ГЛАВА 4 КОММУНИЗМ НА ЭКСПОРТ

В течение пяти лет ленинского правления внешняя политика Советской России являлась довеском к политической линии РКП(б). И служить она должна была прежде и превыше всего интересам мировой социалистической революции. Необходимо подчеркнуть, что большевики захватили власть не для того, чтобы изменить Россию, а ради использования ее для прыжка в мировую революцию, — факт, который из-за многочисленных понесенных ими на международном поприще неудач и последующего сосредоточения на «построении коммунизма в одной стране» легко можно просмотреть. «Мы утверждаем, — писал Ленин в 1918 г., — что интересы социализма, интересы мирового социализма выше интересов национальных, выше интересов государства»1. Но в той мере, в какой Советская Россия являлась первой, а в течение долгого времени и единственной коммунистической страной в мире, большевики начали отождествлять ее интересы с интересами коммунистического движения в целом. И по мере того, как надежды на мировую революцию сходили на нет, большевики все большее значение начинали придавать интересам своего государства: в конце концов, коммунизм в России стал былью, оставаясь только призраком в других странах.

Стоя во главе страны, обремененной множеством внутренних нужд и являвшейся одновременно штаб-квартирой не признававшей государственных границ мировой революции, большевики разработали своеобразную «двуслойную» политику. Комиссариат иностранных дел, действуя от имени Советской России, поддерживал формально корректные отношения с теми государствами, которые готовы были иметь с ним дело. Пропаганду и организацию мировой революции возложили на созданный в марте 1919 г. Третий, или Коммунистический Интернационал (Коминтерн). Формально независимый как от советского правительства, так и от российской компартии, в действительности он являлся отделом ее ЦК. Формальное разграничение двух структур мало кого могло обмануть, однако Москва получала возможность вести одновременно политику разрядки и подрывную деятельность.

С постоянством, свидетельствующим об искренней убежденности, большевики настаивали на том, что революция в России удержится, только если распространится за рубеж. С убеждением этим они расстались крайне неохотно и только в 1921 г., когда многочисленные попытки экспортировать революцию потерпели крах, наглядно продемонстрировав, что повторения октября 1917 г. ждать не приходится. До того момента большевики поощряли, поддерживали и организовывали революционные движения, где только было возможно. С этой целью они сформировали сеть зарубежных компартий, применив для этого тактику, успешно использованную Лениным в начале 1900-х при создании партии большевиков, т. е. добиваясь раскола социал-демократических организаций и отделяя от них наиболее радикальный элемент. В то же время Москва вела переговоры с правительствами иностранных держав, добиваясь дипломатического признания и экономической помощи.

Усилия по установлению дипломатических отношений увенчались большими успехами, нежели попытки экспорта революции. К весне 1921 г. ведущие европейские державы завязали с Советской Россией торговые отношения, вслед за ними последовало дипломатическое признание. Любая же попытка распространить революцию за рубеж оканчивалась неудачей вследствие полицейских репрессий и недостаточной поддержки населения. Таким образом, в главном ленинская внешняя политика провалилась. Неудача Ленина в попытке добиться слияния России с более развитыми в экономическом и культурном отношении странами Запада означала, что России придется с неизбежностью вернуться к старым самодержавным и бюрократическим традициям. В свою очередь, это делало неизбежным пришествие сталинизма.

Единственным внешнеполитическим успехом Ленина было искусное использование им различных зарубежных политических группировок от коммунистов и «попутчиков» до консерваторов и изоляционистов, которые по той или иной причине желали нормализовать отношения с советским режимом и выступали против интервенции. Лозунг «Руки прочь от России!» воспрепятствовал получению белыми более эффективной помощи с Запада.

Первую попытку экспорта революции Ленин сделал зимой 1918–1919 гг., в Финляндии и Прибалтийских республиках: в первой посредством переворота, в последних — методом военного вторжения. Ни одну из этих акций нельзя назвать интервенцией в прямом смысле слова, поскольку все эти страны являлись совсем недавно частями Российской империи.

В октябре—ноябре 1918 г., когда страны Четверного Союза запросили мира, большевики почувствовали, что долгожданный час пробил. Падение Германии и Австрии создало в Центральной Европе политический вакуум; разруха и общественные беспорядки дополняли картину и создавали, казалось, идеальную питательную среду для революционных выступлений. Потрясшие Германию в конце октября — начале ноября 1918 г. радикальные сдвиги — восстание на флоте, мятежи в Берлине и других городах — не управлялись напрямую из Советской России, но вдохновлялись ее примером. Тем не менее, несмотря на ту роль, которую играл прокоммунистический Союз Спартака в импортировании в Германию некоторых российских институтов, как, например, советы, ноябрьская революция здесь не стала большевистской, поскольку была направлена в первую очередь против монархии и войны: «несмотря на то, что выглядела она как социалистическая… это была буржуазная революция», то есть аналог не Октябрьской, но Февральской в России. Собравшийся 10 ноября 1918 г. в Берлине и провозгласивший создание «советского правительства» Съезд Советов не был даже социалистическим по составу2.

В октябре 1918 г., незадолго до своего падения, правительство Германии выслало из Берлина советскую дипломатическую миссию, в которой немецкие радикалы обучались подрывной деятельности3. Чтобы место не пустовало, Ленин заслал в январе 1919 г. в Германию Карла Радека, австрийского подданного, имевшего там обширные связи и хорошо знакомого с политической ситуацией в стране. Его сопровождали Адольф Иоффе, Николай Бухарин и Христиан Раковский4. Радеку быстро удалось установить контроль над незадолго до того образованной под началом Пауля Леви Коммунистической партией Германии. Однако основные надежды Радека были связаны с Союзом Спартака, созданным из радикального крыла Независимой социал-демократической партии Карлом Либкнехтом, Розой Люксембург и ее возлюбленным Лео Йогихесом[89]. Не обращая внимания на колебания спартаковцев, Радек призвал немецких солдат и рабочих бойкотировать выборы в Национальное собрание и свергнуть временное социалистическое правительство5.

Опиравшаяся на опыт октября 1917 г. стратегия на этот раз не сработала, потому что германские власти, не желая повторять ошибок российского Временного правительства, приняли энергичные меры, дабы в корне задавить попытку меньшинства проигнорировать волю нации. 5 января 1919 г. спартаковцы при поддержке независимых социал-демократов подняли в Берлине восстание. Как в свое время это сделали большевики в России, они назначили время выступления с таким расчетом, чтобы оно совершилось до выборов в Национальное собрание, назначенных на 19 января. На победу на выборах им надеяться не приходилось. В указанный спартаковцами день десятки тысяч возбужденных рабочих и служащих запрудили улицы столицы — толпа несла красные знамена и ждала только сигнала, чтобы начать действовать. У восставших были вполне реальные шансы на успех, поскольку социалистическое правительство не имело в подчинении регулярной армии. Копируя действия большевиков, руководители движения объявили о низложении правительства и передаче власти в стране военно-революционному комитету. Но дальнейших шагов с их стороны не последовало. Немецкие же социалисты, в отличие от российского Временного правительства, обратились за помощью к военным. Они призвали ветеранов формировать добровольческие отряды, так называемые Freikorps («свободный корпус»). Отряды эти комплектовались в основном офицерами, многие из них придерживались монархических убеждений. 10 января добровольцы выступили против восставших и быстро восстановили порядок. Карл Либкнехт и Роза Люксембург были арестованы и убиты. Через две недели поместили под стражу Радека6. В посланной в Москву ноте протеста правительство Германии заявило: у него имелись «неопровержимые доказательства» того, что за восстанием стояли российские деятели и русские деньги7.

Спартаковцы бойкотировали выборы в Национальное собрание; независимые социал-демократы получили на них 7,6 % голосов: социал-демократы — некогда их соратники, а теперь главные соперники на выборах — 38,0 % голосов, они и сформировали коалиционное правительство8. В феврале Исполнительный комитет рабочих и солдатских советов Германии не заявил свое право на власть, но в полную противоположность тому, как это происходило в России, отказался от нее в пользу Национального собрания9.

Коммунисты решили игнорировать неудачу и сделали попытку захватить власть в нескольких городах, в том числе Берлине и Мюнхене. Эти восстания также были подавлены: в Берлине при этом погибло более тысячи человек. Самым драматическим моментом в серии путчей явилось провозглашение 7 апреля в Мюнхене Баварской советской республики. Вожди мюнхенского восстания доктор Эйген Левин и Макс Ливен были ветеранами российского революционного движения; Левин — из числа русских эсеров, Ливен — сын консула Германии в Москве, считавший себя русским10. Программа их, близко повторяющая российскую модель, предусматривала вооружение рабочих, экспроприацию банков, конфискацию «кулацких» земель и создание секретной полиции, имеющей полномочия брать заложников11. Ленин, проявлявший к событиям в Германии живейший интерес, отрядил туда личного представителя с призывом принять широкую программу социалистической экспроприации, включающую фабрики, капиталистические фермерские хозяйства, доходные дома — успешно осуществленную им самим в России12. В этой стратегии отражалось невежество ее автора, не принимавшего в расчет чувство уважения к государственной и частной собственности, столь свойственное немецким рабочим и крестьянам.

В течение закончившегося к лету 1919 г. короткого революционного периода российское правительство действовало на основании убеждения, будто в Германии, как это было в 1917 г. у них, существует двоевластие, и направляло официальные сообщения как правительству Германии, так и Советам рабочих и солдатских депутатов13.

Только в Венгрии попытка экспорта революции увенчалась относительным успехом, и то в силу исключительно националистических причин.

После подписания перемирия здесь была провозглашена республика под руководством графа Михая Кароли, аристократа-либерала, близко сотрудничавшего с социал-демократами. В январе 1919 г. Кароли стал президентом. Два месяца спустя в знак протеста против решения союзных государств отделить Трансильванию — район с преимущественно мадьярским населением, обещанный союзниками Румынии в 1916 г. в награду за вступление в войну на их стороне, — он ушел в отставку. Потеря этого района разожгла в стране националистические страсти.

В Венгрии было мало коммунистов; в основном их ряды пополнялись за счет возвращавшихся из России военнопленных и представителей городской интеллигенции14. Их вождь Бела Кун, в прошлом — журналист социал-демократической ориентации, до возвращения на родину командовал в Советской России Венгерским интернациональным отрядом. Москва отправила его обратно формально для переговоров о возвращении военнопленных, на самом же деле — как своего агента. В то время, когда союзники передавали Трансильванию Румынии, Бела Кун отбывал на родине тюремный срок за коммунистическую агитацию. В камере его навестила группа социал-демократов с предложением сформировать с коммунистами коалиционное правительство: они рассчитывали таким образом получить поддержку Советской России в борьбе против Румынии. Кун согласился, выдвинув несколько условий: социал-демократы должны объединиться с коммунистами в одну «Венгерскую социалистическую партию», в стране устанавливается диктатура, а с российским правительством станут поддерживаться «самые близкие и самые обязывающие отношения с тем, чтобы упрочить власть пролетариата и победить империализм Антанты»15. Условия приняли, и 21 марта 1919 г. коалиционное правительство сформировалось. Ленин, всегда настаивавший на том, чтобы коммунисты как организация ни с кем не смешивались, выразил сильное неодобрение произошедшим по инициативе Куна слиянием Венгерской компартии с социал-демократами и приказал ему развалить коалицию, однако Кун проигнорировал его требование16. Собравшийся в том же месяце Восьмой съезд РКП(б) приветствовал Венгерское советское государство и заявил о том, что сделан первый шаг на пути всемирного триумфа коммунизма[90]! Нельзя сказать, что в венгерском правительстве нашло справедливое представительство все население страны: 18 из 26 его комиссаров были евреями17; но это и не удивительно, если учесть, что в Венгрии, как и вообще в Восточной Европе, евреи составляли большую часть городской интеллигенции, которую в основном и привлекало коммунистическое движение.

Воспринимаемая венграми как «правительство национальной обороны в союзе с Советской Россией»18, коалиция поначалу пользовалась поддержкой практически всех слоев населения, в том числе и среднего класса. Если бы все шло без изменений, коммунисты надолго обосновались бы в Венгрии. Этого не случилось, потому что Кун, формально — министр иностранных дел, а фактически — глава государства, торопился коммунизировать страну и внедриться в Чехословакию и Австрию. Он отверг предложенные союзниками компромиссные решения венгерско-румынского территориального спора, поскольку его власть основывалась на противостоянии этих двух государств. Кун уничтожил частную собственность на средства производства, включая землю, но отказался распределить национализированные угодья среди фермеров, понуждая последних вступать в производственные кооперативы, чем усилил свой разрыв с крестьянством. Рабочие вскоре также выступили против коммунистов. По мере того, как слабела его власть, Кун все чаще прибегал к террору; и зверства правительства, и растущая инфляция восстановили население против коммунистической диктатуры. Когда в апреле румынские войска вошли в Венгрию, а некогда обещанная помощь со стороны Советской России не подошла[91], терпению населения пришел конец. 1 августа Кун бежал в Вену, его правительство ушло в отставку, румынская армия заняла Будапешт[92]. В марте 1920 г. регентом и главой государства стал контр-адмирал Миклош Хорти; коммунисты при нем были поставлены вне закона и подверглись преследованиям.

В июне, пока еще находясь у власти, Бела Кун сделал попытку организации переворота в Вене, использовав для этих целей проживавшего в Будапеште юриста Эрнста Беттельхейма, которого щедро снабжал фальшивыми банкнотами. Однако единственным свершением венских коммунистов стал поджог здания австрийского парламента.

Таким образом, три попытки устроить революцию в Центральной Европе, причем предпринятые в то время, когда для этого, казалось, были все условия, закончились провалом. Москва, приветствовавшая каждую из них как начало «мирового пожара», не жалела ни денег, ни агентов. Но результатов это не принесло. Европейские крестьяне и рабочие оказались сделаны совсем из другого теста, нежели их российские собратья. Можно, конечно, объяснять провал коммунистов отдельными тактическими промахами; главная же причина неуспеха коренилась в бессмысленности попыток перенести российский опыт на центральноевропейскую почву. «Ленин имел совершенно неверное представление о психологии рабочего класса в Германии, Австрии и Западной Европе. Он не понял традиций местных социал-демократических движений, их идеологии. Ему не удалось постичь действительного равновесия сил в этих странах, и потому он обманывался не только относительно скорости революционного процесса, но и относительно самого характера революций, когда… они стали происходить в странах Четверного Союза. Ленин считал, что они станут следовать тем же путем, что и большевистская революция в России; что левое крыло лейбористского движения отколется от социал-демократических партий и превратится в партии коммунистические, которые затем, в процессе революционной борьбы, вырвут главенство над рабочим классом из рук социалистических партий, свергнут парламентскую демократию и установят диктатуру пролетариата»19. В действительности попытка осуществить социальную революцию в Европе привела к противоположным результатам: коммунисты были дискредитированы, на первое место выдвинулись национал-экстремисты, эксплуатировавшие ксенофобию, подчеркивая роль иностранных деятелей, особенно евреев, в возбуждении общественных беспорядков. В Венгрии падение режима Белы Куна привело к кровавым еврейским погромам, а в Германии инициированные коммунистами мятежи дали основание для антисемитской пропаганды, которую активно вело нарождающееся национал-социалистическое движение. Трудно даже представить, как в Европе периода между двумя войнами столь бросающийся в глаза правый радикализм мог бы расцвести пышным цветом без страха перед коммунистами, впервые возникшего во время путчей 1918–1919 гг.: «Основным следствием данной ошибочной политики был заразивший правящие классы Запада и большинство среднего класса страх перед призраком коммунизма. В то же время большевизм предложил удобную модель контрреволюционной силы, которой стал фашизм»20.

* * *

К весне 1919 г. коммунистическая деятельность за рубежом стала более организованной и приняла формальные очертания — возник Коминтерн. Новому Интернационалу предназначалась роль боевого авангарда, который должен в мировом масштабе исполнить то, что большевики совершили в России. Задачи эти были определены в резолюции: «Коммунистический Интернационал ставит перед собой цель: бороться всеми средствами, даже силой оружия, за свержение международной буржуазии и создание международной советской республики»21. Попутно перед ним ставились и оборонительные задачи: предотвращение «крестового похода» капиталистов против Советской России, в частности настраивание «масс» за рубежом против интервенции. Как мы сказали раньше, свою оборонительную задачу Коминтерн выполнил гораздо более успешно, нежели наступательную.

Первый год своего существования (1919–1920) Коминтерн все свои силы обращал на борьбу с социал-демократией. Ленин считал, что поход против «буржуазного» строя требует дисциплинированных кадров из рабочих и вожаков, объединенных организацией, подобной российской партии большевиков. Таких кадров в Европе насчитывалось немного, поскольку социалистические и тред-юнионистские организации изобиловали «ренегатами» и «социал-шовинистами», сотрудничавшими с «буржуазией»: отсюда вытекала необходимость расколоть социал-демократическое движение и оттянуть от него собственно революционный элемент. Особенно это касалось Германии, страны, занимавшей в ленинской стратегии центральное место, поскольку там существовал самый развитой рабочий класс и самое организованное социалистическое движение в мире. Как мы увидим, большевистское руководство готово было пойти на сотрудничество с наиболее реакционными, крайне националистическими элементами в Германии, чтобы подорвать социал-демократическую партию в этой стране. Говорили, что Карла Каутского, этого Нестора немецкой социал-демократии, Ленин ненавидел даже больше, чем Уинстона Черчилля22.

Создать новый интернационал Ленин решил еще в июле 1914-го, когда Второй (Социалистический) Интернационал нарушил свое обещание выступать против войны. Некоторые черты того, что впоследствии стало Коминтерном, можно усмотреть еще в «левой оппозиции» на Циммервальдской и Кинтальской конференциях (1915–1916), где Ленин и его приспешники сделали не вполне удачную попытку перетянуть выступавших против войны социалистов от пацифизма к программе гражданской войны23.

Несмотря на то что вопрос о формировании нового Интернационала в большевистской России был делом решенным, в течение первых полутора лет после прихода к власти у Ленина оказалось много отвлекших его внимание неотложных дел. В течение этого периода предпринимавшимися время от времени попытками наладить подрывную деятельность за рубежом руководил Комиссариат иностранных дел, в котором для этих целей были созданы под управлением Радека специальные иностранные филиалы. Кадры для работы в них подбирались весьма случайным образом. Как вспоминала работавшая секретарем Коминтерна в 1919 г. Анжелика Балабанова, «практически все они попали в Россию в качестве военнопленных. Большинство их вступило в партию недавно, благодаря связанным с членством льготам и привилегиям. Практически никто из них не поддерживал до того контактов с революционным или рабочим движением у себя в стране, не имел ни малейшего представления о социалистических принципах»24.

В конце Первой мировой войны эти агенты, снабженные крупными суммами денег, засылались под прикрытием дипломатической неприкосновенности в дружественные Германию и Австрию, а также в нейтральные Швецию, Швейцарию и Нидерланды для установления контактов и ведения пропаганды. Джон Рид сообщал, что в сентябре 1918 г. Комиссариат иностранных дел содержал 68 агентов в Австро-Венгрии и «значительно больше» — в Германии; неопределенное количество их было также во Франции, Швейцарии, Италии25. Для тех же целей Комиссариат использовал персонал Красного Креста и репатриационных миссий, направленных в Центральную Европу после подписания Брест-Литовского договора для переговоров о возвращении русских военнопленных.

В марте 1919 г. ответственность за подрывную деятельность за рубежом переложили на Коммунистический Интернационал. Непосредственным стимулом к созданию новой организации послужило решение Второго (Социалистического) Интернационала провести в Берне первую послевоенную конференцию. Дабы перехватить инициативу, Ленин в спешке созвал Учредительный конгресс собственного Интернационала, состоявшийся в Кремле 2 марта. Вследствие того, что транспортные и коммуникационные трудности воспрепятствовали установлению прямой связи с потенциальными сторонниками этого начинания за рубежом, конгресс превратился в фарс: большинство делегатов оказались либо членами русской Компартии, либо проживавшими в России и не представлявшими никаких зарубежных организаций иностранцами. Из 52 делегатов от 35 компартий только пятеро прибыли из-за рубежа, и всего один (немец Гуго Эберляйн-Альбрехт) имел официальный мандат своей организации[93]. Аптекарю Борису Рейнштейну, российскому уроженцу, возвратившемуся на родину из США, чтобы оказать помощь революции, и выступавшему в качестве «представителя американского пролетариата», засчитали пять мандатов, хотя он представлял исключительно себя самого. Все это напоминало знаменитый исторический эпизод, когда во время Французской революции группу проживавших во Франции чужеземцев нарядили в национальные костюмы различных народов и привели на заседание Национального Собрания в качестве «представителей Вселенной»[94].

Надежды, которые питали основатели Коминтерна, были безграничны: состоявшийся в декабре 1919 г. Всероссийский Съезд Советов заявил, что его создание — «величайшее событие в мировой истории»26. Зиновьев, назначенный Лениным председателем Коминтерна, писал летом 1919 г.:

«Движение набирает такую головокружительную скорость, что можно с уверенностью сказать: через год мы уже забудем, как Европе пришлось когда-то вести войну за коммунизм, потому что через год Европа станет коммунистической. Борьба же за коммунизм будет перенесена в Америку, может быть, также и в Азию и другие части света»27.

Тремя месяцами позже, во время празднования второй годовщины октябрьского переворота, Зиновьев выразил пожелание, чтобы ко времени третьей годовщины «Коммунистический Интернационал одержал победу во всем мире»28.

По мнению Зиновьева, в первый год своего существования Коминтерн являлся не более чем «обществом пропагандистов»29. Тем не менее к заявлению этому не следует относиться с излишней доверчивостью, поскольку большая часть деятельности организации была скрыта от глаз. Например, случайно стало известно, что глава советской миссии Красного Креста в Вене передал местным коммунистам 200 000 крон на основание печатного органа их партии, «Weckruf»30. Поскольку большевики относились к газете как к ядру политической организации, подобное действие выглядит чем-то большим, нежели пропаганда.

Ленин занялся делами Коминтерна всерьез только летом 1920 г., когда гражданскую войну можно было считать законченной. Концепция была проста: превратить Коммунистический Интернационал в филиал РКП(б), с такой же структурой и также подчиненный директивам ЦК. Добиваясь исполнения этой цели, Ленин не терпел никакого противодействия: сопротивление осуществлению принципа «демократического централизма» служило основанием для изгнания из рядов партии. Сам принцип, этот оксюморон, получил в устах Зиновьева такое определение: «безусловная и необходимая обязательность всех решений высших органов для низших»31. Возражения, вызванные им у западных коммунистов, Ленин отмел как меньшевистскую болтовню.

