеляк! Тюкает он по дереву, тюкает и — пырр! Свалился тяжёлый ствол, телегу в щепки, волов насмерть!
— Ну вот! Тут я и брата подвёл! Что теперь делать-то? Я так думаю, что хорошо, то не худо: Дэнилэ напутал, Дэнилэ и распутывай. Может, уломаю брата, и даст мне кобылу. Ускачу на ней куда глаза глядят; жену с ребятишками оставлю на милость всевышнего.
Сказал и пустился в путь. И, по лесу идучи, заблудился. Долго плутал, пока наконец, не найдя дороги, набрёл на какой-то пруд; увидел лысух на воде; запустил в них колуном, чтобы хоть одну птицу убить, отнести брату в подарок… Лысухи, однако, не будучи ни слепыми, ни мёртвыми, улетели; колун пошёл ко дну, а Препеляк стоит на берегу, рот разинул.
— Эх! Не везёт мне сегодня! Вот так денёк! Видать, кто-то за мной по пятам ходит!
Пожал он плечами и дальше пошёл. Брёл, брёл, еле дорогу отыскал. Тут припустил он рысью. Топ-топ, топ-топ, приходит в деревню к брату и такую околесицу несёт — ни в какие ворота не лезет.
— Брат, пособи мне ещё и кобылой, верхом волов погонять! Ливень сильный прошёл по лесу, и такая теперь грязь да гололедь — на ногах не устоишь.
— Эх ты, — отвечает брат, — видать, в монастырь тебе идти надо было, а не среди людей жить, всем досаждать, жену и детей мучить. Вон отсюда! Ступай, куда глухой колесо отнёс, а немой кобылу погнал, чтоб духу твоего здесь больше не было!
Кобылу уж Дэнилэ-то знает куда гнать — волам поклониться и с телегой попрощаться. Вышел он во двор, схватил топор, вскочил на кобылу, и поминай как звали! Когда спохватился брат — ищи ветра в поле! Уже Препеляк у пруда, колун свой ищет, и тут-то припомнились ему слова брата, что, дескать, ему бы, Дэнилэ, монахом быть.
— Поставлю-ка я монастырь на этой лужайке, да такой, чтобы слава о нём по всему свету пошла, — сказал он. И тут же взялся за дело. Сперва крест смастерил и всадил в землю — место отметить. После в лес отправился, стволы подходящие высматривать: один для столба пригоден, другой для основания, третий на балку, четвёртый на сваю, пятый на било; а пока он про себя бормочет да бормочет, вылезает из пруда чёрт и прямо к нему:
— Ты чего тут строить собрался?
— Сам не видишь разве?
— Да ты погоди! Не валяй дурака. Пруд, и лес, и всё это место — наше.
— Может, скажешь, что и утки на воде тоже ваши, и колун мой, что на дне озера? Вот я вас научу всё на свете к рукам прибирать, отродье рогатое!
Что было чёрту делать? Бултых в воду, докладывает самому Скараоскому про человека божьего с норовом чёртовым. Испугались черти, совет меж собой держат и самый главный чёрт — Скараоский отправляет к отшельнику Дэнилэ одного из них с буйволовым бурдюком, полным золота, только бы этот отшельник убрался оттуда восвояси.
На, бери деньги! — говорит чёртов гонец Препеляку. — Сматывайся подобру-поздорову.
Глянул Препеляк на крест, глянул на чёрта, на золото… пожал плечами и говорит:
— Ваше счастье, нечисть поганая, что деньги мне дороже отшельничества, а то бы я вам показал!
Отвечает чёрт:
— Не противься, мил-человек, владыке ада; бери Лучше деньги и уходи восвояси.
Оставляет чёрт деньги и возвращается в пруд, а там Скараоский вне себя от злости — утратил он такие огромные деньги, за которые мог бы купить множество душ.
Препеляк между тем прикидывает, как бы деньги поскорее домой переправить.
— Ладно, — говорит Дэнилэ. — Как-никак, деньги такие на дороге не валяются. Монастыри надо строить, коли охота, чтобы черти тебя уважали, сами золото к ногам тебе клали.
Пока раскидывал он умом, как бы деньги домой свезти, заявляется перед ним другой чёрт и говорит:
— Слышь, дружище! Передумал мой хозяин: надо нам сперва силами помериться, а уж потом деньги возьмёшь.
«Вот так-так!» — вздохнул про себя Препеляк. Но как говорится: молодой красив, а богатый сметлив. Нахватался уже Дэнилэ ума-разума.
— Помериться? А как же нам меряться-то?
— А вот как: перво-наперво, кто из нас двоих кобылу твою на спину взвалит и трижды пруд обежит, не передохнув и на землю её не опустив, тому и деньги достанутся.
Сказал, кобылу себе на спину вскинул, мигом трижды пруд обежал. Стало Препеляку от чёртовой силы и прыти не по себе, однако взял он себя в руки и говорит:
— Ну, Микидуцэ,[8] я думал, ты посильнее будешь. Ты кобылу себе на спину взвалил, а я её меж ног держать буду. — Вскочил на кобылу и сразу, без передышки, трижды пруд обскакал.
Подивился чёрт и — что было делать? — другое придумал:
— Наперегонки давай побежим.
— Микидуцэ, Микидуцэ! Ты с кем же это вздумал бежать наперегонки?
— А что?
— Иди-ка сюда, покажу тебе…
Пробрался он с чёртом в кустарник, а там заяц спит.
— Видишь, маленький такой, спит, в клубок свернулся?
— Вижу.
— Это мой сын меньшой. Ну, держись! Я его вспугну, а ты догоняй! — И как закричит: — У-лю-лю! На-на-на!
Вскинулся заяц, а чёрт за ним. Скачут, скачут, пока не потерял чёрт зайца из виду. Давно ли все над Препеляком смеялись, а теперь стал он над самим чёртом потешаться. Стоит Дэнилэ, за живот держится, хохочет над чёртовой глупостью, а тут и чёрт прибегает, весь запыхался:
— Ну и проворен же твой сынишка, правду сказать! Только его поймать изготовился, а он возьми да исчезни из виду, поминай как звали!
— В батьку своего пошёл, маленький, — говорит Дэнилэ. — Ну, так как же, не прошла охота наперегонки со мной бегать?
— Держи карман шире! Лучше давай в борьбе померяемся.
— В борьбе? Что ж, давай, коли жизнь надоела. Эх ты! Слыхал я от стариков, что, мол, черти себе на уме, а погляжу на тебя, чем не круглый дурак? Слушай! Есть у меня дядя, старенький-престаренький. Девятьсот девяносто девять лет ему и пятьдесят две недели. Сможешь его побороть, тогда и со мной потягаешься. Только я так считаю, что утрёт он тебе нос.
С этими словами пошёл он, сделав чёрту знак идти за ним.
Отшельником будучи, в поисках диких кореньев и малины, обнаружил как-то Дэнилэ в глубине леса, под большими камнями, медвежью берлогу. Вот приходят они к той берлоге, и говорит Дэнилэ:
— Здесь живёт мой дядюшка. Входи смело. Он там в золе дрыхнет, нос в головешки уткнул. Говорить только не может, зубы у него выпали тому назад лет тыщу с лишком.
Чёрт, когда делать ему нечего, известно, что делает… входит в берлогу, хвостиком закрученным перед носом у дядюшки водит. Этого не хватало Топтыгину! Как взъярится, как выскочит из берлоги, хвать чертёнка под мышку и так зажал, что из бедного чёрта едва дух не вылетел, глаза на лоб вылезли, словно две луковицы.
— Ну, вот! Не искал беды, а нашёл, — говорит Дэнилэ, поглядывая издали и давясь со смеху.
Извернулся чертёнок, изловчился невесть как — выскочил из лап Топтыгина. Как увидел Дэнилэ чёрта живым-невредимым… кинулся будто вызволять его.
— Оставь, оставь, не прикидывайся! Знал ведь, какой грубиян твой дядя, зачем послал меня с ним бороться?
— А что? Не понравилось? Теперь со мной давай!
— С тобой, и только с тобой, в гиканье будем тягаться. Кто громче гикнет, тому и деньги достанутся.
«Ладно, — думает Дэнилэ, — ужо я тебе гикну!..»
А сам говорит:
— Ну, Микидуцэ, гикни-ка ты сперва, послушаю, как у тебя получается.
Раскорячил чертяка ноги, одну на восток упёр, другую на запад, руками намертво за хляби небесные ухватился, разинул рот шире ворот и как гикнет — содрогнулась земля, ахнули долины, заклокотали моря, и рыбы в них переполошились; чертей из пруда высыпало видимо-невидимо, и ещё немного — раскололся бы свод небесный. А Дэнилэ сидит себе верхом на бурдюке, набитом деньгами, и в ус не дует.
— Ишь ты! Неужто громче не можешь? Вроде тебя и не слышно. А ну, гикни ещё разок!
Гикнул чертяка ещё страшнее.
— Теперь ещё меньше тебя слышу.
Гикнул чёрт в третий раз, да так, что едва не надорвался.
— А теперь и вовсе не слышно… Мой, что ли, черёд гикать?
— Вроде твой…
— Так вот, Микидуцэ! Теперь, когда гикну я, непременно оглохнешь, мозги из башки вылетят. Понятно? Но поскольку я тебе друг, послушай моего совета.
— Какого совета?
— Дай-ка завяжу тебе полотенцем глаза и уши, коли ещё пожить охота…
— Как хочешь и чем хочешь вяжи, только бы не умереть мне!
Стянул Дэнилэ чёрту накрепко глаза и уши полотенцем, будто в жмурки играть, схватил дубину Дубовую (потому что, хоть он и отшельник, Дэнилэ, а всё-таки больше в дубину верил, чем в святой крест) и бац его, чёрта, по правому виску!
— Ой, хватит, больше не гикай!
— Нет, чертяка, шалишь! Ты разве не трижды гикал?
И трах его по левому.
— Ой, ой, довольно!
— Нет, не довольно! — и ещё разок во имя отца даёт.
— Ай, ой! — завопил чёрт. И как был, с завязанными глазами, жалобно стеная, извиваясь змеёй, кинулся в пруд, а там уж поведал самому Скараоскому обо всём происшедшем и что, мол, с этим колдуном шутки плохи.
А Дэнилэ сидит у бурдюка и тяжко вздыхает. Ума не приложит, как бурдюк тот домой доставить. Но вот к нему третий чёрт является. В руках у него булава огромная; грохнул он булавой оземь и говорит:
— Ну, дружище! Теперь погляжу на тебя, каков ты есть. Кто из нас булаву эту выше запустит, тому и деньги достанутся.
— Эх, Дэнилэ, — говорит Препеляк сам себе, — тут тебе крышка. — Но, как говорится, нужда возчика учит.
— Что же, бросай ты первый, чертяка!
Взял чёрт булаву и так высоко подбросил, что и не видать её; лишь через три дня и три ночи упала она со страшным гулом и вошла в землю до самых недр, сотрясая опоры вселенной.
— Теперь ты бросай, — хвастливо сказал чёрт.
— Брошу небось, только вытащи её сперва наверх, чтоб и я кидал, как ты кинул.
Послушался чёрт и вытащил.
— Ну, теперь живее давай, некогда мне ждать.
— А ты потерпи, сатана, маленько, детишки тебя за полу не тянут.
Терпит чертяка, что ему делать? Немного времени прошло, вот и день погас. Небо стоит ясное, звезда со звездой переглядывается; высунул голову из-за холмов месяц, качается в воздухе, озаряя землю.
— Ты чего ж не бросаешь, дружище?
— Сейчас брешу, только заранее тебе говорю, попрощайся с булавой.
— Как так?
— Видишь пятна вон там, на луне?
— Вижу.
— Это братья мои, что на том свете. До зарезу им железо требуется, лошадей подковать. Видишь, как мне руками машут, булаву подкинуть просят.
Сказал и берётся за булаву.
— Стой, голова безмозглая! Булава-то нами от прадедов в наследство получена, не отдадим её ни за что на свете!
Выхватил чёрт булаву из Даниловых рук и во весь дух — к пруду. Бухнулся в воду, рассказал Скараоскому, как едва булаву не загубил. Разгневался Скараоский, вызвал к себе всё сатаньё, топнул ногой.
— Сейчас же, — кричит, — пусть отправляется один из вас и одолеет проклятиями врага нашего!
Предстал перед ним один из чертей, весь дрожит.
— Слушаюсь, ваша низость! Иду выполнять нечистый ваш приказ!
— Ступай! И знай, если справишься, в должности повышу.
Понёсся чёрт сломя голову, в один миг к отшельнику Дэнилэ примчался.
— Слышишь, дружище, — говорит чёрт. — Ты своими бесчестными штуками всё сатаньё растревожил, но уж теперь от расправы не уйдёшь. Давай проклинать друг друга, и кто из нас в проклятьях искусней окажется, тому и достанутся деньги.
И как начал чёрт бормотать, заклинать да клясть, тут же лопнул глаз у Дэнилэ. Бедный Препеляк! Видно, на роду ему было написано искупить грехи и кобылы братниной, и козы, и гусака-жениха, и волов, в лесу загубленных. Отозвались бедняге слёзы гусынь обездоленных!
Господи, немало приходится выстрадать отшельнику праведному, когда удаляется он от суеты мирской, о божественном помышляя. Препеляк-отшельник вовсе теперь рассорился с чёртом… И то сказать, есть ли что на свете чувствительней глаза? Скривился Дэнилэ от боли! Но как ни страдал, а взял себя в руки и говорит:
— Не запугаешь такими уловками, сатанинская нечисть! Будешь пальцы себе кусать, всю жизнь меня поминать.
— Ладно, хватит тебе языком трепать; проклинай скорей, увидим, каков ты мастер.
— А ты взвали-ка бурдюк с деньгами на спину и ступай ко мне домой: не захватил я с собой отцовских проклятий. Понятно?
Сказал и уселся верхом на бурдюк; взвалил его чёрт вместе с бурдюком на плечи, быстрее мысли примчался к дому Дэнилэ Препеляка.
Видят жена и дети Дэнилэ — буйвол летит по воздуху. В страхе пустились наутёк. Стал их Дэнилэ по имени окликать, и они, узнав его голос, остановились.
— Сынки мои милые, бегите скорее, несите сюда проклятия отцовские: чесалку да гребни для пакли!
Стали ребятишки со всех сторон сбегаться, проклятья отцовские несут. Пришёл и на Данилову улицу праздник.
— Хватайте, ребятки, сударика этого, кляните его, сколько влезет, чтоб и ему по вкусу пришлось!
А с детьми, сами знаете, и чёрту не сладить. Навалились всем скопом и давай его драть. Завопил чёрт во всё горло. Еле-еле из их рук вырвался. И как был избитый, изувеченный, о деньгах и думать забыв, наутёк пустился.
А Дэнилэ Препеляк, ни от кого больше обид не видя, распростившись с нуждой, ел да пил, да горя не знал до глубокой старости, за одним столом с сынами сынов своих.
Сказывают, жили когда-то дед да баба; деду сто лет исполнилось, а бабе девяносто. И оба были белее зимы и пасмурнее ненастья оттого, что детей не имели. Очень уж хотелось иметь им ребёнка, хоть одного, потому что дни и ночи напролёт проводили они, как сычи, одиноко, даже в ушах от тоски звенело. Да и жили они не бог весть в каком достатке: лачуга никудышная, рваные тряпки на лаицах[9] — вот и всё их добро. А с некоторых пор и вовсе тоска их загрызла, ибо ни одна душа к ним, беднякам, как к зачумлённым, не заглядывала.
Однажды вздохнула баба тяжко и говорит деду:
— Дед, а дед! С каких пор себя помним, никто нас «отцом-матерью» не назвал! Не грех ли этак жить на белом свете? Потому я так думаю, что в доме, где нет детей, и благословенья божьего быть не может.
— Так-то оно так, баба, да что против воли божьей поделаешь?
— Верно, старче, твоя правда. Только знаешь, что я ночью надумала?
— Буду знать, баба, коли скажешь.
— Завтра, как день забрезжит, встань и ступай, куда глаза глядят. И кто бы ни вышел первым тебе навстречу, человек ли, змея ли, другая ли тварь какая, клади в котомку и неси домой. Вырастим его, как сумеем, и быть ему нашим дитятком.
Дед, которому одиночество тоже опостылело и хотелось иметь детей, встал на другой день чуть свет, вздел котомку на палку и пошёл, как баба велела… Идёт он, идёт по оврагам, пока не набрёл на большую лужу, а в луже той свинья с двенадцатью поросятами разлеглась, на солнце греется. Приметила свинья деда, захрюкала и прочь побежала, а поросята за ней. Только один, поплоше, шелудивый весь, да в чесотке, увязнул в грязи и на месте остался.
Схватил его дед, сунул в котомку каким был — весь в грязи и прочих красотах — и домой.
«Слава тебе, господи, думает, что смогу мою бабу утешить. Кто знает, бог ли, чёрт ли её прошлой ночью надоумил?…»
Вернулся дед домой, говорит:
— Вот, бабка, какое дитятко я тебе принёс! Пусть будет жив и здоров! На славу сынишка, чернобровый, ясноглазый, лучше некуда! Весь в тебя, просто вылитый! А теперь готовь корыто и обмой его, как ребят обмывают, потому что, сама видишь, запылился малость малютка…
— Старче, старче, — говорит баба, — не смейся. Потому это тоже тварь божья, как и мы. Может, ещё безвиннее нашего.
Проворнее девчонки разводит она щёлок, готовит всё для купания и, зная толк в повивальном деле, обмывает как следует поросёнка, хорошенько смазывает маслом из коптилки, за нос его тянет, щекочет, чтобы от дурного глаза заговорить. Щетинку потом расчесала и так за ним ухаживать стала, что через день-другой и вовсе его выходила. На очистках, на отрубях стал поросёнок здороветь и расти не по дням, а по часам, так что глядеть любо-дорого. А баба не знала куда деваться на радостях, что такой у неё сынок — пригожий, упитанный, как огурчик свежий. Хоть бы весь свет говорил, что некрасив он и озорной, она одно заладила: мол, другого такого нет и быть не может! Одну только обиду носила баба на сердце — что не может сынок назвать их отцом-матерью.
