Неуловимая правда, о которой говорил Нед, выявилась постепенно через серию неверных истолкований, как обычно и бывает в нашем секретном надмире.
В 18 часов Барли, согласно отчету наблюдателей, вышел из здания ВААПа, как теперь настойчиво сообщали нам экраны, и возникло легкое смятение – а не пьян ли он? Ведь Западний был его верным собутыльником, и прощальная рюмка водки в его обществе могла привести именно к такому результату. Барли вышел вместе с Западним. Они бурно обнялись на ступеньках – Западний весь красный, движения чуть возбужденные, Барли довольно скованный, из-за чего наблюдатели заподозрили, что он хватил лишнего, и потому приняли довольно нелепое решение сфотографировать его, будто, запечатлев эту секунду, они тем самым каким-то образом его протрезвят. А поскольку эта фотография оказалась в его досье последней, вы легко вообразите, с каким скрупулезным вниманием она изучалась. Барли обхватил Западнего обеими руками – объятия очень крепкие, во всяком случае со стороны Барли. И мне чудится – вероятно, в отличие от всех остальных, – словно Барли поддерживает беднягу, старается внушить ему мужество, чтобы он выполнил свою часть сделки, в буквальном смысле слова вдыхает в него мужество. Жутковатый огненный цвет. ВААП помещается в здании бывшей школы на Большой Бронной в центре Москвы. Построена она, насколько я могу судить, в начале века – большие окна, отштукатуренный фасад. Его в этом году выкрасили розовой краской, которая на фотографии вышла ядовито-оранжевой, вероятно, из-за багряных отблесков вечернего солнца. В результате сплетенные в объятии два человека словно обведены ореолом адского пламени. Один из наблюдателей даже умудрился войти в вестибюль, якобы разыскивая кафетерий, а на самом деле чтобы снять их сзади. Но ему помешал высокий мужчина, пристально смотревший на обнимающихся. Кто он такой, никому установить не удалось. Второй (тоже высокий) мужчина у газетного киоска пил из кружки – не слишком убедительно, потому что глаза его тоже были прикованы к паре у подъезда.
Наблюдатели никак не зафиксировали десятки людей, которые входили в ВААП и выходили оттуда в течение двух часов, пока Барли оставался внутри, да и требовать этого от них было нельзя. Как они могли узнать, явились ли те купить право на издание или секретные сведения?
Барли вернулся в гостиницу, где выпил в баре с компанией приятелей из издательских кругов, в числе которых был и Хензигер, получивший возможность подтвердить – к большому облегчению Лондона, – что Барли пьян не был, а, напротив, держался очень спокойно и серьезно.
Барли мимоходом упомянул, что ждет звонка от кого-то из помощников Западнего: «Мы все еще пытаемся утрясти Транссибирский проект». Около 19 часов он внезапно объявил, что умирает с голоду, и Хензигер с Уиклоу повели его в японский ресторан, прихватив пару милых девочек из «Саймон и Шустер», – Уиклоу рассчитывал, что они помогут Барли приятно скоротать время до вечернего свидания.
За ужином Барли так блистал, что девочки принялись уговаривать его отправиться с ними в «Националь», где группа американских издателей устроила прием. Он ответил, что у него деловое свидание, но он обязательно заглянет туда, если оно не затянется.
Ровно в 20.00 по часам Уиклоу Барли позвали к телефону, находившемуся шагах в пяти-шести от их столика, не дальше. Уиклоу и Хензигер напрягали слух, как того требуют инструкции. Уиклоу утверждает, что разобрал фразу: «Для меня только это и важно». Хензигер, кажется, расслышал что-то вроде «вполне решено», хотя сказано могло быть и «не решено» или даже «неприемлемо».
В любом случае Барли возвратился на свое место, хмурясь, и объяснил Хензигеру, что сукины дети все еще запрашивают слишком много, но Хензигер счел его злость признаком внутреннего напряжения, а не озабоченности судьбой Транссибирского проекта.
Четверть часа спустя телефон снова зазвонил, и Барли, повесив трубку, вернулся к ним с улыбкой на губах. «Все в порядке, – сказал он Хензигеру. – Подписано, пришлепнуто печатью и доставлено. У них, что скреплено рукопожатием, то твердо». Тут Хензигер и Уиклоу захлопали, а Хензигер сказал, что «мы не огорчились бы, будь таких в Москве побольше».
Ни тому, ни другому, видимо, не пришло в голову, что прежде никакие сделки особого восторга у Барли не вызывали. Но, с другой стороны, признаков чего должны были они искать, кроме сосредоточенности перед заключительным этапом величайшей операции, назначенным на этот вечер?
Разговоры Барли за столом воспроизводились тщательно, однако без всякого толку. Говорил он охотно, но не возбужденно. Больше всего о джазе и о своем кумире – Слиме Гейлларде. Великие джазисты всегда оказываются вне закона, утверждал он. Ведь джаз – это протест. Подлинные импровизаторы нарушают даже законы самого джаза, сказал он.
И все с ним согласились: конечно, конечно, да здравствует бунт, да здравствует личность в посрамление серых людей! Правда, никто так на самом деле не думал. Но опять-таки, почему, собственно, они должны были так думать?
В 21.10, когда коротать предстояло уже меньше двух часов, Барли объявил, что поваляется немножко в номере, да и нужно написать кое-какие письма, закруглить дела. Уиклоу и Хензигер вызвались ему помочь, следуя инструкции по возможности не оставлять его одного. Но Барли, поблагодарив их, отказался, настаивать же они не могли.
