Наследник престола

Когда Петр III пьянствовал в Ораниенбауме и Петергофе, обиженная им гвардия низложила его и провозгласила самодержицей очаровавшую обещаниями привилегированные петербургские полки Екатерину Алексеевну. В знаменательный день 28 июня 1762 года она вышла на балкон Зимнего дворца, держа за руку наследника цесаревича Павла Петровича, как бы давая этим понять, что теперь не придется гадать, кто будет править вместе с нею и после нее. Тотчас Екатерина Алексеевна во главе гвардейских войск выступила в Петергоф, где веселился свергнутый император, оставив Сенату «с полной доверенностью под стражу отечество, народ и сына своего».

Петр III, завидев воинскую силу, безропотно отрекся от престола, был взят под стражу и заточен в крепость Ропшу. Здесь его спустя несколько дней тайно и без шума удавили. Народу же объявили, что бывший император «впал в прежестокую колику» (боли в животе), отчего и скончался. Конечно, до придворных и даже до малолетнего Павла Петровича скоро дошли слухи об истинных подробностях смерти отца. Между сыном и матерью пролегла первая незримая тень, наложившая печать на все их дальнейшие взаимоотношения. Поверенный в делах Франции Беранже сообщает из России 31 июля 1764 года герцогу Праслину подробности об опасных наклонностях 9-летнего великого князя, что он «спрашивал одного из камердинеров, почему умертвили его отца, и почему мать возвели на принадлежащий ему по праву престол. Он прибавил также, что когда вырастет, то сумеет потребовать обо всем этом отчет. Этот ребенок слишком часто позволяет себе подобные высказывания, и о них, конечно, было доложено императрице».

Хотя молодая императрица, робевшая перед Паниным, не вмешивалась в воспитание сына, она настояла поручить доктору Крузе исследовать нервное здоровье наследника. Продираясь через чащу старинных медицинских терминов его записей, можно лишь с уверенностью сказать, что нервными припадками великий князь страдал с рождения.

Торжество коронации Екатерины II состоялось в Москве 22 сентября 1862 года, а 1 октября Павел Петрович тяжело заболел, и его жизнь более недели находилась под угрозой. Все эти дни мать не отходила от сына ни на шаг, боясь, может быть, не столько за него, сколько за себя. Она чувствовала, что многие видят в ней самодержавную правительницу только из-за наследника. К тому же поползли слухи, что, мол, она сначала убила мужа, а теперь взялась за сына. Но, наконец, Павел Петрович встал с постели. В честь его выздоровления в Москве устроили веселые торжества, заложили здание Павловской больницы и выбили медаль с профилем цесаревича и надписью: «Свобождаяся сам от болезни о больных помышляет».

Обучение наследника после воцарения матери стало более напряженным и обширным. Внятную характеристику его главному воспитателю и методам воспитания дает князь П.А. Вяземский: «Воспитатель молодого великого князя, Панин, всецело оставаясь, как он был, дипломатом и министром иностранных дел, не только руководился в области политики русскими стремлениями и началами, но он был чисто русский, с ног до головы. Ум его напитан был народными, историческим и литературными преданиями. Ничто, касавшееся России, не оставалось для него чуждым или безразличным. Поэтому-то он любил свою страну не тою тепловатой любовью, не тем корыстным и эгоистическим инстинктом человека, занимающего видное место и любящего свое отечество, потому что он любит власть, но он любил Россию той пламенной и животворной преданностью, которая возможна лишь тогда, когда человек привязан к своей родине всеми узами, всем сродством, порождающими общность интересов и симпатий; общность, в которой выливаются в одной и той же любви прошедшее, настоящее и будущее отечества. Только тогда можно любить и хорошо служить своей стране и своему народу, сознавая в тоже время их недостатки, странности и пороки и борясь против них всеми своими силами и всеми имеющимися в распоряжении средствами. Всякая другая любовь – любовь слепая, бесплодная, безрассудная и даже пагубная.