Собрался однажды дед в город купить кой-чего.
— Старче, — говорит баба, — не забудь стручков сладких для мальчика купить, очень уж он их любит, малышенька наш.
— Ладно, старуха, — отвечает дед, а сам думает: «Леший его возьми, рыло свинячье, житья от него не стало. На себя хлеба и соли не хватает, а тут откармливай его сластями… Лучше уйти куда глаза глядят, чем старухе во всём потакать!»
Отправился дед в город, всё купил что хотел, вернулся домой, а баба спрашивает:
— Ну, старче, что в городе слышно?
— Да что слышно, старуха, не больно хорошо: хочет царь дочь свою замуж выдать.
— И что же в этом, старче, дурного?
— Погоди маленько, старуха, не об этом одном речь. От того, что услышал я, волосы дыбом на голове встали. Думаю, когда тебе всё как есть расскажу, тоже дрожмя задрожишь!
— В чём же дело-то, старче? Ишь беда какая!
— Да ты слушай, старуха! Послал царь по всему свету гонцов: кто от своего дома до царского дворца золотой мост проложит, самоцветами вымощенный, по обеим сторонам деревьями обсаженный, на которых бы всевозможные птицы распевали, каких больше нигде на свете нету, тому он дочь свою в жёны отдаст да ещё полцарства в придачу. А тому, кто осмелится руки царевниной просить, а моста такого, как велено, сделать не сможет, — на месте голову рубить будут. И как слышно, немало королевичей и царевичей невесть откуда понаехало, но ни один с тем не справился; и никому от царя пощады не было, всех казнить велел. Плачет народ от жалости к ним! Что ж ты на это, старуха, скажешь? Добрые разве это вести? Да ещё говорят, и сам-то царь заболел с огорчения!
— Ох, старче, ох! Болезни-то царские нашего здоровья здоровей! А вот королевичей и царевичей жалко мне; сердце разрывается, когда подумаю, как мучаются и горюют матери ихние! Хорошо, что наш сынок говорить не умеет и до всех этих страхов ему и дела нет.
— Это, конечно, неплохо, баба. Но ещё лучше тому, чей сын тот мост построит и царскую дочку в жёны получит: уж он-то с нуждой распрощается и славу большую добудет.
Пока старики меж собой толковали, поросёнок лежал на подстилке под печкой, задрав рыльце кверху и не сводил с них глаз; слушал и только пофыркивал. Посудачили они ещё, как вдруг из-под печки доносится:
— Отец, мать, я мост сделаю…
Баба от радости языка лишилась. А дед подумал, что это нечистая сила, испугался и стал оглядываться — ищет, откуда тот голос. Никого не увидев, пришёл он немножко в себя, а свинёнок снова кричит:
— Не бойся, отец, это я… Успокой мать и ступай к царю, скажи, что я ему мост сделаю.
— А сумеешь ли сделать, дитятко милое? — пролепетал дед.
— Положись на меня, отец. Ступай и скажи царю, как я тебе велел.
Старуха, очнувшись, стала сынка целовать, уговаривать:
— Сыночек, милый, родной! Не лезь под топор! На кого ты нас покинешь? Останемся мы одни средь чужих людей, с разбитым сердцем, без опоры на старости лет.
— Не печалься, мать, не тревожься нисколечко. Коли будем живы и не помрём, увидишь, кто я таков.
Что было старику делать? Расчесал он бороду, волосок к волоску, посох свой стариковский взял и пошёл. Как прибыл в город, не мешкая во дворец явился. Один из стражников, увидев его, спрашивает:
— Чего тебе, дед, надобно?
— Да вот, дело у меня к царю. Сын мой берётся мост ему соорудить.
Стражник, зная царское повеление, без долгих слов доставляет деда к царю. Спрашивает тот старика:
— Зачем, дед, ко мне пожаловал?
— Долгие годы жить тебе в счастье, великий и пресветлый государь! Сын мой прослышал, что дочка у тебя на выданье, вот и отправил меня к твоему царскому величеству доложить, что может он тот мост соорудить.
— Если может, пусть делает, дед. Достанется ему тогда дочь моя и полцарства в придачу. А не сможет, пускай на себя пеняет… Слыхал ведь, что с другими сталось, познатнее его? Так вот, если с руки тебе, то ступай, приводи сына. А нет, уходи подобру-поздорову, дурь из головы выкинь.
Выслушал дед слова царские, поклонился до земли и пошёл домой к сыну. Поведал ему всё, что сказал царь. Обрадовался поросёнок, стал играть и резвиться, под лаицами бегать, рыльцем горшок-другой перевернул, говорит:
— Пойдём, отец, я царю покажусь!
Заохала баба, запричитала:
— Видно, нет у меня счастья в жизни! Столько натерпелась пока сына вырастила, выходила. А теперь? Чует моё сердце, что лишусь я его.
И со страху и горя чувств лишилась.
А старик, не долго думая, шапку на уши нахлобучил, взял свой посох и говорит:
— Пойдём, сынок, матери невестку добудем!
Поросёнок на радостях снова под лаицами пробежался и за дедом следом. Бежит, хрюкает, землю нюхает и роет, свинья-свиньёй. Добрались они до дворцовых ворот, а стражники, как завидели их, меж собой переглядываются, со смеху покатываются.
— Это что же такое, дед? — спрашивает один из них.
— А это сынок мой, что берётся для царя мост соорудить.
— Господи-боже, — говорит один из стражников, постарше, — не горазд же ты, старик, умом. Или жизнь тебе надоела?
— Да уж что суждено человеку, то на лбу у него написано. Двум смертям не бывать, одной не миновать.
— Ты, старик, видать, беды себе ищешь днём с огнём, — говорят стражники.
— До этого вам дела нет, — ответил дед. — Держите-ка лучше язык за зубами и царю о нас доложите.
Снова переглянулись стражники между собой, пожали плечами, а один отправился к царю доложить о старике и его поросёнке. Вызывает их царь к себе. Дед, как вошёл, в ноги поклонился, смирнёхонько стал у двери. А поросёнок по коврам затрусил, хрюкает, весь дом обнюхивает.
Стало царю от такой дерзости вроде бы смешно, но тут же разгневался он и сказал:
— Ладно, дед, когда пришёл ты в тот раз, вроде был в своём уме, а теперь, видать, совсем рехнулся, свиней сюда приводишь. Кто, скажи, тебя надоумил над самим царём шутки шутить?
— Упаси господь, великий государь, и подумать мне, старику, об этаком! Уж ты не прогневайся, великий государь, но только это сынок мой, который, ежели помнить изволишь, прислал меня намедни к тебе.
— Уже не он ли мне мост построит?
— Так мы надеемся, великий государь.
— Тогда бери свинью свою и вон отсюда! А если до завтрашнего утра мост не будет готов, то быть твоей голове там, где сейчас твои пятки. Понял?
— Милостив бог, великий государь. Зато ежели выполним повеление твоё, государь, то уж не прогневайся, дочь свою шли к нам домой.
С этими словами поклонился старик низко, забрал поросёнка и пошёл домой. А к нему несколько солдат приставили, ибо повелел царь взять его под стражу до утра, разузнать, как да что?.. Потому что смех, да толки, да расспросы пошли по дворцу и повсюду про такое неслыханное охальство.
К вечеру явился дед с поросёнком домой, а старуха так и затряслась со страху, заохала, застонала:
— Ой, старче, старче, что за беду ты мне в дом привёл?! Солдат мне тут не хватало!
— Ты ещё смеешь шуметь, старуха? Твоих это рук дело. Послушался я глупой твоей головы, пошёл по оврагам приёмыша тебе добывать. Вот и в беду попали! Потому не я привёл солдат, а они меня привели. И голове моей, видать, лишь до утра суждено на плечах быть.
Между тем поросёнок по хате бегает, ищет, чем поживиться, и никакого дела ему нет до всего, что натворил. Спорят старики меж собой, спорят, а под утро, как ни озабочены были, уснули. Поросёнок тогда на лаицу тихонько взобрался, бычий пузырь, что в окошке, выбил, дохнул — и словно два огненных клуба потянулись от лачуги до самых царских палат. В один миг чудо-мост был готов со всем, что ему полагалось. Лачуга же дедова превратилась во дворец, куда лучше и краше царского. Вскинулись старик со старухой — а на них одежды царские пурпурные, и все сокровища мира во дворце у них. А поросёнок играет себе да резвится, да на мягких коврах нежится.
По всему царству разнёсся слух про великое чудо. Сам царь и советники царские до смерти перепугались. Созвал царь совет и, решив дочь свою за старикова сына выдать, тут же и отослал её. Потому что хоть и был он царём, а про всё на свете забыл, кроме страха!
Свадьбу не справили, ибо с кем было справить? Царевне, когда к жениху приехала, по душе пришлись и дворец, и родители мужнины. Зато как жениха увидела — сама не своя стала. А потом повела плечами и подумала:
— Если так рассудили родители мои и господь бог, пусть так и будет!
И стала она хозяйничать в новом доме.
День-деньской поросёнок, как и раньше, по дому рыскал, а к ночи свиную кожу с себя сбрасывал и становился прекрасным царевичем. Вскоре привыкла к нему молодая жена, и ю так уж ей было тоскливо, как прежде.
Через неделю-другую соскучилась она по родителям и решила навестить их, а мужа дома оставила — не показываться же с ним на людях! Обрадовались ей отец с матерью, стали о хозяйстве, о муже расспрашивать, и рассказала она им всё как есть. Тогда отец ей такой совет дал:
— Дочь моя милая! Упаси тебя бог мужу вред какой причинить, а то навлечёшь на себя беду! Кто бы он ни был, а силу имеет большую, непостижимую, коли сумел дела совершить превыше человеческих возможностей.
Немного спустя вышли обе царицы в сад на прогулку, и тут-то и научила старая царица молодую совсем другому:
— Доченька милая! Никакой у тебя жизни не будет, если не сможешь с мужем на людях бывать. Вот тебе мой совет: прикажи повседневно огонь большой в печи разводить, и когда муж уснёт, возьми ту кожу свиную и швырни в огонь, чтобы раз навсегда от неё избавиться!
— Верно говоришь, маменька! А мне вот и в голову не пришло…
И лишь только вернулась домой, сразу велела большой огонь в печи развести. Когда же уснул молодой супруг крепким сном, схватила она свиную кожу и швырнула в огонь. Затрещала щетина, зашипела шкура, искарёжилась, в золу превратилась. И таким страшным смрадом наполнился дом, что сразу же пробудился молодой муж, вскочил в испуге. Бросился к печи, горестно заглянул в неё и, увидев, какая стряслась беда, прослезился и сказал:
— Эх, ты, неразумная женщина! Что ты наделала?! Если кто надоумил тебя, плохую он тебе сослужил службу; а если по своей голове поступила, мало проку в такой голове!
И вдруг железный обруч стянул стан царицы, а муж продолжал:
— Когда прикоснусь я к стану твоему правой рукой, рассыплется этот обруч, и тогда только родишь ты младенца, ибо послушалась ты дурного совета, обездолила и несчастных стариков моих, и меня, и себя заодно. Если же когда-либо будет нужда во мне, знай, что зовут меня Фэт-Фрумос и искать меня будешь в Ладан-монастыре.
Только сказал, и ветер возник внезапно; страшной бурей подняло Фэт-Фрумоса в воздух, и исчез он из глаз. А мост чудесный тут же пропал и сгинул, будто его никогда и не было. Дворец же, в котором старики с невесткой среди всех богатств и сокровищ мира жили, снова бедной лачугой обернулся. Увидев, какая беда с ними стряслась, стали старики плакать и стенать, невестку корить и велели ей идти на все четыре стороны, потому что кормить и поить её было им не под силу.
В такой беде что ей было делать, куда деваться? Вернуться к отцу-матери? Страшно было отцовского гнева и насмешки людской. На месте оставаться? Не на что было ей жить, да и опостылели ей упрёки стариков. И решила она по свету идти, мужа своего искать. Сказала «господи, благослови!» и пошла куда глаза глядят. Шла она, шла, всё вперёд да вперёд, и приходит в дикое, неведомое место. Увидела одинокую избушку, покрытую мхом, свидетелем древних лет, и постучалась в калитку.
— Кто там? — откликнулся старушечий голос.
— Откройте бесприютной страннице.
— Если добрый ты человек, зайди в келью мою; а если нет, то прочь ступай отсюда, потому что стальные клыки у пса моего, коли спущу с цепи, на куски тебя разорвёт!
— Добрый я человек, матушка!
Отворилась тогда калитка, и впустила старуха странницу.
— Каким ветром занесло тебя, женщина? Как смогла ты добраться до этих мест? Сюда и жар-птица не залетает, а человек и подавно.
Горько вздохнула странница и сказала:
— Грехи тяжкие привели меня сюда, матушка. Иду я в Ладан-монастырь, а в какой стороне он, того и сама не ведаю.
— Видать, есть ещё у тебя крупица счастья, коли попала ты прямо ко мне. Я — святая Середа; слыхала, может, обо мне?
— Слыхать-то слыхала, матушка, а что на этом свете живёшь, никогда и не думала.
— Видишь? А ещё люди на судьбу жалуются!
Кликнула святая Середа громким голосом, и вмиг собрались твари живые со всего её царства. Стала их святая Середа расспрашивать про Ладан-монастырь, но все как один отвечали, что и названия такого не слыхивали. Огорчилась святая Середа, но что было делать? Дала она страннице просфору и чарку вина на дорогу, и прялку-самопрялку золотую. Сказала ей ласково: «Береги, в нужде пригодится», — и отправила её к старшей своей сестре святой Пятнице.
Снова пустилась бедняжка в путь, и шла она год напролёт по диким, неведомым местам, пока не добралась наконец до святой Пятницы. И случилось здесь то же, что и у святой Середы, — только дала ей святая Пятница ещё одну просфору, и чарку вина на дорогу, и мотовило золотое, что пряжу само наматывало; с такой же лаской и кротостью отослала её святая Пятница к старшей сестре своей, святой Думинике. В тот же день отправилась путница дальше, и брела она снова год напролёт по местам, ещё более пустынным и страшным, чем прежде. И будучи тяжёлой на третьем году, с большим трудом добралась она до святой Думиники. Приняла её святая с тем же радушием, что и сёстры её. Пожалела несчастную, кликнула клич что было мочи, и все твари на клич тот примчались — водяные, земные и небесные. Стала их святая Думиника расспрашивать, в какой стороне света Ладан-монастырь стоит. Но все, как один, отвечали, что слухом не слыхали, видом не видели. Вздохнула святая от всего сердца, глянула грустно на странницу и сказала:
— Видно, божье проклятье на тебе, коли не дано тебе найти то, что ищешь! Ибо здесь край света, даже мне неведомого. И дальше идти никому невозможно.
Вдруг, откуда ни возьмись, жаворонок хроменький ковыляет: ковыль, ковыль, ковыль! — прямо к святой Думинике. Спрашивает его святая:
— Не знаешь ли, жаворонок, где Ладан-монастырь стоит?
— Как не знать, госпожа моя?! Туда я по зову сердца летал, ногу сломал.
— Если так, что хочешь делай, а доставь эту женщину в Ладан-монастырь и научи, как ей дальше быть.
Вздохнул жаворонок и ответил смиренно:
— От всего сердца выполню твою волю, госпожа моя, хоть и очень трудна дорога до того места.
Подарила тогда святая несчастной страннице просфору и чарку вина в дорогу, чтобы хватило ей до самого Ладан-монастыря, и ещё золотой поднос, и наседку из чистого золота, драгоценными каменьями усыпанную, с Цыплятами тоже из золота. Поручила странницу жаворонку, и тот, ковыляя, сразу пустился в путь. Когда уставала бедняжка и не под силу ей было брести, брал её жаворонок на свои крылышки и по воздуху нёс. Так странствовали они год напролёт, с большим трудом и великими опасностями пересекли бесчисленные моря и страны, шли по лесам и гибельным пустыням кишевшим драконами, ядовитыми змеями, василисками, чей взгляд убивает, гидрами о двадцати четырёх головах и другими страшилищами без числа, с широко разверстыми пастями, готовыми проглотить их: пробирались среди чудищ, чью непомерную алчность, хитрость и свирепость не в силах описать язык человеческий!
Наконец, после всех препятствий и опасностей, добрались они до какой-то пещеры. Снова села женщина на крылья спутника своего; едва шевеля ими от усталости, полетел он, и очутились они вдруг на другом свете, где райская благодать — да и только!
— Это Ладан-монастырь, — сказал жаворонок. — Здесь живёт Фэт-Фрумос, которого ищешь ты долгие годы. Уж не знакомо ли тебе что-нибудь здесь?
Разбежались глаза у неё от такой красоты и блеска, но, всмотревшись внимательнее, узнала она чудо-мост и дворец, в котором так недолго прожила с Фэт-Фрумосом, и слезами радости наполнились её глаза.
— Погоди! Не спеши радоваться. Ещё недостойна ты этих мест, и не все ещё испытания кончились, — сказал жаворонок.
И показал ей колодец, к которому велел приходить три дня кряду, рассказал, с кем она там встретится и что говорить должна, и что делать ей с прялкой, мотовилом, подносом и золотой наседкой с цыплятами — подарками трёх сестёр: святой Середы, святой Пятницы и святой Думиники.
Потом попрощался со своей спутницей и полетел без оглядки обратно, боясь, как бы не покалечили ему и вторую ножку. А бедная странница, проводив его глазами, полными слёз, побрела к колодцу.
