К моменту февральской революции я занимал должность помощника военного прокурора Кавказского военно-окружного суда.
Временное правительство, озабоченное насаждением «революционного порядка» в войсках, создало должность полевого военного прокурора фронта и его товарищей при командующих армиями. На Кавказском фронте, где действовали всего лишь одна, правда, громадная, армия в Турецкой Армении и два корпуса в Персии, полевым прокурором первоначально был назначен генерал Плансон, человек совершенно ничтожный и безвольный, я же – его товарищем.
В то время, как мой начальник жил в Тифлисе, я находился в Эрзеруме и, как умел, водворял порядок в армии, причем в этом деле мне не мало препятствовали те, которые носили на груди эмблему закона. У меня в управлении даже было заведено особое дело «о неповиновении корпусного суда І-го кавказского корпуса приказу главнокомандующего об отъезде в свой корпусный район».
Когда Грузия отделилась от России и было предписано расформировать Кавказский военно-окружный суд, военные юристы заволновались. Однажды, кажется, в мае, состоялось немноголюдное общее собрание, на котором представитель закавказского профессионального союза государственных служащих сообщил, что будто бы Советская власть приглашает к себе на службу разных спецов.
К стыду своей корпорации я должен сказать, что при всем своем образовании немногие знали большевистскую программу и понимали разницу между большевиками и меньшевиками. Первых считали антигосударственной партией. Далее, увлекшись в пёриод керенщины преследованием «большевизма», к которому тогда относили всякую распущенность, всякое озорство, блюстители закона просто не могли себе представить, как это возможно служить у ниспровергателей всякого гражданского правопорядка.
Тифлисская пресса, рисовавшая ужасы Совдепии, тоже делала свое дело.
Старики генералы и полковники при всем этом были до мозга костей реакционеры; да и более молодые, очень быстро разочаровавшись в революции, черносотенствовали не хуже старья. Мне, например, не могли простить, что я в г. Эрзеруме не только навещал Совет солдатских и рабочих депутатов, но очень часто действовал в контакте с ним по борьбе с преступностью, сотрудничал в печатном органе этого Совета и т.д. За это некоторые перестали со мной здороваться; другие с петушиным задором грозили расстрелять меня при восстановлении монархии, противником которой я открыто заявлял себя и до революции.
При таком состоянии умов собрание вынесло постановление о том, что военные юристы на службу к большевикам итти не желают.
Суд прекратил свое бытие. Председатель его, генерал Габриолович, 70‑летняя развалина, назначенный на эту должность тоже временным правительством после десятилетнего пребывания в отставке, куда-то скрылся с горизонта, словно растаял в воздухе. О его судьбе я и до сего времени ничего не знаю.
Каждому приходилось думать о себе.
В июле в Тифлис пробрался с Терека некий педагог, по фамилии Краснов, но ничего общего не имевший с донским атаманом. Он от имени большевистского комиссариата народного просвещения Терской области приглашал русских преподавателей на службу. Я и мой товарищ, подполк. H.Н. Басин, немедленно подали заявления, причем я приложил свои скромные научные работы в области этнографии.
До революции моей заветной мечтой было дождаться конца мировой войны, выйти в отставку и продолжать свои научные исследования под руководством академика А.А. Шахматова.
Теперь, казалось, наступило это время.
Если бы мне тогда же удалось перебраться на Терек, а оттуда в Петроград, моя судьба была бы несколько иная. Но Краснов уехал во Владикавказ, где вскоре началось восстание под начальством полк. Соколова. Сообщение с Тифлисом снова прекратилось. Ответа из Владикавказа не последовало.
А жизнь в Грузии для русского человека день ото дня становилась все невыносимей. В целях самосохранения от голодной смерти нужно было бежать отсюда. Куда – безразлично. Лишь бы подалее от привитого меньшевиками грузинского шовинизма.
К сентябрю Черное море начали бороздить пароходы русские и немецкие. Правда, случайные. Регулярного движения не существовало. Хищные судовладельцы, пользуясь смутой, рвали с пассажиров, сколько хотели. Дороговизну объясняли риском, потому что море кишело минами.
Так или иначе, кто хотел, теперь мог покинуть некогда пламенную, а теперь холодную для нас Колхиду. Небольшой торговый пароход «Панагий Вальяно» готовится отплыть из Потийского порта с грузом соли и живого товара. Его перед войной сдали в архив ввиду порчи машины, но теперь кое-как приспособили для плавания.