Что касается до воспитания молодого князя, то можно заметить, что…

1. Он был воспитан в среде общественной и умственной, быть может, немного не по возрасту для него, но, во всяком случае, в среде, способной развить его ум, просветить его душу и дать ему серьезное практическое и вполне национальное направление, знакомившее его с лучшими людьми страны, ставившее в соприкосновение со всеми дарованиями и выдающимися талантами эпохи. Одним словом, в среде, способной привязать его ко всем нравственным силам страны, в которой он будет некогда государем.

Разговоры, которые велись у него за столом и в его присутствии, быть может, неуместные и чересчур эксцентричные, были, однако, вообще поучительны и привлекательны. Они отличались большой свободой ума и откровенностью мнений, что должно было возбуждать и укреплять суждения молодого великого князя, и приучать его выслушивать и уважать правду. Это общество – нужно принять это особенно во внимание – не состояло из недовольных и лиц оппозиции, а напротив того, состояло из людей, горячо преданных своей государыне и своему отечеству. Поэтому-то они и позволяли себе свободно выражаться, и не боялись скомпрометировать себя и повредить делу монархии, порицая то, что им казалось достойным порицания и противным истинным пользам родины, которую они любили прежде всего.

2. Военный элемент не преобладал в воспитании и среди лиц, окружавших юного великого князя. Военные упражнения не отвлекали его от занятий. Его не приучали быть прежде всего военным. Конечно, будущий монарх такого великого государства, как Россия, не мог оставаться чуждым того, что должно отчасти составлять силу и безопасность государства. Но его обучали военному делу с высшей точки зрения, а не погружали в мельчайшие практические подробности, которые только могли бы сбить и ложно направить ум ребенка. Ему отнюдь не вменяли в важнейшие и первейшие обязанности то, что на самом деле для него было бы ничем иным, как забавою, и неизбежно должно было бы отвлечь его от занятий более серьезных и помешало бы приготовиться к исполнению несравненно более суровых и священных обязанностей.

3. Религиозное воспитание великого князя было особенно тщательно. Кроме своих уроков, архимандрит Платон, бывший впоследствии украшением нашей Церкви, занимался каждое воскресенье и каждый праздник благочестивым чтением с учеником своим. Он был допущен в его общество и часто обедал у него, вследствие чего отношения великого князя к своему законоучителю и духовнику были не только в известных случаях духовные, а в других официальные, но постоянно и вне духовно-служебных обязанностей имели характер задушевный. Платон говорил проповеди при дворе. Истины, которые он высказывал во имя слова Божия, имели самое лучшее и благотворное влияние на ум юного великого князя и на весь двор».[2]

Излишняя откровенность Панина с воспитанником оказала великому князю, кроме нужных познаний, и медвежью услугу. В мальчике росло убеждение, что отец пострадал несправедливо, а мать похитила его власть, которая по дедовским обычаям и допетровским законам должна была переходить от отца к старшему сыну. Но даже по изменениям Петра I к закону о престолонаследии, Екатерина Алексеевна могла воссесть на царский трон только по завещанию императора Петра III, чего, конечно же, никогда бы не случилось. И эти чувства, посеянные в душе мальчика воспитателем, великому князю пришлось таить в себе тридцать с лишним лет!

Среди других наставников Павла Петровича следует выделить Семена Андреевича Порошина. Он состоял при наследнике престола с середины 1762 года. В 1768 году, вследствие дворцовых интриг, он был удален от двора, получил в командование пехотный полк и скоропостижно скончался 12 сентября 1769 года, на 29-м году жизни. По поводу его преждевременной кончины историк С.М. Соловьев заметил: «Исчез один из самых светлых русских образов второй половины XVIII века, начато было хорошее слово, хорошее дело и порвано в самом начале».

Хорошее слово – это дневник Порошина о своей службе при Павле Петровиче, хорошее дело – обучение великого князя.

Чтобы понять и объяснить порою странные и непоследовательные поступки и приказы сорокадвухлетнего императора Павла I, нужно внимательно вчитаться в слова сдержанного и наблюдательного Порошина, посвященные десятилетнему цесаревичу.

