Ксения Ершова-Кривошеина
"Русская рулетка"
Роман
"РУССКАЯ РУЛЕТКА"
"...и не введи нас во искушение,
но избави нас от лукаваго"
* * *
Я уже более двадцати лет живу в Париже, но, если сказать честно, никогда не стремилась уехать из Советского Союза, не подавала заявлений в ОВИР, не устраивала прочих уловок и демаршей, дабы, как в то время говорили, стать "выездной". В тогдашнем Ленинграде окружена я была друзьями и поклонниками, работала книжным иллюстратором для детей, посещала концерты в филармонии, выставки, много читала, слушала, как все, радио "Свобода" и Би-Би-Си. Я выросла в семье, где царили музыка, опера, драматиче-ский театр и живопись. В младенческом возрасте, чтобы успокоить мой рев, меня клали на крышку рояля, и бабушкины ученики продолжали репетировать партии или распеваться. Я была увлечена балетом и мечтала, что из меня выйдет хорошая балерина. По тем годам меня подвел рост ("Слишком высокая, - был вердикт в Вагановском училище. - Партнера не сыскать").
В свои шестнадцать лет я изучала залы Эрмитажа и Русского музея, ходила на джемсейшены в Университет, где играли замечательные джазисты и где читали стихи Соснора и Бродский. Наше поколение прикоснулось к этой непродолжительной полосе счастья в истории СССР под названием "оттепель" и "десталинизация". Воздух (буквально) был пропитан бесстрашием. Можно было танцевать (буги-вуги), читать (самиздат), петь (Высоцкого, Окуджаву и Галича), собираться компаниями с гитарой, пить сухое вино "Гамза", ходить на концерты "Мадригала" (с Андреем Волконским во главе и в зените славы) в филармонию, посещать первые квартирные выставки художников-авангардистов и, наконец... по моде (хоть и с большими трудностями!) одеваться. И еще многое другое обрушилось лавиной на нас. Более того, я смогла совсем не сложной уловкой избегнуть вступления в ряды комсомольской организации. К сожалению, длилось это всего года три-четыре: вновь посадки и аресты, выезды и высылки из страны, родина лишалась своих героев и лучших представителей интеллигенции. Кто бы мог тогда предполагать, что многих из нас судьба сведет в Париже, Лондоне или Нью-Йорке.
Странно подумать, что уже в те, шестидесятые годы в параллельном пространстве, рядом, не пересекаясь со мной, мелькал в тех же компаниях мой будущий муж, Никита Кривошеин, с которым мне суждено было встретиться только в 1979 году... в Женеве.
И уже разбирая архив моего деда, в прошлом знаменитого оперного певца Ивана Ершова, я обнаружила фотографию, на которой изображен дед, мама Никиты, его тетушка и Борис Зайцев. 1910-1911 годы, Гурзуф, имение Мещерских. Иван Ершов посещал эту семью, пел у них на музыкальных вечерах, писал портрет Наталии Алексеевны, тетушки Никиты (дед еще был и талантливый художник), ухаживал за ней. Так что ее вопрос по телефону из Нью-Йорка, через семьдесят лет - похожа ли я на своего деда? - был достаточно сюрреалистичен для нас с Никитой, но не для нее.
На обороте этой групповой фотокарточки рукой моей бабушки (Софьи Владимировны Акимовой) подробно выписаны дата, место, фамилии. А на другой открытке - портрет Наталии Алексеевны Мещерской и Бориса Зайцева, писанный моим дедом.
Эти странности и, как оказывается, закономерности предопределены нашей судьбой. Разбитые и рассеянные черепки склеились.
В детстве у меня была нянечка. Она досталась мне "по наследству" от папы, которого она вынянчила. Сейчас уже таких нянь нет, их класс вымер, а это были особые женщины.
Родная сестра моей няни одевала бабушку для сцены и заведовала ее театральным гардеробом. Я помню, что ее звали Дуду. Обе сестры приехали из новгородской деревни Крестцы на заработки в Петербург в 1909 году. Крестцы славились вышивкой, которая так и называлась "крестецкой строчкой". Дуду и моя нянечка были мастерицами в шитье и вышивке. Все детство нянюшка меня обшивала, особенно она любила шить костюмчики для моих кукол из розового целлулоида. Кукол у меня было три, но все с большим гардеробом. Нянечка была доброты неземной, все мне прощала и совершенно не занималась тем, что называется воспитанием. Она была малограмотная, сама выучилась писать и читать. Набожность и церковность няни сыграли большую роль в моем сердечном и душевном воспитании. Помню как она почти машинально, но постоянно молилась, казалось, между делом... Моим первым учителем была она, и уже в три года я разбирала по складам предложения.
С личной жизнью ей не повезло. Первый раз она вышла замуж в 32 года, и муж ее умер в первую брачную ночь. Второй оказался пьяницей и бил ее. Стерпеть она этого не смогла и ушла от него. Детей у нее не было, а любовь к ним была большая. Так она и попала в нашу семью, вначале выходила, вынянчила моего отца (ее Гуленьку), а потом уж и меня. Жила она вместе с нами и была совершенно родным человеком.
Прогулки с няней были каждодневными. Почти каждый день мы ходили в Александровский сад (напротив Адмиралтейства) или доходили до Михайловского и Летнего. Весной мы собирали подснежники в большие белые букеты, осенью желтые и красные листья, а в маленькую корзиночку шли желуди. Зимой санки, катание с ледяных горок, бух... и все лицо жжет, нянечка меня бранит, выбивает из валеночек снег.
Я была упрямым ребенком и иногда донимала свою добрую нянюшку. Наделаю проказ за день, а перед тем, как должны прийти домой мама и отец, целую и милую няню и умоляю ничего им не рассказывать. Наказаний от родителей не получалось, да, видно, и не за что было.
Но однажды мои фантазии превзошли себя!
Одну из моих кукол звали Ира, кроме того, у меня был Петрушка, который надевался на пальцы, я представляла им разные сцены и разговаривала за него, и еще был большой медведь. Почему-то я его не любила. Он был страшно облезлый, внутри у него что-то сухо трещало.
Однажды мама и папа, как обычно, поутру ушли. Я осталась в квартире с нянечкой, которая занималась хозяйством на кухне. В своей комнате я разговорилась со своей любимой куклой Ирой, и не знаю, то ли она подала мне идею, а может быть, запахи, шедшие из кухни. Только я потихоньку пробралась в столовую и стащила из буфета огромный кухонный нож с костяной ручкой. Я знала, что в комнате у нас всегда была электрическая плита (с металлическими спиральками), которую включали для подогрева в холодные дни. Потом я взяла медведя, положила его на пол и разрезала на куски, затем поставила детскую игрушечную сковородку на плиту, вставила штепсель в розетку, разложила куски медвежатины на сковородке. Мишка запылал довольно быстро. Нянечка прибежала из кухни с кувшином воды, так как запах горелого быстро распространился по всей квартире.
Она плеснула на мое "блюдо", и оно завоняло и задымилось еще больше. Опилки из медведя плавали по всему паркету, я рыдала, оправдываясь тем, что хотела приготовить ужин для папы и мамы. Но где-то внутри себя я была рада, что расправилась с ненавистным мне скрипучим зверем. Скрыть это происшествие от родителей не удалось. Меня наказали жестоко, отняли все книжки на несколько дней. Нянюшка переживала больше меня. Она чуть не плакала от жалости ко мне, целовала и успокаивала.
Мама моя, красавица, драматическая актриса, полжизни проработала в ТЮЗе (начинала у Брянцева). Приехала она в Ленинград в 1935-м с Камчатки, наполовину нанайка, а вторая половина украинской крови. Все в ее семье были охотники и золотоискатели, сама она унаследовала от своей матери Марии Курковой удивительный дар шитья, вязания, вышивки, прекрасно готовила, любила равно людей и животных. Так что детство свое я проводила не только на ершовском рояле, но и за кулисами ТЮЗа, в окружении живых сказок. Мама обладала на редкость стойким и сильным характером; она похоронила двух малолетних детей (мою младшую сестру и брата), это горе было сильнейшим потрясением для нее. Когда отец привез маму из больницы, ее волосы из сине-черных стали совершенно седыми. Мне было пять лет, помню, как я испугалась, в первый момент я не узнала ее и заплакала.
Школу образца пятидесятых годов и особенно ее учителей я ненавидела. Видимо, это было "взаимно". Все-таки я как-то умудрялась переходить из класса в класс. Мне было неинтересно учиться, читала я все подряд и "запоем", а интереснее всего мне было дома, с музыкой и живописью, в общении с родителями и их друзьями. Меня всю жизнь тянуло к взрослым разговорам, я всем сердцем и душой чувствовала и почти осознавала эту особенность нашего домашнего "оазиса".
От ранних школьных воспоминаний у меня остались в памяти стоп-кадры: как мы весело, вместе с нашей классной руководительницей, срывали со стен портреты Сталина и сваливали их в кучу в центре актового зала.
Помню, как лет в тринадцать я пришла на школьный вечер не в белом переднике и в красном пионерском галстуке, а в хорошеньком и очень простом ситцевом платьице розового цвета. На следующий день моих родителей вызвали в школу на проработку. Не то чтобы я стремилась выделиться специально, но почему-то я всегда вызывала чувство раздражения у учителей, потом у педагогов в институте, позднее - у чиновников-партийцев и законопослушных граждан.
В начальной школе я переболела сразу всеми детскими болезнями и настолько ослабла, что волосы мои стали выпадать пучками. Родителям пришлось меня обрить наголо, дабы их дочка не походила на плешивую кошку. Я помню, какой шок это вызвало в школе. Это было воспринято как вызов! Общественному спокойствию был нанесен удар, будто я нарочно устроила себе такую прическу (хотя в то время "панки" и "скинхеды" еще не народились).
Однажды, вернувшись домой из школы (шел 1955/1956 год), я застала у нас двух незнакомых мне людей. Муж и жена оказались друзьями отца. Из разговоров во время ужина я поняла, что они были реабилитированы и только что приехали в Ленинград после ссылки из города Бугульма. Он просидел двадцать лет, в ссылке женился. Посадили его совсем юношей в 36-м году, причин было много собирались вместе, говорили об искусстве и религии, а еще он был, в силу происхождения, записан в третью "Бархатную книгу". Я запомнила его моложавость и светящиеся глаза; несмотря на проведенные годы в лагерях, было чувство, что жизнь его только начинается. В тридцатые годы они вместе с моим отцом учились в Академии художеств, но А. Б. так и не удалось закончить образование.
Мой отец был рад гостям, растерян и суетился вокруг стола, угощая друзей и подливая в рюмочки водку. Из разговоров я поняла, что папа и мама "пропишут" своих друзей в нашей квартире для улаживания всяческих паспортно-квартирных формальностей, для спокойного начала их новой жизни.
Сейчас уже не помню точно, в этот или в другой день его товарищ принес нам прочитать в самиздате "Теркин на том свете" Твардовского. Отец читал маме вслух целые куски, много смеялся, было общее чувство радости. Но, вот, отец кончил чтение, подошел к печке-колонке, которая стояла у нас в ванной, и сжег листик за листиком всю поэму. Я отчетливо помню свою неловкость за отца, стыд перед его другом. Я почему-то заплакала, глядя на сгорающие листки.
Уже с тринадцати лет я стала рисовать, и отец меня в этом очень поддержал. В 1947 году он закончил Академию художеств, дипломной работой его были замечательно исполненные иллюстрации к "Медному всаднику". (Впоследствии они были напечатаны в полном собрании сочинений А. С. П.) Рисовальщик и живописец папа был прекрасный, а главное, что он был наделен даром творческим, а не просто способностью реалистически копировать натуру. То, что он был еще хорошим актером и певцом, помогало ему в будущем преображать и развивать свое ремесло художника. Учился он всю жизнь и меня учил этому. К концу пятидесятых годов из правоверных соцреалистов, рисовавших "сухой кистью" рабочих, сталеваров, колхозниц и даже Сталина, он превратился в абстракциониста. В нем произошел серьезный перелом, и он, что называется, опять "засел за тетради". Я помню, как он брал меня с собой в Эрмитаж (на третий этаж), где вновь после долгого перерыва открыли залы с Пикассо, Сезанном, Матиссом, Гогеном и импрессионистами.
"Третий этаж" был настоящим событием. Еще один глоток свободы, люди приходили отдышаться в этих залах, поспорить, иногда до крика и оскорблений в адрес выставленных невинных полотен. Папа приводил меня сюда каждую неделю, объяснял, молчал, подолгу сидел в залах, делая для себя зарисовки и записи в маленьком альбоме.
Первое и неизгладимое впечатление для меня - это Матисс (весь!) и Ван Гог (его "Куст"). Видимо, все увиденное на "третьем этаже" было так красиво, так необыкновенно, свободно и правдиво, что меня стало туда тянуть как магнитом. Если бабушка окунула меня в звуки музыки и театра, то отец открыл мне мир современной живописи, музея, библиотеки. Я ходила в Эрмитаж чуть ли не по три раза в неделю, сидела и завороженно смотрела, ну и невольно слушала высказывания некоторых посетителей, в двубортных шевиотовых костюмах, по поводу всего "безобразия, понавешенного" в этих залах.
Редкий зритель был внимателен к этим произведениям, но таких посетителей становилось все больше и больше. Хрущевская "оттепель" давала о себе знать, страх постепенно отступал, было ощущение, что прорвалась плотина и уж теперь ничем этот поток не остановить. Люди возвращались из лагерей и ссылок, ощущение легкости, счастья общения и новой жизни витало в воздухе.
