И.А. Бунин РУССКИЙ «ДОН-ЖУАН»

У Альфреда де Мюссе есть такие стихи:

«Oui, Don Juan, le voilà ce nom que tout répète,

Ce nom mystérieux que tout l'univers prend,

dont chacun veut parler et que nul ne comprend!

Si vaste et si puissant qu'il n'est pas de poète

qui ne l'ait soulevé dans son coeur et sa tête

Et pour l'avoir tenté ne soit resté plus grand...».[10]

Тут многое верно. Конечно, не все поэты писали о Дон-Жуане, но писало о нем, вероятно, больше поэтов, чем о каком бы то ни было другом легендарном человеке. Я видел когда-то ученую книгу «Дон-Жуан в поэзии и музыке».[11] Если память мне не изменяет, в ней назывались имена нескольких десятков поэтов и композиторов, избравших его своим героем. Среди них были люди гениальные, как Мольер или Моцарт, были талантливые и очень талантливые, как Тирсо де Молина, Мюссе, Ленау, Зорилья, Мериме, Александр Дюма,[12] были и бездарные. Не составляет исключения и русское искусство. О Дон-Жуане написал драму «Каменный гость» величайший русский поэт Пушкин. Ее положил на музыку композитор Даргомыжский. Поэму, или тоже — драму, «Дон-Жуан» написал известный поэт 19-го столетия граф Алексей К. Толстой, которого не надо смешивать ни с автором «Войны и мира», ни с недавно умершим советским романистом Алексеем Н. Толстым. Мюссе говорит, что этот сюжет всегда возвеличивал избравшего его писателя. Это не так. «Каменный гость», конечно, не лучшее произведение Пушкина, как и «Le Festin de Pierre» не лучшее (хотя и очень замечательное) произведение Мольера.

Мы в сущности ничего почти не знаем об «историческом» Дон-Жуане Тенорио. Согласно севильской легенде, был когда-то такой regidor, страшный человек, красавец и бреттер, имевший огромный успех у женщин, убивавший своих соперников, совершавший разные злодеяния, имевший бесчисленное множество врагов. Враги в конце концов устроили ему западню, убили его и, пользуясь какими-то случайными обстоятельствами, взвалили убийство на статую командора Уллоа. Должно быть, это именно так было. Легковерные поверили. Нелегковерным, вероятно, было очень удобно воспользоваться такой версией, чтобы замять дело: не судить же каменную статую. «Смерть любого человека кого-нибудь устраивает». Смерть Дон-Жуана Тенорио верно обрадовала очень многих мужчин. Легенда говорила, что он пригласил на ужин статую убитого им человека. Статуя приняла приглашение. Она явилась в назначенный день и час — для мщенья.

Я не могу отрицать, что это легенда потрясающая. Теперь, после бесчисленных поэм, драм, повестей, опер, балетов — нам трудно воспринять ее так, с той свежестью впечатления, с какой ее принимали испанцы 17-го столетия. Кивок статуи, «тяжелая поступь Командора», «пожатье каменной его десницы», истинно страшная в этих сценах музыка Моцарта, — «Don Giovanni а cenar teco minvitasti! E son venuto!. .»[13] — это все уже давно, с юношеских, если не с отроческих, лет заняло какое-то место в нашей душе, как «Дух Ванко» Шекспира, как кровавое пятно леди Макбет.[14] Думаю, что зрителей представлений в испанских монастырях, немного позднее современников Тирсо де Молина, эта легенда поражала и приводила в ужас. Есть что-то волнующее даже в самом названии трагедий, в тяжелых, звучных словах: «Каменный гость», «Le Festin de Pierre», «Das steinerne Gastmahl», «Un testigo de bronze».