«Давно уже, давно, т. е. в 1762 году представлялось ему, что двести человек дворян набрано, кои все служили на конях. В сем корпусе был он в воображении своем сперва ефрейт-капралом, потом вахмистром, и оную должность отправлял еще в то время, как мы отсюда в оном годе в Москву ехали. Вот как мы издалека взяли историю воображения его высочества! Из оного корпуса сделался пехотный корпус в шестистах, потом в семистах человек. В оном его высочество был будто прапорщик. Сей корпус превратился в полк дворян, из 12000 человек состоящий. Тут его высочество был поручиком и на ординации у генерала князя Александра Голицына. Отселе попал он в гвардию, в Измайловский полк, в сержанты, и был при турецком посланнике. Потом очутился в сухопутном кадетском корпусе кадетом. Оттуда выпущен в Новгородский карабинерный полк поручиком, а теперь в том же полку ротмистром. Таким образом, его высочество, в воображении своем переходя из состояния в состояние, отправляет разные должности, и тем в праздное время себя иногда забавляет».

Павел Петрович составлял списки всех войск, в которых воображал себя на службе, назначал туда полковников из числа офицеров, которых знал лично, а Порошина над всем «оным в воображении пребывающим войском изволил учредить шефом».

Под обаянием обычаев рыцарской чести, вычитанных в «Истории об ордене мальтийских кавалеров», он мечтал сам стать мальтийским кавалером или посланником на Мальте. Благодаря необыкновенной силе воображения, переносившей его в любое время в воображаемый мир, великий князь легче уживался с повседневной тусклой реальностью.

Подобно большинству исключительно впечатлительным натурам, Павел Петрович легко привязывался к людям, но и быстро остывал почти ко всем новым друзьям. «Его высочество, – записывает Порошин, – будучи живого сложения и имея наичеловеколюбнейшее сердце, вдруг влюбляется почти в человека, который ему понравится. Но как никакие усильные движения долго продолжаться не могут, если побуждающей какой силы при том не будет, то и в сем случае оная крутая прилипчивость должна утверждена и сохранена быть прямо любви достойными свойствами того, который имел счастье полюбиться. Словом сказать, гораздо легче его высочеству вдруг весьма понравиться, нежели навсегда соблюсти посредственную, не токмо великую и горячую от него дружбу и милость».

Впечатлительностью и неверием в то, что люди могут вымолвить заведомую ложь, следует объяснить легкое согласие Павла Петровича с чужим мнением. (Даже став императором, Павел I так и не научился лгать, чем резко отличался от своих предшественниц на царском троне.)

«Примечу, – записывает Порошин, – что часто на его высочество имеют великое действие разговоры, касающиеся до какого-нибудь отсутствующего, которые ему услышать случится. Неоднократно наблюдал я, что когда при нем говорят что в пользу или похвалу какого-нибудь человека, такого человека после увидя, его высочество особливо склонен к нему является. Когда же, напротив того, говорят о ком невыгодно и хулительно, а особливо не прямо к его высочеству с речью адресуясь, но будто в разговоре мимоходом, то такого государь великий князь после увидя, холоден к нему кажется».

Во всех действия цесаревича, подмечал Порошин, замечалась нервная торопливость. Он спешил раздеться, чтобы лечь спать, поспешно усаживался за стол и наскоро проглатывал пищу, быстро ходил, а когда им овладевало какое-либо желание, старался исполнить его моментально, без рассуждений. Оттого и в характере его свили себе гнездо нетерпение и скоропалительная мелочная обида.

«За столом особливое сделалось приключение, – замечает наблюдательный Порошин. – Его высочество попросил с одного блюда себе кушать. Никита Иванович отказал ему. Досадно то показалось великому князю, рассердился он и, положа ложку, отворотился от Никиты Ивановича. Его превосходительство в наказание за сию неучтивость и за сие упрямство вывел великого князя из-за стола во внутренние его покои и приказал, чтобы он оставался там с дежурными кавалерами. Пожуря за то его высочество, пошел Никита Иванович опять за стол, и там несколько еще времени сидели. Государь цесаревич, между тем, плакал и негодовал».