Поэтому Хензигер занял свой пост в соседнем номере, а Уиклоу – в вестибюле, предоставляя Барли возможность поваляться, хотя на самом деле у него для этого не было ни секунды, ибо то, что он успел, граничит с героическим.
Как точно установили, этот краткий промежуток времени был заполнен пятью письмами и двумя звонками в Англию – сыну и дочери. Оба прослушанные в Англии и тотчас переданные на Гроувенор-сквер. Оба никакого касательства к операции не имевшие. Барли просто интересовали последние семейные новости. Он подробно расспрашивал про свою четырехлетнюю внучку, а затем потребовал, чтобы ей дали трубку. Однако она то ли застеснялась, то ли слишком устала, но разговаривать с ним не пожелала. Антея осведомилась о его любовных делах, на что он сказал «завершены», что было сочтено необычным ответом, но, с другой стороны, и обстоятельства были необычными.
И только Нед указал, что Барли ни словом не обмолвился о том, что уже завтра будет в Англии, но Нед успел стать гласом вопиющего в пустыне. И Клайв серьезно взвешивал, не снять ли его с этой операции вообще.
Кроме того, Барли написал два совсем коротких письма – одно Хензигеру, другое Уиклоу. И поскольку они не были вскрыты (во всяком случае, никаких следов этого обнаружить не удалось), а также – что еще удивительнее – поскольку коридорная доставила их точно в те номера, какие были указаны на конверте, и точно в восемь утра, оставалось предположить, что эти письма входили в число условий, которые Барли выговорил для себя за два часа, проведенные в ВААПе.
Письма ставили каждого из них в известность, что с ними не приключится ничего дурного, если они в этот же день без шума отправятся восвояси, прихватив с собой Мэри-Лу. Для обоих у Барли нашлись теплые слова.
«Уиклоу, вы прирожденный издатель. Занимайтесь-ка этим и дальше!»
И Хензигеру: «Джек, надеюсь, это не кончится для вас преждевременной отставкой и возвращением в Солт-Лейк-Сити. Скажите им, что вы с самого начала мне не доверяли. Я сам себе не доверял, так уж вам-то сам бог велел».
Ни нравоучений, ни уместных цитат из богатейшего разношерстного запаса. Барли, видимо, прекрасно умел обходиться без помощи чужой мудрости.
В 22.00 он вышел из гостиницы в сопровождении одного Хензигера, и они отправились на северную окраину города, где Сай и Падди вновь ждали в чистом фургоне. На этот раз за рулем был Падди. Хензигер сел рядом с ним, а Барли забрался внутрь к Саю, снял пиджак и терпеливо позволил Саю нахлобучить на себя наушники, чтобы выслушать последние поступившие сведения: что самолет Гёте из Саратова приземлился в Москве без опоздания и что человек, отвечающий описанию Гёте, поднялся в квартиру Игоря сорок минут назад.
Вскоре окна в указанной квартире осветились.
Затем Сай вручил Барли две книги – «Отныне и во веки веков» в бумажной обложке, содержащую список, и солидный том в кожаном переплете, скрывавшем глушилку, которая включалась, стоило его открыть. Барли в Лондоне достаточно наигрался с ней и постиг все тонкости, как ею пользоваться. Микрофоны на нем были настроены так, что ее импульсы на них не воздействовали – в отличие от всех прочих. Знал он и о ее слабой стороне. Она поддавалась обнаружению. Если в квартире Игоря имелись скрытые микрофоны, то подслушивающие сразу же узнали бы о том, что разговаривающие воспользовались глушилкой. Но и Лондон, и Лэнгли сочли такой риск приемлемым.
Риск того, что прибор может попасть в руки противника, даже не взвешивался. А ведь он еще не поступил в производство, и на его создание было затрачено несколько лет исследовательской работы и довольно при – личное состояние.
В 22.54, собираясь выйти из фургона, Барли вручил Падди конверт и сказал: «Это для Неда, лично, если со мной что-нибудь случится». Падди положил конверт во внутренний карман пиджака. Он заметил, что конверт толстый и, насколько можно было разглядеть в полутьме, без всякого адреса.
Наиболее живое сообщение о том, как Барли прошел до входа в дом, было изложено не в манере Падди рапортовать по-военному, и не в рубленой манере Сая, но бойким тоном его друга Хензигера, который проводил его до подъезда. Барли не произнес ни слова. Как и сам Джек. Они не хотели, чтобы в них распознали иностранцев.
– Мы шли бок о бок, но не в ногу, – докладывал Хензигер. – Он шагает широко, а я семеню. Мне было как-то неприятно, что нам не удавалось идти в ногу. Дом – один из тех кирпичных уродов, которые торчат среди моря бетона, и мы все шли, но словно бы не двигались. Как во сне, думал я. Бежишь, бежишь – и ни с места. И воздух очень жаркий. Я весь вспотел, но Барли ничуть. Он был очень собран. Никаких вопросов. Чудесно выглядел. Посмотрел мне прямо в глаза и пожелал побольше удачи. В душе у него царил мир, я это почувствовал.
Однако, когда они обменялись рукопожатием, Хензигеру почудилось, что Барли на что-то сердит. Может быть, и на него, потому что теперь, в полумраке, он, казалось, старательно избегал его взгляда.
– Тут я подумал, что, возможно, он зол на Дрозда за то, что тот втянул его во все это. А потом подумал, что, наверное, он зол на всех нас, но из вежливости молчит. Он вдруг стал воплощением англичанина – застегнутым на все пуговицы, очень сдержанным, замкнувшим все в себе.