У колодца достала она прялку и села на землю отдохнуть. Немного погодя приходит по воду служанка. Как увидела незнакомку с дивной прялкой, что сама золотую пряжу в тысячу раз волоса тоньше прядёт, кинулась к госпоже своей поведать про диво-дивное.
А госпожой служанки была ключница Фэт-Фрумоса — та ведьма, от которой сам чёрт поседел и которая воду в камень превращать умела и постигла все бесовы уловки. Одного не умела она — мысли людские отгадывать. Как проведала она про диво-дивное, сразу же послала служанку за незнакомой странницей. Когда же та во дворец явилась, сказала ей ведьма:
— Говорят, есть у тебя прялка золотая, что сама прядёт. Не продашь ли мне эту прялку и что за неё просишь?
— Дозволь мне ночь провести в той комнате, где царь почивает.
— Почему бы и нет? Давай прялку и жди здесь до вечера, пока царь с охоты вернётся.
Отдала странница прялку и ждёт. А беззубая ведьма, зная про царёв обычай каждый вечер чашу молока перед сном выпивать, такого ему молока приготовила, чтобы спал он без просыпу до самого утра. Вернулся царь с охоты, лёг в постель, — шлёт ему молоко ведьма. Как осушил он чашу, так и заснул на месте мёртвым сном. Позвала тогда ведьма странницу в царскую опочивальню, как было меж ними условлено, а сама ушла, сказав:
— Оставайся тут до рассвета, пока не приду за тобой.
Говорила ведьма шёпотом и ступала тихонько.
Опасалась, как бы не услышал её из соседней комнаты верный царский слуга, что каждый день с царём на охоту ходил.
Как только удалилась колдунья, бросилась бедная странница на колени перед спящим супругом, стала руки ломать, приговаривать:
— Фэт-Фрумос! Фэт-Фрумос! Протяни твою руку, обними мой стан, чтоб рассыпался проклятый обруч, чтоб явилось на свет дитя твоё!
Так стонала бедняжка и терзалась до самого утра, а царь словно неживой — ничего не слышит. На рассвете пришла ведьма туча-тучей, вытолкнула несчастную, велела тотчас же убраться, куда глаза глядят. Пошла бедная странница, вне себя от горя и обиды снова у колодца уселась, мотовило достаёт. Когда же вновь явилась служанка по воду и новое чудо увидела, опять побежала к своей госпоже, рассказала, будто есть ещё у незнакомки мотовило золотое, что само пряжу разматывает и много чудеснее золотой прялки. Сейчас же послала жадная баба за нею служанку, той же уловкой прибрала золотое мотовило к рукам, а наутро снова прогнала бедняжку.
В ту ночь почуял верный царский слуга, что происходит у царя в опочивальне, сжалился над несчастной странницей и решил перехитрить коварную ведьму. Когда встал царь с постели и отправились оба на охоту, рассказал он подробно царю обо всём, что случилось в последние две ночи… Встрепенулся царь, словно сердце в нём пробудилось. Потом потупил взгляд и заплакал. А пока из глаз Фэт-Фрумоса ручьями слёзы катились, убитая горем жена его сидела у колодца, а рядом на подносе — золотая наседка с цыплятами — последняя надежда! И снова приводит господь ту служанку к колодцу. Увидев новое, ещё большее чудо, не стала она воды набирать, кинулась к своей госпоже, говорит:
— Госпожа, госпожа! Новое диво-дивное! Есть у той женщины золотой поднос и золотая наседка с цыплятами тоже из золота, такие прекрасные, что глаз не отвести.
Посылает колдунья не мешкая за странницей, а сама думает: «Чего она ищет, не видать ей как своих ушей…»
И так же коварно завладела золотым подносом и золотой наседкой с цыплятами.
Когда же вернулся царь вечером с охоты и принесли ему молока, он сказал себе: «Этого молока пить я не буду», — выплеснул его украдкой и сразу же притворился глубоко спящим.
А колдунья, подумав, что царь заснул, и веря в силу своего зелья, снова привела странницу в царскую опочивальню с тем же уговором, что в прошлые ночи, а сама удалилась. Снова припала несчастная к царской постели и, заливаясь слезами, запричитала:
— Фэт-Фрумос! Фэт-Фрумос! Сжалься над двумя неповинными душами, что вот уже четыре года страшной карой терзаются. Протяни правую руку твою, обними меня, чтоб рассыпался обруч железный и явилось на свет дитя твоё. Не под силу мне больше это бремя!
Только сказала она это, как Фэт-Фрумос, словно во сне, протянул руку. Лишь коснулся стана её — со звоном рассыпался обруч, и без всяких страданий разрешилась она младенцем.
Поведала царица мужу, сколько горя натерпелась с той поры, как он покинул её.
Не дожидаясь рассвета, поднялся царь, весь двор на ноги поставил, велел колдунью к себе привести со всеми сокровищами, обманным путём у царицы отобранными. И ещё велел привести кобылку необъезженную, дикую и мешок, полный орехов; привязать к хвосту кобыльему тот мешок и ведьму и отпустить кобылу на все четыре стороны. Как велел, так и сделали. Поскакала кобыла, и где орех падал, там и от ведьмы падал кусок; когда же совсем отвалился мешок, то и ведьмина голова отвалилась.
А была эта ведьма той самой свиньёй, которая с поросятами в луже нежилась и от которой старику Фэт-Фрумос достался. Колдовскими чарами превратила она Фэт-Фрумоса, господина своего, в поросёнка чесоточного, шелудивого, с тем чтобы поженить его на одной из одиннадцати дочерей своих, с которыми из лужи убежала. За это и казнил её Фэт-Фрумос ужасной казнью. А слугу своего верного великими дарами одарили царь с царицей и от себя не отпускали до конца его дней.
А теперь припомните, люди добрые, что не справил Фэт-Фрумос свадьбу в своё время. На этот раз отпраздновал он сразу и свадьбу и крестины такие, каких никогда ещё не бывало и, верно, не будет. И лишь только подумал Фэт-Фрумос, тут же явились и родители молодой царицы, и дед со старухой, взрастившие его, снова в царский пурпур одетые. Посадили их всех во главе стола. Кого только не было на богатой и пышной свадьбе! И длилось веселье три дня и три ночи, и ещё и поныне длится, если не кончилось.
Жил-был на свете человек немолодой, холостой, по имени Стан. Сызмальства оказался он среди чужих людей, не знал ни отца, ни матери, ни родных, от которых мог бы ждать помощи и защиты.
Скитаясь бесприютным мальчишкой, побираясь от двери к двери, нашёл он себе наконец пристанище в большом, красивом селе.
Тут, служа верой и правдой то одному, то другому, скопил он себе к тридцати с лишним годкам деньжат немного, завёл овечку, другую, телегу с волами и корову молочную. Потом хатенку себе поставил и стал работать уже на себя, оставшись в том селе навсегда. Как говорится: и камень мхом обрастает, если долго на месте лежит.
Когда же оказались у парня и дом и добро в достатке, то вовсе о покое забыл он, не стал на месте сидеть, как вода не стоит на камнях, и сон его почти не брал, до того он был к работе ретив. Не успеет с одной стороны приехать, как уже в другую едет, и со всеми делами своими в одиночку справляется. Конечно, нелегко ему было. Некому без него за домом и за скотиной как следует присмотреть. Но что было делать бедняге? Не разорваться же, ведь только-только своим очагом обзавёлся, а сколько пришлось вытерпеть, пока обрёл он свой дом, один господь-бог знает! Вот и метался он во все стороны, работал, сколько сил хватало, только бы нужды не знать, а там уж видно будет.
Всё бы ничего, да тоска одолела. В будние дни ещё куда ни шло, с головой в работу уходил и скучать забывал. Зато в долгие зимние ночи, когда метель завывала жутко, да если ещё праздник вдобавок выдавался, не знал он, что делать, куда приткнуться. Как в песне поётся:
От тоски бегу я к людям,
А тоска за мной повсюду,
От тоски бегу домой,
А тоска бежит за мной.
Уж так, видно, создан человек, что не жить ему одному. Много раз задумывался он о женитьбе, но стоило ему вспомнить, сколько натерпелись другие от своих жён, как сразу одолевали его сомнения и откладывал он со дня на день, с четверга до дождичка, это, как говорил он, щекотливое дело и обдумывал его со всех сторон… Одни говорят, что жена — мешок бездонный. Что бы это значило? Других послушать — избави, боже, от жены ленивой, лживой и расточительной; третьи ещё невесть чем стращают, не разберёшь, чему верить, чему нет. Правда, случалось мне немало и мужчин видеть безвольнее и слабее самой слабой женщины… Нередко он спохватывался, что сам с собой разговаривает, будто тронутый… а всё решиться не мог: жениться ему или нет?
То, говорит, осенью женюсь, то зимой, то весной, то летом, то снова осенью, когда листья увянут; а между тем уж и сам начинает вянуть, — а всё холостой, с женитьбой ни с места. А ведь как говорят? До двадцати годов человек сам женится; до двадцати пяти — другие женят; до тридцати баба сосватает; а уж после тридцати только чёрт с этим делом справится.
Так оно и случилось с нашим молодцом — ни сам не женился, ни друзьям, ни даже бабам — уж на что они бедовые, и притворщицы, и въедливые — не удалось женить его.
Был Стан нрава молчаливого, но уж когда говорил словечко, то было слово словом, и к месту оказывалось, и не каждый с ним спорить мог.
Немало было охотников заполучить его в зятья, но парень был себе на уме, нелегко на уговоры поддавался. Со временем наскучило это и друзьям и бабам, и махнули они на него рукой, дескать, пусть сам с собой делает, что хочет.
Вот как-то встаёт парень ни свет ни заря, готовит себе мамалыгу с брынзой и что ещё бог послал, кладёт еду в торбу, запрягает волов, говорит «помоги, боже» и отправляется в лес по дрова. На рассвете добрался до леса, нарубил дров, нагрузил телегу доверху, верёвкой стянул накрепко и, покамест волы кормились, сам присел перекусить. А когда наелся досыта, остался у него кусочек мамалыги, и, скатав его в комок, сказал себе: «Чего его домой таскать? Положу лучше на этот пенёк. Может, найдёт его тварь какая, съест и спасибо скажет». Положил мамалыгу на пень, запряг волов, снова «помоги, боже» сказал и к полудню двинул домой. Только из лесу выехал, буря поднялась страшная, дождь со снегом пополам — зги не видать ни впереди, ни сзади. Просто гнев божий — собаки не выпустишь во двор, не то что человека! А чёрту того и надо.: в такую непогоду каждый терпенье может потерять и против воли в грех впасть.
В тот день Скараоский, главный над всеми чертями, готовясь, как обычно, к своим гнусным делишкам, дал приказ всем слугам своим разбрестись кто-куда и повсюду — на море и на суше — сеять вражду меж людьми и всякие мерзости творить.
Рассыпались черти с быстротой молнии во все стороны. Один из них помчался в леса — не удастся ли там каких бед натворить: кого подстрекнуть против господа-бога, кому дышло или что другое в телеге сломать, кому вола покалечить, а иных в драке стравить, пока не убьют друг друга, — и другие всякие подлости учинить, какие вытворяет нечистая сила.
Как управились остальные черти, не внаём, но только тому, кто в лес пошёл, не повезло в тот день. Уж как он из кожи ни лез, как ни изворачивался, пытаясь свой хвостик в людские дела сунуть, а всё зря. Куда ни ходил — всё впустую.
Разнюхивая то тут, то там, к вечеру наконец набрёл он на колею. Пошёл потихоньку по следу, добрался до того самого места, где Стан дрова нагрузил. Только место нашёл, потому что парень, как сказано, давно уже из лесу уехал.
Видя, что и тут неудача его постигла, заскрежетал чёрт зубами с досады, не зная, как быть, как с пустыми руками к Скараоскому явиться; к тому же от долгой ходьбы голова у него кругом шла, а от голода живот свело.
Стоит он мрачный, растерянный, вдруг видит на пне комок мамалыги. Обрадовался нечистый — проглотил мамалыгу, не пикнул. А после, уразумев, что делать ему тут больше нечего, с поджатым хвостом вернулся к хозяину. Как явился в ад, так его Скараоский спрашивает:
— Ну, сынок, как успехи? Сколько душ заарканил? Ну-ка, отчитывайся!
— Да почти ничего, хозяин, — смущённо ответил чёрт, весь дрожа от страха. — Видать, в недобрый час я отправился. Уж очень была погода отвратная, только один человек в лес сегодня пошёл. Да и тот улизнул от меня, слишком поздно я на его след напал. Счастье ещё, что нашёл я кусок мамалыги на пне и съел, потому что в брюхе у меня с голоду так и урчало. А больше ничего, ваша тёмность, не знаю.
— Ах ты, нечисть поганая! Небось мамалыгу-то слопал, а что сказал тот, кто мамалыгу на пень положил, известно ль тебе?
— Ничего не известно, хозяин.
— О чём же ты думаешь, если даже не знаешь, что смертные говорят? Уж так и быть, расскажу тебе, хоть и не был я в лесу, как ты. Вот что молвил он: «Кто эту мамалыгу съест, пусть спасибо скажет». Сказал ты что-нибудь, когда съел?
— Ничего не сказал, хозяин.
— Ах, так?! Тебе бы в мысли людей проникать, а ты и того не знаешь, что вслух они говорят. Могу ли ещё надежду держать на вас всех? Ну, да ладно, найду на тебя управу! Будешь знать в другой раз. Ступай тотчас к тому человеку и служи ему верой и правдой три года, куда бы он тебя ни поставил. Жалованье деньгами не бери, а уговорись, что по истечении срока унесёшь из его дома, что захочешь. И чтобы оно пригодилось тут Адовой Пятке, а то у неё все подпорки прогнили… Посмотрим, хватит ли у тебя ума взять, что нужно? А теперь марш! Готово?
— Готово, хозяин, бегу!
Пробежался чертяка по аду, заглянул к Адовой Пятке, посмотрел, чего не хватает, и помчался со всех ног выполнять приказ Скараоского. А неподалёку от хаты Стана обернулся он мальчуганом лет восьми, в городской одёжке, и побрёл, поёживаясь, к калитке. Стан как раз снял котелок с огня, собирался мешать мамалыгу. Вдруг слышит, собаки на кого-то накинулись, разорвут, не иначе. Вглядывается — что такое? Мальчуган от собак на ворота забрался. Побежал Стан к воротам, кричит:
— Цыц, Хормуз! Назад, Балан! Сюда, Зурзан! Марш, чёртовы шавки! А ты откуда, кроха? И чего тебе тут надо, собачья гроза?
— Чего надобно, дяденька? Я бедный парнишка, без отца, без матери, в работники наниматься хочу.
— В работники? Да тебе и гусей пасти не под силу… Годков-то тебе сколько?
— Годов мне вроде тринадцать.
— Неужто тринадцать?.. Правильно, значит, говорят, что воробей всегда птенцом остаётся… Я бы тебе семь годков дал, от силы восемь. Верно, из-за одежды нескладной своей кажешься ты таким маленьким и тщедушным. Намедни ходил тут по деревне другой щёголь, вроде тебя, однако чуть пригожей и по-иному одетый:
То ль в кафтане, то ли в свитке,
Из которой пёрли нитки,
В паре англицких штанов
Из бессчётных лоскутов.
Когда он по дороге шёл, штаны шли с дорогой рядом: по его словам, скупал он овчины. У ворот моих еле спас я его от клыков Зурзана; так его Зурзан отделал, что ошмётки летели; как говорится: зашёл бы к вам вечерком, да с собаками не знаком. Как сейчас вижу его — весь оборванный, лохмотья с земли подбирает. Ещё немного, и с тобой бы то же случилось. А звать тебя как?
— Отроду Кирикэ звали.
— Уж не святой ли Кирикэ Хромой окрестил тебя, который чертей за волосы держит?
— Не знаю такого, но Кирикэ меня зовут.
— Да уж кто бы ни крестил, одно знаю, что в самую точку попал, назвав тебя Кирикэ, потому что ты и в самом деле как воробушек — чик-чирик.
— Да уж как есть, дядюшка, чирик не чирик, а таков я, как видишь; встречал я людей… громадин… а проку в них ни на грош. На работе человек виден. Пускай зовут меня, как зовут; тебе-то что? А тебя как звать?
— Станом зовут, но в детстве болел я тяжело, вот и сменили мне имя на Ипата,[10] и с той поры я с двумя именами.
— Ну, так знай же, дяденька, что и про тебя песенка сложена:
Ипат пить здоров — опрокидывает штоф
И делает знак рукой, чтоб подали другой.
— Эге-ге, тут-то обставил ты меня, Кирикэ! Вот чёртов парень! Сущий чертёнок, всё знает! Телом, правда, не вышел, а умом горазд. А не отгадаешь ли, часом, мою загадку? Широкое — на широкое, на широкое
— горячее, на горячее — раскоряченное, на раскоряченное
— кривизна, на кривизне — белизна, на белизне — желтизна, на желтизне — молодец?
Заулыбался Кирикэ, говорит:
— Ежели отгадаю, дашь мне один кус?
— Да знаешь ли, что это? Отгадай сперва, потом увидим.
— Чему же и быть? — говорит Кирикэ. — Перед домом печь, пламя, таганец, чугунок, вода в чугунке, мука и пестик — мамалыгу мешать.
— Молодец, Кирикэ! Теперь и сам вижу, что малый ты хоть куда! Сколько просишь за год, если ко мне наймёшься?
— Да видишь ли… на год не нанимаюсь.
— А на сколько же?
— На три года сразу, потому не привык я переходить от хозяина к хозяину, да и научиться кой-чему хочу, пока от тебя не уйду.
— Да по мне ещё лучше этак, Кирикэ. И что за три года просишь?
— Что прошу? Еды и одежды сколько потребуется, а когда выйдет срок, позволишь взять из хаты твоей что захочу.