– В прежнее время, – объяснял капитан, бывший лейтенант военного флота, – ни один моряк не рискнул бы вывести этот опорок из бухты. А теперь ездим, каждую минуту ожидая гибели. Потому что есть хочется. Согласны хоть на бумажном кораблике плавать.
На пароходе нет кают, нет решительно никаких удобств, но он переполнен. На грязной палубе валяются сотни две русских вояк. Преобладают строевые офицеры, и преимущественно молодежь. «Прапорщики от сохи», – так именовала солдатня малокультурных офицеров военного времени.
Один из этой скороспелки невольно приковывает мое внимание. Еще совсем мальчик по лицу, но по походке, по манерам – обстрелянная птица. На его брюках защитного цвета несколько черных заплат, крайне грубо пришитых. Хозяйская, знать, работа. Порыжелые сапоги убедительно просят каши. Вообще, наряд неказистый.
– Что же вы, поручик, так обеднели?
– Потому что верой и правдой служил, только сам не знаю кому.
– В какой части?
– В прошлом году в корпусе генерала Абациева, того самого, знаете, который в молодости чистил сапоги Скобелеву, а в мировую войну первым жег Кара-Килиссу Алашкертскую, чем только и прославился. Когда перед Рождеством наш полк распылился, сподобил меня господь бог наняться в армянский национальный корпус. Защищал Эрзерум. Даже ранен был слегка, но не турками, хотя они штурмовали эту крепость.
– А кем же?
– Своими, т.е. армянами. Вот то бой был, наверно такого и военная история не знает. Турки повели наступление редкой цепью на крепостные валы и открыли огонь из пары пулеметов. Тут все наше воинство драпануло вон из города через Карсские ворота. Здесь-то, в теснине, и завязался настоящий бой между своими же. Каждому хотелось скорей выбраться из ворот. Немало пало народу. Я, здорово помятый, вылез на дорогу. Тут какой-то конный герой, утекая без памяти, швырнул свою винтовку в сторону и попал мне дулом в глаз. Едва-едва не окривел. Тем и кончилась моя служба в доблестных войсках ген. Андраника[6]. Какую смену белья имел, все в Эрзеруме досталось туркам. В Тифлисе кормился в счет будущих благ. Ночевал больше на Авлабаре в духанах.
– А теперь куда?
– Как куда? В славную Астраханскую, нарезную, скорострельную, с дула заряжаемую армию. Нас тут целая фракция, этак душ тридцать.
– Расскажите что-нибудь про эту армию.
Подпоручик безнадежно махнул рукой и вольно или невольно плюнул.
– А кто ж ее знает!
Помолчав мгновение, чтобы откашляться, угрюмо добавил:
– Надо же где-нибудь служить.
– А разве это обязательно? Можно заработать кусок хлеба и не на военной службе.
– Вам говорить легко. Вы с образованием, можете служить и на гражданской. А что я? Куда деться, когда я и трех классов гимназии не окончил. Что я найду лучше военной службы? В Астраханской, говорят, здорово платят. Быть может, – усмехнулся он, заметив, что я с грустью рассматриваю крокодиловы пасти его сапогов, – там обувь себе новую заведу.
– А вот этот, – я указал на матерого, уже поседевшего полковника, примостившегося у борта, – тоже в армию?
– Старик – отставной, но тоже записался. В бюро, где регистрировали неимущих, бедняком притворился и кричал, что один пойдет на роту большевиков. Очень злился на них. Распромерзавцы, говорил, такие-сякие, всех их своими руками повесил бы на Иване Великом или где-либо повыше. Только вряд ли он воевать будет. Нищим прикинулся и соврал. Смотрите, сколько у него багажа: два сундучища и чуть не дюжина корзин. Соврал, пожалуй, и насчет охоты воевать.
– Этот-то дедка? – вмешался в наш разговор хилый, чахоточного типа, чиновник-краснокрестовец. – Этот немного навоюет. Я хорошо его знаю, гуся лапчатого. «Союзным городовым»[7] служил, всю войну хлеб на Кубани закупал для армии. Нажился вроде Ротшильда. Разве капиталы свои отвезти куда хочет, а только не воевать. Да и стар – куда ему в бой.