По требованию Зиновьева, желавшего утихомирить находившихся в его распоряжении работников, 19 июля открылся Второй конгресс Коминтерна, на этот раз не в Москве, а в Петрограде. Место проведения съезда до последнего момента держалось в глубокой тайне, чтобы не навлечь на Ленина покушения. Сам он выехал из Москвы в Петроград ночью простым поездом[95]. Через четыре дня заседания конгресса переместили в Москву, где они продолжались до 7 августа. На этот раз иностранцев собралось больше. Присутствовали 217 делегатов из 36 стран, из них 169 с правом голоса. Русские составляли примерно треть; следующими по величине были делегации из Германии, Италии и Франции. Небрежность, отличавшая подбор «национальных» кадров на конгресс, можно проиллюстрировать тем, что Радек, числившийся на Кинтальской конференции 1916 г. рупором голландского пролетариата и в марте 1919 г. несший обязанности посланника Советской Украины в Германии, появился теперь как представитель рабочих Польши32. Большевики встретили сопротивление со стороны иностранных делегатов относительно составленной ими программы, но в итоге одержали верх. Настроение на конгрессе было эйфорическое, потому что в то время, как шли заседания, Красная Армия приближалась к Варшаве: казалось неизбежным, что скоро появится новая Польская советская республика, а вслед за этим восстания вспыхнут по всей Европе. В состоянии революционного вдохновения, близкого к делирию, Ленин телеграфировал Сталину в Харьков 23 июля шифрованное сообщение:

«Положение в Коминтерне превосходное: Зиновьев, Бухарин и также и я думаем, что следовало бы спровоцировать революцию тотчас в Италии. Мое личное мнение, что для этого надо советизировать Венгрию, а может быть также Чехию и Румынию. Надо обдумать внимательно. Сообщите Ваше подробное мнение»33.

* * *

Это поразительное послание может быть понято только в контексте решения, принятого в начале июля 1920 г. в разгар войны с Польшей: распространять революцию на Западную и Южную Европу. Как стало известно из лишь недавно опубликованной речи Ленина перед состоявшимся в сентябре того же года закрытым собранием коммунистической верхушки, Политбюро приняло решение не только выселить поляков с советской территории и не только советизировать Польшу, но и использовать сам конфликт как предлог для разворачивания общего наступления на Запад.

Польша провозгласила независимость в ноябре 1918 г. Версальский договор признал ее суверенитет и определил западные границы государства. Однако местоположение польско-российской границы должно было оставаться неопределенным вплоть до того момента, как гражданская война в России закончится и образуется полномочное правительство, способное вести переговоры. В декабре 1919 г. Верховный совет союзников определил временную пограничную черту между двумя государствами, известную как «линия Керзона», очертания которой определялись по этнографическому принципу. Поляки не признали ее, поскольку лишались таким образом Литвы, Белоруссии и Галиции, на которые у них имелись исторически обоснованные, по их мнению, притязания[96]. Кроме того, в то время как определилась линия Керзона, польская армия находилась уже в 30 км к востоку от нее. Пилсудский был исполнен решимости отхватить как можно больше русских земель, пока эта страна ведет гражданскую войну и не имеет возможности оказать ему достойное сопротивление. Его армии оккупировали Галицию и низложили местное украинское правительство, вслед за чем изгнали силы большевиков из Вильно. В середине февраля 1919 г. польские и советские войска вели короткие перестрелки, обозначившие фактическое начало войны между странами. Пилсудский, однако, не спешил воспользоваться создавшимся у него преимуществом, поскольку, как уже отмечалось выше, желал дать Москве шанс победить Деникина и с этой целью отдал своим войскам осенью 1919 г. приказ приостановить военные действия против Красной Армии. Он ждал, когда Деникин сойдет со сцены, чтобы начать наступление.

В то время Пилсудский еще, возможно, и мог бы заключить с Москвой мир на выгодных условиях. Но у него имелись далеко идущие геополитические проекты, значительно превосходившие, как это доказали события, силы и способности молодой Польской республики.

Вину за начало польско-русской войны обычно приписывают Польше, и неоспоримо, что боевые действия открыли ее войска, вошедшие в конце апреля на территорию Советской Украины. Тем не менее данные, полученные из советских архивов, свидетельствуют, что, если бы Польша не напала именно в то время, Красная Армия сделала бы попытку ее опередить. Советское Верховное командование начало разрабатывать планы операции против Польши уже в конце января 1920 г.34. Севернее припятских болот была создана высокая концентрация советских войск, и не позднее апреля их собирались послать в наступление35. Основной фронт планировали развернуть против Минска, а второстепенный Южный фронт — по линии Ровно — Ковель — Брест-Литовск. Конечная цель наступления держалась в тайне даже от командования фронтами; но, поскольку С.С.Каменев отдал приказ, чтобы оба фронта на польской территории соединились, не остается сомнений, что следующей фазой кампании должно было стать наступление на Варшаву и далее на Запад36. Гипотеза о том, что Москва строила планы захвата Польши, подтверждается недавно рассекреченной телеграммой, датированной 14 февраля 1920 г., посланной Лениным находящемуся с Южной армией в Харькове Сталину: в ней содержится просьба дать информацию о шагах, предпринятых для создания «Галицкого ударного кулака»37.

Наступление поляков сбило все действия, какими должен был открыться, как это станет ясно из обсуждаемого нами ниже проделанного Лениным ретроспективного анализа, общий поход Советов на Западную Европу.

В марте 1920 г. Пилсудский объявил себя маршалом и лично возглавил 300 000 войск, находившихся на Восточном фронте. В течение марта—апреля поляки вели переговоры с Петлюрой, результаты которых вылились 21 апреля в секретный протокол. Согласно ему Польша признавала Петлюру главой независимой Украины и обещала вернуть ему Киев. Петлюра в обмен «уступал» Галицию Польше[97]. Дипломатическое соглашение 24 апреля дополнили тайным военным договором, предусматривающим совместное ведение операций и последующий вывод польских войск с Украины38.

Польская армия, частям которой приходилось биться за разные стороны во время мировой войны, отличалась высоким боевым духом, но была плохо экипирована. Британия отказывалась помогать ей на том основании, что уже оказала содействие белым, а выручать поляков было делом Франции. Французы, как это было всегда им свойственно, ничего не давали даром: вместо непосредственной помощи они предложили полякам кредит в 375 млн франков, что давало возможность приобрести по действующим рыночным ценам не востребованные самой Францией военное снаряжение и боеприпасы, частично в свое время захваченные у Германии. США предложили кредит в 56 млн долларов на приобретение припасов, оставленных их войсками на территории Франции39.

25 апреля численно превосходящая противника польская армия при поддержке двух украинских дивизий взяла Житомир и двинулась на Киев[98]. Двенадцатая красная армия отступила, несмотря на то что готовилась к боям еще в январе: она была ослаблена мятежами и дезертирством, особенно в украинских частях. Красным приходилось также отбиваться от достаточно эффективных действий партизан у себя в тылу. 7 мая поляки заняли столицу Украины: это явилось пятнадцатой сменой власти в Киеве за три года. Потери польской стороны составляли 150 человек убитыми и вдвое больше — ранеными.

Но триумф Польши оказался недолговечным. Ожидавшегося восстания украинского населения не произошло. Более того, вторжение вызвало в России невиданный патриотический подъем, сплотивший социалистов, либералов и даже консерваторов в поддержку коммунистов, защищавших страну от иностранного агрессора. 30 мая советская пресса опубликовала воззвание генерала Алексея Брусилова, командовавшего наступлением русской армии в 1916 г.: он приглашал всех бывших офицеров царской армии, которые еще не успели записаться в Красную Армию, сделать это[99].

5—6 июня буденновская кавалерия прорвала линию поляков. 12 июня польская армия оставила Киев и начала отступать с такой же скоростью, с какой до этого продвигалась вперед. Контрнаступление советских войск осуществлялось двумя фронтами, они разделялись непроходимыми припятскими болотами. Южная армия двигалась на Львов; Северная, под командованием Тухачевского, шла по Белоруссии и Литве. 2 июля Тухачевский объявил приказ:

«Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару… На Вильну, Минск, Варшаву — марш!»40.

Упоенная победой, 11 июля Красная Армия взяла Минск, а через три дня — Вильно. Гродно пал 19 июля, Брест-Литовск — 1 августа. К этому моменту армия Пилсудского потеряла все территории, захваченные с 1918 г.: Красная Армия стояла уже на Буге, за которым проживало польское население, и готовилась форсировать реку. На всех завоеванных территориях вводились советские методы управления.

В Польше военные неудачи вызвали политический кризис. Под давлением противников украинской авантюры, а их было немало и среди правых, и среди левых, 9 июля правительство уведомило союзников, что готово отказаться от территориальных претензий к Советской России и начать мирные переговоры41. Керзон незамедлительно передал заявление Польши Москве, предложив установить перемирие с временной разделительной линией по Бугу, имея в виду определить постоянную границу позднее. Британия изъявила готовность выступить в качестве посредника. Свои предложения Керзон дополнил предупреждением, что если Советская Россия вторгнется на территорию собственно Польши, то Британия и Франция вступят в войну на стороне последней.

Нота Керзона вызвала разногласия в рядах большевиков. Ленин, которого поддержали Сталин и Тухачевский, считал необходимым отвергнуть сделанное предложение и проигнорировать предупреждение Британии: Красная Армия должна идти на Варшаву. Он был убежден, что появление красных солдат и провозглашение аналогичных большевистским декретов, защищавших интересы рабочих и крестьян, заставит массы поляков подняться против «белого» правительства и согласиться на установление в стране коммунистического режима.

Но за решением Ленина стояли и более веские соображения. Каковы они были, он объяснил 22 сентября 1920 г. на закрытом заседании Девятой партконференции, когда пытался найти объяснение и оправдание тому, что называл «катастрофическим поражением» Советской России в Польше. Ленин просил, чтобы его слова не записывались и не публиковались, но стенографисты продолжали работу: семьдесят два года спустя сказанное было напечатано[100]. Хотя формальной целью продолжения военных действий на территориях, где жили этнические поляки, декларировалась советизация Польши, Ленин обрисовал в свойственной ему разбросанной манере истинные, гораздо более далеко идущие планы:

«Перед нами стоял вопрос: принять ли это предложение [Керзона], которое давало нам выгодные границы, и, таким образом, встать на позицию, вообще говоря, чисто оборонительную, или же использовать тот подъем в нашей армии и перевес, который был, чтобы помочь советизации Польши. Здесь стоял коренной вопрос об оборонительной и наступательной войне, и мы знали в ЦК, что это новый принципиальный вопрос, что мы стоим на переломном пункте всей политики советской власти.

До сих пор, ведя войну с Антантой, потому что мы великолепно знали, что за каждым частичным выступлением Колчака, Юденича стоит Антанта, мы сознавали, что ведем оборонительную войну и побеждаем Антанту, но что победить окончательно Антанту мы не можем, что она во много раз сильнее нас…

И вот… у нас созрело убеждение, что военное наступление Антанты против нас закончено, оборонительная война с империализмом кончилась, мы ее выиграли… оценка была такова: период оборонительной войны кончился. (Я прошу записывать меньше: это не должно попадать в печать.)

Перед нами встала новая задача… мы можем и должны использовать военное положение для начала войны наступательной… Мы формулировали это не в официальной резолюции, записанной в протоколе ЦК… Но между собой мы говорили, что мы должны штыками пощупать — не созрела ли социальная революция пролетариата в Польше?..

[Нам стало известно], что где-то около Варшавы находится не центр польского буржуазного правительства и республики капитала, а где-то около Варшавы лежит центр всей теперешней системы международного империализма, и что мы стоим в условиях, когда мы начинаем колебать эту систему и делаем политику не в Польше, но в Германии и Англии. Таким образом, в Германии и Англии мы создали совершенно новую полосу пролетарской революции против всемирного империализма…»

Ленин далее заявил, что вторжение Красной Армии в Польшу привело к революционным выступлениям в Германии и Англии. При подходе советских войск немецкие социалисты объединились с коммунистами, а те создали добровольческие вооруженные отряды для помощи русским. Организация в Великобритании «Совета действия» также показалась Ленину началом социальной революции; он считал, что летом 1920 г. Англия оказалась в такой же ситуации, как Россия в 1917-м, и что правительство там утратило контроль над ситуацией в стране.

Но и это еще не все, продолжал Ленин. Южная красная армия вошла в Галицию и тем самым установила прямой контакт с Карпатской Русью, что создало возможность осуществить революцию в Венгрии и Чехословакии.

Завоевание Польши давало уникальный шанс одним махом ликвидировать все постановления Версальского договора. И в данном случае, и в остальных Ленин оправдывал необходимость вторжения в Польшу следующими словами:

«Разрушая польскую армию, мы разрушаем тот Версальский мир, на котором держится вся система теперешних международных отношений. Если бы Польша стала советской, Версальский мир был бы разрушен и вся международная система, которая завоевана победами над Германией, рушилась бы»[101].

Короче говоря, Польша являлась тем порогом, переступив через который можно было вести общее наступление на Западную и Южную Европу, отобрать у союзников плоды их побед в Первую мировую войну. Подобную цель, конечно же, следовало держать в тайне: Ленин сам признавался, что его правительство делало вид, будто интересуется исключительно советизацией Польши. Историку остается только дивиться на полное отсутствие реализма во всех этих планах: как это часто происходит, фанатизм изыскивает для достижения утопических целей самые хитроумные способы.

Троцкий возражал против наступательной стратегии, предложенной Лениным: он считал, что следует принять предложение Британии о посредничестве, и призывал дать необходимые обещания относительно суверенитета Польши[102]. В этом с ним было солидарно Верховное командование Красной Армии, уверенное, что сможет сокрушить польскую армию в два месяца, но при условии, что союзники дадут обещание не оказывать ей военной помощи; ввиду же предупреждения, сделанного Британией, а также возможности участия в конфликте Румынии, Финляндии и Латвии, оно предпочитало остановить наступление у линии Керзона42. Главные партийные эксперты по польскому вопросу, Радек и Мархлевский, предостерегали против упований на то, что польские крестьяне и рабочие будут приветствовать вторжение русских.

Как это случалось всегда, ленинская точка зрения победила. 17 июля ЦК принял решение продолжать войну на территории Польши, вслед за чем Троцкий и С.С.Каменев отдали приказ игнорировать линию Керзона и вести наступление на запад43. Британии направили вежливую ноту, где отвергалось предложение о посредничестве44. 22 июля С.С.Каменев приказал взять Варшаву не позднее 12 августа. Для управления советизированной Польшей создали Польский революционный комитет (Польревком), куда вошли Дзержинский, Мархлевский и еще три человека. Особенно Москву вдохновило то, что лейбористская партия Британии осудила польское правительство. 12 августа конференция тред-юнионов и лейбористов проголосовала за всеобщую забастовку в случае, если правительство станет упорствовать в своей пропольской и антисоветской политике. Для исполнения постановления создали Совет действия под председательством Эрнста Бевина. В свете этих событий перспектива вмешательства Британии выглядела все менее реальной. Примерно в то же время Международная федерация тред-юнионов в Амстердаме, входящая во Второй (Социалистический) Интернационал, проинструктировала своих членов усилить эмбарго на предназначенные для Польши боеприпасы45.

В процессе вышеупомянутых политических и военных разногласий открыл заседания Второй конгресс Коминтерна. В главном зале повесили карту военных действий, и ежедневное продвижение Красной Армии на запад отмечалось на ней под приветственные возгласы делегатов.

* * *

На Втором конгрессе Коминтерна Ленин преследовал три задачи: во-первых, создание во всех странах коммунистических партий: следовало либо начинать формирование их с нуля, либо действовать методом раскола существующих социалистических объединений. Эту — самую важную — задачу следовало решать, разваливая одновременно Социалистический Интернационал. В резолюциях конгресса указывалось, что зарубежные компартии должны связывать своих членов «железной военной дисциплиной» и требовать от них «полнейшего товарищеского доверия… к партийному Центру», то есть безусловного подчинения Москве46.

Во-вторых, в отличие от Социалистического Интернационала, выстроенного по принципу федерации независимых и равноправных участников, Коминтерн должен был следовать принципу «железного пролетарского централизма»: ему отводилась роль единственного рупора мирового пролетариата. По словам Зиновьева, Интернационал «должен стать единой Коммунистической партией, с отделениями в различных странах»47. Все зарубежные компартии подчинялись Исполнительному Комитету Коммунистического Интернационала (ИККИ). Тот, в свою очередь, являлся отделением ЦК РКП(б) и выполнял директивы последнего[103]. Дабы обеспечить себе абсолютный контроль, РКП(б) забрала себе в ИККИ пять мест; всем остальным партиям выделили только по одному. Ведущим принципом при отборе чиновников в аппарат Коминтерна было их послушание Москве. Партии и индивидуальные члены, не оказывавшие послушания ИККИ, изгонялись вон независимо от известности и заслуг. Для контроля за тем, насколько выполняются его указания иностранными компартиями, Исполком получил полномочия формировать за рубежом специальные органы надзора, независимые от местных партийных организаций.

В-третьих, непосредственной задачей всех зарубежных компартий становилась инфильтрация и взятие под контроль всех массовых рабочих организаций, включая и те, которые придерживались «реакционной» политики, а не только «прогрессивные». По инструкции, данной Лениным, коммунистические ячейки должны были внедряться в каждую массовую организацию, где можно — открыто, где нельзя — тайно48.

Конечной задачей Коминтерна было «вооруженное восстание» против существующих правительств49 с целью смещения их и установления коммунистических режимов. Все это являлось подготовительной фазой создания Всемирной Советской Социалистической Республики.

Иностранным делегациям, восхищавшимся достижениями большевиков и их целями, но мало сведущим в большевистской этике, методы работы Ленина показались слишком авторитарными и вызвали их сильное недовольство. Вождю пришлось поэтому сражаться с двумя противниками: с одной стороны его обвиняли в «оппортунизме» за склонность вести работу в парламентской и тред-юнионистской форме, с другой — в недемократичности коминтерновской процедуры.

Некоторые западные коммунисты, вдохновленные примером России, желали начать немедленное и прямое наступление на свои правительства; они не усматривали никакого преимущества в предложенной Лениным тактике постепенной инфильтрации враждебных учреждений. В распространявшейся на Втором конгрессе брошюре «Детская болезнь «левизны» в коммунизме» Ленин отвергал эту стратегию на том основании, что коммунисты за рубежом были слишком немногочисленны и слабы, чтобы начинать наступление. Расстановка сил требовала от них стратегии выжидания, использования каждого разногласия в стане врага, любой возможности пойти на объединение с потенциальным союзником50. Иностранные делегаты, выражавшие недоверие к этому подходу, подвергались критике со стороны русских, которые использовали любую возможность, чтобы не дать им выступить.

В соответствии с ленинской политикой инфильтрации ИККИ настаивал, чтобы все компартии за рубежом принимали участие в парламентских выборах51. Некоторые делегации, и во главе их — итальянская, протестовали, утверждая, что таким образом они лишь выявят, насколько немногочисленны их сторонники, однако Ленин настаивал на своем: он не забыл совершенной им в 1906 г. ошибки, когда приказал большевикам бойкотировать выборы в Первую Государственную Думу. С его точки зрения, заполучить побольше мест в парламенте было не так важно, как использовать депутатский иммунитет для открытой дискредитации правительства и распространения коммунистической пропаганды. Приняв на вооружение тактику, использовавшуюся российскими эсерами и социал-демократами в 1907 г., он уговорил Бухарина провести резолюцию, согласно которой все члены Коминтерна обязывались «использовать буржуазные правительственные учреждения для их же уничтожения»52. Чтобы зарубежные компартии не впали в то, что Маркс называл «парламентским кретинизмом», законодателям-коммунистам вменялось в обязанность помимо официальной депутатской работы заниматься нелегальной деятельностью. Как гласит резолюция Второго конгресса, «каждый коммунист, ставший депутатом парламента, должен иметь в виду, что он является не законодателем, ищущим взаимопонимания с другими законодателями, но агитатором, направленным своей партией в стан врага для осуществления решений партии. Депутат-коммунист подотчетен не расплывчатой массе избирателей, но своей коммунистической партии, легальной или нелегальной»53.

Большие споры вызвала политика в отношении профсоюзов. Для Ленина инфильтрация профсоюзов и подрывная деятельность в них были второй по важности задачей в рабочих планах Коминтерна, поскольку поддержка организованного труда являлась необходимым условием европейской революции. Это, однако, становилось неимоверно сложной задачей, поскольку организованный труд на Западе склонялся к реформистской политике и сотрудничал со Вторым Интернационалом. Европейские тред-юнионисты, присутствовавшие на Втором конгрессе Коминтерна, напрасно пытались пояснить, что их организации абсолютно не были пригодны для революционной работы, ибо их члены ставили перед собой экономические, а не политические задачи. Самое сильное сопротивление исходило от британской и американской делегаций. Британцам не по нраву пришелся приказ вступить в Лейбористскую партию: им было известно, что туда коммунистов не принимают, и потому такая попытка не могла принести им ничего, кроме унижения. Американскому поклоннику большевиков Джону Риду не дали говорить, когда он пытался объяснить, почему коммунисты в США не могут пытаться вступить в Американскую федерацию труда. В конце концов ему удалось внести предложение, но в официальном отчете нет даже упоминания о соответствующем голосовании54. В знак протеста против таких недемократических методов он впоследствии вышел из Интернационала.

На конгрессе была сделана вялая попытка переместить руководство Коминтерна. Первоначальным замыслом большевиков было создать штаб-квартиру Третьего Интернационала в Западной Европе, но они оставили эту идею, боясь разделить участь Люксембург и Либкнехта55. Голландский делегат после того, как внесенное им предложение расположить штаб-квартиру ИККИ в Норвегии отклонили голосованием, сказал, что конгресс не должен делать вид, будто создал действительно международную организацию, тогда как на самом деле он отдал «всю исполнительную власть в руки Российского исполнительного комитета»56. Исполком Коминтерна обосновался в Москве, заняв роскошную резиденцию немецкого сахарного магната, где в 1918 г. размещалось посольство Германии.

Прежде чем закончить работу, Второй конгресс принял самый важный документ, содержащий 21 «условие», на основании которых проводится прием в Коминтерн. Его автор Ленин намеренно сформулировал требования, предъявляемые к кандидатам на вступление, в такой бескомпромиссной манере, чтобы предотвратить соискательство умеренных социалистов. Самыми важными «пунктами» были следующие:

Статья 2. Все вступающие в Коминтерн организации должны были исключить из своих рядов «реформистов и центристов»;

Статья 3. Коммунисты должны были создавать везде «параллельные нелегальные организации», которые в решающий момент обнаружат свое присутствие и возьмут на себя руководство революцией;

Статья 4. Им следовало вести пропаганду в рядах вооруженных сил с тем, чтобы предотвратить использование последних в целях «контрреволюции»;

Статья 9. Им следовало взять на себя руководство профсоюзами;

Статья 12. Они должны были быть организованы по принципу «демократического централизма» и следовать жесткой партийной дисциплине;

Статья 14. Им предписывалось помогать Советской России в ее борьбе с «контрреволюцией»;

Статья 16. Все решения, принимаемые съездами Коминтерна и ИККИ, оказывались обязательными для партий — членов Коминтерна[104].

Почему делегаты конгресса проголосовали в конце практически единогласно за правила, лишавшие их независимости, несмотря на все сомнения и возражения? Отчасти они сделали это из восхищения большевиками, которые, по их мнению, совершили первую успешную революцию в истории и потому должны были знать лучше остальных, как и что делать. Но высказывается и иная точка зрения: только поверхностно знакомые с теорией и практикой большевизма, члены Коминтерна не представляли себе, какие практические последствия могли иметь подобные требования57.