Девяносто секунд спустя, когда они собирались уехать, Сай и Падди увидели силуэт в окне Игоря и решили, что это Барли. Правая рука поправляла занавески – условный сигнал, означавший «все хорошо». Они уехали, предоставив наблюдение за домом внештатникам, которые дежурили посменно всю ночь, но свет в квартире горел и Барли не выходил.
Согласно одной теории из сотни других, он вовсе в квартиру не поднимался: его сразу же вывели из здания через черный ход, а занавеску поправлял кто-то из их сотрудников, например, один из высоких мужчин, снятых днем в вестибюле ВААПа. На мой взгляд, никакого значения эта подробность вообще не имела, но эксперты почему-то считали ее крайне важной. Когда ты того и гляди утонешь в проблеме, удержаться на поверхности надежнее всего помогает какая-нибудь деталь, прямого отношения к ней не имеющая.
* * *
Поиски возможных объяснений пропажи Барли начали медленно набирать силу еще ночью. Оптимисты вроде Боба и (некоторое время) Шеритона держались до рассвета и дольше. Барли и Дрозд вновь напоили друг друга до бесчувствия, настаивали они, стараясь подбодрить друг друга. Повторение Переделкина, вторичный прогон, тут никаких сомнений нет, уверяли друг друга оптимисты.
Затем не очень долго разрабатывалась теория похищения – до пяти тридцати утра, когда (спасибо разнице в часовых поясах) Хензигер и Уиклоу получили свои письма, и Уиклоу без проволочек помчался на такси в английское посольство, куда советские охранники у ворот пропустили его беспрепятственно. Результатом был сигнал-молния Неду (дешифруйте сами) от Падди. А Сай тем временем отправил такое же известие в Лэнгли, Шеритону и всем, кто все еще готов был слушать человека, чьи московские дни, уж конечно, были сочтены.
Шеритон принял новость с обычной своей флегматичностью. Он прочел радиограмму Сая, обвел взглядом комнату и осознал, что вся команда пристально следит за ним – элегантные девицы, мальчики в галстуках, верный Боб, честолюбивый Джонни с глазами наемного убийцы. И бритты – Нед, я и Брок (Клайв успел благоразумно припомнить неотложное дело, требующее его присутствия где-то еще). В Шеритоне, как и в Хензигере, жил актер, и теперь он воспользовался этим. Встал, поправил пояс, потер щеки, как человек, взвешивающий, не следует ли ему побриться.
– Ну, что ж, ребята. Положим стулья на столы до следующего раза.
Затем он подошел к Неду, который все еще сидел за своим столом, штудируя радиограмму Падди, и положил руку ему на плечо.
– Нед, за мной ужин, – сказал он.
Затем направился к двери, снял с вешалки новый дорогой плащ, надел, застегнув его на все пуговицы, и удалился. Боб и Джонни через секунду последовали за ним.
Остальные покинули сцену не столь изящно, особенно бароны с двенадцатого этажа.
* * *
И снова была образована следственная комиссия.
Будут названы фамилии. Пощады никому. Пусть покатятся головы.
Председателем – заместитель, секретарем – Палфри.
Еще одна задача таких комиссий, как я убедился, – облекать ритуальностью события, которые обошлись без нее. Мы были торжественно-серьезны до чрезвычайности.
Первыми, как принято, выслушивались конспираторы-теоретики, в спешном порядке навербованные в министерстве иностранных дел, министерстве обороны и из малопривлекательного контингента, именующегося «неофициальными консультантами» и состоящего из ученых-практиков и академических ученых, которым нравится чувствовать себя воскресными шпионами. Эти шпионократы-любители пользовались огромным влиянием на базарах Уайтхолла, и комиссия безропотно выслушивала все их разглагольствования, даже самой неимоверной длины. Некий профессор из Эдинбурга дарил нас своим красноречием, пока в пятый раз не выкурил трубку до конца и чуть было не отравил дымом нас всех, но ни у кого не хватило духу сказать ему, чтобы он прекратил эту газовую атаку.
Первый критический вопрос: чего ждать дальше? Будут ли высылки? Скандал? Что станется с нашим московским пунктом? Скомпрометирован ли кто-нибудь из внештатников?
Аудиофургон, хотя и советская собственность, был на совести американцев, и его внезапное исчезновение вызвало тихую озабоченность у тех, кто стоял за его использование.
Вопрос о том, кого высылают и за что, никогда простым не бывает, ибо руководители пунктов в Москве, в Вашингтоне и в Лондоне нынче объявляются странам, где действуют. В московском Центре никто не питал никаких иллюзий относительно Падди или Сая. Их «крыша» была рассчитана не на то, чтобы укрывать их от противника, а чтобы укрывать их от реального мира.
Но как бы то ни было, их не выслали. Никого не выслали. Никого не арестовали. Внештатники, которых законсервировали на неопределенный срок, мирно продолжали свои легальные занятия.
Ответные меры не состоялись, и западные эксперты не замедлили придать их отсутствию колоссальное значение.
Умиротворяющий жест в дни гласности?
Четкий сигнал, указывающий, что Дрозд был гамбитом, который должен был обеспечить получение списка американских вопросов?
Не столь четкий сигнал, указывающий, что материалы Дрозда верны, но слишком неудобны, чтобы признать их существование?
Линии фронтов определились. Более или менее исходя из принципа, который растолковал мне Нед, «голуби» и «ястребы» на обоих берегах Атлантического океана вновь радостно разбежались в противоположных направлениях.