— Это ещё что за уговор? Может, душу мою забрать вздумаешь, или кто знает, что ещё тебе в голову взбредёт.
— Да нет же, дядя Ипат, будь спокоен, многого от тебя не потребую. И потом, что я заберу из хаты, того тебе не надобно.
— Вот так-так, — пробормотал Ипат. — Не возьму я слова твои в толк. Балану в пору в них разобраться, раз не говоришь ты понятно.
— Да уж как сказать, дядя Ипат. Уговор — не спор; лучше раньше договориться, чем позже.
— То-то и я говорю, чёртов мозгляк. Не тяни ты, скажи ясно, чтобы знал я, что твоё и что моё.
— Да ну же, дядя Ипат, да ну же; не упрямься из-за пустяка, не о царстве целом речь идёт.
— Знаешь что, Кирикэ, оставайся у меня, тогда и договоримся. Вижу, парень ты с головой и — чем чёрт не шутит — может, и работяга; вроде знаешь, что к чему.
— Об этом, дядя Ипат, не беспокойся, — отвечает Кирикэ. — Не смотри, что я мал. Ту работу, что я для тебя проверну, другой не сделает, будь он хоть семи пядей во лбу.
— Что ж, может, и так. Хорошо бы, Кирикэ, кабы всё правда была, что ты говоришь. Зато тебе и впрямь хозяин достался добрее доброго: только заранее уговоримся: не сквернословь, а то, смотри, выведешь меня из себя и как бы чего не случилось.
— И на этот счёт будь спокоен, дядя Ипат.
— Значит, уговорились. А теперь поесть тебе надо. Вот тебе картошка с чесночной подливой и мамалыгой. Ну, уплетай, а после за дело берись.
Присел паренёк по-пастушьи, на одно колено, перекусил на скорую руку и принялся за работу. И так он справлялся усердно и ловко, будто с рождения здесь находился, а сам Ипат ещё с большей охотой трудился рядом с ним, вовсе забыл про скуку, себя не помнил от радости. С того дня, как нанялся к нему Кирикэ, удача так и пёрла со всех сторон, и он уже счёт потерял своему добру.
Утыканные колючками плетни, сквозь которые и ветру не проникнуть; хлева и загоны для волов и коров; зимний загон для овец; курятники, свинарники, закрома для кукурузы, амбары для пшеницы и много-много другого соорудил своими руками Кирикэ как по щучьему веленью! Можно сказать, сторицей разбогател Ипат с тех пор, как пришёл Кирикэ к нему. Тут-то увидел Ипат, на что горазд Кирикэ, и полюбил его, как родного.
Так прошло два года, и однажды сказал Кирикэ своему хозяину:
— Хозяин, не прогневайся, но скажу тебе слово: почему не женишься? Не сегодня-завтра спохватишься, поймёшь, что состарился и наследника-то не оставил. После жизни ещё ведь смерть есть. Кто знает, что может случиться, упаси, господь! Кому тогда всё добро достанется?
— Что ты, что ты, Кирикэ? Уж коли не женился я, когда пора мне была жениться, неужто теперь женюсь? Видать, хочешь, чтобы чёрт надо мной потешался… Разве не видишь, что солнце за полдень клонится? Уже скорее я стар, чем молод…
— Да брось ты, хозяин, а то людей такими словами насмешишь. Не прикидывайся стариком, ещё не прошло твоё время. Я так думаю, самая пора тебе жениться, есть чем жену и детей прокормить. Слава господу, многие бы не прочь иметь, сколько ты имеешь.
— Ну, — сказал Ипат, — чудной ты какой-то, Кирикэ; этакий вздор иногда мелешь. Есть у меня разве посевы или всё, что нужно в хозяйстве? Думаешь, так вот жену содержать… Жениться — не в пляс пуститься.
— За этим ли дело стало, хозяин?
— А за чем же, Кирикэ? Не знаешь разве, что перво-наперво брюхо, а уж потом всё остальное?
— Ну, хозяин, если на то пошло, то уж я постараюсь, чтобы ты с пшеницей был и имел, из чего хлеб да калачи печь не только к свадьбе, но и к крестинам.
— Откуда, Кирикэ?
— Видишь, там вдалеке поле спелой пшеницы?
— Вижу.
— Ступай тотчас же к помещику, скажи, что берёшься сжать и собрать ему в скирды весь его хлеб и денег за работу не берёшь, а просишь столько пшеницы, вместе с соломой, сколько унесёшь на спине с твоим работником.
— Как так, Кирикэ? Видно, ты не в своём уме… Уж не думаешь ли, что одни мы сумеем сжать и собрать такую уйму пшеницы, ведь на это сотни и тысячи рук нужны, не шутка. И всего-то ради двух охапок пшеницы? Какой же дурак за это возьмётся?
— Хозяин, коли хочешь знать, кто я таков и на что горазд, послушай меня, ступай к барину и скажи ему, как я тебя научил.
То думает Ипат — пойду… то десять раз — нет. В конце концов собрался он с духом, пошёл на барский двор. Явился к барину, говорит:
— Не прогневайся, барин! Нет ли нужды в жнецах?
— Есть, и даже большая, человек добрый; видать сам бог тебя послал. Совсем поспела пшеница, жатву откладывать нельзя.
— Я, барин, сжать её берусь.
— Как так, один?
— Уж это моё дело, барин. Берусь и в скирды её сложить. Разве не по-деловому говорю?
— Как вижу, расчёт у тебя на много рук.
— Много ли, мало ли, барин, сколько бог даст, лишь бы дело сделать.
— Сколько ж ты просишь за всё?
— Сколько прошу, барин? Как сложу тебе хлеб в скирды, позволь мне столько пшеницы забрать, вместе с соломой, сколько унесём на спине я с мальчуганом моим.
— Ты что, всерьёз говоришь или шутишь?
— Упаси боже, я всерьёз говорю, барин.
Подумал барин, что не в своём уме Ипат и, чтоб отвязаться, говорит:
— Если так, человек добрый, завтра же с утра принимайся за дело. Посмотрю, каков ты работник, тогда в цене и сойдёмся.
— Цена, барин, как было сказано.
— Ладно, ступай, ступай; там будет видно!
Вернулся Ипат домой, а Кирикэ спрашивает!
— Ну, хозяин, как с барином столковался?
— Да как? Взялся я хлеб ему сжать и в скирды вложить, как ты сказал, но страх меня взял, когда прошёл я вдоль поля и увидел, до чего оно велико. Трудное дело мы затеяли, вряд ли его до конца доведём. Барин меня и вовсе за сумасшедшего посчитал. Да и не без причины, как видно. Чёрт его знает, как нам тут быть!
— Будь покоен, хозяин, положись на меня… — отвечает Кирикэ. — Прихватим-ка лучше всё, что нужно, и отправимся нынче же вечером, чтобы рассвет нас в поле застал.
Вот пускаются оба в путь. К вечеру, как пришли, говорит Ипат:
— Видишь, Кирикэ? Не шутка ведь. Сдаётся мне, тут нам несдобровать!
— Знаешь что, хозяин? Ложись лучше спать, утром поговорим.
Ипат, с заботой на сердце, прилёг на траву и, усталый, крепко заснул. А Кирикэ, кто его знает как, вмиг всю нечистую силу собрал и на работу поставил. Одни жнут, другие снопы вяжут, третьи копнят и копны дыханием сушат, четвёртые убирают и скирдуют. Чёртова страда, иначе не скажешь!
Проснулся Ипат на рассвете, оглянулся и обомлел: вся работа сделана. Где прежде нива была, скирда большая стоит и две поменьше торчат на гребне холма, а Кирикэ словно сквозь землю провалился. Со страху дыбом встали у Ипата волосы, кинулся он во все стороны, ищет Кирикэ. Только когда увидел его спящим на верхушке скирды, опомнился немного. А тут и барские слуги ни свет ни варя встали, в поле пришли посмотреть, как дело идёт. Когда увидели, перепугались очень и — бегом к хозяину. Барин проворно с постели встал, вскочил на коня, духом одним примчался в поле — и такое чудо увидел, какого испокон веков никто не видел и не слыхал!
— Ну, барин, работа готова, — сказал Ипат. — Хорошо, что сам пожаловал, при тебе расчёт получать будем.
Не долго думая, снимает Кирикэ верёвку, которой был подпоясан, накрепко перевязывает большую скирду, на спину взваливает — и ходу. Остолбенел барин, глядя ему вслед. Как бы не взвалил на себя Ипат остальные скирды, и по миру его не пустил. Заскрипел он зубами со злости, но делать было нечего. Не зная, как быть, ласково сказал он Ипату:
— Человек добрый, вот тебе деньги взамен остального хлеба, и оставь меня в покое! Не думал я, что сам чёрт тут замешан.
— Избави боже, барин! Христос с нами! Сгинь, сгинь! Да нет же, барин, наработались мы, так что сердце зашлось
— Да не морочь ты меня, мил-человек, тебе ли меня полевой работе учить? Не со вчера я пшеницу сею, имел с жнецами дело. Может, и не сам ты чёрт, всё равно тут дело нечистое. А впрочем, что мне до вашей души! Вам ответ держать. Получай деньги, как я сказал, и ступай-ка лучше к другим, потому что я и так уж здорово влип.
Обрадовался Ипат, взял деньги, как сторговались, и пошёл за Кирикэ вслед. Приходит домой, а там уже всё обмолочено, свеяно, смолото; снова всё успел провернуть Кирикэ. Тут уж и вовсе не знал Ипат, что подумать. Чуть было сам не поверил, что с чёртом спутался.
— Слышь, Кирикэ, барин хоть и знатная птица, а дурака свалял. Ещё он мне и деньжат дал в придачу.
— Что ж, пригодятся и деньги, хозяин. Сунь в кошелёк и молчок. Знал я, что и на расходы нам будет.
На другой день говорит Кирикэ:
— Ну, хозяин, верно, больше не станешь спорить? Не сегодня-завтра мой срок выйдет, без меня останешься. Прежде ещё куда ни шло: привык ты один обходиться, но теперь туго тебе придётся, да и хозяйство у тебя стало большое. Что же ты, женишься или нет?
— Право, Кирикэ, не знаю, что тебе и сказать. Вроде и женился бы, подвернись жена подходящая. Но боязно, как бы не взять себе чёрта на голову: с музыкой в дом приведу, а после тыща попов не избавят; выйдет мне тогда это боком!
— Вот, значит, чего ты боишься, хозяин! Ну, раз так, положись на меня; такую я тебе жёнушку отыщу, каких больше в целом свете нет. Потому что женское сердце у меня как на ладони. Скажу, не хвалясь, что знаю я всё их нутро. Ночью во тьме могу невесту тебе выбрать. Для другого не стал бы возиться, хоть бы золотом меня осыпали. Но ради тебя — дело другое. Уж очень хочу тебя человеком сделать, в ряду со всеми. Сам видишь: другие, не лучше тебя, только по этой причине нос задирают. Будто ты жену прокормить не способен.
— Чудной ты какой-то, Кирикэ! С ума человека сводишь своими речами. Вот так свата нашёл я себе! Не знаю, кто тебя в мой дом подослал, но, ей-богу, смышлён ты, ничего не скажешь. Временами стою и думаю, откуда у тебя сила такая? Нет-нет, да и скажу вместе с тем барином: человек ты, чёрт ли, призрак ли, только дело тут не совсем чисто. Однако будь ты хоть кто, а пригодился мне крепко! Но скажи, как мне жену выбирать будешь?
— А вот как, В воскресенье пойдём с тобой в деревню на хоровод. Я с мальчиками в стороне постою, а ты в пляску вступай с девушкой, что приглянется. Я её тоже хорошенечко разгляжу и тебе потом растолкую, какова она есть.
— Это ты, Кирикэ, неплохо придумал. Всё-таки чёртов ты хлопец, ей-богу.
— Что ж, хозяин, по нынешним временам не будь ты с чёртом в ладу — святые одолеют, тоже ведь нехорошо.
Долго ли, коротко ли, а в воскресенье отправились Ипат с Кирикэ в деревню на хоровод. Кирикэ, как мальчишкам положено, на забор взгромоздился, с другими озорниками зубы скалит. А Ипат девушку себе заприметил, рядом с ней в пляску вступает; глазами ест её сверху донизу, снизу доверху; пока хоровод кружится, то руку ей покрепче пожмёт, то на ножку наступит, то… словом, как парню положено. Топ сюда, топ туда! Влюбился Ипат по уши. Кирикэ, конечно, тут как тут. Только вышел Ипат из пляски, говорит ему чёртов хлопчик:
— Вроде раскраснелся ты как-то лицом, хозяин! Уж не по вкусу ли тебе девчонка пришлась?
— Не знаю, Кирикэ, что и сказать. Видно, не в добрый час пришёл ты ко мне. Что ж, давай к делу приступай; хороша девка, вовсе меня приворожила.
— Нет, хозяин, уж если хочешь меня послушать, то с этой не связывайся. И огонь хорош, да крепко подчас обжигает. Ишь ведь девчонка какая, и не улыбнётся. Совсем святая на вид! А от такой вот святоши за одну ночь поседел мой дядя в колодце.
— Как так, Кирикэ?
— Да разве сам не знаешь как?
— Ишь ты, скрытный какой! Щуку скорее из речки выудишь, чем из тебя слово. Я так думаю, Кирикэ, выйдет она за меня и добрее станет…
— Как же! Нет, как друг тебе говорю: три ребра чёртовых у этой девчонки. Конечно, даже у самой лучшей женщины тоже одно такое ребро есть. Вот, значит, найдём хотя бы такую, тогда научу тебя, что делать.
— Ты что же, Кирикэ, всё приставал ко мне, женись да женись, а как только к женитьбе меня разохотил, так и на попятный?
— Хозяин, ты же знаешь, я тебе зла не хочу; слушай меня, не прогадаешь.
Послушался Ипат, и вернулись они домой ни с чем. А дома словно его подменили: работает не работает — думы одолевают; ждёт не дождётся воскресенья.
В воскресенье отправляются оба на хоровод в другое село. Кирикэ, как и в тот раз, с ребятишками держится, а Ипат снова девушку себе заприметил, рядом с нею в пляску вступает; пляшет, заговаривает, а та, плутовка, голову ему кружмя кружит. Видит Ипат, что девушка хоть куда. Хорошо, что Кирикэ неподалёку был и, как вышел Ипат из пляски, говорит ему:
— Хозяин, сдаётся мне, ты и эту взять не прочь. Верно ведь, что она тебе приглянулась?
— Да вроде так, Кирикэ!
— Знай же, что и эта не про нас. Вот ведь какая тихоня на вид, а на деле у неё два ребра чёртовых имеются. Ещё потерпи, хозяин, маленько.
— Да ведь в наше-то время, ей-богу, не знаю, Кирикэ, где такую святую найдём, какую ты ищешь. Я так думаю, как бы не прогадать, ежели долго выбирать будем.
— Да нет, хозяин, положись на меня, уж я знаю, что делаю.
Опять уступил Ипат, и вернулись они вечером домой снова ни с чем. Но уж теперь у Ипата и вовсе работа не клеится, и еда не идёт ему впрок, и сон от него бежит, — словом, из рук вон, ему невмоготу. День-деньской ловит божьих коровок, кладёт себе на руку, приговаривает:
Ах ты, божья коровка!
Полети, в ту сторону,
Где найду себе жену!
Что поделаешь? Заболел парень женитьбой! И ведь как это говорится: когда человек не в себе, подальше держись от него. Как сказано: тлеет огонь в мокрой соломе. Так и с Ипатом — грустит да вздыхает, едва воскресенья дождался.
А когда наступило оно, отправились оба в третье село на хоровод. Как только пришли, вступает Ипат в пляс с дивчиной, у которой глаза, как у бесёнка, сверкают. Научился хитрюга с первого взгляда таких девчат отыскивать, а уж про то, что на сердце у них и чего они стоят, одному Кирикэ, конечно, известно; ибо нет ничего труднее, как человека выбрать! Но Кирикэ был тут же. Что он сделал, никому не известно, но только прикипели у Ипата и у той девчонки сердца одно к другому. Сатана уколол их, как видно. Лишь только вышел Ипат из круга, отводит его Кирикэ в сторону, спрашивает:
— Ну, как, хозяин?
— Да так, Кирикэ! Глаз с неё не спускал, до того мне люба она; ежели не на ней, то ни на ком никогда не женюсь. Довольно ты мне мозги туманил.
— А ведь она, хозяин, подходит, — отвечает Кирикэ. — Правда, есть и у неё одно чёртово ребро; но если жить будем, не умрём, вытащим его.
То-то обрадовался Ипат! Пристал он к девчонке пуще банного листа. То меж собой переглянутся, то словцом перекинутся, то загадкой, то шуткой, то одним, то другим — крепко полюбились друг другу. Не вытерпел Ипат, пошёл к отцу-матери в жёны её просить. Как говорится:
Ты проси меня у мамы.
Коль не даст мамаша дочь —
Украдёшь меня ты в ночь!
Обрадовались родители хорошему человеку, от всего сердца отдают дочку. Через несколько дней сыграли свадьбу, увёз Ипат невесту вместе с приданым домой — и дело с концом! Зажили они в согласии и любви, что два голубя. И говорит однажды Ипат своему слуге:
— Золотая, Кирикэ, у меня жена! Здорово я её выбрал.
— Золотая, хозяин, ничего не скажешь. Но только знаешь пословицу: где тонко, там и рвётся! Ещё посмотрим. Помнишь, говорил я тебе, что и у этой, какая она ни добрая и кроткая, а всё-таки одно ребро чёртово есть, и вынуть его непременно надо, коли хочешь такую жену иметь, чтобы жить с ней до глубокой старости.
— Ну, уж тогда не знаю. Кирикэ, кто на тебя и угодит. Думаю, только чёрт до нутра твоего докопается!
