Никто

Где тебя ветер носит,

Мокрая знает осень.

Имя никто не спросит.

Светится иней-проседь.

Ревякин[1]

Мать Ялки умерла в дождливом сентябре, когда был убран урожай и наступило время свадеб. Умерла внезапно, в одночасье – что-то сделалось в груди, она упала прямо на дворе с ведром воды и больше не поднялась, лишь стонала и держалась за сердце. Ялка плакала, пыталась звать на помощь, а когда не дозвалась, сама тащила в меру своих слабых, полудетских сил тяжёлое неподатливое тело. Тащила в дом.

А за плетнём гулял народ, хмельной, весёлый – сразу три деревни породнились молодыми семьями. Гуляли третий день, срывая бабье лето, отмечая пьянкой тёплые деньки. Бродячий музыкант с огромным барабаном, похожий на большую букву «Ю», остервенело, весело лупил свинячью кожу, подгоняя ритмом деревенских плясунов. Какие-то цветочки, ленточки мелькали тут и там. Звенела музыка – волынки, дудки, скрипки… А Ялка плакала, сперва затаскивая маму в дом, потом на улице пытаясь докричаться, объяснить. Народ не понимал. Одни смеялись чему-то и на девку не глядели вовсе, другие отворачивались, уходили, а третьи и четвёртые уже лежали под забором и пускали пузыри. Из кабака вдруг вывалился Петер – маленький зубастый рыжий паренёк с соседней улицы: «Эй, что грустишь, красавица? Обидел кто или плясать не позвали? Дай поцелую, всё пройдёт!» Она отбилась, убежала. И лишь когда наткнулась в толчее на тётку Катлину, сумела объяснить.

Когда селяне всей толпой ввалились в дом, мама уже не дышала.

На следующий день дождь зарядил опять, и лето кончилось.

Совсем.

Мать лежала на столе, холодная, не похожая на себя. Уже прибрали в доме, уже покойницу успели обрядить. Пришёл священник. Ушёл. Пришёл опять, привёл других. Снимали мерку с тела, говорили о чём-то. Спрашивали Ялку. Ялка не хотела понимать, не отвечала, забиваясь в угол маленьким зверьком, лишь дорожки слёз сбегали по щекам. Её не трогали, сперва пытались утешать, но после перестали. Часто бегали во двор. Уже зачем-то мерили избу верёвочным аршином, изредка косясь на девочку в углу и спешно отводя глаза.

Потом был ход. Вчерашний музыкант уже не веселился, медленная музыка плыла в холодном воздухе, как липкая густая паутина. Чернели листья на деревьях, вниз с ветвей текла холодная вода.

Церковь.

Кладбище.

Зарытая могила.

Крест.

Вернулись поздно до накрытого стола. Заговорили разом. Три дня гулянья утомили ноги, головы и животы. Поминками заквасили похмелье, а кто остался, просидел до утра.

Оставшуюся сиротой девочку забрала к себе сестра отца. Её, уже три года как покойного, отца. Неделю Ялка убегала к дому каждый день, стояла у плетня, смотрела и ждала. Потом туда пришли другие люди – молодожёны этой осени. Пришли и поселились в доме, где всегда жила она и когда-то – её мама. Деревенский староста всякий раз находил её и отводил обратно к мачехе.

Минула вечность, сбитая гвоздями гроба в девять страшных дней, прежде чем Ялка поняла, что мамы нет и больше никогда не будет.

Время кончилось. В душе у девочки настала пустота.

И осень.

* * *

Дороги города сбежались и немедля разбежались гнутым перекрёстком. Босые ноги быстро сосчитали тёплые булыжники мостовой, тяжёлое дыхание заметалось между сдвинутых домов. Мальчишка вылетел из-за угла, едва не поскользнувшись в луже вылитых помоев, поймал равновесие, огляделся по сторонам и метнулся направо, в узкий, прямой как спица переулок. Пробежал его насквозь и только после услыхал за спиной топот преследователей. Остановился, перевёл дыхание и вновь помчался что есть сил.

Бегущие, похоже, разделились: теперь за ним бежал только один, и, судя по тяжёлой поступи, это был Оскар. Ученики его побаивались. Кряжистый, лопоухий, с большими волосатыми руками, подмастерье сапожного мастера слыл забиякой и подхалимом. Ко всему прочему, он был ещё и обладателем широкого матросского ремня с медной пряжкой, с которым управлялся виртуозно. Фриц похолодел: этот в лепёшку расшибётся, но мальчишку постарается найти. Он из последних сил рванулся туда, где в стене заброшенного дома торчали два костыля, один выше другого, подскочил, запрыгнул, ухватился и залез в разбитое окно. Оттуда, даже не рискуя выглянуть наружу, устремился вверх по приставной чердачной лестнице, которую сразу втащил за собою. По крыше осторожно перелез на дом, стоявший по соседству, оттуда – дальше, и ещё, покуда не добрался до чердачного окна, где он когда-то обустроил себе убежище. Здесь не было мансард, один чердак. Стараясь не шуршать насыпанным меж потолочных балок шлаком, Фриц забился в самый угол у печной трубы и затаился, напряжённо вслушиваясь в темноту.

Всё было тихо. Преследование, похоже, прекратилось. Во всяком случае, ни криков, ни шагов не доносилось. Мышонок юркнул в норку.

Теперь можно было перевести дух.

Фриц привалился спиной к нагретым кирпичам и посмотрел наверх, где лучики заката пробивались через трещинки в разбитой черепице. Теперь, когда погоня отцепилась, накатили злоба и расстройство. Ну что он им сделал? В самом деле, что? Всего-то-навсего – зажёг свечу, когда она погасла. Фриц как раз кроил верхушку башмака, а мастер Гюнтер был ужасно строг на этот счёт. Испорти Фриц сегодня заготовку, порки было бы не миновать, а тут Хуб возьми и зайди. Да ещё и дверью хлопнул так, что свечу задуло. А кожу на столе попробуй разгляди без света – чёрное на чёрном! Ножик дрогнул в пальцах, Фриц перепугался и, совершенно не подумав о последствиях, зажёг свечу обратно. Ну и что с того, что словом? Словом даже интереснее, быстрей и легче, и вообще. Не то что кремнём и огнивом. И к камину ходить не надо. Да и выкройка, наверно, удалась бы, не вмешайся в дело Вальтер. Фриц невольно сморщился и потряс руками – следы от тяжёлой угловой линейки до сих пор краснели на тыльной стороне ладоней.

А только, видимо, не зря его ругала мать, когда он баловался искрами на пальцах и летающими кубиками или, например, переплавлял в ладонях сахар в леденцы для младшенькой сестрёнки – та была так рада. Только мама огорчалась всякий раз, лупила их обоих чем ни попадя, а после плакала и волокла его к распятию замаливать грехи. А Фриц не мог понять в свои неполных десять лет, за что и почему от него требуют просить прощения у бога, ведь он не сделал ничего плохого. А потом мать гладила его и плакала, и говорила, чтобы он не делал больше так нигде и никогда. Фриц обещал и, разумеется, так больше никогда не делал.

Делал по-другому.

Снова начинались причитания и рыдания, вновь плакала сестрёнка, от которой требовали всё забыть и никому об этом не рассказывать. И всякий раз, когда соседи приходили, чтоб сообщить об очередных проделках детворы, в которых поучаствовал её сынок, мать бледнела и хваталась за дверной косяк. Но пока всё обходилось. Фриц участвовал в обычнейших проказах – выбитые стёкла, краденые булки, выкрашенные в тигров соседские кошки и побитые соседские мальчишки, безо всяких признаков волшбы и сатанинских огоньков и наговоров (разве только детские считалки). Он не вышел ростом, но был прыгучим, непоседливым, смышлёным парнем. Если бы только не эта его ворожба!

Сказать по правде, беспокойство матери немного притуплялось в церкви – на причастии и проповедях юный Фридрих вёл себя вполне прилично. Отвлекался и зевал, конечно, не без этого, вертелся, перешёптывался с соседями и ловил мух, но так поступал любой мальчишка в его возрасте. Он спокойно принимал из рук священника гостии для причастия и повторял молитвы, и на сердце матери теплело. Бог не отторгал непутёвого сына. Но даже на исповеди она не решалась поведать обо всех его проделках – слишком велик был страх пред дознавателями. Ведьм на площади сжигали каждый месяц, и если бы хоть кто-нибудь прознал…

Немудрено, что когда ей удалось в канун четырнадцатилетия пристроить сына в обучение к башмачнику (причём не к замухрышке из холодных, что работают на улицах, а к самому мастеру Гюнтеру), она взяла с него честное слово, что он будет сдерживаться и не станет ворожить на людях, в мастерской.

Но он забылся! Просто-напросто забылся! Эта выкройка была его первым серьёзным заданием, он так гордился им! И если бы не та проклятая свеча…

Фриц вздохнул, пошарил под треснувшим корытом для раствора и извлёк наружу одеяло, свечку и засох-шую горбушку хлеба. Помедлил, положил обратно кремень и огниво, укрепил огарок меж камней и прошептал короткий наговор. Прищёлкнул пальцами. Свечка вспыхнула, зажглась и озарила жёлтым светом старый чердак. Фриц против воли расплылся в улыбке: получилось! У него снова получилось! Пусть никто не видит, но всё равно – получилось.

Где-то в глубине души он понимал, что сотворил непоправимое, и в то же время был ужасно горд собой. Невелика важность – маленькие искорки: это любая кошка так может, если её долго гладить. Иное дело – настоящий, живой огонёк.

Внезапно он помрачнел. Теперь один лишь бог мог знать, какое наказание надлежит ему понести. Во всяком случае, он успел выскочить на улицу до того, как ошарашенные лица подмастерьев исказились ужасом. Он не хотел сейчас идти домой, и не потому даже, что боялся огорчить маму. Ему не было страшно, но в глубине души Фриц понимал, что в этот раз она не сумеет его защитить. Даже так: не посмеет. Путь домой отныне был заказан. Куда теперь податься, он не знал.

Да в конце концов, не сожгут же его за это на костре!

Внезапно Фриц похолодел: а вдруг сожгут?

Закат догорал. Сумеречный Гаммельн заметал следы. Фриц расправил одеяло, подложил под голову свёрнутую куртку и растянулся на жёстких досках. Завтра, подумал он, уже засыпая. Он подумает об этом завтра. А сейчас – спать. Спать…

Почему-то сегодня он очень устал.

И не только от беготни по улицам.

* * *

У двоюродной тётки, в чьей семье жила теперь Ялка, было несколько детей. Не семеро по лавкам, как обычно в таком разе говорится, но тоже не мало – пять. Потому шестой (точнее, шестая) не стал большой обузой, равно как не стал и подмогой.

Дни были серы. Ночи…

Не было ночей. Стремясь забыться и забыть, девчонка бралась за любую работу, какую поручали. Сидела в темноте, пряла, вязала, шелушила фасоль, готовила на завтра кашу или занималась чем-нибудь ещё, только чтоб не думать и не вспоминать. Иногда удавалось.

Нельзя сказать, что мачеха была к ней зла. Наоборот, старалась проявить участие, пыталась быть с ней ласковой, ловя порою на себе неодобрительные взгляды мужа и родных детей. Но Ялка чувствовала жалость. Может, само по себе это было и неплохо, кабы за этой жалостью крылась любовь. Но как раз любви и не было. Ялка всё больше замыкалась в себе. В этом доме ей ни разу не удалось ощутить спокойствие и радость понимания того, что рядом кто-то есть, большой и тёплый, в чьи колени можно уткнуться и поплакать, когда больно, или спрятаться, когда страшно. Да она и не пыталась это ощутить. Ялка медленно, но верно разучалась плакать. Даже если названые братья обижали её, она не плакала и не кричала, не звала на помощь, не давала сдачи. С сёстрами вообще не разговаривала. Ни разу не назвала мачеху мамой, а отчима – отцом. Собственный отец ей помнился довольно плохо, вспоминались только грубые ладони, иногда – противный запах перегара, иногда – весёлая улыбка и колючие усы, пропахшие табачным дымом, если тот был в добром настроении. Другое дело – мать и дом. Замены им девочка не желала принимать и отторгала всех, включая самоё себя. Произойди потеря раньше или позже, может, всё сложилось бы иначе: детский ум умеет забывать, а взрослый – принимать удар судьбы.

Серые клубки спрядённых ею нитей громоздились в сундуках, ожидая красок и весны. Сама же девочка, казалось, тоже истончалась, прядя кудель своей души в одну такую же бесконечную серую нить. Ей неоткуда было ждать весны. Она понимала, что идти ей некуда и незачем. И становилась никем.

Прошла зима. Весна нагрянула во всей своей весёлой кутерьме, теперь казавшейся нелепой и пустой. Потом явилось лето. Ялка часто уходила за грибами и за ягодами, собирала травы, порою пропадая на целый день. Лес не казался ей загадочным и страшным, наоборот, тишина и сумрак помогали забывать. Она училась слушать и смотреть, но любопытства в этом не было. Приёмные родители не стали ей перечить. И мачеха, и отчим отчаялись понять, что делать с падчерицей, и махнули на неё рукой, принимая молчание за обиду, а нежелание вернуться в мир – за показушное презрение. Священник говорил с ней пару раз, но тоже не добился ничего. Всё чаще она ловила на себе неодобрительные взгляды поселян; порой мальчишки стайками бежали за девчонкою, бросая шишки и снежки, выкрикивая ей вослед: «Приёмная! Кукушка! Дура подкидная!»