* * *

Ко времени закрытия Второго конгресса Коминтерна падение Варшавы и установление там советской республики казались делом решенным. Польская армия отступала со скоростью 15 км в день; в ней царили хаос, уныние, не хватало предметов первой необходимости. Численно она также уступала противнику: по оценкам Пилсудского, у Красной Армии под ружьем было в Польше от 200 000 до 220 000 человек, в то время как силы поляков не превосходили 120 00058[105]. Однако у обороняющейся стороны имелось географическое преимущество: наступающая Красная Армия оказалась вынуждена разделиться надвое, двигаясь к северу от припятских болот и к югу от них, польские же военные силы действовали как единое целое59.

Военные круги Германии ликовали, предвкушая неминуемое поражение Польши: как и Ленин, они верили, что это снимет с них проклятие Версальского договора. Веймарское правительство, объявившее о нейтралитете в польско-советской войне, ответило 25 июля отказом на просьбу Франции позволить провезти в Польшу через территорию Германии военное снаряжение и боеприпасы. Чехословакия и Австрия следовали примеру Берлина, так что Польша оказалась практически отрезана от своих западных союзников.

28 июля Красная Армия взяла Белосток, первый польский город к западу от линии Керзона. Два дня спустя Польревком специальным воззванием доводил до сведения населения, что занимается «закладыванием фундамента будущей Польской советской республики» и с этой целью «низлагает предыдущее дворянско-буржуазное правительство». Все фабрики, земли (за исключением крестьянских наделов) и леса объявлялись государственной собственностью60. Ревкомы и советы создавались во всех населенных пунктах, занимаемых Красной Армией. Обращаясь к своим агентам в Польше, Ленин настаивал на «беспощадном разгроме помещиков и кулаков… равно на реальной помощи крестьянам панской землей, панским лесом»61. Ему принадлежит также «прекрасный план» вешать «кулаков, попов, помещиков» и свалить вину на «зеленых»; он даже предлагал выплачивать 100000 рублей за каждого повешенного62. Однако вскоре Ленину пришлось столкнуться с различиями в политической культуре Польши и России, так же как и с трудностью расшевелить примитивные анархистские побуждения в иначе устроенном, более западном окружении. Ни польские рабочие, ни польские крестьяне не откликались с готовностью на призыв убивать и грабить. Даже напротив: перед лицом иностранного нашествия поляки объединились, несмотря на сословное расслоение. К полному изумлению Красной Армии, ей пришлось столкнуться с неприязненным отношением польских рабочих и обороняться от партизанских отрядов.

Силы наступавших были сведены в Юго-Западный фронт под командованием Егорова, туда входили Двенадцатая армия и конница Буденного, и в Западный фронт — в нем под командованием Тухачевского соединялись четыре армии: Третья, Четвертая, Пятнадцатая и Шестнадцатая, усиленные Третьим кавалерийским корпусом генерала Гайка Бжишкяна (Г.Д.Гая), родившегося в Персии армянина, ветерана царской армии. Сталин получил направление в Юго-Западную армию в качестве политкомиссара. (Изначально он был приписан Троцким к буденновской кавалерии63.) Сталин побуждал высшее партийное руководство нацелить основной удар на южный сектор. Его не послушали. 2 августа Политбюро приказало пехотинцам Егорова и конникам Буденного перейти под командование Тухачевского64. Тем не менее, по доселе не выясненным соображениям, С.С.Каменев, протеже Сталина, отложил исполнение этого приказа. Только 11 августа он распорядился временно приостановить операцию по взятию Львова и назначил Тухачевского главнокомандующим как Юго-Западного, так и Западного фронтов. Двенадцатая армия и конница Буденного получили команду идти на Варшаву65. Сталин отказался подчиниться этим инструкциям66. По мнению Троцкого, непослушание Сталина привело в конечном счете к поражению Красной Армии в Польше67.

Терпящие жестокую нужду поляки просили союзников о боеприпасах. Ллойд Джордж, уже довольно сильно углубившийся в торговые переговоры с советскими представителями Красиным и Львом Каменевым, высказал им свое мнение об агрессии России и даже предъявил ультиматум, однако Ленин, справедливо полагавший, что британцы не станут ссориться с ним из-за Польши, счел возможным не обратить на это внимания68. Британский тред-юнионистский Совет действия, находившийся на содержании у советских властей (он получал выручку от продажи тайно ввозимых Каменевым в Англию драгоценностей)69, остановил отправку боеприпасов Варшаве, повторив угрозу начать всеобщую забастовку. Докеры отказывались производить погрузку на корабли, отправлявшиеся в Польшу.

Скудная помощь, которую все-таки получали поляки, приходила из Франции. Некоторое количество боеприпасов переправили через находившийся в то время под британским контролем Данциг, в основном же французское содействие состояло в подготовке кадров и услугах советников. Несколько сот французских офицеров, приехавших ранее в том же году для подготовки польских войск, объединились с военной миссией, которой руководил генерал Максим Вейган, начальник штаба маршала Фердинанда Фоша, главнокомандующего силами союзников во Франции в 1918 г. Вейган намеревался возглавить польские вооруженные силы, но ему в этом отказали. Несмотря на то что и он, и его офицеры считались впоследствии едва ли не главными творцами «чуда на Висле», на самом деле они практически ничего не сделали для победы по той простой причине, что их держали в изоляции и их стратегический план, рассчитанный на занятие оборонительных позиций, отвергли70. Вейган лично отказывался от приписываемой ему победы над Красной Армией: «Это исключительно польская победа, — заявил он после событий. — Предварительные операции проводились в соответствии с польскими планами, разработанными польскими генералами»71. Французскую миссию он характеризовал как «символическую замену материальной помощи, которую союзники не хотели или не могли предоставить»72.

14 августа Троцкий скомандовал, чтобы Красная Армия безотлагательно взяла Варшаву. Через два дня Польревком переместился в село в 50 км от польской столицы, рассчитывая быть в ней через несколько часов. Сам город невозмутимо жил повседневной жизнью: даже когда до столицы стали доноситься звуки артиллерии, варшавские жители спокойно продолжали заниматься своими делами. Английский дипломат докладывал 2 августа, что «невозмутимость местного населения просто невероятна. Можно подумать, что страна не в опасности, а большевики — в тысячах километров отсюда»73. В этот критический момент войны Тухачевский совершил ряд фатальных стратегических ошибок. Вместо того чтобы сконцентрировать силы для удара по Варшаве, он, видимо, считая, что она сдастся на его милость, направил Четвертую армию и кавалерийский корпус к северо-западу от столицы, то есть, по словам Пилсудского, «в пустоту»74. Очевидно, он намеревался нарушить сообщение между Варшавой и Данцигом, чтобы помощь союзников не доходила до осажденного города[106]. Позднее он станет уверять, будто хотел окружить Варшаву, зайдя с севера и запада. Однако документы из недавно открытых российских архивов заставляют думать, что он действовал так по приказанию свыше и операции придавался политический смысл: занять Польский коридор и передать его Германии, соединяя таким образом Восточную Пруссию с остальной немецкой территорией и получая в награду поддержку местных националистических кругов. «Приближение наших войск к границам Восточной Пруссии, отделенной Польским коридором, — говорил Ленин 19 сентября 1920 г., — показало, что вся Германия начинает бурлить. Мы получили информацию, что десятки и сотни тысяч [!] немецких коммунистов переходят наши границы. Прилетели телеграммы [об образовании] немецких коммунистических полков. Приходилось принимать решения помочь не публиковать [эти известия] и продолжать заявлять, что мы ведем войну [с Польшей]»[107].

Не менее губительной оказалась брешь, которой позволили образоваться между осаждающими Варшаву основными силами Тухачевского и левым крылом Красной Армии (Двенадцатой армией и буденновской кавалерией), где командовал Егоров и осуществлял политический надзор Сталин. На этом участке фронт длиной в 100 км держали всего 6600 человек. В исторической литературе благодаря многочисленным ремаркам, сделанным по этому поводу Троцким, главная вина за ход событий возлагается на Сталина, который, как говорят, стремился удовлетворить собственное честолюбие и взять Львов прежде, чем Тухачевский вступит в Варшаву, вследствие чего не успел вовремя прийти последнему на выручку. Однако ввиду того, какой упор Ленин делал на революционизацию Центральной и Южной Европы, — это явствует из его тайных речей и телеграммы Сталину (см. выше), — представляется более правдоподобным, что и эта стратегическая ошибка совершена Лениным, которому, очевидно, хотелось, чтобы Егоров занял Галицию в качестве плацдарма для дальнейшего завоевания Венгрии, Румынии и Чехословакии, тогда как Тухачевский получил ориентацию на Германию.

Пилсудский не замедлил воспользоваться возможностями, которые возникли из-за ошибок, совершенных Красной Армией. В ночь с 5 на 6 августа он сформулировал дерзкий план контрнаступления75. 12 августа он выехал из Варшавы, чтобы принять командование над тайно сформированными южнее столицы ударными боевыми частями численностью 20 000 человек. 16 августа, через два дня после того, как русские начали то, что должно было стать завершающим ударом по польской столице, он вступил в дело, послав свои войска в брешь и на север, для удара по тылам основных сил противника. Контрнаступление застигло красное командование совершенно врасплох. Поляки наступали в течение 36 часов, не встречая сопротивления: сам Пилсудский, опасаясь засады, лихорадочно объезжал свой фронт в поисках врага. Тухачевскому, чтобы избежать окружения, пришлось приказать начать общее отступление. Поляки взяли 95 000 пленных, среди них оказалось много солдат, еще недавно служивших в рядах белых; приехавший с инспекцией британский дипломат вынес впечатление, что девять десятых пленных были «смирными крепостными», остальные — «фанатичными дьяволами». Опрос показал, что большая их часть проявляют безразличие к советской власти, уважают Ленина и презирают и боятся Троцкого76.

В битвах, которые последовали за «чудом на Висле», из пяти находившихся на польской территории советских армий одна была полностью разгромлена, остальные понесли тяжелые потери: остатки Четвертой армии и кавалерийского корпуса Гайка Бжишкяна перешли в Восточную Пруссию, где их разоружили и интернировали. По некоторым оценкам, до двух третей советских сил оказалось уничтожено77. Отставших от полков солдат вылавливали и добивали крестьяне. Буденновская кавалерия, отступавшая совместно с двумя пехотными дивизиями, отличилась, устроив массовые еврейские погромы. От коммунистов-евреев Ленин получил подробное описание творимых там зверств и систематического уничтожения еврейских поселений, просьбы о срочном оказании помощи. Он написал на полях: «В архив»78. После того как Троцкий посетил распадающийся фронт и сделал доклад на Политбюро, оно почти единогласно проголосовало за мирные переговоры79. Перемирие вступило в силу 18 октября.

Вместо того чтобы устанавливать в Польше советское правительство и распространять коммунизм с ее территории на Западную Европу, Россия вынуждена была начать переговоры, которые закончились для нее гораздо более плачевно, чем если бы она приняла условия поляков в июле. 21 февраля 1921 г. ЦК под давлением внутренних беспорядков в стране принял решение добиваться мира с Польшей как можно скорее80. В марте 1921 г. в Риге было подписано соглашение, согласно которому Советская Россия уступала Польше территории, лежащие к востоку от линии Керзона, в том числе Вильно и Львов.

Поражение Красной Армии в Польше сильно повлияло на ленинский образ мысли: это оказалось его первым прямым столкновением с силами европейского национализма, и он вышел из него побежденным. Его потрясло, что польские «массы» не поднялись на подмогу его армии. Вместо ограниченного сопротивления польских «белогвардейцев» неудачливым освободителям пришлось столкнуться с отпором сплоченной польской нации. «В Красной Армии поляки видели врагов, а не братьев и освободителей, — жаловался Ленин Кларе Цеткин. — Они чувствовали, думали и действовали не социальным, революционным образом, но как националисты, как империалисты. Революция в Польше, на которую мы рассчитывали, не произошла. Рабочие и крестьяне, обманутые приспешниками Пилсудского и Дашинского, защищали своего классового врага, позволили нашим храбрым красным солдатам голодать, устраивали на них засады и забивали до смерти»[108]. Этот опыт излечил Ленина от ложного убеждения, будто раздувание классового антагонизма, столь успешное в России, всегда и везде станет побеждать националистические настроения. Он потерял охоту посылать Красную Армию сражаться на чужую территорию. Чан Кайши, посетивший Москву в 1923 г. как представитель Гоминьдана, в то время выступавшего заодно с коммунистами, услышал от Троцкого: «После войны с Польшей в 1920 г. Ленин издал новые директивы относительно политики мировой революции. В них говорится, что Советская Россия должна оказывать безусловную моральную и материальную помощь колониям и протекторатам в их революционной войне против капиталистического империализма, но никогда не должна посылать советские войска для прямого участия с тем, чтобы избежать осложнений для Советской России во время революций в различных странах, происходящих по причине [национализма]»81.

* * *

Как только закрылся Второй конгресс Коминтерна, ИККИ принялся исполнять его директивы. Теперь Западная Европа стала свидетельницей последовательности событий, разваливших за двадцать лет до того единую российскую социал-демократию.

Итальянская социалистическая партия оказалась единственной в Европе, посетившей Второй конгресс коммунистов. Она была настоящей массовой организацией, в которой преобладали антиреформисты. В 1919 г. она раскололась на про- и антикоминтерновскую фракции. Большинство, возглавляемое Г.М.Серрати, проголосовало за объединение с Коминтерном: таким образом, ИСП стала первой зарубежной соцпартией, вошедшей в новый Интернационал. Меньшинство под предводительством Филиппе Турати выступило против этого решения, однако ради поддержания социалистического единства подчинилось ему. В результате реформисты не были изгнаны и остались в ИСП. Ленин нашел подобную терпимость недопустимой и настаивал на том, чтобы фракцию Турати изгнали из партии. Когда Серрати отказался подчиниться этому требованию, он стал объектом развязанной Коминтерном злобной клеветнической кампании, ему предъявлялись совершенно безосновательные обвинения во взяточничестве. Травля закончилась изгнанием Серрати из Коминтерна82. Затем ультрарадикальное меньшинство ИСП подчинилось желаниям Москвы и отделилось, сформировав Итальянскую коммунистическую партию. На парламентских выборах, состоявшихся несколькими месяцами позже, она получила всего одну десятую голосов, отданных за социалистов. Итальянские социалисты продолжали, несмотря на гнусное обхождение, считать себя коммунистами и проповедовать солидарность с Коминтерном. Тем не менее форсированный Москвой раскол ИСП значительно ослабил ее и позволил Муссолини захватить власть, что произошло в 1922 г.

Французская социалистическая партия проголосовала в декабре 1920 г. в пропорции три к одному за вступление в Коминтерн. Такой триумф позволил коммунистам взять под контроль орган партии газету «Юманите». Большинство — 160 000 членов — объявили себя коммунистической партией; побежденное меньшинство оставило за собой название социалистической.

В Германии прокоммунистически настроенные деятели сконцентрировались в Независимой социал-демократической партии Германии (НСДП), основанной в апреле 1917 г. социалистами — противниками войны. Радикальная группировка в партии выделилась под именем Союза Спартака. После подписания перемирия с Антантой НСДП получила значительную поддержку населения. В марте 1919 г. она выступила с предложением установить в Германии правительство советского типа и «диктатуру пролетариата», что превращало ее в коммунистическую партию во всем, кроме названия. Лидеры НСДП изъявили готовность вступить в Коминтерн, однако столкнулись с трудностями при попытке убедить рядовых членов партии принять 21 ленинский «пункт». На выборах в июне 1920 г. НСДП получила 81 место в парламенте, ненамного меньше, чем Социал-демократическая партия, у которой оказалось 113 мест, вследствие чего она стала второй по величине фракцией в Рейхстаге. Коммунистическая партия (новое название Союза Спартака) получила только 2 из депутатских 462 мест83. НСДП предприняла окончательную попытку проголосовать по 21 пункту условий вступления в Коминтерн в октябре 1920 г. во время конгресса в Галле, где Зиновьев разразился страстной четырехчасовой речью. Несмотря на предостережения меньшевика Л.Мартова, делегаты приняли решение согласиться на 21 пункт и были приняты в Коминтерн 236 голосами против 156. Из 800 000 тогдашних членов НСДП 300 000 вошли в германскую компартию, 300 000 остались в НСДП, а 200 000 оставили социалистическую партийную деятельность84. В результате голосования на конгрессе в Галле произошел раскол партии, которая, казалось, вскоре станет самой крупной в Германии. НСДП была сокрушена, зато Ленин добился своего. Объединенная коммунистическая партия Германии, возникшая от слияния Коммунистической партии и отколовшейся от НСДП фракции, стала членом и агентом Коминтерна в своей стране. В ней было примерно 350 000 членов — она являлась одной из самых многочисленных компартий вне Советской России.

Когда в марте 1921 г. Советское правительство вступило в кризис в связи с повсеместными крестьянскими восстаниями и мятежом на военно-морской базе в Кронштадте, оно решило, что революция в Германии могла бы помочь ему справиться с внутренними волнениями. Не обращая внимания на предостережения со стороны лидеров немецкой компартии, включая Пауля Леви и Клару Цеткин, оно приказало начать путч. Рабочие Германии не поднялись по призыву, восстание было быстро подавлено85. В результате количество членов в немецкой компартии упало почти в два раза — до 180 000 человек86. Несмотря на то что сделанные им предупреждения оказались уместными, Пауль Леви был изгнан из партии и из Коминтерна.

Сформированная в январе 1921 г. из небольших разобщенных радикальных групп, куда входили в основном представители интеллигенции и небольшое число шотландских рабочих, Коммунистическая партия Британии к 1922 г. насчитывала всего 2300 членов. Несколько более многочисленной была Независимая лейбористская партия, где в 1919 г. насчитывалось 45 000 человек, но она, хотя и сочувствовала Коминтерну, отказалась в него вступить. Ленин принял решение, что британские коммунисты добьются большего, если вступят в Лейбористскую партию и станут вести в ней подрывную деятельность изнутри. Он продолжал настаивать на данной стратегии даже несмотря на откровенное недоброжелательство лейбористов — в 1920 г. оно послужило причиной того, что предложение о вступлении в Третий Интернационал было забаллотировано у них почти 3 000 000 голосов против 225 00087. Ленин приказал британским коммунистам подать заявление о вступлении в эту партию, и они проделали это, идя против собственной воли, с тем только, чтобы встретить резкий унизительный отказ: на конференции Лейбористской партии в 1921 г. заявление британских коммунистов о вступлении было отвергнуто 4 100 000 голосами против 224 000. Это повторялось в 1922 г. и в последующие годы88. Крохотная горстка британских коммунистов перебивалась на субсидии, которые им выделял Коминтерн; финансовая зависимость рождала услужливость и подобострастие.

Компартия Чехословакии, имевшая почти полмиллиона членов, проголосовала практически единогласно за вступление в Третий Интернационал в марте 1921 г.

Вторая по степени важности задача Коминтерна — внедрение в профсоюзы и контроль над их деятельностью — оказалась более труднодостижимой, нежели создание компартий: было легче получить поддержку преобладавших в политической жизни интеллектуалов, нежели участвующих в профсоюзах рабочих. Ленин требовал от своих зарубежных приспешников любой ценой добиваться контролирующего влияния на организованный труд. Компартии должны, писал он, «в случае необходимости… прибегать ко всевозможным хитростям, обманам, незаконным приемам, укрыванию и утаиванию правды, чтобы проникнуть профсоюзы, закрепиться в них, вести в них любой ценой коммунистическую работу»89. Для достижения подобной цели Москва основала в июле 1921 г. на Третьем конгрессе Коминтерна подчиняющееся ИККИ формирование, названное Красным Интернационалом Профсоюзов, или Профинтерном[109]. Его задачей было отвлечь представителей организованного труда от участия в Международной федерации тред-юнионов, которая являлась членом Социалистического Интернационала, имела штаб-квартиру в Амстердаме и представляла более 23 млн рабочих Европы и США90. Профинтерн встретил большие трудности на пути к внедрению в профсоюзные организации на Западе, поскольку они были всецело преданы идее улучшения экономических условий для своих членов и не интересовались участием в революции. Большой успех его ожидал лишь во Франции, где оказались сильны традиции синдикализма. Самая крупная французская профсоюзная организация, Общая конфедерация труда, в 1921 г. раскололась, вслед за чем прокоммунистическое меньшинство вступило в Профинтерн.

В прочих странах коммунистам удавалось откалывать от социалистического движения только небольшие группировки91. Группировки эти в основном принадлежали к идущим на спад или нестабильным экономическим секторам и захиревшим предприятиям, таким, как второстепенные угольные разработки в Британии и некоторые порты Австралии и США. Только они становились опорой коммунистам в странах Запада, подобно тому, как Первый Интернационал нашел поддержку в Британии лишь в уходящих в прошлое ремеслах, редко вызывая симпатии рабочих на типично капиталистических современных промышленных предприятиях. В странах континентальной Европы в 1930-х коммунистам приходилось ориентироваться на мелкие производства, потому что на крупных они встречали трудности: «Чем больше фабрика, тем слабее на ней влияние коммунистов; на индустриальных гигантах оно вообще незначительно»92.

Попытка Коминтерна взять под контроль организованный труд в Европе (согласно статье 9 из сформулированных им 21 условия) закончилась неудачей: «В течение следующих пятнадцати лет (1920–1935) коммунисты на Западе не смогли завоевать ни одного профсоюза»93.

Фиаско изумило и обозлило российских коммунистов. В основном оно явилось следствием культурных различий, которые они улавливали с таким трудом, поскольку сами были взращены на идеологии, представлявшей классовую борьбу единственной социальной реальностью. Предупреждения со стороны зарубежных товарищей, что в Европе иные обстоятельства, воспринимались в России как неубедительная попытка оправдаться за бездействие. Однако, как снова и снова показывал опыт, европейские рабочие и крестьяне не были ни анархистами, ни людьми, чуждыми патриотических чувств, — то есть не обладали теми качествами российского населения, которые так облегчили задачи большевиков в этой стране. Даже в относительно отсталой Италии с ее развитым духом радикального социализма было трудно возжечь революционный пыл. В августе и сентябре 1920 г., когда по всей стране проходили крестьянские волнения и фабричные забастовки, лидеры профсоюзов практически единодушно выступили против революции и не стали поднимать восстания, когда правительство принялось силой наводить порядок. Здесь, как и в других государствах Европы, решающим фактором оказались не «объективные» социальные или экономические условия, вполне подходившие в данном случае под описание революционных, но другой, неуловимый фактор — политическая культура94.

Говоря об антиреволюционном духе западноевропейских рабочих, следует принимать во внимание, что в развитых промышленных странах им было доступно социальное обеспечение, придававшее ощущение устойчивости их положению. В Германии после прихода «государственного социализма» Бисмарка рабочим гарантировалось пособие по болезни и при несчастном случае, пенсия по старости и нетрудоспособности. В Англии страхование на случай безработицы было введено в 1905 г., пенсии по старости — в 1908-м. Закон о государственном страховании, принятый в 1911-м, предусматривал обязательные льготы для малообеспеченных рабочих за счет правительственных отчислений, средств нанимателей и рабочей кассы, в которые входили медицинское обслуживание и пособие по безработице. Рабочие, получавшие подобную поддержку от государства, не проявляли готовности его свергнуть и рискнуть сменить уже полученные ими от «капитализма» льготы на возможно более щедрые, но гораздо менее безусловные блага социализма. Большевики не принимали во внимание этого обстоятельства, поскольку в дореволюционной России не существовало ничего подобного.