К этим характеристикам можно добавить, что по ним нельзя определить, вырастит ли из мальчика талантливый государственный деятель или никчемный неврастеник. Зато из следующей сцены можно заключить, что уже с детства в характере Павла Петровича таились зачатки по-настоящему здравомыслящего человека.

Как-то утром великий князь пожелал надеть свой зеленый бархатный кафтан. Камердинер доложил, что кафтан уже стар, и не прикажет ли его высочество принести другой, новый. Но Павел Петрович гневно выслал его из комнаты, приказав не перечить, а исполнять приказание.

– А ведь Карла XII мы за упрямство не любим, – заметил находившийся тут Порошин. – Вы приказали, позабыв, что кафтан стар. А, когда вам подсказали, отчего бы не переменить своего мнения?

Павел Петрович смутился, велел крикнуть камердинера и сказал, что он прав – зеленый кафтан стар, пусть дадут поновее.

«Из сей поступки, – заключает Порошин, – сделал я наблюдение, что очень возможно исправлять в его высочестве случающиеся иногда за ним погрешности и склонить его к познанию доброго. Надобно знать только, как за то браться».

Если характер великого князя со временем мог претерпеть изменения к лучшему (чего, впрочем, не произошло), то в уме и остроумии десятилетнего Павла Петровича сомневаться не приходится.

Однажды Никита Иванович Панин спросил великого князя:

– Как вы думаете, лучше повелевать или повиноваться?

– Все свое время имеет. В иное лучше повелевать, в иное – повиноваться. – И добавил: – Мне кажется, кто не умеет повиноваться, не умеет и повелевать.

В другой раз великий князь участвовал в генеральной репетиции балета, который ставили на дворцовой сцене под руководством танцовщика Гранже. Не успел Павел Петрович выйти на сцену, как ему принялись хлопать. Августейший танцор оробел и сбился с такта, из-за чего пришлось повторить сцену. После представления великий князь добродушно посетовал:

– Не успел я выйти, уже аплодируют. То-то уж настоящие персики. Ой, двор, двор!

Когда было получено сообщение о кончине австрийского императора, за обедом стали сочувствовать великому князю, имевшего титул тамошнего принца, и выражать надежду, что новый император проявит благосклонность к нему.

– Что вы ко мне пристали? – возмутился Павел Петрович. – Какой я немецкий принц? Я – великий князь российский!

Судя по приведенным Порошиным фактам из жизни великого князя, Россия должна была обрести в будущем блистательного императора. Лев Толстой, познакомившись с порошинскими записками, назвал их драгоценнейшей книгой и решил серьезно заняться изучением жизни императора Павла I. «Я нашел своего исторического героя – писал он о своем новом литературном замысле П.И. Бартеневу. – И ежели бы Бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю».

К сожалению, великий писатель не осуществил своего намерения. А большинство историков, в угоду то ли времени, то ли властям, а, может быть, и просто по недомыслию, превозносили и продолжают превозносить по сей день Екатерину II, очерняя при этом сложный и привлекательный образ Павла I.

Когда Екатерина II путешествовала по Прибалтийскому краю, поручик Мирович пытался освободить свергнутого с царского престола и томившегося с 1741 года в Шлиссельбургской крепости императора Ивана VI. Но тюремщики успели исполнить приказ здравствующей императрицы и умертвили ни в чем, кроме своего высокородного рождения, неповинного узника. Императрица отнеслась спокойно к этой трагедии, продолжала веселиться на балах, а по возвращению в Петербург казнила Мировича, а тело его сожгли «купно с эшафотом».

Совсем по иному отнесся к злому делу впечатлительный великий князь. «Всякое внезапное или чрезвычайное происшествие весьма трогает его высочество, – записывает Порошин. – В таком случае живое воображение и ночью не дает ему покою. Когда о совершившейся 15 числа сего месяца над бунтовщиком Мировичем казни изволили его высочество услышать, также опочивал ночью весьма худо».[3]

Понятно, что в записках, которые Порошин не скрывал от других, он не смел ни слова сказать об отношении своего воспитанника к убийству Ивана VI. Но нетрудно догадаться, что оно произвело на цесаревича еще большее впечатление, чем казнь Мировича.

