Я был в гостях у моего друга капитан-лейтенанта Гурамишвили. Он пригласил меня на сторожевик, недавно вернувшийся из боевого похода. Мы стали просматривать наградные листы, и я обратил внимание, что среди представленных к орденам очень много молодых людей двадцать первого и двадцать второго года рождения.
Командуя отрядом морской пехоты, Гурамишвили с боями прошел по тылам противника более тысячи километров, — знаменитый поход! Это был стройный человек, среднего роста, с седыми висками. Удивительная сдержанность была видна во всем, но искры вдруг загорались и гасли в черных глазах, и становились видны белки, желтоватые, как у тигра.
— Помнится, вы задавались вопросом, — сказал он, когда, перебирая наградные листы, мы остановились на молодом командире БЧ-5, отлично показавшем себя во время последнего похода, — о том, кто же опишет эту войну, неожиданную для самого богатого воображения? Вот эти люди, наша молодежь. Уверяю вас, что будущий Лев Толстой сейчас дерется где-нибудь под Сталинградом. Кто это сказал: «Дайте русскому мальчику карту звездного неба, и на другой день он вернет ее вам исправленной»?
Я спросил, почему он называет мальчиком двадцатилетнего командира БЧ-5, который уже три года служит на флоте.
— Ну, конечно, мальчик, — возразил Гурамишвили. — Во всяком случае, для нас с вами. Впрочем, когда я говорил о будущем Льве Толстом, я думал о мальчике пятнадцати лет. Я нашел его в селе Камень, в Брянских лесах, а потерял под Тулой. Хотите, расскажу?
— Еще бы!
— Обычно мы обходили села, — так начал капитан-лейтенант. — Слух о двухстах моряках, которые жгут мосты, рвут провода, которые под Ракитной разбили батальон отборной немецкой пехоты, разумеется, шел далеко впереди отряда. Но недалеко от Камня мы встретили партизан сахарного завода, и они сказали нам, что в этом селе староста из бывших краснофлотцев. Черт возьми! Мы давно уже выпили спирт, который вместе с медикаментами вывезли из Пинска под самым носом у немцев, съели всех лошадей. Мы были голодны, как двести голодных чертей! А тут еще староста из краснофлотцев! Свой брат, моряк! Нет, решено! И мы двинулись к селу без размышлений.
Мы вошли в полной темноте, в полной тишине, можно сказать, на цыпочках — немцы были близко. Староста встретил нас у околицы, развел по дворам, и через полчаса мы уже ели великолепную картошку с бараньим салом.
Меня староста пригласил к себе, и я впервые с 22 июня 1941 года улегся на широкую чудную постель, впрочем, не раздеваясь. Не знаю, долго ли я спал. Не то разговор, не то пение разбудило меня. Я вскочил, схватившись за наган.
Уже светало. Мой хозяин стоял в одном белье, наклонившись над лавкой, а на лавке лежал с открытыми глазами мальчик лет пятнадцати, черный, худенький, похожий на какую-то заморскую птицу. Мальчик читал стихи. Я прислушался. Это были стихи Лермонтова:
В полдневный жар в долине Дагестана…
— Что ты? Плохо тебе? — повторял хозяин. — Эй, малый!
— Кто такой? — спросил я.
— Да мальчишка один, — с досадой объяснил хозяин, — прямо беда, не знаю, что и делать. Он из соседнего села. У него на глазах мать повесили. Такая хорошая женщина была. Ее по всей округе знали. Прибежал сам не свой. Вот теперь все стихи читает.
Я подсел к мальчику.
— Как тебя зовут?
— Вова, — быстро и охотно сказал мальчик. — Я вас разбудил?
— Не беда. Ты себя плохо чувствуешь, Вова?
— Нет, хорошо.
— А зачем ночью стихи читаешь?
Он помолчал.
— Так мне лучше. Не знаю, — наконец сказал он. Голос дрогнул. — Вы спите, я больше не буду.
Хозяин моргнул мне, и мы вышли в сени.
— Его, когда немцы были, взаперти держали, — сказал он. — А он подойдет, бывало, к окну и вслух стихи читает. Громко, просто беда! Как нарочно. Белый весь, стоит и читает. Больной, что ли?
Признаться, в первую минуту и я подумал, что мальчик помешался от горя. Но то, что сообщил мне хозяин, убедило меня в обратном. Я знаю детей и сразу понял, почему Вова нарочно громко читал стихи, когда мимо проходили немцы. Здесь было и страстное желание настоять на своем, и отчаяние, и детски-беспомощный, но смелый вызов.