Анализ коммунистического движения в Европе показывает, что в течение первого года после Второго конгресса Коминтерна были достигнуты значительные успехи. К концу 1920 г. коммунистам удалось, по крайней мере формально, прибрать к рукам большую часть Итальянской социалистической партии, более половины состава Французской. У них оказалось много последователей в Германии, Чехословакии, Румынии, Болгарии и Польше95. Все соответствующие партии приняли 21 условие и предоставили себя таким образом в распоряжение Москвы. Если бы Ленин проявил большее уважение к европейской традиции политического компромисса и национализма, влияние Коммунистического Интернационала очень сильно бы возросло. Но он был привычен к российским традициям, где жесткое управление решало все, а патриотизм — ничего. Бестактное вмешательство Ленина во внутренние дела европейских коммунистических партий, склонность прибегать к интригам и клевете в каждом случае, когда с ним осмеливались не согласиться, вскоре заставили отвернуться от него самых идеалистических, самых преданных последователей. Их место заняли оппортунисты и карьеристы — ибо кто еще согласился бы работать по правилам, навязанным Москвой, когда самостоятельность мышления и следование голосу совести расценивались как измена?

Еще одним фактором, послужившим деградации коминтерновских деятелей, явились деньги. Анжелика Балабанова изумлялась тому, с какой легкостью Ленин готов был тратить столько, сколько требовалось, чтобы купить последователей и их поддержку. Когда она сообщила ему о своих сомнениях, он ответил: «Умоляю Вас, не экономьте. Тратьте миллионы, много, много миллионов»96. Деньги, вырученные от продажи российского золота и царских драгоценностей, окольными путями, с помощью спецкурьеров и советских дипломатических агентов, доставлялись западным коммунистическим партиям и «попутчикам»[110]. Как еще будет сказано, в 1920 г. в Англию двумя советскими дипломатами, Красиным и Каменевым, были ввезены десятки тысяч фунтов стерлингов, предназначенных для финансирования дружественной левой газеты и разжигания волнений среди промышленных рабочих. Москва использовала и другие каналы, многие из которых остаются неизвестными и по сей день. Есть сведения, однако, что в Англии одним из агентов при перевозке денег служил Федор Ротштейн, гражданин Советской России и впоследствии ее посланник в Иране, а также главный агент Коминтерна в этой стране, лично передававший кремлевские деньги британским коммунистам97. После 1921 г., когда Москва установила торговые отношения с западными странами, советские торговые представительства стали служить дополнительными каналами для перекачивания средств. Операции производились под большим секретом, и мы мало о них знаем, но, судя по всему, практически все компартии и многие прокоммунистические группы кормились от московских щедрот: по мнению французского коммуниста, только его партия не жила «московской манной»98. Заявление это подтверждается внутренним финансовым отчетом Коминтерна, согласно которому денежные субсидии в российской и иностранной валюте, а также «ценности» (в основном золото и платина), щедро раздавались в 1919 и 1920 гг. коммунистическим партиям Чехословакии, Венгрии, США, Германии, Швеции, Англии и Финляндии[111]. Субсидии обеспечивали Москве контроль над соратниками в Европе; в то же время они приводили к тому, что качество руководства этими партиями ухудшалось.

Одной из причин той наглости и жестокости, с которой Москва обращалась со своими западными последователями, было убеждение, что революция в Европе надвигается и что только методы, применявшиеся в России, принесут успех. «Большевики просто считали, что партии не полностью коммунистические могут последовать примеру колеблющихся, и это помешает им воспользоваться революционной возможностью взять власть, как это сделали большевики в 1917-м, установить советскую диктатуру пролетариата»99. Это великодушное объяснение. Лицо не менее авторитетное, Анжелика Балабанова, считала, что за подобным поведением лежит иной мотив, а именно желание достичь власти. Размышляя над поведением своих русских соратников, она неохотно приходит к выводу, что ими движет не забота о пользе дела, а стремление доминировать в европейском социалистическом движении. Враждебность Зиновьева в отношении к Серрати и настойчивость, с какой тот добивался изгнания последнего, заставляет ее думать, что «целью являлось не истребление правых элементов, но устранение самых влиятельных, самых видных членов [движения], чтобы проще было манипулировать оставшимися. Для того чтобы подобная манипуляция стала возможной, всегда следует иметь две группы, которые можно натравливать друг на друга»100. Мстительность, с какой Ленин добивался раскола западного социалистического движения и изгнания из Коминтерна деятелей, имевших наибольшее число сторонников, оставляя послушных прихлебателей, говорит она, исходила непосредственно из желания установить гегемонию Москвы — то есть его, Ленина, — над западными социалистическими партиями. Подозрение подкрепляется письмом, написанным Сталиным в 1924 г. коммунистическому немецкому издателю: «Победа германского пролетариата несомненно переместит центр мировой революции из Москвы в Берлин»101.

Поскольку все попытки российских коммунистов воспользоваться революционной ситуацией в Европе окончились провалом, единственным наследием ленинской стратегии стали попытки расколоть и, таким образом, ослабить социалистическое движение. Это позволило, в свою очередь, радикальным националистам в нескольких странах, особенно в Италии и Германии, сокрушить социалистов и установить тоталитарные диктатуры, при которых коммунистические партии оказались вне закона и которые обратились против Советского Союза. Так в конце концов ленинская политика привела к тому, чего он больше всего хотел избежать.

* * *

Основное внимание Коминтерн уделял развитым промышленным странам, однако интересовался и колониями. Работа Д.А.Гобсона «Империализм» (1902) задолго до революции убедила Ленина, что колониальные владения имеют большое значение для развитого, или «финансового», капитализма, который смог выжить только потому, что колонии снабжали его дешевым сырьем и предоставляли ему дополнительные рынки сбыта готовой продукции. В книге «Империализм как высшая стадия капитализма» (1916) Ленин развивает мысль, что этот экономический строй не смог бы выжить без колоний, поскольку на получаемую оттуда прибыль он «подкупает» рабочих. Вот почему «национально-освободительное движение» в этих регионах может ударить по самому чувствительному месту.

Непосредственно после захвата власти большевики выпустили пламенные воззвания к «народам Востока», побуждая их восстать против чужеземных хозяев. Коммунисты из мусульманских районов Советской России, горстка секуляризированной интеллигенции, оказались задействованными в качестве посредников. Обращаясь к съезду коммунистов мусульманских республик, собравшемуся в Москве в ноябре 1918-го, Сталин говорил:

«Никто не мог бы перекинуть мост между Западом и Востоком так легко и быстро, как вы. Ибо для вас открыты двери Персии и Индии, Афганистана и Китая»102.

Проблема с подготовкой почвы для марксистской революции на Востоке (под этим подразумевались Ближний Восток, Дальний Восток и даже то, что впоследствии стало называться «Третьим миром») состояла в отсутствии там промышленного рабочего класса. Чтобы приспособиться к этому обстоятельству, Ленин обратился в Коминтерн с просьбой принять колониальную программу, построенную на двух посылках: 1) колонии могут перескочить этап капиталистического развития и перейти сразу от «феодализма» к «социализму» и 2) ввиду малочисленности революционного элемента на Востоке ему следует выступать объединенным фронтом совместно с национальными «буржуазными националистами» против империалистов.

Вторая идея мало понравилась радикальной интеллигенции из колониальных регионов, поскольку для них национальная «буржуазия» казалась ничем не лучше завоевателей-империалистов. По этому вопросу разразились едкие дебаты на Втором конгрессе Коминтерна103. Первоначальные тезисы Ленина гласили, что «Коммунистический Интернационал должен идти во временном союзе с буржуазной демократией колоний и отсталых стран, но не сливаться с ней и безусловно охранять самостоятельность пролетарского движения даже в самой зачаточной его форме»104. Российские социал-демократы приняли подобную двойственную политическую установку с легкостью, поскольку проводили ее в отношении собственной «буржуазии» еще с 1890-х. Делегаты из Азии, однако, нашли ее неприемлемой. Выступавший от их имени индус М.Н.Рой требовал, чтобы коммунисты вступали в антиимпериалистическую борьбу единолично, рассматривая и зарубежных империалистов, и национальную буржуазию как общего врага. Коммунистов из Азии было так мало, что Ленин с готовностью проявлял по отношению к ним большую терпимость, нежели к делегатам с Запада, поэтому он согласился внести небольшие изменения в формулировку своих тезисов. Однако в том, что касалось принципиальных вопросов, он не шел ни на какие уступки. Основное внимание должно быть направлено на крестьянство, но одновременно, настаивал Ленин, коммунистическим партиям колониальных стран следует «активно поддерживать освободительные движения». Он хотел, чтобы коммунисты «особенно бережно и внимательно относились к национальным чувствам, какими бы отсталыми те ни были, в тех странах и у тех народов, которые долго находились в рабстве», и «вступали во временное сотрудничество с революционным движением колоний и отсталых стран, даже заключали союз… однако никогда не сливались с ними»105.

Для содействия революции в колониях советское руководство созвало в сентябре 1920 г. в Баку Съезд народов Востока, на который прибыло 2000 делегатов — коммунистов и сочувствующих — из Советской Азии и зарубежных азиатских стран. Когда Зиновьев призвал к джихаду против «империализма» и «капитализма», объединенные неистовым вдохновением делегаты стали махать в воздухе саблями, кинжалами и револьверами. Съезд этот не имел никакого продолжения, и весьма трудно уяснить, каковы были плоды его работы106.

Практические трудности осуществления коминтерновской тактики сотрудничества с «буржуазными» националистическими движениями не замедлили выйти на поверхность в отношениях Советской России с Турцией. Сразу после капитуляции последней в ноябре 1918 г. войска союзников заняли ее столицу, Константинополь. Интервенция породила движение национального освобождения, которое возглавил Кемаль Паша (Ататюрк), сформировавший в сентябре 1919 г. в Анатолии повстанческое правительство. Кемаль был преисполнен решимости изгнать иностранные армии со своей земли и, поскольку силы его оказались невелики, стал искать сближения с Советской Россией. 26 апреля 1920 г., через три дня после того, как он провозгласил себя президентом Турецкой республики, Кемаль предложил Москве совместно бороться против «империалистов»107. Плодами этой инициативы в виде нейтралитета, которого придерживалась Турция, воспользовалась Красная Армия, когда завоевывала одну за другой и присоединяла к РСФСР республики Азербайджан, Армению и Грузию. Турцию Москва вознаградила, отдав Кемалю незначительные армянские территории (Карс и Ардаган). 16 марта 1921 г. был подписан советско-турецкий Договор о дружбе, где говорилось, что две страны впредь ведут совместную войну против «империализма»108.

Казалось, оформление такого сотрудничества доказывает правильность ленинской колониальной стратегии. Однако возникла большая проблема: в то время как Кемаль любыми средствами изыскивал возможность заручиться поддержкой Москвы в его борьбе против Запада, он не собирался терпеть коммунистов на собственной территории. Немногочисленную Компартию Турции возглавлял Мустафа Субхи, член Коминтерна и председатель Центрального бюро коммунистических организаций народов Востока. Субхи был послан из Москвы в Турцию в ноябре 1920 г., чтобы взять на себя заботы о здешней компартии, возникшей в начале того же года. Через два месяца он и пятнадцать его товарищей были найдены убитыми при обстоятельствах, намекавших на ответственность за происшедшее правительства Кемаля. Советские власти и ИККИ осудили злодеяние, но не пожелали, чтобы инцидент отразился на взаимоотношениях правительств двух стран109. В этом случае, как и во всех остальных, интересы РКП(б) и советского государства возобладали над интересами зарубежной компартии. Кемаль создал государство, в котором Республиканская народная партия стала единственной легальной политической организацией в стране, и Национальная ассамблея оказалась заполнена исключительно ее представителями (1923–1925). Сам он стал первым в череде национальных диктаторов, принимающих коммунистическую модель однопартийного государства, но отказывающихся от коммунистической идеологии110.

Москва не оставила попыток экспортировать коммунизм в страны Третьего мира и пользовалась любой возможностью, чтобы создавать фиктивные «советские республики» возле их границ, рассматривая их как «окна» для проникновения на смежные территории. Так, например, в Гилане, в северозападной Персии, она поддержала националистическое, но «прогрессивное» движение, возглавлявшееся Мирзой Кучук Ханом, восставшим против Тегерана. В мае 1920 г. советские войска под командованием Ф.Ф.Раскольникова, некогда предводителя кронштадтских большевиков, оккупировали столицу провинции Решт и объявили Гилан советской республикой. Кучук Хан обменялся приветствиями с Лениным и Троцким; советская пресса с энтузиазмом расписывала новые победы коммунизма на Востоке. Тем не менее, когда Москве вскоре пришлось делать выбор между марионеточным режимом в Гилане и правительством Персии, она не задумываясь пожертвовала Кучук Ханом. В феврале 1921 г. Москва и Тегеран подписали Договор о дружбе, согласно которому России пришлось вывести свои войска с территории Персии. Как только Красная Армия вышла из Гилана (это произошло в сентябре 1921 г.), его заняли персидские войска и авантюре был положен конец. Кучук Хана повесили111. Последний опыт убедил Сталина, одной из обязанностей которого было присматривать за делами на Ближнем Востоке, что коммунистическая революция в бывших колониях нереальна. «В Персии, — писал он Ленину, — возможна лишь буржуазная революция, опирающаяся на средние классы, с лозунгом: изгнание англичан из Персии… соответствующие указания даны иранским коммунистам»112.

Успех сопутствовал Москве на Дальнем Востоке. Воспользовавшись слабостью Китая и незаинтересованностью остальных стран в Монголии, этой отсталой и удаленной стране, она учредила там в ноябре 1921 г. марионеточную республику Внешняя Монголия. В результате этого завоевания Россия получила удобный плацдарм для продвижения дальше, в Китай.

Присваивая принадлежащие Китаю территории, Москва не забывала оказывать знаки внимания его правительству. В октябре 1920 г. в Россию прибыла дипломатическая миссия из Пекина, и Ленин сказал ее руководителю генералу Чжан Цзолиню, что «революция в Китае… вызовет неотвратимый крах мирового империализма». Генерал в ответной речи выразил уверенность в том, что «принципы истины и справедливости, провозглашенные советской властью, не могут исчезнуть, и рано или поздно они восторжествуют»113. Затем он заявил, что надеется увидеть Ленина президентом Мировой республики. Сближение между двумя странами было приостановлено протестами, вызванными у Китая советской оккупацией Внешней Монголии, а также заявлением Советов, будто Китай проводит в Монголии «империалистическую политику»114.

* * *

Если бы России в ее внешнеполитических предприятиях приходилось опираться только на коммунистов, перспективы ее были бы невелики: весной 1919 г., когда создавался Коминтерн, в Англии можно было отыскать больше вегетарианцев, а в Швеции — нудистов, чем коммунистов. К 1920–1921 гг. число сторонников Третьего Интернационала за рубежом значительно возросло, но и тогда их было слишком мало, чтобы говорить о каком-то их влиянии на политику других государств в отношении России. Успехами за рубежом, особенно на Западе, которыми Москва могла бы похвалиться в начале 1920-х, она была обязана в основном либералам и «попутчикам», тем людям, которые оказывались готовы поддержать советское правительство, не вступая в рады коммунистов. В то время как либералы отвергали и теорию, и практику большевизма, соглашаясь с некоторыми моментами в них, попутчики положительно оценивали его как феномен, однако не хотели ограничивать себя строгой партийной дисциплиной. И те, и другие оказывали Советской России бесценные услуги во время, когда она, изолированная ото всех, противостояла остальному миру.

Связь между либерализмом и революционным социализмом была проанализирована в главе о русской интеллигенции115. Связь эта основывается на общей для обеих идеологий вере, будто человечество сформировалось и продолжает формироваться исключительно путем сенсорного восприятия (то есть не имеет заведомо присущих ему идей и ценностей), а потому может достичь морального совершенства только вследствие преображения окружающей его действительности. Расхождения начинаются при обсуждении средств достижения этой цели: либералы предпочитают добиваться желаемого результата постепенно, мирным путем, через реформу законодательства и образования, в то время как радикалы предпочитают скорое и насильственное разрушение существующего порядка. При этом психологически либералы занимают охранительную позицию в отношении собственно радикалов, поскольку те более откровенны и готовы идти на риск — либералам никак не удается избавиться от чувства вины, возникающего оттого, что они только говорят, в то время как радикалы действуют. Либералы, следовательно, предрасположены к тому, чтобы защищать и отстаивать революционный радикализм, а при необходимости и помогать ему, даже если они и отвергают методы последнего. Подобное отношение западных либералов к коммунистической России не сильно отличалось от отношения российских социал-демократов к большевикам до и после 1917-го — ему сопутствовала некая интеллектуальная и эмоциональная «шизофрения», сыгравшая такую большую роль в ленинском триумфе. Русские социалисты в эмиграции закрепили эту установку. Призывая западных социалистов осудить «террористическую диктатуру» Компартии, они тем не менее настаивали, что «долгом рабочих всего мира» было «отдать все свои силы борьбе против попыток империалистических держав вмешаться во внутренние дела России»116.

Подавляющее большинство тех, кто говорил от имени западных либералов и попутчиков, принадлежали к интеллигенции. Несмотря на все его отталкивающие черты, большевистский режим импонировал им, поскольку являлся первым со времен Французской революции правительством, отдавшим власть людям их сословия. В Советской России интеллигенция могла экспроприировать собственность капиталистов, казнить политических противников, выступать против реакционной мысли. Не имевшие опыта власти, интеллектуалы выказывали тенденцию чудовищно переоценивать ее возможности. Наблюдая за коммунистами и попутчиками, съезжавшимися в Москву в 1920-х, несмотря на нищенские условия жизни и круглосуточную слежку, которой их там подвергали, американский журналист Юджин Льонс писал:

«Только что выбравшиеся из городов, где их презирали и преследовали, они впервые подступили к источнику власти, и хмель ударил им в голову. Это была не призрачная власть руководства гонимой подпольной революционной партией, но — заметьте! — власть, воплощенная в армиях, самолетах, полиции, беспрекословном подчинении простого люда, власть, выливающаяся в прозрение о грядущем мировом господстве. Сбросив с себя и риск, и ответственность, отягощавшие дома их труды, они востребовали должностей, карьеры, привилегий, и их аппетиты не знали ни меры, ни закона… Человек, не имевший отношения к революционному движению в собственной стране, не может понять того всеобъемлющего возбуждения, с которым западный радикал воспринимает реалии установленного и действующего пролетарского режима. Или вдохновения, с каким он наконец встает лицом к лицу со знаками и символами этого режима. Это что-то вроде самоосуществления, пьянящего отождествления со Властью. Фразы, и картины, и краски, мелодии и повороты мысли, соединявшиеся в моем сознании с годами пылкого упования, даже самопожертвования, теперь окружали меня повсюду, им отводилось почетное место, они преобладали над остальным, обладали бесконечной властью!»117.

Уверенные в своих способностях управлять делами лучше, чем политики и предприниматели, они идентифицировались с советскими властями, даже критикуя их, стремясь удвоить и улучшить достигнутое ими. Какие бы ошибки ни совершали Ленин, Троцкий, Зиновьев, Радек или другие комиссары — с ними у этих людей складывались отношения, каких они никогда не могли бы установить с Клемансо, Вильсоном и Ллойд Джорджем. Именно это ощущение личной причастности заставляло многих западных интеллектуалов симпатизировать российскому коммунизму, игнорируя, сводя на нет или оправдывая его неудачи, и оказывать давление на свои правительства, пытаясь принудить с ним договориться.

Большевикам потребовалось некоторое время, чтобы осознать всю пользу либералов и попутчиков. Посетителям, приезжавшим в Москву из западных стран с дружественными намерениями, приходилось преодолевать непонимание Лениным ситуации, сложившейся в послевоенной Европе, его глубоко укорененное недоверие к либералам, пытаясь убедить его, что во многих странах, включая Англию, они, а не коммунисты, могут много сделать для России. Они были правы. В то время как коммунисты устраивали бессмысленные путчи, либералы помогали предотвратить военную интервенцию и экономические эмбарго против Советов, прокладывали путь к торговым и дипломатическим соглашениям с ними.

Примеры могут проиллюстрировать тогдашние умонастроения западных либералов лучше, чем любые обобщения[112]. Мы уже говорили о том, насколько решительно Лейбористская партия Британии и съезд тред-юнионов пресекли попытку компартии вступить в их ряды. В 1920 г. лейбористская партия и съезд тред-юнионов направили в Советскую Россию миссию для сбора фактов. Желая обеспечить такое положение дел, при котором иностранные гости смогут вынести благоприятные впечатления от визита, но не сумеют заразить российских рабочих тред-юнионистскими идеями, Ленин отдал ЦК распоряжение выработать соответствующие инструкции. Советской прессе надлежало организовать систематическую кампанию по «разоблачению» гостей как «социал-предателей, меньшевиков, участников английского колониального грабежа и пр.», следовало также подобрать рабочих, которые стали бы задавать гостям «острые вопросы». Травля должна была быть организована в «архивежливых» формах. Прибывших британцев внешне, в целом, принимали хорошо, однако им не предоставлялось возможности ознакомиться с истинными чувствами русских рабочих, поскольку, опять же по ленинскому приказу, их постоянно сопровождали специальные «надежные» переводчики118.

Среди членов делегации находилась Этель Сноуден, жена видного лейбориста и член левой фракции Международной лейбористской партии. Умная, одаренная острой наблюдательностью женщина, она твердо вознамерилась узнать правду. Подобно своему мужу и немногим среди британских социалистов и тред-юнионистов, она не симпатизировала коммунистической идеологии, октябрьскому перевороту и большевистской диктатуре. Госпожа Сноуден увидела изнанку советской жизни: бесправие, террор, социальное неравенство, мнимую демократию. Встреча с Лениным не изменила ее мнения: он произвел впечатление жестокого фанатика, «догматичного профессора политологии». Из России она выехала, преисполненная теплых чувств к народу, но для коммунистов в ее записках не нашлось доброго слова. Книгу, которую Этель Сноуден выпустила по возвращении в Англию, в Москве сочли враждебной119. И тем не менее… посреди уничтожающего описания коммунистического разгула мы встречаем апологию, идущую не от ума, а от сердца, поскольку она никак не связана с теми фактами и наблюдениями, на которые опирается все повествование:

«Местоположение правительства — Москва. Это дом комиссаров. Это арена, на которой разворачивается удивительнейший эксперимент, какого еще не знал современный мир. Это место, куда приковано внимание всего дивящегося мира. Это точка опоры потрясающих мир событий. И она заслуживает того, чтобы к ней относились с уважением, а не с тем невежественным презрением, которое изливают на нее глупцы. Здесь совершались ошибки, здесь творятся жестокие дела; однако ошибки эти не больше, а жестокость не чудовищнее, чем ошибки и жестокости, творимые и совершаемые в других столицах людьми, которые, если оценить их характер, цельность, способности и личные дарования, не достойны завязать шнурки на ботинках лучших мужчин и женщин Москвы»120.

Автор сумела убедить себя — возможно, не без помощи хозяев столицы, — что многие, если не практически все, отталкивающие стороны коммунистической жизни явились следствием враждебного отношения Запада к Советской России. Если Запад перестанет вмешиваться во внутренние дела этой страны и будет помогать ей продовольствием, одеждой, медикаментами, техникой — всем, в чем она так отчаянно нуждается, — Россия превратится в то, чем «ей суждено было стать еще при основании мира — великим вождем гуманитарных движений на планете»121.