Кто первым придумал обозвать её кукушкой, девочка не знала, да ей было уже всё равно. Она и не откликалась.

Так миновало три года. Ялка незаметно превратилась в девушку: её весна настала против воли. Горе задушило в ней побеги юношеской страсти, но когда повзрослела душа, повзрослело и тело. Она быстро вытянулась и похудела (как выразилась мачеха – «выстрелила»), на лице сильнее обозначились глаза. Красавицею Ялка не была, однако и дурнушкой тоже. Стройная, с узкой костью, она была довольно рослая для своего возраста, с приятными мягкими чертами лица, слегка курносым носиком и тёмными густыми волосами. Вот только никто не говорил ей, что она красива и желанна, тогда, когда обычно это говорят девочкам матери, подружки, а затем и женихи. В страду она работала не меньше, чем другие, на поле, на току, на маслобойне. Кое-кто заглядывался на неё, но посиделки, вечеринки и гулянья – все забавы юной жизни Ялка пропускала мимо, а всех тех, кто у неё искал внимания и счастья, отпугивал нездешний, непонятный холод, угнездившийся в её сердце.

Жизнь в приёмной семье текла своим чередом. По осени сыграли свадьбу старшему. Хорош был урожай в этом году. Всем сородичам досталось по обнове с ярмарки, в том числе и Ялке – новый кожушок. И всё равно она ощущала себя обузой. Это тяготило, это трудно было воспринять. Она и не воспринимала. Нить девичьей души тихонько размоталась до конца. Брать ей было не во что, отдавать – нечего. Иногда она чувствовала, как что-то поселяется в её опустевшей душе, как на остове сгоревшего дома поселяются жуки и птицы, белки, мыши, но это «что-то» было не от прежней Ялки. Имя тоже умирало, уходило, растворялось в будничном «эй ты», «дочка» и «поди сюда». Она не стала удерживать его. Ей даже почему-то стало легче.

Она почти уже привыкла и смирилась, когда поздней осенью, в канун четвёртой годовщины смерти матери, произошло событие, которое заставило её нащупать ускользающую нить своей души.

А нащупав, потянуть за неё.

* * *

Когда идти до дома оставалось два квартала, Фриц заподозрил неладное: уж слишком тихой, слишком безлюдной выглядела улица, обычно полная народу в это время дня. Один-единственный прохожий справил в переулке малую нужду, поддёрнул штаны и, с неприязнью покосившись на мальца, поспешным шагом скрылся за углом. Осеннее солнце золотило стёкла, отражалось в лужах на мостовой. Было сыро и прохладно. Где-то в отдалении процокали копыта лошадей, четыре колеса большой кареты грохотнули по раздолбанной брусчатке, и снова воцарилась тишина. Фриц помедлил, осторожно выглянул из переулка и двинулся вперёд.

Дверь дома была приоткрыта.

– Мама? – неуверенно окликнул он пустую темноту на лестнице.

Не отозвались.

Фриц шагнул в дверной проём и нерешительно остановился.

– Мама! – вновь позвал он. – Минни! Вы здесь?

Лестница скрипела под ногами. Дом стоял нетоплен, с чердака тянуло сквозняком. Лестница, обычно вымытая и застеленная ковриком, была в грязи, дорожка сбилась, отпечатки грубых башмаков виднелись тут и там. Чуть выше за перила зацепилась голубая ленточка из сестриных волос. Мальчишка подобрал её, свернул и мимодумно положил в карман. Затем поднялся до конца по лестнице и замер на пороге в молчаливом изумлении.

– Мама…

Разгромленная комната смотрелась жалко и убого. Всё, что в ней было ценного, исчезло. И если до этого Фриц ещё таил надежду, что сестрёнка с мамой просто вышли на минутку (даже не закрыли дверь – так торопились), то при взгляде на второй этаж надежда эта улетучилась как дым. Окно было распахнуто настежь, изодранные занавески колыхались на ветру. Шлак от угля запёкся буроватой горкой, до конца не прогорев, будто огонь в камине залили водой. Игрушки, кухонная утварь, скомканные вязаные белые салфетки, осколки посуды, обломки мебели – всё это страшным и нелепым образом смешалось на полу в бесформенную кучу, только рыжеватый детский мяч из тряпок закатился в угол комнаты и там лежал, растоптанный солдатским сапогом.

Почему-то этот мяч так завладел его вниманием, что Фриц простоял в оцепенении, наверное, с полчаса. Во всяком случае, пока не услыхал голоса на лестнице. Но даже и тогда не бросился бежать, а просто поднял взгляд.

Их оказалось трое – стражник в чине десятника и монах, сопровождаемый служкою-писарем. Вряд ли они ожидали здесь кого-то увидеть и поднимались в комнату, ведя между собой неспешный разговор.

– Всему этому переполоху грош цена, святой отец, – с сильным баварским акцентом бубнил солдат, щедро уснащая речь излюбленными крепкими словечками, из которых «задница», пожалуй, было самым безобидным. – Чтоб эту ведьму взять, хватило б одного меня да, может, пары стражников для пущего страху, а вы всю караулку подняли… Ну да, толпу пришлось маленько разогнать, а то они б её на кусочки разорвали, вместе с девкой. Ну а разорвали бы, так не один ли чёрт, что камни, что костёр?

– Тут вы не правы, сын мой, – мягко возражал священник. – Цель нашей Матери-Церкви – не наказать и сжечь еретика, отнюдь. Цель – разобраться, чья вина и где первоисточник ереси. Иначе адова зараза расползётся по земле, и вот тогда… тогда…

Тут монах остановился и умолк, вошедши в комнату, затем победно улыбнулся и рукою указал на Фрица:

– Это он.

Гвардеец шумно выдохнул, легонько отстранил служку с монахом от двери и оказался в комнате. Был он усат и пучеглаз, с синюшным, плохо выбритым лицом, с давнишними нашивками на рукаве простёганного серого полукафтана. Такой же серый сплющенный берет был нахлобучен глубоко на сросшиеся брови и почти скрывал глаза. Фриц видел его мельком пару раз у городских ворот, когда сменялся караул. Ни алебарды, ни меча у стражника с собою не было, и всё же Фриц невольно сдал назад.

– Куды? – напрягся стражник. – Не сбегать! А ну, иди сюда.

– Не надо так кричать, – поморщился монах и повернулся к мальчику. – Ты Фридрих, верно? Подойди ко мне, не бойся.

Святой отец выглядел совсем не страшно. Румяный, круглолицый, в аккуратной чёрной рясе, он сверкал подбритой тонзурой и улыбался уголками губ, протягивая мальчику ладонь, короткопалую, пухлую, розовую. Однако Фриц, вместо того, чтоб двинуться к нему, забился дальше в угол. Взгляд его вновь упал на мячик у стены.

– Где моя мама? – крикнул он и стиснул кулаки. – Куда вы её увели?

– Мама? Твоя мама в безопасности, – сказал монах. – Иди сюда, нехорошо перечить старшим. Мы прогуляемся, поговорим, я распоряжусь, чтобы тебя накормили. Ты ведь наверняка голоден… Эй, ты куда? Хватайте его, Мартин!

Солдат отреагировал мгновенно, словно пёс, который ждал команды. Притопнул, заметался, перемахнул через кучу мусора и ловко ухватил мальчишку за штаны и куртку. Тот взвизгнул, попытался вырваться, но схлопотал подзатыльник, от которого у него на мгновение потемнело в глазах, и перестал трепыхаться.

– Так что, это, стало быть, поймал! – довольно доложил монаху стражник. Встряхнул мальчишку за воротник и поудобнее его перехватил. – Куды прикажете вести?

Фриц, прижатый носом к потной и засаленной подмышке, ухитрился немного повернуть голову и теперь пялился на узкий кинжал, висевший у того на поясе. В глазах плыло от слёз, в висках стучали барабаны. Ответных слов монаха он почти не слышал, только почему-то всё вертелись в голове слова, произнесённые на лестнице десятником: «так не один ли чёрт, что камни, что костёр». Язык стал сухим и липким и будто распух. А ещё через мгновение пальцы Фрица словно сами по себе сомкнулись на шершавой рукояти.

Мартин Киппер вскрикнул удивлённо, когда его ладонь перечеркнула боль, и с недоумением уставился на узкую красную полоску. Через мгновение затрещали нитки: Фриц рванулся, оставляя в лапах стражника один лишь воротник, и бросился к двери. Монах шагнул на перехват и растопырился в дверях, как вспухший чёрный крест, присел и тоже вскрикнул, когда ладонь его окрасилась кровавым. Мальчишечьи шаги скатились дробью вниз по лестнице, а на пороге комнаты возник монашек-секретарь, одной рукой сжимающий другую. Из-под пальцев тонкой струйкою сочилась кровь.

Все трое ошарашенно смотрели друг на друга.

Стражник опомнился первым.

– Дьявольская метка! – ахнул он, глядя на пустяковую, в общем, царапину едва не с ужасом. – Смерть Христова, это отродье Вавилонской курвы порезало меня моим же собственным ножом! Пресвятая Дева, спаси нас всех и сохрани! – Десятник перекрестился, поднял взгляд. – Прикажете догнать его, святой отец?

– Не придавайте этому большого значения, сын мой, – поморщился монах, пытаясь сдавить края раны. – Сейчас мы уже не найдём его. Распорядитесь лучше, чтобы городская стража… Тебя тоже ударили, Томас?

Парень с чернильницей торопливо закивал, продемонстрировав разрез на рукаве, уже набухший тёмной влагой. Стражник, сдавленно ругаясь, долго шарил по карманам и наконец извлёк на свет большой матерчатый лоскут, который ловко надкусил зубами и порвал на три куска, один забрал себе, а два других отдал священникам.

– Полезная привычка, – подметил вскользь монах, перебинтовывая раненую ладонь. – Вы что, всё время носите с собой такое полотно, а, Мартин?

– Ага. Всё время, – угрюмо буркнул тот. – Это… С тех пор, как какой-то лекаришка напугал своими россказнями господина, значит, бургомистра, тот распорядился, чтобы каждый стражник завсегда такую тряпку с собой таскал. Кипячёную. Даже каждому карман распорядился на рукав нашить для тряпки этой. Хотя оно, опять же, нам же лучше – при случае хоть есть чем задницу подтереть.

– Мудрое решение, – кивнул монах. – Я не о заднице. О тряпке.

Несколько минут вся троица, сосредоточенно пыхтя, занималась своими ранами и о беглеце будто забыла. Служка и писарь – юный Томас, который никак не мог совладать с выданным ему куском бинта, оставил, наконец, свои попытки и препоручил ранение заботам старшего собрата.

– Н-не могу не позавидовать вашему сп-покойствию, брат Себастьян, – проговорил он, втягивая воздух через стиснутые зубы. – Ведь он пролил и вашу к-кровь тоже…

– То не спокойствие, то вера, – отвечал ему монах. – Поелику сказано: «Кто пострадает за Христа, обрящет царствие небесное». Молись, сын мой, и дьявольские козни будут тебе не страшны. – Он затянул последний узел и удовлетворённо осмотрел свою работу. – Однако, хитрый дьяволёнок! – признал он. – Нам надо обязательно его поймать, пока он не набрался сил и не стал по-настоящему опасен. Слышите, Мартин? Обязательно!

– Да слышу, слышу, не глухой… – Десятник зубами затянул свою повязку, встал с колена и направился к двери. – Куды он денется? Поймаем. Через два дня я вам его доставлю.

– Это если он останется в городе. А если нет?

– Останется. Куды ж ему идти?

– А кстати, это мысль. – Священник повернулся к писарю: – Томас, посмотри, что там у тебя сказано про эту ведьмину семейку?

Неловко двигая перебинтованной рукой, молодой монах раскрыл пенал и расправил смятые страницы.

– М-матильда Брюннер, – прочитал он. – Т-тридцать девять лет, вдова, работает гладильщицей в прачечной у Ганса Мюкке. Д-два сына, дочь…

– Два? – встрепенулся стражник.

– Д-два, – невозмутимо подтвердил монашек. – Один скончался десять лет назад, ещё в м-младенчестве. Ему н-не исполнилось и года.

– Ага, понятно. Где отец?

– С-сейчас. – Паренёк перелистнул страницу, отыскал, ткнул пальцем: – В-вот. Отец был каменщик, Макс Брюннер, п-погиб пять с половиной лет тому назад, когда перестраивали фасад у г-городской ратуши. Упал с л-лесов. Цех кэ-э… каменщиков платит ей пенсию и вносит часть платы за дом.

– Братство каменщиков – сильный и богатый цех, – задумчиво подтвердил брат Себастьян. – Теперь понятно, как вдова с двумя детьми могла себе позволить жить в таком добротном доме. Больше ничего?

– О мальчишке – ничего, только сви-идетельства э-э-э… свидетелей.

– В таких случаях принято говорить – очевидцев.