В нашем доме всегда было полно друзей и друзей этих друзей. Читали Ахматову, Мандельштама, первый самиздат. Среда и атмосфера дома, дружеские и доверительные отношения между мной, отцом и матерью, открытость, любопытство - хотелось объять и узнать все - заложили во мне крепкий фундамент на всю жизнь. Дом был всегда полон гостей, мы никогда не садились за стол только семьей. Мой единственный (единокровный) брат Алеша жил с нами с тринадцати своих лет, он был старше меня на полтора года. Между нами образовалась нежная дружба, и я очень любила своего неожиданно приобретенного брата. До этого времени Алексей жил в Москве у своих дедушки и бабушки (его родная мать виделась с ним крайне редко). Он вошел в нашу семью, и мама моя с радостью приняла его как родного сына. Родители позволяли нам устраивать вечеринки, и уже лет с четырнадцати-пятнадцати мы приглашали друзей, могли слушать музыку и новые записи с Эллой Фицджералд и Луи Армстронгом. Папа частенько присоединялся к нашим молодежным посиделкам, любил потанцевать буги-вуги, поболтать, выпить стаканчик сухого вина. Для многих, кто приходил к нам в те годы, память об этом общении, атмосфера дома сыграли большую роль в осознании и понимании происходящего в стране. Правда, отец не забывал мне говорить: "Все, что ты слышишь в доме, ты не должна повторять ни на улице, ни в школе". Подсознательно я понимала, что эта двойственность, в которой мы жили, осталась нам в наследство от страшных сталинских лет, у многих - до сих пор. Папин урок я усвоила крепко и на всю жизнь.
* * *
В конце пятидесятых в Ленинграде появился англичанин, звали его Эрик Эсторик. Он был коллекционером живописи и имел большую галерею в Лондоне. Что его привело в те годы в СССР, не знаю, но он побывал и в Москве. Совсем не так давно Оскар Рабин в Париже вспоминал Эсторика и говорил мне, что его галерея существует до сих пор. Видимо, рассказы о новоиспеченном "русском авангарде" докатились тогда и до Лондона.
Конечно, по приезде в Ленинград Эсторика иностранный отдел Союза художников дал ему адреса вполне официальных и апробированных художников. Но "неиспорченный" телефон подсказал ему тех художников в списке, которые работали "за шкаф", чьи картины не могли быть выставлены в стенах ЛОСХа. Среди них были, такие как П. Кондратьев, В. Матюх, А. Каплан, мой отец И. Ершов... и наверняка другие, о которых мы не знали. Все посещения держались в тайне, но какая тайна могла быть от следовавших по пятам за англичанином лиц из КГБ.
Помню, что именно Анатолий Львович Каплан привел к нам Эрика Эсторика. После первого посещения Ленинграда он приезжал еще два раза. Влюбился в литографии А. Каплана, его серию к Шолом-Алейхему, сумел вывезти их и выставить в Лондоне.
Благодаря этому Анатолий Львович приобрел известность и возможность лечить свою единственную больную дочь Любочку. С моим отцом их связывала старая дружба и халтура: они писали официальные портреты сухой
кистью и панно для украшения парадов. Работали в две руки - Анатолий Львович писал костюм персонажа, а папа лицо. Прекрасно помню наши посещения дома Капланов и потрясающе вкусную еврейскую кухню - фаршированную щуку и сладости, которые готовила его добрейшая жена.
Эсторик был огромного роста, толстый, с черной клочковатой бородой и сигарой; он походил на персонаж сказки "Синяя Борода". Простота общения между Эсториком и отцом объяснялась тем, что оба хорошо говорили по-немецки.
Как-то сразу образовалась в нашей квартире таинственность, радость и страх. Помню, как мама готовила нечто типично русское (чем удивишь миллионера?), а толстяк с удовольствием лопал щи с грибами, блины с селедкой и запивал все стопкой водки. Мне он казался милым, но уж очень из неизвестности - "оттуда", почти как изображали в журнале "Крокодил" капиталистов.
Отец был в большом эмоциональном возбуждении и показывал свои работы с каким-то остервенением. Начал с живописи, потом, устилая весь пол в комнате (она же заменяла мастерскую), замелькали кипы черно-белых рисунков, гуашей, акварелей. Англичанин купил много папиных работ. Отец был счастлив, и не только потому, что Эсторик хорошо заплатил, но и потому, что это было для него настоящим первым признанием со стороны коллекционера, да еще иностранца. Благодаря папе Эрик смог познакомиться еще с несколькими художниками, которые начинали в то время стремиться к эксперименту.
Но после отъезда Эсторика ощущение радости и праздника в доме смешалось со страхом.
Не знаю, почему я выглянула в один из вечеров в окно; на улице под нашими окнами я увидела серого цвета "победу", рядом, прислонившись к ней спиной и внимательно наблюдая за нашими окнами, стоял мужчина. На следующий день история повторилась. Внутри меня что-то похолодело. Отец и мама сидели на кухне. Ох уж эти кухни шестидесятых годов! Это было излюбленное место посиделок наших друзей, сколько было там выпито и сколько тайн доверено их стенам!
"В следующий раз мы его (англичанина) пригласим с кем-нибудь из наших знакомых... все равно с кем, соберем компанию, а они ведь свидетели. Мало ли что нам еще предстоит в связи с ним", - сказал отец. Я услышала это совершенно случайно, но сколько вопросов я сразу же задала себе! Потом он перешел на шепот, заговорил, что постоянно чувствует за собой слежку, что видел странного вида людей, топтавшихся у нас в подъезде. После второго приезда Эсторика отец впал в тяжелейшую депрессию. Его преследовали ночные кошмары, к нему вернулся нервный тик.
Мы часто и подолгу гуляли. Зимой, когда было много снега, катались на "финских санках" и доезжали аж до Каменного острова, а иногда брали лыжи и катались в Удельном парке или ехали на электричке к нашим друзьям в Комарово. В те годы, вплоть до начала восьмидесятых, стояли хорошие и снежные зимы.
Мы совершали многочасовые лыжные походы. Мороз, снег, зимнее солнце, сосновый лес и веселое настроение. Часто к нам присоединялись друзья, и после такого дня приятно было выпить рюмочку водки в тепле и уюте большого дома наших друзей Порай-Кошицев.
Летом мы купались в Щучьем озере или на заливе. Вечерами гуляли по белому песку залива, жгли костры и много разговаривали. Эти разговоры были фундаментом наших отношений. Сколько я узнала, поняла, научилась мыслить и анализировать.
После отъезда иностранца в доме воцарилась тяжелая и нервозная обстановка. И самое странное, что, общаясь с друзьями, а иногда находясь в компании с полузнакомыми людьми, где-то в середине вечера, отец начинал рассказывать историю, происшедшую с ним во время войны. История была скорее постыдная, хвастаться особенно было нечем, а мне - дочери, влюбленной в своего отца, гордившейся им, было больно каждый раз видеть реакцию людей на этот рассказ.
К началу 1939 года отец был студентом Академии художеств. Способности у него оказались большие, и после двухлетнего пребывания в подготовительных классах его зачислили на живописное отделение. Позднее он перешел на графическое, где его учителем стал И. Я. Билибин. Иван Яковлевич вернулся в СССР из эмиграции в 1939 году, скончался от голодной смерти во время осады Ленинграда. Он жил в Академии художеств совершенно один, а в страшные блокадные годы, голодая, рисовал снедь, в частности грибы. На полях рисунков писал: "Вот эти бы грибочки сейчас на сковородку, да со сметанкой..." Говорят, что он ждал немцев, и вполне сознательно, так как возвращение на родину принесло ему горе и разочарования.
Отец мой был очень эффектным мужчиной, обладал хорошими певческими способностями, темпераментом и голосом. Дед и бабушка не толкали его на оперную сцену, но по собственным наблюдениям могу сказать, что терпения для занятий голосом у папы не было. Хотя после войны его приняли в Малый оперный театр, где он пропел два сезона, и снялся в фильме-опере "Дон Жуан".
К сожалению, этот фильм не вышел в прокат, попав под очередную сталинскую кампанию по борьбе с "ренегатством". Моя мама, ведущая актриса ТЮЗа, играла в этом фильме Донну Анну.
Итак, шел 1941 год, и в Академии художеств, впрочем, как и по всей стране, стали сколачивать добровольческое ополчение. История сталинского призыва в ополчение теперь хорошо известна, в него как в сети попало много невоенных интеллигентов, талантливых инженеров, писателей, художников, ученых - тех, кого тогда называли "вшивой интеллигенцией". Этот пласт абсолютно не подготовленных молодых людей был обречен на смерть, что и входило в хитроумные планы Вождя народов. Многие из них погибли, еще не успев взять винтовку в руки.
К моменту записи в ополчение мой отец получил "белый билет". Как он рассказывал, медицинская комиссия обнаружила у него порок сердца и ярко выраженное нервное расстройство, короче, "нервный тик". Дед и бабушка к этому времени уже уехали вместе с Консерваторией в Ташкент, и, будучи освобожденным от воинской мобилизации, отец решил податься к ним. Надо сказать, что к моменту начала войны мои родители были уже близко знакомы, их роман начался в 39-м году, после того как папа расстался со своей первой женой Мариэттой Гизе. В самом начале войны мама уехала вместе с ТЮЗом на фронт, где они гастролировали с актерскими бригадами, а потом осели в эвакуации в городе Березники. Переписка между ними практически не прерывалась, только помню, что мама всегда ужасалась письмам, которые она получала от отца. Совершенно не думая, а может, и не понимая, что существовала фронтовая цензура, он писал ей "все как думает" и крыл почем зря политику партии и правительства.
Попасть из Ленинграда в Узбекистан можно было со многими пересадками. Отец быстро собрал маленький чемоданчик и, послав родителям телеграмму: "Выезжаю, встречайте, Игорь", устремился на вокзал. Так как никаких толковых карт и путеводителей по дорогам СССР в те годы не существовало, а ориентироваться в пути необходимо, отец вырвал страницу с картой и с объяснением местности из старого немецкого "Диксионера" (словаря). Карта была замечательно составлена, с пунктуальностью, присущей немцам, и с красивейшим готическим шрифтом. Этот многотомный словарь с цветными репродукциями, переложенными папиросной бумагой, издание середины девятнадцатого века, сослужил впоследствии мне куда более добрую службу, чем отцу. Не стоит описывать поезд, в котором он оказался, все это мы видели сотни раз в кино - набитость до отказа, дети, старики, мешки, чемоданы, духота... Папа говорил, что он устроился на "третьем ярусе" полок, а внизу ехала большая еврейская семья, которая всю дорогу его сердобольно подкармливала. Одна из женщин бесконечно причитала: "Нас всех убьют, нас всех убьют, нужно было оставаться дома..." Пожилой старик еврей разговорился с отцом и, узнав, что отец свободно говорит по-немецки, перешел на "идиш". Поезд то шел, то подолгу стоял, то откатывался назад, вдалеке были слышны орудийные раскаты и звуки бомбежек.
На одной из станций, совершенно потеряв ориентацию, не зная где же они находятся, отец вынул карту из своей полевой сумки и стал ее рассматривать. Уже стемнело, и разобрать какие-либо детали, сообразуясь с окружающей местностью, не было никакой возможности. Отец спрыгнул из вагона и при помощи слабого карманного фонарика пытался всмотреться в детали карты, увлекся и не заметил, как к нему подошел военный. "Что это вы тут высматриваете, молодой человек?" - резко спросил он. "Да вот, пытаюсь разобрать по карте, где мы находимся... а это трудновато", - простодушно ответил папа. "Покажите-ка мне вашу карту. Странная карта. Откуда она у вас?" И вдруг резко: "А ну-ка идем! Там разберемся!" Подтолкнул отца прикладом ружья к машине, и его, голубчика, повезли в неизвестном направлении. Шофер и военный полушепотом переговаривались, отец услышал страшные слова: "немецкий шпион".
Он оказался в Вологде, его привезли к монастырским стенам. Сразу руки за спину и поволокли в комнату, где сидел молодой, веселый и злой капитан. На пустом столе перед ним лежали пистолет и злосчастная географическая карта отца. Все происходило по классическому сценарию - угрозы, крики, мат, запугивания расстрелом, что в создавшейся ситуации и подозрении в "шпионаже" было более чем реально. В какой-то момент отцу все же удалось вставить несколько слов, он попытался прояснить обстановку, назвал свою фамилию и, конечно, сослался на своего отца, народного артиста Ивана Ершова, находящегося в эвакуации в Ташкенте.
Всем объяснениям отца допрашивавший его военный совершенно не поверил. Допросы с угрозами продолжались несколько суток, в лучших традициях тогдашнего времени. И однажды, когда отец уже потерял счет дням, после очередного разговора с капитаном его повели не в обычную его камеру, а по длинной, очень узкой каменной лестнице куда-то в подвал. У отца мелькнула мысль, абсолютно логичная в подобной ситуации: "Вот сейчас и пристрелят".
Наконец они уперлись в тупик, и солдат, гремя ключами, нащупал дверь и втолкнул отца в помещение. Отец оказался в кромешной темноте, только под ногами чувствовалась склизкость каменного пола. Но вдруг он услышал дыхание и движение, и из темноты к нему приблизился старец с длинной седой бородой и в белой рубахе.
- Молодой человек, я хочу вам представиться, меня зовут Барклай де Толли. Да, да, мой предок тот самый Барклай.
Отец был совершенно заворожен видением старика, а пережитый арест и допросы с угрозами расстрела заставили его усомниться в реальности всего с ним происходящего.
Он тут же рассказал о случившемся с ним "недоразумении". Внешний облик старика свидетельствовал, что ему далеко за семьдесят, его манера говорить выдавала благородное происхождение. Оказывается, он был специалистом по части артиллерии и притом очень талантливым конструктором-изобретателем. И вот с начала 1919 года его то сажают, то выпускают. Как только его знания как специалиста востребуются, он выходит на свободу, но через какое-то время он опять в тюрьме. В его рассказе не было ни капли возмущения, а скорее юмор и покорность судьбе. На воле у него оставались родные, которых не трогали, и когда его выпускали, он жил у них. Теперь уже давно он не имеет от них никаких известий: живы ли они, не пострадали ли из-за него? Как только началась война, его сразу арестовали, и здесь, в Вологде, он сидит второй год, но думает, что скоро перевезут в другую тюрьму.
Допросы отца продолжались ночью, таких ночей было три-четыре. И тут я могу предположить, что отец не на шутку испугался. То, что на запрос о его личности, который был якобы послан, ответа не получено, окончательно убило надежду на помощь со стороны родителей. Как знать, может быть, это был расчетливый прием.