Года не проходит, приносит жена ему сына. А ещё через месяца три наезжает нежданно-негаданно тесть, зовёт обоих на свадьбу жёнина брата. Кирикэ, всё учуяв, как чёрту положено, отводит хозяина в сторону и говорит:
— Хозяин, пусть жена твоя с ребёнком едет, а сам скажи, что вслед за ними выедешь, если будет время, а нет — пускай не обессудят. Дальше как быть, научу тебя после.
Ипат, привыкнув во всём Кирикэ слушаться, говорит тестю:
— Отец, не могу я ехать. Сам видишь, дел у меня по горло. Еле-еле с работником вместе управляюсь. Жена пускай без меня едет. Если время позволит, выберусь и я за ней следом, а нет прошу не гневаться.
Видит тесть, что ничего не поделаешь, забрал жену и ребёнка Ипата, и отправились в путь.
На второй день свадьбы говорит Кирикэ Ипату:
— Хозяин, настало время чёртово ребро у жены твоей вынуть. Живо садись на коня и поезжай на свадьбу. Вот что тебе делать надо, когда на место прибудешь. Рядом с домом тестя твоего стоит хатенка укромная, где старая сводня живёт, искусная-преискусная в своём деле — ну, хитрее ведьмы. Отправляйся прямо к ней, выдай себя за проезжего. В лепёшку разбейся, небо и землю ей обещай, а уговори её жену твою туда заманить. Вот и увидишь, на что бабы способны и чего женская верность стоит.
— Что ты, Кирикэ, что ты! Тут уж я головой поручился бы…
— Не будь ты щедрым таким, хозяин. Прибереги свою голову, она тебе ещё пригодится…
— А не узнают меня там, Кирикэ?
— Нет, хозяин, хоть на свадьбу иди, уж я так сделал, что никто тебя на узнает.
Ипат, желая убедиться во всём, послушался и поехал. Как только до той деревни добрался, завернул к бабе и, заведя речь издалека да обиняками, стал под конец просить её привести к нему в тот же вечер жену Стана такого-то, что в селе таком-то живёт.
Бабка как услыхала, рот ладонью прикрыла, затрясла головой.
— Милый человек, как я могу такое сделать? Тем паче, что муж у неё добрый, и статный, и богатый, и сама она не из тех, что ты думаешь.
Отвязал Ипат от седла флягу с водкой, дал отхлебнуть бабе несколько раз, после кошелёк протянул, битком набитый деньгами, и сказал:
— Если, бабуся, окажешь мне эту услугу, ещё лучше тебя отблагодарю. Будь спокойна, ни одна душа не узнает об этом.
Призадумалась баба, вроде и не охота ей дело делать, но и от кошелька отказаться не хочется. Постояла в раздумье, потом взяла кошелёк и говорит:
— Ни дна тебе, ни покрышки, добрый человек! Известно мне, что такое тоска сердечная, пропади она пропадом!.. Не знаю, право, как дело станет; со стыда сгораю, как подумаю, что явлюсь к этой женщине с такими словами… Но, однако, пойду, посмотрю; удастся — хорошо, а нет — на меня не пеняй; знаешь сам, что нелёгкие это дела и редко мы в них успеваем.
— Уж ты поверь мне, бабуся, если сделаешь дело, за мной не пропадёт.
— Что ж, — говорит бабка, — попытка — не пытка. Кто знает, откуда заяц выскочит! Тем паче, что мужа-то здесь нет.
К вечеру оставляет она гостя одного в хате, а сама на свадьбу идёт, по соседству. Отводит женщину в сторонку, шепчет ей на ухо бог весть что, сулит чудеса разные, совсем ей голову закружила.
— Бабуся, — говорит женщина, — как же нам сделать, чтобы всё хорошо устроить?
— Уж не бог знает, как это трудно, молодка-красотка, — отвечает баба. — Ступай в комнату, где ребёнок твой спит, разбуди его, он тогда плакать начнёт. Потом ущипнёшь его малость, он заорёт вовсю. Отец у тебя сердитый, не вытерпит, велит отнести его к бабке, ко мне, значит. Ты и бери ребёночка вместе с корытцем — и в мою хату. А уж дальше…
Послушалась женщина бабы, делает, что та ей велела, и является вечером к Ипату с младенцем на руках. Не успела войти — и ну хихикать, о свадьбе всякую всячину рассказывать, а мужа не узнаёт, хоть убей!
Напоил Ипат обеих до бесчувствия, вынул младенца из корытца, как его Кирикэ научил, и домой! Кирикэ, завидя его, к воротам выбежал.
— Ну, хозяин, — говорит Кирикэ, — обманул я тебя или нет?
— Нет, Кирикэ, нет. Теперь я сам вижу, что баба сотворить может. Больше ни часу не стану с ней жить. Выгоню её к чёрту, сорную траву!
— Ни-ни, хозяин, не делай такого! Жена у тебя, каких мало. Я-то знаю, кто тут виноват. Пускай сначала она домой вернётся, тогда мы у неё чёртово ребро вынем, и сам увидишь, что за женщина из неё будет.
Между тем очнулись жена Ипата и баба, смотрят — ни гостя, ни младенца. Начали выть, причитать потихоньку, волосы на себе рвать, а что проку? Сунулась баба туда-сюда, может, след какой отыщется — напрасно! Как сквозь землю ребёночек провалился.
— Ой, горе моё, горюшко, — причитает баба. — Нажила себе беду с тобой! Чёрт ли знает, что мне теперь делать!
Тут-то и надоумил её бес.
— Женщина, слышь, другого пути нет, как только кота моего взять, завернуть его в тряпки, уложить в корытце, хату изнутри поджечь и уйти. Когда всю хату пламенем охватит, начнём плакать, кричать: пожар! Покамест люди со свадьбы сбегутся, пока то да сё, хата и рухнет. От кота одни кости останутся. Люди найдут их, подумают, что сгорел ребёнок, — может, всё и обойдётся.
— Правильно говоришь, бабуся, так и сделаем.
— Сделаем, сделаем! А мне-то каково на старости без крова-пристанища остаться?
— Об этом, бабуся милая, не тревожься. Возьму тебя к себе, будешь жить у меня в дому, как у Христа за пазухой. Муж у меня — добрее нету, за родную мать у нас будешь.
Бабе что было делать? Согласилась она. Подпалили хату, а пока люди сбежались, всё в золу обратилось — и хата, и кот, и что ещё в хате было. А те навзрыд плачут, землю слезами обливают, кричат:
— Ой, горе, беда! Ребёночек-то наш в огне сгорел!
Видя, как они волосы на себе рвут, как мечутся, начали все наперебой утешать их. А на другой день тесть Ипата, вне себя от горя, отправляет дочь свою и бабу с одним из батраков к зятю домой. Уже в телеге говорит молодая старой:
— Бабуся, влезай-ка ты в этот мешок, а когда приедем домой, скажу мужу, что от матушки очёски везу на мешки. Это только пока чёртов работник наш не уйдёт, сегодня как раз ему расчёт брать.
Баба не спорит, залезает в мешок. Приезжают домой, оставляют телегу во дворе, а жена Ипата с плачем бежит в хату — рассказать мужу обо всём, что было. А там ни Ипата, ни Кирикэ — никого. Поволокла она тогда вместе с батраком отцовским тот мешок, как могла, на кухню, взвалила на печь, за трубу, и отпустила работника в обратный путь. Не успел он уехать, ан и Ипат тут как тут. При виде его запричитала жена, заголосила:
— Ой, напасть какая, беда какая стряслась, муженёк… Малютки нашего нету больше в живых!
Рассказала она ему всё, как условились с бабой. А Ипат ей в ответ:
— Ничего, жена, будем живы, ещё сподобимся детей иметь. На кого нам пенять? Так уж, верно, господь нам судил!
Пока говорили, глядь, и Кирикэ на пороге с молотком, долотом и щипцами в руках. Хозяйка сразу к нему, со слезами и причитаниями. Выслушал её Кирикэ и говорит:
— Ты разве ей веришь, хозяин? Не слушай её речей. Хватай её, вынем из неё то ребро!
Схватил её Ипат за косы, швырнул на пол и держит крепко. А Кирикэ давай ей с левой стороны рёбра считать: одно, два, три! Как дошёл до четвёртого, приставил долото, молотком стукнул, прихватил щипцами — вытащил ребро. После кожу приложил на место, рану чем-то смазал, так что сразу она затянулись, а потом говорит:
— Вот, хозяин, теперь у тебя не жена, а клад; ты только построже за ней присматривай, ногти у неё время от времени срезай, чтобы ненароком не наставила она тебе рогов.
Тут же сбегал Кирикэ в соседнюю хату, приносит оттуда младенца. Увидела женщина такое — остолбенела, похолодела от страху. А Кирикэ руку поцеловал у Ипата и говорит:
— Ну, хозяин, сегодня три года службы моей исполнилось. Будь здоров и счастлив, а я отправляюсь, откуда пришёл. Только знай, от меня и другим скажи, что служил тебе чёрт полных три года за кусок мамалыги, оставленный на пеньке в лесу, и за дрянную подпорку для Адовой Пятки.
С этими словами схватил он из-за трубы тот мешок с бабой и исчез, будто сквозь землю провалился. Завопила женщина, заорала:
— Догони его, муж, не отпускай! Матушкины очёски забрал он. Из чего теперь мешки будем делать?
Но Ипату не до того было, очень он был огорчён, что лишился Кирикэ, верного слуги своего, и не знал, где его отыскать, чтоб отблагодарить за всё добро, что тот ему сделал.
А Кирикэ давно уже был в аду и жил припеваючи у Скараоского в чести, старая сводница стонала под Адовой Пяткой, и один только кот её на том свете сожалел о ней за то, что так она ему удружила.
Вот, значит, как избавился Ипат и от чёрта, и от бабы, и зажил в мире и согласии с женой и детьми. С той поры, когда говорил ему кто-то про что-то откуда-то что было вроде то, да не то, покачивал он головой и отвечал:
— Ну-ка, перестаньте дурака валять, занимайтесь своим делом и не расписывайте мне небылицы, потому что я Стан — виды видавший!
В давние времена, когда люди были совсем не такие, как сейчас, когда сам бог ещё ступал по каменистым пустыням земли, жил мрачный, задумчивый как полночь царь, и была у него молодая, улыбающаяся как светлый полдень царица.
Пятьдесят лет вёл царь войну со своим соседом. Сосед умер и оставил в наследство сыновьям и внукам ненависть и кровную вражду. Прошло пятьдесят лет, а царь, обессиленный борьбой и страданиями, был одинок, как состарившийся лев. Он никогда не смеялся, не радовался невинной детской песне, нежной улыбке молодой жены, шуткам и рассказам поседевших в боях и невзгодах воинов. Он чувствовал, что силы его покидают, понимал, что близится конец и некому будет завещать свою ненависть. Грустным вставал он со своего царского ложа, золочёного, но неблагословенного, грустный, с тяжёлым сердцем отправлялся на войну, — и царица, оставшись одна, оплакивала вдовьими слезами своё одиночество. Её золотистые волосы спадали на белые округлые груди, а из больших голубых глаз чистыми жемчужинами струились по лицу, белее лилии, потоки слёз. Синева легла вокруг глаз, а от просвечивающих сквозь кожу прожилок лицо казалось из живого мрамора.
Однажды, поднявшись с постели, она преклонила колени на каменные ступени часовни, где над дымящей лампадой мерцала одетая в серебро икона матери всех скорбящих. Внемля молитвам царицы, смилостивилась матерь божия, увлажнились веки холодной иконы, и слеза покатилась из чёрного ока богородицы. Выпрямилась царица, прикоснулась пересохшими губами к холодной слезинке и впитала её до самой глубины души. С того мгновения она зачала.
Прошёл месяц, прошёл другой, прошло девять, и родила царица сына — белого, как молочная пена, со светлыми, как луч луны, волосами. Улыбнулся царь, даже солнце улыбнулось в своём огненном царстве и застыло на месте — трое суток не было ночи, а только свет и веселье. Из бочек рекой лилось вино, а от радостных кликов раскалывался небосвод.
Дала ему мать имя: Фэт-Фрумос — дитя слезинки.
Рос он не по дням, а по часам и вскоре сравнялся с высокими и статными лесными елями.
Став постарше, приказал он выковать железную палицу, а когда её выковали, бросил так высоко, что она рассекла небосвод; затем поймал её на мизинец, и палица разбилась о его мизинец пополам. Тогда он велел выковать палицу потяжелее и забросил её почти до облачного замка луны. Она упала и не разбилась о палец молодца.
Фэт-Фрумос простился с родителями и отправился один биться с войсками царя, враждовавшего с его отцом. Облачил он своё царское тело в одежду пастуха, в шёлковую рубаху, сотканную матерью и политую её слезами, надел красивую шляпу, украшенную цветами, бусами и лентами, подаренными царскими дочерьми, воткнул за зелёный пояс одну свирель для дойн,[11] другую для хор[12] и, когда солнце поднялось на две сажени, пошёл он по белу свету искать свою молодецкую долю.
Шёл он и играл на свирели то хоры, то дойны, бросал свою палицу в заоблачную высь, и падала она на расстоянии целого дня пути. Долины и горы удивлялись его песням, реки выше поднимали свои волны чтобы послушать его, родники выбрасывали наружу кипучие воды, чтобы каждая струйка ему внимала, чтобы каждая смогла петь, как он, когда будет шептаться с долинами и цветами.
Ручьи, что текли возле угрюмых утёсов, учились у пастуха-царевича дойнам любви, а орлы, молчаливо сидящие на вершинах серых скал, обучались у него жалобному крику скорби.
Всё застывало в изумлении, когда проходил царевич-пастушок, играя на свирели: чёрные глаза девушек наполнялись слезами любви, а в груди молодых пастухов, стоявших у скал, опершись на дубинки, зарождалась страсть, самая глубокая и великая страсть к молодецким подвигам.
Кругом всё было неподвижно, а Фэт-Фрумос всё шёл да шёл, песней рассказывал о своей сердечной тоске и провожал взглядом палицу, которая сверкала в облаках как стальной орёл, как волшебная звезда.
К концу третьего дня палица, падая, ударилась о медные створы ворот. Они протяжно загудели, и Фэт-Фрумос вошёл в расколотые ворота. Луна поднялась из-за гор, отражаясь в большом озере, таком прозрачном, что было заметно, как поблёскивал на дне золотой песок. Посреди озера, на изумрудном острове, в зелёной роще, гордо возвышался дворец из блестящего белого мрамора. В его стенах, как в серебряном зеркале, видны были дубрава и луг, озеро и берега. Золочёная ладья покачивалась у ворот на светлых волнах, а в чистом вечернем воздухе звенели доносившиеся из дворца прекрасные песни.
Фэт-Фрумос сел в лодку, взялся за вёсла и подплыл к мраморным ступеням дворца. Огромные канделябры, в которых горели огненные звёзды, освещали дворцовую лестницу. Он вошёл в зал. Золотые колонны и арки подпирали высокие своды. Стол, покрытый белой скатертью, был уставлен тарелками, сделанными из больших жемчужин. Бояре, сидевшие за столом в волочёных одеждах на красных бархатных креслах, были красивы, как дни молодости, и веселы, как пляски. Особенно один из них — с золотой, усыпанной алмазами короной на челе, в блестящих одеждах — был пригож, как месяц в летнюю ночь. Но Фэт-Фрумос был ещё прекраснее.
— Добро пожаловать, Фэт-Фрумос! — сказал царь. — Слыхать о тебе слыхал, а видать не видал.
— Рад, что нашёл тебя в добром здравии, хотя не знаю, оставлю ли тебя таким. Пришёл я к тебе для битвы тяжкой. Довольно тебе строить козни моему отцу.
— Не строил я козней твоему отцу, а бился в честном бою. С тобой же я не буду биться. Лучше прикажу музыке играть, виночерпиям наполнить чаши вином, а мы с тобой побратаемся и братьями будем на всю жизнь.
Обнялись царские сыновья под ликующие крики бояр, и пили они, и совет держали.
Спросил царь Фэт-Фрумоса:
— Кого ты боишься больше всего на свете?
— Никого я не боюсь, только бога. А ты?
— И я никого не боюсь, кроме бога да ведьмы лесной. Эта страшная старуха бурей носится по моему царству. Там, где пройдёт она, высыхает земля, разбегаются люди из сёл, города превращаются в развалины. Вёл я с ней войну, но тщетно. Чтобы она не погубила всю страну, пришлось мне согласиться платить дань — отдавать ей каждого десятого ребёнка моих подданных. Вот и сегодня она должна явиться за данью.
Пробило полночь. Лица гостей стали хмурыми: в чёрном небе, верхом на полуночи, с воем неслась безумная ведьма лесов. Крылья её поднимали ветер, лицо — морщинистое, как выдолбленная ручьями скала, голова поросла лесом, глаза её — две мутные ночи, рот — разверзнутая бездна, зубы — мельничные жернова.
Фэт-Фрумос на лету схватил разбушевавшуюся ведьму и что было силы швырнул её в большую каменную ступу: на ступу он навалил скалу и приковал семью железными цепями. Ведьма завывала в ступе, вырывалась, словно пойманный вихрь, но тщетно.
Едва вернулся Фэт-Фрумос на пир, как все увидели на озере при свете луны две длинные водяные горы. Что случилось? Лесная ведьма не смогла освободиться из ступы, и вот она катилась вместе со ступой, образуя на водной глади две горы. И помчалась дальше осатаневшая ведьма, прорубая себе дорогу через леса, оставляя на земле длинную борозду, пока не исчезла в ночной дали.