– Да, в-верно, очевидцев…

– Э-э-э… вот что, парень, – осторожно перебил его Мартин, – скажи-ка лучше: там не написано, у него в деревне кто-то есть? Ну, там, родичи, друзья…

– Нет, таковых не значится.

– Ну, значит, никуда он и не денется, – повеселел десятник. – Останетесь, святой отец?

– Да, нам придётся освятить оставленное дьяволом жилище… – рассеянно ответил тот, думая о чём-то своём, потом повернулся к десятнику: – А вы?

– Пойду распоряжусь ещё разок, чтобы предупредили стражу у ворот.

– Зачем?

Солдат скривил доселе ровную улыбку:

– На всякий случай, святой отец, на всякий случай. Мы не в кости играем. В этом деле на удачу полагаться нельзя.

* * *

В сентябрь месяц, сразу после первых мокрых холодов, нагрянула беда – тёткин отец, который приходился Ялке как бы дедом, простудился и внезапно слёг в горячке. Дед был далеко не стар, и первое время казалось, что всё обойдётся, однако день за днём дела шли хуже. Жар, кашель скрадывали силы. Дед не вставал уже, лежал, укрытый тёплым одеялом. Лоб блестел от пота, от лица остались только нос и глаза. Горячка пожирала его изнутри, ничего не помогало – ни отвар из трав, ни заговоры, ни молитвы. В доме поселилась напряжённая глухая тишина – тишина ожидания.

Те знахари, что были в деревнях, помочь им не смогли. На городского лекаря семейству денег не хватило, да и какой бы лекарь выехал в деревню бог весть для кого? Оставалось попросту смотреть, как дед лежит и умирает. Это должно было быть страшно. Ялка понимала, что должна бояться, но не чувствовала ничего, кроме жалости. Дед не был опорой в семье, но два работника всегда лучше, чем один, а отделившегося сына и без этого снедали будни и заботы собственной семьи. Каким-то шестым чувством Ялка понимала, что когда дед умрёт, она из обузы превратится в наказание для всей семьи. И так она уже не раз ловила на себе недобрые (уже – недобрые) косые мачехины взгляды, и то и дело слышала произнесённое украдкой слово «приданое».

Сирота.

Кукушка.

Бесприданница.

Одно шло к одному. Ей неоткуда было ждать сватов, да это и не беспокоило её.

И всё же деда было жалко.

Лил дождь. Осенний, проливной, косой и с ветром – мокрая слепая пелена. Под тучами темнело быстро, жёлтая луна едва просвечивала сквозь серую вату. Силы деда были на исходе, это чувствовали все. Никто не стал ложиться спать: в эту ночь должно было что-то произойти. Разговаривали шёпотом. Ходили на цыпочках. Молились. Дождь шуршал по крыше, от натопленной печи тянуло дымом и теплом. Дед то ли спал, то ли лежал с закрытыми глазами, а может, пребывал душою где-то вдалеке, как то бывает в боли и горячке, и лишь сухой надрывный кашель иногда сотрясал его измученное тело.

Нить тишины оборвалась внезапно. Вначале скрипнула калитка. Без стука, просто так. Все запереглядывались, недоумевая: час был неровен, поздний, потому не ждали никого. Два раза тявкнул пёс и вдруг залился лаем.

А в следующий миг дверь отворилась, и в дом вошёл Он.

Все сперва задвигались, но почему-то остались сидеть, где сидели. Взгляды были прикованы к незнакомцу. С его плаща лила вода, в руках был посох. С мокрых башмаков мгновенно натекло на пол. Пёс на дворе метался, рвал цепочку и захлёбывался лаем. Взгляд незнакомца прятался под капюшоном, но казалось, он осматривается и чего-то ждёт. Мачеха зашептала отчиму на ухо, тот кивнул и побелел лицом, в волнении сжимая-разжимая кулаки. А мачеха встала, комкая передник, и… поклонилась пришедшему.

Ялке стало любопытно. Впервые за последние три года она с каким-то удивлением вновь ощутила это чувство – любопытство, и это ей даже понравилось. А стоящий на пороге, который словно ожидал того поклона или другого разрешения войти, таки вошёл и сбросил капюшон.

Ему было под тридцать. Он был высок и худ. Огонь свечи выхватывал из темноты скуластое лицо и ворох рыжих спутанных волос. Оно запоминалось, это странное лицо со шрамом на виске, с прищуром глаз, холодно-голубых, которые сперва ей показались серыми в домашнем полумраке. Он потянул через плечо и голову свой плащ, поискал, куда его бросить, и положил на лавку. Запахло мокрой шерстью. Никто не захотел приблизиться и взять его. Под плащом у незнакомца оказалась сумка на ремне, набитая чем-то мягким. Он быстро прошёл к изголовью больного, оглядел его лицо, приподнял веки, заглянул под одеяло. Пощупал лоб и тронул пальцами запястье. Нахмурился. Кивнул. Ялка невольно вытянула шею (из-за печки было плохо видно), привстала и уронила шитьё, которым была до того занята. Пяльцы с грохотом упали на пол. Пришелец быстро обернулся, взгляд его задержался на девушке.

– Горячая вода есть? – спросил он.

Голос был слегка надтреснутым, будто он и сам был чуточку простужен или долго до того молчал. От неожиданности Ялка растерялась.

– Что? – пискнула она.

– Горячая вода, – повторил тот внятно, но без раздражения и злобы. – Так есть? Или нет?

– Есть…

– Принеси, – распорядился тот и принялся неторопливо закатывать рукава.

Ялка со всех ног бросилась за чайником.

Пришелец между тем уже поставил сумку на пол, выложил на стол пригоршню трав, другую, третью. Что-то прошептал себе под нос, нахмурился и долго растирал их меж двух камней, которые достал из сумки вслед за травами. На краткое мгновение Ялке показалось, будто камни светятся холодным синим светом, но приглядевшись, она со страхом поняла, что камни ни при чём – светились руки травника (а это был, похоже, травник). Сияние было еле различимое, холодное, сродни тому, что прячется на глубине собачьих глаз. По спине её забегали мурашки. Ей захотелось бросить всё и убежать, но тут пришелец снова посмотрел на Ялку, на кувшин в её руках и коротко кивнул на миску пред собой, мол, лей давай, чего стоишь? Дрожащими руками она выплеснула туда едва не полкувшина и поспешно отошла назад.

– Слава Всевышнему, – чуть слышно прошептала мачеха за её спиной. – Господь вседержитель, он всё-таки пришёл…

– Молчи, – оборвал её отчим, буравя взглядом травнику затылок. – Накликали… Ещё неизвестно, чем всё кончится. Господи, прости нас грешных, – он быстро и мелко закрестился. – Надо будет завтра священника позвать, пускай комнату окурит…

Мачеха, казалось, его не услышала.

– Он пришёл, – как в забытьи повторяла она. – Пришёл…

Никто и ни о чём не спрашивал его. Сначала девушка думала, что пришелец будет приговаривать и напевать, подобно бабкам-травницам, но наговор оказался всего один, в самом начале, короткий, быстрый, неразборчивый. Ялка сморгнула, как от вспышки. Ощущение было странным – непонятным и одновременно пугающе ярким, как видение, будто пришелец опустил пред уходящим полосатую рубежную оглоблю: «Дальше не ходи». После была тишина. В молчании он колдовал над своими травами, потом над заболевшим дедом больше двух часов, прикладывал ладони, мазал мазью, капал капли, слушал сердце и поил настоем, потом так же молча стал собираться.

– Пойдёт на поправку, – сказал он наконец, перевязав мешок верёвкой. Потянулся за плащом. – Трав больше не надо. Поите горячим. Давайте мёд.

Отчим торопливо закивал, с головою влез в сундук и, позвенев, достал оттуда несколько монеток серебра. Протянул их знахарю. Тот на мгновение замешкался, покачал головой.

– Оставь, – сказал он. – Семью кормить ещё. Вон их у тебя… сколько.

– Но… Но как же… – запротестовал было тот. – Что же вы тогда?..

Речь отчима оборвалась немым вопросом. Рыжий ведун пожал плечами.

– Сочтёмся как-нибудь.

Травник выглядел усталым и измотанным. Он медленно набросил плащ на плечи, подобрал посох и не прощаясь двинулся к двери. Лишь напоследок снова задержался взглядом на девчонке. Ялка вспыхнула, но глаз не отвела. Взгляд травника скользнул зачем-то вниз, к её ногам, не с похотливым интересом, а со странной задумчивостью, будто он пытался что-то вспомнить, но не смог. Потом он поднял капюшон и вышел вон.

Отчим побледнел, сглотнул, однако протестовать не стал, только крепче сжал монетки в кулаке. Лишь теперь все сообразили, что пёс на дворе не только смолк, но даже на уход незнакомца никак не отозвался.

– И серебра не взял, – пробормотал сквозь зубы отчим. – Не тронул даже… не притронулся. Вправду говорят, наверно, что Нечистый. Люди, они чего попало болтать не станут… – Тут он встрепенулся, словно испугавшись собственных слов, и поспешно оглядел домашних. – Эй! Слышали? Не вздумайте сболтнуть кому! Нам сейчас только костра не хватало. Слышали?

– Ох, – тяжёлым вздохом отозвалась мачеха. – Ох, Ганс, ну бога ради помолчи. Хотя бы сейчас помолчи. Он же его спас.

– Тело-то спас, – угрюмо буркнул тот. – А за душой… ещё придёт.

Взгляды всех метнулись к больному.

Дед лежал и улыбался. Глаза его были закрыты. Жар спал. Болезнь отступила.

* * *

Отыскать корчму на улице канатчиков, что за кожевенными складами у северных ворот, и днём-то было нелегко. Под вечер же задача и вовсе становилась невыполнимой – фонари здесь били с регулярностью, достойной лучшего применения. Что странно, грабили здесь редко, и по пьяни колотили далеко не всяких. Любой не горожанин, заглянувший сюда в поздний час, рисковал всего лишь проплутать меж тёмных сдвинутых домов, но и только, хотя трупы в окрестных канавах обнаруживались с незавидным постоянством. После нескольких безуспешных попыток навести здесь порядок магистрат махнул рукой и оставил улицу канатчиков в покое. Только обитатели окрестных домов да припозднившиеся мастеровые рисковали ходить так далеко к окраине.

Тем более, за полночь.

Тем более осенью, по холодам.

Но так или иначе, а даже и достигшего заветной цели сегодня ждало разочарование: корчма была закрыта. Заперта. Что, впрочем, никого из местных бы не удивило – к странностям её хозяина давно уже привыкли. Сейчас здесь было тихо, только ветер шелестел сухими листьями, которые сам же притащил из леса по соседству, игрался с ними на брусчатой мостовой и изредка взвивался вверх, колыша жестяную вывеску и деловито гукая в каминную трубу.

Сквозь застеклённое окошко пробивался свет. В пустующей корчме сидели двое – два размытых силуэта, выхваченных из темноты зыбким пламенем свечи и тлеющего очага. Один – высокий, горбоносый, с длинными прямыми волосами, стянутыми в узел на затылке, чувствовал себя здесь как хозяин (впрочем, он хозяином и был). Другой был тоже ростом не обижен, но если первый был худощав и тренирован – только мускулы и кости, то второй был полон, лысоват, с лицом одутловатым и невзрачным. На толстяке был плащ недорогого светлого сукна, такие же кафтан, камзол и подшитые кожей штаны, а также сапоги, высокие и остроносые, на скошенном кавалерийском каблуке и со следами от стремян. Невольно возникала мысль, какой должна быть лошадь, что принесла сюда такую тяжесть, ибо при первом взгляде становилось ясно, что дорожную одежду он носил не ради форса, а по делу – плащ и сапоги хранили грязь далёкого пути.

– Проклятая погода, – недовольно проворчал толстяк и покосился за окно. – Все дороги развезло. Не знаю, как обратно добираться буду. Скорей бы заморозки, что ли.

– Вам только заморозков сейчас не хватало, – невесело усмехнулся его собеседник. – И так, вон, дышите через раз. Честно говоря, я бы советовал вам вообще сегодня никуда не уезжать. За ужином согреетесь, а там и комната найдётся.

Слова длинноволосого звучали здраво: несмотря на не по-осеннему тёплую погоду и перетопленный камин, толстяк надсадно кашлял, поминутно вытирая потный лоб, и каждый раз прихлёбывал из кружки что-то тёплое, исходящее паром. Однако на предложение остаться он не ответил.

– Оставайтесь, – словно уловив его нерешительность, продолжал подначивать его хозяин корчмы. – Постояльцев до завтра всё равно не будет.

Тот покачал головой:

– Нет, Золтан. Не могу. Увольте. И хотел бы – не могу. Меня никто не должен видеть здесь. К тому же я спешу. – Он протянул пустую кружку. – Скажите лучше, чтобы подали ещё вина. Я дьявольски продрог, пока сюда добрался.

– Не стоит будить прислугу, – ответил тот, кого назвали Золтаном. Поднялся. – Я вам сам налью.

– Как знаете, – толстяк пожал плечами.