Нудно, скучно ждать, когда наконец капитан объявит, что скоро двинемся. Болтать надоедает. Время к вечеру, – от ничегонеделания сказывается усталость. Хотя сентябрь, но жгучее южное солнце успело за день в каждом атоме этой живой массы породить ленивую истому.
В сумерки по палубе проносится грозный слух:
– Сейчас на пароходе какой-то хохол умер. Так и не доехал до своего пана гетмана.
Человеческая каша забубнила:
– Где? Где? Где?
– На корме, говорят… Погрузился на пароход три дня тому назад… Тифлисский… Не то бывший городовой, не то, чорт его знает, кто такой.
– Дело яманное[8]. Проканителимся с карантином суток трое. Немцы не позволят отплыть сегодня.
Германские власти очень боялись заноса холеры на Украину. Поэтому требовали от всех, кто уезжал с Кавказа, свидетельства о противохолерной прививке.
Опасения пассажиров оказались излишними. Пароходная администрация быстро столковалась с грузинскими властями. Для последних несколько сот рублей оказались гораздо важнее, чем здоровье немецких солдат на Украине.
Труп тихонько вынесли с парохода, и карантинное начальство все нашло в порядке. «Панагий Вальяно» начал готовиться в путь.
– Прощай, «кукурузная»!
– Эх, намять бы когда-нибудь бока этим Чхеидзе и Церетели.
А кто-то, невидимый в темноте, затянул фальшивым голосом избитый куплет:
Плачьте, красавицы града Тифлиса,
Правьте поминки по нас:
За последним гудком парохода
Мы покидаем Кавказ.
Красавицы никакие не плакали. Только два таможенных досмотрщика, совершенно равнодушных к отъезжающим, провожали глазами пароход. Но когда загудел третий свисток, откуда-то, кажется, с берега Риона, раздались одновременные рыдания двух ишачков.
С карантинными властями поладили. Зато, едва направились к выходу в море, запротестовала береговая стража. С конца мола посыпались, на русском и на грузинском языках, угрозы пустить нас ко дну.
– Кой чорт! В чем дело?
– До рассвета запрещен выход.
Пароход стал на якорь. Капитан спешно отправился на шестерке к молу, где возле тусклого фонаря шевелились какие-то фантастические фигуры.
Через час он вернулся и сообщил любопытным:
– Все улажено. Можно ехать. Грузинский закон более не возбраняет.
– За какую сумму?
– Пустяки. Всего лишь двести, ихними же бонами.
– Там триста, здесь двести… Шутка ли везде так смазывать!
– Такое наше дело. Коммерция. Без накладных расходов на смазку много не наживешь.
На другой день, уже за Сухумом, Черное море демонстрировало перед нами шторм. Несчастный пароход качался, как детская люлька. Старая, туберкулезная машина едва дышала. Мы с трудом пробегали по 5 миль в час.
– Если машина остановится совсем, то мы погибли, – утешил капитан взволнованную публику. – Тогда наша скорлупка сделается игрушкой волн. Можем потонуть. Может и на берег выкинуть.
– Господи Иисусе! – истово перекрестился старый полковник, давно уже пластом лежавший на своих сундуках. – Лишь бы не прибило где-нибудь возле Сочи. Там, говорят, грузинские солдаты ген. Кониева обирают всех от темени до пяток. Пропадет последнее барахло.
– Хорошо тому, у кого оно есть. А когда в одном кармане блоха на аркане, в другом вошь на цепи, тому горя мало, – назидательно произнес мой сосед, обнищавший подпоручик, и с этими словами бухнул прямо на грязную поверхность палубы.
– Нашему брату что… Шинелью закутался, кулак в изголовье, и дуй до утра во все носовые завертки.
– Босота! – презрительно пробурчал старик, вытягивая ко мне голову, спрятанную в башлык кожана. – Ну и офицеры пошли в наше время. А бывало…
– Вы сами где служили?
– До отставки лет восемь тянул лямку воинского начальника. Служил, можно сказать, по совести. Зато именья у меня всего манишка да записная книжка…
Через трое суток наш ноев ковчег кое-как добрался до Керчи. В бухте ни одного судна. На пристани сиротливо бродит какой-то герой ранних произведений Горького.
– А тут что у вас за республика? Какая власть?
– Здесь у нас своя республика, крымская.
– А до России еще далеко?
– До России? Весь свет проедешь, – не найдешь такой. Была да вся вышла.