Пушкин написал свою драму в 1830 году. Ему был 31 год, — ровно столько, сколько Моцарту в год создания «Don Giovanni». Конечно, и влияние шло от Моцарта. Не думаю, чтобы Пушкин знал Тирсо де Молина[15] или (кроме Мольера) французских авторов пьес и поэм о Дон-Жуане, как Доримон,[16] Виллье[17] и др. Но, разумеется, он не мог не знать, что это сюжет очень избитый (несколько опер о том же было уже написано и до Моцарта). «Дон-Жуан» Байрона оказал на него огромное влияние.[18] Однако, как известно, байроновская поэма не имеет ничего общего с прославленной испанской легендой. Пушкин мог говорить себе, что Шекспир заимствовал сюжеты своих трагедий из старинных хроник. Но это было все-таки другое дело. Хроники были малоизвестны, их авторы писали прозой и ни о какой поэзии не заботились. В писателе, даже в гениальном, как Пушкин, все-таки почти всегда где-то сидит литератор, думающий о том, что о нем скажут, и в особенности о том, что о нем напишут. Пушкин не очень этого и стыдился. Где-то в стихах, им при жизни не напечатанных, он с чарующей откровенностью говорит: «На критиков я еду, не свищу, — Как древний богатырь, а как наеду... — Что-ж, поклонюсь — и приглашу к обеду».[19] Теперь, уже более полувека, его имя окружено в России таким посмертным культом, каким не окружено ни одно другое литературное имя; о каждой его строке написаны и пишутся десятки страниц, все растет наука пушкиноведенья, уже мало отличающаяся, например, от шекспироведенья в англосаксонских странах. Но при его жизни было не так, совсем не так: он, правда, был знаменит, уже тогда считался первым русским писателем, но критики совершенно с ним не церемонились и нередко грубо над ним издевались. Он мог предвидеть упрек в банальности, в избитости темы, насмешки: «Что нового сказал о Дон-Жуане г. Пушкин? Опять командор и еще командор? Зачем он не взял сюжетом какую-либо русскую легенду» и т. д. Скажу, кстати, что «Каменный гость» так при жизни Пушкина напечатан и не был. Он появился уже после того, как поэт был убит.

Надо думать, Пушкин все же знал, что он хотел внести нового. Я, разумеется, не читал всех «Дон-Жуанов» мировой литературы. В тех, которые мне читать приходилось, Дон-Жуаны все-таки разные. Конечно, бутафория у всех либо совершенно одна и та же, либо очень сходная. Дон-Жуан всегда испанский гранд, почти всегда богат и щедро бросает «кошельки с золотом». Кажется, только у Мольера он не так богат, дарит просто по золотой монете и даже имеет долги, как обыкновенный простой человек. Разумеется, Дон-Жуан с поразительным совершенством владеет оружием: во всех своих дуэлях он неизменно и очень легко побеждает своих противников, обычно закалывает на смерть всех этих Командоров, Дон-Карлосов, Дон-Октавио, Дон-Цезарей, сам остается без единой царапины, да еще подшучивает над ними после убийства. Даже у ненавидевшего все банальное Пушкина он, как и литературные Дон-Жуаны второго сорта, говорит о Командоре своему слуге Лепорелло: «Ты думаешь, он станет ревновать? — Уж верно нет; он человек разумный — И верно присмирел с тех пор, как умер». Есть, каюсь, что-то банальное и в самом облике этого слуги бесчисленных «Дон-Жуанов»: Лепорелло (у Мольера Сганарель) неизменно глуповат и вместе остряк, неизменно трусоват и идет на отчаянные дела со своим барином, издевается над ним и предан ему как собака. Дон-Жуан непобедим и у женщин: Донны-Анны, Лауры, Эльвиры, Шарлотты, Матюрины, Церлины при его виде тотчас забывают своих Командоров, Карлосов, Октавио. В тех же случаях, когда он оказывается убийцей их мужей, или отцов, или любовников, Дон-Жуан неизвестно зачем «в порыве страстной откровенности» сообщает им это — и они, конечно, после первого обморока, все ему прощают: он Дон-Жуан!

Это общая бутафория, старинный арсенал поэзии, — тут ничего не может сделать и гений. Но за этим у каждого Дон-Жуана литературы есть и свои личные черты. У одних поэтов (у большинства) Дон-Жуан прежде всего циник. У других он прежде всего атеист. У третьих он смелый боец-разоблачитель: он ненавидит предрассудки, ханжество, лицемерие и т. д. Казалось бы, кому могут быть интересны философские или политические мнения молодого повесы, который верно за всю свою жизнь не прочел ни одной книги? Тем не менее у большинства поэтов, даже очень талантливых, Дон-Жуан длинно, в белых стихах, а то и в прозе, высказывает разные общие места. На этом построена драма и у графа Алексея Толстого. Его Дон-Жуан — либерал, демократ, и антиклерикал. По Фрейду это можно было бы объяснить: сам Толстой, принадлежавший к знатной семье, друг детства императора Александра II, никак не был антиклерикалом и демократом, — может быть, именно поэтому такой образ для него заключал в себе большой соблазн. Но, на самом деле, сомнения толстовского Дон-Жуана благополучно разрешаются, — все кончается хорошо.