Видимо, то, что они задумали, отец подписал...
Так прошел месяц, и однажды Барклай, проснувшись, сказал моему отцу: "Завтра вас отпустят, молодой человек". Отец был настолько сломлен морально, что не очень в это поверил, но спросил его, как он может знать об этом. "Я видел, как вы выходите отсюда... Одна к вам просьба. Когда будете на воле, позвоните моему племяннику и скажите ему, что я жив и здоров, но волнуюсь за них. Постарайтесь запомнить номер телефона".
На следующее утро отца действительно освободили. Якобы накануне было получено сообщение о подтверждении его личности. Он смог продолжить свое путешествие в Ташкент. Племяннику Барклая де Толли он не позвонил, испугался. Правда, уже после войны наводил справки о старике и узнал, что тот скончался в пятидесятых годах на свободе.
ШЕСТИДЕСЯТЫЕ
Расположить слова в порядке
И обозначить очертания предметов.
Непредсказанность наших слов
Стала для нас запретной темой...
Почему-то именно после отъезда английского коллекционера отец стал рассказывать знакомым об этой случившейся с ним истории. Было заметно, что он страдал, мучился душевно, метался и не знал, как ему жить.
В то время я не была наблюдательна. Но уже и тогда я замечала за отцом некоторые странности, а иногда мне казалось, что он как-то по-особенному говорит по телефону. Это был как бы другой язык, с непохожими ни на что интонациями.
Несколько раз я столкнулась в нашем длинном коридоре со странными людьми, такого вида людей прежде среди наших гостей я не замечала. Лица, глаза, манера держаться, говорить - они приходили из незнакомого мне мира. Встретившись случайно с одним из них в передней (отец только что открыл ему входную дверь и пропустил в квартиру), я была удивлена и испугана, отец оттеснил меня в комнату и, ни слова не сказав, не познакомив с гостем, плотно закрыл дверь. Это был человек, которого от меня хотели скрыть. Я совершенно не понимала почему. В нашем доме, так широко и открыто принимавшем всех, вдруг появляются люди, которых надо тайно проводить, запирать дверь и громко заводить музыку, чтобы не подслушали... Между мной и отцом не существовало тайн. Так мне казалось.
Прошло много месяцев, и начались странные звонки по телефону, и если я брала трубку и спрашивала: "Что передать папе?" - следовал ответ: "Скажите, что звонили из издательства". И сразу короткие гудки, так что спросить, из какого издательства, было уже не у кого. Но голоса издательские я знала, а это были совсем другие, от которых становилось нехорошо на душе, мутило в области солнечного сплетения и сердце сильнее билось в тревоге. Как часто я вспоминала отца до появления коллекционера и после. Будто его подменили. Он мучился и не знал, с кем он может поделиться своими страданиями. Был, видимо, какой-то момент, когда он мог переступить через свой страх, но этого не случилось. Однажды в такси, я помню, мы ехали по улице Пестеля и отец был в нехорошем раздерганном состоянии. В гололед при повороте на Литейный машину занесло и отец буквально упал на меня и, прижавшись к моему уху, зашептал: "Ксюша, я не могу их одолеть, я не могу их обмануть! А куда мне бежать?! Они здесь повсюду, это не страна, а большой лагерь!"
Я замерла в оцепенении, от неожиданности признания, от боли и жалости к отцу, от невозможности помочь ему и дать совет. Помню, я заплакала и, обняв его, сказала: "Ты должен бежать..." Он мне ничего не ответил.
В свои семнадцать-восемнадцать лет я подсознательно много чувствовала, видела его страдания, но все, что он мне сказал, это было не для меня, это было выше моих сил. Одно я поняла, что для него это был как бы выхлоп. Он знал, как я его люблю, дорожу им, и все, что я сейчас услышала, умрет вместе со мной. Отец признался мне, совсем еще глупой девчонке, переложив весь груз своей тяжести на мое сердце. Всем своим существом я вдруг почувствовала, как он их ненавидит.
Уже позже он много общался с иностранцами. Свободное владение немецким и французским, личное обаяние, шарм и незаурядный ум, ко всему прочему большой художественный талант давали ему возможность заводить знакомства в самых широких кругах общества. Спасать свою душу и совесть было все труднее. Иногда он совершал длительные многомесячные отъезды в глухую новгородскую деревню, но и там ему мерещились они. Он уверял меня, что дядя Вася почтальон именно и есть "связной". В этой игре не получалось у него быть победителем, ведь с ними это невозможно, какие хитрые игры ты не затевай против них, они все равно будут победителями, пожирателями душ.
Отца стало затягивать, засасывать нечто дьявольское. И, видимо, обманывая самого себя, он обретал что-то вроде иллюзии своего могущества, ему мерещилось, что он может кого-то "прикрыть и спасти от них". Но годы шли, и его игра с ними стала постепенно превращаться в нечто другое. Страх исчезал, он больше их не боялся, он был с ними рядом. А еще позже я услышала (и своим ушам не поверила), что они стали другими, умными, образованными, способными многое понять. Но - "не все простить", захотелось мне прибавить в ответ. Наши разговоры перестали быть откровенными, часто принимали тяжелый оборот, и отец относился ко мне все с большей настороженностью, побаивался моей прямоты.
* * *
В 1964 году я поступила в Театральный институт на декоративно-постановочное отделение. Во главе этого факультета стоял в то время Николай Павлович Акимов.
Обстановка на факультете была особенной. Николай Павлович сумел найти таких педагогов, которые создали непохожую ни на что атмосферу. Акимов отбирал из абитуриентов юношей и девушек талантливых, что называется, индивидуумов. Слава о Николае Павловиче как о личности незаурядной, о его театре, актерах, постановках шла тогда по всей стране. Я не думала, что смогу попасть на его факультет, но он меня выделил, похвалил и зачислил.
Учиться было интересно. Николай Павлович появлялся у нас на факультете нечасто, но когда приходил, для всех наступал праздник. Мы могли хоть каждый день посещать его Театр Комедии, бывать на репетициях, просмотрах. У нас была возможность наблюдать, как воплощаются рисунки, эскизы для спектаклей сначала в театральный макет (которым занимался талантливый мастер-самоучка Соллогуб), а затем и на сцене в декорации. Кажется, Акимов и Соллогуба выпестовал, с юношеских лет он при театре вырос, был таким своеобразным мастером на все руки.
Еще учась в институте, я начала исподволь помогать отцу в его графиче-ских работах. Начиная с конца пятидесятых отец много работал в детской книге.
Помню его рисунки к книгам Генриха Сапгира, Льва Мочалова, Евгения Рейна, Михаила Дудина.
Почти все будущие "инакомыслящие от поэзии и от живописи" зарабатывали себе на жизнь невинной детской тематикой.
Среди них были прекрасные писатели и художники детской темы, те, кто не хотел больше рисовать портреты вождей, писать помпезных колхозников и рабочих. Что говорить, были мастера кисти и пера, которые делали это вполне цинично, ради званий, заказов и мастерских. В ту пору оставались еще и настоящие "правоверные", которые "верили и вполне разделяли". (Трудно только разделить эту породу сиамских близнецов на хороших и плохих.)
Детская книга стала "убежищем" для многих - Май Митурич, Борис и Сергей Алимовы, Иван Бруни, Пивоваров, Токмаковы, Маврина, братья Трауготы, В. Стацинский, Васнецов, Канашевич... список длинен. Все они сумели преломиться, но не пресмыкаться, это было своеобразным спасением души и совести. Детская тема, сказка, широка и фантастична, здесь может быть и зеленое облако, и причудливый персонаж, и говорить они могут на совсем другом языке (вспомним Хармса). Художники старались идти новыми путями, преодолевая косность, и медленно, но верно совершали маленькую революцию в умах зрителей и издателей. Это был тяжелый путь: старая гвардия ветеранов сухой "кисти" не сдавалась, на художественных советах иногда происходили настоящие баталии.
Изоляция от внешнего мира подталкивала художников к открытию "новых дверей", и неважно, что иногда это было "выдумыванием велосипеда". Для всех, кто пускался в эксперимент (а другого слова не подобрать) с новой формой, наступили радостные и долгожданные времена. Возвращались имена русского авангарда двадцатых-тридцатых годов. Будто заново рождались Наталия Гончарова, Михаил Ларионов, Бурлюк, Родченко... Натан Альтман смог выставить свои работы в ЛОСХе - это было событием! Если очень захотеть, то можно было у букинистов купить Сальватора Дали, Пикассо, Магритта. Стоило дорого, но в то время люди не жалели на это денег.
В начале шестидесятых мы с отцом часто ходили в Публичную библиотеку, в Отдел редкой книги, где смотрели редчайшие образцы рукописных книг с миниатюрами французских и английских мастеров XVI-XVIII веков. У отца был дар учителя-наставника, ему было интересно самому наглядно показать с кистью и карандашом, как нужно рисовать, открыть секреты акварели или композиции. Мне всегда казалось, что им двигало, с одной стороны, большое любопытство, а с другой - некий страх остановиться на достигнутом. Я была благодарной и увлеченной ученицей. В течение десяти лет мы работали вместе, наши рабочие столы стояли рядом, мысли и идеи чувствовались и разделялись с полуслова. За эти годы в книжной графике мы завоевали известность, наши книги для детей издавались в Москве, Ленинграде и Киеве, а потом многие из них были переизданы почти во всех европейских странах.
Мы подолгу жили у наших друзей Порай-Кошицев на даче в Комарово, в так называемом академическом поселке. Это был один из самых счастливых периодов в моей жизни. Комаровская братия была разнообразная: поэты, художники, физики, музыканты... Много выпито, а сколько переговорено - это были наши "университеты", которые нас во многом сформировали, научили быть свободными. От тех лет у меня остался один друг - Катюша И.
Отец был всегда в центре, он был прекрасным рассказчиком, заводилой, танцором буги-вуги и твиста, пел под гитару, молодежь его обожала. Как могла уживаться в душе отца эта дисгармония: с одной стороны, доброта и благородство, а с другой... Чем больше времени проходило, тем явственнее перевешивало другое.
Моя первая любовь пришлась на 1962 год, и случилось это в Комарово. Нас познакомил Алеша Порай-Кошиц, привел меня к нему на дачу, в его "сторожку-мастерскую". С первой секунды нашей встречи я поняла, что люблю этого человека; состояние своей смятенной души и частые удары сердца я помню до сих пор. Это была любовь с первого взгляда, и описание ее мало кого удивит.
Борис Власов был талантливый художник, умный, образованный, веселый, очень застенчивый и как две капли воды похож на актера Пола Ньюмана. У Бориса были совершенно особенные голубые глаза, в них тлело сочетание кротости и безысходности. Наверное, он знал, что нравится женщинам, но совершенно не подозревал, что в него могла влюбиться почти девочка. В тот момент он был женат, окружен славой и поклонницами. Моя любовь была безнадежно несчастной по многим обстоятельствам: сама я была очень молода, скромна, неопытна, он был старше меня на тринадцать лет, у него была властная мама Т. В. Шишмарева, жена-актриса. А у меня был мой папа, который старался всячески мной манипулировать. Так что взаимность, возникшая между нами, была обречена тянуться годами, со взлетами и падениями, муками и слезами, но все закончилось: я просто не выдержала постоянной битвы семейных кланов. Прошло с тех пор много лет, наши встречи стали случайными, где-то в гостях, на концертах, на выставках... И как-то на лестнице Союза художников, зная, что я уезжаю надолго (об этом рассказ впереди), он подошел ко мне и сказал: "Я ждал тебя, Ксю... Смотри красоты Парижа внимательно и не очень увлекайся... Но ты ведь вернешься? Мы ведь с тобой увидимся?" Это была наша последняя встреча.
Прошло несколько месяцев, и я получила весть о его внезапной смерти, но тогда я была уже далеко.
ШАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ
1972 год был тяжелым для всей нашей семьи. В декабре, в день моего рождения, накануне Нового Года мои родители развелись, и почти сразу же после этого умерла моя бабушка.
Ей было 85 лет, аритмия, давление, но до самого последнего дня она одевалась утром, причесывалась и садилась к роялю для занятий с учениками.
В последнее время бабушка тяжело переживала перемены, происходящие с моим отцом (ее Гуленькой). Дело в том, что отец влюбился! Бывали у него и раньше увлечения, но здесь случилось нечто непредвиденное даже им самим. Предмет его переживаний жил в глухой новгородской деревне и преподавал в сельской школе историю и географию. Звали ее Люся. Крашеная блондинка, шиньон, прическа "бабетта". Зеленые узкие глаза, темные густые брови, светлая веснушчатая кожа... От нее всегда сильно попахивало луковичным потом. При этом она употребляла духи с резким запахом гвоздики, шлейф всей этой смеси оставался далеко за ней. С Люсей меня познакомил отец. Жили мы тогда всей семьей в деревне, где в очередной раз отец намеревался купить или построить большой дом. Было жаркое лето, помнится, я сидела на крылечке и что-то рисовала, а тут увидела отца в сопровождении коренастой, крепко сбитой молодой женщины.
"Вот, Люсенька, это моя дочь. Мы с ней вместе книжки рисуем".
Отец поднялся с нами на второй этаж нашего строящегося дома-мастер-ской и стал показывать иллюстрации к книге. Люся улыбалась и, проявляя культурный интерес, молчала. Когда она уходила, то подошла к моему столу, за которым я что-то продолжала рисовать, протянула мне руку для прощания и как-то смущенно, по-воровски, пряча глаза, улыбнулась. Рука была мокрая от волнения и тяжелая. Отец пошел провожать Люсю, а я вспоминала ее улыбку, и мне стало казаться, что здесь что-то не так, этой женщине есть что скрывать от меня. Да и в доме она чувствовала себя неуютно, все торопилась уйти.
С каждым днем у отца менялось настроение, он был раздражен, все время куда-то убегал, уезжал в районный центр или Новгород "по делам", а возвращался веселым.