Составленный британской делегацией официальный отчет грешит той же противоречивостью. Его авторам попалось на глаза меньше материала для критики, чем госпоже Сноуден, и то, что им не понравилось, они отнесли непосредственно к наследию царизма и следствиям враждебного отношения со стороны союзных держав. Россия, объясняется в отчете, просто еще не доросла до демократии:

«Можно ли при имеющихся обстоятельствах управлять Россией иначе — стоит ли, в частности, ожидать, что здесь возможен нормальный демократический процесс, — на этот вопрос, нам кажется, мы не способны ответить с полной компетентностью. Насколько нам известно, не имеется никакой практической альтернативы, кроме фактического возврата к самодержавию; «сильное» правительство — это единственный тип управления, с которым знакома Россия; когда же к власти в 1917 г. пришли противники советского правительства, они начали репрессии против коммунистов… У русской революции не было еще шанса показать себя. Мы не можем сказать, стал ли бы успешным этот частный социалистический эксперимент в нормальных условиях или потерпел поражение. Сложившиеся здесь условия оказались таковы, что сделали задачу социальных преобразований необычайно трудной, кто бы ни брался за ее решение и какие бы средства ни привлекались. Мы не можем закрыть глаза на то, что ответственность за создание подобных условий, следствия иностранного вмешательства, лежит не на русских коммунистах, но на капиталистических правительствах других стран, включая и нашу»122.

В заключение высказывалась мысль, что ввиду переживаемых Советской Россией внутренних трудностей она не может представлять собой серьезную угрозу для Запада[113].

Не так уж отличались от этого и выводы, сделанные Гербертом Уэллсом, автором «Машины времени», пылким прозелитом научной утопии, посетившим Россию по приглашению Льва Каменева в сентябре 1920 г. Писателя потрясло жалкое состояние Петрограда, который он помнил еще Петербургом, живым и элегантным. Под властью большевиков, решил он, Россия «понесла чудовищный невосполнимый урон»123. Хотя Уэллс не мог сказать ничего хорошего о социалистической доктрине — Маркс, по его словам, был «занудой самого экстремистского толка», а «Капитал» — «памятником претенциозного педантизма», у него тем не менее возникло ощущение, будто в том, что он для себя назвал «величайшим крахом в истории», нельзя винить большевиков. Коммунизм, рассуждал Уэллс, стал результатом разрухи; ее же причиной являлись империализм и упадок царской России:

«Россия впала в свое теперешнее убожество вследствие мировой войны и из-за моральной и интеллектуальной ограниченности правящих и состоятельных классов… Коммунистическая партия, как бы критически мы к ней ни относились, воплощает идею, и можно быть уверенным, что она от этой идеи не отступится. До сих пор она оставалась морально выше всех, кто когда-либо выступал против нее»124.

Занимавшие антибольшевистскую позицию русские эмигранты казались Уэллсу «политиканствующими презренными» распространителями не заслуживающих доверия «бесконечных историй о "бесчинствах большевиков"». Несмотря на то, что знакомые в России предупреждали писателя не принимать на веру того, что ему говорят, он вернулся на родину в убеждении, будто «лучшая часть образованного населения России… постепенно вступает, хотя и неохотно, в честное сотрудничество с большевистским режимом»125. Он рекомендовал дипломатически признать коммунистическое правительство и гарантировать ему экономическую помощь — ту «полезную интервенцию», которая, безусловно, умерит эксцессы советской власти. Как и в случае госпожи Сноуден, в какой-то момент объективность наблюдателя была забыта, а на первый план вышли оценки и рекомендации, основанные исключительно на вере.

Одним из первых иностранных посетителей Советской России был Уильям Буллит, прибывший в марте 1919 г. по заданию президента Вильсона с конфиденциальной миссией. Приехавший всего на неделю и не говорящий по-русски, Буллит вынужден был ограничиваться официальной информацией. Это не помешало ему, однако, вернувшись домой, делать самые поразительные обобщения относительно страны и ее правительства126. В том же году он подвел итог своим наблюдениям: «Разрушительная фаза революции закончилась, вся энергия правительства направлена на созидательную работу». ЧК не занималась больше террором: она лишь проверяла подозреваемых в контрреволюционной деятельности. Народ, судя по всему, в массе поддерживал власти и компартию и «всю вину за разруху возлагал на блокаду и осуществляющие ее правительства»127. Россию следует оставить в покое, и тогда внутренние силы вызовут желательные перемены.

Подобные оценки — критические в частностях, безусловно сочувственные в заключениях — характерны для западных либералов 1920-х. Независимо от того, что делали большевики — нарушали ли демократические предписания социал-демократии, подвергали ли гонениям собратьев-социалистов, — для европейских социалистов они продолжали оставаться «товарищами». Подобная слепота была вызвана убеждением, что любое движение, провозглашающее социалистические идеалы, является и на деле социалистическим: лозунги заслоняли собою действительность. Октябрьская революция стала для них явлением величественным: по словам Карла Каутского, строжайшего из критиков Ленина среди социалистов, этого архи-«ренегата», «впервые в мировой истории она поставила социалистическую партию во главе великой державы»128. С точки зрения австрийского социалиста Отто Бауэра, «диктатура пролетариата в России была не подавлением демократии, но фазой развития в сторону демократии»129. Подобно их соратникам в России в 1917-м, демократы-социалисты воспринимали все антибольшевистское как антисоциалистическое, а потому прежде всего чувствовали в нем враждебность по отношению к себе. Исходя из таких посылок только им, социалистам, чьи помыслы были чисты, дано было моральное право критиковать коммунистов.

Двойственное отношение европейских социалистов к коммунизму нашло отражение в сбивчивом разъяснении политики лейбористской партии, данном в 1919 г. Рамсеем Макдональдом, ставшим через пять лет после того главой первого в истории Британии лейбористского кабинета: «То, что мы поддерживаем русскую революцию, вовсе не означает, будто мы принимаем чью-то сторону, за или против Советов или большевиков. Мы признаем, что во время революции якобинство должно иметь место, однако, если якобинство становится злостным, способ бороться с ним — помочь стране устроиться, революции привиться»130. Разъяснение это, если в нем вообще можно усматривать хоть какой-то смысл, могло значить только одно: до тех пор, пока народ Советской России не подчинится большевистской диктатуре, осуществляемый большевиками террор является и неизбежным, и законным.

Прокоммунистическая идеология, которой придерживались либералы и социалисты, в значительной мере, а иногда и решающим образом определялась соображениями внутриполитического порядка — то есть, желанием использовать Советскую Россию как козырь в борьбе с консерваторами у себя в стране. Даже отказавшись принять коммунистов в свои ряды, британские лейбористы объединились с ними в негласном союзе против общего врага, партии тори. Они выступали против интервенции в Россию не только потому, что она, по их мнению, была направлена против социализма, но и по другой причине: подобная кампания позволяла им продемонстрировать воинствующую антилейбористскую позицию британского правительства. В начале 1920-х лейбористская партия последовательно поддерживала взятый Россией внешнеполитический курс, даже когда он наносил урон национальным интересам Британии, как это было в случае подписания Рапалльского договора с Германией. Основополагающий принцип был прост: «Противник лейбористской партии оказался также и врагом русских; разумно поэтому самой партии стать другом России»131. С этой точки зрения, то, что происходило в стране Советов, было делом второстепенной важности.

Эксплуатация российского коммунизма в целях решения внутриполитических проблем была свойственна не только либералам. В Соединенных Штатах изоляционисты вроде сенаторов Бора и Лафолетта превратились в апологетов Советского Союза по аналогичной причине: «Группа американцев защищала Советский Союз не потому, что придерживалась той же идеологии, а оттого, что была враждебно настроена по отношению к мотивам и действиям Америки. В течение следующего десятилетия [1920-х] эти изоляционисты занимали ту же кажущуюся аномальной позицию, призывая к терпимости и дипломатическому признанию большевистского режима»132. По мнению, высказанному в периодическом издании «The New Republic», «антиимпериалисты» (как левого, так и правого толка) «любили Россию из-за ее врагов»133. Ни одно американское издание не требовало более настойчиво признания Соединенными Штатами России и помощи советскому правительству, чем консервативная пресса Херста: в этом случае основанием для подобного поведения служила не симпатия к коммунистическому режиму, а нелюбовь к Европе, особенно Великобритании, и ненависть к Вашингтону[114]. Далекие от коммунизма и даже антикоммунистически настроенные друзья такого рода оказались бесценным сокровищем для Москвы. Г.Д.Уэллс оказался совершенно прав, когда сообщил Петроградскому Совету:

«Не к социалистической революции на Западе следует обращаться русским в поисках мира и помощи в нужде, но к либеральным убеждениям умеренного большинства народов Запада»134.

* * *

Иные мотивы, нежели у апологетов либерализма и социализма, были у «попутчиков». Термин этот, взятый Троцким из словаря российских социалистов и применяемый им для обозначения русских писателей, сотрудничавших с коммунистами, но не присоединявшихся к ним, стал распространяться впоследствии и на сочувствующих за рубежом. По мере того как о методах, применявшихся Коминтерном, узнавали все лучше и выяснилось, что все западные коммунисты действуют по указке Москвы, их начали воспринимать как советских агентов. Вследствие этого уменьшилось и доверие к ним, и их возможность оказывать влияние на общественное мнение. Попутчиков данное предубеждение не касалось — они действовали, или, по крайней мере, мнилось, что это так, — не из послушания иностранной державе, но по выбору собственной совести. Таким положением в глазах общественности пользовались, в частности и по преимуществу, видные западные интеллектуалы, чья литературная репутация, казалось, служила надежным гарантом порядочности и неподкупности. Просоветские высказывания таких известных романистов, как Ромен Роллан, Анатоль Франс, Арнольд Цвейг и Лион Фейхтвангер, а также видных ученых — Сидни и Беатрис Уэбб, Харольда Ласки — оказывали большое влияние на образованную западную публику. Несмотря на то что феномен «попутчиков» стал массовым явлением только в 1930-е, уже после наступления Великой депрессии и победы нацистов в Германии, первые его проявления относятся к началу 1920-х, когда Советская Россия впервые открыла двери перед симпатизирующими ей посетителями. Москва усердно культивировала попутчиков в среде зарубежных интеллектуалов, оказывала им знаки внимания и уважения, каких у себя дома они не удостаивались.

Со своей стороны, попутчики представляли коммунистическую Россию любознательному, но невежественному Западу как страну, где намеревались, несмотря на невообразимо тяжелые обстоятельства, построить первое истинно демократическое и эгалитарное государство в истории. Роль партии и службы безопасности при этом замалчивалась; Россия живописалась в виде общества, где политические решения демократически принимаются Советами, эдаким российским эквивалентом американских собраний избирателей для вынесения решений по городским делам[115]. Многое якобы было достигнуто в области социального, расового и полового равноправия, простым людям предоставлены уникальные возможности по освоению культуры и знаний. Для придания этим фантастическим картинам некоторого правдоподобия говорилось об отдельных недостатках, однако вина за них возлагалась на трудности, неизбежные при «попытке строительства Нового Иерусалима»135. Когда же миф о практически идеальной всенародной демократии уже невозможно оказалось поддерживать — а это случилось, когда на Запад просочилось больше сведений относительно истинного положения в Советской России, — все пороки системы и неудачи режима в отношении данных им обещаний свалили на наследие царизма. По словам московского корреспондента «New York Times» Уолтера Дюранти, являвшегося непосредственным источником всей необходимой американским попутчикам аргументации, какого совершенства можно было ожидать от страны, которая только что «избавилась от мрачнейшей тирании»136? Положим, в Советской России действительно диктатура, но ведь демократии не выучишься за один день, — в такой аргументации имелась бы известная доля правды, если бы страна на самом деле стремилась стать демократической.

Побудительные мотивы попутчиков оказывались разными, как и личности тех, кто совершал паломничество в Москву: «тревожные еретиканствующие профессора, атеисты в поисках религии, старые девы, ищущие компенсации в революционной деятельности, радикалы, жаждущие укрепить поколебленную веру»137. Анжелика Балабанова, служившая секретарем Коминтерна и знавшая процедуру досконально, вспоминает, что по приезде в страну все гости распределялись по четырем категориям: «поверхностный, наивный, честолюбивый, продажный»138. В действительности, разумеется, мало кто идеально соответствовал какой-либо одной категории. «Наивный» идеалист часто обнаруживал, что ему легче придерживаться веры, если наградой за это становится слава; «продажный» визитер получал большее удовольствие от своей прибыли, когда ей подыскивалось идеалистическое оправдание (например, «торговля способствует укреплению мира» или «торговля цивилизует»). Отец и сын Хаммеры, добившиеся наибольшего успеха в Москве в 1920-х американские предприниматели, «совмещали», по словам Юджина Льонса, «дело личного обогащения с удовольствием помогать России»139.

Материальная заинтересованность, причем не только в узкокоммерческом смысле, поставляла коммунистам все новые и новые жертвы. Готовность преданно следовать всем изгибам линии партии гарантировала писателю и художнику щедрую поддержку со стороны эффективной и хорошо финансируемой партийной пропаганды: с ее помощью многие литераторы средней руки становились известными, даже знаменитостями, а их книги издавались огромными тиражами. Можно привести в пример Ромена Роллана, Лиона Фейхтвангера, Эптона Синклера, Линкольна Стеффенса, Говарда Фаста, сочинения которых с течением времени впали во вполне заслуженное забвение. Английские писатели-попутчики получали доступ в Левый книжный клуб Виктора Голланца, который только в середине 1939 г., на пике своей известности, разослал просоветскую популярную литературу пятидесяти тысячам подписчиков. Произведения подобной ориентации, выпущенные издательством «Пингвин», раскупались стотысячными тиражами140. Это происходило в то время, когда «Слепящую тьму» разуверившегося коммуниста Артура Кестлера, со временем признанную классическим произведением, отпечатали в Англии первым тиражом в тысячу экземпляров, а затем в течение года продали только четыре тысячи141. «Скотный двор» Джорджа Оруэлла отвергли четырнадцать издателей, поскольку она показалась им слишком антисоветской142. Западные журналисты приобретали имя, получив аккредитацию в Москве, а стиль их жизни здесь выходил далеко за пределы того, на что могли рассчитывать их коллеги дома; для этого требовалось писать только то, что одобряло советское руководство: в противном случае их ожидало лишение аккредитации и изгнание из страны. И, конечно же, готовым рисковать и симпатизирующим режиму предпринимателям предоставлялась возможность заработать денег на торговле и концессиях. С точки зрения Москвы, «продажные» симпатизирующие являлись самыми надежными, поскольку, не имея идеалов, они оказывались нечувствительны и к разочарованиям.

Большая часть попутчиков относилась, вероятно, к категории «наивных». Они искренне верили всему, что читали и слышали, поскольку страстно желали избавить мир от войн и нужды, и игнорировали неблагоприятные сведения о советском режиме. Они верили, что человека и общество можно довести до состояния совершенства, а поскольку знакомый им мир был далек от него, эти люди с готовностью принимали рекламируемые им идеалы за коммунистическую реальность. Капитализм вызывал у них отвращение, он допускал нищету посреди изобилия, его внутренние противоречия порождали милитаризм и войны. Эстетов возмущала вульгарность современной им массовой культуры, а следовательно, не могло не привлекать декларированное коммунистами намерение нести «высокую» культуру в массы. Основоположник «Баухауса» Вальтер Гропиус писал в своеобразной непоследовательной манере:

«Поскольку в настоящий момент у нас совсем нет культуры, а есть цивилизация, я уверен, что большевизм, несмотря на все отвратительные побочные продукты его деятельности, является единственным путем заложить в обозримом будущем фундамент новой культуры»[116].

Истинным идеалистам трудно оказывалось приспосабливать свое восприятие к тому, чтобы неблагоприятная информация не доходила до их собственного сознания: им приходилось прибегать к разного рода психологическим уверткам, позволявшим не думать об очевидных, но не вписывающихся в общую картину отрицательных моментах. Возвращаясь к пережитому, многочисленные разочарованные коммунисты и попутчики оставили нам воспоминания о том, как происходил этот процесс. Артур Кестлер, живший в Советской России в начале 1930-х, во время массового голода и абсолютного попрания гражданских прав, выработал у себя привычку рационализировать все, что он видел и слышал, воспринимая советскую действительность как нечто не вполне реальное, так, что «дрожащая мембрана натянулась между прошлым и будущим»:

«Я научился автоматически относить все, что шокировало меня, к "наследию прошлого", а все, что мне нравилось, — к "росткам будущего". Установив в голове подобный сортировочный автомат, в 1932 г. европеец все еще мог жить в России и тем не менее оставаться коммунистом»143.

Труднее всего идеалистам-попутчикам оказывалось смириться с тем, что вожди Советской России были не альтруистами и благодетелями человечества, а своекорыстными политиканами, причем необычайно жестокими. Поэтому идеалисты редко говорили о политической деятельности коммунистов — о роли партии в советской жизни, о фракционной борьбе, об интригах и доносах, которыми сопровождались «чистки», ставшие после того, как окончилась гражданская война, непременным атрибутом коммунистической жизни. Попутчики предпочитали рассуждать о коммунизме исключительно как о социальном и культурном феномене. Анна Луиза Стронг, одна из наиболее верных попутчиков сначала Москвы, а затем и Пекина, не могла признаться даже себе самой, что ее идолы боролись за личную власть, как это делают везде обычные политики, настолько занят был ее взор созерцанием высших целей коммунизма. С ее точки зрения, изгнание Троцкого из партии Сталиным не имело никакого смысла: «Я никогда не могла понять, почему его выгнали, — писала она. — Я не могла понять, какая разница была между двумя теориями. Каждый хотел строить эту страну, не так ли?»144. Даже когда Сталин превратился в абсолютного хозяина Советского Союза, подобные люди все-таки отрицали, что его диктатура имела политический характер: «Как это ни странно, попутчики стали жертвами собственного ума и образованности. Усвоив, в лучшем духе Просвещения, что у всего есть материальная причина и на все влияет среда, они не могли позволить себе поверить в этот фокус-покус обскурантистов», в мегаломанию и паранойю, овладевшую одним человеком145. Короче говоря, чем более умным и образованным оказывался человек, тем труднее становилось ему уловить истинную природу режима, не придерживавшегося никаких рациональных принципов, привычным образом прибегавшего к силе для решения разногласий, которые в нормальном обществе разрешаются путем нахождения компромисса или обращениями к электорату. Приспособиться к такому режиму было проще бедному и необразованному, кого опыт жизни постоянно учил воспринимать иррациональность и жестокость как неизбежное.

Попутчики подпадали под гипноз сталинской тирании: вместо того чтобы видеть в ней грубейшее нарушение демократии, на которую якобы притязали коммунисты, они воспринимали ее как гарантию идейной чистоты, поскольку, устранив политическую деятельность и сопутствующую ей отвратительную грызню, она позволяла большевикам сосредоточиться на том, что, по мнению попутчиков, являлось высшей целью движения. Парадоксально, что, как только партийно-советские вожаки после смерти Сталина начали сами признаваться в содеянных ошибках и преступлениях, попутчики толпами стали покидать их. Вскоре исчезло и само понятие. Для попутчиков-идеалистов самообман был необходимостью: они с готовностью закрывали глаза на тиранию и массовые убийства во имя высокого идеала, но не смогли принять более гуманной политики, ведь ее прагматизм лишал их утопической мечты.

Душа попутчика-идеалиста была полем вечного сражения. Многие из них, достигнув известного рубежа, не могли уже более игнорировать то, что происходило вокруг: для кого-то раньше, для кого-то позже наступал момент отрезвления. Толчком могло послужить изгнание Троцкого из партии, или процессы 1930-х, или подписание советско-нацистского пакта, или венгерские события. И в каждом случае это приносило не только болезненное осознание собственной неправоты, но и разрыв с группой единоверцев, к которой так долго принадлежал, остракизм и изоляция. Те, кто пережил этот мучительный опыт, особенно выделяют в своих воспоминаниях горе разрыва с друзьями, ощущение собственного одиночества во враждебном мире, где не только коммунисты и бывшие друзья-попутчики, но и либералы считают тебя презренным ренегатом[117]. Но были и другие. Для кого пределы допустимого оказывались бесконечно растяжимыми: что бы ни делали коммунисты, у таких людей всегда находилось этому удовлетворительное объяснение.

Типичным идеалистом-попутчиком был Джон Рид, автор «Десяти дней, которые потрясли мир» — книги, более всех других побудившей иностранцев взглянуть на русскую революцию как на славное романтическое приключение. В жизни Рида присутствовали все элементы, из которых обычно складывалась судьба рядового «попутчика»: буржуазное происхождение, неудовлетворенные интеллектуальные запросы, неподдельный идеализм. Сын промышленного магната из Орегона, он провел детство в роскоши, в окружении ливрейных лакеев, в череде празднеств и балов146. В Гарварде он оказался аутсайдером: его нуворишское происхождение не произвело никакого впечатления на товарищей по университету; «неарийская» внешность — большие глаза, темные волосы — не привлекала. Учившийся с Ридом в университете Уолтер Липманн писал, что объекты обретали реальность в глазах Джона только в той мере, в какой они имели отношение к нему лично: «Революция, литература, поэзия — эти вещи занимают его иногда, когда становятся фактами его жизни»147. Думается, он стремился к сильным ощущениям, хотел производить впечатление. Через несколько дней по прибытии в Кембридж Рид предложил одному из студентов написать в сотрудничестве с ним книгу о Гарварде. Когда тот спросил его, как он собирается писать о предмете, о котором оба они ничего не знают, Рид ответил: «Тьфу ты, мы все узнаем, когда будем писать»148.

Именно таким образом подошел он и к русской революции. Рид не знал России, ее языка149; ничего ему не было известно и о социализме. Но это не имело значения: революции были настоящим приключением. Первые журналистские опыты Рида связаны с мексиканской революцией. Когда он в сентябре 1917 г. прибыл в Петроград — уже во второй раз, первый короткий и неудачный визит в Россию Рид совершил в качестве военного корреспондента летом 1915-го, — он уже числился среди самых высокооплачиваемых журналистов Америки. Открывшиеся виды завораживали, привлекали взор: «Мехико бледнеет, — писал он по приезде, — перед этим цветом, ужасом, величием». Журналист следил за октябрьским переворотом так, как смотрят фильм на чужом языке, и через два месяца напряженной работы его впечатления легли на бумагу. «Десять дней» выстроены как пьеса и могли бы послужить сценарием колоссального фильма в духе Д.У.Гриффита. Там есть «звезды» — Ленин, Троцкий, несколько других видных большевиков, — выступающие на фоне тысячных массовок. Герой — это пролетариат; злодей — «имущий класс», и под этим именем автор объединяет всех, кто стоит на пути у большевиков, включая социалистов. Любые сложности в характере персонажей или в ходе событий отметаются, чтобы не загромождать схематичный, в быстром темпе развивающийся сюжет, где «хорошие парни» ведут борьбу против «плохих».