В драматической поэме Толстого бутафорский элемент очень силен даже для этого сюжета. Тут, кроме обычных и обязательных дуэлей, фелуки, галеры, покушения на героя (разумеется, Дон-Жуан тотчас хватает за руки и обезоруживает незнакомца, который пытается заколоть его кинжалом), заседание инквизиционного трибунала, пир пиратов в великолепном дворце Дон-Жуана. Идея же поэмы строится на борьбе добра и зла. В длинном прологе духи добра ведут с ироническим и совершенно фельетонным сатаной спор о душе пятнадцатилетнего (!) Дон-Жуана де Маранья. Сатана надеется его погубить, силы добра хотят его спасти. В прологе и эпилоге немало хороших стихов. Но как можно было строить поэму на этом, и чего стоят эти стихи по сравнению с божественно простыми словами: «И сказал Господь сатане: обратил ли ты внимание твое на раба Моего Иова? ибо нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла. И отвечал сатана Господу, и сказал: разве даром богобоязнен Иов? Не Ты ли кругом оградил его, и дом его, и все, что у него? (...) Но простри руку Твою, и коснись всего, что у него, — благословит ли он Тебя? И сказал Господь сатане: вот, все, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей. И отошел сатана от лица Господня».[20]

На протяжении драмы, до ее эпилога толстовский Дон-Жуан высказывает свободолюбивые мысли: о том, что никого не надо жечь на кострах, что мусульмане такие же люди, как христиане, что надо было бы «сравнять всех правами». Он говорит в монологе «Мне по сердцу борьба! — Я обществу, и церкви, и закону — Перчатку бросил. Кровная вражда — Уж началась открыто между нами. — Взойди- ж, моя зловещая звезда! — Развейся, моего восстанья знамя!». Впрочем, знамя его восстанья нигде не развевается. Он все только покоряет сердца женщин и дерется на дуэлях с соперниками. Однако он этим тяготится. Все дело в том, что он не верит. Если бы он поверил, то он жил бы совершенно иначе: «О, если бы я мог в Него поверить, — С каким бы я раскаяньем пал ниц, — Какие-б лил горячие я слезы, — Какие бы молитвы я нашел!» ...Статуя Командора его не убивает. Он только падает в обморок — и скоро пробуждается новым человеком. В эпилоге он становится монахом. А в минуту его смерти Хор монахов, под звон отходного колокола, поет: «В это страшное мгновенье — Ты услышь его, Господь! — Дай ему успокоенье, — Дай последнее мученье — Упованьем побороть! — Мысли прежние, крамольные, — Обращенному прости, — Отыми земное, дольное, — Дай успение безбольное, — И невольное и вольное — Прегрешенье отпусти»...

Таков первый русский ключ к поэтической испанской легенде. Второй во всяком случае своеобразнее.

У Пушкина ничего этого нет: Дон-Жуан не высказывает либеральных мыслей, не выдает себя за демократа, никаких восстаний ни против кого не поднимает (хотя в жизни Пушкин был гораздо «левее» Алексея Толстого, а в молодости сочувствовал революционерам). Он и не атеист, и не пантеист, и не свободомыслящий, и не скептик, и не циник. Все это его совершенно не интересует. Его интересует одно: женщины. Вероятно, никто никогда не был так уверен, что в жизни есть лишь одно счастье: что оно в любви. Пушкинский Дон-Жуан тоже дерется на дуэлях, убивает своих противников, покоряет почти одновременно Лауру и Донну-Анну. При большом желании и это можно было бы объяснить если не по Фрейду, то по обычным представлениям так называемых психоаналитиков. Дон-Жуан красавец, — Пушкин был очень некрасив. Дон-Жуан богач и праздный гуляка, — Пушкин был небогатый человек, всю жизнь много работавший и нуждавшийся в деньгах. Дон-Жуан убивал врагов и соперников, — у Пушкина тоже были поединки, но его убил авантюрист-иностранец.