Если Советы посылают нам сигнал, что материал верен, отсюда неопровержимо следует, что материал неверен, сказали «ястребы».
Или наоборот, сказали «голуби».
Или еще раз наоборот, сказали «ястребы».
Писались доклады, велись внутренние войны. Повышения, увольнения, пенсии, ордена, перемещения без понижения, разжалования. И никакого единодушия. Просто обычное злорадство самых жирных, замаскированное под логические выводы.
В нашей комиссии только Нед отказался войти в хоровод. Он как будто был готов бодро принять вину на себя.
– Дрозд был честен, и Барли был честен, – вновь и вновь твердил он комиссии, упрямо сохраняя хорошее настроение. – Никто никого не обманывал, только мы – самих себя. Это мы шли кривыми путями, не Дрозд.
Вскоре после того, как он высказал это заключение, было решено, что он находится в состоянии тяжелого душевного стресса, и на заседания его начали приглашать реже.
* * *
Ах, да! Кое-что было учтено. В страдательном залоге, поскольку глаголы в действительном залоге обладают неприятным свойством выставлять актера напоказ. Учтено весьма и весьма серьезно. В полном объеме.
Учтено было, что Нед не счел нужным поставить двенадцатый этаж в известность о пьяном срыве Барли после его возвращения из Ленинграда.
Учтено было, что в тот вечер Нед самовольно использовал всевозможные ресурсы, в чем впоследствии не отчитался, как то: вызвал Бена Лагга и прибегнул к услугам старшей дежурной отдела подслушивания Мэри, которая сумела преодолеть лояльность по отношению к сослуживцу в достаточной степени для того, чтобы нарисовать перед комиссией жутчайшую картину самовластия Неда. Требовал незаконного подключения! Только подумать! Перекрывал телефоны! Наглость какая!
Вскоре после этого Мэри спровадили на пенсию, и теперь она в состоянии ярости живет на Мальте и, как опасаются, пишет мемуары.
С сожалением учтено было и сомнительное поведение нашего юрисконсульта де Палфри (мне даже вернули мое «де»), который не представил объяснений, почему он взял на себя право подписать соответствующий ордер, хотя прекрасно знал, что обязан представить такое объяснение, как того требуют тайно утвержденные «процедуры, регулирующие деятельность Службы, согласно поправке»… и так далее и в соответствии с таким-то параграфом негласных инструкций министерства внутренних дел.
Однако учли и жар битвы. Наш юрисконсульт спроважен на пенсию не был и не перебрался на Мальту. Но и не был с честью реабилитирован. Условно прощен в лучшем случае. Юрисконсульту не следует принимать столь непосредственного участия в операциях. Неоправданное использование служебных возможностей юрисконсульта. Прозвучало даже слово «неправомерное».
Кроме того, с сожалением было указано, что тот же самый юрисконсульт составил и дал на подпись Клайву хвалебную характеристику Барли менее чем за двое суток до его исчезновения, тем самым открыв Барли доступ к списку американских вопросов, хотя, предположительно, и на короткий срок.
В свободные часы я подготовил условия отставки Неда и нервно прикидывал, не придется ли мне сделать то же для себя. Жизнь в мире Службы имела свои теневые стороны, но мысль о жизни вне этого мира приводила меня в ужас.
* * *
Сообщение о кончине Дрозда затормозило работу нашей комиссии, но ненадолго. Ядовитое это известие заняло шесть строчек на странице «Правды», тщательно сбалансированных так, чтобы не сказать слишком много или слишком мало, и оповещающих о смерти после продолжительной и тяжелой болезни выдающегося физика, профессора Ленинградского университета Якова Савельева, а также перечисляющих награды и премии, которых он был удостоен. Он умер естественной смертью, заверял нас некролог, вскоре после того, как прочел блестящую лекцию в саратовской военной академии.
Когда эта новость дошла до Неда, он взял отпуск на день, который растянулся до трех суток. «Легкий грипп». Но конспираторы-теоретики порезвились вволю.
Савельев не умер.
Он умер уже давно, а мы имели дело с двойником.
Он занимался тем, чем занимался всегда, – возглавлял в КГБ отдел научной дезинформации.
Полученный от него материал был верен, был неверен.
Материал ничего не стоил.
Был чистым золотом.
Был дымовой завесой.
Был искренней вестью мира, пересланной нам ценой неимоверного риска умеренными в московской правящей верхушке, дабы показать нам, что советский ядерный меч заржавел в ножнах, а в советском ядерном щите дырок больше, чем в дуршлаге.
Был дьявольской уловкой, чтобы заставить слабодушных американцев снять палец с ядерной кнопки.
Короче говоря, каждому нашлось во что запустить зубы.
А поскольку при симбиотических взаимоотношениях воинствующих государств любое происшествие в одном из них непременно вызывает ответную реакцию в другом, за дело взялась контрпромышленность, и история американского участия в операции «Дрозд» была поспешно переписана.
В Лэнгли с самого начала знали, что Дрозд не тот, за кого себя выдает, заявила контрпромышленность.
Или что Барли не тот.
Или что оба они не те.
Шеритон и Брейди прибегли к двойному блефу, заявила контрпромышленность. Их целью было убедительно напустить дыма и выиграть еще одно очко у русских в нескончаемой борьбе за коэффициент безопасности.
Шеритон – гений.
Брейди – гений.
Они все-все – гении.
Шеритон одержал блистательную победу.
И Брейди одержал.