— А ты сам пишешь стихи, Вова? — спросил я, вернувшись.
— Нет.
— Вот и врешь, — сказал я. — Сразу видно, что пишешь. Прочитай.
Разумеется, это были детские стихи. Но самая мысль меня поразила. Помните мальчика с голубями, которого где-то под Москвой, кажется, в Верее, застрелили немцы? В стихотворении рассказывалось о том, как глубокой ночью этот мальчик встает из могилы. С голубем, сидящим на левом плече, он идет навстречу германской армии через минированные поля и колючую проволоку, через рвы и бастионы. «Кто идет?» — спрашивает его немецкий солдат. И мальчик отвечает: «Месть!» — «Кто идет?» — спрашивает его другой. И он отвечает: «Совесть». — «Кто идет?» — спрашивает его третий. И он отвечает: «Мысль». В него стреляют из винтовок и пушек, самолеты пикируют на него, вокруг падают бомбы и мины. Он идет, и белый голубь сидит у него на плече.
И вот безумие охватывает германскую армию. Все говорят лишь о нем. «Вы слышали, русский мальчик с голубем на плече опять появился в 9-й дивизии?» — «Полно, лейтенант. Уверяю вас, что это детская сказка». Но он появляется в ту минуту, когда о нем говорят. Он проходит — бледный, неторопливый, с руками, скрещенными на груди, с грозным, укоряющим взглядом. «Я не убивал тебя!» — кричит солдат и падает перед ним на колени. «Я не убивал тебя!» — кричит другой. Он молчит, и они бегут от него, крича в непреодолимом страхе. И вот приказ за приказом по дивизии, армиям, фронту: «Не верить глупой басне о русском мальчике с голубем на плече, не говорить, не думать о нем». Но нельзя не говорить и не думать о нем, потому что это — Месть, Совесть и Мысль… О нем говорят, говорят без конца. А там, в вышине:
Свершается важное шествие ночи…
Что же должно было произойти в душе этого черненького, худенького Вовы, чтобы из-под его детского пера появилось такое стихотворение? Заметьте при этом, что оно было написано как бы от имени всех русских мальчиков. Это был личный счет целого поколения.
На другую ночь мы покинули село Камень, и Вова Лебедев ушел с нами. Я попробовал было уговорить его остаться, но он так умолял меня, так цеплялся за руки, так повторял, что зарежется, «как только мы скроемся из виду», что я, наконец, сдался. Впрочем, и староста-краснофлотец сказал, что Вове тут «живу не быть», и даже попросил меня взять его с собой.
Разумеется, у меня в ту пору не было времени, чтобы заниматься Вовой, хотя бы он и подавал надежды стать в будущем поэтом. Но он и не рассчитывал на мои заботы. Не прошло и трех дней, как он нашел свое место в отряде.
Тогда еще многое было новым для нас, немцев мы почти не знали. Прежде всего нужно было правильно поставить разведку. И вот наш маленький поэт оказался незаменимым человеком в этом рискованном деле. Прежде всего, он был совсем не похож на разведчика в своей домашней ватной курточке, в барашковой, должно быть, отцовской шапке. Он был смел, догадлив и, главное, умен. Вернувшись из разведки, он каждый раз необычайно живо рисовал нам, так сказать, социальную картину деревни.
Иногда на привалах он читал нам свои стихи или просто рассказывал их своими словами. Почти всегда это были импровизации, за две минуты до чтения он даже не знал, о чем будет читать. Страстный, с детским доверием к слушателям, он говорил — читал эти импровизации, и глаза его из-под опущенных век блестели загадочно, тускло. Я помню одну из них — о природе, которая сражается на нашей стороне, о тайном союзе рек и озер, болот и морей — всей воды на земле против фашистов.
— А правда, ведь природа за нас? — наивно спросил он меня в этот вечер. — Я просто чувствую, что лес, например, за нас.
Кстати, я прекрасно знал, когда Вова сочиняет стихи. Он как бы уходил в себя, становился молчаливым, диким. Сперва мне казалось, что в эти минуты он вспоминает мать. Но нет, это было другое. Как бы тайный холод овладевал им, может быть, холод вдохновения.
Ну, что еще рассказать вам о нем? Он дрался не хуже других. Под селом Хатсун немцы оцепили нас. Мы не успели занять круговую оборону, и одна небольшая группа с пулеметом осталась на фланге. Нужно было поднести к пулемету боезапас, и я послал Вову. Пройти было почти невозможно. Он прошел. Точно в шапке-невидимке, он пополз прямо на немцев — только кустарник шевельнулся здесь и там, да упала с дерева засохшая ветка.