Ночью он плохо спал, во сне стал кричать страшным голосом, к нему вернулся его нервный тик, но едва только я пыталась с ним заговорить, спросить, что происходит, он уходил от ответа. С мамой было еще хуже, начались совершенно безобразные сцены. Она не выдержала и уехала в Ленинград. Она по-женски все, конечно, понимала, со мной не говорила, ну а я старалась всячески оберегать ее от странностей в поведении отца.
В один из солнечных теплых дней я пошла погулять в лес. Пять минут по деревне - и я в окружении милых елок, берез, тишины, запахов травы и нагретой солнцем хвои. Я шла по тропинке знакомым маршрутом, здесь я любила каждый кустик и поворот. Прогулка ежедневная на сорок пять минут с собиранием грибов и голубики.
Остановилась "поклевать" ягод, и вдруг дуновение теплого хвойного ветерка принесло мне запах луковичного пота с гвоздичными духами. Помню, что я как-то инстинктивно посмотрела на тропинку; на песке четко были видны следы двух пар ног. Сандалии моего отца и продавленные дырочки от женского каблука. Мне послышались какие-то шорохи, и я припустилась бежать домой.
Прибежала в дом, голова моя полна путаными мыслями, сердце бьется. Слышу, отец, напевая, поднимается по лестнице, подошел к столу, нагнулся посмотреть, что я рисую, и... тот же запах, от которого я зажмурила глаза.
Мне стало так тяжело и тошнотно на сердце, охватило предчувствие чего-то неизбежного и поворотного в нашей жизни. Вышла из дома, спустилась к реке, долго сидела и плакала, совсем как маленькая девочка.
А еще через пару недель отец говорил с мамой и сообщил ей, что хочет развестись, так как влюблен и не может больше лгать и вести двойной образ жизни, что хочет правды в отношениях. Он всегда любил правду! Даже жестокую, тяжелую, непереносимую близкими людьми, но эта правда, по его мнению, должна была стать разделенной тяжестью. (Как же так, мне плохо, а ты, мол, в прекрасном неведении пребываешь.)
- Но я очень надеюсь, что вы обе полюбите Люсю и сможете ей помочь, особенно в ее дальнейшем образовании. Она обладает особенным чутьем и способностями к искусствоведению. Думаю, что можно через пару лет говорить об Академии художеств.
- Папа, а как же ее муж и дочь? Что же, они согласны с твоим предложением взять Люсю замуж? - робко спросила я.
- Да с мужем у них давно нелады. Он алкоголик, работает на тракторе в колхозе... они разные люди. А девочка премилая, видимо, будет жить с нами.
Совершенно околдованный своей деревенской красавицей, он, видимо, совсем не представлял их будущей совместной жизни. Рай в шалаше предстоял быть тяжелым и изолированным.
Развязка - или, как теперь говорят, "разборка" - наступила достаточно быстро. Отец получил развод, мама не препятствовала, она только плакала по ночам. Почему-то тогда мне казалось, что это не просто развод (после 28 лет совместной жизни), а начало падения отца в пропасть. Мне хотелось удержать его от этого страшного шага, попросить переждать.
Все было напрасно.
Муж-тракторист, узнав о намерениях моего отца, пригрозил, что убьет его. Тонкая и чуткая Люся за такие намерения побила своего мужа поленом, после чего он отлеживался довольно долго в больнице.
Причем все это происходило на виду и к радости местного деревенского населения, что было почище мыльных мексиканских сериалов типа "Богатые тоже плачут".
Но свадьба не состоялась, невеста сбежала к мужу-алкоголику, не выдержав трехмесячного окультуривания в городе на Неве. Через пару лет отец встретил ее на станции Малая Вишера, в заплеванном и вонючем зале ожидания. Она уже не была причесана как "бабетта", а была стрижена, курила папиросы "Беломор", от нее попахивало спиртным. Из деревни она все-таки уехала и поселилась ближе к городу, на станции Малая Вишера. Продолжала преподавать в школе, муж к этому времени уже скончался от белой горячки, а дочка выросла в барышню и стояла за стойкой вокзального буфета.
Мы растворим любовь в стакане кусочком льда,
И недопитое оставим после себя - допить другим.
Нальем опять и вспомним, потом помянем, потом заспорим,
И долго будем убеждать друг друга, что было и прошло,
И что подруга друга жила с тобой, а может быть, с другим...
Потом окажется, что друг уже далеко,
А ты его все вспоминал, как будто бы он был за два квартала
И совсем живой...
Мы растворим любовь кусочком льда в стакане,
А недопитое оставим...
Остаток памяти не выпадет в осадок,
И ты не сможешь по нему гадать, как прежде, по гуще выпитого кофе.
Осадок памяти прозрачен и растворим, и тонок этот слой.
Он только между нами да той подругой друга,
Которая жила и где-то там живет...
Не хочешь ли, мой друг, ты все начать сначала?
Будто что-то надломилось в отце, и неудачная любовь положила начало шальной жизни. Он умел в себя влюблять женщин, сам увлекался, каждый раз дело доходило до драматических развязок и "любовных мук", но от всего этого страдали мы с мамой. Отец продолжал у нас бывать, хотя переехал в Парголово, где обустроил себе старый дом под мастерскую. Отношения в нашей семье, которую он хотел бы продолжать "окормлять", строились по принципу "все понять, все простить". Он не мог обрезать нити, связывающие его с моей матерью и, конечно, со мной. Его сумасшествие (а я в этом уверена) выливалось в абсолютно садистические демонстрации оргий, которые он устраивал в Парголово и о которых он нам докладывал в порядке покаяния. Мрачнейшая достоевщина была приправлена театральным, показным комплексом вины.
Вспоминая 1976 год, могу сказать, что он связан у меня и со счастливым событием и с началом еще больших несчастий. В этом году у меня родился сын, я назвала его в честь деда - Иван. Почти сразу после его рождения мне стало ясно, что живу я со своим мужем плохо и ничего близкого между нами нет, даже сыном он был не увлечен. Одновременно с рождением Ванюши моя мама тяжело заболела, ей была удалена опухоль. Мне было страшно за маму, я не могла представить себе, что потеряю ее и мы останемся вдвоем с Иваном. А как нам хорошо жилось втроем!
Мой отец распоясался в этот момент не на шутку. У него возник новый роман, и как результат страстной любви - рождение ребенка. Он звонил мне по телефону несколько раз в день не для того, чтобы узнать о состоянии здоровья мамы или Ивана, а для того, чтобы рассказывать о своих сердечных переживаниях, прося советов. Мне пришлось положить этому конец, попросила его больше нам не звонить и не приходить.
Еще до нашего разрыва я несколько раз бывала у него в Парголово. Старый, полуразвалившийся большой дом он своими руками сумел привести в порядок. Дом стоял на холме, вокруг был большой дикий сад, целый кусок леса уходил под горку. Мои редкие посещения, еще до нашей размолвки, каждый раз кончались ссорами. Когда-то мы могли интересно и свободно обсуждать самые жгучие политические события, особенно это касалось услышанного по разным "вражеским голосам". Теперь разговоры и доводы с его стороны сводились к невероятному возмущению, совершенно карикатурной реакции. Он выбегал из дома, носился по участку, выкрикивая что-то из передовиц газеты "Правда". Так что у меня возникло подозрение: а не напичкан ли его дом микрофонами? Иностранцев у отца бывало много, больше всего западные немцы из консульства, иногда американцы. Им было интересно общаться с полудиссидентом, веселым, умным, "свободным" человеком, талантливым художником. Часто в его доме бывал молодой художник В. О., многих иностранцев приводил и он. Вряд ли эти гости подозревали обратную сторону шашлычных пирушек под цветущей сиренью.
Бредовость выспренно-патриотических разговоров о Родине и русских как о великой нации, которую ждет великое будущее, с вполне антисемитским душком, напоминала по стилю генерала Макашова, только тогда мой папа все это выдавал за "новое мышление". Все меньше узнавая в этом человеке своего отца, я задавалась вопросом: а правда ли он так думает, или это все напуск-ная игра? Бывали и странные моменты, когда он становился прежним; так, однажды он мне вдруг заявил: "Они хотят добраться и до тебя. Но уж тебя я им не отдам! Я тебя от них спасу!"
Он всегда говорил так, как бы не до конца раскрывая их, тех, от которых он должен меня спасать. Но он знал, что я понимаю и догадываюсь, о ком идет речь.
Прошел год, как мы перестали видеться с отцом. Я уговорила маму пойти работать. Ей повезло, она попала в ансамбль Якобсона, где стала заведовать костюмерным цехом. Более того, балетный ансамбль Якобсона был тогда в зените славы, они много гастролировали. Эти поездки, чудесный коллектив, интересная работа помогали маме не думать о своем душевном и физическом состоянии.
Однажды утром раздался телефонный звонок и совершенно подавленным голосом мой отец попросил меня встретиться с ним. Свидание было назначено в Летнем саду.
Была глубокая осень, и сильный ветер с Финского залива поднимал воду в Неве; это тревожное состояние природы перед наводнением всегда вызывало во мне чувство беспокойства. Я пришла раньше отца и помню, что, пока ждала его, у меня в голове всплывали картины детства, мои прогулки с нянюшкой, санное катание с берега Лебяжьей канавки.
Вид отца потряс меня. Он был неопрятен, с отросшей бородой и каким-то безумным взглядом. Как я ни была сердита на него, но его отчаянное душевное состояние вызывало сострадание. Отец кинулся меня обнимать, будто мы расстались только вчера, и совершенно бессвязно, шепотом рассказывать. Мы шли в сумерках Летнего сада, белые статуи, как призраки и единственные свидетели, укоризненно смотрели на нас.
С одной из немок, которые отца навещали в Парголово, он завел роман, более того, дело дошло чуть ли не до помолвки. И вот компания ее друзей пригласила отца прокатиться до Выборга на посольской машине, погулять на Финском заливе. Поездка намечалась с пикником, коньяком и заморскими угощениями.
Они едут в немецкой машине с консульскими номерами по Приморскому шоссе, проезжают первый пост ГАИ, потом второй, и никто их машину не останавливает. Немцы удивляются, хохочут: "А странно, что у нас сегодня никто не проверяет документы! Обычно гаишники себя ведут не так спокойно, а бывало, за нами и мотоциклист едет, "охраняет", наверное, это благодаря Игорю, который у нас как ангел-хранитель..." Кто-то из компании подхихикнул, а отец весь взмок от холодного пота.
"А что, правда, что вы сотрудничаете с "органами"?" - последовал вопрос.
Машина продолжала нестись по шоссе, слева стальным блеском отливала вода залива, справа мелькали сосны. Отец мне сказал, что он им признался. То ли от неожиданности всей ситуации, то ли в надежде на сотрудничество уже с другими "органами" (это мое предположение), в надежде на будущее избавление от ГБ. Где тут была игра, на кого он работал "за страх и за совесть", разыгрывая комедию двойника, я до сих пор не знаю.
В тот момент передо мной стоял бледный, совершенно истерзанный человек, но странно, что страха я в нем не почувствовала. Наверное, он думал: конечно, он работал на КГБ, и даже если станет двойником, то только для пользы дела "новой России". Ни о какой измене речи быть не может, и этот случай, а может быть, удача помогут осуществить его давнишние планы. Один из них, молодой специалист по Германии, прекрасно знающий немецкий, обещал ему помогать советами. Хорошо, что он пока еще в Ленинграде... А главное, он стал еще нужнее, еще незаменимее, еще более ценим и уважаем у них.
НЕОЖИДАННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
С некоторого времени я стала замечать, что не только отпетые циники из ЛОСХа, всяческие партийные боссы не любят отца, но и старые друзья, которые так часто и весело проводили у нас вечера, сторонятся его. Он сам предпочитал заводить новые знакомства, хотя с возрастом старых друзей "на переправе не меняют". С мамой и со мной у них сохранились самые хорошие и дружеские отношения, и их отстраненность от отца никак не была вызвана разводом моих родителей. Отец стал источать из себя нечто, что инстинктивно отталкивало от него близких друзей.
Он жил одиноко и обособленно в Парголово, для многих это было странно и вызывало массу таинственных разговоров, проще сказать, сплетен. Он был явно увлечен своей ролью в столь грозном органе, каким является КГБ, и полагаю, что уже работал с энтузиазмом и увлеченно. Его бесконечные вереницы женщин завершились браком с одной из них. Звали новую жену Наталия Юрьевна, она была моложе его на двадцать пять лет, и у них родилась дочь, и теперь они втроем продолжали жить в Парголово. Казалось, что папа счастлив и с воодушевлением строит новый очаг. После нашей последней встречи в Летнем саду прошел почти год, больше он нам не звонил. Мы жили с мамой, Ванюшей и моим скучным мужем. К счастью, он надолго уезжал на гастроли, меня это очень устраивало, давало возможность спокойно работать и встречаться с милыми моему сердцу друзьями.
Шел январь 1978 года. И вот однажды раздался телефонный звонок и отец попросил разрешения зайти к нам для серьезного разговора в кругу "нашей семьи". Меня поразило определение "наша семья", которая давно отошла в прошлое. Но эти слова, сорвавшиеся с уст отца, были сказаны неспроста. Отец принес письмо от своей родной тетушки Ирины из Швейцарии, которая умоляет его приехать в Женеву, где живет вторая и старшая из двух сестер моей бабушки - Ниночка.
Тете Нине было уже 97 лет, и она хотела познакомиться с племянником. В письме говорилось, что все формальности с приглашением будут скоро закончены и отец получит его по почте. Весь вид отца выражал растерянность от неожиданной перспективы поехать впервые "за кордон". Он стал нам говорить, что никуда не поедет, что делать ему там нечего, тем более что денег на поездку у него нет. Вид у него был жалкий. И казалось, что в его голове прокручивалось своеобразное кино, мелькали кадры какого-то нового фильма, с пока еще неизвестным концом. Но я заметила, что идея поездки его увлекала. Новая авантюрная театральная постановка начинала рождаться в его голове. Меня удивила внезапность возможности такой поездки, тетушек можно было повидать и раньше. Может быть, это они решили, что отец готов для поездки в гости к родственникам. С нами можно было уже не советоваться, ведь у него была законная жена и маленькая дочь.