Штат Управления состоит исключительно из блистательных стратегов, которые ничуть не похожи на свои жалкие подобия во внешнем мире. Боже, храни Управление! Что бы с нами сталось без него?
И, словно всего этого было мало, к прежним возможностям добавились ярусы и ярусы новых. Например, что Шеритон, сам того не зная, был орудием Пентагона и военно-промышленного комплекса. Это они составили ложный список, это они с самого начала знали, что Дрозд – подсадная утка.
И каждый новый слух, в свою очередь, подлежал серьезному рассмотрению, хотя истинных тайн было всего две: кто его распустил и с какой целью. Во многих случаях слухи, видимо, исходили от Рассела Шеритона, который спасал свою шкуру.
Ну, а Дрозд, если он и не умер раньше естественной смертью, то уж, конечно, умирал теперь.
Один лишь Нед, вернувшись после наложенного на себя траура, вновь проявил такую неделикатность, что высказал мысль, очень похожую на правду.
– Дрозд был честен, и мы его убили, – без обиняков заявил он на первом же заседании, на которое пришел. На следующее его не пригласили.
И все это время наши поиски Барли не прекращались, хотя кое-кому из нас было бы приятнее его не найти. Мы подбирались к нему, двигались вокруг него, а часто и в противоположную сторону. Однако мы – люди долга и поисков не прекращали.
* * *
Но что именно продал Барли и за какую цену?
Что именно русские были готовы купить у него – у Барли, которому прежде требовался только дорогой обед, к тому же скорее всего оплаченный им самим, чтобы дорассуждаться до невосполнимой потери для себя же?
В конце-то концов, он был засвечен! Целиком и полностью! Уже когда перешел к ним! И знал это!
Что такое предложил он им, чего они не могли бы взять без хлопот сами? Ведь разговор-то, в конечном счете, сводится к пыткам, к гнуснейшим методам и уровню агонии, даже прекращение которой – само по себе невообразимый ад. Конечно, русские принимали меры, чтобы обелить свою репутацию, но никто всерьез не верил, будто они с места в карьер откажутся от методов, которые тысячи лет приносили им столько пользы.
Первым и наиболее очевидным ответом был список. Барли мог категорично заявить русским, что не возьмет его у своих хозяев, пока не получит необходимых гарантий. И что предпочтет до конца дней своих вариться в кипящем масле, но даром его брать не станет.
И они ему поверили. Они убедились, что им придется обойтись без списка, если ему не подыграть. А так как серые люди на той и на другой стороне пугаются самопожертвования не меньше, чем любви, то чувствительные мудрецы из КГБ, очевидно, предпочли иметь дело с понятной им частью его личности и не затрагивать той, которую не понимали.
Они знали, что у него есть возможность отказать им, заявить: «Нет, списка я не возьму. Нет, в квартиру Игоря я поднимусь не раньше, чем получу от вас что-нибудь надежнее торжественных заверений».
Выслушав его, они поняли, что у него хватит на это силы. И, подобно нам, почувствовали себя неловко.
А Барли – как он и сказал Хензигеру и Уиклоу за ужином – еще не встречал русского, который, дав слово, взял бы его назад. Разумеется, он имел в виду не политику, а чисто деловые отношения.
А взамен? Что Барли получил взамен того, что продал?
Катю.
Матвея.
Близнецов.
Не такая уж плохая сделка. Живые люди в обмен на мертвые буквы.
А для себя? Ничего, чтобы не осложнить получение гарантий для тех, кого он взял под свою защиту.
И мало-помалу выяснилось, что впервые в жизни Барли удалось заключить первоклассный контракт. Коли Дрозд погиб, то Катя и ее дети, судя по множеству признаков, были спасены. Она все так же работала в «Октябре», ее иногда видели на приемах, она отвечала на телефонные звонки и дома, и на работе. Близнецы ходили все в ту же школу и распевали те же дурацкие песенки, а Матвей брел своим дружелюбно-смутным путем.
Поэтому вскоре еще одна замечательная теория пополнила сонм предыдущих: «Советы заняты устройством внутренней дымовой завесы, – гласила она. – У них нет желания придавать весомость разоблачениям их некомпетентности, с которыми выступил Дрозд».
Так что на время стрелка отклонилась в другую сторону и материалы Дрозда были сочтены подлинниками. Но продолжалось это недолго.
– Вот-вот! Это они нам и стараются внушить! – вскричал весьма влиятельный человек, и стрелка поспешно вернулась на прежнее место: кому же охота остаться в дураках?
Но условия сделки нарушены не были. Катя не потеряла своих привилегий, красного удостоверения, квартиры, службы и даже, как подтверждали проходящие месяцы, своей красоты. Вначале, правда, в сообщениях упоминались вдовья бледность, небрежность в одежде, долгие отсутствия на работе. И, совершенно очевидно, никто не обещал Барли, что ей не предложат сделать добровольного заявления о своих отношениях с покойным Дроздом.
Но постепенно, после естественного периода затворничества, верх взяла жизнерадостность, и она начала появляться на людях.
* * *
Ну, а сам Барли?
След сперва был горячим, потом поостыл, потом остыл совсем.
Через несколько дней после окончания ярмарки его тетки получили официальное уведомление о том, что он уходит из фирмы. Штемпель был лиссабонский, стиль напоминал прежний стиль Барли: издательское дело ему надоело, оно исчерпало себя, и, пока у него впереди еще несколько плодотворных лет, он лучше займется чем-нибудь другим.
Что же касается его ближайших намерений, он «на некоторое время исчезнет», чтобы побродить по всяким экзотическим местам. Из чего ясно следовало, что он уже не в России.