Кстати, я потом рассказал Вове сказку о шапке-невидимке, и он написал стихотворение, в котором серьезно требовал у завхоза шапку-невидимку для лучшего разведчика отряда.
И то сказать — смерть его не брала! Однажды мы пилили сосны, чтобы завалить дорогу, по которой должен был пройти немецкий обоз, и одно дерево упало прямо на Вову. Все так и ахнули. Мы с кольями в руках бросились к дереву. И что же? Немного побледневший, с царапиной на лбу, Вова уже сидел на ветвях, насвистывая, как маленькая черная птица.
Мы потеряли его под Тулой. Последний раз я видел его на переправе через Быстрицу, есть такая маленькая, памятная на всю жизнь речка. Кто-то из ребят попробовал переплыть ее и сразу вернулся обратно. Вода была дьявольски холодна. На той стороне чуть виднелось какое-то строение, очевидно, домик паромщика. Вова стал звать хозяина, разумеется, наудачу: «Иванэ! Иванэ!» Никакого ответа. «Петро! Эй, Петро!» Снова молчание. «Мишка!» Дверь, наконец, отворилась, слабый свет упал через щель.
— Его нет дома!
— Дяденька, — продолжал Вова, — лодку дай!
Немцы могли быть в двух шагах, — и были, как это выяснилось вскоре. Но мы надеялись, что детский голос не вызовет подозрения.
— А кто таков? — кричал в ответ паромщик.
Теперь он вышел на крыльцо и стоял, длинный, с веслом в руках, освещенный сзади.
— Свой, дяденька, честное слово.
Это была рискованная игра. Мы знали, что где-то в здешних местах, ниже по Быстрице, немцы расстреляли шесть человек за то, что они перевозили наших. Но этот старый паромщик, даже имени которого я не знаю, пригнал на нашу сторону свою дырявую лодку.
— А вы кто, партизане? — только спросил он и ахнул, узнав, что нас около двухсот человек.
Сначала все было прекрасно, только плеск весел слышался да скрипение расшатанных уключин. Но вот где-то взвилась ракета, и сразу же донесся громкий, характерный шум камышей. Немцы спускались к реке…
Мы дрались до утра. Уже простился и ушел, куда глаза глядят, старый паромщик. Уже в последний раз, уклоняясь от пуль, пошла за нашими его дырявая лодка. Рассвело. В неярком утреннем свете, как через марлю, был виден плоский, поросший камышами берег и маленькая группа краснофлотцев, грузившая на лодку пулемет. Они отчалили, и в эту минуту я увидел бегущего по берегу Вову. Не понимаю, почему он оказался так далеко от наших. Кто-то из ребят потом говорил, что он пошел искать сумку, в которой всегда носил свои стихи и книги. И точно: мне показалось, что он бежит по берегу с сумкой в руках.
— Вова! Ребята, Вова! — закричал я.
На лодке заметили его и мигом начали круто загребать назад.
— Не нужно, ребята, уйду! — закричал Вова.
Лодка все шла к нему.
— Не нужно, я говорю! — повелительно повторял он.
Черный на белой отмели, он был прекрасной мишенью. Зигзагами он пробежал вдоль берега метров сорок и вдруг упал на колени. Ох, как зашлось, рванулось у меня в сердце в эту минуту!
— Убит! — сказал я.
— Убит… — повторили за мной моряки.
Но нет! Встал наш Вова. Он встал, и мы увидели шест у него в руках. Не знаю, что это было — должно быть, ива. Разбежавшись, он у самого берега далеко закинул шест и, опершись на него, легко взлетел над водой.
Дорогой мой, что это было! Двести глоток закричали сразу, и оглушительное матросское «ура», от которого заломило в ушах, покатилось далеко-далеко.
— Ура! Вова! Молодец! Милый!
Вот и все. Высокая старая ива скрыла его от нас, — очевидно, не надеясь долететь до берега, он рассчитывал ухватиться за эту иву, — и больше ни один человек из нашего отряда не видел Вову Лебедева и не слышал о нем.
Мы долго ждали его. Уходя, я послал за ним двух краснофлотцев, и к вечеру, усталые и расстроенные, они вернулись в отряд. Они не нашли его. Утонул ли он, заблудился ли, или, раненный на лету, остался висеть на ветвях ивы, — не знаю.
Ребята клялись, что они обшарили каждый куст, каждую ветку. Они нашли бы его, если бы он был убит или ранен. Как будто, взлетев над водой, он, как в сказке, превратился в настоящую птицу…
1941–1944