- А при чем здесь мы? - спросила я отца.
- Я поеду только в том случае, если ты, Ксюша, переедешь на время моего отсутствия в Парголово.
Столь странного поворота я не ожидала.
- А как же Наталия Юрьевна и Дунечка?
- Я их отправлю в Волгоград, к матери Наташи. Бабушка давно хочет пожить с Дуней, и они с удовольствием проведут двадцать дней на Волге.
Насчет удовольствия жить зимой в голодном Волгограде я сильно сомневалась, а вот почему он хочет их "сплавить", я не понимала. Чем-то они могли ему помешать в его отсутствие. Не хотел он свой "дом с привидениями" оставлять на молодую жену.
Я лихорадочно соображала и представляла все подвохи и западни, в которые могла попасться, приняв предложение пожить у отца двадцать дней. Но как я ни думала, ничего подозрительного на ум не приходило.
И я согласилась. Мама меня потом всегда за это корила.
Получение приглашения, документов, сбор соответствующих бумаг в Союзе художников (характеристика плюс согласие жены) и оформление всего этого в ОВИРе заняло месяцев пять. Все было готово к началу октября. Виза была выдана на двадцать дней. Семью свою еще в конце августа он отправил на Волгу и начал закупать продукты. Кто-то ему сказал, что нужно ехать со своими консервами. Один из двух чемоданов был забит "завтраком туриста", колбасой и сгущенным молоком.
Чемодан был неподъемным. Ну, а второй был собран с особым тщанием, в него он уложил лучшие свои туалеты. Папа любил красиво одеваться и умел носить вещи с шиком.
Он пришел прощаться с "нашей семьей" в канун своего дня рождения. Принес мне ключи от своего дома. На следующий день, 7 ноября, он уезжал на поезде через Москву в Женеву. Помню, что мама стояла у плиты и что-то готовила, а я сидела тут же за кухонным столом, и вдруг отец, рыдая, бросился обнимать маму с жалобными возгласами: "Прости, прости за все..." Потрясенная мама не знала, как реагировать на столь неожиданный всплеск чувств. Потом отец сидел у нас на кухне за столом, охватив голову руками, закрыв глаза, и просил прощения за все горести, причиненные нам в прошлом. Все это было очень трогательно, но тогда ни я, ни мама, одурманенные его раскаянием, не придали значения столь странному прощанию.
* * *
В Женеве ему предстояло жить у тети Нины, в так называемом "Foyer de la femme", которое находится в управлении Армии Спасения. Тетя Нина, довольно рано выйдя замуж, перешла в протестантство и стала проповедовать. После смерти своего мужа, датчанина, она перебралась в этот "очаг", где ее все любили, многие приезжали издалека поговорить с ней, посоветоваться, считалось, что у нее был дар провидения.
После отъезда отца я переехала с Иваном в Парголово. Стояла очень холодная осень, а к концу ноября грянули настоящие морозы. Дом был огромный, в два этажа, плохо отапливался, и я довольно быстро поняла, что сделала глупость, согласившись "сторожить" его ради "дачи" для Ивана. Помощи в хозяйстве ждать от моего супруга не приходилось, он навестил нас один раз и сказал, что колка дров - это не для него.
В результате мы с Иванушкой остались вдвоем. Поднявшись как-то на второй этаж, я решила просмотреть кое-какие книги, и вдруг на самом видном месте, на рабочем столе отца вижу листок бумаги: "В случае моей смерти (а я мысленно подумала - "невозвращения") прошу распорядиться моим имуществом в следующем порядке..." И дальше большой список с именами и фамилиями, где и что лежит, сколько он должен тому или иному человеку, как поступить с его домом, картинами и прочим.
Сердце мое замерло. Все стало яснее ясного. Больше мы его не увидим. Теперь мне понятно, почему он отправил свою жену и дочь в Волгоград, а в списке был пункт относительно денег на его сберкнижке, которыми должна распорядиться именно Наталья Юрьевна в случае его "смерти". Это выглядело своеобразным откупом от алиментов для дочери Дуни. В моей памяти сразу всплыли его рыдания на мамином плече с жалобными и трогательными "прости". Даже о своем сыне Алеше он не забыл в этом списке, вспомнил, что когда-то брал у него деньги в долг и теперь в этом "завещании" отдает их ему.
Отец уехал в самом начале ноября, всего на двадцать дней, все намеченные сроки его возвращения давно миновали. От него не было никаких известий. Все складывалось скверно.
Я спустилась на первый этаж, где спал в своей кроватке Ванюша, улеглась на диванчике рядом. И не заснула, а словно провалилась в сон. И в эту ночь у меня замерзла вода в трубах отопления!
Чем только я ни пыталась отогреть батареи, искала в подвале место стока воды, все было напрасно. Побежала за водопроводчиком, по сугробам, с одной парголовской горы на другую. Водопроводчик по случаю нежданно нагрянувших морозов был пьян в стельку и не в состоянии со мной идти куда бы то ни было.
Отцовская огромная восточноевропейская овчарка по кличке Прайт рвалась с цепи на каждого проходящего под горой, видимо, ее нужно было завести в дом, но я плохо знала ее характер и боялась к ней особенно приближаться.
Наступило 30 декабря, почти канун Нового Года, и я решилась на отчаянный шаг: взять этого дикого зверя и, закрыв дом на замок, уехать домой. Красота вокруг стояла сказочная, брейгелевская, березы под снегом, солнце, небо голубое, деревья от мороза потрескивают. Стою, смотрю на всю эту красоту из окна, а сама чуть не плачу. В доме стало холодно, печка всего одна, дров не хватает, да и те сырые, собаку бросить подыхать от голода и холода в ее будке я не могу, как ее доставить в город - тоже проблема, от отца известий никаких, куда ему звонить, я не знаю... в общем, голова моя кипела от сотен вопросов и самых насущных проблем.
Вдруг слышу, что лает собака и явно на кого-то. Я накинула платок и вышла из дома. Вижу, поднимается ко мне по заледенелой лестнице в гору мужчина, к собаке по имени обратился, не боится этого дикого зверя, да и она его будто признает. На мужчине - среднего роста, в шикарной пыжиковой шапке, модном импортном пальто - надеты легкие кожаные, не по сезону, ботинки. Он мог бы сойти за иностранца, если бы не одутловатость лица и пахнувший на меня резкий запах советских папирос.
- Здравствуйте, Ксения Игоревна, - обращается он ко мне и протягивает руку для пожатия (в перчатке). - Я друг Игоря Ивановича, вот решил проведать, как вы здесь зимуете, не холодно ли?
Произнося все это как-то заученно и машинально, без моего приглашения он по-хозяйски и по-свойски заходит в дом. Представился, что-то вроде "виктора ивановича". Я была так рада и удивлена его неожиданному появлению, что отнеслась к нему как к посланцу небес.
- Холодно, - говорю ему я, - отопление у меня замерзло, а это означает конец зимовки, придется мне собираться в город.
- Ну и правильно сделаете! Что вам тут страдать, мучиться... А знаете, мне Игорь Иванович тоже ключи от дома оставил. - При этих словах достает связку из кармана и показывает мне. Наверное, один из новых и многочисленных папиных друзей, подумала я. - Просил Игорь Иванович меня вам помочь в случае экстренном, непредвиденном... вот как сейчас, например. - Говоря это, он прохаживается по комнате и как-то вопросительно на меня смотрит, вроде бы ожидая, что я начну задавать вопросы.
В голове у меня и вправду замелькало много разного, но самое главное, я вдруг поняла, что мне нужно по-быстрому уносить отсюда ноги.
- А о собаке вы не беспокойтесь, она меня знает. Я все устрою, и отопление к приезду Игоря Ивановича мы починим.
Кто это "мы", я его уже не спрашивала, быстренько слетала на второй этаж, сунула бумажку-завещание в карман, потом закутала Ивашку до глаз шарфом, валенки с калошами, сама оделась и говорю гостю:
- Большое спасибо вам за заботу, вы меня так выручили и так неожиданно вовремя...
- Езжайте домой в Ленинград, а я все Игорю Ивановичу доложу.
- А у меня нет от него сведений уже два месяца, он всегда меня поздравлял с днем рождения, слал телеграммы, звонил. Вы, значит, знаете, где он и что с ним?
- Конечно! - как-то театрально воскликнул мужчина. - Он в Женеве и захотел продлить свое пребывание еще на месяц, кажется, его тетушка очень плохо себя чувствует.
Помню, что я сразу подумала: "Надо уехать в глухомань с мамой и Иваном, купить там дом и жить". Происходило что-то выше моего понимания. Я в те годы не представляла и не интересовалась выездами людей за границу. Слово "невозвращенец" я услышала гораздо позже, а что за этим следует, узнала, когда была сама в Женеве. Редкие наши друзья ездили в туристические поездки, и то в соцстраны, я слышала, что есть командированные, работающие за границей, а вот выезды по приглашению в гости или отъезды в Израиль были в моем окружении редкостью. Меня совершенно это не интересовало, единственная поездка, которую я совершила в 1977 году, была в Болгарию. Помнится, группа состояла из членов Союза художников, и, несмотря на то, что поездка была интересной, меня раздражало соглядатайство нашего руководителя. Как тогда говорили, он был типичный "искусствовед в штатском". Под конец поездки он пригрозил, что напишет специальный рапорт о моем поведении. Оно, конечно, было непростительно плохим, так как я старалась отставать от группы и осматривать город или музей в одиночестве, а вечерами мы с несколькими художниками из Эстонии ходили пить (на наши гроши) красное вино в кафе.
Но тогда, в зимний парголовский день, в разговоре с гостем я с трудом представляла, что не увижу больше моего отца никогда. Как допустить мысль, что подобное может случиться именно со мной? Углубиться в расспросы "виктора ивановича" я побоялась. Вся ситуация и встреча носили характер почти провокационный. Попрощалась я с неожиданным гостем, сдала дом на его полное попечение и пошла на станцию с маленьким Ванюшей.
По дороге он беспечно стал играть в снежки, до вокзала было десять минут быстрого хода, и, скользя по дорожке, мы добежали к подъезжающей электричке. Я люблю загородные поезда, особенно субботне-воскресные, зимой в них много лыжников, на природе люди как-то веселеют, с их лиц сходит напряжение. Уже когда сходишь с поезда, город встречает тебя сырым ветром с залива, лужами - от разбросанной по асфальту соли с песком и мелкой снежной крупкой, сыплющейся из темного ленинградского неба.
Домой мы приехали, как в убежище. Мама моя, человек куда более мужественный, чем я, приняла решение не поддаваться панике и ждать. Ждать было неизвестно чего, но я решила послать телеграмму отцу в Женеву, по адресу, который обнаружила в его "завещании". В телеграмме я написала: "Дом оставила твоему другу, Ксения".
* * *
После "Старого Нового Года" мне стала названивать папина жена из Волгограда. Она требовала от меня хоть "какой-то правды" об исчезновении ее мужа. Я ничем не могла ее утешить, только сказала, что жду реакции на посланную телеграмму. Наташа была очень взволнована и, мне показалось, даже сильно обозлена на что-то. Можно было ее понять: она оказалась одна, с маленьким ребенком, без каких-либо известий и очень далеко от Ленинграда.
Прошло еще несколько дней, и мне позвонил мой "спаситель" и заговорил со мной о Наташе. Он рассказал, что Наталия Юрьевна, что называется, "пошла в розыск", строчит в большом количестве письма в Советское консульство в Женеве с вопросом "где мой муж?".
- Ведь Игорь Иванович там не развлекается! Он работает, у него деловые встречи с издательствами, больная тетушка, а эта женщина... пишет письма, раздраженно сказал "виктор иванович".
- Но чем я могу помочь папиной супруге? Ведь я совершенно не в курсе их семейных отношений, а исчезновение моего папы, это волнует не только его жену, - ответила я.
- Что значит - исчезновение! Он никуда не исчез, он находится в Женеве. Прошу вас, успокойте жену Игоря Ивановича. Лишний шум, ненужные разговоры могут только принести вред ему и ей.
Это звучало почти угрожающе.
Я поняла только одно, что связь папы оборвана со мной и с Наташей, но не с ними. Работа видимо кипит, издатели из Германии прилетают в Швейцарию, и он совершенно не думал возвращаться через двадцать дней в Ленинград. А может быть, он и вправду решил по настоящему "чухнуть", и они не знают об этом, но если догадались, то пытаются как-то и чем-то воздействовать и вернуть его. Много сценариев прокрутилось у меня в голове в бессонные ночи, и все-таки я надеялась, что отец отзовется на посланную мной телеграмму. Однажды поздним зимним вечером раздался телефонный междугородный трезвон.
- Женева вызывает, говорите! - резко скомандовала телефонистка.
- Ну что там у вас происходит, доченька? - Голос отца звучал издалека расслабленно, устало, почти отчужденно. Уж не болен ли он, мелькнуло в моей голове. - Я твою телеграмму получил, ты правильно сделала, что переехала в город. А вот Наталия Юрьевна делает ужасные вещи, она должна прекратить... (он не сказал "писать письма") меня искать. Я никуда не исчез, а сижу рядом с больной и почти умирающей Ниночкой. Много рисую... хочу тебе сказать, что должен задержаться еще на два месяца, я занят серьезным делом. Я тут не в бирюльки играю! - заорал он во весь голос.
Мне вдруг захотелось его спросить о чемодане с консервами, ведь он был рассчитан на двадцать дней, а прошло уже больше двух месяцев.
По Союзу художников скоро поползли слухи о том, что мой отец остался в Женеве навсегда. Многие недруги и друзья с удовольствием задавали мне соответствующие вопросы. В то время я много работала для издательств и помню, как пришла на так называемый "художественный совет", где показывала очередную литографию на тему русских сказок. Зайчик плясал, мишка ел малину из лукошка, птичка пела песенку, в общем, детская радость. Но не тут-то было! Один из десятка художников, обсуждающих и выносящих вердикт, "быть или не быть" моему зайчику изданным массовым тиражом, вдруг произнес: "А не кажется ли вам, товарищи, что вся эта стилистика не совсем русская? Она отдает чем-то западным и не своим!" Воцарилось тягостное молчание, кому-то из них было страшно, а кому-то стыдно. И меня попросили подработать "образ русского зайца и мишки", прийти еще раз. Не нужно забывать, что это происходило уже в 1978 году.
