«Туманность Андромеды» появилась в интересное и противоречивое время — на волне духовного и научно-индустриального подъема середины 50-х годов, после знаменательных Съездов Партии, когда страна, подытоживая пройденный путь побед, на котором были и трагические ошибки, жила обсуждением перспектив. Слово Коммунизм засверкало над миром вместе с первым советским спутником. Люди жадно потянулись к будущему.
Роман Ивана Ефремова ответил духу времени. Он стал поворотной вехой в истории советской научно-фантастической литературы. Годом его выхода в свет датируется начало самого плодотворного периода в нашей фантастике. Стало очевидно, что кризис научно-фантастического романа имел прямое отношение к бесконфликтности в литературе, прагматизму в прикладной науке, волюнтаризму в философских вопросах естествознания, затуханию разработки проблем коммунизма. Роман Ефремова положил конец теории предела. Неожиданное появление этой книги после длительного застоя подтвердило старую истину: новатора создают не только благоприятные обстоятельства, но и сопротивление неблагоприятным. «Туманность Андромеды» напомнила, что советская фантастика с самых своих предыстоков, начиная с Циолковского, вдохновлялась большими гуманистическими идеями, а не мелким техницизмом. В этом романе раскрылся весь ее опыт, все неиспользованные возможности.
В «Туманности Андромеды» есть приключенческие шаблоны. Герои Ефремова иногда склонны к декламации. Авторская речь местами ходульна и расцвечена красивостями. Но не из-за этих знакомых издержек жанра роман был принят в штыки «Промышленно-экономической газетой» (см. библиографию, № 365), а за то, что смело перешагнул банальные каноны предельщиков и выдвинул глубокие, хотя частью и спорные идеи о будущем. К тому же не все, что на первый взгляд казалось просчетом, было им в действительности. «Туманность Андромеды» продемонстрировала, например, что в языке серьезной фантастико-философской книги неизбежны чужеродные для реалистической литературы и трудные для неподготовленного читателя терминологические элементы; что сюжетность современного научно-фантастического романа не менее разнообразна, чем реалистического (традиционные для приключенческой фантастики стремительные броски действия перемежаются у Ефремова размышлениями и описаниями, требующими от читателя интеллектуального углубления); что «схематизм» образа человека в романе о будущем не всегда недостаток, ибо зачастую невозможно иначе укрупнить то новое, что человек приобретет, по мысли писателя, в будущем.
Брюзжание догматиков и снобов, не одолевших новаторского содержания и стиля этой книги, заглушено было потоком благодарных отзывов. Да, вероятно, надо обладать определенным кругозором, чтобы утверждать, подобно известному авиаконструктору О. Антонову: «Нравится все: особенно отношение людей будущего к творческому труду, к обществу и друг к другу… Ради такого будущего стоит жить и работать», — или студенту В. Алхимову: «У нас такое впечатление, что „Туманность Андромеды“ адресована нам, молодым романтикам техники». [276]
Но, чтобы понять, что «книга эта, пожалуй, одна из самых смелых и захватывающих фантазий во всей мировой литературе» (ректор Ростовского университета Ю. Жданов), для этого не надо иметь специального образования. Даже читатели из капиталистического мира поняли, что «Туманность Андромеды» «на много более гуманном уровне, чем какая-либо из западных научно-фантастических книг, — как писал автору романа англичанин Э. Вудлей. — Трудность чтения вызвана тем, что люди будущего будут более высокоразвитыми, чем мы, ныне живущие…». И несмотря на эту трудность, «я предпочитаю ваш стиль писания цинизму многих английских и американских научно-фантастических писателей». Ведь даже такие прогрессивные, как Р. Бредбери («Марсианские хроники»), А. Азимов («Конец вечности»), Ф. Хойл и Д. Эллиот («Андромеда»), Ч. Оливер («Ветер времени»), смотрят в будущее со сдержанным отчаяньем. Ефремовская «Туманность Андромеды» утверждает атомно-ракетную эру как расцвет мира и гуманизма, и это не просто эмоциональный пафос: роман Ефремова — один из самых научно убедительных в мировой утопической традиции.