Разговор, как видно, длился долго. На столе меж ними стояли уже почти пустой кувшин и две нетронутые тарелки с остывшим содержимым – чем-то белым и уже не аппетитным. Поудобней утвердившись на стуле, постоялец в сером отхлебнул из кружки, вновь откашлялся, отдулся. Плюнул на пол.

– Однако к делу, – произнёс он, утирая губы рукавом. – Что мне передать его светлости?

Золтан помедлил. Потёр рукой небритый подбородок. Покосился на огонь.

– Я не могу сейчас вам дать однозначного ответа, – уклончиво сказал он наконец.

– Могу я поинтересоваться почему?

– Вполне. Дело в том, что я уже рассматривал этот… вопрос. Признаться, я и сам подумывал о том, чтобы предложить его светлости свои услуги. Но так и не решился. Видите ли, господин советник…

– Андерсон, – торопливо перебил его толстяк. – Мы ведь, кажется, уговорились чинов не называть. Зовите меня просто Андерсон. Обойдёмся без формальностей.

– Хорошо, господин Андерсон, – кивнул Золтан. – Так вот. Я прекрасно понимаю глубину и благородство замыслов его светлости. Только вот, сдаётся мне, ни он, ни вы не знаете нравов простонародья. Эти люди предпочтут сносить любые тяготы, чем выступить с протестом.

– Вот только не надо говорить, будто предела унижению нет, – буравя взглядом собеседника, проговорил толстяк. Лицо его раскраснелось, лысина покрылась капельками пота. – Испанская корона обнаглела. Посмотрите, что творится. Провинции напуганы, забиты. Инквизиция будто с цепи сорвалась. Доносы, пытки. Каждого пятого объявляют еретиком, каждую шестую – ведьмой. Костры горят по всей стране. Лет пять тому назад я и предположить не мог, что доживу до такого! Пока король испанский не издал этот гнусный плакат[2], ещё была возможность как-то с ним ужиться, но теперь… Налоги, измывательства, поборы. Люди еле сводят концы с концами. Война уже идёт, весь юг полыхает. Да и на севере восстания готовы вспыхнуть тут и там, надо только их поддержать.

– Андерсон, вы с ума сошли! – Золтан потряс кулаками. – Какие, к чёрту, восстания? Купцы ворчат, но платят, что понятно – лучше потерять часть прибыли, чем дело целиком. Жиды сворачивают капитал, но тоже не везде и не до конца, а уж они умеют выжать прибыль из чего угодно. Значит, даже и теперь у них есть свой резон остаться.

– Ну-ну, – усмехнулся толстяк. – Судьба кастильских марранов[3] их нисколько, значит, не пугает? Хорошо. Хотя и опрометчиво… А знаете ли вы, что с наших городов корона получает в четыре раза больший доход, чем от всех своих колоний в Вест-Индии?

– Представьте себе, знаю, – кивнул Золтан. – Испания – бедняцкая страна с богатой знатью. Не нужно иметь семи пядей во лбу, чтобы это сообразить. Но это как позолота на клинке: богатство ей приносят флот и латная пехота. Они привыкли воевать, а на награбленное снаряжаются всё новые войска и корабли, и конца этому не предвидится. К тому же с ними церковь. Очнитесь, Андерсон, времена схизмы давно миновали. Сколько людей живёт сейчас во Фландрии? Два миллиона? Полтора? Организованного войска мы не выставим, а герцог в одиночку ничего не сможет сделать.

– Но его светлость не один. Вы помните ту депутацию к Пармской наместнице? Ну, ту, когда нас обозвали нищими? Кровь Христова, ей не следовало тогда так с нами поступать. Теперь страна кипит от недовольства. Если мы сделаем всё правильно, то оседлаем волну.

– Волна, – с прищуром глядя господину Андерсону в глаза, проговорил сквозь зубы Золтан, – рано или поздно разбивается о берег. Только на первый взгляд всё кажется простым. Аристократия сильна, но не любима. Сколько грызлись хуксы с кабельявсами?[4] Лет пятьдесят? И кого это волновало? Можно поддержать голытьбу, когда она вышвыривает из церквей иконы или бьёт испанских назначенцев по мордáм, но объединить народ вам не по силам. Не удастся повести его за собой. Поймите, гёза может поднять только гёз. А коль это случится, все аристократы станут им врагами, все, не только испанцы. Вспомните хоть «Битву шпор». Пример Брюгге заразителен. Если это повторится, что вы будете делать?

Он умолк.

Некоторое время в комнате царила тишина.

– Как ни прискорбно, – наконец сказал Андерсон, – приходится признать, что вы во многом правы. Жаль, что ничего нельзя предугадать, бредём вслепую, как котята. Ничего не знаем наперёд. Одни предположения и слухи. Кстати, вы не слышали? Король решил послать в провинции войска.

– Войска? Не слышал. Много?

– Я не знаю. Тысяч восемь. Может, больше. Однако главное не это, а то, что ведёт их герцог Альба.

– О… – Золтан удивлённо поднял бровь. – Неужели сам Альба? Да… Тогда понятно. Это ведь в его привычках уничтожать по пути всех и вся?

– Да, пожгли всех… – Андерсон помахал рукой, подбирая слова. – Еретиков, ведьм, колдунов… А между прочим, хороший ведун нам сейчас ой как пригодился бы.

– Это зачем? – Золтан с подозрением посмотрел на собеседника.

– Как зачем? Ведь какая глупость – церковники сами не понимают, какая сила попадает к ним в руки! Время уходит, а герцог медлит, ничто не может его убедить в благополучном исходе…

Тут было вновь возникла пауза, господин Андерсон замер, потом оживился.

– Послушайте, Золтан, мне, кажется, пришла одна идея. Вы ведь знаете всех этих… колдунов, вещателей?

– Я не инквизитор, – несколько поспешно отозвался тот.

– Но вы ведь раньше занимались многим, в том числе и этими… Что, если нам их разыскать, одного, двоих, спросить совета? Конечно, сперва испросив благословения у господа, ведь в конце концов любые чудеса могут служить добру…

– Я почти никого такого не знаю, у меня была другая должность, – хмуро бросил Золтан. – Хотя… Впрочем, всё равно это напрасный труд – едва ли кому-то удалось уцелеть, да и те бежали из страны. Церковь сейчас похожа на того крестьянина, который, выдёргивая сорняки, вытоптал весь урожай. Вы думаете, на кострах жгут только ведьм и колдунов?

– Я ничего не думаю.

– Напрасно. Думать иногда полезно. Жгут не только ведьм. Жгут знахарей, гадателей, владельцев чёрных кошек, профессиональных игроков, да и просто зажиточных людей, на которых поступил донос. А помните ту девушку из Маргена? Ну, ту, в подвале у которой нашли крысьего короля.

– Крысьего короля? – Андерсон, не понимая, поднял бровь. – А, понял, такую тварь, сколько-то крыс, повязанных хвостиками? Вспомнил, да. А что, с ней что-нибудь стряслось?

– Её тоже сожгли, – ответил мрачно Золтан.

– За что?

– Как ведьму.

– Немудрено, если всё их имущество отходит церкви! – хмыкнул господин Андерсон. – И всё-таки?..

– Я отвечаю: нет. Не знаю никого. Да и на кой вам сдался прорицатель? Что вы замыслили? Вам что, деянья Орлеанской девы не дают покоя? Хотите чего-нибудь подобного? Здесь я вам не помощник. После того, как её объявили еретичкой, во Фландрии вам этот фокус не пройдёт.

Замолчали.

– А этот… Помнится, вы говорили мне когда-то… Этот… рыжий.

В отблесках каминного огня худое длинное лицо Золтана выглядело хмурым и задумчивым. Казалось, он мучительно пытается вспомнить.

– Ну у вас и память, – сказал он наконец. – Да, есть такой человек. Вернее, был.

– Был? Почему «был»?

– Я очень давно его не видел.

– Так, может быть, он мёртв?

– Н-нет. Пожалуй, нет, – с некоторой неохотой признал Золтан. – Я кое-что слыхал совсем недавно от своих людей, но это… как бы вам сказать… Это не слухи, а, пожалуй, что-то вроде сказок. Этакие фабльо.

– Ну, это вы загнули, – усмехнулся толстяк и откинулся на спинку стула. Заглянул в пустую кружку, потянулся за кувшином. – Скажете тоже: сказки… Он предсказатель? Местный? Где он живёт, в городе?

Золтан покачал головой.

– В деревне? Дьявол вас задери, да не тяните же душу!

– Признаться честно, я сомневаюсь, что нам удастся его разыскать.

– Почему? Он что, невидимка, этот ваш… – он щёлкнул пальцами. – Этот ваш… как там его зовут?

– Не всё ли вам равно? – вопросом на вопрос ответил Золтан. – Он называет себя – Лис. У него есть и другие имена, не суть важно. В какой-то мере вы правы: этот парень всё равно что невидимка. Он никто. Живёт, наверное, неподалёку, но никто не знает где. У него есть даже дом здесь, в Лиссбурге, но последние три года я не видел, чтобы он там появлялся.

– Он живёт здесь? – мгновенно оживился Андерсон. – Что же вы молчали! Проникнуть в дом нельзя? – с профессиональным интересом осведомился он.

– Не советую. Как правило, ничем хорошим это не кончается. Два человека осмотрели дом в его отсутствие от крыши до подвалов. После этого один сломал себе ногу, другой разбил башку. Почти день в день. Зная травника, не думаю, что это случайность.

– Травника? Какого травника? Он травник?

– Он много кто. И травник тоже.

– Гм, – казалось, господин Андерсон задумался. – Быть может, стоит надавить на его родственников?

– Я не одобряю подобных методов, – хозяин корчмы поморщился. – Он не местный, и родственников у него нет, во всяком случае живых.

– Ну не может же быть так, чтобы его никак нельзя было приманить! Золтан, вы же профессионал. Должны быть способы. Лекарства, выпивка, деньжата, девочки… Угрозы, наконец. Или наоборот – посулите ему должность, чин провизора. Не верю, чтобы не нашлось подхода.

В ответ на это Золтан лишь многозначительно хмыкнул.

– Вы его не знаете, – сказал он хрипло, будто в горле у него внезапно пересохло. – Иначе бы так не говорили. Деньги его не интересуют: он бы мог грести их лопатой, если бы брал плату за лечение… Кстати, он здесь как-то состоял аптекарем. А карты, женщины, вино – всё это чепуха. Он не азартен, не тщеславен и не любопытен. Любознателен, да, но совершенно не любопытен. Патологически. А что до угроз… Своею жизнью он уже давно не дорожит.

Андерсон усмехнулся.

– Ну и картинку вы мне тут нарисовали. Прямо отшельник какой-то! Ну, ладно. Я уже отдохнул. Мне надо ехать.

Он встал, одёрнул камзол, проверил нож за поясом, подошёл к окну и выглянул на улицу, двигаясь со странноватой грацией, порою свойственной полным людям. Золтан непроизвольно напрягся: его ни на миг не обманули ни мешковатый облик гостя, ни его смехотворно коротенький ножичек. Взгляд профессионала подтверждал неоспоримо – в рукопашной схватке господин Андерсон был опаснейшим бойцом.

– Если сможете, то разберитесь с этим сами, – сказал он. – Думаю, не нужно вам напоминать, что эта беседа должна остаться между нами? Если хоть кто-нибудь прознает о том, что здесь говорилось, нас обоих ждёт костёр. И это в лучшем случае.

– Будьте покойны, – кивнул Золтан. – Я сам об этом позабочусь. Ни одна церковная собака не узнает о нашем разговоре.

Толстяк невольно вздрогнул, огляделся и понизил голос:

– Дьявол раздери вас, Золтан, с вашими восточными замашками! Будьте осторожнее, когда бросаетесь такими словами. Не приведи господь, услышит кто. У стен и то бывают уши.

– Расслабьтесь. Успокойтесь. Вот, выпейте напоследок. – Золтан пододвинул кувшин. – У этих стен ушей нет. А если и были, я давно их оторвал.

Господин Андерсон с благодарностью осушил кружку, крякнул, звучно высморкался на пол, нахлобучил шляпу и шагнул к двери.

– Что ж, прощайте, – оглянулся он. – Если что-нибудь надумаете…

– Я найду способ дать вам знать.

Толстяк вышел. Через некоторое время послышалось звяканье сбруи. Конь, которого даже не стали рассёдлывать, коротко взбрыкнул, копыта простучали по брусчатке, и всё стихло. С полминуты Золтан неподвижно стоял, глядя пред собою на закрывшуюся дверь, затем внезапно вскинулся и коротко ударил кулаком в сухие доски. Эхо гулко отдалось под сводами корчмы.

– Шайтан… – коротко выдохнул он. – Так нельзя. Он всё-таки мне друг. Мой друг.

Золтан не договорил, умолк и развернулся. Подошёл к столу и остановился, созерцая огонёк свечи.

– Кровь… – произнёс он и потряс головой. Провёл ладонью по лицу. – Проклятие. Они затопят кровью всю страну. Не палачи, так мстители, не мстители, так палачи…

Ещё мгновение он постоял недвижим, затем задул свечу и вслепую двинулся по лестнице, нащупывая перила.