Попировал ещё Фэт-Фрумос, а потом взял палицу на плечо и пустился по следу, оставленному ступой. Шёл он, пока не увидел утопающий в цвету красивый белый терем, озарённый лунным светом. На зелёных грядках сияли голубые, тёмно-красные и белые цветы, а над ними золотыми звёздочками порхали мотыльки. Воздух в саду и тереме казался хмельным от света, аромата и бесконечной, тихой, нежной песни, созданной крылышками роившихся пчёл и мотыльков. У завалинки стояли две бочки с водой, а на пороге сидела девушка и пряла. Белое платье красавицы было подобно облаку из света и теней, золотые косы падали на спину, венок из ландышей украшал её гладкий лоб. Освещённая лунным светом, она, казалось, парила в золотистой дымке. Белые как воск пальцы держали золотое веретено с серебристой шерстью и пряли тонкую блестящую нить, напоминающую живой, висящий в воздухе луч луны.
Заслышав лёгкие шаги Фэт-Фрумоса, девушка подняла голубые, как волны, глаза.
— Добро пожаловать, Фэт-Фрумос, — сказала она, глядя на него своим ясным взором из-под полуопущенных ресниц. — Как давно ты мне снишься. Пока мои пальцы пряли нить, мои мысли пряли сон, прекрасный сон, — будто мы любим друг друга. Пряла я серебряную нить, и хотелось мне соткать ткань из чар и счастья. Из ткани этой я сделала бы тебе платье, а из дней моих — жизнь, полную ласки. Чтобы ты, Фэт-Фрумос, платье носил и меня любил.
Робко смотрела она на него, и веретено выпало из её рук: она встала, руки у неё повисли, как у провинившегося ребёнка, взгляд был устремлён долу, точно устыдилась девушка своих слов. Он подошёл к ней, одной рукой обнял, а другой тихонько погладил ей лоб и волосы.
— Как ты прекрасна и как ты мне дорога, — прошептал он. — Чья ты, красавица?
— Лесной ведьмы, — вздохнула она. — Теперь, зная, кто я, будешь ты меня любить?
Она обвила руками его шею, пристально вглядываясь в его глаза.
— Мне нет дела до того, чья ты, — ответил он — Я тебя люблю, это главное.
— Коли любишь, бежим отсюда. — И она крепче прижалась к его груди. — Мать застанет, убьёт, а если ты умрёшь, я сойду с ума или тоже умру.
— Не бойся, — улыбнулся он, высвобождаясь из её объятий. — Где твоя мать?
— Всё бьётся в ступе, куда ты запер её, и грызёт цепи.
Фэт-Фрумос кинулся было её искать.
— Погоди, Фэт-Фрумос, — молвила девушка, и две крупные слёзы блеснули в её глазах. — Я научу тебя, как одолеть мать. Видишь эти две бочки? В одной вода, в другой — сила. Переставим их. Когда мать борется со своими врагами и устаёт, она кричит: «Постой, напьёмся-ка воды!» Она-то пьёт силу, а её противник просто воду. Вот мы и поменяем местами бочки, она об этом не узнает и во время борьбы будет пить воду.
Сказано — сделано. Фэт-Фрумос устремился за дом и крикнул:
— Эй, ведьма, как поживаешь?
Ведьма от злости так рванулась в ступе, что порвала цепи и вытянулась до самых облаков.
— А! Фэт-Фрумос! Рада тебя видеть, — закричала она ж вновь стала маленькой. — Давай поборемся, теперь-то мы посмотрим кто сильнее.
— Давай! — ответил Фэт-Фрумос.
Ведьма схватила его за пояс, вытянулась, подняла до облаков, затем бросила и вогнала в землю; вошёл он в землю по самые щиколотки.
Фэт-Фрумос тоже ударил её о землю и вогнал до колен.
— Постой, напьёмся-ка воды, — сказала, уставши, ведьма лесная.
Отдышались они, постояли. Ведьма хлебнула воды, Фэт-Фрумос выпил силы, и его ослабевшие руки наполнились каким-то волшебным огнём, освежающая дрожь пробежала по всему телу.
С удвоенной силой схватил он железными руками ведьму, вогнал в землю по самую шею и ударом палицы раздробил ей голову. Небо покрылось седыми тучами, застонал холодный ветер и затряс терем так, что стропила заскрипели. Красные змеи раздирали чёрный подол облаков, воды бушевали, слышались зловещие раскаты грома. В этой непроглядной тьме Фэт-Фрумос различил серебристую тень, с распущенными золотыми волосами, с поднятыми руками. Он подбежал к ней и обнял. Чуть живая от страха, девушка припала к нему. Чтобы привести её в чувство, он поцеловал её глаза. На небе тучи словно рвались в клочья. Огненная красная луна выглядывала из-за их обрывков, и Фэт-Фрумос увидел, как расцветают на его груди две прозрачные голубые звёзды — глаза его невесты. Он взял девушку на руки и побежал сквозь бурю. Склонив голову ему на грудь, она будто спала. В царском саду он уложил её в ладью, перевёз, как в колыбели, через озеро и, нарвав пахучих трав и цветов, сделал ложе, на которое уложил её, как в гнездо.
С любовью глядело на них восходящее солнце. Мокрое от дождя платье прилипло к её нежному телу, лицо было подобно белому воску, маленькие руки были сложены на груди, расплетённые косы разметались, огромные глаза прекрасной девушки закрылись, она казалась мёртвой. Фэт-Фрумос осыпал её белое чело голубыми цветами, сел подле неё и тихо заиграл дойну. Небо прозрачное, как море, огненный лик солнца, свежая трава и аромат оживших цветов принесли ей долгий, спокойный сон, а печальный голос свирели вёл её по дорогам сновидений. В полдень природа смолкла, и Фэт-Фрумос, прислушиваясь к тёплому влажному дыханию девушки, ласково склонился к ней и поцеловал. Она открыла ещё полные сновидений глаза, улыбнулась ему и тихо спросила: — Ты здесь?
— Нет, меня здесь нет, разве ты не видишь, что меня здесь нет? — ответил он, чуть не плача от счастья.
Она протянула руку и обняла его.
— Вставай, — сказал Фэт-Фрумос, лаская её, — солнце уже высоко.
Она встала, откинула волосы со лба, витязь обнял её, девушка положила руку ему на плечо — и так прошли они меж цветов к мраморному дворцу царя.
Фэт-Фрумос подвёл девушку к царю и сказал, что это его невеста. Царь улыбнулся, взял Фэт-Фрумоса за руку и отошёл с ним к окну, из которого было видно озеро, будто хотел поведать тайну. Но он ничего не сказал, а только молча поглядел на озеро, и глаза его наполнились слезами. Подняв крылья, как серебряные паруса, погрузив голову в воду, лебедь бороздил водную гладь озера.
— О чём ты плачешь, царь? — спросил Фэт-Фрумос.
— Фэт-Фрумос, — ответил царь, — даже ценой своей жизни я не смогу отплатить тебе за то добро, что ты для меня сделал. Всё же я хочу попросить тебя об ещё большем.
— О чём, царь?
— Видишь лебедя, влюблённого в волны? Я молод и должен был бы любить жизнь, а мне не раз хотелось наложить на себя руки. Я люблю девушку с мечтательными глазами, нежную, как спящее море. Она дочь Дженара, человека гордого и дикого, который всё время охотится в дремучих лесах. О, как он суров и как прекрасна его дочь! Я много раз пытался похитить её, но всё понапрасну. Попытайся и ты!
С радостью остался бы Фэт-Фрумос во дворце, но дорожил он, как и каждый витязь, дружбой молодецкой, дорожил ею больше, чем жизнью, больше, чем невестой.
— Пресветлый царь, много счастья выпало на твою долю, но самое большое счастье то, что Фэт-Фрумос твой побратим. Я еду за дочерью Дженара!
Взял Фэт-Фрумос быстрых, как ветер, коней и собрался в дорогу. Его невеста — Иляной звали её — нежно его поцеловала и шепнула на ухо:
— Не забудь, Фэт-Фрумос, пока тебя не будет со мной, я не перестану плакать.
Глядя на неё с жалостью, витязь стал её утешать, но потом высвободился из её объятий, вскочил в седло и двинулся в путь.
Он проезжал по пустынным лесам, по горам с заснеженным челом, а когда восходила меж старых скал бледная, как лицо мёртвой девушки, луна, он видел то свисавшие с неба причудливые лохмотья туч, прикрывающие вершину горы, то развалины древнего замка, — повсюду разорванная на куски ночь, руины былого…
Когда рассвело, Фэт-Фрумос увидел, что горы тянутся до зелёного бескрайнего моря, с тысячами прозрачных чистых волн. Они с тихой песней двигались туда, где взор встречает лишь голубизну неба и зелень моря. В конце горного кряжа, отражаясь в глубинах моря, высился на гранитной скале красивый, белый, точно покрытый серебром, замок. Сквозь зубчатые стены поблёскивали окна, а в одном открытом окне, за цветами, Фэт-Фрумос увидел девичью головку, с большими мечтательными, как сон в летнюю ночь, глазами. То была дочь Дженара.
— Добро пожаловать, Фэт-Фрумос, — молвила она и побежала отворять ворота величественного замка, в котором жила совсем одна. — Ночью мне почудилось, что я разговариваю со звездой и она мне поведала, что ты придёшь от царя, который любит меня.
В большой зале замка, в золе очага, стоял на страже коте семью головами. Когда кричала одна голова, слышно было на расстоянии одного дня пути, когда же кричали все семь голов, — слышно было на расстоянии семи дней пути.
Дженар, увлечённый своей дикой охотой, находился на расстоянии одного дня пути.
Фэт-Фрумос взял девушку на руки, посадил на коня, и они полетели над морем, словно две неуловимые тени.
Но у огромного и сильного Дженара был волшебный конь с двумя сердцами. Замяукал одной головой кот из замка, и конь Дженара заржал медным голосом.
— Что с тобой, — спросил Дженар волшебного коня, — не от хорошей ли жизни заржал?
— Моя-то жизнь хороша, а твои дела плохи. Фэт-Фрумос увёз твою дочь.
— Мы очень должны торопиться, чтобы догнать их?
— Торопиться-то мы должны, но не очень, и так догоним.
Дженар сел на коня, помчался за беглецами и вскоре догнал их. Драться с Фэт-Фрумосом он не мог, потому что Дженар был христианином, верил он не в колдовские чары, а в бога.
— Фэт-Фрумос, — сказал Дженар, — ты очень красив, и мне жаль тебя. На сей раз прощаю, но в другой раз… берегись!.. — И, посадив дочь с собой рядом, исчез, будто растворился в воздухе.
Но Фэт-Фрумос был не из робкого десятка и знал дорогу назад. Он вернулся и застал девушку снова одну. Бледная и заплаканная, она казалась ещё прекраснее.
Дженар был на охоте на расстоянии двух дней пути. Фэт-Фрумос взял коней из конюшни самого Дженара, и они ускакали ночью. Бежали они, как бежит лунный свет над глубокими волнами моря, бежали сквозь холодную тёмную ночь, как два чудесных сновидения, но слышали, как в замке протяжно мяукали две головы кота. Затем им показалось, что они не могут сдвинуться с места; так бывает во сне, когда хочешь бежать, но не можешь. Скоро их окутало облако пыли, выбивавшееся из-под копыт Дженарова коня.
Лицо Дженара было свирепо, взгляд суров. Не говоря ни слова, он схватил Фэт-Фрумоса и забросил его в тёмные грозовые облака, потом исчез вместе с дочерью.
Лишь горсть пепла, в который превратился сожжённый молниями Фэт-Фрумос, упала на горячий и сухой песок пустыни. Пепел обратился в родник, и он ручейком заструился по алмазному песку, в благоуханной тени зелёных высоких густых деревьев. Если бы кто-нибудь понимал журчание ручья, то услышал бы жалобную дойну об Иляне, белокурой невесте Фэт-Фрумоса. Но кто мог услышать этот голос в пустыне, где не ступала нога человека?
В те времена господь ещё ходил по земле. Однажды в пустыне появились два путника. Платье и лицо одного из них сияли белым солнечным светом, второй казался лишь тенью его. То были Христос и святой Пётр. Их ноги, сожжённые песком пустыни, ступили в прозрачную прохладную воду ручья, они прошли по воде до тенистого ключа. Там Христос испил воды, омыл святое своё лицо и чудотворные руки. Потом они отдохнули в тени деревьев. Христос думал о своём небесном отце, а святой Пётр прислушивался к жалобной дойне родника. Когда они встали, святой Пётр молвил:
— Господи, сделай так, чтобы родник стал тем, кем был прежде.
— Аминь, — ответил господь, поднимая руку. Затем они пошли дальше, не оглядываясь.
Чудом исчезли деревья и родник. Фэт-Фрумос, будто проснувшись после долгого сна, огляделся вокруг. Он увидел сына божьего, который шёл по склонявшимся перед ним морским волнам как по суше; увидел он и святого Петра, который, в силу своего человеческого естества, оглядывался и кивал Фэт-Фрумосу. Фэт-Фрумос проводил их взглядом, пока облик святого Петра не рассеялся вдалеке и был виден лишь сияющий, словно солнце, лик господень, освещающий морскую гладь. Он понял чудо своего воскрешения и преклонил колени перед заходом этого божественного солнца.
Тут он вспомнил о своём обещании похитить дочь Дженара, а ведь то, что молодец обещает, он всегда выполняет.
Снова пустился он в путь и к вечеру прибыл к замку Дженара, похожему на огромную тень в вечерних сумерках. Он вошёл… Дочь Дженара плакала, но как только увидела его, лицо её озарилось улыбкой, точно волна лучом света. Он рассказал ей о своём воскрешении.
— Ты не сможешь похитить меня, — молвила она, — пока у тебя не будет такого же коня, как у моего отца, с двумя сердцами. Вечером я спрошу отца, где он добыл своего коня, тогда и ты сможешь достать такого же. Но чтобы отец тебя не заметил, я обращу тебя пока в цветок.
Он сел на стул, она прошептала какое-то нежное заклинание и поцеловала его в лоб. И Фэт-Фрумос тотчас же превратился в красный, как спелая вишня, цветок. Она поставила его на окно среди других цветов и запела так весело, что весь замок зазвенел.
Вернулся Дженар и спросил её:
— Ты весела, дочка? С чего ж тебе так весело?
— Весело потому, что нет уж на свете Фэт-Фрумоса и никто не похитит меня, — ответила она, смеясь.
Сели ужинать.
— Отец, — спросила девушка, — откуда у тебя конь, на котором ты ездишь на охоту?
— Зачем это тебе? — нахмурил он брови.
— Ты прекрасно знаешь, — ответила девушка, — что я это хочу знать просто так. Ведь теперь нет уж Фэт-Фрумоса и никто не похитит меня.
— Тебе хорошо известно, что я тебе никогда ни в чём не отказываю, — сказал Дженар. — Далеко, у моря, живёт старуха, и есть у неё семь кобылиц. Она нанимает людей, чтобы пасти их в течение года (хотя её год длится всего три дня,), и если человек хорошо их сторожит, она разрешает ему выбрать себе жеребёнка, а если плохо, то убивает и сажает его голову на кол. Но даже тех, кто угодил ей, она всё равно обманывает: вынимает у всех коней сердца и вкладывает их в одного. Стало быть, тому, кто хорошо послужит ей, достаётся конь без сердца, хуже простой лошадёнки. Ты довольна, дочь моя?
— Довольна, — с улыбкой ответила она.
Дженар тут же набросил ей на лицо лёгкий, пахучий красный платочек. Девушка посмотрела долгим взглядом в глаза отца, будто ей только что приснился сон, который она никак не может вспомнить. Она забыла всё, что рассказал ей отец. Но цветок с окна зорко следил из-за листьев, словно красная звёздочка, выглядывающая из-за облаков.
На рассвете Дженар снова отправился на охоту. Девушка, что-то нашёптывая, поцеловала красный цветок, и Фэт-Фрумос вырос перед ней.
— Ты всё знаешь? — спросил он.
— Ничего я не знаю, — ответила она грустно, проводя ладонью по лбу, — всё забыла.
— А я всё слышал. Оставайся с богом, милая девушка, вскоре мы снова увидимся.
Он сел на коня и исчез в пустыне.
В палящий полуденный зной недалеко от леса он увидел комара, бившегося в горячем песке.
— Фэт-Фрумос, — попросил комар, — отнеси меня в лес, а я тебе добром отплачу. Я — царь комаров!
Фэт-Фрумос отнёс комара в лес.
Из леса он выехал на пустынные берега моря и увидел рака, обожжённого солнцем так, что у него не было сил вернуться в воду.
— Фэт-Фрумос, — попросил рак, — брось меня в море, а я тебе добром отплачу. Я — царь раков!
Фэт-Фрумос бросил рака в море и продолжал свой путь.
К вечеру он подъехал к грязной лачуге, крытой сухим навозом. Вместо забора вокруг лачуги он увидел длинные острые колья. На шести из них были насажены человечьи головы, а седьмой кол, раскачиваемый ветром, всё кричал: «Голову! Голову! Голову!»
На завалинке лежала на старом тулупе морщинистая старуха, положив свою серую, как зола, голову на колени молодой и красивой рабыни, которая искала у неё в волосах.
— Рад тебя видеть, — сказал Фэт-Фрумос.
— Добро пожаловать, парень, — ответила старуха, вставая. — Зачем пришёл? Чего тебе надо? Может, хочешь пасти моих кобыл?
— Да.
— Мои кобылы пасутся только ночью… Ты сейчас же можешь отвести их на пастбище… Эй, девка! Ну-ка, дай парню поесть, что я приготовила, и проводи его.
Под землёй около лачуги был погреб. Фэт-Фрумос спустился туда и увидел семь чёрных блестящих кобыл, словно семь ночей, которые никогда ещё не видели света белого. Они ржали и били копытами.