Увлеченный увиденным, Рид становится попутчиком[118]. Подобно многим сочувствующим западным наблюдателям, он захвачен не идеями, но динамикой революции, составляющей резкий контраст с унынием «буржуазной» Европы — тем, что другой журналист назвал «творческим усилием революции… живым, живительным проявлением того, что было доселе скрыто от сознания человечества»[119]. Опубликованная в 1919 г. с предисловием Ленина, книга Рида произвела огромное впечатление. Она сразу же стала восприниматься как надежный источник по событиям октября 1917-го, хотя единственное ее достоинство как исторического документа — свидетельство о том, насколько русская революция поразила воображение ищущего острых ощущений иностранца[120].

Когда Рид опять вернулся в Россию в октябре 1919 г., он начал разочаровываться в большевизме, поскольку стал понимать, как российские коммунисты манипулируют Коминтерном, куда он вступил, и до какой нищеты они довели сельское население России, — это он видел во время поездки по Волге. Бедняга умер в 1920 г. от тифа уже полностью разочарованным человеком. Анжелика Балабанова, ухаживавшая за ним в последние дни, считает, что «разочарование и отвращение, которые он испытал во время Второго конгресса Коминтерна, сыграли роль в его смерти. Нравственный и нервный шок отняли у него желание жить»150. Слом произошел рано и быстро, поскольку, испытывая эмоциональную, а не интеллектуальную привязанность к революции, Рид не имел возможности прибегнуть к арсеналу рационализации, выручавшему более осведомленных попутчиков, ему нечем было оградиться от разочарования.

Другим удавалось все воспринимать легче. Вдова Рида Луиза Брайант сумела приспособиться к нелегкому существованию в Советской России и даже оправдать красный террор. Он, по ее мнению, был политикой, навязанной таким чувствительным людям, как Ленин и Дзержинский, находившимися вне их контроля обстоятельствами:

«Обязанностью [Дзержинского] было следить за тем, чтобы от заключенных избавлялись своевременно и гуманно. Он отправлял эти неприятные функции с оперативностью и эффективностью, за которые даже осужденные должны были быть ему благодарны, поскольку ничего нет более ужасного, чем палач, чья рука дрожит, чье сердце сжимается от жалости»151.

Можно было не видеть советской реальности, живя в Советском Союзе, но гораздо легче было закрыть на нее глаза, находясь на некотором расстоянии. Луиза Брайант предпочла восхвалять советский коммунизм на Лазурном Берегу, где она поселилась со своим вторым мужем — миллионером Уильямом Буллитом. После прихода Гитлера к власти Лион Фейхтвангер и возглавляемая им группа немецких попутчиков также нашли уютное прибежище на юге Франции. Лион Стеффенс, страстный апологет сначала Ленина, а затем и Сталина, сходным образом обосновывался то в солнечных районах, то на лечебных курортах капиталистического Запада, сперва на Ривьере, в конце жизни — в Кармеле, Калифорния. «Я патриот России, — писал он другу в 1926 г., — будущее принадлежит ей; Россия победит и спасет мир. Таково мое убеждение. Но я не хочу там жить». Письмо было отправлено из Карлсбада152.

* * *

Неприкрытая враждебность российских коммунистов к «капитализму», и особенно отрицание ими права на частную собственность, должно было превратить западное деловое сообщество в непримиримых противников ленинского правительства. На самом же деле буржуины с толстыми животами и в цилиндрах, каких так любила изображать на плакатах советская пропаганда, оказались на редкость приветливыми и склонными к сотрудничеству. Западных капиталистов не волновала судьба их русских собратьев: они оказались вполне готовы обделывать дела с советским режимом, беря в аренду или приобретая по сниженным ценам отчужденное имущество здешних собственников[121]. Ни одна социальная группа не налаживала отношений с Советской Россией с такой готовностью и с такой эффективностью, как европейские и американские деловые круги. Большевики пользовались их очевидной заинтересованностью, заставляя оказывать давление на западные правительства, добиваясь дипломатического признания и экономической помощи. Когда летом 1920 г. в Европу прибыли в поисках кредитов и техники первые советские торговые миссии, их игнорировали профсоюзы, но приветствовали представители большого бизнеса. Хуго Штиннес, глава Союза немецких промышленников и один из ранних сторонников Гитлера, заявил, принимая советскую делегацию, что он «исполнен симпатии к России и ее эксперименту»153. Во Франции один из правых депутатов советовал делегации не рассчитывать на коммунистов и левых социалистов:

«Скажите Ленину, что наилучший способ склонить Францию к торговле с Россией — это действовать через французских предпринимателей. Они — единственные реалисты здесь»[122].

Промышленники, желавшие эксплуатировать природные ресурсы огромной страны и продавать ей готовую продукцию, прибегали к следующим аргументам, чтобы оправдать торговлю с государством, нарушавшим дома и за рубежом все мыслимые нормы цивилизованного поведения. Во-первых, каждый народ заслуживает своего правительства. Следовательно, было бы нереалистично и недемократично подвергать Советскую Россию бойкоту. Как сформулировал в 1920-м Барнард Барух, «русский народ имеет право, как мне кажется, устанавливать по своему желанию любую форму правления»154. За этим аргументом стояло невысказанное предположение, будто русский народ сам избрал именно коммунистическое правительство. Во-вторых, торговля — инструмент цивилизации, поскольку прививает здравый смысл и дискредитирует абстрактные доктрины. К последнему доводу часто прибегал Ллойд Джордж, призвавший в феврале 1920 г. установить торговые отношения с Советской Россией:

«Мы не смогли привести Россию в чувство силой. Я уверен, что мы сможем сделать это и спасти ее путем торговли. Коммерческая деятельность оказывает отрезвляющее действие. Простые операции сложения и вычитания, на которых она построена, вскоре вытесняют дикое теоретизирование»155.

Генри Форд, которому удавалось сочетать бешеный антикоммунизм и антисемитизм с чрезвычайно выгодными торговыми операциями в Советском Союзе, также верил в нравственную силу реализма: «факты станут контролировать» идеи, утверждал он, невольно перефразируя афоризм Маркса, гласящий, что бытие определяет сознание. Чем больше будет у коммунистов развиваться промышленность, рассуждал он, тем пристойнее они станут себя вести, поскольку «правота механики и правота нравственности — по сути одно и то же»156.

Подобные рационализации часто повторяли и иногда им верили; они получали дополнительное подкрепление в нежелании западных дельцов всерьез относиться к коммунистическим лозунгам о грядущей мировой революции. Предприниматели отождествляли собственные мотивы, основным компонентом которых являлась материальная заинтересованность, с общими устремлениями человечества. Любые идеи и идеологии, не основанные на подобной заинтересованности, представлялись им либо признаком незрелости, либо камуфляжем: в первом случае можно было уповать на целительное свойство времени, во втором — нейтрализовать их с помощью привлекательных коммерческих предложений. С точки зрения среднего «делового человека», социальные и экономические программы большевиков выглядели настолько фантастичными, что он отказывался воспринимать их как серьезный политический замысел: по его мнению, новые правители России либо не имели в виду того, что говорили, либо вскоре должны были осознать всю абсурдность подобных идей. Во всяком случае их следовало испробовать на прочность.

Большевики ловко использовали это заблуждение: уже в 1918 г. Иоффе и Красину удалось убедить немецких предпринимателей не особенно прислушиваться к «максимализму» Москвы157. После окончания гражданской войны, когда промышленность в стране переживала катастрофический спад, советские представители за рубежом прибегли к той же тактике, поясняя, что Россия, несмотря на создание Коминтерна, заинтересована исключительно в мирных экономических отношениях. Возглавляя в 1920–1921 гг. торговую миссию в Британии, Красин расписывал английским промышленникам соблазнительные перспективы торговли с Россией, хотя ей в то время было практически нечего продавать и не на что покупать. Москва, которой слабые стороны западной души были ведомы лучше, чем сильные, пользовалась этим, чтобы насаждать иллюзии. Например, введенный в 1921 г. нэп, внутри страны названный временной тактической уступкой, не кем иным как Чичериным рекламировался за рубежом в качестве меры, призванной «создать в России условия для развития частной инициативы в области промышленности, сельского хозяйства, транспорта и торговли»158. Правительственные и деловые круги Запада с готовностью заглатывали эту пропаганду, поскольку она соответствовала их изначальным установкам. Подписчики «New York Times» с доверием отнеслись, например, к опубликованному в 1921 г. сообщению московского корреспондента, будто советское правительство «возвращается к индивидуализму» и личной инициативе159.

Причина того, что западные предприниматели с такой готовностью игнорировали факты, свидетельствующие об обратном, заключалась в широко распространенном убеждении, будто в России имелись неограниченные возможности для эксплуатации природных ресурсов и огромные перспективы по сбыту готовой продукции; в США ее рассматривали как огромнейший в мире «пустой» рынок сбыта, в Англии — как «золотую жилу»160. Поскольку за время Первой мировой войны производственные мощности, особенно в США, выросли во много раз, западное промышленное сообщество оказалось весьма заинтересовано в российском рынке.

Торговые соглашения естественным образом повлекли за собой дипломатическое признание Советской России, которое западные правительства поначалу не желали ей давать, поскольку она отказалась платить иностранные долги и вела подрывную деятельность. Москва с самого начала исходила из того, что путь к дипломатическому признанию лежит через заключение торговых договоров, — это убеждение оказалось верным и получило подкрепление в устах Ллойд Джорджа, заявившего в марте 1921 г. в палате общин, что незадолго до того подписанные англо-советские соглашения о торговле были равносильны фактическому признанию Советского государства[123].

Отношение к России американских профсоюзных деятелей было диаметрально противоположным. Самюэль Гомперс, президент Американской федерации труда, называл большевиков «пиратами». Его преемник Уильям Грин занял такую же позицию. Раз за разом американские профсоюзы подавляющим большинством голосов отклоняли прокоммунистические резолюции, выдвигавшиеся небольшой группой радикалов. Единственными принявшими примирительную позицию в отношении Советской России группами оказались «Amalgamated Clothing Workers», Союз работников швейной промышленности, и «International Ladies' Garment Workers' Union», Международный союз изготовителей дамского платья, — обе организованные русскими иммигрантами, доверившимися романтическим иллюзиям о коммунистическом эксперименте.

* * *

На позицию западных правительств в отношении Советской России влияло множество факторов, часто противоречивого характера. Как это было и в случае с Французской революцией, великим державам доставляло удовольствие видеть, как их традиционные конкуренты слабеют в результате внутренних беспорядков. Этот факт с потрясением отметил Петр Струве, когда летом 1920 г. встречался в качестве министра иностранных дел Врангеля с дипломатическими представителями союзных держав с целью заручиться помощью их правительств161. Немцы в 1918 г., Ллойд Джордж и Пилсудский — в 1919 г., все исходили из предположения, что большевистская Россия будет представлять для них меньшую угрозу, нежели восстановленная национальная. Это соображение заставляло подавить ненависть к коммунизму, страх перед подрывной деятельностью.

Западным державам трудно было предоставить дипломатическое признание советскому правительству даже после того, когда оно, одержав победу в гражданской войне, получило неоспоримую власть над страной: за ним оставалась репутация режима незаконного, не только варварски относившегося к собственным гражданам, но и нарушавшего принятые нормы международного поведения. Наиболее предосудительными в последнем отношении были отказ от уплаты внешних долгов и национализация иностранной собственности.

Неуплата долгов не была советским изобретением: ее часто практиковали и капиталистические правительства[124]. Однако советские действия заключали в себе новые, неприятные особенности. По традиции, отказывающиеся от возврата долгов страны заявляли о своей неплатежеспособности, однако не отказывались от ответственности. Принятый 22 января 1918 г. советский декрет впервые в истории принципиально отказывался признавать за своим государством какие-либо долговые обязательства. С подобным действием нельзя было смириться, не поставив одновременно под угрозу всю структуру международных финансовых отношений. Кроме того, любые займы меркли по сравнению с той суммой, какую задолжала Россия. На 1 января 1918 г. государственный долг России (как внешний, так и внутренний) определялся в 60 миллиардов рублей (30 миллиардов долларов), из них 13 миллиардов (6,5 миллиардов долларов) приходилось на долю зарубежных кредиторов162. В довершение всего советские декреты о национализации нанесли тяжелый удар по иностранным владельцам собственности и ценных бумаг в России: только французские инвесторы потеряли на этом 2,8 миллиарда долларов.

Москва понимала, что эта проблема представляла величайшее препятствие к нормализации внешних связей и получению экономической помощи из-за рубежа. В 1919, 1920 и 1921 гг. Чичерин и прочие советские представители намекали, что их правительство готово на определенных условиях уплатить иностранные долги и компенсировать потери западных инвесторов. Так, например, в июле 1920 г. в ответ на выдвинутые Британией в процессе обсуждения торговых соглашений требования Москва «в принципе» признала обязательства вернуть деньги, взятые у иностранных граждан163. Общий иностранный долг России (западным правительствам и частным лицам) оценивался руководством Наркомфина в 4,4 миллиарда золотых рублей (2,2 миллиарда долларов), оставшихся от займов периода до начала мировой войны, причем более половины его причиталось Франции, и в 8 миллиардов золотых рублей (4 миллиарда долларов) займов военного времени, взятых большей частью у Великобритании164. Как только советское правительство огласило условия, на которых оно якобы соглашалось признать свою ответственность, стало ясно, что предложение не было серьезным: Россия требовала в ответ компенсацию за потери, понесенные вследствие помощи, оказанной кредиторами ее врагам во время гражданской войны. Потери эти по оценкам Москвы значительно превосходили сумму задолженного. Насколько значительно — можно было узнать из служебного доклада, подготовленного для Ленина чиновником Наркомфина С.Пилявским в сентябре 1921 г. Суммируя прямые расходы на гражданскую войну с компенсациями за убитых и раненых красноармейцев и относя все затраты на счет союзников, Пилявский получил в итоге 16,5 миллиарда рублей золотом (8,25 миллиарда долларов). К этой сумме он прибавил 30 миллиардов рублей золотом за «убытки, причиненные погромами, и моральный ущерб, нанесенный населению истязаниями и пытками», которые оценил в 30 миллиардов рублей золотом. Сюда же были приплюсованы «стоимость» эпидемий, снижения образовательного уровня и прочих бед, поразивших Россию со времени октября 1917 г., в результате чего общая сумма, которую Москва могла бы стребовать с союзных держав, достигла 185,8 миллиарда рублей золотом (92,2 миллиарда долларов). Пилявский полагал также, что Россия имела право требовать компенсацию за неудачу в попытке присоединения Константинополя, а также за не в ее пользу решенное установление границы с Польшей, но определенной цифры не привел165. Абсурдные эти претензии так никогда и не были высказаны; Ленин рекомендовал изучить вопрос более внимательно, а всю относящуюся к нему документацию уничтожить166[125].

Ввиду всех этих обстоятельств любое сближение с Советской Россией должно было производиться постепенно, окольными путями; остановились на торговле. В ее эффективность бесконечно верил Ллойд Джордж: «Как только мы начнем торговать с Россией, — предрекал он, — коммунизм исчезнет»167. Британские «эксперты» предвкушали, какие огромные и все возрастающие экономические преимущества получит Запад от такой политики: согласно их оценкам, импорт русских зерновых, леса и льна снизит мировую стоимость этих товаров и вынудит США урезать цены на зерно168. В декабре 1919-го и в январе 1920 г. союзные державы достигли в Париже соглашения о прекращении интервенции и восстановлении нормальных экономических отношений с Советской Россией169. Однако и их следовало начинать с умом, поскольку до тех пор, пока вопрос с задолженностью России не был урегулирован, советские ценности по пересечении ими границы могли быть арестованы кредиторами. Поэтому союзные державы решили начать торговлю не с советским правительством, а с российскими кооперативами[126]. Из разговоров с их главами, в том числе с главой русских кооперативов за границей Александром Беркенхаймом, они выяснили, что организации эти «аполитичны». Парижское бюро русского кооперативного движения заявляло, что у них в России 25 миллионов членов и огромные запасы зерна для экспорта. 16 января 1920 г. союзники согласились войти в торговые отношения с русскими кооперативными организациями, при условии, что подобный шаг не подразумевает дипломатического признания государства.

В действительности советские кооперативы, конечно же, не были свободны в своих действиях, поскольку весной 1919 г. их национализировали и интегрировали в государственную экономику; управляющий их орган, Центросоюз, стал одним из отделов в правительственном аппарате. Даже ту небольшую долю независимости, какую им удавалось сохранить, они утратили 27 января 1920 г., когда, предвидя ту полезную роль, которую они могли сыграть в установлении отношений с Западом, Ленин набросал декрет, помещавший их под полный контроль Компартии170. Месяц спустя Красин уже отправился в Западную Европу вести переговоры как глава Центросоюза. На самом же деле он представлял советскую внешнеторговую организацию, Внешторг, — по словам Радека, «Красин должен был поехать в Лондон в Троянском коне»171. Маскировка помогла западным предпринимателям осуществить свое желание и возобновить торговые отношения с Россией, не ломая голову над больным вопросом российских иностранных долгов.

Осуществляемая под покровом прямого вымысла и деликатных умолчаний деятельность большевиков стала приносить вполне реальные плоды. Весной 1920 г. Британия начала экономические переговоры с Москвой. Война с Польшей и прочие помехи заставили отложить подписание торгового соглашения до апреля 1921 г. Тем временем (в мае 1920 г.) Швеция и Германия подписали соответственные документы с Москвой. Это были первые договоры о коммерческих операциях между Россией и западными державами. США отменили запрет на частную торговлю с Советской Россией в июле 1920 г. Их примеру последовало большинство государств Европы.

* * *

С точки зрения архитекторов внешней политики Советской России, четыре страны представляли особенный интеpec: Великобритания, США, Франция и Германия. Главные приоритеты были отданы отношениям с Германией.

По причинам как экономическим, так и политическим Франция оставалась самым непримиримым врагом большевистского режима. У нее имелись самые большие инвестиции в России, потому она сильнее всех пострадала от национализации и отказа большевиков возвращать долги. Она желала установления там правительства, которое возместило бы эти потери. Франция одновременно желала, чтобы дружественная Россия уравновесила в Европе Германию, чьих реваншистских устремлений она весьма опасалась. Отказ США вступить в Лигу Наций и дать совместно с Британией обещание ограждать Францию от агрессии заставил последнюю почувствовать себя слабой и незащищенной. Для того чтобы компенсировать эту уязвимость, Франция проводила политику жесткой непримиримости в отношении Веймарской республики и создавала cordon sanitaire между Россией и Германией. Такая политика оказалась чрезвычайно близорукой, поскольку ослабляла прозападное правительство Германии и толкала большевиков и немецких националистов в объятия друг другу. Москве от Франции нечего было ждать.

США, мало вовлеченные в политическое соперничество в Европе и не много потерявшие вследствие советской экономической политики[127], относились к коммунистической России как к государству вне закона и отказывались иметь с нею официальные отношения. В августе 1920 г. госсекретарь США Бейнбридж Колби дал формальное пояснение, почему Соединенные Штаты не могут признать «теперешних правителей России в качестве правительства, с которым возможно поддерживать отношения, свойственные дружественным государствам». Причиной явились не возражения против советской политической или социальной системы, но то, что режим «нарушал любое правило или соглашение, лежащие в основе самой структуры международного права». Его вожди «часто и открыто похвалялись, что намереваются подписывать соглашения и взаимные обязательства с иностранными державами, но не имеют ни малейшего намерения соблюдать таковые обязательства или выполнять таковые соглашения». Они, кроме того, заявляли, что «само существование большевизма в России, поддержание его власти, зависит и будет продолжать зависеть от того, произойдут ли революции в остальных великих цивилизованных странах, включая США, которые свергнут и уничтожат их правительства и установят на их месте большевистскую власть. Они заявили со всей определенностью, что намереваются использовать любую возможность, включая, разумеется, и дипломатические службы, чтобы способствовать развитию таких революционных движений в других странах»172. Тем не менее Вашингтон не возражал против частных торговых сделок с советским правительством, и таковые оказались в 1920-х весьма значительными.

Английскую политику в отношении Советской России с того момента, когда Британия устранилась от участия в гражданской войне, и вплоть до своей отставки в октябре 1922 г. определял Ллойд Джордж. К несчастью, премьер-министр крайне мало знал об этой стране: для иллюстрации его невежества можно привести в пример речь в апреле 1919 г., где он сообщал палате представителей, что Британия оказывает помощь не только генералу Деникину и адмиралу Колчаку, но и «генералу Харькову»173. Когда беспокойные белые перестали путаться под ногами, он вознамерился восстановить отношения с советским правительством и начать с торговли, что должно было принести Британии экономические выгоды и в то же время могло обуздать коммунистов.

Общественное мнение в Британии было резко антикоммунистическим по многим причинам, самой важной из них явилось самоустранение России из войны в 1917 г., стоившее Англии многих жизней. Британская пресса, возглавляемая газетой «Times», уделяла большое внимание творимым большевиками зверствам. И министерство иностранных дел, и военное министерство выступали против сближения с Советской Россией. Однако Черчилль в то время оказался дискредитированным и утратил влияние. Его антибольшевизм воспринимался как личная мания; неудавшаяся интервенция высмеивалась как «личная война господина Черчилля»174. В феврале 1920 г. в палате представителей Ллойд Джордж призвал к «миру и торговле с большевиками». «Торговля, — говорил он, — положит конец жестокостям… большевизма». Да есть ли у России чем торговать? Разумеется, отвечал он скептикам, «хлебные закрома России ломятся от зерна»175. В этом случае премьер-министр являл не невежество, но неискренность: представляя общественности Россию как некий рог изобилия, он в действительности был информирован министром иностранных дел лордом Керзоном, что страна находится в состоянии «полнейшей экономической разрухи» и отчаянно нуждается в иностранной экономической помощи176. Ллойд Джорджу необходимо оказалось прибегнуть ко лжи, потому что, принимая во внимание состояние общественного мнения, страстно желаемое им сближение с большевистской Россией приходилось маскировать, придавая ему вид экономически выгодного для Британии.

Британско-советские переговоры открылись в мае 1920 г. с прибытием в Лондон советского торгового представительства во главе с Красиным, единственным из большевистских лидеров, кто имел деловой опыт. Он приехал в качестве представителя российских кооперативов, однако с самого начала его миссия рассматривалась как дипломатическая, вплоть до того, что англичане разрешили ему связываться с Москвой шифром и отправлять и получать почту с дипломатической печатью177.

Отказ Советского государства от долгов ударил по Британии не так сильно, как по Франции, но все же она потеряла значительную сумму: Россия задолжала ей 629 миллионов фунтов, и более девяти десятых от нее было взято во время войны[128]. Надеясь, что долг будет со временем возвращен, Британия выказывала готовность на первых этапах удовлетвориться признанием Россией ответственности за него. К тому же появился новый источник забот: коммунистическая пропаганда, активно ведущаяся в промышленных центрах и на Ближнем Востоке. Ллойд Джордж и его Кабинет, очевидно, надеялись, что Москва, из благодарности за подразумеваемое в торговых соглашениях фактическое признание, приостановит эту недружественную деятельность.

С точки зрения Черчилля, подобные упования выглядели большой наивностью:

«Большевики — фанатики. Ничто не может отвратить фанатика от его цели. Л[лойд] Д[жордж] считает, что может их переубедить, что они наконец увидят ошибочность своих методов и неприложимость своих схем. Ничего подобного! Они считают, что их система не стала успешной, потому что ее применяли с недостаточным размахом, и что для того, чтобы добиться успеха, ее нужно распространить на весь мир»178.