В порту хозяйничают немцы. Вскоре после того, как пароход причалил, на пристани появился отряд немецких солдат во главе с молоденьким, красивеньким лейтенантом. Позже я узнал, что его фамилия была Вихман. Просто Вихман, без фона. Германское офицерство за время грандиозной мировой войны разаристократилось.
– Вы все арестованы! – объявил нам лейтенант через переводчика-еврея.
Среди офицерства воцарилась суматоха.
– Как? За что?
– Говорили, что немцы идут против большевиков, с которыми и мы едем драться, а тут вот тебе, на тебе…
– Ловушка!
– Безобразие!
– Господа! – громко передает переводчик распоряжение Вихмана. – Согласно действующим здесь правилам вы будете обезоружены. Предъявите солдатам ваши шашки, револьверы, винтовки. За утайку оружия полагается расстрел.
Дипломатические переговоры с лейтенантом не привели ни к чему. Пришлось подчиниться приказу.
– Бэри шашку, бэри киньжал, а-аставь нажну! – протестует офицер-горец, владелец старинного кривого ятагана, украшенного серебряной резьбой.
Толстомордый ландштурмист силой вырывает у него оружие. В глазах джигита сверкают молнии.
– Каспада, запротэстуем! – апеллирует он к толпе, размахивая вокруг головы руками, словно ветряная мельница.
Предложение не находит отзвука.
– И какая же это сволочь призвала эту чухонскую мразь в Россию! – срывается только единственный протест с языка моего соседа, новоявленного Вальтера Голяка.
Солдаты кайзера с презрением прошли мимо него: у будущего «астраханца» не оказалось и шашки, которую он утратил в том же славном бою, в воротах Эрзерума.
У меня в кармане лежал крошечный браунинг, имевший свою небольшую историю. В 1915 году, в г. Карсе, из него застрелилась молоденькая сестра милосердия. Военный следователь, произведя следствие и не найдя никаких признаков чьей-либо виновности в трагической смерти девушки, направил дело на прекращение, приложив браунинг в качестве вещественного доказательства. Дело прекратили. У покойной не нашлось родственников, которым можно было бы передать револьвер, и он пролежал в прокуратуре до 1918 года. При расформировании суда я был назначен председателем комиссии по сортировке и рассылке вещественных доказательств. За неимением у меня револьвера я взял эту смертоносную, бесхозяйную крошку себе.
– Zeigen sie, bitte, ihre Waffen[9], – просопел толстомордый немец, уставив в меня свои бесцветные глаза.
Я запустил руку в карман кителя и готов был вынуть стальное бебе, как вдруг раздался громкий окрик лейтенанта:
– Da befinden sich die Flinten[10].
Вихман стоял перед громадными сундуками полковника и молотил по ним своим стэком.
Солдаты, оставив меня в покое, бросились к начальнику.
Старик, перепуганный до смерти, силился заслонить от немцев свое добро.
– Я… я отставной, – жалобно лепетал он. – Еду в Ростов, чтобы купить себе, например, шубу на зиму, а не воевать… Боже упаси меня на склоне лет заниматься этакой глупостью… Я совсем статский человек.
Лейтенант, не обращая внимания на вопли старика, приказал солдатам вскрыть сундуки. Те хотели было уже ломать крышки, как полковник дрожащими руками вынул откуда-то из-за пазухи ключи и обнажил свое богатство перед изумленными зрителями. Один сундук был сплошь набит кардонками с парфюмерией, другой – бязью и сукнами. Раскрыли корзины – там всевозможные предметы роскоши, какие за бесценок сбывались в Тифлисе русскими. Среди груды безделушек белело громадное страусовое яйцо в серебряной оправе.
– Der Kaufmann?[11] – спросил лейтенант, всматриваясь в полковника.
Переводчик повторил вопрос по-русски.
– Что вы, что вы! Тридцать лет служил вере, царю и отечеству и ни разу не посрамил чести мундира этаким делом.
– Зачем же все это везете? У вас целый магазин.
– Видит господь бог, каюсь: думал в Ростове или на Кубани променять все это на хлеб. Семья у меня, что батальон… Внуки, племянники… Все голодают в Тифлисе.
– Спекулянт! – презрительно процедил сквозь зубы нищий подпоручик.
Презрительно махнул рукой и лейтенант.