Проголодавшись за день, он поел, что дала ему старуха, и, сев на одну из кобыл, погнал остальных в ночную прохладу. Но тут он почувствовал, как постепенно разливается по его жилам какой-то свинцовый сон, в глазах у него помутилось, и он, как мёртвый, свалился на траву. Проснулся он на рассвете. Оглянулся — нет кобыл. Он уже подумал, что быть его голове на колу, как вдруг кобылы, подгоняемые огромным роем комаров, показались из леса. Тоненький голосок пропищал:
— Ты мне сделал добро, я отплатил тебе тем же.
Когда он вернулся с кобылами, старуха чуть не взбесилась от злости, перевернула в доме всё вверх дном и избила ни в чём не повинную девушку.
— Что с тобой, мать? — спросил Фэт-Фрумос.
— Ничего, — ответила она, — просто так, нашло на меня. На тебя я не сержусь. Тобой я очень довольна. — Потом вошла в конюшню и стала лупить кобылиц, покрикивая:
— Прячьтесь лучше, порази вас гром, чтобы он не нашёл вас, будь он проклят и помри дурной смертью!
На второй день Фэт-Фрумос снова погнал кобыл, снова свалился на траву и проспал до рассвета. От отчаяния он хотел бежать куда глаза глядят, — как вдруг с морского дна, спасаясь от множества раков, поднялись кобылы.
— Ты сделал мне добро, — услышал он голос царя раков, — я отплатил тебе тем же.
Фэт-Фрумос погнал кобыл к дому и увидел то же, что и в прошлый раз.
На третий день молодая рабыня подошла к нему, осторожно взяла за руку и прошептала:
— Ты Фэт-Фрумос, я знаю. Не ешь того, что варит старуха, она подбавляет туда снотворное зелье… Я приготовлю тебе другую еду.
Девушка дала ему украдкой поесть. К вечеру, когда витязь должен был погнать кобыл на пастбище, он почувствовал, что голова у него ясная. К полуночи он вернулся домой, загнал кобыл в конюшню, запер их там и вошёл в горницу. В золе очага тлело несколько угольков… Старуха, растянувшись на лавке, лежала словно мёртвая. Он подумал, что она умерла, и стал её трясти, но она лежала бревном и не шевелилась.
Фэт-Фрумос разбудил спавшую на печи девушку.
— Гляди-ка, твоя старуха померла.
— Где уж ей умереть? — ответила она, вздыхая. — Сейчас она как неживая, потому что в полночь её тело сковано мёртвым сном… Душа её невесть по каким колдовским дорогами блуждает… До первых петухов она высасывает кровь из сердец умирающих или опустошает души несчастных. Да, братец, завтра заканчивается твой год службы. Возьми меня с собой, я тебе пригожусь, помогу тебе пройти через все испытания, которые готовит тебе хозяйка.
Со дна старого, сломанного сундука она достала стёртый точильный камень, щётку и косынку.
Наутро у Фэт-Фрумоса кончился срок службы. Старуха должна была дать ему одного из коней и отпустить его с богом. За обедом она вышла в конюшню, вынула сердца у семерых коней, чтобы спрятать их в тощего трёхлетнего жеребца, у которого все рёбра торчали.
Фэт-Фрумос встал из-за стола, и старуха позвала его в конюшню выбирать коня. Кони без сердец были чёрные и лоснящиеся: трёхлетний жеребец с семью сердцами лежал в углу на куче навоза.
— Я этого беру, — сказал Фэт-Фрумос, указывая на тощего жеребца.
— Да как же так, прости господи, ты что, зря работал? — возразила хитрая старуха. — Почему не взять то, что тебе полагается по праву? Выбирай одного из этих красивых коней… любого отдам.
— Я этого хочу, — настаивал Фэт-Фрумос на своём.
Старуха, как одержимая, заскрежетала зубами, но потом крепко закрыла рот, похожий на испорченную мельницу, чтобы не истечь желчью, переполнившую её чёрную душу.
— Ладно, бери, — вымолвила она наконец.
Он вскочил в седло, положив палицу на плечо, и полетел молнией, как ураган средь вихрей пыли. Песок пустыни будто бежал по его следам.
Девушка дожидалась его в лесу. Он посадил её на коня позади себя и помчался дальше.
Ночь окутала землю своей прохладной тьмой.
— Спину жжёт, — сказала вдруг девушка.
Фэт-Фрумос оглянулся. Сзади нёсся высокий зеленоватый шквал, и неподвижные глаза, похожие на угли, прожигали красными, как пламя, лучами тело девушки.
— Бросай щётку, — сказала она.
Фэт-Фрумос послушался. За ними сразу же вырос тёмный, дремучий лес, весь трепетавший от шороха листьев и воя голодных волков.
— Вперёд! — крикнул Фэт-Фрумос коню, летевшему в ночной мгле, подобно демону, подгоняемому проклятиями. Бледная луна проносилась меж серых облаков, как светлое видение средь туманных пустых снов.
Фэт-Фрумос летел дальше и дальше.
— Спину жжёт, — повторила девушка, сдерживая стон, будто долго заставляла себя терпеть.
Фэт-Фрумос обернулся и увидел большую серую сову, у которой блестели лишь глаза, красные, как две молнии, скованные тучей.
— Брось точило, — приказала девушка.
Фэт-Фрумос бросил. И вдруг выросла из земли прямая серая скала, неподвижная, как окаменевший от страха великан, головой упирающийся в облака.
Фэт-Фрумос рассекал воздух с такой быстротой, что ему казалось, будто он низвергается с неба в какую-то бездонную пропасть.
— Опять жжёт, — сказала девушка.
Старуха просверлила скалу и прошла сквозь неё, превратившись в струю дыма, передний конец которой горел, как уголь.
— Брось косынку, — сказала девушка.
Фэт-Фрумос послушался.
Они увидели за собой большое озеро, В его светлых, прозрачных глубинах купались серебристая луна и огненные звёзды.
Фэт-Фрумос услыхал длинное заклинание и взглянул на облака. В двух часах пути, далеко в небесной выси медленно парила под голубым сводом полночь с медными крыльями.
Когда обезумевшая старуха доплыла до середины озера, Фэт-Фрумос бросил в облака свою палицу, она ударилась о крылья полночи. Камнем свалилась полночь на землю и жалобно прокаркала двенадцать раз.
Луна спряталась за облако. Старуха, скованная железным сном, погрузилась в заколдованное озеро, а в середине озера выросла длинная чёрная трава. То была осуждённая душа старухи.
— Мы спасены! — сказала девушка.
— Мы спасены! — повторил конь с семью сердцами и добавил: — Хозяин, ты ударил полночь, и она упала на землю на два часа раньше времени: я чувствую, как у меня под копытами шевелится песок. Скелеты, погребённые под горячим песком пустыни, встанут и будут подниматься на луну, на пир. Так уж у них водится. Сейчас опасно ехать. Холодный, отравленный их мёртвыми душами, воздух может убить вас. Вы лучше ложитесь спать, а я тем временем слетаю к своей матери, пососу у неё молока из белого пламени и стану красивым, как прежде.
Фэт-Фрумос послушался его. Он сошёл с коня и расстелил свою мантию на горячий песок.
Но странно… Глаза девушки глубоко ввалились, скулы выступили, её смуглая кожа посинела, рука стала тяжёлой, как свинец, и холодной, как лёд.
— Что с тобой? — спросил Фэт-Фрумос.
— Ничего, ничего, — ответила она угасшим голосом и упала на песок, дрожа как в лихорадке.
Фэт-Фрумос отпустил коня и лёг на расстеленную мантию.
Он уснул… но ему казалось, что он бодрствует. Веки у него покраснели, как огонь, и сквозь них он будто видел, как луна медленно спускалась на землю, всё увеличиваясь и увеличиваясь, пока не стала похожей на мерцающий, висящий в воздухе серебристый замок с тысячами розоватых окон: а от луны к земле протянулась царская дорога, покрытая серебряной, скреплённой лучами галькой.
Из песка поднимались скелеты, высокие… закутанные в длинные белые плащи, сотканные из редких серебряных нитей, сквозь которые просвечивали кости. На голове у них сияли короны из лучей света, с длинными золотыми остриями Сидя на скелетах коней, они двигались медленно, медленно… длинными вереницами…. словно полосы серебристых теней… взбирались по лунной дорожке и исчезали в неподвижном замке, откуда доносилась неземная музыка.
Фэт-Фрумосу померещилось, что и девушка медленно встала, что её тело растворилось в воздухе и остались одни кости. Окутанная серебристым плащом, пошла и она по светлому пути протянутому к луне. Она ушла в туманное царство теней, откуда явилась на землю, вызванная чарами старухи.
Веки Фэт-Фрумоса стали зелёными, потом чёрными — и он перестал что-либо видеть.
Солнце поднялось уже высоко, когда Фэт-Фрумос открыл глаза. Девушки около него не было. В жаркой пустыне ржал красавец конь, блестевший в опьянявшем его золотистом свете солнца, которое он впервые в жизни видел.
Фэт-Фрумос сел на коня и не успел оглянуться, как очутился у замка Дженара.
На сей раз Дженар охотился на расстоянии семи дней пути. Фэт-Фрумос посадил его дочь на коня впереди себя. Она обняла его за шею и спрятала голову у него на груди. В полёте полы её белого платья касались песка пустыни. Казалось, беглецы застыли на месте, а пустыня и морские волны мчатся мимо них. Только еле слышно было, как кричат все семь голов кота.
Далеко в лесу Дженар услышал ржанье своего коня.
— В чём дело? — спросил он.
— Фэт-Фрумос похитил твою дочь, — ответил волшебный конь.
— Сможем мы его догнать? — спросил удивлённый Дженар, считавший, что Фэт-Фрумоса нет в живых.
— Нет, его не догнать, — ответил конь, — потому что он оседлал моего брата, у которого семь сердец, а у меня их только два.
Дженар вонзил шпоры в бока коня, и тот понёсся быстрее ветра. Завидев в пустыне Фэт-Фрумоса, Дженар приказал коню:
— Скажи своему братцу, чтобы он забросил хозяина в облака и прискакал ко мне: я буду кормить его орехами и поить сладким молоком.
Конь Дженара заржал и всё передал своему брату, а его брат передал всё Фэт-Фрумосу.
— Скажи своему братцу, — приказал Фэт-Фрумос коню, — чтобы он забросил хозяина в облака, а я буду кормить его горячими угольями и поить жарким пламенем.
Конь Фэт-Фрумоса передал это своему братцу, а тот забросил Дженара в облака. Облака окаменели и превратились в красивый серый замок, а меж двух облаков два голубых, как небо, глаза метали длинные молнии. То были глаза Дженара, сосланного в воздушное царство.
Фэт-Фрумос остановился и посадил девушку на отцовского коня. Ещё день пути, и они прибыли во дворец царя.
Народ считал Фэт-Фрумоса погибшим. Когда разнеслась весть о его возвращении, день оделся в праздничный наряд, а толпа, ожидавшая витязя, шумела, словно пшеница на ветру.
Что же сталось за это время с царевной Иляной?
Как только уехал Фэт-Фрумос, она заперлась в саду за высокими железными стенами и там, лёжа на холодных камнях, положив под голову булыжник, лила чистые, как алмаз, слёзы в стоявшую подле неё золотую купель.
В большом запущенном саду из бесплодного камня, дневного зноя и ночной прохлады родились цветы с жёлтыми лепестками: их мутный блёклый цвет напоминал глаза мертвецов — то были цветы печали.
Глаза царевны Иляны ничего уже не видели: ей только казалось, что в купели, полной слёз, отражается образ любимого. Её глаза, два высохших родника, уже не лили слёз. Кто поглядел бы на её длинные волосы, ниспадающие подобно фалдам золотой мантии на её холодную грудь, на немое страдание, высеченное словно долотом на её лице, тот принял бы её за богиню волн, лежащую как изваяние на надгробной плите.
Но едва она услыхала шум голосов, возвещающий о возвращении Фэт-Фрумоса, лицо её просветлело: она руками зачерпнула слёзы из купели и окропила ими сад. Как по мановению волшебной палочки, пожелтевшие листья сада стали зелёными словно изумруд. Мутные, блёклые цветы стали белыми, как жемчужины, и превратились в цветы ландыша.
Ослепшая, бледная царевна медленно пошла вдоль грядок и нарвала много ландышей, из которых устроила ложе.
Тем временем пришёл Фэт-Фрумос.
Она бросилась ему на шею, онемевшая от счастья, устремив на него свой потухший взор, взяла его за руку и показала купель, наполненную слезами.
Золотой и ясный лик луны засверкал на бездонной синеве неба. Фэт-Фрумос умыл лицо из купели, закутался в мантию, сотканную из лунных лучей, и лёг на ложе из цветов. Царевна легла рядом с ним, и приснилось ей, что матерь божия сняла с небосвода две голубые утренние звёзды и положила их на её лоб.
На второй день она проснулась зрячей.
На третий день венчался царь с дочерью Дженара.
На четвёртый день должны были сыграть свадьбу Фэт-Фрумоса.
Солнечные лучи сошли с неба и рассказали музыкантам, как поют ангелы в честь святых, а волны морские, исходящие из недр земли, рассказали им, как поют феи, когда предсказывают счастье людям. Так музыканты сочинили весёлые пляски и здравицы.
Огненная роза, серебристые лилии, жемчужный ландыш, скромные фиалки и все другие цветы собрались и стали рассказывать каждый на языке своего аромата, каким должен быть наряд невесты. Они поверили свою тайну весёлому мотыльку с голубыми, расписанными золотом крылышками. Мотылёк долго кружил над лицом спящей невесты, и во сне она увидела себя в венчальном наряде. Увидела и улыбнулась — до того она была красива.
Жених надел рубашку, сотканную из лунных лучей, пояс, усыпанный жемчугом, и белую как снег мантию.
И сыграли они свадьбу такую, какую никто ещё на земле не видывал.
И жили они долгие счастливые годы в мире и согласии, а если правду говорят, что для Фэт-Фрумосов время не течёт, то они, быть может, и сейчас живут.
Жила-была на свете старуха, старая-престарая. И такая она была маленькая и сморщенная, что её едва было видно. Целыми днями вязала она чулки и мысленно молила господа бога подарить ей ребёнка. Ведь у неё был только старик муж, да и он то в лесу, то на гумне, то на базаре, а старуха день-деньской одна как сыч; и такая стояла в доме тишина, что у неё начинало в ушах звенеть. Старуха разговаривала сама с собой от скуки, сама себе отвечала на вопросы. И, нанизывая петельки, она смеялась над собой так, будто смеялась над кем-то другим:
«Дорого бы мы дали, если б у нас на старости лет был мальчик!»
«Неужто б ничего не пожалели?»
«Ничегошеньки».
«Значит, девочке ты была бы не рада?»
«Да как сказать — пожалуй, и девочке я была бы рада».
«Да, но ей надобно приданое».
«Нашлось бы и приданое, ведь у нас с дедом всё есть; да и много ли нам надо; три аршина полотна белого да два гроба, ей остались бы быки деда, плуг его да наш дом».
«Хорошо, тётушка, но где же такую девочку раздобыть? Сама знаешь — засохшее дерево плодов не даёт!»
Заохала старуха, засмеялась: «Ох-ох-ох! Хи-хи-хи! Всё можно вернуть, даже реки текут вспять по воле божьей, только молодость не возвращается. Чего не было вовремя, тому уж не бывать никогда. Я была бы рада даже маленькому мальчику, совсем крохотному».
«Ну, ты была бы рада и девчурке; ты бы нанизывала петельки, а она бы их распускала; ты бы сеяла муку, а она бы рассыпала; ты бы ставила котелок варить мамалыгу, а она бы его в огонь опрокидывала».
«Да уж я была бы рада и ребятёнку с кулачок величиной, лишь бы слышать, как он говорит мне “мама”, ведь такая в избе пустота, когда в ней только старик да старуха».
«Ну, а если он будет не с кулачок, а ещё меньше?»
«Ну что ж, я и такому буду рада».
И старуха захихикала:
«Ну и дурёха же я!»
«И впрямь дурёха».
«А если бы мальчик был с горошинку?»
Старуха засмеялась, запрокинув голову, но тотчас вздрогнула, услышав за дверью тонкий, обиженный голосок:
— А если он будет величиной с зёрнышко?
Старуха посмотрела по сторонам и, не увидев никого, перекрестилась.
— Ну что ж, — продолжал тот же голос, — я вижу, тебе не нужны дети.
Собралась старуха с духом и сказала:
— Нет, нужны… но где ты… кто ты?
— Кто я? — Негиницэ,[13] мысль людская. Я очень маленький и могу залезть людям в уши и подслушивать их мысли. Вот только что я сидел у тебя в правом ухе, а потом перебрался в левое, и уж как я хохотал, когда подслушал, что тебе взбрело на ум.
— Ну вот ещё выдумал. Что это мне взбрело на ум? Ровно ничего!
— Неправда, — смеясь, ответил Негиницэ, — человек говорит не всё, что думает. Если бы я не шепнул тебе, что засохшее дерево уже не даёт плодов, ты бы ещё бог знает что сказала…
Старуха зарделась.
— Не стыдись, матушка, не надо. Таков уж человек. В детстве он проказничает, потому что мал ещё, в молодости совершает безумства, потому что молод, а на старости лет ему остаётся только мечтать о безумствах, потому что он уже не может их совершать…
Старуха осмелела и, потеряв терпение, крикнула:
— Ну-ка замолчи, Негиницэ, да покажись-ка, я хочу тебя увидеть.
И тотчас она услышала такой звук, словно стрекоза пролетела или пчела прожужжала, и почувствовала на своей руке какую-то тёплую капельку.
— Вот и я!
Бедная женщина широко раскрыла глаза: если бы даже разверзлись небеса, то она не удивилась бы так, как в тот миг, когда увидела у себя на руке такое чудо.
Негиницэ был красив, как драгоценный камень, и мал как зёрнышко; глазки у него были точно синие искорки, а ручки и ножки тонкие, словно паутинки.