Предупреждения Черчилля пропали втуне, и 31 мая 1920 г. открылись торговые переговоры, Красин встретился с Ллойд Джорджем и его командой. Для советского руководства эта встреча означала исторический прорыв: впервые его эмиссара принял глава правительства великой державы179. Красин оказался таким очаровательным, его внешность и манеры настолько не совпадали с превалировавшим в Европе представлением о большевиках как дикарях, что некоторые из англичан выражали после встречи с ним сомнение, не подставное ли он лицо. Торгпред сообщил принимающей стороне, что вопрос о долгах будет урегулирован, как только восстановятся мир и полные дипломатические отношения между двумя странами. Помимо этого он настаивал, чтобы Британия воздержалась от оказания помощи Польше. По поводу же того, что особенно беспокоило Британию, а именно враждебной советской пропаганды, в том числе и на Ближнем Востоке, Красин обещал, что, если Лондон примет решение нормализовать отношения и прекратит дальнейшую помощь врагам Советской России (включая Врангеля, который все еще держался в Крыму), «она, со своей стороны, готова дать полные гарантии, что воздержится от участия в каких бы то ни было видах враждебной деятельности и от попустительства последней, не только на Востоке, но и в других местах»180.

Красин, очевидно, превысил данные ему полномочия, давая подобные обещания, — во всяком случае, британская разведка перехватила и расшифровала сердитый выговор Чичерина, в котором содержались резкие возражения против сделанных уступок, а также следующий совет от Ленина:

«Эта свинья Ллойд Джордж врет без стыда и совести. Не верьте ни слову из того, что он говорит, и врите ему в ответ в три раза больше»[129].

Вторжение Красной Армии в Польшу привело к временной приостановке переговоров и вызвало великое смятение в Лондоне: перспектива создания коммунистической Польши и возникновения у Германии и Советской России общей границы обеспокоила даже Ллойд Джорджа181. В июле 1920 г. Красин возвратился в Москву.

* * *

В Москве верили, что ключи к мировой революции находятся в Германии: ни в одной другой стране Коммунистический Интернационал не вел подрывной деятельности столь усердно, как там. Рабочим языком двух первых конгрессов Коминтерна был немецкий, а германским делегатам на них оказывались особые почести. Высшие представители власти, Зиновьев и Радек, направлялись для приветствия на съезды немецких социалистических партий и профсоюзов.

Основным препятствием к осуществлению планов Коминтерна в Германии являлась социал-демократическая партия (SPD). Именно социалистическое правительство подавило коммунистические мятежи зимой 1918–1919 гг. и затем в марте 1921 г. Немецкие социалисты хорошо знали большевиков по долгому сотрудничеству во Втором Интернационале и относились к ним с нескрываемым презрением. Большевики в ответ поливали лидеров этой партии подчеркнуто злобной клеветой.

Отношение СДПГ к большевистскому режиму было впервые сформулировано в вышедшей летом 1918 г. работе Карла Каутского «Диктатура пролетариата». Автор, лично знавший Маркса и Энгельса и являвшийся официальным держателем прав по распоряжению их наследием, высказывался исключительно авторитетно. В свое время он выступил против Первой мировой войны и основал радикальное крыло партии (USPD).

Он приветствовал октябрьский переворот. Однако большевистские методы управления были, по его мнению, абсолютно неприемлемы. Каутский обвинял большевиков в установлении однопартийной диктатуры, в том, что они называют советы высшей формой демократии, а на самом деле используют их для уничтожения народовластия. У этого режима не было, по его мнению, ничего общего с социализмом. Каутский отвергал и аналогию, которую российские коммунисты проводили между собой и Парижской коммуной:

«Она была делом всего пролетариата. В ней приняли участие все социалистические течения: ни одно не устранилось, ни одно не было устранено. Социалистическая партия, которая сегодня правит Россией, наоборот, пришла к власти в результате борьбы с другими социалистическими партиями. Она пользуется своей властью для изгнания других социалистических партий из своих руководящих органов»182.

В 1919 г. Каутский опубликовал вторую работу, содержавшую еще одну оценку советского эксперимента, «Терроризм и коммунизм»183. В ней он называет складывающийся в Советской России режим «Kasernensozialismus», казарменным социализмом.

Такой критики, исходящей от человека, признаваемого широкой общественностью наследником Маркса и Энгельса, большевистские лидеры проигнорировать не могли. Ленин, не желая или не умея анализировать аргументы Каутского, прибег к ругани. В написанном в конце 1918 г. ответе он называет немецкого социалиста «лакеем буржуазии» и «подлым ренегатом»184. Более рациональный ответ содержался в работе Троцкого, также озаглавленной «Терроризм и коммунизм»[130]. Признавая, что в Советской России установлена диктатура, он настаивает, что это — диктатура рабочего класса: подчиняясь принуждению, рабочий на самом деле слушается самого себя185. Маркс, заявляет он, никогда не превращал демократию в лозунг, никогда не ставил ее над классовой борьбой.

Особенно большой урон репутации большевиков в Германии нанесла критика со стороны Розы Люксембург, совместно с Карлом Либкнехтом возглавлявшей Союз Спартака, кого никто, даже Ленин, не смог бы обвинить в ренегатстве, поскольку она жизнью заплатила за свои убеждения. Люксембург во время и после Первой мировой войны не покладая рук работала для дела социалистической революции в своей стране, она приветствовала большевистский переворот. Тем не менее, когда Москва потребовала немедленно захватить власть в Германии, она резко воспротивилась, поскольку немецкие рабочие не были готовы к такому шагу. Она высказалась также против создания Коминтерна, опасаясь, что это приведет к засилью большевиков, которым она не доверяла, в мировом коммунистическом движении186.

Осенью 1918 г., находясь в тюремном заключении за антивоенную деятельность, Люксембург написала критический очерк о ленинском режиме. Немецкие социалисты сочли его «несвоевременным» и отложили полную публикацию до 1922 г., но даже и тогда они смогли отважиться на обнародование документа, только изъяв особо острые места187. Люксембург восхваляла большевиков как единственных преданных делу социалистов в России. Но она осуждала Декрет о земле, поскольку он укреплял собственнические инстинкты крестьянства и углублял разрыв между городом и деревней. Подверглась критике и большевистская политика «национального самоопределения», послужившая основанием для развала Российской империи — с социалистической точки зрения явления регрессивного.

Но самые обличительные слова она, подобно Каутскому, приберегла для осуждения подавления демократии. (Люксембург не ссылалась на красный террор — возможно, она не знала о нем, хотя его ввели в сентябре 1918-го.) Критическим событием в истории политического перерождения большевистского режима она считает разгон Учредительного собрания. Если действительно, как заявляли в свое оправдание большевики, избранное в ноябре 1917 г. Учредительное собрание перестало к январю 1918 г. отражать настроения масс, следовало провести новые выборы, а не ликвидировать его. Следующим по важности событием явилось подавление свободной печати и уничтожение свободы собраний, «без которых осуществление управления широкими массами немыслимо»188.

«Свобода только для сторонников правительства, только для членов партии, как бы ни были они многочисленны, это уже не свобода. Свобода — всегда свобода для того, кто думает иначе. Не из-за фанатической преданности "справедливости", но потому, что все просвещающее, благотворное, очищающее в политической свободе идет от независимости и теряет свою действенность, когда свобода становится "привилегией"»189.

Люксембург критиковала большевиков за их практику управления посредством декретов, которая стала прекрасным орудием уничтожения старого строя, но оказывалась более чем бесполезна при строительстве нового. Творчество требовало абсолютной свободы. «Общественная жизнь в странах, где свобода ограничена, оказывается такой невыразительной, бедной, схематичной, неплодотворной именно потому, что, подавляя демократию, она перекрывает все живые источники процветания и прогресса»190. Без открытости советское чиновничество непременно станет жертвой коррупции. Она предсказывала мелочную бюрократизацию советской жизни: ее следствием станет диктатура не пролетариата, но «горстки политиканов, т. е. диктатура в буржуазном смысле, в смысле якобинской власти»191.

Проницательная аналитическая работа, предвосхитившая теории «еврокоммунистов» 1960-х, оказалась подпорченной в конце абсурдным заявлением Люксембург, что правильно понимаемая «диктатура» является не альтернативой демократии, но ее дополнением: «Диктатура — это искусство использования демократии, а не ее устранение»192. Согласно данному автором определению, диктатура пролетариата предполагает участие масс. Находясь в ноябре 1918 г. во главе немецкой революции, она действительно настаивала, что «Союз Спартака никогда не возьмет власти иначе, чем в согласии с явно выраженной волей подавляющего большинства пролетарских масс Германии»,193 — что практически означало «никогда». На практике же она призывала то смехотворно малое количество революционеров, которые были связаны со спартаковцами, свергнуть правительство Филипа Шейдемана и Фридриха Эберта, несмотря на то что оно было создано с согласия Всегерманского Совета народных уполномоченных, представлявшего интересы подавляющего большинства рабочих страны194.

Эта полемика заново продемонстрировала пропасть, разделявшую российских и европейских радикалов. Каутский и Роза Люксембург говорили о демократии и гражданских правах как о непременных предпосылках социализма. Для получавших свое политическое образование при царизме Ленина и Троцкого политика понималась как война, а от побежденных ожидалось полное послушание — по словам Троцкого, «запугивание» было так же необходимо в революции, как и на войне195; этот трюизм начал относиться не к врагу, но к собственному народу. И Ленин, и Троцкий вели полемику с оппонентами на языке, свойственном самым реакционным сторонникам царского самовластия. Но, какие бы погрешности теоретического характера ни обнаруживались в их рассуждениях, они могли опираться на неопровержимый факт: им удалось взять власть, а их немецким критикам — нет.

Разногласия подобного рода усугубляли вражду между большевиками и немецкими социал-демократами. Несмотря на то что эта партия выступала против интервенции союзных держав в Россию и в 1920 г. воспрепятствовала тому, чтобы их военные поставки достигли Польши, Москва не могла простить, что именно сформированное ею правительство подавило коммунистическое восстание в Германии. Кроме того, СДПГ занимала прозападную ориентацию. В 1923 г. Зиновьев открыто обвинил ее в том, что она пролагает дорогу «фашистам»196. Это обвинение стало частью официальной политики Коминтерна после того, как на его Пятом конгрессе (1924) Социал-демократическая партия Германии была названа «левым крылом фашизма»197.

У Москвы, однако, обнаружились в Германии потенциальные сторонники, и самыми многообещающими оказались реакционные политические и военные круги, поддержавшие впоследствии Гитлера. Это был брак по расчету, основанный на ненависти обеих сторон к СДПГ и Версальскому договору.

Недавние исследования показывают поразительную неизменность немецкой политики в отношении России, с тех пор как она сформировалась в имперской Германии, затем в Веймарской республике и, наконец, в эпоху нацизма. Начиная с Февральской революции и вплоть до вторжения нацистов в СССР, немецкие консерваторы и милитаристы видели в союзе с Россией, где Германии отводилась бы роль старшего партнера, непременное условие сперва сохранения, а после ноября 1918 — восстановления статуса собственной страны как мировой державы198. В период Веймарской республики эта тенденция еще усилилась страстным желанием отменить Версальский договор, ведь в этом Германия могла рассчитывать только на поддержку Москвы. Как только условия договора были обнародованы, а это произошло в мае 1919 г., советский комиссариат иностранных дел опротестовал его и издал воззвание к германским рабочим, призывая их последовать своему примеру199. 13 мая Коминтерн выпустил прокламацию «Долой Версальский договор!», задавшую тон всей его политике200. Эта акция явилась первым шагом в установлении взаимопонимания между Москвой и немецкими правыми. Противостоявшая в одиночку Франции и «англосаксам» Германия была беспомощна; залучив в качестве союзника Советскую Россию, она становилась силой, с которой приходилось считаться201. Немецкий премьер-министр Йозеф Вирт сформулировал суть вопроса с прямолинейностью и четкостью:

«Единственный шанс вновь восстать как великой державе я вижу для нас в том, чтобы немецкий и русский народы работали сообща, как соседи, в дружбе и взаимопонимании»202.

Привлекательность Советской России для некоторых немецких националистов стала очевидной еще в 1919-м, когда профессор крайне правых взглядов призвал к принятию большевизма как средству избежать «порабощения» странами Антанты203. Подобные идеи привели к появлению курьезного движения, названного Карлом Радеком «национал-большевизмом», к которому примкнули члены левого крыла нацистской партии. Идеология движения призывала к союзу между коммунистами и националистами, которым следовало сообща выступить против демократии и западных держав. Поначалу Москва отвергла эту соблазнившую некоторых членов компартии Германии ересь, но вскоре ее мнение переменилось. В марте 1920 г. произошел так называемый Капповский путч, организованный правыми политиками и генералами с целью установить в Германии военную диктатуру, и руководство Немецкой компартии, почти наверняка по указке Москвы, заняло нейтральную позицию, заявив, что «пролетариат и пальцем не шевельнет, чтобы помочь демократической республике»[131]. Если Москва не могла сделать Германию коммунистической, то предпочитала правую военную диктатуру возглавляемой СДПГ демократии.

Связь между Москвой и немецкими правыми осуществлял Карл Радек, проживший несколько довоенных лет в Германии в качестве социал-демократического журналиста и хорошо разбиравшийся в ситуации. Вследствие роли, которую он сыграл в спартаковском мятеже, Радек был в феврале 1919 г. заключен в тюрьму и поначалу находился в строжайшей изоляции. После обнародования Версальского договора условия его содержания заметно улучшились, к нему стали относиться скорее как к гостю, чем как к заключенному, перевели в удобное помещение. В августе 1919 г. Радеку позволили принимать посетителей, и он завел в тюрьме, по собственному его выражению, «политический салон», где бывали и коммунисты, и видные военные, и политические фигуры, включая Вальтера Ратенау, в то время — президента гигантского концерна (Всеобщей компании электричества AEG), а затем — министра иностранных дел, убежденного сторонника установления экономических связей с Советской Россией204. Подобными льготами Радек пользовался благодаря немецким генералам, торопившимся наладить военное сотрудничество с Москвой. Спартаковка Рут Фишер была изумлена, что ее свидание с Радеком устраивают офицеры, причем для этого случая ей выправили фальшивые документы205.

Радека заслали в Германию для организации революции. Однако опыт спартаковских выступлений обескуражил его: ему пришлось нехотя признать, что эта страна не созрела для революции и представит большую пользу для Советской России в качестве экономического и военного партнера. Подпавший под влияние Радека Ратенау основал комиссию, приступившую к изучению перспектив торговли с Россией206. В октябре 1919 г. Германия ответила отказом на требование союзных держав присоединиться к блокаде России; это стало ее первым актом неповиновения со времени подписания Версальского договора207. Действие это получило полную поддержку правых националистов. В ноябре в Германии приветствовали Виктора Коппа, чиновника российского комиссариата иностранных дел. Официальным заданием Коппа было договориться об обмене гражданскими и военнопленными, однако к нему отнеслись как к фактическому советскому посланнику и разрешили пользоваться шифром при переписке с Москвой208. Он посылал Ленину подробные письма о внутренней ситуации в Германии и о российско-германских отношениях. В январе 1920 г. в Москву в качестве аналогичного представителя прибыл Густав Хильгер209.

Идея сотрудничества с Советской Россией находила поддержку во всех слоях немецкого общества, за исключением, пожалуй, социал-демократов, но самыми страстными ее ревнителями выступали военные, а среди последних никто не выступал за нее с таким энтузиазмом, как генерал Ханс фон Зект, активный политик, видевший в армии «чистейшее отражение государства»210. Пункты Версальского договора, касающиеся демилитаризации Германии, были, с его точки зрения, равносильны подписанию смертного приговора всей нации. Фон Зект отказался в марте 1920 г. присоединиться к генералам, пытавшимся под началом Вольфганга Каппа захватить власть. В признание его заслуг он был назначен начальником Командования Армии (Chef der Heeresleitung), то есть на самый высокий военный пост в стране, и пробыл в этой должности до 1926 г.211. Новый командующий незамедлительно начал строить планы относительно создания армии в 21 современную дивизию: как только эти силы оформятся, полагал он, Германия сможет поставить союзные державы перед свершившимся фактом и отменить Версальский договор212. Такой цели, однако, можно было достичь только с помощью Москвы.

Зект обхаживал Радека и начал через него в 1919 г. секретные военные переговоры с Советской Россией, пытаясь выяснить перспективы относительно того, чтобы обойти пункты Версальского договора, запрещавшие армии Германии обзаводиться современными средствами ведения войны: авиацией, танками, тяжелой артиллерией, отравляющими газами, подводными лодками. Развивавшееся им сотрудничество с Советским государством продолжалось под покровом строжайшей тайны до 1933 г. и сослужило огромную службу и германской, и советской армиям в их подготовке ко Второй мировой войне. К несчастью, немцы систематически избавлялись от компрометирующей документации213, а советские архивы еще не полностью раскрыты, поэтому многое из того, что связано с этим эпизодом истории, остается невыясненным214.

По мнению Зекта, неизменной целью Германии должно было являться экономическое и политическое взаимопонимание с «Великой Россией». Оказывать помощь восстановлению этой страны было поэтому в интересах Германии: Россия нуждалась в Германии как в источнике знаний о производстве и управлении, Германии же требовалось русское сырье и продовольствие215. В послевоенный период такое сотрудничество влекло за собой возвращение Российского государства, при сохранении власти большевиков, к границам 1914 года, что восстановило бы непосредственное соседство двух стран; поражение остатков белых армий; разрушение независимой Польши, этого бастиона французского влияния:

«Только в прочном сотрудничестве с Великой Россией есть у Германии шанс вернуть свои позиции как мировой державы… Нравится, или не нравится нам новая Россия и ее внутреннее устройство, к делу не относится. Наша политика оставалась бы такой же, имей мы дело с царской Россией или с государством под управлением Колчака или Деникина. Теперь же нам приходится договариваться с Советской Россией — у нас нет альтернативы… Критически относясь к прошлому, когда бытовало неправильное представление, будто нашего восточного соседа можно обезвредить путем разрухи, подрывной работы, дробления, сегодня нужно ясно сознавать, что единственной целью создания Польши, Литвы, Латвии было возведение стены между Германией и Россией»216.

Для Зекта и его последователей само существование Польши, этого «вассала» Франции, было личным оскорблением, поскольку она представляла собою важное звено во французской кампании по «окружению» Германии. Как писал Чичерину из Берлина Радек, Зект всегда спокоен и выдержан, за исключением моментов, когда речь заходит о Польше: тогда глаза у него сверкают как у зверя, и он восклицает: «Она должна быть разделена, и она будет разделена, как только Россия или Германия усилятся…»217. Подобные взгляды находили немало поклонников. Многие немцы полагали, будто разрушение независимой Польши само по себе отменит Версальский договор — что, как мы имели возможность убедиться, было и точкой зрения Ленина[132]. Это позволило бы Германии вырваться из изоляции, куда ее загнали победители. Составленный военным министерством Германии меморандум так определяет положение дел:

«Союзные державы отдают себе отчет в том, что Германский Рейх не сможет защититься от Версальского договора, только если он будет окружен со всех сторон буферными государствами, а с Запада — странами Антанты. Прямой контакт между Германией и Россией должен, без сомнения, дать большие преимущества и принести большую пользу в достижении главной цели: пересмотра Версальского договора»218.

Чтобы добиться осуществления подобного намерения, немецкие националисты готовы были смириться с Красной Армией у своей границы. Они, казалось, не отдавали себе отчета в целях советской стратегии, для которой разрушение независимой Польши являлось лишь шагом к революции в Германии, а ее намеревались осуществлять при поддержке вооруженных сил. Летом 1920 г. большинство немцев, от крайне правых до крайне левых, приветствовало вступление российских войск в Польшу: все партии в рейхстаге отдали свои симпатии Москвы219.

26 июля, когда Красная Армия находилась неподалеку от Варшавы, Зект направил президенту Германии меморандум, в котором обрисовал свою политическую программу220. В победе России над Польшей в тот момент уже никто не сомневался. Вскоре, предсказывал он, советские войска подойдут к границам Германии, и обе страны вновь окажутся в непосредственном соседстве друг с другом; главная цель Версальского договора — изоляция России и Германии — окажется опрокинутой. Победа России над Польшей была в интересах Германии, поскольку Москва помогала последней бороться против «англосаксонского капитализма и империализма». «Будущее принадлежит России»: она неистощима и непобедима. «Если Германия примет сторону России, она сама станет непобедимой»: союзным державам придется считаться с нею, поскольку за ней будет стоять могучая держава. И, напротив, Германия, ориентирующаяся на Запад, превратится в нацию «рабов». Следовательно, политика правительства, направленная на завоевание благорасположения Запада путем уступок, противоречит национальным интересам Германии. Не следует также опасаться вмешательства Советской России во внутренние дела Германии: они сами нуждаются в последней и станут уважать ее суверенитет. Но даже если Россия нарушит границы 1914 г., Германии надлежит не обращаться за помощью к западным демократиям, а искать союза с русскими. По мнению Зекта, у просоветской политики было много дополнительных преимуществ, такой курс мог помочь правительству ублаготворить сочувствующие большевикам массы и стабилизировать тем самым домашний фронт. Он выступал за реформы, которые объединили бы промышленников и рабочих, нейтрализовав коммунистическую агитацию. Подобная программа — соединение национализма с социализмом — предвосхищала стратегию, принятую впоследствии Гитлером.

Идею сотрудничества с Советской Россией поддержали и немецкие промышленники, которых заботила перспектива сужения рынков сбыта продукции в контролируемом победительными «англосаксами» мире. Уже весной 1919 г., за год до того, как торговля была официально разрешена, немецкие предприниматели начали, в обход блокады союзных держав, экспорт в Советскую Россию, принимая в уплату бесполезные бумажные рубли. Блокада и прочие помехи на пути незаконной торговли обходились с помощью различных хитростей: товары отправлялись воздухом из Восточной Пруссии или через нейтральные государства-посредники[133]. Действия эти оправдывались тем, что Германия не могла позволить себе терять традиционные рынки сбыта в Восточной Европе. Министерство экономики Германии так объясняло это в июне 1919 г.:

«Следует опасаться, что, если мы и впредь будем отказываться от экономических отношений с Россией, другие государства, особенно Англия и Соединенные Штаты Америки, займут наше место в экономике России. По поступившим сюда сообщениям, неофициальные представители Антанты и Америки активно действуют в том направлении, чтобы обеспечить себе всякого рода экономические отношения с Россией»221.

На конференции, организованной министерством иностранных дел Германии в феврале 1920 г., один из чиновников заявил: «Если в прошлом дела, связанные с Россией, в значительной мере находились в немецких руках, то теперь наши прежние враги стремятся заполучить эти дела в свои руки»222.

Просоветская ориентация немецкой политики и экономики опиралась на энергичную поддержку министра иностранных дел Ульриха фон Брокдорф-Ранцау, который еще в бытность свою послом в Дании в 1917 г. сыграл ключевую роль в организации проезда Ленина через Германию. Впоследствии он был назначен послом в Москве223. Одним из виднейших противников консенсуса стал Ратенау: несмотря на благоприятное мнение об установлении отношений с Советской Россией, он считал, что она не может восприниматься как серьезный торговый партнер — разговоры о том, будто в России имелись большие излишки для экспорта, он отметал как «сказки». Россия могла вернуться к традиционной роли экспортера-импортера только после того, как Германия перестроит свою экономику. Сам Ратенау предпочел бы видеть Германию в роли посредника между Советской Россией и Соединенными Штатами224.