Солдаты отошли от старика, который с необычной для его лет живостью начал перевязывать веревками свой багаж.
Я за время этой истории успел-таки спрятать за голенище сапога свой миниатюрный браунинг.
Когда обезоружение кончилось, нас, офицеров, – всего набралось душ полтораста, – вывели под конвоем на пристань.
– Ein, zwei, drei… Пересчитали. Затем усадили в катера.
– Бабушка! Погадай-ка, куда нас везут? – крикнул толкавшейся на пристани нищенке «некто в белом». Так: за время пути зубоскалы прозвали одного прапора, который днем ходил в нижней рубахе, ночью – в светлой офицерской шинели.
Старуха грустно покачала головой.
– Ох, голубчики родненькие! Онодысь тоже вот этак партию увезли… Сказывают, всех застрелили супостаты. Не без того, как на расстрел вас везут.
Для усиления впечатления бабка начала вытирать слезы со своих красных глаз. Однако ни ее словам, ни ее слезам никто не верил.
– Что за чушь! За что нас на расстрел? Кажется, пока мы ничего не сделали худого немцам. И что значит вся эта глупая история?
В городе нас выстроили в две шеренги, повернули направо и повели в комендатуру. Человек шесть или семь солдат конвоировали внезапных пленников.
Из среды конвоиров выделялся один, с круглым кошачьим лицом и длинными усами. Это был поляк. Он то и дело покрикивал на офицеров без всякого повода, ругался на ломаном русском и на ломаном же немецком языках, а однажды даже замахнулся прикладом на нашего судейского генерала Забелло.
Полячок точно радовался случаю, когда он мог безнаказанно глумиться над русскими.
– Ты такой же славянин, как и мы, – сказал я ему по-немецки, – а поступаешь с нами гораздо хуже, чем немцы, общие враги славянства.
Гоноровый пан несколько утихомирился. Разумеется, не от того, что я пристыдил его за хамское обращение с беззащитными братьями по крови, а из опасения, как бы я, зная по-немецки, не пожаловался его начальству.
В комендатуре нас продержали добрых два часа, а то и более. Потом опять водворили на пароход и оставили там на ночь, воспретив выходить даже на пристань. Три часовых заняли посты у сходней. Поляк опять стоял тут. Не чувствуя низости своего начальства, он опять хамил и даже нацеливался в тех, кто свешивался за борт. – Ну и мерзавец! – возмущались пленники. – Уж пусть бы безобразничали немцы, было бы не так досадно: дрались с нами, наши враги. А этот ведь поляк! Брат по крови! Эх ты, растуды тебя славянская идея, – стоило ли сражаться во имя твое.
Утром снова мытарство через керченскую бухту в комендатуру. На этот раз все выяснилось.
Весь сыр-бор загорелся из-за «астраханцев». Узнав от капитана, что на пароходе имеется худо ли, хорошо ли организованная офицерская группа, немцы всполошились. Они боялись добровольцев, которые уже хозяйничали по ту сторону залива. Название «Астраханская армия», в которую ехала организованная группа, для керченских немецких властей пока еще не говорило ничего, так как они не совсем хорошо знали затеи Краснова и своего высшего командования.
Снеслись по радио с Киевом, с Тифлисом и, быть может, с Новочеркасском, узнали, что за Астраханская армия, после чего разрешили всем следовать дальше. Оружия, однако, не вернули. Не вернули к себе и нашего доброго расположения, о чем немцы, наверно, мало сожалели. Беспричинный арест, унизительные прогулки по городу под конвоем, придирки поляка, наряженного в прусскую фуражку, – все это оставило после себя скверный осадок.
– Готовят мстителей! – злобствовал нищий вояка.
Богатый отставной полковник, напротив, призывал на их головы благословение, довольный, что они не реквизировали его товара.
Мы продолжали путь.
В Бердянске новая немецкая штука. С каждого пассажира потребовали по 50 копеек за разрешение сойти на берег за покупкой провизии.
А в Мариуполе, когда пароход уже поднял сходни, какая-то баба истерично вопила по нашему адресу и грозила кулаками с пустынной пристани:
– Поганое офицерьё! Сичас ваша взяла, но думаете надолго? Скоро конец вашему царству, кровопийцы… В море вас всех перетопим, ироды иродовские, анафемы анафемские.
Под аккомпанемент этого сквернословия, извергаемого Фурией, мы направились к Таганрогу.