Можно однако обойтись и без всяких психо-аналитиков. Едва ли нужно говорить, что сам Пушкин не был Дон-Жуаном. Однако это, то самое, что он в своей драме изобразил, занимало в его жизни огромное место. Творчество? Разумеется. Но отделял ли он его от любви? Можно ли его отделить от любви? В каком-то смысле это одно и то же. Понять этого нельзя. Это можно <...>

ПРИЛОЖЕНИЕ

(...) почувствовать. Писатель, подобный Пушкину, непременно должен был ощущать необъяснимую близость, тайна которой сокрыта в Бог знает каком сокровенном уголке нашей души.

Некоторые исследователи, кажется, обнаружили отдаленные французские источники испанской легенды о Дон-Жуане и готовы усмотреть в ней нечто, что могло бы восходить к «Роберту-дьяволу». Не знаю, насколько это верно и признаюсь, что мне было бы неприятно, если бы это было так. Для меня Дон-Жуан и Испания неразделимы. Испанию я знаю мало, но чувствую, что в Дон-Жуане все испанское,[22] И не только в главном или деталях. Бесспорно, пусть даже и не совсем понятно, почему, но этот образ, эта легенда, статуя Командора — все это куда более тесным образом связано с испанской душой, чем с какой бы то ни было другой. Для меня несомненно, что это ощущал и Пушкин, который не только никогда не был в Испании, но никогда даже не пересекал границу своей страны. Это почувствовал и Алексей Толстой, и я добавлю, что обоим было присуще то, что можно было бы назвать «испанским комплексом».

В XVIII веке во Франции жила очень знатная сеньора маркиза де Креки, написавшая весьма интересные мемуары. Она прожила почти сто лет, сохранив ясность ума до последних дней. Когда ей было четырнадцать лет, ее представили Людовику XIV, в 1715 году, последнем году его жизни. Согласно этикету, она должна была поцеловать руку короля. Однако неожиданно это сделал сам престарелый монарх, увидев очаровательную и милую девушку. Восемьдесят пять лет спустя Наполеон, в ту пору еще первый консул, узнал, что в Париже живет маркиза, некогда представленная «Королю Солнце», и высказал желание познакомиться с ней. Он также поцеловал ей руку. Несмотря на ненависть к «узурпатору», она вспоминала об этом эпизоде не без удовольствия.[23] Я упомянул здесь маркизу де Креки потому, что в своих мемуарах эта умная и образованная дама, видевшая столько событий на своем веку, предлагает нечто вроде социологического закона. Если довериться ее мнению, то европейцы изучают и ценят языки и культуру стран, расположенных исключительно западнее их собственных. «Русские, — утверждает она, — не знают азиатских языков, но знают европейские. Поляки не изучают русский, зато им близки немецкий и французский. Для немцев никакого интереса не представляют польский и русский языки, но все они говорят по-французски. Французы не имеют никакого понятия о немецком языке, однако знание испанского в высшем французском свете считается почти обязательным.[24] В то же время испанцы, за редким исключением, не знают французского».[25]

Ясно, что значение этого социологического закона весьма относительно, так как влияние моды и торговых отношений оказывается куда действеннее географии. И все же в наблюдении маркизы де Креки была доля истины. Если оно соответствует действительности, то испанская культура должна быть самой чистой и самобытной культурой среди всех существующих. Хотя я и не вправе судить об этом, однако то, что мне известно о классическом испанском искусстве, это подтверждает. Веласкес, Эль Греко, Сервантес, Гойя... ни с чем не сравнимы в европейском искусстве. «Дон Кихот» — необыкновенная, вечная книга, если в искусстве существует что-либо вечное. Когда я читаю эту книгу, мне кажется, что она написана вчера; объяснением этому может служить только всеобъемлющий ум Сервантеса. Мне не приходится хвастаться, ибо я не прочел и десятой части произведений Лопе де Веги, Кальдерона, Тирсо де Молины... Я не мог бы этого и сделать. Одному только Тирсо приписывают авторство более восьмидесяти пьес, к тому же, если верить молве, сотни его произведений пропали. Да и нравится мне у испанских классиков далеко не все; точно так же, как не все мне нравится у русских или французских классиков. Однако то, что я прочитал у вышеназванных авторов, произвело на меня впечатление редкостного своеобразия. Встречи с чем-то, ни на что не похожим. Не приходится удивляться, что им был присущ «испанский комплекс», любовь и влечение к наиболее западной европейской стране — характернейшая особенность самой восточной из стран. Оба писали «испанские» стихи; в том же «Дон-Жуане» Алексея Толстого встречаем столь полнозвучные стихи (пожалуй, даже слишком полнозвучные) на тему Испании, что, благодаря романсам, они стали очень популярными в России. Серенада, которую Дон-Жуан поет донье Инес под ее балконом, начинается словами: «Гаснут дальней Альпухарры золотистые края». Без преувеличения можно сказать, что в Сибири нет городка, покрытого снегами, где не пели бы этих стихов, которые навевают нам чары этой далекой, жаркой страны. Строфа «От Севильи до Гранады» не уступает в популярности народным песням.