После того как Берлин узаконил частную торговлю с Москвой (май 1920), экономические отношения стали быстро налаживаться: за первые пять месяцев Германия продала России товаров на сумму свыше 100 млн марок — в основном это было сельскохозяйственное, типографское и конторское оборудование225. Вскоре торговые договоры с русскими стали заключать немецкие фирмы, им в ответ на это были предоставлены концессии на разработку природных ресурсов. В январе 1921 г. министр иностранных дел сообщил рейхстагу, что его правительство не имеет возражений против расширения торговых отношений с большевиками: «Коммунизм сам по себе еще не является причиной, чтобы республиканское и буржуазное правительство Германии отказывалось торговать с советским правительством»226. В то же лето Красин приехал в Германию. Вследствие этого визита были организованы советско-германские компании для осуществления морских и воздушных перевозок между двумя странами. Немецким фирмам, в том числе Круппу, были обещаны концессии по изготовлению тракторов. Строились далеко идущие планы о сдаче порта и производительных мощностей Петрограда в аренду концерну Круппа227. Подрывная деятельность коммунистов и повсеместно возникающие путчи не волновали немецких предпринимателей: они не воспринимали это всерьез и были уверены, что Россия, постепенно поддаваясь капитализму, не захочет впоследствии революционизировать Германию. «Большевики должны спасти нас от большевизма» — такой афоризм родился в недрах министерства иностранных дел228. Произошедший в марте 1921 г. коммунистический путч, совпавший по времени с переговорами о торговых соглашениях, никак не повлиял на них.

Таким образом закладывались основы германо-советского сближения, о котором ничего не подозревающему миру предстояло с изумлением узнать из Рапалло в 1922 г.

* * *

Ленин не делал секрета из того, какое значение он приписывал пропаганде: в разговоре с Бертраном Расселом он называл ее одним из двух факторов, помогших его правительству выжить, несмотря на невероятные трудности (вторым фактором была разобщенность его оппонентов)229. Мы еще остановимся на внутренних пропагандистских кампаниях в других главах230, теперь же рассмотрим только те, что велись коммунистами за рубежом.

Главным орудием пропаганды являлся национализированный новым правительством телеграф. В сентябре 1918 г. было создано Российское телеграфное агентство, или РОСТА, служившее «проводником линии партии в печати»231. Главной его функцией было распространение пропаганды, а не информации. Для создания плакатов оно нанимало художников. В 1922 г. агентству была предоставлена монополия на информационные услуги. В 1925 г. оно было переименовано в Телеграфное агентство Советского Союза, или ТАСС.

Жизнь в Советской России вызывала у Запада непреодолимое любопытство, и, как только закончилась гражданская война, туда устремились многочисленные путешественники и журналисты. Некоторые из них публиковали свои впечатления; рынок рассказов бывалых путешественников был практически ненасыщаем, поскольку западный читатель, сбитый с толку противоречивыми сведениями о коммунистическом эксперименте, доверял свидетелям больше, чем другим источникам. Только во Франции с 1918 по 1924 гг. вышло 34 книги таких записок232. К моменту смерти Ленина иностранцами, посетившими Советскую Россию, было опубликовано на Западе несколько сот книг и гораздо большее количество статей.

Москва, разумеется, не имела возможности контролировать то, что писали о ней вернувшиеся домой иностранцы, но она с большим успехом регулировала въезд в Россию. Въездные и выездные визы ввели очень рано: уже через два месяца после прихода к власти новый режим заявил, что всем, желающим посетить страну или выехать за рубеж, необходимо получить разрешение и пройти пограничный контроль, дабы продемонстрировать, что они не провозят запрещенных предметов или документов, могущих «повредить политическим или экономическим интересам Российской республики»233. Власти следили за тем, чтобы приезжающие в Россию иностранцы были позитивно настроены или легко поддавались манипуляции.

В эпоху, когда пресса служила главным источником информации, наилучшим способом обеспечить Москву благожелательные отзывы за рубежом было давать аккредитацию только тем газетам и журналистам, которые уже доказали свою готовность к сотрудничеству. Поскольку каждой крупной газете и телеграфному агентству хотелось открыть московское бюро, многие соглашались на предъявляемые требования и отбирали для работы там наиболее гибких корреспондентов. В Москве журналисты научались рационализировать, приуменьшать или, коли возникала такая необходимость, вовсе игнорировать нежелательные факты, сглаживать различия между декларациями и реальностью, осмеивать критиков советского режима. Усвоив необходимые навыки, они вскоре превращались в проводников советской пропаганды. Многие иностранные пресс-агентства ввели у себя практику самоцензуры: прежде чем отправить сообщение, корреспондент относил его в отдел прессы комиссариата иностранных дел для получения разрешения. «Несешь свой текст, — вспоминал Мальколм Маггеридж, — на цензуру, как, бывало, носил сочинение тьютору в Кембридже, наблюдаешь с беспокойством, как его читают, хмурятся, сомневаются, боишься, что вот сейчас достанут карандаш и что-нибудь вычеркнут». Однажды цензор отказал Маггериджу в разрешении на отправку информации, объяснив: «Вы не можете написать так, потому что это правда»234.

Газеты, не шедшие на подобное сотрудничество, бывали наказаны. Самая страшная кара обрушилась на лондонскую «Таймс». На протяжении революции и гражданской войны «Таймс», наиболее авторитетная газета в мире, придерживалась крайне враждебной по отношению к большевикам установки; ее постоянный корреспондент Роберт Вильтон, прямолинейный монархист и антисемит, выехал в сентябре 1917 г. в Англию. Когда шесть месяцев спустя он сделал попытку вернуться в Россию, ему не дали визы. Газета отказалась заменить его на более сговорчивого журналиста и вследствие этого в течение двадцати лет имела только одного советского корреспондента, в Риге235. Английские любители прямых репортажей из Советской России вынуждены оказались потреблять продукцию с большей терпимостью относившихся к делу коммунизма журналистов: Артура Рэнсома из «Манчестер Гардиан» и «Дейли Ньюс», Майкла Фарбмана и Джорджа Лэнсбери из «Дейли Геральд», М.Филлипса Прайса — тоже из «Гардиан»[134].

Выразительным примером западного журналиста, отдававшего себе полный отчет в том, что он делает, и лишенного щепетильности, может быть Лэнсбери. Самозваный «христианин-пацифист», он с 1908 г. являлся редактором «Дейли Геральд», органа радикального крыла лейбористской партии. В начале 1920-х для газеты наступили тяжелые времена. Предвидя грядущую финансовую несостоятельность, Лэнсбери отправился в Москву в поисках помощи. Как только его просьба о субсидиях была удовлетворена, «Дейли Геральд» заняла однозначно просоветскую позицию; в перехваченном британской разведкой сообщении Максим Литвинов писал из Копенгагена в Москву: «В отношении русского вопроса ["Дейли Геральд"] ведет себя как наш орган»236. Один из директоров газеты, Френсис Мейнелл, получил в Копенгагене от Литвинова и переправил в Англию сверток драгоценностей. Когда в августе 1920 г. Красин и Каменев приехали в Лондон для возобновления прерванных польской войной торговых переговоров, они привезли с собой драгоценные камни и платину, проданные затем через посредников. Вырученные за них деньги, примерно 40 000 фунтов, отдали Лэнсбери; впоследствии субсидия выросла до 75 000 фунтов. К несчастью, за русскими наблюдал Скотленд-Ярд, и номера полученных при продаже драгоценностей банкнот оказались зарегистрированными. 19 августа британское правительство передало прессе перехваченную переписку Литвинова и Чичерина относительно этих подаяний237; Лэнсбери обязали вернуть деньги[135]. Каменева, сыгравшего главную роль в афере, выслали из Англии238. Лэнсбери остался верен Москве; услуги, оказанные иностранной державе, не помешали ему в 1931 г. быть избранным на пост председателя Лейбористской партии.

Ведущая ежедневная газета Америки, «Нью-Йорк Таймс», не повторила ошибок своей лондонской тезки. В первые годы коммунистического правления она тоже была настроена довольно враждебно и внесла вклад в формирование концепции «красной опасности». Однако ее антикоммунистическая позиция являлась скорее эмоциональной и основывалась на слухах. В августе 1920 г. Уолтер Липман и Чарльз Марц опубликовали едкую критику обзоров газеты, посвященных Советской России, где, в частности, показали, что она 91 раз сообщала о падении большевистского правительства239. Когда в том же 1920 г. «Нью-Йорк Таймс» попросила разрешения Москвы на присылку корреспондента, Литвинов ответил, что «рад случаю поговорить с такими дружелюбными газетами, как лондонская "Дейли Геральд" или манчестерская «Гардиан», но о том, чтобы разговаривать с такими враждебными, как "Нью-Йорк Таймс", и думать не желает»240. Другими словами, если газете хотелось основать московское бюро, она должна была изменить свое отношение к Советской России. Редакция решила подчиниться.

Одним из самых непримиримых антикоммунистов в «Нью-Йорк Таймс» был Уолтер Дюранте. Англичанин по рождению и воспитанию, он имел много общего с Джоном Ридом, также принадлежал к ничем не выдающейся (хотя и гораздо менее состоятельной) семье и натерпелся в свое время насмешек от одноклассников241. В 1920 г. Дюранте занимал невысокую должность в своей газете в Париже и мечтал отправиться в Советскую Россию постоянным корреспондентом. Москва отнеслась к нему холодно, однако журналист смог преодолеть свою негативную установку и опубликовал несколько доброжелательных статей о Литвинове и материал, в котором убеждал читателей, будто, введя нэп, Ленин «выбросил коммунизм за борт»242. Через несколько дней после того, как материалы появились в печати, газету уведомили, что она может прислать корреспондента в Москву. Место досталось Дюранте — ему дали и визу, и аккредитацию, правда, с «испытательным сроком». Оказавшись на месте, корреспондент отблагодарил советские власти, отсылая в редакцию «горячие» репортажи, в которых затушевывал, хотя и не отрицая их, самые отвратительные проявления российской действительности (такие, как голод 1921 г.). Дюранте привлекал внимание читателей к тому, что Ленин якобы принял западную экономическую модель — Москва в то время невероятно нуждалась в подобной репутации, поскольку жаждала иностранных кредитов. Чтобы умерить беспокойство, порожденное революционными призывами Коминтерна, репортер проводил несуществующую границу между Интернационалом, где, по его словам, были «одни фанатики», и заседавшими в советском правительстве «реалистами», о которых говорилось, что они «готовы дать коммунистическим фанатикам выпустить… пар»243.

Дюранте с успехом прошел «испытательный срок» и в качестве московского корреспондента «Нью-Йорк Таймс» стал самым престижным американским журналистом в России. Это не только принесло ему влияние и славу, но и ввело в светскую жизнь Москвы, как никогда расцветшую при нэпе: ночные клубы в «Гранд-отеле», покер в «Савойе», посольские вечера, прогулки на привезенном с собой «бьюике», русская любовница — все было к его услугам. Экстравагантный стиль жизни журналиста заставлял некоторых думать, что он советский агент244. Джей Ловстоун, видная фигура в компартии Америки и в 1920-х — частый посетитель Советской России, пишет, что Дюранте работал на ВЧК и ГПУ245. Чтобы продолжать пользоваться предоставленными льготами, Дюранте приходилось все больше врать: он отрицал, например, наличие полицейского террора в России, убеждая читателей, что благонамеренному советскому человеку приходится бояться чекистов ничуть не больше, чем американскому гражданину — своего министерства юстиции[136]. Ложь в его устах обретала правдоподобие, поскольку он сдабривал ее крупицами правды. Это не был ни сочувствующий коммунистам посторонний, ни друг русского народа, но просто коррумпированный индивид, зарабатывающий враньем на жизнь. Юджин Льонс, часто наблюдавший его в то время, пишет, что Дюранте «после всех лет, проведенных в России, оставался вне ее жизни и судьбы, сохранял удивительное презрение к русским. Он говорил о советских триумфах и бедах, как он стал бы говорить о прочтенном детективном романе, но при этом и вполовину не так эмоционально и заинтересованно»246.

Дюранте повезло: он рано определил в Сталине наиболее вероятного преемника Ленина (позднее он похвалялся, что «поставил в русских скачках на правильную лошадь»247), и это положительно сказалось на его карьере после смерти первого вождя. Восхваления, которыми осыпал Дюранте Сталина, становились все более пышными, журналистская ложь — все более бесстыдной. В 1930-е он превозносил коллективизацию, в 1932—1934-е — отрицал, что на Украине голод. C целью привлечения в Россию инвесторов он распространял лживые истории об огромных прибылях, якобы полученных здесь американскими бизнесменами, особенно его личным другом Армандом Хаммером[137]. Трудовые подвиги принесли ему в 1932 г. Пулитцеровскую премию за «ученость, глубину, непредвзятость, аргументированное суждение и исключительную ясность изложения»248. Говорили, никто не сделал больше, чтобы привить в США положительный образ Советского Союза, причем как раз в то время, когда страна изнемогала под бременем тирании, какой еще не знало человечество. По мнению Радека, репортажи Дюранте сыграли важнейшую роль в подготовке установления дипломатических отношений СССР и США, произошедшего в 1933 г.249.

Много вреда принесла и дезинформация, распространяемая Луисом Фишером, московским корреспондентом журнала «The Nation», который, по некоторым сведениям, находился под сильным влиянием своей жены, служащей комиссариата иностранных дел250.

* * *

Русские эмигранты, несмотря на существовавшие между ними политические расхождения, одинаково пытались донести до европейцев и американцев правду о советском режиме, однако западный мир воспринимал их как жалких неудачников, а потому и влияние их было ничтожно. Меньшевики Мартов и Рафаил Абрамович регулярно появлялись на собраниях европейских социалистов, чтобы говорить о советской действительности. Их просветительская деятельность иногда приводила к тому, что западные социалистические и профсоюзные организации выносили вялые резолюции, содержавшие критику советского правительства. В плане практическом, однако, все затраченные усилия результатов не приносили, поскольку, в типичной для меньшевиков и эсеров шизофренической манере, они сводили все впечатление на нет призывами оградить Советскую Россию от западного «империализма».

Титулованный лидер партии кадетов Павел Милюков опубликовал в 1920 г. работу, в которой предостерегал Запад, что коммунизм не является, как там было принято считать, исключительно русской проблемой251. У коммунизма, говорил он, два лица: национальное и международное. Однако по преимуществу доктрина предназначается на экспорт, и основной стоящий за ней мотив — идея мировой революции. Но и это предостережение не нашло отклика. Сам же Милюков вскоре пришел к выводу, что коммунизм является болезнью переходного периода и служит прелюдией к триумфу демократии в России.

Русские монархисты имели за границей значительно больший успех. В 1920-х Германия стала гаванью для российских изгнанников правого уклона, многие из которых являлись по происхождению балтийскими немцами. Эта группа эмигрантов установила связи с германскими националистами и привнесла в идеологию последних убеждение, будто коммунизм и еврейство неразрывно связаны. Именно эти люди пропагандировали на Западе «Протоколы сионских Мудрецов», бывшие до того малоизвестной, изданной только по-русски брошюрой.

* * *

История Коминтерна, со дня его основания в 1919 г. и вплоть до формального роспуска в 1943 г., представляет собой череду беспросветных неудач. Как сказал бывший в одно время членом и ставший летописцем Третьего Интернационала Франц Боркенау, «в истории Коминтерна было много взлетов и падений. В ней нельзя проследить ни постоянного прогресса, ни хотя бы одного прочного успеха»252. Неудачи эти следует отнести прежде всего на счет невежества большевиков в том, что касалось особенностей политической культуры других государств. Лидеры большевиков провели в свое время много времени на Западе: с 1900 по 1917 гг. Ленин прожил всего два года в России, остальные — в Европе; Троцкий — семь лет в России, Зиновьев — пять. Но и живя в странах Европы, большевики поддерживали мало отношений с их населением, ведя изолированное существование среди собратьев-эмигрантов и общаясь только с самыми радикальными элементами из числа европейских социалистов. Мрачная репутация, которую получил на Западе Коминтерн, только подчеркивает, насколько коммунизм, несмотря на всю его интернациональную атрибутику, был великорусским феноменом, непригодным для экспорта. Культурные различия уже в то время воспринимались некоторыми исследователями как причина все увеличивающегося разрыва между Востоком и Западом: выражение «железный занавес» вошло в обиход уже в 1920-м году253.

Неудачи Коминтерна можно объяснить также и специфическими причинами. В 1918–1920 гг. в Западной Европе не существовало революционной партии, хотя бы отдаленно напоминающей большевистскую по численности и организованности. Когда же такие партии возникли — сначала под руководством Кемаля в Турции, затем под началом Муссолини в Италии, — они встали на путь национализма и использовали ленинские методы не для распространения коммунизма, но для борьбы с ним. Европейские социалистические партии не были жестко организованы и следовали скорее меньшевистской, нежели большевистской модели. Несмотря на то что в таких партиях были и радикальные группировки, они тяготели к реформам: чем теснее становились их связи с профсоюзами, тем меньше у них оставалось революционного азарта. Москве удалось сформировать европейские компартии только во второй половине 1920-х. В критический период сразу после подписания мира, когда возможности для распространения революции были наилучшими, у большевиков не было надежных партнеров за рубежом. Однако, даже когда компартии появились в Западной Европе, большевики не могли их эффективно использовать, настаивая, чтобы те переняли стратегию и тактику государственного переворота и гражданской войны, подобно тому как они это делали в России. Это было неосуществимо хотя бы потому, что на Западе не наблюдалось той анархии, на которую большевики опирались у себя в стране: даже в Германии уже через три месяца после отречения кайзера сложилось эффективное правительство. К тому же российское руководство Коминтерна не принимало во внимание европейского национализма. Когда в апреле 1918 г. известный анархист заявил, что западный рабочий никогда не посмел бы осуществить Октябрьскую революцию, поскольку «чувствует себя носителем кусочка власти и частью этого самого государства, которое сейчас защищает», в то время как российский пролетариат «духовно противостоит государственности», Ленин отмел эти соображения как «глупые», «примитивные», «тупые»254.

Как ни любил он напоминать сорвиголовам в своей партии, что Европа — не Россия и что революцию там несравненно более трудно осуществить, на практике Ленин вел себя так, будто различия эти не имели никакого значения. В июле 1920 г. он приказал Красной Армии идти на Варшаву, поскольку был убежден на основании опыта гражданской войны, что массы не отвечают на патриотические призывы. Ленину вскоре пришлось увидеть, насколько он ошибался, но большевики не усвоили урока: каждый свой провал за рубежом они сваливали либо на тактические просчеты, либо на нерешительность тамошних коммунистов. «Надо учить, учить и учить английских коммунистов работать, как работали большевики», — настаивал Ленин255. Подобная установка раздражала европейских коммунистов. «Неужели ничего нельзя извлечь из опыта движения, борьбы, революций в других странах, — спрашивал Зиновьева английский делегат конгресса Коминтерна, — неужели русские приехали сюда не учиться, но только учить?»256 Другой английский делегат Второго конгресса Коминтерна писал по возвращении:

«Самым заметным обстоятельством здесь является абсолютная некомпетентность Конгресса, когда он берется диктовать правила британскому движению. Те тактические приемы, которые зарекомендовали себя полезными и успешными в России, привели бы к гротескным провалам, будь они применены здесь. Различие в условиях между этой высоко организованной, индустриально централизованной, политически устоявшейся и изолированной страной — и средневековой, полуварварской, (политически) разболтанной и политически инфантильной Россией никогда не станет доступно тем, кто не видел этого собственными глазами»257.

На практике западные коммунисты почти всегда подавляли свои сомнения и уступали желаниям Москвы, поскольку большевики завоевали себе не сравнимый ни с чем престиж, став во главе единственной успешной революции. Чрезмерно колеблющихся и протестующих Ленин изгонял из Коминтерна. Так, например, ведущий немецкий коммунист Пауль Леви, предупреждавший Москву, насколько опасна может оказаться попытка устроить путч в его стране, был в апреле 1921 г. объявлен «изменником» и изгнан и из компартии Германии, и из Коминтерна. Он подвергся наказанию не оттого, что оказался неправ, — даже Ленин признал, что он дал ему хороший совет, — но потому, что нарушил субординацию[138]. Таким образом критиков заставляли замолчать, но это не избавляло от повторения ошибок.

Анжелика Балабанова возлагает основную вину за неудачи Коминтерна на самого Ленина и принятую им линию руководства. Настаивая на безусловном подчинении, он отпугнул от движения истинных, склонных к независимости суждений революционеров, и их место заняли карьеристы, единственным навыком которых было повиновение. Ряды Третьего Интернационала стали быстро разрастаться от притока негодяев и интриганов, да и глава его, Зиновьев, был не лучше других — о нем Балабанова пишет, что после Муссолини это был «самый низкий человек», какого она только знала258. Относясь к ленинской «привычке избирать себе сотрудников и доверенных лиц именно вследствие их слабостей и недостатков, а также на основании их сомнительного прошлого», она вспоминает:

«Ленин не был ни слеп, ни безразличен к тому, какой вред личная непорядочность могла причинить движению. И тем не менее он использовал людей, представлявших собою отбросы человечества… Большевики… использовали любого, кто доказывал свою хитрость, беспринципность, способность быть "мастером на все руки", проникать всюду, рабски исполнять приказы начальства… Считая меня хорошим революционером, пусть и не большевиком, Ленин и его сотрудники были уверены, что я одобряю их методы: коррупцию с целью подрыва оппозиционных организаций, клевету на всех, кто оказывался склонен или способен к противодействию, объявление всех их действий бесчестными или вредными»259.

Однако она не смогла одобрить этого и вышла из Коминтерна. Менее достойные остались.

К приведенным выше причинам можно добавить еще одну, четвертую, неуловимую по своей природе и потому трудно определимую. Она связана с «русскостью» большевизма. Отличительным качеством российского радикализма всегда был неуступчивый экстремизм, установка на «все или ничего», стремление «идти напролом», презрение к компромиссу. Это связано с тем, что до того, как захватить власть, российские радикалы — интеллектуалы, у которых почти не было последователей и практически не было возможности влиять на политику, — жили исключительно идеями, и только с ними отождествлялись. Подобных людей можно было встретить и на Западе, особенно среди анархистов, но там они оказывались в безусловном меньшинстве. Западные радикалы мечтали реформировать, а не разрушить, существующий порядок; российские, напротив, видели в своей стране мало достойного сбережения. Вследствие этих глубочайших различий в политической философии, вследствие русского нигилизма большевикам трудно оказывалось общаться с теми, кто сочувствовал им на Западе. С точки зрения русских, последние не были настоящими коммунистами. «Большевизм. Это — русское слово, — писал эмигрант-антикоммунист в 1919 г. — Но не только слово. Ибо большевизм в том виде, в тех формах и проявлениях, что кристаллизуется вот уже почти два года в России, есть явление исключительное, русское, нитями глубокими связанное с русской душой. И когда говорят о большевизме немецком, о большевизме венгерском, я улыбаюсь. Разве это большевизм? Внешне. Политически, может быть. Но без души своеобразной. Без русской души. Псевдобольшевизм»260.

Загрузка...