* * *

Разные мысли приходили в голову при взгляде на сосредоточие земель, лежащих в устье Шельды, Мааса и Рейна возле Северного моря. То были не просто земли абы как, а земли тучные и изобильные, что удивительно, поскольку – земли нижние, из тех, что отвоёваны у моря. Их жители столетиями строили плотины и каналы, корзинами таскали гравий и песок, откачивали воду из болотистых низин размашистыми ветряными мельницами. Воды здесь было столько, что местным жителям, как иногда шутили иноземцы, стоило именовать свои владения не «vaterland» а «waterland», что значит «водоземье». Здесь были пашни и луга, кукольных размеров королевства и братство вольных городов торгового союза. Берега хранили гавани торговых кораблей. В эти маленькие города стекалось золото со всего мира, торговля приносила им и славу, и богатство. Менялы и ростовщики, купцы, судовладельцы – все здесь имели свою выгоду.

Однако что шатается окрест, когда царят богатство и достаток? Само собою – зависть.

«Красиво жить не запретишь»? Как бы не так!

Не нужно быть седобородым мудрецом, чтоб осознать простую истину, что меч с огнём всегда придут туда, где золото и хлеб. А Северное море было как ворота в городе: кто в них стоит, тот и пошлину собирает. Дороги, по которым шли сюда завоеватели, не пустовали никогда. Сначала были римляне, их проложившие и самолично испытавшие подошвами своих сандалий. Их спад и гладий насаждали власть, штандарты возносились над захваченными землями, их легионы прошагали пол-Европы и Британию – всё дальше, дальше, на закат, прогнали варваров к холодным берегам – и сами канули в ничто со всей своей Империей. Смешались. Растворились.

После были новые народы.

Потом явилась новая Империя. Другая. Благородная, но грязная на помыслы, могучая и нищая в одном лице. «В моих владеньях не заходит Солнце», – говорил её король. И то было не хвастовство: её суда открыли Новый Свет, она раздвинула свои границы так широко, как никому не грезилось в прошедшие века. Могло ли при таком раскладе получиться так, что земли Фландрии остались в стороне? Смешно… Ей даже не потребовалось их завоёвывать: все Нидерланды – Фландрия, Лимбург, Брабант, Зеландия, Намюр и Геннегау, графство Зютфенское и графство Люксембург, и остальные девять провинций были приданым невесты короля Карла V, увесистыми гирями на чаше политических весов.

Пришла пора, когда Испанская империя наложила свою длань на земли побережья Северного моря. И длань сия была грязна и велика, благословлена святым крестом. Доносы вытеснили письма, казни заменили представления актёров, а церковные поборы, грабежи чиновников свели на нет торговлю и любое ремесло. В дыму костров терялось небо. Власть короля Испании распространилась в нижних землях как зараза. Предчувствие грозы витало в воздухе. В народе зарождалась ярость, зрела как нарыв, ведь слова «гнев» и «гной» схожи не только по звучанию. Война была не за горами, и никто не думал, что последует потом. В войне, пусть даже и освободительной, всегда найдётся место для наёмников, мародёров и горлопанов. «Испанцы, убирайтесь домой!» Так волна, рождаясь в океане в шторм, несёт на берег водоросли, дохлых рыб, оторванные сетевые наплава, гнилые щепки, пену, грязь и муть, несёт, чтобы достичь земли и схлынуть очищенной, оставив мусор дней на берегу: вот ваша погань, нате, забирайте!

Вот только далеко ещё до берега. Ох, далеко.

В дни смуты, в дни бездумья всё теряет смысл. Зачем думать о будущем, если будущего нет? Ведь можно и не думать. Думать – вот ещё! Ишь, выдумали… Думать… Пусть оно сперва настанет, это будущее, а там посмотрим, стоит оно того или нет. А если кого и зацепит ненароком, так война на то и война – она всё спишет.

«Да здравствует гёз!»

«Так-таки и здравствует? Так-таки и гёз?»

«Так, я не понял. Ты с нами или против нас?»

«Я сам по себе».

«Ах этак? Ну тады держись!»

* * *

Когда Фриц рванул на улицу, растрёпанный, с ножом, в испачканной кровью рубахе, он не думал, что будет делать дальше. В это мгновение мальчик снова уподобился мышонку, в чьей крохотной голове помещаются только две мысли – поесть и спрятаться, причём помещаются только поодиночке. На середине лестницы у него мелькнула мысль, что дверь в дом может охраняться, но и она потонула в отчаянном: «Пускай!» Фриц крепче стиснул рукоять кинжала, выскочил и… не обнаружил никого. Улица по-прежнему была пуста. Что было этому причиной – весть, что здесь арестовали ведьму, тот погром, который учинили стражники, или визит святых отцов, – осталось тайной. Впрочем, Фрица это интересовало менее всего. С растерянностью оглядев рубаху на груди, мальчишка попытался рукавом отчистить пятна крови, но опомнился и бросился бежать, ныряя в дыры подворотен и сквозных проулков, пока преследователи не спохватились. Кинжал он запихал в рукав; он там кололся и мотался, норовил выпасть, зато, по крайней мере, не привлекал ненужного внимания.

Пробежав квартала три, а может быть, четыре, Фриц запыхался и замедлил шаг. Стали попадаться редкие прохожие. Сперва он норовил при каждой встрече спрятаться в тени, пока не понял, что им нет никакого дела до злосчастных пятен на его рубашке – подумаешь, парнишка нос разбил. Он успокоился и, не обнаружив следов погони, зашагал смелей.

Так, издалека приглядываясь к лицам встречных, чтоб, не приведи господь, не пропустить случайно Гюнтера или Оскара, или ещё кого знакомого, Фриц обогнул квартал с башмачной мастерской, миновал грохочущий подвал слесарни, лавку, некогда принадлежавшую жиду-ростовщику, немного постоял у булочной, глотая слюну, и наконец добрался до заброшенного дома. На сей раз – с обратной стороны, где раньше размещался чёрный ход.

Днём старый дом казался тихим и почти нестрашным. Таинственность, которую ему отчасти придавал осенний сумрак, а отчасти – детское воображение, при свете становилась просто-напросто картиной разрушения. Дом был красивый, трёхэтажный и даже теперь хранил остатки показушной роскоши – обрывки крашеных обоев, уцелевшие в углах, медового оттенка плашки от паркета, дырки от канделябров… Фриц не знал, как долго дом был заброшен, никогда не спрашивал о нём ни маму, ни отца, когда тот ещё был жив. Ныне полы были продавлены, подвал забило мусором. Местами балки перекрытий рухнули и обнажился потолок, крещённый квадратурой штукатурной дранки (сама штукатурка давно осыпалась). Ни рам, ни стёкол не было – окна забили досками, но сноровистые горожане быстро смекнули, что к чему, и растащили их на мебель и дрова. Фриц представлял себе, как он живёт в таком доме, как его встречают каждый день – жена, прислуга. От этого ему становилось смешно и чуточку не по себе. Прислуга представлялась ясно, а вот насчёт жены возникали затруднения. По правде говоря, зачем и для чего нужна жена, Фриц представлял себе довольно смутно.

Однако сейчас подобных мыслей не возникло. Дом показался Фридриху каким-то хмурым и усталым. Мальчишка почувствовал, что измотан вконец: руки его дрожали, в горле пересохло. Не хотелось даже есть, хотелось только лечь и не вставать. Мысли о маме и сестрёнке не давали покоя: где они, что с ними? Как помочь?

По всему выходило, что никак (во всяком случае пока никак). Из головы не шли слова солдата о костре и ведьмах. В глубине души Фриц понимал, что это значит, но рассудком верить не хотел, отказывался – слишком дико и нелепо это выглядело. Это была ошибка. Какая-то ужасная ошибка. Они всё выяснят, расспросят и отпустят их. От этой мысли Фриц чуть-чуть повеселел. Будущее уже не казалось ему таким беспросветным. Пройдя по коридору, Фриц привычно перебрался на второй этаж, оттуда по бревну – на третий, а оттуда – на чердак и далее по крышам, мимо труб – в соседний дом, решив на этот раз не дожидаться темноты.

На чердаке было тихо и спокойно. Фриц затворил дверь, подпёр её куском доски и обернулся. Подсвечник, миска, одеяло – всё лежало и висело на своих местах, как он их и оставил. Фриц с жадностью прильнул к чашке с водой, которую собрал во время прошлого дождя, и пил, пока она не опустела. Сразу захотелось есть. Он сунул руку под корыто, где хранил остатки хлеба, и пошарил там. Что-то шевельнулось в рукаве, скользнуло вниз, Фриц рассеянно вытряхнул предмет и зашипел, порезав кожу в сгибе локтя.

Кинжал.

Мгновенно всплыли в памяти побег и воровство, и то, как он поранил стражника, священника и, кажется, прислужника. Правда, насчёт последнего Фриц не был уверен до конца. Куда-то исчезли все соображения насчёт того, что всё само собой образуется, и запоздалым холодом упала мысль: нет, не простят. Такое не прощают. Даже военные, даже святые отцы.

Он повертел кинжал в руках. Клинок был узок, словно ивовый листок – почти стилет. Уверенно тяжёлый, двусторонний, с желобком посередине, он лежал в ладони непривычно просто и удобно, не в пример кургузым кухонным ножам. Не хотелось выпускать его из рук. Лезвие, чернённое по всей длине, несло рисунок гравировки – волчья голова. Это было оружие благородное и, насколько мог судить Фриц, довольно дорогое. Откуда у простого стражника (хорошо, пусть даже у начальника привратной башни) мог взяться такой кинжал, Фриц не имел понятия. Трофей, подарок – мало ли откуда. Подобные клинки звались «мизерикордия» и применялись для того, чтоб добивать упавших рыцарей сквозь прорези забрала, хотя Фриц не мог взять в толк, зачем надо это делать. За рыцаря обычно полагается брать выкуп, и немалый. От мёртвого же рыцаря, понятно каждому, нет никакого проку, разве только доспехи содрать и продать. Фриц решил, что кинжал он не отдаст, даже если потребуют, а лучше скажет – потерял. Спрячет подальше, а когда вырастет… Там видно будет.

У рукоятки запеклось немного крови. Чьей – теперь уже нельзя было понять. Скорее всего, всех троих. Фриц посмотрел на длинную царапину на собственной руке и мысленно поправился: всех четверых. Он поднял стилет повыше, чтобы лезвие поймало отблески заката, и ощутил слабую дрожь, будто пальцы, сжавшие рукоять, укололи сотни маленьких иголочек. Чувство это показалось ему родственным тому, какое возникало, если он пытался без огня зажечь свечу. Фриц привычно подавил порыв и поморгал, чтобы из глаз убрались тени, и повертел клинок туда-сюда.

– Ты красивый, – сказал он кинжалу. – Я буду звать тебя…

Тут паренёк на миг задумался, потом кивнул:

– Я буду звать тебя «Вервольф». Годится?

Клинок не возражал.

Тем временем стемнело. Поразмыслив, из чего бы сделать ножны, Фриц принялся зевать и вскоре окончательно решил лечь спать. Он спрятал свой трофей под изголовье, сжевал горбушку и, укрывшись с головой, уснул.

Так миновали сутки.

На третий день Фриц понял, что выйти всё равно придётся. Сидеть на чердаке безвылазно без пищи, без воды было решительно невозможно. По правде говоря, Фриц вчера именно поэтому и решился пойти домой.

Промучившись до вечера, он всё-таки решился на новую вылазку. И вновь едва не влип. Теперь, когда у него больше не было дома, идти было некуда. Родственники жили далеко: мать его была родом из Амстердама, отец – из Лисса, а немногочисленных друзей Фриц побоялся навещать после того, как первый, увидев его, поднял крик на всю улицу. Ни денег, ни еды мальчишке взять было неоткуда. Доведённый почти до отчаяния желанием что-нибудь съесть, он принялся рыться в кучах мусора и рыночных отбросов, но обнаружил только три-четыре груши да полдюжины подгнивших слив. И вот когда он отмывал их от грязи на площади возле колодца, им заинтересовалась стража – два солдата городского патруля.

– Эй, парень, – поманил его пальцем один из них. – Да, ты, с грушами. Ну-ка, подь сюды.

– Я?

– Ты, ты.

Фриц в замешательстве заёрзал. Стражники тем временем уже стояли рядом, возвышаясь над ним как две живые башни, затянутые в серое сукно. Фриц украдкой огляделся. Бежать было некуда, разве что в колодец прыгнуть.

– Как тебя зовут?

Фриц выпрямился. В голове его стало пусто и гулко. Все имена, которыми он при случае хотел назваться, куда-то вылетели.

– А… – выдавил он из себя.

– Как? – нетерпеливо переспросил один из стражников.

– Август, – наконец нашёлся Фриц.

– Август? – Детина в серой форме сморщил лоб и смерил Фрица взглядом. – Хм… Слышь, малый, а ты, случаем, не Фридрих Брюннер?

Фриц гулко сглотнул. Врать оказалось невероятно тяжело.

– Нет, я Август, – занудил он, уже ни на что не надеясь. – Август… Мюллер.

Стражники переглянулись. Оба, по всему видать, не отличались сообразительностью. Фриц почти не рисковал: в окрестностях Гаммельна и вправду было столько мельниц, что каждый пятый житель города носил фамилию Мюллер (то бишь «мельник»).