В 1944 г. «Новый мир» начал печатать ефремовские «Рассказы о необыкновенном» — о приключениях, в дальних странах и чудесах природы. А. Н. Толстой одобрил в них правдоподобие необычайного. «Рассказы» были предвестием перехода советской литературы к темам мира и творчества и знаменовали возрождение заглохшей было (после беляевского цикла рассказов об изобретениях профессора Вагнера) научно-фантастической новеллы. Возможно ли стимулирующее действие радиоактивного излучения? Фантастический элемент в рассказе «Обсерватория Нур-и-Дешт», пожалуй, состоял лишь в некотором преувеличении уже известного эффекта. В «Алмазной трубе» фантаст обнаружил якутские алмазы задолго до того, как геологи положили их на его стол — тот самый, за которым был написан рассказ. Изыскатели, вспоминал Ефремов, носили книжку с «Алмазной трубой» в своих полевых сумках, заразившись ее идеей. [277] Фантаст опирался на сходство геологических структур Средне-Сибирского плоскогорья и алмазоносного Южно-Африканского, отмеченное многими геологами, но внес принципиально новое предположение, которое и оправдалось.
В значительной части «Рассказов» научный материал — на грани возможного. Фантастическая романтика возникает из очень конкретной посылки. Но в отличие от теории предела Ефремов не придавал решающего значения узко-научному реализму. Его интересует не столько степень возможности, сколько общечеловеческий смысл того или иного допущения.
Новым было и то, что писатель почти в равной мере черпал свои замыслы и из науки, и из легендарной народной памяти. Сказывался историзм метода, характерный для Ефремова-палеонтолога. Например, легенда о живой и мертвой воде. Что если в самом деле человечество в своей длинной истории случайно наталкивалось на чудодейственные природные стимуляторы? В рассказе «Атолл Факаофо» фигурирует редкая порода древесины, делающей воду целебной. Во «Встрече над Тускаророй» «живую воду» обнаруживают в глубоких впадинах океанского дна. В этом рассказе фантастическая гипотеза неотделима от образа подвижника-ученого XVIII в. Создать запоминающийся образ человека Ефремову-рассказчику удается не всегда (в фантастике он и не всегда нужен): ему важней сама мысль, что поиск неведомого и необыкновенного извечен в природе человека.
Критика отмечала некоторое однообразие и суховатость ефремовских персонажей. В «Рассказах» особенно чувствуется подчиненность изображения человека приключенческому сюжету и научно-фантастической идее. Тем не менее уже в «Рассказах» Ефремова заинтересовал облик романтиков новой формации, лишенных броских атрибутов традиционного героя приключенческой фантастики, обыкновенных людей, разгадывающих необыкновенное в природе. Наука не столько помогает им преодолевать препятствия (что типично для романов Жюля Верна), сколько сама служит предметом поисков (как это характерно для Уэллса). При некоторой экзотичности фона (дань традиции Р. Хаггарда и Д. Конрада) автор дает самой необыкновенной гипотезе вполне обыкновенное обрамление. В отличие от довоенной советской фантастики действие в рассказах Ефремова чаще всего происходит в нашей стране. Романтический сюжет развертывается в реалистических бытовых обстоятельствах. Нередко в рассказ включались дневниковые записи какого-нибудь конкретного маршрута. (Ефремов руководил тремя палеонтологическими экспедициями в пустыню Гоби, путешествовал по Уралу, Сибири, Средней Азии).
"В первых рассказах, — вспоминал он в статье «На пути к „Туманности Андромеды“, — меня занимали только сами научные гипотезы, положенные в их основу, и динамика, действие, приключения… главный упор делался на необыкновенном в природе… Пожалуй, только в некоторых из них — как „Катти Сарк“, „Путями старых горняков“ — я заинтересовался необыкновенным человеческим умением». [278] Е. Брандис и В. Дмитревский справедливо писали, что уже в ранних рассказах «акцент переносится с романтики приключений на романтику творческого труда… Обычную интригу вытесняет научный и логический анализ… приключенческий сюжет часто заменяется… приключениями мысли». [279] «Рассказы о необыкновенном» были переходной ступенью от фантастики научно-приключенческой и популяризаторской к более высокому типу фантастики — приключениям мысли.