Обучение Павла Петровича чередовалось с играми в шахматы, бильярд, волан (перебрасывание ракетками пробкового полшарика с перьями). Всеми этими играми не брезговали при дворе даже седовласые первые сановники. Немалое значение в воспитании имели частые спектакли на придворной сцене, где ставились балеты, комические оперы и драмы. Павел Петрович сам нередко выходил на сцену и даже пробовал свои силы в сочинении шуточной трагедии, среди персонажей которой были его собаки Султан и Филидор.

Подмечал высокорожденный мальчик и фривольные нравы двора. Как-то, шутя, после обеда один из вельмож заметил, цесаревичу скоро настанет пора жениться. Он покраснел от стыдливости и, сильно волнуясь, выпалил:

– Как я женюсь, то жену свою очень любить стану и ревновать буду. Рог мне иметь крайне не хочется.

Влюбляться в барышень великий князь начал лет с одиннадцати, танцевать приглашал самых хорошеньких и тщательно следил, чтобы его букли, чулки и кафтан выглядели франтовато.

«За чаем, – рассказывает Порошин, – изволил разговаривать со мною о вчерашнем маскараде, и сказывал мне, между прочим, какие у него были разговоры с Верой Николаевной. Он называл ее вчерась червонной десяткой, подавая тем знать, что она многим отдает свое сердце. Она говорила, что одно только имеет и, следовательно, дать его не может более, как одному. Государь цесаревич спрашивал у нее: “Отдано ли сие сердце кому или нет?” И как она сказала, что отдано, то еще изволил спрашивать, что если бы он ее кругом обошел, то нашел бы ее сердце? Она говорила, что оно так к нему близко, что и обойти нельзя».

Как и большинство мальчиков, Павел Петрович любил играть в войну. Но если обыкновенный ребенок скакал по лужам верхом на палке, воображая себя полководцем, то великий князь ездил в Красное Село смотреть парады войск и, получая знаки почтения от военных, реально ощущал себя полководцем.

Биографы обвиняют его в излишней склонности с юных лет к военному делу, строевому шагу, армейскому мундиру. Но он не был исключением, еще Петр I посвящал весь свой детский досуг маневрам и стрельбе во главе своего потешного войска. Почти все мужчины Дома Романовых, вплоть до падения монархии в 1917 году, даже в зрелом возрасте не переставали играть в солдатики, только не в оловянных, а вполне живых. Для этого в Петербурге существовали гвардейские полки, которые не столько обучались военному делу, сколько «военному балету» – умению красоваться на бесчисленных парадах.

В 1767 году императрица отправилась в поездку по Волге и взяла с собой сына, мечтавшего проплыть до Астрахани на галере. Но не успели, пока еще посуху, добраться до Москвы, как Павел Петрович тяжело заболел, и мать отправилась в плавание без него. Горю наследника не было придела. Хорошо, что оно быстро иссякает, пока ты молод и полон грез.

Известный английский доктор Димедаль, прививший оспу императрице и ее сыну, писал в воспоминаниях: «Цесаревич и великий князь, единственный сын ее величества, росту среднего, имеет прекрасные черты лица и очень хорошо сложен. Его телосложение нежное, что происходит, как я полагаю, от сильной любви к нему и излишних о нем попечений со стороны тех, которые имели надзор над первыми годами наследника и надежды России. Несмотря на это, он очень ловок, силен и крепок, приветлив, весел и очень рассудителен, что нетрудно заметить из его разговоров, в которых очень много остроумия».


Императрица Елизавета Петровна


Несмотря на отменное здоровье, в июне 1771 года великий князь слег в постель с сильной горячкой. «Слух о павловой болезни еще в самом начале ее, – сообщает современник, – подобно пламени лютого пожара, из единого дома в другой пронесся мгновенно. В единый час ощутили все душевное уныние».