– Мюллер, – тупо повторил стражник и посмотрел на своего напарника. – Чё, правда, что ли?

– Кто его знает, – пожал плечами тот. – Много их тут, Мюллеров, всех не упомнишь. У меня у самого когда-то был приятель Вилли, тоже Мюллер.

Сказавши так, он снова повернулся к пареньку:

– Ты где живёшь?

Фриц принялся лопотать что-то вроде «тут, недалеко», заврался окончательно, и в результате стражники потребовали показать им дом, как они выразились, «в натуре». Для верности мальчишку взяли за руку.

Недомытые груши пришлось бросить.

Неуклюже подскакивая в такт широким солдатским шагам, Фриц лихорадочно соображал, что делать, попытался отвлечь гвардейцев болтовнёй, но те, похоже, заподозрили неладное, и лишь нарочито уверенные указания Фрица («Вот сейчас направо… а теперь сюда… да-да, вон в тот проулок…») удерживали их от намерения поволочь мальчишку в караулку.

Спасла Фрица случайность. На перекрёстке они едва разминулись с повозкой, всех забрызгало грязью с ног до головы. Стражники хором принялись ругаться, вытирая лица, Фриц улучил момент, рывком высвободил руку и пустился наутёк. Догнать его не смогли. Пропетляв для верности по улицам, он вновь забрался на чердак и решил в ближайшее время не высовывать носа на улицу. Четыре давленые сливы, уцелевшие за пазухой, – всё, что принесла его прогулка, пришлось оставить на потом.

Это самое «потом», однако же, настало очень скоро – не прошло и суток, а мальчишка уже снова мучился от голода и жажды. Он съел их и расколол косточки. Выйти он не решился – слишком часто снизу доносилась мерная поступь городской стражи. Похоже было, что спокойствие закончилось, охота началась всерьёз. К счастью, на следующий день посыпал дождь, решив одновременно две проблемы – Фриц напился и набрал воды, а после выбрался на крышу и опорожнил посудину, которую использовал в качестве ночного горшка; вода мгновенно смыла все следы. Оставшийся день он лежал и думал, как теперь быть, вертел в руках кинжал и вырезал червлёным лезвием на пыльных паутинистых стропилах. Под мерный шум дождя соображалось плохо, Фриц не стал дожидаться темноты и прямо так, за размышленьями, уснул.

На пятый день его разбудили шаги.

* * *

Он был определённо не из местных, этот рыжий знахарь. Всех целителей в округе Ялка помнила в лицо. Да и не так их было много, чтоб не помнить: две-три повитухи (эти не в счёт), дед Якоб и настоль же дряхлая старуха Маргарита, да ещё кривой на левый глаз толстяк Симон, с успехом пользовавший жителей окрестных деревень от сглаза и дурной болезни. Ялка вспомнила странствующего монаха брата Адриана, как-то летом к ним забредшего, и молодую ведьму из совсем уж отдалённой деревушки возле Ваансбрюгге, которую сожгла двумя годами раньше на костре святая инквизиция. Но травника, пришедшего к ним тою ночью, она припомнить не смогла. Хотя, с другой стороны, ну что за возраст – тридцать лет для знахаря? Едва успеешь выучить названия трав, не говоря уже о том, чтоб научиться ворожбе. Вот так и он наверняка ходил себе в учениках (потом, конечно, в подмастерьях), ходил, ходил, а с некоторых пор затеял пользовать больных. Да, так, наверное, оно и есть.

И всё же странный взгляд, который травник бросил на девчонку напоследок, не уходил из памяти. Как не хотело уходить загадочное ощущение, которое возникло, едва он начал колдовать. Не глазами, не ушами, а скорее чем-то третьим Ялка на мгновение ощутила липкий серый холодок, который пробирал до кончиков волос. Не страшно – притягательно. Когда оно ушло, в душе опять настала пустота. И почему-то с ней пришла обида.

Однако смущало девушку не это. Конечно, отчим запретил рассказывать односельчанам, что случилось нынешней ночью, но пробудившееся любопытство шевелилось, грызло душу, словно мышь. Тихонько, осторожно, оброняя там словечко, тут намёк, выспрашивала Ялка поселян: «А правду говорят…», «А вот слыхала я…», «А мне вот говорили как-то раз…» Пусть Ялка до конца ещё не поняла, из-за чего ей больно вспоминать его приход, но про себя решила твёрдо разобраться, почему он тогда вообще пришёл. Чего-чего, а упрямства и терпения ей было не занимать. Но скольких бы людей она ни спрашивала про загадочного ведуна, ответом ей были испуганные взгляды – и больше ничего. Разговор переводили на другую тему, иногда крестились, чаще – просто умолкали. Только Петер усмехнулся в пробивающиеся усики и, оглядевшись для надёжности, пробормотал:

– Помалкивала б лучше, дура. Голова целее будет.

И, смерив девку взглядом, многозначительно до-бавил:

– И не только голова.

Знахарей побаивались, это так, и за глаза о них порой рассказывали столько всячины, что верилось с трудом, а часто и не верилось. Про бабку Маргариту говорили, будто она ночами оборачивается совой и летает до утра, дед Якоб, значит, тоже водит дружбу с белыми лесовиками и в новолуние варит мёд на мухоморах, и лишь Симон, трепач и выпивоха, всюду слыл за своего, но то, наверно, был особый дар. Но чтоб о ком-нибудь вообще боялись говорить – такого не бывало. Из фраз утихших разговоров, из неловкого молчания, из обрывков слов, из жестов и нахмуренных бровей ей удалось узнать немного. Но этого хватило, чтоб задуматься.

Никто не знал, где он живёт. Никто не знал, откуда он здесь взялся пару лет тому назад и почему. Не знали даже имени, а знали только, что его бесполезно звать: он приходил, лишь когда сам хотел прийти. Зато уж если он явился, больной непременно пойдёт на поправку. В последнем Ялке выпал случай убедиться самолично – их старик встал на ноги за две недели. Одни считали травника обыкновенным ведуном, не в меру привередливым и горделивым. Другие полагали, что он знается с Нечистым. Третьи – что он сам и есть Нечистый. А то, что он не брал в уплату ни еды, ни денег, ни вещей, подтверждало все три предположения. В самом деле, если денег не берёт, наверное, берёт чем-то ещё, ведь не бывает же, чтобы совсем без платы! А что такое есть у человека, что возьмёшь, а с виду не заметно?

Душа, само собой, что ж ещё!

На болтовню и сплетни Ялке было плевать. Но пришло воспоминание: мама. От мысли, что она могла бы быть сейчас жива, щемило сердце. Это было ужаснее даже того, что она умерла. Почему он не пришёл, когда ей стало плохо? Почему он не пришёл её спасти? Ведь он же мог её спасти? Наверное, мог. Если бы Ялка знала, как его позвать, она бы позвала. Она бы душу отдала за мать, она б не пожалела. Но он ведь никогда не приходил на зов – он приходил, когда лишь он того хотел! Обида стискивала горло, опускалась в глубину, тихонько, исподволь переплавляясь в ненависть: как, как он мог так поступать? Зачем, почему? Пускай бы дело упиралось в деньги, это хоть понятно, но ведь он лечил бесплатно. Кто дал ему право решать, кого оставить жить, кого отдать на откуп смерти? Выскочка, гордец, дурак надутый!

Взгляд травниковых глаз, усталый, полный то ли злобы, то ли затаённой боли, преследовал её во снах. Она не верила, что всё настолько плохо, просыпалась, плакала в подушку до утра, а поутру бралась скорее за работу, чтоб забыться. Но не забывалась. Измученная любопытством, злостью и сомнениями, Ялка наконец решилась и в субботу, улучив момент, когда отчима и братьев не было дома, подсела к мачехе и попросила рассказать.

Та грустно посмотрела ей в глаза и неловко пожала плечами.

– Не знаю, дочка, – молвила она. – Не нам, женщинам, соваться в эти тёмные дела. А только я считаю так: какой же это дьявол, если он людей от хвори избавлять приходит? Люди, конечно, разное говорят, да только всех слушать не стоит – собаки лают, ветры носят. А что платы не берёт… Бог знает отчего, но ведь и в самом деле не берёт, хотя и богачом не выглядит. Я вот порою думаю, – задумчиво продолжила она, – не гёз ли он – из тех гёзов, что не признают королевских указов и инквизиции? Тогда понятно, почему он прячется незнамо где и бедным помогает.

– Побойтесь бога, матушка! – воскликнула тут Ялкина сестра, которая сидела рядом за шитьём. – Да если это так, уж лучше думать, что он дьявол! Уж тот, по крайней мере, хоть не заговорщик и не приведёт к нам в дом своих дружков!

Мачеха долго смотрела на неё, забыв про вышивание, потом опустила глаза.

– Боже, боже, – с тяжёлым вздохом сказала она. – Что за несчастная страна, в которой свободного человека боятся больше, чем чертей… А ты, – она поворотилась к Ялке, и лицо её сделалось серьёзным, – поменьше думай и болтай про то, в чём ничего не смыслишь. А лучше забудь обо всём. Меньше знаешь – крепче спишь.

Тот разговор заставил Ялку снова призадуматься. Прошло ещё немного времени, и она поняла, что круг замкнулся. Все корни девичьей души оборвались. Решение, которое на протяжении стольких месяцев её тревожило, созрело окончательно, сплелось с возникшим ниоткуда ревностным желанием найти его, того, кто приходил в больную ночь. На все приготовления ушло два дня – всё следовало делать втайне, собирая вещи в старенький мешок и пряча его за бочками на маслобойне. Заканчивался месяц ячменя, близились холода. Она взяла чуть-чуть припасов, одеяло и дарёный кожушок, почти не ношенные тополевые башмаки, которые купили ей в начале осени, надела свою самую тёплую войлочную юбку и самолично ею связанную шаль. Взяла из сундука две пары спиц и серые клубки спрядённых нитей. Напоследок задержалась у плиты и выбрала, поколебавшись, самый средний нож из четырёх, висевших на гвозде. Грех жаловаться, подумала она, её сородичам достался целый дом, они не вправе обижаться на такие мелочи.

Последними упали в мешок огниво и кремень.

Из всех, кого можно было навестить, она зашла только к матери на кладбище.

Следы упали на дорогу и исчезли под дождём.

Холодным днём вершины октября она ушла из дома.

* * *

Об этой комнате в корчме «У Пляшущего Лиса» знали немногие – вход в неё скрывала занавеска, а дверь была замаскирована под часть стены. Да и комната была, сказать по правде, как чулан – три на три шага, в ней едва нашлось место для столика, полки с книгами и пары табуреток. Двое человек здесь поместились бы с трудом, а трое вовсе бы не поместились. Случайный наблюдатель также бы отметил, что и стол, и табуретки были непривычно низкими. Окон здесь не было, зато в углу темнела маленькая дверь, в которую взрослый человек мог протиснуться, лишь встав на четвереньки.

Сейчас в комнатушке был только Золтан Хагг – владелец «Пляшущего Лиса». Худой, поджарый, горбоносый, он сидел за маленьким столом едва не на корточках, поджавши ноги. Перед ним лежала карта всех окрестных городов и весей, столь огромная, что её углы свисали со стола. Вся она была истыкана булавками, помеченными красными флажками. Ещё одну булавку Хагг держал в руке. Любой библиофил пришёл бы в ужас, увидев, кáк Золтан обращается с таким ценным документом – карта была жутко дорогая, цветная и подробная, но хозяина корчмы подобные соображения волновали менее всего.

Стороннему наблюдателю могло также показаться, что Золтан поглощён какой-то нелепой и сложной игрой. Он долго двигал пальцем возле Западного тракта, наконец нашёл кружок, обозначавший какую-то деревеньку, воткнул в него булавку и удовлетворённо кивнул. Поскрёб ладонью подбородок. Хмыкнул.

Даже без последнего флажка был ясно различим неровный круг, который те образовали.

Точней, не круг, а кольцо, ибо в центре не было флажков (немудрено: если судить по карте, там была чащоба и разрушенные скалы). Круг этот составляли кучка деревень, одинокие мельницы, фермы и хутора, почти все постоялые дворы и даже несколько городов. А далее от центра эти метки появлялись всё рассеянней и реже, пока наконец не пропадали совсем.

– Однако, – пробормотал Золтан. – Вот, значит, куда он забрался. Ну и глушь. Занятно… Но зачем он всё это делает, во имя чего? Почему?

В это время дверь каморки отворилась, и Хагг невольно попытался прикрыть карту. В руке его блеснула сталь. Впрочем, он тут же расслабился: на пороге была его жена Марта.

– Вот ты где, – с облегчением произнесла она. – Я так и знала, что ты опять залез в эту свою конуру.

– Там кто-то есть?

– Нет, все ушли. Что ты делаешь?

– Ничего.

– Ничего? – Она с подозрением оглядела комнату, приподнялась на цыпочки и заглянула мужу за спину. – Уж мне-то мог бы и не врать. У тебя глаза как у нашкодившей кошки. Это что за карта?

– Карта? – Золтан оглянулся. – Просто карта.