Умение остро видеть мир и увлеченность суровой романтикой странствий воспитаны в Ефремове богатым жизненным опытом: поход через Перекоп с авторотой 6-й армии («демобилизовался» в 1921 г. в возрасте 14 лет), специализация в области палеонтологии под руководством академика П. П. Сушкина, затем увлечение морем (плавал на Каспии, на Дальнем Востоке, «между делом» получил диплом судоводителя) и, наконец, наука: многочисленные экспедиции и камеральные исследования, где Ефремов проявил себя ученым широкого профиля. Он — доктор биологических наук, палеонтолог и геолог, эрудированный, творчески мыслящий философ-историк. Прежде всего историк.
Разносторонние интересы и занятия научили Ефремова видеть единство мира в многообразии и целостность знания в разветвлении наук. Все его творчество — «Рассказы о необыкновенном» (1944 — 1945), историческая дилогия «Великая дуга» («На краю Ойкумены», 1949 и «Путешествие Баурджеда», 1953), первая космическая повесть «Звездные корабли» (1947), «Туманность Андромеды» (1957), «Cor Serpentis» («Сердце Змеи», 1959), научно-психологический и фантастико-приключенческий, по определению автора, экспериментальный роман «Лезвие бритвы» (1963), философско-фантастический роман «Час Быка» (1969) — единая цепь, в которой каждый этап — новая ступень научно-художественного освоения «реки времени» — так названа одна из глав «Туманности Андромеды». Но это также и тема всех крупных вещей писателя — тема времени как диалектического процесса — от зарождения жизни и разума до высочайших вершин, на которых разум переделывает породившую его природу и самого себя.
В «Великой дуге» наука уже не часть экзотического фона, какой она еще предстает в рассказах, но инструмент реконструкции прошлого, причем не только внешнего облика, но главным образом тех внутренних линий, которые связывают прошлое с настоящим и будущим. В «Туманности Андромеды» наука выступает, как решающая сила безостановочного совершенствования общества и сущность человеческого бытия, а в «Сердце Змеи» и «Лезвии бритвы» — и как средство перестройки человека.
Ефремовым создана новая отрасль естествознания — тафономия, объединившая биологическую и геологическую стороны палеонтологии (фундаментальный труд Ефремова «Тафономия и геологическая летопись» в 1950 г. отмечен был Государственной премией). Как ученый Ефремов применил диалектико-исторический метод для выявления взаимодействия живой и неживой природы. Как писатель он впервые продемонстрировал фантастический домысел, свободно распоряжающийся выводами смежных областей знания.
Большой интерес и острую полемику среди фантастов вызвала ефремовская концепция инопланетного разума и возможности посещения Земли пришельцами из Космоса. Ефремов считает, что разум — продукт слишком редкого совпадения благоприятных условий, чтобы можно было ожидать близкого соседства разумных существ. Возрастающее число отрицательных данных неуклонно уменьшает, например, надежду на существование братьев по разуму в пределах Солнечной системы. На Марсе ни земные наблюдения, ни фотографии, сделанные в непосредственной близости автоматическими ракетами, не подтвердили зарисованной и даже заснятой (с Земли) геометрически правильной сети каналов. Не подтвердилась и гипотеза астрофизика И. Шкловского об искусственном происхождении спутников Марса.
Ефремов полагает, что братья по разуму отдалены не межпланетными, а межзвездными расстояниями — несравненно более громадными. Время, необходимое для их преодоления, даже при субсветовых скоростях, сопоставимо с существованием человечества, а это делает маловероятным визит пришельцев в исторически обозримый период (впрочем, существуют и другие мнения).