Если не двор, видевший залог своего благосостояния исключительно в императрице, то все остальное население Петербурга и Москвы в страхе ждали исхода схватки со смертью цесаревича. Но его крепкое здоровье справилось с болезнью, что послужило поводом к всенародному ликованию.

«Настал конец страданию нашему, о, россияне! – восклицал известный литератор Д.И. Фонвизин. – Исчез страх, и восхищается дух веселием. Се Павел, отечества надежда, драгоценный и единый залог нашего спокойствия, является очам нашим, исшедши из опасности жизни своея, ко оживлению нашему. Боже серцеведец! Зри слезы, извлеченные благодарностию за Твое к нам милосердие. А ты, великий князь, зри слезы радости, из очей наших льющиеся».

Характеризуя далее наследника престола, Фонвизин указывает, что «кротость нрава ни на единый миг не прерывалась лютостью болезни. Каждый знак воли его, каждое слово изъявляло доброту его сердца. Да не исходяи вечно из памяти россиян сии его слова, исшедшие из сердца и прерываемые скорбию. Мне то мучительно, говорил он, что народ беспокоится сею болезнию. Таковое к народу его чувство есть неложное предзнаменование блаженства россиян и в позднейшие времена».

Конечно, панегирики XVIII века – ненадежный документ. Их цель – невзирая на правду жизни, восторгаться высокорожденной особой. Но все же кое-какую информацию из панегирика Фонвизина можно выудить: он упорно повторяет о присущей великому князю доброте.

Рано узнав об убийстве отца и случившейся день в день два года спустя «шлиссельбургской нелепы» – кровавой расправы в каземате с императором Иоанном VI, Павел Петрович стал опасаться покушения на свою жизнь. Почти каждую ночь в его болезненном мозгу рисовались жуткие картины резни, пыток. Он начал замечать за собой, что внезапно впадает в гнев, в животную трусливость, как, впрочем, в иные часы и в бесшабашную храбрость, беспредельные кротость и доброту. Он пытался невзначай выяснить – случается ли подобное с другими? Но взрослые отшучивались, не желая вспоминать свои юные годы, сверстники сторонились наследника, а книги молчали. Павел Петрович решил, что его странности исключительны, и с годами все больше и больше сторонился нормальных людей, замыкался в себе.

Тем временем венценосная мать занималась войнами, составлением законов, перепиской с философами, веселыми празднествами и влюбленными в нее офицерами. Сын был помехой, умалением славы, живым укором, и государыня милостиво прощала вельмож, научившихся открыто презирать и ловко оскорблять наследника.

Высшие сановники, купавшиеся в роскоши и веселье, дарованных им Екатериной, с самодовольным презрением слушали рассказы о бедности и аскетизме двора наследника престола. Они смеялись над тем, что Павел просится на войну, а мать не пускает его, что она не дает сыну и сотой доли тех денег, которыми ссужает побывавших в ее постели Станислава Понятовского, Григория Орлова, Александра Васильчикова, Григория Потемкина, Петра Завадовского, Семена Зорича, Ивана Римского-Корсакова, Александра Ланского, Александра Ермолова, Александра Дмитриева-Мамонова, Платона Зубова.

Смеялись, что, несмотря ни на что, наследник оставался послушным сыном и, как ребенок, шалел от счастья, если мать его ненароком похвалит.

Смеялись опале и гонениям, как из рога изобилия сыпавшимся на придворных, осмелившихся стать друзьями Павла Петровича.

Смеялись над страстью наследника к военной муштре и солдафонским манерам, над нежеланием познавать иных женщин, кроме жены, над фантазиями, подчас выдаваемыми им за действительность.

Смеялись над его горячностью, исступленными порывами, пылкими признаниями и по-детски наивными, искренними поступками.

Смеялись, наконец, над его мыслями, словами, делами, над курносым носом, нарочитой царственной осанкой, военной походкой.

Смеялись в лицо и за спиной.

Загрузка...