– Просто карта… – эхом повторила та. – Ох, Золтан, Золтан… А булавки? Скажешь, навтыкал их просто так? Что ты опять замыслил?

– Марта, перестань. – Золтан поморщился и лишь теперь убрал кинжал. Пододвинул ей одну из табуреток, на вторую опустился сам. – На, сядь. Сядь, говорю. Что за дурацкие вопросы! Что замыслил? Ничего я не замыслил.

– Ага. Тогда что ты делаешь? Что? Пересчитываешь пасеки, которые нам поставляют мёд? Изучаешь рынок сбыта молока? Думаешь, я не знаю, что творится на юге? Эти испанцы… Война у порога, а ты… Золтан, что творится? Кому ты служишь теперь, на кого ты опять подрядился работать?

– Ни на кого я не работаю! – Он устало провёл ладонью по лицу. – Марта, ты же знаешь, я давно отошёл от дел.

– Отошёл, ага… Думаешь, я не знаю, кто приходил к тебе тогда?

– Кто приходил? Никто не приходил. Когда?

– Той ночью, в сентябре. Когда настали холода.

– Я…

– Молчи. Я видела. Не знаю, о чём вы говорили, но узнать-то я его узнала. Не так уж сложно его запомнить. Сколько раз я его видела в последние пять лет, и столько раз всё шло наперекосяк. Ты обещал, что больше это не повторится. Что на этот раз? Что он посулил тебе? Деньги? Положение? Загородный дом? Очередные послабления в уплате налогов? Золтан, ты и так прибрал к рукам полгорода. Нас никто не трогает – ни власти, ни те, другие, даже воровская гильдия молчит. Ты ведь сам хотел уйти на покой, так что с тобою? Что с тобою, Золтан Хагг? Корчма приносит недостаточно дохода? Или вновь на приключения потянуло?

Золтан долго молчал, разминая свою левую, четырёхпалую ладонь, как делал всегда, когда испытывал беспокойство. По опыту Марта знала, что в подобные моменты его лучше не тревожить.

– Я не могу тебе сказать, – проговорил он наконец. – Пойми, но… я не могу. Просто поверь мне. Я ничего и никому не обещал, тот человек ни при чём. И знаешь, что… Тебе лучше забыть, что ты вообще его видела.

– В чём дело? – Марта переменилась в лице. – Тебе кто-то угрожает?

– Нет.

– Что ты замыслил?

– Марта, послушай… мне нужно будет уехать.

– Золтан…

– Постой! – Хагг выставил перед собой ладони, не давая ей вставить слова. – Я ничего не стану объяснять. Поверь мне только: это важно. Важно для жизни… одного человека. Я вернусь и всё объясню.

Та помрачнела.

– Как всегда, – с горечью сказала она и закусила губу. – Ох, Золтан, Золтан… Ты неисправим. Быть может, ты всё-таки мне скажешь… кто на этот раз?

Золтан помолчал, потом решился.

– Лис, – ответил он.

– Боже мой! – Марта побледнела, поднесла ладонь к губам. – Золтан, нет! Только не его. Он-то кому помешал? Зачем ты так?

Золтан поморщился.

– Я же говорил, что ты не поймёшь, – разочарованно сказал он и махнул рукой. – Кому он помешал, ты спрашиваешь? Да никому и в то же время всем сразу. Сам по себе он, может, и не опасен, но найдутся те, кто захотят его использовать. Знаешь, я подумал, прежде чем за это взяться. Хорошо подумал. Не хотел соглашаться. Но если за это дело не возьмусь я, возьмётся кто-нибудь другой, желающие найдутся. И этот другой с ним разговаривать уже не будет. Понимаешь?

– А ты?

– А я – буду, – мрачно пообещал тот. – Ещё как буду. Те, другие, прикончат его без разговоров. Я знаю дюжину рубак, которые за деньги мать родную прирежут, не то что какого-то травника. Гнусные же времена настали, ох, гнусные…

При этих словах Марта скептически хмыкнула. Золтан кивнул, угадав не высказанную ею мысль.

– Я тоже думаю, что номер не пройдёт: Лисёнок разделает их, хоть вместе, хоть поодиночке. Не знаю как, но если меч ещё с ним… И вот тогда за ним начнётся настоящая охота. Понимаешь, что это значит?

Марта кивнула и долго молчала, собираясь с мыслями. В пустой каморке воцарилась тишина, лишь где-то глубоко в бревенчатой стене слышалось зловещее «тик-тик» жука-точильщика.

– Лисёнок… – наконец произнесла она. – Столько лет прошло, он давно уже взрослый, а ты всё по привычке зовёшь его так… – Марта посмотрела мужу в глаза. – Золтан, почему? Что происходит? Ты ведь не убьёшь его? Скажи, что не убьёшь! Ведь не убьёшь?

– Оборвать бы тебе уши, да жаль, не поможет, – со вздохом посетовал Хагг, повернулся и одним движением смёл с карты все флажки. Посмотрел на один, случайно уцелевший, аккуратно выдернул его и присовокупил к остальным.

Почему-то после этого объяснений больше не потребовалось.

– Я ничего не слышала, – сказала Марта, вставая и расправляя складки юбки. – Ты ничего не говорил. Меня здесь не было.

Золтан улыбнулся уголками губ, шагнул к ней и обнял.

– Я люблю тебя, – сказал он. – Уезжай отсюда.

* * *

То, что у него над головой слышны шаги, Фриц осознал не сразу. По правде говоря, проснулся он от холода – каминная труба, к которой он завёл привычку прислоняться по ночам, уже остыла. Через косые жалюзи на слуховом окне сочился серый утренний свет. Фриц поёжился, отодвинулся подальше от трубы и вдруг опознал непонятный звук, который доносился сверху. Опознал и суматошно заоглядывался, прикидывая, где здесь спрятаться. Первое, что ему попалось на глаза, был Вервольф; Фриц схватил его и, скомкав одеяло, на карачках перебрался за трубу, туда, где под неровным черепичным скатом крыши до сих пор таилась тень. Там он и замер, выставив перед собой стилет на уровне груди, как это делали мальчишки постарше, когда хотели порисоваться перед огольцами с соседней улицы.

Шаги на крыше не казались осторожными, наоборот – звучали тихо и легко. Кто-то шёл по самому коньку и шёл очень уверенно. Фриц спросонья даже не сразу понял, что это шаги, и принял их за шум дождя. Сам дождь давно кончился, даже крыша просохла. Некоторое время царила тишина. Пришелец деловито пошуршал и стал со стуком что-то разбирать. Дальше – больше: «крышеход» стал насвистывать, немелодично, но с задором нечто среднее между «Ах, мой милый Августин» и «Полюбила Марта брадобрея». Тут Фриц совсем растерялся, так не походило это на облаву. Стражники, во-первых, поднялись бы снизу, через дверь, а во-вторых, не ползали б по крыше, распевая песенки. Нет, стражники вломились бы как минимум втроём, ругаясь, в середине дня. А этот…

Меж тем свист прекратился. «Этот» осторожно сполз по кровле и принялся ковыряться в решётчатых ставнях. С третьей или четвёртой попытки створка поддалась, и чердак залило светом. Заплясала пыль, шлак и мусор захрустели под подошвами. Фриц за трубой напрягся, словно сжатая пружина, хотя не представлял, что будет делать, если его обнаружат.

– Так-так, – пробормотал человек, приблизился к трубе и с лёгким скрежетом пошевелил расшатанные кирпичи. – Что у нас тут? Ага… Угу… Ну, ясно.

Под ногой его что-то треснуло. Фриц похолодел: то была забытая им миска.

– Эй, а это что? – пришелец тоже разглядел находку. – Тарелка? Хм… Ещё одна… И свеча…

Повисла пауза.

– Кто здесь?

Фриц прижался к стене, сжимая в потном кулаке рукоять Вервольфа. Хруст приближался. Ещё мгновение – и Фриц смог разглядеть пришедшего.

А разглядев, едва не закричал от радости.

Только у одного человека в городе была такая худющая фигура и такой носатый профиль. Это был Гюнтер, трубочист. Фриц знал его едва ли не с пелёнок – кто ж не знает Гюнтера! Да и сам Гюнтер, не особо любивший возиться с детворой, будто взял над Фридрихом опеку: захаживал в дом, бесплатно чистил камин и даже угощал мальчишек сладостями, если был при деньгах. В глубине души Фриц считал его почти другом и забыл о нём лишь потому, что разница в возрасте меж ними была слишком велика.

Гюнтер был не единственным, но, пожалуй, лучшим трубочистом Гаммельна. Одетый во всё чёрное, худой и угловатый; его частенько можно было видеть на макушках крыш, где он чистил дымоходы, менял черепицу и чинил флюгера. Злые языки утверждали, что он и живёт на крышах, таскает из каминных труб коптящиеся там окорока и сыр, а вниз спускается лишь затем, чтоб поесть, а особенно злые – что он и сам подрабатывает флюгером на ратуше. Последнее, конечно, было шуткой, хотя фигура человека в полный рост на шпиле башни городского магистрата и впрямь имела с Гюнтером некоторое сходство (особенно нос). Работу свою он делал споро и в короткий срок, вот только почему-то брать учеников отказывался. «Молод я ещё», – обычно отвечал он. Правда, к Фрицу присматривался: маленького роста, юркий, словно ящерица, тот вполне годился Гюнтеру в ученики.

Фриц опустил стилет, вдохнул поглубже и позвал тихонько:

– Гюнтер, а Гюнтер…

Тот завертел головой, уловил движение в темноте и приблизился. Глаза его удивлённо расширились.

– Фриц? Что ли, ты? Ты что здесь делаешь? Ах, да… – он понимающе кивнул.

Фридрих осторожно выглянул наружу.

– Ты один?

– Конечно, что за вопросы! – Гюнтер подобрался ближе и присел на корточки. – Я не беру учеников, ты же знаешь. – Он поглядел на одеяло, на испачканную в крови рубаху мальчика и недовольно покачал головой. – И все это время ты сидел здесь?

– Ну да. Слушай, Гюнтер… – Фриц смутился на мгновение, но пересилил себя. – У тебя есть что-нибудь поесть?

– А? Ах да, конечно, – тот сбросил с плеч свой инструмент и зашарил по карманам. – Вот, держи.

Мальчишка жадно вгрызся в бутерброд с селёдкой.

– И давно ты здесь вот так… сидишь?

– Пять дней, – с набитым ртом признался Фриц. – Я прятался. Я… Мама… Ну ты знаешь, да? Я думал, что меня будут искать. – Он поднял взгляд и перестал жевать. В глазах его проглянула надежда. – А… разве нет? Уже перестали?

– Нет, почему же. Ищут. – Гюнтер потянул к себе сумку и принялся копаться в ней, выкладывая на пол разные верёвки, шпатели и щёточки. – Это ты, конечно, здорово придумал – спрятаться на чердаке. Вот только, знаешь, чердаки они тоже обыскивают. Догадались.

Кусок застрял у Фрица в горле. Трубочист участливо похлопал его по спине и снова занялся инструментами.

– Ты… Тебя тоже послали искать меня? – спросил Фриц, когда прокашлялся.

– Не, я трубу пришёл чинить, – рассеянно ответил тот. – Тут дымоход сифонит, вот меня и попросили посмотреть. А ты, гляжу я, тот ещё хитрец. Надо же: забрался не куда попало – к бургомистру на чердак!

– Куда?! – Фриц снова чуть не поперхнулся.

– А то ты не знал? – Он посмотрел на мальчика и посерьёзнел. – Э-э-э… Или вправду не знал?

– Нет. Гюнтер…

– Что?

– Ты ведь меня не выдашь им? Не выдашь? А?

Трубочист сосредоточенно замешивал лопаточкой цемент.

– А если я скажу, что не выдам, ты поверишь? – сказал он наконец.

– Я? – опешил Фриц. – Не знаю…

Он опустил недоеденный ломоть и долго молчал, глядя, как трубочист перебирает запасные кирпичи, обкалывает их до нужного размера и латает дырку в дымоходе. То и дело Гюнтер отступал и, наклонивши голову, рассматривал свою работу. Что-то подсказывало Фрицу, что он может трубочисту доверять. Гюнтер никогда ему не делал зла, да и сейчас не собирался, если только не играл в притворство. Фриц мог быть уверенным, что тот не проболтается о нём даже по пьяной лавочке – Гюнтер не пил ни пива, ни вина. «С моей работой пару кружек опрокинешь, а потом, того гляди, сам с крыши опрокинешься», – отшучивался он на предложения выпить. Гюнтер знал, что говорил – он многие часы оставался один на один с высотой, крутыми крышами и дымоходами причудливых конструкций и работал в одиночку, используя для страховки только верёвку. Фриц набрался смелости и наконец решился.

– Гюнтер, ты хоть что-нибудь о маме знаешь?

Тот не ответил.

– Гюнтер… что мне делать?

– Уходить отсюда, – бросил тот, не оборачиваясь.

– Уходить? – непонимающе переспросил малец. – Куда?

– Не знаю.