Мы не говорим здесь о чисто фантастических (хотя и не невероятных) предположениях насчет преодоления громадных расстояний со скоростями, превышающими световую. К ним Ефремов обратится позднее — в «Туманности Андромеды» и «Сердце Змеи». А пока в «Звездных кораблях» он попытался преодолеть препятствия, не преступая нынешний уровень знания. Писатель обыграл реальную находку — кость ящера, пробитую правильным отверстием, возможно, пулевым. В ту эпоху человека на Земле еще не было.
После исторического витка Юрия Гагарина подобного рода «доказательства» посещения Земли гостями из космоса посыпались как из рога изобилия. Общеизвестна гипотеза А. Казанцева, толкующая загадку тунгусского взрыва 1908 г. как катастрофу инопланетного космического корабля. В фантастических рассказах и очерках Казанцева, примыкающих к Тунгусскому циклу, [280] фигурируют и другие аргументы подобного рода. Скажем, так называемое «зальцбургское чудо» — металлический параллелепипед, обработанный разумным существом. Он якобы был найден в геологических отложениях того времени, когда еще не было на Земле человека. Выяснилось, однако, что в музее города Зальцбурга о «чуде» никто никогда не слыхал! Писатель принял за чистую монету обыкновенную «утку», пущенную французским журналом «Science et vie», специализирующимся на научных мистификациях.
В одесских катакомбах в древних геологических слоях найдены были кости животных, тоже (как сперва показалось) обработанные рукой разумного существа. Казанцев включил и этот «факт» в цепь «доказательств». Вскоре, однако, выяснилось, что обработкой занимались… моллюски. В Северной Африке среди наскальных изображений восьмитысячелетней давности археологи срисовали странную фигуру, облаченную в нечто напоминающее скафандр со шлемом. Надо же было в шутку назвать ее марсианским богом! Казанцев присовокупил к своим аргументам и «марсианина». А чтобы было убедительней, задал Юрию Гагарину коварный вопрос: Похоже на космический скафандр? — Похоже… Еще одно доказательство! (очерк «Шлем и тыква»). А на «скафандр» между тем претендуют этнографы: уж очень напоминает ритуальное облачение. «Шлем»-маску в древности часто делали из тыквы…
В свое время рассказы и очерки Тунгусского цикла привлекли новое внимание к загадочной катастрофе, сыграли роль в пересмотре метеоритной гипотезы, были снаряжены экспедиции, получены новые данные. Подтвердилось предположение писателя, что взрыв произошел в воздухе (метеориты взрываются от удара о землю). Правда, это нисколько не доказало, что взорвалось ядерное горючее космического корабля: виновницей такого взрыва, как полагают, могла быть и ледяная комета. [281]
Казанцев, однако, пошел дальше. Подкрепляя версию марсианского корабля, он приписал, например, директору Пулковской обсерватории академику А. Михайлову сообщение о необычайно яркой вспышке на этой планете: опять ядерный взрыв — разумная деятельность… Это было сделано не в фантастическом рассказе, а в научно-популярном очерке «Гость из космоса». [282] На философском семинаре по «Туманности Андромеды» в Пулковской обсерватории академик Михайлов заявил, что никогда такого сообщения не делал…
В суетливости, с какой писатель хватается за любую догадку о «следах» космических пришельцев, не видно никакой системы. То он относит их визит к временам, когда на Земле ещё не было человека, то к VII — VIII тысячелетию до н. э. (которыми датируют африканские наскальные изображения фигур в «скафандрах»), то придвигает вплотную к нашим дням (Тунгусский взрыв произошел в 1908 г.).
Ефремов не прибегает к сомнительным сенсациям (окаменелая кость с якобы пулевым отверстием описана в научной литературе). Вообще он не строит сюжет на разрозненных догадках. В «Звездных кораблях» «пулевая пробоина» увязана с визитом космических пришельцев системой научно достоверных фактов и гипотез из астрономии, космогонии, палеонтологии, биологии. Загадка огнестрельного отверстия — повод объединить все это в стройную концепцию, развернуть серьезное научное обоснование проблемы жизни и разума за пределами Земли.