Вся эта ерундистика продолжалась до марта месяца, пока однажды мы не получили телеграмму: "Выезжаю, скажи Наташе, Игорь".
Прошло пять месяцев с момента его отъезда, и все-таки он возвращается. Как ни страшна мне была ситуация, в которой я оказалась, но в глубине души я надеялась, что, может быть, отец решится и "выберет свободу". Хотя мои наивные рассуждения в те годы о свободе выбора отца и его собственной воле были чистой фантазией. Ни о каком настоящем прыжке в неизвестность речи не шло.
* * *
Почему-то он приехал прямо к нам со всеми своими женевскими чемоданами, подарками, с застенчивой улыбкой в усы и бороду, но с настороженностью: а вдруг погонят в три шеи. Маме и мне его появление не понравилось. В конце концов, он должен был ехать к себе в Парголово, где уже начинал стаивать снег и, вероятно, отопительная система дома была восстановлена. А главное это его семья! На протяжении всех месяцев отсутствия Н. Ю. названивала мне по телефону и угрожала. Ее безобразные звонки сводились к обвинению меня в заговоре с отцом, к угрозе расправы над моей невинной и больной мамой, к судебному разделу имущества, квартиры и к требованию денег. В первые минуты появления отца я ему обо всем этом рассказала. Он вдруг рухнул на колени, обвис, обнял маму, меня и стал умолять опять простить его за все, он хотел вернуться в "нашу семью". "Не отталкивайте меня, я столько пережил за эти месяцы на чужбине. Я понял, что вы единственные! Только вы мои близкие и друзья! Господи, как я был не прав, что женился на Наташе, а бедная Дунечка..."
Все стало понятно. Он задумал развод со своей молодой женой и хочет пережить ее налет в "нашей семье".
"Пожалуйста, ты можешь у нас иногда бывать, но жить ты должен в Парголово" - таков был наш с мамой дружный ответ. Он погрустнел и, вздохнув, сказал, что всегда тяжело расплачивался за свои ошибки. Тогда он еще не представлял, что его ждет. А ждал его развод с шантажом и анонимными письмами во все инстанции, грабеж со взломом замков в доме и сценами, достойными пера Зощенко. С одной парголовской горки на другую неслись ее проклятия: "Старый козел, ты не достоин быть моим мужем!" Крики ее были слышны даже дальним соседям. Отец старался избегать ходить в местный гастроном, где каждая продавщица с сочувствием расспрашивала его о происходящем и, конечно, жалела "бедного, несчастного старика", так глупо попавшего в сети "аферистки и интриганки".
ПРОГУЛКА
Мы отказались приютить отца, его отъезд в Парголово был для меня избавлением от ночных кошмаров.
К сожалению, моя личная жизнь настолько плохо складывалась, что у меня все чаще возникала мысль о разводе. Я вышла замуж в 1975 году, может быть, это было подсознательным желанием избавиться от постоянного и тяжелого присутствия отца в моей жизни. Два года я прожила в Киеве, сумела даже завязать контакты с местными издательствами и оформить несколько книг. Все бы ничего, но уж очень "не своим" оказался мой супруг. Мне казалось, что и для В. наш развод стал бы освобождением. Он много гастролировал по стране с балетным ансамблем Якобсона, но его не выпускали в зарубежные поездки. Он тяготился этим положением и в результате всех неприятностей решил уехать в Харьков, там ему предложили ведущие партии в репертуаре театра, он поступил в Москве в ГИТИС и все реже стал навещать нас с Иваном.
В том году была ранняя весна, тепло, начинались белые ночи со своей бессонницей, и однажды к нам напросился на ужин отец. К середине вечера он повеселел, к нему вернулись его прежний светский лоск, обаяние, и он с увлечением стал рассказывать о своей жизни в Женеве. Ближе к полуночи, напившись чаю, он предложил мне проводить его до такси. Пахло черемухой, и по набережной Невы, в окружении гуляющей молодежи, мы шли все тем же знакомым маршрутом, через Дворцовую набережную к Марсову полю. Папа говорил о своей тетушке, о том, как она похожа на его покойную мать (мою бабушку), что с ней он мог обсуждать те тонкие и глубокие философски-отвлеченные темы, которых он никогда не касался со своей матерью. И вдруг он резко замолчал. Предчувствие мне подсказало, что сейчас последует нечто важное, сердце защемило. Конечно, вся наша прогулка была задумана им не для сентиментальных рассказов о его обожаемой Ниночке.
- Ты что думаешь, я вернулся из-за тебя, твоей мамы или из-за Дуни? Ничего подобного, я смог бы пережить разлуку с близкими мне людьми. Я много думал об этом и хотел остаться... мне предлагали швейцарцы. У меня была одна ночь, за которую я решил все, страшная ночь, потому что я вспомнил свою жизнь и взвесил на весах все, что теряю и что приобретаю. Знаешь, я ведь совершенно свободно владею немецким, поэтому мог общаться не только с русской эмиграцией в Женеве. Но они там другие, уже не такие русские, как мы, и о нас у них странные представления. Но я помню таких русских, они еще оставались в двадцатые годы, их Сталин выкорчевал.
Отец говорил тихим, спокойным голосом, видно было, что он много думал о своем решении и далось оно ему с большим трудом.
- Папа, но скажи мне, если бы ты остался, решение принимал бы сам, без давления какого-либо?
Мой наивно-провокационный вопрос отец оставил без ответа.
- Я понял, что не смогу без России, ты не думай, что это пафос, ты еще слишком молода, в эмиграции я бы не выжил. Хотя там я познакомился с интереснейшими людьми, на меня нахлынули воспоминания детства, когда в наш дом ходила еще "та интеллигенция". Я никогда не думал, что это вызовет в моей душе такой покой. Мне было с теми русскими так близко по сердцу, но я уже стар, чтобы начинать жизнь сначала. Ты помнишь актера Юла Бриннера? Мы еще ходили все втроем, ты, Алешка и я, пять раз смотреть "Великолепную семерку". Представь себе, я познакомился с его двоюродной сестрой. Она скульптор, ювелир, сейчас живет в Женеве, хотя всю молодость, двадцать пять лет после эмиграции, провела в Америке. Мы с ней очень подружились. Сколько интересного я от нее узнал, ведь у всей семьи Бриннеров интереснейшая судьба. Ее отец был консул. Они бежали из Владивостока, потом период харбинской эмиграции, в Сан-Франциско у нее был свой магазин-ателье, а сейчас она живет в Швейцарии, много работает и выставляется. С Юлом они больше чем двоюродные, у них дружба, и когда он не занят Голливудом и бродвейскими спектаклями, приезжает к сестре в Женеву. Знаешь, он здорово поет, я слышал пластинку цыганских песен в его исполнении вместе с Алешей Дмитриевичем.
Вся меланхолия с отца сошла, он преобразился, помолодел, говорил увлеченно, в подобном состоянии я не видела его лет пятнадцать.
Я смотрела на него, и моему удивлению не было предела: воспоминания о той жизни возвращали отца к нежности, любви и покою. Ему было в той стране хорошо и наверняка менее страшно, там он был куда счастливее, чем сейчас. Так почему же он мне сказал, что не смог бы там остаться? Мы присели на скамеечку Марсова поля, и отец неожиданно произнес:
- Скажи, ты хотела бы туда поехать? Ты молодой человек, тебе необходимо увидеть Запад! Тебя это наполнит энергией, даст силы, ты художник, и при твоем таланте ты бы столько узнала! Хочешь поехать в гости в Женеву?
- К кому же "в гости" я могу поехать и зачем? У меня сейчас грядет развод, я совершенно разбита морально, и подобные проекты никак не входят в мои планы.
Что за странный оборот принимает наш разговор, подумала я, и откуда исходит столь странное предложение ехать в Женеву неизвестно к кому "в гости"?
- Да ты не думай сейчас ни о чем, отложи свой развод и поезжай! Я устрою тебе приглашение через Ирину Бриннер, она тебя примет как родную...
- Почему как родную? Она ведь не моя тетя... - удивилась я.
- Понимаешь, Ксюша, мы с ней очень близко сошлись, ну, если хочешь правду, то у нас с ней серьезные отношения... а последнее время я даже жил у нее в квартире.
Тут меня стал разбирать смех. Что за удивительный человек мой отец! Даже там, в незнакомой стране, при больной умирающей тетушке он сумел устроить себе безбедное существование в окружении ласки, достатка и любви. Я знала, как он мог быть неотразим, какое впечатление производил на женщин. Его красота, напускная грусть, элегантность, светскость и талант били дам наповал. Они влюблялись как кошки, но частенько и он, увлекшись игрой, становился жертвой этих вулканических страстей.
- А сколько же ей лет? И неужели она всерьез думает о вашей возможной совместной жизни? - спросила я.
- Я сейчас ничего не знаю! Я здесь, я решил вернуться, и что будет через месяц, не мне решать... - сорвалась у него странная фраза.
- А кому решать за тебя?
- Слушай, прекрати меня мучить вопросами. Надо решать очень быстро. Если ты захочешь, я дам тебе денег на поездку. Ксюша, подумай, но советую тебе, поторопись, потому что Ирина осенью уедет в Америку почти на год и не сможет тебя принять в Женеве.
Весь разговор был для меня в диковинку. Я была настолько погружена в свои семейные неурядицы, в заботы о хлебе насущном, выращивании сына без отца, что ни о каких прогулках по заграницам не могло возникать даже мыслей в моей голове. Жила я в то время как-то по инерции, видимо, последние годы семейных "перипетий" да папиных экспериментов совсем меня пришибли. Для меня было бы проще и приятнее поехать в деревню, чем окунаться в сложности оформления поездки в Швейцарию. И потом я объявила В. о начале нашего развода.
- Я подумаю, но пока не знаю! Как решится, так и решится. Знаешь, я так устала от всего, что мне уже ничего не хочется. Просто хочу восстановить вкус к жизни, побродить на природе, ни о чем не думая.
- Да, да... конечно, я тебя понимаю. Во всем этом есть и моя вина. Ты не сердись на меня, ты ведь знаешь, как я тебя люблю... больше всех на свете, - сказал отец виновато и как бы смущаясь своих чувств.
Он остановил проезжающее такси, обнял меня на прощание, и я слышала, как он сказал шоферу: "В Парголово поедешь?" - и машина помчала его через Кировский мост.
Я возвращалась домой и думала обо всей запутанности, драматичности и комичности ситуации. Отец, который был талантливым художником, ярким и значительным человеком, был растерзан и подавлен. Казалось бы, чего ему не хватало? При его увлеченности творчеством ему повезло, что он не состоял ни в КПСС, ни в каких-либо комиссиях ЛОСХа, презирал чиновников от искусства и никогда не стремился преподавать в советских художественных вузах. У него были "свободные" ученики, которые его ценили и любили, он был хорошим воспитателем, даже не побоюсь сказать, тренером. Более того, он сумел научить меня мастерству, профессии, рассказать мне, что мир велик, а искусство не ограничивается только "русским фольклором", и именно поэтому, оказавшись через много лет на Западе, я совершенно естественно вошла в незнакомый художественный мир.
Так почему же, вопреки происхождению, семье, культуре, воспитанию и чувству "своего", затягивало отца в это совсем страшное, с которым не то что бороться, а было невозможно обмануть или перехитрить? И все его разговоры о том, что через пару лет грядет новая Россия и те, кто придет на смену, будут иначе руководить страной, мне казались сплошным бредом. Вроде вечных рассказов об инопланетянах, которые из космоса за нами наблюдают и не дадут нам погибнуть, потому что только они знают, какие мы (русские) хорошие. Он походил на путника, попавшего в зыбучий песок пустыни, который его все глубже и быстрее засасывал. А до руки, протянутой в спасение, он уже не дотягивался.
Степени его заангажированности во всей этой страшной "системе" я тогда не знала, а узнала все гораздо позднее, уже в Париже. Ко всей бредятине, которую он иногда нес, я относилась со смесью страха и стыда за него. Помню, что он мне уже после своего возвращения из Швейцарии и нашего разговора позвонил и сказал, что поедет в Москву на встречу с каким-то Володей. Почему-то я запомнила, что он получил повышение, переведен из Ленинграда и хорошо говорит по-немецки.
Но наше гуляние белой ночью и предложение поехать в гости к Ирине Бриннер неожиданно получило развитие. У меня в скором времени должен был состояться суд по разводу, но мой супруг объявил, что не приедет из Харькова (на то есть обстоятельства) и просит отложить все до ноября. Все как бы зависало. Буквально в те же недели я получила заказное письмо от Ирины Бриннер, с приложенным приглашением. Письмо было написано немного старомодным, но красивым почерком и содержало милые пожелания к моему вероятному и желанному приезду. Была и ее фотография, красивой, ухоженной и решительной женщины лет шестидесяти. Видимо, это дама здорово втрескалась в моего папочку, раз готова пригласить к себе в гости "неизвестную дочь", подумала я тогда. Активности я никакой не проявила, сообщать отцу не стала, а главное - что не замечталось и не забрезжилось поехать в гости. Может быть, так все и кануло бы и покатилось иначе в моей жизни, если бы не отвратительное поведение моего супруга, из-за которого я совсем впала в отчаяние, и полное непонимание ситуации. Уже потом, после многих лет, мне хотелось ему сказать, сидел бы тогда тихо - не суждено бы было мне поехать в Швейцарию и встретить мою судьбу. Перевесила эту чашечку весов именно песчинка! Не она ли меняет историю стран и народов, не говоря о судьбах людей?!
В июле я сообщила отцу, что готова принять предложение Ирины. Он обрадовался, как ребенок, которому подарили долгожданную игрушку.