Воцарилась тишина. Отрывисто и мерно шаркал мастерок. Кирпич ложился к кирпичу. И так же размеренно, даже неохотно Гюнтер начал рассказывать. Начало Фриц пропустил мимо ушей – мысли его были заняты другим, но затем повествование сделало такой необычайный поворот, что Фриц невольно заинтересовался и придвинулся ближе. Даже про стилет забыл – тот так и остался лежать на скомканном одеяле.

– …Потом мне Яцек говорил, что эти крысы разбежались кто куда. Кто в речке утонул, кто в лес побёг, кто в город возвратился. И детей обратно в город отвели. Накостыляли всем – слов нет, по первое число. Да ты, поди, уже не помнишь, слишком малый был. А парень тот так и ушёл один. Куда – никто не знает.

Гюнтер отступил, вновь смерил взглядом дело рук своих и удовлетворённо кивнул – труба была как новенькая, даже лучше. Фриц сидел, едва дыша и ожидая продолжения рассказа. Трубочист, однако, не торопился, сперва сложил инструмент и вытер руки, а потом ещё с минуту молчал, вычищая из-под ногтей твердеющий цемент. Затем достал из сумки трубку, медленно её набил, затеплил огонёк и некоторое время дымил, вытягивая дым в седые кольца.

– Вас трое было, – наконец сказал он. – Ты, ещё один малёк и девочка чуть старше вас. Она потом уехала: родители решили увезти её от греха подальше. Где тот, второй, я тоже не знаю. Вот вы втроём и баловали, пока тот, рыжий, вас не осадил. Когда на Яцека решили надавить, чтобы он принял послушание… ну, стал одним из них, он отказался и решил уйти. А перед уходом попросил меня… ну, присматривать за вами, что ли. Чтоб вы не наделали чего. Боялся он за вас, будто чувствовал неладное. А может, знал чего. И видишь, обернулось чем…

– Зачем ты мне всё это говоришь? – спросил Фриц.

– Я не священник, Фриц, – задумчиво проговорил трубочист. – И что говорят попы, не очень понимаю. А только знаю, что если у человека есть талант, то грех его губить, а не использовать для дел. Тот парень… чёрт, не помню, как его звали… Ну так он был мастер в своём деле. Яцек мне рассказывал, как они крыс из города вывели, как он потом людей лечил. Да что говорить: я сам видел, как у них в горшке там без огня вода кипела!

– Но мне-то что с того? – вскричал Фриц.

– Тише, не ори, – поморщился Гюнтер. – Уже заканчиваю. Так вот, примерно года с два тому назад я увидел его снова.

– Яцека?

– Не Яцека. Того, второго. Рыжего.

– Где? Здесь?

– Да, здесь. Помнишь, случился год отравленного хлеба?

Фриц похолодел. Помнить-то он помнил, только старался пореже эти воспоминания тревожить. Толком так и не узнали, откуда той осенью проникла в город странная зараза: люди начинали бредить, как бы спали наяву, страдали от видений целыми кварталами. Тела у них сводило судорогами, потом у них чернели и отваливались пальцы, руки, ноги… У женщин участились выкидыши. Ужас шествовал по городу, никто не знал, как спастись. Заказанные всем святым молебны не смогли помочь. Часть города скосило подчистую, как косой, другую не затронуло совсем, а в третьей кто-то заболел, а кто-то нет. Всё кончилось так же внезапно, как началось. Семейство Макса Брюннера болезнь миновала. После говорили, будто причиной была отравленная мука, но в это, дело ясное, немного кто поверил.

– Помню, – прошептал Фриц и облизал пересохшие губы. – И что?

– Вот тот парень и пришёл, когда народ валиться стал. Уж думали, чума. А он приволок два вот такенных решета, – Гюнтер показал руками, – и два дня ходил с ними по окрестным мельницам и по складам. Даже в магистрат попасть пытался, но ему отказали. Всё говорил, что надо муку сквозь них просеять, всю и непременно через эти. Ну, кто-то отказался и послал его подальше, а кто-то согласился – почему бы, в самом деле, не просеять лишний раз? Однако если б не аптекарь местный, чёрта с два ему бы удалось кого-то убедить, а так… Просеяли. Болезнь и прекратилась. Смекаешь, я к чему веду? Тогда и стали говорить, что хлеб отравлен был.

– А что на самом деле?

– Да кто его знает. Думается мне, что так, наверное, и было. Я с ним перекинулся парой слов, он объяснял, объяснял, мол, есть такая штука спорынья, на колосках растёт. Такая чёрненькая, с зёрнышко величиной. Дрянь несусветная, но так-то не опасная, потому как обычно мало её в хлебе. А в тот год, видно, её много народилось, вся мука заразная была, весь урожай. Подохли б все или разорились, если бы не те его два решета. Заговорил он их, что ли…

Он помолчал и снова как бы нехотя закончил:

– В общем, я чего говорю-то. Уходи из города. Поблизости он где-то обретается, раз подоспел тогда ко времени, не позже. Спрашивай, ищи. Один раз он тебе помог, глядишь, поможет и в другой, объяснит, как жить с таким умением. А коль он знает, как лечить, дурному не научит. Я же понимаю, что никакой ты не еретик, а только объясни попробуй этим чернорясым… Я тоже жить хочу, а так, чтоб нет – так не хочу. Вот и молчу. Меня ведь тоже как-то раз увидели в темноте – шёл, понимаешь, я весь в саже и с мотком верёвки, а у неё конец возьми и упади, и следом волочился. Тут баба шла куда-то и увидела. Как завизжит: «Чёрт! Чёрт!» – и в обморок. А тут и стража, как на грех. Три дня потом оправдывался, вся управа хохотала… Спасибо, отпустили, а всё равно не по себе. Времена паршивые, народ своей тени боится, неровен час увидят, как ты по крышам ползаешь, и донесут: у нас таких, – он показал рукой от пола, – трубочистов нету. Так что ты уходи.

– Ага, – ответил мрачно Фриц, – уйдёшь тут, как же… В каждой дырке стражники сидят. Меня на улице один раз уже схватили, я приметный. И в воротах не дураки стоят. Не, я лучше тут пока. Мне б только еды какой…

– Через ворота я тебя, пожалуй что, перевезу, – сказал Гюнтер. – У меня тележка есть, я завтра сажу повезу за город, угли, шлак… Слушай, сколько тебе лет?

– Четырнадцать… скоро будет.

– Да? – Трубочист с сомнением оглядел его от пяток до макушки. – А с виду не дашь. Это хорошо, что ты ростом мал. Сожмёшься, я тебя в мешок спрячу, никто не догадается. Ты, главное, тихо там сиди, не шевелись. И ртом дыши, а то чихнёшь от сажи с непривычки. Эх, еды у меня с собой сегодня больше нет… До утра дотерпишь?

Фриц напрягся, молча протестуя. Что-то рушилось в душе. Вся прошлая жизнь стремительно бледнела и теряла смысл, а впереди пугающим простором открывался другой, совершенно незнакомый, даже страшный мир. Он никогда не покидал пределов города, разве что совсем ненадолго, а теперь от него требовали, чтобы он ушёл отсюда навсегда.

– А как же мама?

– О матери забудь, – сказал сурово Гюнтер. – Её сейчас и в городе-то нет. Отправили куда-то. Говорят, на дознание. Такие, брат, дела.

Фриц ошарашенно молчал. В глазах всё плыло. Он покосился на окно, на одеяло, на стилет, моргнул и снова повернулся к трубочисту.

– А как зовут его… ну, этого, о ком ты говорил?

Тот невесело усмехнулся.

– Эх, парень, – ответил он, – если бы я знал! Его не зовут. Он сам приходит.

* * *

В тот вечер осень плакала особенно холодными и частыми слезами, отчаянно и долго, без стыда. Потом она умолкла и посыпал снег. Ночь замесила тесто из слоистых облаков со звёздной пылью, а остатки сбросила мукой. Яростный ветрище мчался с запада, раскачивая сосны; сосны жалобно скрипели. Маленький ручей, почти водопад, не замерзающий до самых крепких холодов, дробился брызгами, не долетая до земли. Скала под ним обледенела. Большая каменная чаша переполнилась водой и тоже на краях подёрнулась ледком – зима послала в здешние края свой обжигающий привет с подругой осенью, а на словах просила передать, что, может быть, чуток задержится, но обязательно придёт. В воде, холодной и прозрачной, серебристой мутью колыхался лунный свет – всплывал и пропадал, когда луна то выходила из-за туч, то пряталась обратно.

Ещё одно пятно света, такое же неяркое и зыбкое, отсвечивало желтизной в оконце старой хижины, в которой раньше жили рудокопы, – низкого строения из камня и белёсых сланцевых пластин. Вот только не было уже здесь ни руды, ни рудокопов, и если б кто сейчас увидел этот свет, то очень удивился бы. Возможно, даже испугался. А может быть, и нет – в такую ночь путник любому жилищу рад.

Выл ветер. Сыпал дождь. Скрипели сосны. В доме в очаге горел огонь.

Вот только некому было на это смотреть.

Человек, склонившийся над книгой за столом, вдруг поднял голову, будто прислушиваясь к пению бури за окном, и отложил перо. Вгляделся в темноту перед собой, нет, даже и не в темноту – куда-то дальше; лицо его приобрело сосредоточенное выражение. Несколько минут он напряжённо размышлял, потом тряхнул гривой рыжих волос и встал из-за стола. Подошёл к очагу, поворошил дрова. Пламя вспыхнуло ярче, в трубе загудело.

– Слишком много, – проговорил он, то ли сам себе, то ли обращаясь к пламени на каменке. – Яд и пламя, этих нитей слишком много. Прямо узел какой-то. Не могу понять… Не могу.

Человек зажмурился и долго разминал пальцами веки, а после – переносье и виски усталым жестом переписчика. Открыл глаза. Взгляд его упал на полку над камином, заваленную бесполезной мелочью. Казалось, здесь устроила гнездо сорока – тут были камешки всех форм и расцветок, обрывки ткани, зубы, деревяшки, медные позеленевшие монеты, птичьи перья, остроугольные осколочки зеркал, черепки разбитых кружек… Некоторое время рыжий парень стоял, разглядывая этот хлам, потом взял с полки маленький серый мешочек и вернулся к столу. Решительно захлопнул книгу, сдвинул её в сторону, убрал лист пергамента и чернильницу с пером, развязал горловину мешочка и высыпал на стол пригоршню маленьких костяшек с выжженными на них гадательными рунами. Медленно пересчитал их, шевеля губами, перевернул все, что легли значками вверх. Перемешал. Сосредоточился, бездумно перемешивая полированные плашки, целиком отдавшись ощущению гладкой кости под подушечками пальцев.

Выбрал первую, вторую, третью.

Ещё одну.

Ещё.

Открыл все пять, сгрёб оставшиеся в сторону и склонился над получившимся раскладом, сосредоточенно нахмурившись. Поскрёб ногтями подбородок, заросший дико рыжей и неряшливой щетиной, провёл рукой по волосам, затем, не глядя, подтащил к себе ногою колченогий табурет и сел, локтями опёршись на стол.

Подумать было над чем.

Справа налево выпали поочерёдно: похожая на половинку ёлочки Ansuz, перевёрнутая вниз рогами Algiz и Gebo, косая, как крест святого Андрея.

Наверх легла Wunjo.

Вниз – Uruz.

Всё вместе это выглядело так:



Расписанные плашки, эти игральные кости Судьбы, явили свой расклад. Гигантский веер неопределённости стремительно сдвигался, складывался, отсекая лишнее, оставляя вместо бесконечной свободы выбора конечную свободу действий, долг, и то, что не изменишь. Некоторое время человек в заброшенной горняцкой хижине у старых оловянных рудников задумчиво созерцал, что ему выпало, одновременно собирая оставшиеся руны обратно в мешочек. Поленья в очаге успели прогореть, ветер стремительно вытягивал тепло, гремел чугунной вьюшкой.

– Ас Один, с ним Защита и Подарок, – пробормотал он наконец, словно не замечая подступающего холода. – В помощь – Радость Ветра. Помехой… хм… помехой – Тур. Сиречь Бык. Защита… почему Защита вверх ногами? То есть не меня, но я? Кого мне защищать? Хм…

Внезапно какая-то мысль пришла ему в голову, он вновь воззрился на костяшки рун, и лицо его медленно исказилось пониманием.

– Яд и пламя, – выдохнул он. – Неужели… Только этого мне не хватало!

Он вскочил и принялся ходить туда-сюда по дому, разжимая и сжимая кулаки и бормоча себе под нос:

– Нет, не может быть… Хотя, почему не может? Запросто. Но почему сейчас? Почему именно сейчас, когда я к этому совершенно не готов? Почему не раньше, не потом?

Ветер взвыл и с разбегу ударил в окно, составленное хитроумным образом из донышек от бутылок. Пламя фыркнуло, на краткое мгновение высветив углы, и враз погасло. Потянуло дымом. Рыжий вздрогнул, оглянулся и потёр шрам на виске.

– Гадство, – с горечью сказал он. – Как нарочно. Вот же гадство…

Пять рун лежали и отсвечивали жёлтой костью в пламени свечи, и строки нового заклятия, выпавшего ими, не сулили ничего хорошего.

Приближалось…

Нет, не так.

Не приближалось, а уже настало оно самое.

Время перемен.

Загрузка...