То есть вроде бы следовало.
В конце концов, он же сам это сказал. Как сообщила смазливая девочка из открытого при «Международной» бюро туристского агентства Барри Мартина, мистер Скотт Блейр решил лететь не в Лондон, а в Лиссабон. Курьер из ВААПа привез его билет, и она сменила его на прямой рейс Аэрофлота – в понедельник в 11 час. 20 мин., прибытие в Лиссабон в 15 час. 30 мин., с посадкой в Праге.
И кто-то этим билетом воспользовался. Высокий человек, который ни с кем не разговаривал, – вылитый Барли, или почти. Может быть, высокий, как мужчины в вестибюле ВААПа, но мы его проверили. Проследили его по всей линии, и она оборвалась, только когда мы добрались до Тины, лиссабонской экономки Барли. Да, да! Она получила от него весточку, сказала Тина в ответ на вопрос Мерридью, – красивую открытку из Москвы. Он писал, что встретил хорошую знакомую, и они решили попутешествовать вместе.
Узнав, что Барли все-таки не вернулся в свой приют, Мерридью испытал огромное облегчение.
* * *
Затем в течение следующих месяцев дальнейшая жизнь Барли начала было прорисовываться, прежде чем вновь раствориться в тумане.
Контрабандист из ФРГ, задержанный в Советском Союзе с наркотиками, в дни своего заключения слышал, что человек, по описанию похожий на Барли, допрашивается в тюрьме под Киевом. Очень веселый тип, сказал немец. Расположил к себе всех сокамерников. Не стеснен никакими ограничениями. Даже надзиратели угрюмо ему улыбаются.
Отважная французская супружеская пара, возвращавшаяся домой после автомобильного путешествия, помяла под Смоленском крыло о советский лимузин (никто не пострадал), и к ним на помощь пришел «высокий приветливый англичанин», который объяснялся с ними по-французски. Рост шесть футов, каштановые длинные волосы, вежливый, весело смеется, ехал в сопровождении очень дюжих русских.
А однажды под Рождество, вскоре после того, как Нед официально сдал дела Русского Дома, из Гаваны поступило сообщение, почерпнутое из кубинского источника, что в политической тюрьме под Минском на каком-то особом положении содержится англичанин и он много поет.
В каком смысле поет? – воспоследовал возмущенный вопрос. – О чем поет?
Поет Сачмо, ответила Гавана. Источник – любитель джаза, помешанный на нем не меньше англичанина.
Ну, а письмо Барли к Неду?
Оно осталось маленькой тайной, так и не попавшей в подшивку этой операции, и никак не отражено в официальной истории Дрозда. По-моему, Нед сохранил его для себя, как слишком ему дорогое, чтобы пустить по официальным каналам.
Вот тут бы и кончить эту историю, а вернее, оставить бы ее неоконченной. Барли, по убеждению посвященных, предстояло занять место среди других теней, скитающихся по наиболее темным закоулкам московского общества, – среди выброшенных на мель перебежчиков, выменянных или утративших доверие шпионов, которые в окружении несчастных жен и землисто-бледных сострадателей делятся друг с другом убывающими запасами западных приятностей и западных воспоминаний.
Несколько лет спустя его, пожалуй, увидит на вечеринке благодаря счастливой, но подстроенной случайности какой-нибудь удачливый английский журналист, таинственным образом там оказавшийся. И, может быть, если времена не переменятся, его снабдят заманчивой дезинформацией или предложат бросить горсточку перца в глаза прежним хозяевам.
И, действительно, как будто именно этот вариант развивался положенным чередом, но тут «молния» от преемника Падди сообщила, что высокого рыжеватого англичанина видели – и не только видели, но и слышали, – когда он играл на теноровом саксофоне в только что открытом клубе в старом городе – день в день через год после его исчезновения.
Клайва вытащили из постели, Лондон и Лэнгли обменялись радиограммами, к министерству иностранных дел обратились с просьбой составить свое мнение. Они составили, и, против обыкновения, оно оказалось категоричным: не наше дело и не ваше. Они словно бы чувствовали, что у русских гораздо больше возможностей надеть на Барли намордник, чем у нас. В конце-то концов, русские любезно проделывали это и в прошлом.
На следующий день пришла вторая телеграмма, на этот раз из Лиссабона от толстого Мерридью. Тина, экономка Барли, с которой Мерридью, к большому своему неудовольствию, поддерживал знакомство, получила распоряжение приготовить квартиру к приезду хозяина.
Но каким образом получила она это распоряжение? – поинтересовался Мерридью.
По телефону, ответила она. Сеньор Барли позвонил ей по телефону.
Откуда позвонил, глупая ты баба?
Тина не спрашивала, а Барли не сказал. Но зачем ей спрашивать, если он вот-вот будет в Лиссабоне?
Мерридью пришел в ужас. И не он один. Мы поставили в известность американцев, но Лэнгли поразила коллективная потеря памяти. Они чуть ли не спросили: какой еще Барли? Широко бытует убеждение, будто службы вроде нашей беспощадно карают тех, кто выдает их секреты. Что ж, случается и такое, но с людьми того класса, к которому принадлежал Барли, – довольно редко. А в данном случае сразу же стало ясно, что никто – и меньше всех Лэнгли – не горит желанием превратить в наглядный пример того, кого они куда охотнее позабудут. Лучше от него откупиться, решили они. И обойтись без американцев.