Старуха хотела было поцеловать Негиницэ, но он быстро вскочил ей на нос, а потом опять спрыгнул на руку.
— Тише, мама, тише, не раздави меня, — испугался он.
— Дай, я тебя поцелую: ты всю избу будто солнцем озарил, когда сказал мне «мама».
— Осторожнее, не проглоти меня.
Старуха поцеловала его.
— А как же ты ешь, Негиницэ, родненький мой?
— Я-то? Да я воздухом сыт. Вот до сих пор ел за королевским столом, и никто не знал об этом; и как я смеялся, когда видел, что все трепетали перед королями, а я прогуливался себе у них в ушах и узнавал все их мысли.
— А как они живут, дорогой? Почитай, не жизнь, а сплошной праздник?
— Куда там! Они умирают от обжорства, а бедняки — от голода. Беднякам плохо оттого, что им некому приказывать, а королям плохо, потому что надо приказывать очень многим. Простолюдины хватают тебя за шиворот и предают справедливому суду, если ты их обманываешь, а короли лишь поддакивают тебе, и даже больше того: они знают, что ты их обманываешь, но молчат, примиряются с этим — и пальцем не пошевельнут, — как шло, дескать, всё в государстве, пусть так и идёт.
— Послушай-ка, Негиницэ, но ведь тебе надобен целый год, чтоб пройти тот путь, который человек проходит за один день.
— Да вовсе нет. Я отдаюсь на волю ветру и плыву по воздуху, как по волнам. Иногда я перегоняю ласточек и несусь, точно серебряная стрела.
— А старик-то мой как обрадуется, — сказала старуха, — когда узнает, что у него теперь есть мальчик. Нынче вечером он напьётся на радостях.
— Что и говорить, — ответил Негиницэ. — Я хочу видеть отца сейчас же, сию же минуту.
Как услышала старуха слово «отец», порадовалась за старика своего и сказала Негиницэ:
— Наше гумно недалеко отсюда — вон там, на широком большом холме. Как заметишь шесть гнедых, что молотят пшеницу, так остановись — там и найдёшь моего старика.
— Ну, я пойду, — сказал Негиницэ.
И когда старуха открыла дверь, он, вытянув ручки и ножки, бросился в волны ветра и исчез, как искорка.
По пути встретил Негиницэ стадо коров. Он был большой озорник — прыгнул в коровий след на дороге и давай кричать:
— Эй, пастухи, вытащите-ка меня из этой преисподней, и я исполню все ваши желания!
Пастухи оглянулись на голос и подошли к Негиницэ, а один из них, самый злой и глупый, захотел его раздавить да что есть силы как даст ногой об землю! А Негиницэ быстро отскочил, и пастух, сильно ударившись, вывихнул себе ногу и застонал. Остальные же принялись колотить по земле дубинками, да так, что после каждого удара половина дубины со свистом отлетала в сторону.
— Не зевайте, а не то провороните коров! Мужики вы здоровенные, а умишко у вас убогий, головы ослиные! — захохотал Негиницэ и умчался по ветру.
Наконец добрался Негиницэ до гумна, где работал старик. Чтобы получше рассмотреть его, он взобрался к нему на нос. Старик обрадовался, но не так, как старуха. Опечалился тогда Негиницэ, и, чтоб придать себе вес в глазах старика, заявил:
— Ты не смотри, что я такой маленький! Конь куда больше мальчика, а всё же мальчик его оседлает!
Буйвол больше человека, а ведь человек надевает на него ярмо! Горы куда больше, чем овцы, а ведь овцы пасутся на них! Земля больше, чем плуг, а всё-таки плуг врезается в землю и рассекает её! Деревья-то больше, чем топор, а ведь топор сечёт их под корень. Ты вот больше меня, а утомился, пока ходил за конями по гумну, а посмотри-ка, как я погоню их, и даже без бича.
Подивился старик, но всё же повёл Негиницэ на гумно. Как пришли они туда, Негиницэ вскочил на коня и закричал: «Эй! но-но-но-о!», и потом перепрыгнул на другого, ущипнул его, ущипнул и третьего, и лошади помчались, да так, словно их двадцатью бичами стегали. Старик диву давался, а тут как раз проходил мимо купец, который направлялся в королевский дворец.
— Дед, — сказал купец, — я слышу, кто-то кричит: «Но-о! но-о! эй!» — но никого не вижу. Кто это так здорово лошадей погоняет?
— Знаешь, любезный, — ответил старик, — подарил мне бог мальчика величиной с зёрнышко, а ума-то у него в десять раз больше, чем у нас с тобой.
Негиницэ остановил коней и прыгнул старику на ладонь. Увидев его, купец подумал, что не худо было бы отнести такое чудо королю.
— Старик, — предложил купец, — я дам тебе кошелёк золота за него.
Негиницэ — скок старику в ухо и тихо стал подсказывать ему ответы. А старик, думая, что это он всё сам говорит, сказал купцу:
— Ты вот весь свой век торгуешь, ну скажи: приходилось ли тебе покупать когда-нибудь живую душу за кошелёк золота?
— Я тебе дам… два кошелька.
И опять старик ответил, повторяя за Негиницэ:
— Два кошелька… за живую душу?
— Я тебе дам… десять кошельков.
Старик побледнел, но сказал то, что шепнул ему Негиницэ:
— Богу душу даруют, а сатане продают.
— Я тебе дам… двадцать кошельков!
Старик, обуянный жадностью, молчал, хотя Негиницэ всё время подсказывал ему ответы.
И, видя, как жаден старик, Негиницэ шепнул ему наконец: «Ладно!», и тот повторил за ним:
— Ладно!
Дед и купец ударили по рукам — сделка состоялась. Купец заплатил деньги и забрал Негиницэ, продавшегося по доброй воле. И когда купец уже уходил, Негиницэ крикнул старику:
— Эй, старче, старче, знать не суждено было вам со старухой иметь детей!
Король вместе со своими мудрецами держал важный совет — в стране свирепствовали засуха и мор. И когда пришёл купец и доложил королю, что принёс ему мальчика величиной с зёрнышко, король страшно удивился, а мудрецы широко раскрыли глаза и затрясли длинными бородами.
— Не может этого быть, ваше величество, об этом ни в одной книге не говорится.
— Нет, может быть! — воскликнул Негиницэ и прыгнул на стол, за которым шёл совет. — Ведь на свете может быть многое такое, о чём в книгах не написано, и очень многое бывает не так, как толкуют книги, а совсем иначе.
Король и учёные долго не могли надивиться на невиданное чудо, а потом снова начали совещаться.
А Негиницэ сначала прыгнул королю на руку, потом на плечо, наконец на макушку и сказал, смеясь:
— Да будет вам известно, ваше величество, что самые маленькие могут стать самыми большими.
Королю ничего не оставалось как ответить:
— Верно, Негиницэ, верно!
А учёные, тишком подтолкнув друг друга, опустили глаза.
Король тут же приказал построить для Негиницэ дом в десять этажей, величиной с орешек, весь из чистого золота и украшенный драгоценными каменьями.
Негиницэ остался на королевском совете, но постарался укрыться от всех, чтобы вволю проказничать. Тихонько и незаметно забрался он в ухо учёного, который смотрел на звёзды в подзорную трубу, и узнал, что сей великий муж вовсе и не думает о делах государственных, а смотрит на нос короля, поражаясь его величине. Негиницэ потихоньку вылез и забрался в ухо другого учёного, который утверждал, будто изучил внутреннее устройство человека и знает лекарства, помогающие от всех болезней. И открылось Негиницэ, что и этот учёный тоже не думал о делах государственных, а восхищался перстнем короля. Так и узнал Негиницэ, что мысли всех учёных были заняты посторонними вещами: один грезил о прекрасной даме, другой мечтал польстить королю, третий отдал бы всё за бутылку вина, четвёртый думал, что вовсе недурно быть королём, пятый — что король такой же человек, как и все. И только один учёный с большим лбом внимательно слушал, что говорил король.
Узнав мысли всех учёных, Негиницэ поспешил залезть королю в ухо и рассказать ему шёпотом всё до мельчайших подробностей. Король, уверенный, что это он сам распознал думу мудрецов, страшно разгневался и крикнул одному из них:
— Эй ты, звездочёт, делаешь вид, что смотришь на звёзды, а сам пялишь глаза на мой нос и думаешь, что он похож на чурбан. Так ты, значит, радеешь о делах государственных?!
Учёный задрожал и упал на колени, прося помилования.
— А ты? — сурово сказал король, обращаясь к учёному-врачу. — Ты бы меньше отправлял на тот свет людей, если бы у тебя был мой перстень?
Лекарь затрепетал и тоже упал на колени.
И так говорил рассерженный король, обращаясь к каждому по очереди:
— Ты думаешь о любовных шашнях, а не видишь, что одной ногой уже стоишь в могиле; а ты приготовился соврать мне; ты вот считаешь, что в бутылке вина разума куда больше, чем в моей голове, а не знаешь, что если бы учёный сидел на троне, то он бы наделал не меньше глупостей, чем самый последний из болванов; ты полагаешь, что король простой смертный, как и все, но не понимаешь, однако, что учёные даже на людей-то не похожи; ты вот едва сдерживаешься, чтоб не разинуть рот и не проглотить всё королевство, и только ты, — обратился он к последнему, — думаешь о делах государственных.
Все учёные упали на колени.
— Ну, что мне теперь с ними делать — отрубить им всем головы?
Учёные были ни живы, ни мертвы, а Негиницэ вскочил королю на макушку и сказал:
— Помилуй бог, ваше величество! Если не будет учёных, кто же тогда станет обманывать людей?
— Пусть будет только правда на земле!
— Помилуй бог, ваше величество! Что бы вы стали делать, если бы ложь вовсе исчезла? А вы подумали, ваше величество, о своей жизни? Ведь вы ели, спали, охотились, пересчитывали деньги, веселились, — как с её светлостью королевой, так и без неё, — больше, чем пеклись о нуждах и делах государственных. Как же вы, ваше величество, удержитесь на троне, если народ узнает правду?
Король улыбнулся — с досадой, правда, но всё же улыбнулся — и, чтобы поправить дело, простил всех. Видя, однако, что учёный, который думал о том, о чём и полагалось размышлять на королевском совете, всё ещё дрожит, он спросил его:
— Ну а ты, мудрейший, почему дрожишь?
— Ваше величество, — ответил несчастный старик, — уж лучше я вам откроюсь, всё равно вы узнаете, о чём я думаю. Хоть я и полагаю, что знания мои ничтожны, однако считаю, что жалованье моё слишком незначительно.
Король от души захохотал и обещал увеличить ему жалованье; потом, прервав совет, он ушёл, унося с собой Негиницэ, сидевшего у него на макушке, и недоумевая, как это ему удаётся угадывать мысли окружающих.
Королева и наследники, увидя Негиницэ, удивились, а узнав, что король на старости лет научился угадывать мысли людей, изумились ещё больше и никак не хотели этому поверить.
— Ваше величество, — сказала королева, — ну, угадайте, о чём я думаю?
— Посмотрим, — ответил король.
Королева подумала и рассмеялась своим мыслям…
Негиницэ быстро забрался королеве в ухо и узнал, о чём она думает: «Как было бы хорошо, если бы король снова стал молодым!» Один миг — и Негиницэ перебрался в левое ухо короля и шёпотом передал ему всё. Но король — ни слова. Тогда королева засмеялась и сказала:
— Ну что? Не можете угадать, не можете?
Дело в том, что король был немного туг на левое ухо. Негиницэ догадался, перескочил в правое и снова зашептал. Лицо короля прояснилось, и, покачав головой, он захохотал и сказал:
— Эх, хоть ты и королева… а такая же баба, как и все! Ловко ты придумала, да только невозможно это…
Королева устыдилась и, потупив глаза, размышляла: «А если он угадает, о чём я раньше думала, то я от стыда сквозь землю провалюсь! Ведь сколько раз я проклинала королевские советы, когда они кончались далеко за полночь».
Наконец Негиницэ захотелось посмеяться и над самим королём, и он сказал себе однажды утром:
— Таков уж человек! Тверди ему всё, что угодно, говори всё время одно и то же, и он поверит, потому что глуп. Чему он не верит сначала, тому непременно поверит потом. Подложу-ка я королю свинью: оставлю его без верных советников и сведу с безумцами.
И с тех пор, ехал ли король во главе войска, держал ли совет, ложился ли спать, вставал ли с постели, ел ли, ласкал ли детей своих — одна и та же мысль преследовала его: «Разве ты не видишь, что советники твои состарились и дела государственные в запустении?»
А весь секрет-то был в том, что Негиницэ сидел в ухе у короля. И так шли дни за днями, пока не решил король, что всё должно быть по-иному. Разогнал он старый совет и созвал новый.
Собрались — один лучше другого!
И пришли новые советники да сбросили бедного короля с его наследственного трона…
«Ну, теперь посмотрим, как он выкрутится», — смеялся чертёнок Негиницэ.
Король в слезах вышел из города. Негиницэ сидел у него на плече.
— Что это вы плачете, ваше величество? Не падайте духом, будьте же мужчиной!
— Ах, Негиницэ, как же мне не плакать? Где мой королевский жезл?
— Да будет вам, ваше величество! Лучше срубите-ка себе кизиловый сук и сделайте посох. Палица тяжела для вас на старости лет, ещё упадёте, а посох вас поддержит.
— Где мой трон королевский, Негиницэ? Ведь на нём сидели деды мои и прадеды!
— Да полноте, ваше величество! Растянитесь на мягкой траве, усеянной цветами, и скажите по правде, где вам покойнее — на троне, усыпанном драгоценными каменьями, или на чудесном лугу?
— А где моя корона с дорогими каменьями и самоцветами, Негиницэ?
— Да будет вам, ваше величество! Прикройте широким листом лопуха свою седую голову и скажите мне по чести, что легче: корона и заботы, которые она доставляет, или лопух, защищающий вас от солнца?
— Может быть, это и так, Негиницэ, — согласился король, тяжело вздыхая, — так, как ты говоришь, у тебя всё очень складно получается; но когда подумаю, что ещё вчера я был велик и славен… я готов залить слезами всю землю!
— Да полноте, ваше величество! Сказать по правде, ну какая же это была слава? Всю жизнь вы или воевали, или совещались, или рубили головы одним, а других наказывали бичом, или читали прошения, или слушали о нуждах народа — и ещё много и много вы делали такого, что вам отнюдь не было по сердцу. Ну разве же это слава?! Подумайте только, ваше величество, что ваш подданный был подчинён лишь вам, у него был один хозяин, а вы, ваше величество, пеклись обо всех, были слугой для всех; вы же видите, ваше величество, что вы были самым последним слугой, самым последним невольником в государстве. Дело ясное: вы были королём, но не были человеком, теперь же вы — человек, но не король. И сейчас в вас больше величия, потому что вы идёте туда, куда хотите. И потом, как знать? Вы думаете, ваше величество, что бояре могут обойтись без народа? Пусть народ потребует своего старого короля… и тогда вы увидите, ваше величество…
Слова Негиницэ утешили короля, и он пошёл бродить по государству, прикрыв голову листом лопуха и опираясь на кизиловый посох. И исходил король всю землю вдоль и поперёк. И что он ни видел, всё его удивляло, и он спрашивал Негиницэ:
— Негиницэ, за что бьют этого человека, — слышишь, как он вопит?
— Оттого, что король глух и не слышит, — отвечал Негиницэ.
— Негиницэ, отчего это столько голых и босых людей?
— Оттого, что король слеп и не видит.
— Негиницэ, почему этот старик так мучается, стараясь разгрызть дёснами чёрствую корку?
— А оттого, что король слишком много ест.
— Негиницэ, зачем эти люди работают по ночам, выбиваясь из сил?
— Чтобы король мог спать и днём, если ему придёт охота.
— Негиницэ, тогда отчего же на моём троне сидит король, который глух, слеп, жаден и вечно спит?
— Да, но прежде чем стать королём, он всё видел, всё слышал, трудился и был щедр.
Бедный скиталец в раздумье остановился посреди большого города и сказал:
— Да, Негиницэ, золотые твои слова! Если бы я снова стал королём, я бы знал, как поступать!
И едва успел он произнести эти слова, как неожиданно раздался такой шум, рёв и грохот, что казалось, земля содрогнулась. Что стряслось? Прискакали гонцы. Богатыри с длинными пиками принесли весть о том, что народ заточил в тюрьму нового короля и всех его советников и приближённых и призывает на трон прежнего, законного короля.
Услышав это, старик сказал богатырям:
— Остановитесь — это я!
И все его узнали и упали перед ним на колени, а Негиницэ, сидя на плече короля, спросил его:
— Ну как, ваше величество, ещё видите и слышите или вам уже хочется есть и спать?
Всему приходит свой черёд, потому что всё в мире движется, подобно колесу. Пришёл черёд и Негиницэ, мысли людской. Однажды ему захотелось подшутить над королём. Он залез в его правое ухо, думая, что это левое. А левым ухом король ничего не слышал. «Ну, что ж поделаешь. Мне лень теперь перелезать, — подумал Негиницэ, — лучше я буду кричать погромче». И Негиницэ начал кричать что есть сил в ухо, которым король слышал отлично:
— Если король сам не узнал правды, то он уж ни от кого и никогда её не узнает!
Как услышал король такой громкий крик у себя в ухе, сердце у него ёкнуло, он изо всех сил ударил ладонью по уху и сказал:
— О-го-го, — значит, я принимал чужие мысли за свои собственные?!
Он тряхнул головой, и Негиницэ, потеряв сознание, упал ему на ладонь…
— А-а, это, значит, ты сидел у меня в ухе? Ты сбросил меня с королевского трона? Хорошо же! Я найду на тебя управу!
Разъярённый король приказал перевязать Негиницэ шею длинной шёлковой ниткой, опустил его в колодец и утопил.
Так умер бедный Негиницэ.