Для оформления бумаг на поездку я должна была получить "характеристику" в Союзе художников (кажется, ее давал партком). Я волновалась. Во-первых, в КПСС я не состояла и была неактивным членом ЛОСХа, после Болгарии на меня накатали телегу и это у них осело, потом они могли задать мне различные вопросы, на которые я не смогла бы "хорошо" ответить. В их глазах моя поездка в гости к незнакомой даме, не родственнице, выглядела странно. Ехала я не к тетям, а к малознакомой подруге отца (тетя Ирина к этому времени скончалась, а тетя Нина в девяносто девять лет была не в состоянии приглашать). Но самое главное, моя просьба об оформлении шла почти следом после пятимесячного скандального отсутствия отца, с разговорами, сплетнями и анонимками в его адрес со стороны Наталии Юрьевны: она писала во все инстанции, особенно после того, как он начал развод. В глазах парткома все это выглядело вопиющим нахальством, и я чувствовала себя неловко.
Я отправилась на это заседание с самыми плохими предчувствиями, прокрутив в голове все возможные вопросы и ответы. Комиссия состояла из десятка художников, активных профсоюзников и партийцев. Меня вызвали в порядке очереди "на ковер", зачитали мою просьбу и как-то стыдливо и враждебно молчали. Нарушил эту странную тишину председатель: он задал один только вопрос, как чувствует себя моя бабушка. Помню, я пролепетала, что ей девяносто девять лет и что ее разбил паралич после отъезда отца. "Да, конечно, вы должны поехать и поддержать вашу родственницу. Кто "за", кто "против", товарищи? Подымите руки!" Весь этот "детский сад" проголосовал "за". Бессловесная реакция этих людей и положительная рекомендация на поездку для ОВИРа меня поразили. Тем более, что исходило это от людей, которые шутить не умели и отвечали за свои подписи служебными местами и положением. Шел 1979 год, и те, кто помнит это время, конечно, поднимут брови от удивления. Могли отказать и не рекомендовать поездку к отцу и матери, не то что к какой-то знакомой.
Собрала я все необходимые бумажки и пошла с ними в районный ОВИР, где меня необыкновенно ласково встретила пышная блондинка, которая некоторое время назад выдавала мне анкеты.
- А я вашего папу знаю, очень интересный мужчина, - довольно игриво заявила она, принимая от меня комплект заполненных бланков.
Ого, подумала я, неужели и здесь мой папа проявил свой шарм. Но когда же он успел?
- Я все передам в городской ОВИР, а уж вас оттуда известят открыткой.
В полутемном коридоре сидели малочисленные граждане, ожидающие своей очереди на прием к блондинке. Все они сразу вытянулись на своих жестких стульях, и в глазах у них возник один молчаливый вопрос: "Ну как там?" Мне было не по себе, я быстро вышла, по милицейской лестнице спустилась на улицу и закурила. Я должна была пройтись, меня охватила вдруг такая душевная тоска, будто во мне что-то оторвалось и обратно уже не воротишь. Может быть, это предчувствие надвигающейся беды, перемены жизни стало в тот момент так реально, что почудилось, будто кто-то прошептал мне над ухом: "Вернись и забери свои бумаги". Но, видимо, в тот период жизни перевесило состояние безразличия.
Я решила, что если меня пустят в Швейцарию, то я поеду, а если откажут - и то хорошо.
ВЕЩИЙ СОН
Пройдет много лет, и найдутся историки и психологи, которые сумеют определить феномен, начавшийся с русским человеком в середине шестидесятых годов. В журналах "Молодая гвардия", "Октябрь", "Новый мир" и просто отдельными книгами появились первые писатели-"деревенщики". Их произведения были встречены с энтузиазмом и восторгом. Изголодавшаяся по живому слову интеллигенция, инженерия, физики-лирики, художники и просто читающий люд восприняли это явление как глоток кислорода. Разочарованность в идее в ближайшие годы построить "социализм в одной отдельно взятой стране", отчаяние полуголодного народа как в деревнях, так и в городах "догнать и перегнать Америку" и невозможность реализовать себя в этой стройке привели к странному явлению - советский человек потянулся из города в деревню. Василь Быков, Белов, Шукшин, Астафьев породили целое движение: вхождение в народ или бег интеллигенции в природу. Тогда это было своеобразным утопическим и психоаналитическим проявлением "совка", достигшим сейчас, в двадцать первом веке, масштабов глобальных. Совинтеллигенция находила настоящую цель в жизни, скупая по дешевке дома в деревнях, строя и восстанавливая их, парясь, как мужики, в бане, копая огороды, доя коров, разводя кроликов, соля, маринуя и "закручивая банки" на зиму, а потом храня выкопанную картошку на своих городских балконах. Чем дальше от города покупался дом, тем романтичнее было пребывание, хотя частенько в нем не было даже электричества, а добираться в глухомань приходилось на попутках с вдребодан пьяными шоферюгами.
Был разгар лета, и я решила не ждать в городе извещения из ОВИРа о поездке, а продолжить свои поиски подходящего деревенского дома. Моя мечта скрыться в деревенском углу была по тем временам, как видим, не оригинальна. Я планировала, что после возвращения из моего "турне" (если таковое состоится) мы с Иваном могли бы обосноваться в такой деревне. Отец, который вечно что-то строил и не достраивал, продал свой дом-башню на реке Мсте, но рядом в деревне с красивым названием Морозовичи жила дорогая моему сердцу женщина. Звали эту простую, из раскулаченных старообрядцев новгородскую крестьянку Мария Михайловна. Ей было под шестьдесят, и именно она оказалась моей крестной матерью. В ее небольшом доме было уютно, чисто, много икон, она спасла их при разорении местной церкви, которую продолжали разбирать на кирпичи местные колхозники. Маша в колхозе не состояла, удалось ей избежать этой подневольности благодаря мужу: он работал шофером грузовика в соседнем райотделении. Когда мы с ней познакомились, она была овдовевшей, единственная дочь вышла замуж и уехала в Новгород. Наше давнее знакомство началось еще со времен папиного деревенского романа, который Маше был известен в подробностях, но она старалась не вспоминать об этом при нашем ежевечернем чаепитии у самовара. Она была набожна и очень строга, сумела сохранить в душе то, что называется страх Божий. Не было в ней ханжества и нравоучения, но сердечное отношение к развалившейся нашей семье вызывало в ней чувство обиды на моего отца. "Срам какой, неужто Иваныч грех на душу возьмет, разведется с Лидой (моя мама). Бога он не боится". Изработанность выносливого от природы тела не убила в ней молодости душевной. В свои шестьдесят лет она могла часами косить, копать огород, доить корову и ходить за скотиной. Корову подарила ей я, радости Машиной не было границ, назвала она ее Дочей. Вот уж как ни старались Советы убить крестьянство, а оно, будто травка через асфальт, прорастало. Так и в Маше малая радость, которую я могла ей доставить через покупку скотины, кроликов, свиньи, вырастала в праздник. Как она за ними ходила, вела с ними разговоры, чистила клетки, мыла щетками поросят, и каждому было присвоено имя!
Пенсию Маша не получала, только дочь посылала ей кое-какие денежные переводы, но и то это было нерегулярно. Наша встреча и настоящая семейная дружба стала еще сильнее после моего крещения.
Мы приехали к Маше с Иваном и окунулись в покой и уют Морозовичей. Дом стоял прямо на реке, Мста с одного берега высокая, другой берег пониже. Лес вокруг с настоящими борами, нехоженый, а в тех местах, как известно, ни татаро-монголов, ни немцев не было, и совсем рядом курганные сопки, захоронения. В деревне было с десяток домов, в них только старушки, к двум из них приезжали на лето родственники. Один из таких домиков, что был рядом с Машиным, я и собиралась приобрести.
Конечно, я рассказала Марии Михайловне о своем намечаемом путешествии и даже попросила ее, в случае если я поеду в августе, приютить на лето Ивана и мою маму. Для нее Швейцария-Женева были в равной степени непредставляемым кусочком на планете, как и Ленинград-Москва. Она жила без телевизора, единственным источником цивилизации была радиоточка, которая вещала не всегда, а когда было электричество. В деревню раз в две недели, и только летом, привозили кино, на которое сходилось из соседних деревень трезвое население, состоящее из старушек и женщин с детьми. Редкие мужчины предпочитали ждать открытия сельпо, где на протяжении десятилетий был все тот же набор консервов, соли, сахара, слипшихся леденцов, хлеба и водки. Прислушиваясь к разговорам в очереди перед открытием деревенского магазина, я поняла, что великий русский язык состоит только из матерщины. Детки, которые возились в пыли, ожидая, пока их папы купят бутылку водки, а им комок слипшихся леденцов в кульке из толстой серой бумаги, тоже изъяснялись не на языке Пушкина. Моя Маша все это осуждала, в магазин ходила, но в очереди с разговорами не простаивала, а в кино тем паче ей было ходить "заказано". Соблазну и искушению греховному она себя старалась не подвергать. Во многом она напоминала мне мою нянечку, а то, что Маша стала моей крестной матерью, связывало нас троих особенно.
К моей поездке за границу она отнеслась как бы равнодушно, но почему-то стала отговаривать покупать дом. Причем все доводы, ею приводимые, и оговорки были для меня неубедительными, а чаще всего она возвращалась к своим любимым животным: что с ними будет, если она вдруг умрет. Я совершенно не могла понять, почему именно разговоры о болезни и смерти стали так ее волновать. Может быть, она больна, скрывает от меня что-то, не хочет зря волновать перед поездкой? В общем, я стала задаваться вопросами. Однажды вечером, сидя после ужина за самоваром, она как-то странно на меня посмотрела и сказала: "Молиться твоему Ангелу-хранителю буду. Надо, чтоб помог он тебе из кругов темных выйти. Если не я, то кто за тебя еще помолится".
А и вправду, помолиться обо мне было некому! Только сама я в ночи неумело просила Пресвятую Богородицу простить и защитить меня. Чувство настоящей веры, благодати Божией и церковность пришли ко мне гораздо позже.
Но прошло еще несколько дней после нашего вечернего чаепития, и мне приснился сон, значения которого я совершенно не могла понять, и, видимо, оттого что он был "вещим", он мне запомнился, а толкование его пришло позже. Прежде чем рассказать сон, хочу сказать, что со дня моего крещения я носила, не снимая, простой медный крестильный крестик, подарок Маши. А сон был такой. Будто сижу я у окошка в Машиной избе, на столе кипит самовар, и чай мы пить собрались. За столом сидят Маша, мой отец и я. За окошком раскрытым виднеется садик с тремя яблонями, огород, и по всему понятно, что стоит теплый летний вечер. А на маленькой лужайке перед окном будто холмик травяной возвышается. Тут Маша мне и говорит: "Ксенюшка, ты свой крест сними и брось под холмик". Я покорно цепочку отстегнула и бросила крестик за окно. Гляжу, а цепочка с крестом моим как бы ожила и змейкой поползла по холмику вверх. Медленно ползет, а я неотрывно на нее смотрю и со страхом думаю: только бы она, когда до вершины доберется, не стала бы по другой стороне холма спускаться. И, что еще страшнее, если упадет со склона, не удержится, тогда конец. А чему конец? Во сне я не осознавала, но чувствовала, что тогда несчастье приключится. И стала во сне горячо молиться! Посмотрела я на Машу, вижу, она с улыбкой на отца моего смотрит, а он как бы безразличен к происходящему, занят чем-то совсем другим, вроде мастерит за столом что-то. Присмотрелась я и увидела, что в руках у него рыболовная снасть, он ее чинит, дырки в ней латает, страшно торопится успеть, все за окошко поглядывает на мой крестик ползущий и приговаривает: "Раз-два, раз-два..." Цепочка моя до вершины холмика добралась и одним концом свесилась по отлогости на другую сторону... сейчас сорвется, я глаза зажмурила от страха. Слышу, как Маша мне говорит: "Не бойся, посмотри". Мне вдруг так спокойно стало на душе, глянула я за окошко и вижу, что застыл мой крестик с цепочкой на противоположной отлогости, будто врос, а трава на этом склоне совсем другого цвета. Весь страх у меня прошел, и голос Машин, будто издалека: "Не успеют, не упадешь, не заманят..." С этим я и проснулась.
Сон был настолько постановочным, что мог бы сойти за реальный бред или галлюциноз, что-то он означал. Я не успела рассказать его Маше, так как в это утро местный почтальон на велосипеде привез мне толстый конверт. Моя мама из Ленинграда пересылала мне в Морозовичи почту. Я разорвала пакет, из-под газет и писем вылезла желтенькая казенная открытка со словами: "Вам надлежит зайти... имея при себе... и т. д... в центральный ОВИР". Назначенная в повестке дата была завтра.
Я быстро собралась, попросила Машу "попасти" Ивана до приезда моей мамы и сказала, что буду держать ее в курсе событий. Мы с ней прощались ненадолго, осенью я должна была вернуться и оформить покупку дома. И уже в поезде, подъезжая к Ленинграду, я подумала, как жаль, что Маша не узнала о моем сне, она бы мне его растолковала.
* * *
К назначенному часу я пришла в городской ОВИР. Мне нужно было заплатить 205 рублей (огромные деньги) за паспорт. Впервые я оказалась в стенах центрального отделения - "кромешного ада" для многих отъезжающих за границу. Меня поразило количество людей, спускающихся и подымающихся по центральной лестнице, а когда я вошла в большой полукруглый зал, то увидела, что свободного стула не найти. Даже вдоль стен люди сидели на корточках, это почти напоминало феномен Казанского вокзала. Граждане пытались отвлечься чтением газет и книг, но мысли и слух были далеко. Стоило посмотреть на выражение лиц, объемные папки с бумагами в руках и нервное поглядывание на аппарат под потолком, выкрикивавший фамилии по спискам. Человек срывался с места и исчезал за одной из многочисленных дверей и загородок. Советская толпа в метро, на улице, в присутственных местах имеет особую температуру, она не похожа ни на одну в мире. А в ожидании вердикта от Окуловых, Кащеевых, Шамановых и прочих чиновниц ОВИРа эта спрессованная, молчаливая и напряженная толпа была достойным сюжетом для документалистов. То были годы массового оформления выездов в Израиль, начавшихся в начале семидесятых, после "самолетного дела" Э. Кузнецова. Сколько унижений, бессонных ночей и преждевременных смертей стояло за отъезжающими на свою "историческую родину". Инспекторы ОВИРа получали особое садистское удовольствие хамить, отказывать, презирать и, что самое странное, в душе завидовать всем, кто приходил к ним оформляться. Этими "овирными блондинками" с эсэсовскими сердцами особого различия в отношении к уезжающим навсегда и к малочисленной категории "в гости" не делалось. Интересно, брали ли они тогда взятки?