Ефремова оттого и заинтересовало самое древнее «свидетельство» визита, что, если бы пришельцы побывали в историческое время, «те великие изменения, которые разумный труд производит в природе, не ускользнули бы от нас». [283] Этого пока не случилось потому, что посещение, может быть, было страшно давно и время стерло следы. У Ефремова гости с далекой звезды посещают Землю 70 миллионов лет назад. Дата не случайна: к тому времени относится массовая гибель гигантских пресмыкающихся (в Гоби Ефремов нашел их целые кладбища). Писатель это связывает с гипотетической космической катастрофой. Она могла быть следствием сближения Солнечной системы с другими звездами. Вращаясь вместе с Солнцем вокруг Галактики, Земля через десятки и сотни миллионов лет проходит через звездные скопления. «Сближение, — пишет Ефремов, — настолько значительное что перелет становится возможным», и пришельцы «переправились со своей системы на нашу, как с корабля на корабль. А затем в громадном протяжении протекшего времени эти корабли разошлись на неимоверное расстояние», [284] и теперь даже трудно сказать, откуда они прибыли.
Уже в этой ранней космической повести Ефремов обнаружил другую сильную сторону своего метода: разрабатывать фантастическую гипотезу не только на стыке наук, но и в русле «реки времени». В дилогии «Путешествие Баурджеда» и «На краю Ойкумены» исторически достоверное преобладает над вымышленным. И все же при всей справедливости сопоставления в этом плане с классическими «Саламбо» Г. Флобера и «Борьбой за огонь» Ж. Рони-Старшего видно, что произведения Ефремова — в совсем ином роде. "Мы сказали бы: это научная фантастика, расширенная с помощью анализа исторической действительности", — писала «Юманите» 11 октября 1960 г. в рецензии на французское издание «На краю Ойкумены» (курсив мой, — А. Б.). Очень удачное определение, но его надо расширить. Исторический анализ, вернее исторический подход Ефремов применяет и в фантастике о будущем, о космосе. Этот самый существенный элемент метода Ефремова сближает его художественные экстраполяции с научным прогнозом.
Модернизирует ли Ефремов давно ушедшее время? И да, и нет. Исторически правдиво наивное конкретно-образное представление древнего египтянина об окружающем мире. Даже бедняки-свободолюбцы страшатся умереть на чужом берегу: там закроется для них дверь в счастливую загробную жизнь. Первый вельможа фараона, Баурджед, при всем своем уме, не может расстаться с представлением, что Та-Кем (Египет) — центр и главная часть мира. Правдива и та дружба, которая выводит из рабства и возвращает на родину негра Кидого, италийца Киви и эллина Пандиона («На краю Ойкумены»). Но дружба эта так беззаветна, что невольно вспоминаешь братство лучших людей нашего века. И здесь, видимо, историческая правда переходит в научную, обоснованную фантастику. Разве коллективизм пролетарских революционеров горел бы неугасимым пламенем, если б сознание общности всех людей не копилось исподволь, с самых древних веков, помогая человечеству пронести мечту о лучшей жизни через тысячелетия гнета, варварской жестокости и невежества.
Из первой повести во вторую переходит объединяющий символ — голубовато-зеленый камень, чистый, словно волна дальних странствий. Сперва он представляется символом искусства: Пандион вырезал на нем свою прекрасную гемму. Но это тот самый камень, что привез из своего путешествия Баурджед, усомнившийся в исключительности Та-Кем. Прошли века. Опасный для фараона отчет о путешествии на край света был похоронен жрецами в священных подземельях бога ложной мудрости Тота. А камень, свидетель беспокойного сомнения, попал в руки эллина, захваченного фараоном в рабство.
Юноша отправился по свету в поисках совершенного искусства. Культура многих народов отшлифовала его художественное видение. Но, только пройдя через трагедию неудачного восстания, через всю Африку с ее иссушающими пустынями и непроходимыми лесами, художник увидел мир глазами человека с большой буквы.