Описание испанской ночи в «Дон-Жуане» Пушкина признано в русской литературе классическим. «Приди — открой балкон. Как небо тихо; Недвижим теплый воздух, ночь лимоном и лавром пахнет». Однако мне хотелось бы привести не эти строки Пушкина из его «Дон-Жуана», а другие его «испанские» стихи. Стихи, которые полны неизъяснимого очарования. И все же я этого не сделаю, поскольку передать это очарование в переводе невозможно. «Дон-Жуан», написанный свободным стихом, пожалуй, легче поддается переводу, хотя я в этом и не уверен. Одна из редчайших особенностей этой драмы заключается в невероятной простоте языка. Русский язык изобилует словами иностранного происхождения. В драме Пушкина, за исключением нескольких слов, не поддающихся переводу, да и не требующих перевода, таких, как «гранд», «командор», «серенада», все остальные суть старые, исконно русские слова. Кроме того, в этой драме, написанной более ста лет тому назад, нет ни одного оборота, который показался бы сейчас устаревшим или который в малейшей степени оскорблял бы слух. Звуковое совершенство, достигнутое в этом произведении, наряду с его простотой, невероятно и не поддается описанию. Боюсь, что иностранец, который, не зная русского языка, заверяет в своем восхищении Пушкиным, неискренен. Мысли, воплощенные Алексеем Толстым в его «Дон-Жуане», не очень новы и не очень интересны. Если бы все им и ограничивалось, думаю, что русский «Дон-Жуан» едва ли представлял бы интерес для испанских читателей. А вот Пушкин взялся за тему куда более мощно и оригинально. Это был великий человек, разносторонней культуры. В своих произведениях он часто затрагивал философские, политические и исторические проблемы, не имея при этом обыкновения держаться общих мест. В своем «Дон-Жуане» он абсолютно далек от них и, повторяю, было бы странно, если бы он воплотил их в этом образе. Новое слово, которое сказал Пушкин в своем «Дон-Жуане», заключается в том, что он освободил его от всего случайного. На протяжении всей драмы Дон-Жуан Пушкина, в отличие от всех других, говорит только о любви. Он живет для любви и умирает со словом «любовь» на устах:

«Fouillant dans le coeur d'une hécatombe humaine,

Prêtre désespéré, pour y chercher ton Dieu»[26]

Я знаю, что поэтические произведения не пишутся так, как это представляют литературные критики; однако если бы я был вынужден «своими» словами передать то, что Пушкин хотел сказать своим «Дон-Жуаном», я, заведомо зная, что упрощу, а, следовательно, искажу, написал бы примерно так: «Он хотел сказать, что для него не имели значения, как для других, политические и философские взгляды Дон-Жуана. Что могут существовать, и с правом на счастье, люди, живущие для любви, для одной лишь любви; однако отнюдь не только для любви в „высоком“ смысле, и еще менее для любви к ближнему».

Этих людей осуждают. Действительно, большинство поэтов с большим или меньшим успехом осуждали Дон-Жуана. Иногда случалось, что, вопреки желанию поэта открыто осудить Дон-Жуана, тот оказывался у него гораздо привлекательнее, чем это вытекало из политических и религиозных убеждений поэта. Кроме того, так получилось, волею судеб, что выбравшие Дон-Жуана своим героем были, как правило, людьми сурового душевного склада, подобно Тирсо де Молине, который в старости ушел в монастырь.

Если бы идею его «Дон-Жуана» назвали «языческой», Пушкин не придал бы этому значения. Единственным поэтом, который прямо сказал, что любит Дон-Жуана, был Альфред де Мюссе. «Pas un d’eux ne t’aimait, Don Juan; et moi je t’aime...»[27]. Пушкин мог этого и не говорить.

Загрузка...