Через полтора часа ожидания я получила заграничный паспорт. Мне объяснили, что визу для поездки нужно получать в Москве, так как в Ленинграде нет Швейцарского консульства.
Не буду описывать, как я ездила в Москву за визой на 40 дней, что соответствовало приглашению Ирины Бриннер. Толпы у дверей консульства не было, я была почти одна, потом я получила транзитную визу немецкую, там, где у железных ворот уже теснилась кучка поволжских немцев.
По возвращении в Ленинград я встретилась с отцом, пришлось поехать к нему в Парголово. Стоял хороший летний день, и уже подходя к горе, я услышала лай его собаки. Пока я поднималась по лестнице, собака рвалась на своей длинной цепи и, видимо, меня не узнала, хотя зимой позволяла даже себя гладить. Отец выскочил мне навстречу в своих неизменных валенках. Он во все сезоны ходил по дому только в них. Настроение у него было скорее добродушное, хотя я никогда заранее не знала, на какое состояние его души можно было наткнуться. Мы прошли в дом, где было чисто убрано, но никаких следов его жены и дочери я не заметила. На мольберте стоял только что начатый холст.
Он был рад моему приезду, а так как я уезжала через неделю, мне хотелось узнать подробнее о тете Нине и Ирине Бриннер.
Отец надавал мне списки телефонов и фамилий: "Это все хорошие друзья, они тебе помогут. А вообще, советую тебе завести тетрадку и писать все, что с тобой происходит, изо дня в день, как дневник. Я когда жил там, все время вел такой дневник, а теперь вот перечитываю и обрабатываю свои записи..." Он осекся, заметив мой странный взгляд. Неужто "дневник" из интимного превратился в отчетность о проделанной работе, подумала я. Интересно, как отца восприняли все эти "старые" русские? Видимо, он настолько очаровал их, что сумел подружиться. Он не мог от меня скрыть, как ностальгически вспоминал о Женеве, о новых знакомствах, и с любовью говорил о тете Нине. Перед самым прощанием он сказал мне: "Ты не удивляйся, если Ирина тебе начнет рассказывать о наших отношениях. Она замечательный человек, и я думаю, что наша дружба может перерасти в нечто серьезное..."
ОГНИ БОЛЬШОГО ГОРОДА
"Обменяли хулигана на Луиса Корвалана, где б найти такую б...., чтоб на Брежнева сменять" - стишок, сочиненный к обмену Владимира Буковского на чилийского коммуниста Л. Корвалана в 1976 году.
А в 1979-м обменяли Э. Кузнецова, А. Гинзбурга, Винcа и Морозова на двух советских шпионов.
Ко всему набору "изменников родины" и длинному списку изгоев из художников, писателей, поэтов (Бродский), "побегушников" (Нуриев, Барышников...) не забудем добавить высылку А. Солженицына в 1974 году.
В течение пятнадцати "застойных" брежневских лет целый пласт новой постсталинской интеллигенции, не желавшей идти в "одном строю", был вы-дворен из Страны Советов.
Новая история России, бесклассовая, обезличивающая, стала писаться с 1917 года. Она записала в свой "бухгалтерский" отчет миллионы жизней, положенных на стройках "Беломорканалов", советских концлагерей. Расстрелы, гражданские войны в России и на Украине... Порабощенные республики, входившие в состав СССР, могут вспомнить, каким штыком их освобождали отряды ЧК от басмачей, и т. д. Та часть русских, которой удалось бежать, быть высланными, спасти свои жизни в начале двадцатых годов, оказалась в эмиграции. Русских было много в Париже, Женеве, Лондоне, Берлине и других странах. Быть в эмиграции трудно, не всегда богато и не всегда успешно. Если первая волна русских бежала от пули, вторая - от петли, третья волна была диссидентской, то четвертая эмиграция (1980-1990) была уже чисто экономической. После падения СССР возможность свободно выехать, работать, учиться и вернуться в страну свела феномен эмиграции на миграцию. В наше время о таком не мечталось, человек уезжал, как умирал! Была в те застойные годы еще одна странная категория эмигрантов, их называли "советские жены". В основном они отправлялись в Африку или арабские страны, реже встречались в Европе. Многие из этих женщин оказывались на крючке у КГБ, приходилось отрабатывать "сладкую жизнь".
Для меня, уезжающей "в гости", многое было неведомо об эмиграции. Конечно, бабушка часто рассказывала о своих сестрах, но их переписка была очень нерегулярной. Много я знала из передач радио "Свобода" и прочих "голосов", книги сам- и тамиздатские читала, но по-настоящему история эми-грации была мне неизвестна. Рассказы отца о "женевских русских" из его детства, интересные и глубокие беседы с тетей Ниной были мне в диковинку. Ехала я бездумно, глупо и бесцельно под воздействием каких-то внешних обстоятельств, сложившихся помимо меня. А встреча с тетей Ниной (двоюродной бабушкой) меня волновала, и, может, именно это по-настоящему было важно.
* * *
Поезд Москва-Берн уже катил по своим рельсам, и помню, что я решила пойти в вагон-ресторан. Съела что-то совсем несъедобно-отбивное, выпила пива и закурила. Вокруг меня сидели за столиками довольно мрачные люди, говорили мало, пили много, трудно было понять, кто они. Сизый от густой прокуренности полумрак "ресторана" создавал обстановку вокзальной столовой. Я расплатилась и пошла в свой вагон, по еле освещенному коридору мне навстречу шел проводник. Его сильно раскачивало, наверняка не от скоростных оборотов колес. Никаких веселых мыслей это передвижение в ночи у меня не вызывало. Мне наверняка предстояло в Женеве выслушивать любовные излияния незнакомой мне дамы к моему отцу. Заранее я решила, что буду себя вести с ней просто, и если она мне понравится, то по возможности откровенно, а если не придется по душе, то сохраню дистанцию. Я помнила отцовские наставления и советы: в случае трудностей идти в Советское консульство и спрашивать каких-то "петю, колю, сашу". Для себя я решила пойти в консульство и отметиться (так полагалось), но не одна, а с Ириной Бриннер. Ну, а трудностей - просто не создавать, и "советов" от "пети-коли" не надо будет получать.
Я забралась на верхнюю полку своего пенала-купе. Со мной ехала женщина средних лет с мальчиком лет одиннадцати, они должны были сойти в Германии. Довольно быстро я заснула. Проснулась оттого, что мы стоим и, видимо, уже давно. Соседка моя говорит: "Это меняют колеса. Часа на два, а заодно и документы смотрят. Мы в Бресте". Скоро в наше купе довольно бесцеремонно, сильно постучав, вошли проводник, женщина в форме и молодой военный. Паспорта наши отобрали, пошныряли глазами по стенам, потолку, заглянули под нижние полки, приказали выйти из купе. Я вдруг поймала себя на мысли, что чего-то боюсь, этот пограничный досмотр вызывал ложное чувство собственной преступной деятельности. Будто ты и вправду везешь контрабандное золото, банки черной икры или кого-то незаконно укрываешь под полкой. Чувство подопытного лабораторного кролика перед вскрытием без наркоза меня не покидает до сих пор, когда я пересекаю границу въезда-выезда из России. А тогда тем более! Из коридорного окна я видела, как кого-то снимали с поезда с чемоданами, а когда состав тронулся, пожилая полная женщина, вся взлохмаченная, бежала по перрону с растерзанной огромной сумкой, развалившимся тюком, чемоданом, чтобы успеть на ходу впрыгнуть в вагон. Ей никто не помог, и поезд набрал скорость...
Мы продолжили свой нарушенный сон. Днем проехали Польшу. Поля, поля, редкие, одинокие пахари на лошадке, иногда на сотни километров отдельный трактор, бедность, обшарпанность мелькавших за окном станций.
Следующей ночью мы должны были пересечь границу с Германией. Все почти сценарно повторилось. Основательный ночной стук в дверь, и морда черной овчарки сунулась сразу под нижнюю полку. Мальчонка от страха вскрикнул и кинулся к матери. "Всем встать! Выйти!" Мы с моей соседкой в ночных рубашках, прикрываясь простынями, стояли перед немецкими пограничниками. Это был Берлин, восточная зона. Женщина в форме подняла наши матрацы, посветила карманным фонариком вглубь под потолком, собака нас обнюхала, и по команде "Можете ложиться!" мы покорно залезли на свои полки. Нас закрыли на ключ, и выйти в коридор было невозможно, мы проезжали по западной зоне Берлина. В темноте купе, при свете ночника, я приподняла жесткую шторку окна и с верхней полки стала смотреть в мелькавшие тени за стеклом. Поначалу мы ехали вдоль высокой бетонной стены с металлической сеткой и проволокой наверху. Минут через пятнадцать этого мрачного пути стали попадаться будки со слабым электрическим освещением, рядом люди в форме и собаки. Потом опять стена, а еще через несколько минут из черноты мы вырвались в полосу света. Поезд резко прибавил скорость. А за бетонной границей и колючей проволокой замелькали тысячи живых светлячков.
Они двигались, сливались в живые потоки, их разводило в разные стороны. Что это? Неужели это ночной Берлин! Ночь, а он не спит в мрачной летаргии своего соседа, сверкает неоновым светом. Два города - слепой и зрячий. Можно было различить кафе, гуляющие парочки, сотни машин... Это видение длилось несколько минут, потом поезд опять окунулся в вязкую темноту, и я опустила штору. Встреча с Западом навсегда останется для меня именно в этом ночном мгновении. Из своего угла, в тесном купе, закрытая на замок, я почувствовала, что там, где был неоновый свет, идет другая жизнь, к которой ни меня, ни мою соседку с мальчиком пускать нельзя. Еще я не могла определить, какая эта жизнь, и не умела сказать о ней слово "свободная", но странно, мне стало спокойно и хорошо на душе. Будто ласковый голос Маши я услышала в ночи, и самой мне стало казаться, что несет меня судьба к чему-то нежданному и незнакомому.
Утренний пейзаж за окном разительно отличался от русских, поросших бурьяном полей и полупаханных польских просторов. Мы катили по Западной Германии. Соседка и мальчик повеселели, угощали меня бутербродами, мы пили чай. Скоро им сходить: как я поняла, они были поволжские немцы и ехали навестить родственников. Я неотрывно смотрела в окно, и мне нравилось все. Какая ухоженность земельных угодий в геометрической мондриановской разбивке, разноцветные кусочки земли! На одном что-то цветет ярко-желтое, на другом вспахано кирпично-красное, а к горизонту - изумрудно-зеленое поле... Километры разнообразились игрушечными домиками с подстриженными газонами, садиками, цветниками. Мелькавший за окном мир был незнаком, и природа другая, эта первая встреча с любовно ухоженной землей осела в моем сознании навсегда. Чувство гнета и давления постепенно оставляло меня, тяжесть и напряжение последних лет отдалялись с каждым километром, они будто пресеклись границей, мой прежний мир был позади...
Я прибыла в Берн и должна была пересесть на поезд на Женеву. Отец мне очень толково все объяснил, и у меня не было страха затеряться, более того, на худой конец я могла хоть и плохо, но обратиться по-немецки за помощью. Довольно быстро я нашла нужный поезд, закинула свой чемоданчик наверх в сетку и покатила в Женеву. Три часа я ехала вдоль огромного озера, с заснеженными Альпами на горизонте, и мне было очень хорошо. В голове моей была абсолютно счастливая пустота! Единственная беспокойная мысль - это предстоящее знакомство с Ириной, но и оно подменялось волнующей меня встречей с тетей Ниной.
А вот и Женева. Я сошла с поезда и поплелась через переходы Женевского вокзала к его центру. Было условлено, что встретимся мы с Ириной Бриннер у выхода из вокзала, ближе к стоянке такси. Мне все показалось тогда огромным, шумящим, мелькающим и... вкусно пахнущим. Первые запахи остались такими же запомнившимися, как и первые визуальные, и первые слуховые. Веселая нарядная толпа, с незнакомым языком, звуками, эскалаторами, витринами магазинов, окружила меня, и я растерялась. Не смогла я найти выхода к такси, села на свой чемодан и стала оглядываться по сторонам. И вдруг вижу, как из центральной двери ко мне приближается дама, одетая во все белое, легкое, развевающееся, с костылем в руке и ногой в массивном гипсе с каблуком. Ирина сломала ногу за неделю до моего приезда, и я об этом не знала. Ее театральное восклицание "Ксения!" рассеяло все мои сомнения. Передо мной стояла ОНА.
Я подхватила чемодан, мы сели в такси, город промелькнул за несколько минут, пока Ирина расспрашивала меня о разных пустяках, первое смущение при знакомстве - и вот я уже у нее дома.
РАЗНЫЕ ВСТРЕЧИ
Мы уселись с Ириной на кухне, и первое, что она мне сказала: "Пожалуйста, давай перейдем на "ты" и без всяких отчеств. Я тебе должна сказать правду, у меня с твоим отцом роман... любовь!" Произнесено все это было на одном дыхании, видно, она обдумала заранее, как бы мне этот секрет раскрыть, и по возможности, быстро. Не хотела она, чтобы между нами были недомолвки по столь важному для нее событию. Ее прямота мне понравилась. Я даже разулыбалась: сколько женщин мне уже в подобном признавались, и все о моем отце. Ирина восприняла эту улыбку как одобрение, повеселела, но я и вправду ничего против не имела. Она производила впечатление влюбленной девушки, трогательно убежденной во взаимности. Немолодая, красивая, ее одиночество было видно за версту. Объяснять ей, что она встретила человека ненадежного в плане чувств, было в данный момент бесполезно и жалко.