* * *
По лестнице я поднимался не без дурных предчувствий. От услуг Брока в роли телохранителя я отказался – как и от не слишком охотно предложенной поддержки со стороны Мерридью. Лестница была темной, крутой и неприветливой, а к тому же зловеще тихой. Вечер еще только наступал, но мы знали, что он дома. Я нажал кнопку, но звонка не услышал и принялся стучать по филенке полусогнутыми пальцами. Дверь была маленькая, массивная. Она напомнила мне лодочный домик на острове. За ней послышались шаги, и я попятился. До сих пор не понимаю почему, но, вероятно, меня охватил страх, как при встрече с диким зверем. Придет ли он в бешенство, рассердится или слишком бурно обрадуется? Спустит меня с лестницы или стиснет в объятиях? Со мной был «дипломат», и, помнится, я переложил его из правой руки в левую, словно готовясь отразить удар. Хотя, бог свидетель, я не из драчливых. До меня доносился запах свежей краски. Глазка в двери не было, и она казалась притертой к железной притолоке и косяку. Узнать, кто пришел, он мог, только отворив дверь. Я услышал звук отодвигаемого засова. Дверь распахнулась внутрь.
– Привет, Гарри, – сказал он.
– Привет, Барли, – ответил я.
На мне был легкий, но темный костюм – темно-синий без намека на серый цвет. Я ответил «привет, Барли», ожидая увидеть его улыбку.
Он похудел, окреп, держал плечи прямо, так что стал действительно очень высоким – на голову выше меня. Помнится, ожидая, я подумал: «Ты путешественник без нервов». В наши первые дни Ханна говорила, что нам бы следовало стать именно такими. Прежние размашистые жесты исчезли. Пребывание в тесных пространствах сделало свое дело. Он выглядел стройным и подтянутым. На нем были джинсы и старая спортивная рубашка с закатанными рукавами. Белые брызги краски испещряли руки по локоть, через лоб тянулся белый мазок. Позади него я увидел стремянку, выкрашенную до половины стену, а в центре комнаты груды книг и стопки пластинок, частично укрытые простыней.
– Приехали сыграть партию в шахматы, Гарри? – спросил он все так же без улыбки.
– Мне надо с вами поговорить, – сказал я так, словно обращался к Ханне или вообще к тому, кому намеревался предложить полумеры.
– Официально?
– Ну-у…
Он рассматривал меня, точно не расслышал ни единого моего слова, – откровенно и неторопливо, как будто времени у него было хоть отбавляй. Наверное, вот таким взглядом рассматривают сокамерников или следователей в мире, где правила вежливости не слишком соблюдаются.
Но в его взгляде не было никакой подавленности или пристыженности, или надменности, или уклончивости. Наоборот, взгляд этот стал даже более ясным, чем мне помнилось, будто теперь навеки был обращен в дальние пределы, куда прежде устремлялся лишь изредка.
– Если хотите, могу предложить вам охлажденный портвейн, – сказал Барли и посторонился, открывая мне доступ в комнату. Посмотрел на меня в упор, когда я проходил мимо, а потом закрыл дверь и заложил засов.
Но так и не улыбнулся.
Его настроение оставалось для меня загадкой. Ощущение было такое, что я сумею хоть что-то понять в нем, только если он сам мне скажет. Или, формулируя по-другому, что я уже сумел понять в нем все, доступное моему пониманию. Прочее же – бесконечность.
Стулья были тоже укрыты простынями, но он сдернул их и сложил, словно свое постельное белье. Я давно уже заметил, что люди, побывавшие в тюрьме, очень долго не в состоянии стряхнуть с себя гордость.
– Что вам нужно? – спросил он, наливая нам по рюмке из бутылки.
– Мне поручили подвязать концы, – сказал я. – Получить от вас кое-какие ответы. И гарантии. И дать вам гарантии… – Я запутался. – Если мы можем помочь, – добавил я. – Если вы в чем-то нуждаетесь. Договориться кое о чем на будущее и так далее.
– Все необходимые гарантии у меня уже есть, спасибо, – сказал он вежливо, зацепившись за единственное слово, привлекшее его внимание. – Они сделают все, но в свое время. Я обещал молчать. – Наконец он улыбнулся. – Я последовал вашему совету, Гарри, и стал влюбленным на расстоянии, как вы.
– Я побывал в Москве, – сказал я, изо всех сил стараясь найти стержень для нашего разговора. – Посещал те места. Видел тех людей. Ездил под своей настоящей фамилией.
– Какой? – спросил он с той же вежливостью. – Как ваша фамилия?
– Палфри, – ответил я, обойдясь без «де».
Он улыбнулся не то сочувственно, не то умудренно.
– Служба направила меня туда поискать вас. Неофициально-официально, если можно так выразиться. Расспросить о вас русских. Словом, подвязать концы. По нашему мнению, настало время выяснить, что с вами случилось. Проверить, нельзя ли помочь.
И убедиться, что они соблюдают правила, мог бы я добавить. Что никто в Москве не собирается рубить сук, на котором сидим мы все. Ни дурацкой утечки информации, ни публичных трюков.
– Но я же сообщил вам, что со мной случилось, – сказал он.
– В ваших письмах Уиклоу, Хензигеру и другим?
– Да.
– Ну, естественно, мы поняли, что письма эти писались под нажимом, если вообще их писали вы. Вспомните письмо бедняги Гёте!
– Чушь, – сказал он. – Я написал их по собственной инициативе.
Я подобрался поближе к тому, что мне поручили ему сказать, а также и к своему «дипломату».
– С нашей точки зрения, вы вели себя очень благородно, – сказал я, вынув папку и расстегнув ее у себя на коленях. – Под нажимом говорит каждый, и вы не составили исключения. Мы благодарны за то, что вы сделали для нас, и понимаем, чего это стоило вам. И профессионально, и лично. Мы хотим, чтобы вы получили полную компенсацию. Естественно, на определенных условиях. Сумма может быть весьма порядочной.
Где он научился так смотреть на меня? Отгораживаться с таким спокойствием? Вызывать напряжение в других, а самому оставаться невозмутимым?
Я прочел ему условия, почти такие же, как и для Ландау, только прямо наоборот. Оставаться за пределами Соединенного Королевства и не приезжать туда, не получив предварительно нашего согласия. Полное и окончательное удовлетворение всех претензий, его вечное молчание, гарантированное полудюжиной способов. И много денег – подпишите вот тут – при условии, неизменном и единственном условии, что он будет держать язык за зубами.
А он не подписал. Тема эта ему уже приелась, и он отмахнулся от внушительной ручки.
– Да, кстати, а что вы сделали с Уолтом? Я привез ему шапку. Что-то вроде грелки на чайник в тигриную полоску. Только не помню, куда я сунул чертову штуку.
– Если вы пришлете ее мне, я позабочусь, чтобы он ее получил.
Он уловил мой тон и грустно мне улыбнулся.
– Бедняга Уолт! Они его вышибли, а?
– В нашей профессии мы рано выходим в тираж, – сказал я, но в глаза ему посмотреть не смог и переменил тему. – Полагаю, вы знаете, что фирму ваши тетушки продали «Люпус букс»?
Он засмеялся, правда, не прежним своим буйным смехом, но тем не менее смехом свободного человека.
– Джумбо! Старый черт! Обдурил Священную Корову. Тут он неподражаем!
Но он сразу освоился с этой мыслью, и, казалось, ему доставила удовольствие неизбежность случившегося. Я, как и все в нашей профессии, боюсь людей с правильными инстинктами.
Но его спокойствие подействовало на меня благотворно. Он словно бы обрел вселенскую терпимость.
Она приедет, сказал он мне, глядя на море. Они обещали, что она приедет.
Не теперь. И в срок, выбранный ими, а не Барли. Но приедет – никаких сомнений у него не было. Может быть, в этом году, или в будущем, сказал он. Как бы то ни было, в горообразном брюхе русской бюрократии что-то всколыхнется и породит мышку сострадания. Никакие сомнения его не терзали. Не сразу, но это произойдет. Так ему обещали.
– Своих обещаний они не нарушают, – заверил он меня столь непоколебимо, что возразить ему было бы пределом черствости с моей стороны. Но что-то еще помешало мне выразить мой обычный скептицизм. Снова Ханна. Она молила меня оставить его человечность неприкосновенной, а не губить, как было с ней. «Ты думаешь, что люди не меняются, раз сам ты не меняешься, – как-то сказала она мне. – Ты чувствуешь себя уверенно, только когда разочаровываешься».
Я предложил ему пойти куда-нибудь поужинать, но он словно не услышал. Он стоял у высокого окна и смотрел на огни порта, а я смотрел на его спину. Та же самая поза, которую он принял, когда мы первый раз беседовали с ним здесь, в Лиссабоне. Та же рука, держащая рюмку чуть на отлете. Та же поза, что и на острове, когда Нед крикнул ему, что победа осталась за ним. Но только теперь он стоял выпрямившись. Видимо, он заговорил со мной, но осознал я это не сразу. Он уже видит, как их теплоход прибывает из Ленинграда, сказал он. Он уже видит, как она сбегает по трапу ему навстречу, а рядом с ней ее дети. Он сидит с дядей Матвеем под развесистым деревом в парке возле его дома, где сидел с Недом и Уолтером в дни своего возмужания. Он слушает, как Катя переводит героические рассказы Матвея о стойкости. Он лелеял все надежды, которые я похоронил вместе с собой, когда выбрал надежную крепость бесконечного недоверия, когда предпочел ее опасной тропе любви.
Мне удалось уговорить его, и мы пошли ужинать, и он по доброте душевной позволил мне заплатить. Но купить у него еще хоть что-то не удалось: он ничего не подписал, он ничего не принял, он ни в чем не нуждался, он ни в чем не уступил, он был чист от всех долгов и без малейшей злобы желал, чтобы мы всем скопом отправились к дьяволу.
Но в нем была чудесная безмятежность. Никакой резкости. Он щадил мои чувства, пусть вежливость и не позволяла ему осведомиться, каковы они. Я никогда ничего не говорил ему про Ханну и понял, что теперь уж так и не скажу: я ведь остался прежним, а у нового Барли никакого сочувствия мои признания не вызвали бы.
Что до остального, он как будто счел необходимым принести мне в дар свою историю, чтобы я не вернулся к моим хозяевам с совсем уж пустыми руками. Он увел меня к себе домой, уговаривая меня выпить на сон грядущий, и убеждал, что я ни в чем не виноват.
И рассказывал. Ради меня. Ради себя. Рассказывал и рассказывал. Свою историю, совсем так, как я пытался изложить ее здесь для вас – не только с нашей точки зрения, но и с его. Он продолжал говорить, пока не рассвело, а когда я уходил в пять утра, сказал, что, пожалуй, докончит красить стену, а спать ляжет уже потом. Ему еще стольким нужно заняться. Ковры. Занавески. Книжные полки.
– Все будет хорошо, Гарри, – заверил он меня, провожая к двери. – Так им и передайте.
Шпионаж – это ожидание.