Мир, страшивший беглецов за пределами Та-Кем, оказался добрым миром. Вождь одного из «диких» племен, презираемых в цивилизованной тюрьме Та-Кем, помог сформулировать понятое на пути страданий и побед: люди должны знать друг друга, ибо сила людей в общности. Гемма, вырезанная Пандионом на камне Баурджеда, изображала его самого в братском объятии с друзьями. Художнику особенно удалась уверенность маленькой группы в своей силе. Беглецы боролись за жизнь, за свободу и нашли нечто большее — всепобеждающую связь человека с человеком. Она-то и отгранила окончательно талант Пандиона.
Мысли жгуче современные. Но разве они родились вчера? Ефремов напоминает, что наши идеи мира и братства народов корнями уходят в глубину веков, что они — вершина лучшего в тысячелетнем опыте человечества. Многим сейчас приходит на память эта истина. «Ты посмотри историю человечества: вся она отчет о росте товарищества», [285] — пишет Г. Гуревич в повести о коммунизме. Но мало кто показал чувство общности, исторически преобразующее человечество, так убедительно, как Ефремов.
«Великая дуга» по своему глубинному смыслу — произведение вполне современное. Самовластный Джедефра превратил Та-Кем в огромный концентрационный лагерь. Десятки тысяч рабов заняты бессмысленным возведением «высоты» (пирамиды), единственное назначение которой увековечить человеческое тщеславие. Писатель отыскивает в прошлом истоки современности. Его исторический критицизм утверждающ, обращенная же в будущее романтика критична. Ефремов не выхватывает какую-то злободневную, но уходящую в песок струю «реки времени», а исследует истинное ее течение. Писатель извлекает в историческом потоке то, что формировалось тысячелетиями, но зато надолго. От борьбы, направляемой инстинктом сохранения рода, к поиску путей социального освобождения и от человечности объединенного мира к подвижничеству во имя бесконечного возвышения человека — в этой идее единство фантастики Ефремова о прошлом, настоящем и будущем. К научно-фантастическому роману о коммунизме писатель шел, казалось бы, от очень далеких тем, сюжетов и образов.
Непосредственным толчком к «Туманности Андромеды», вспоминал Ефремов, были побуждения полемические. Во время болезни, которая надолго оторвала от научной работы, ему довелось перечесть много современных западных фантастических романов, преимущественно американских. Ефремов был поражен их антигуманизмом. Монотонному мотиву гибели человечеств в результате опустошительных войн, навязчивой защите капитализма, который будто бы охватит Галактику на сотни тысяч лет, захотелось противопоставить «мысль о дружеском контакте между различными цивилизациями». [286]
Автору этих строк Ефремов говорил о романе Э. Гамильтона «Звездные короли»: «Мне нравилось мастерство сюжета: Гамильтон держит вас в напряжении от первой до последней страницы. Я видел незаурядный талант, свободно рисующий грандиозные картины звездных миров. И вместе с тем меня удивляло, у меня вызывало протест бессилие литературно одаренного фантаста вообразить мир, отличный от того, в котором он живет».
Двести тысяч лет прошло с наших времен. Земные люди и другие мыслящие существа расселились по Галактике. И не нашли ничего лучше, как создать смертельно враждующие сверхимперии. Диктатор Королевства Темных Миров жаждет властвовать над всей Галактикой. Циничному властолюбцу противостоит принц Среднегалактической империи, он же Джон Гордон — отставной солдат, «средний американец» нашего века. Подлинный принц нашел способ через время обменяться с Джоном Гордоном сознанием, чтобы перенестись в прошлое и изучить наше время. Стечение обстоятельств заставляет Джона Гордона прикидываться настоящим принцем и принять участие в галактической междоусобице. Джон — порядочный парень и старается неукоснительно выполнить все моральные обязательства, возложенные на него необычным обменом. Захваченный в плен диктатором Темных Миров, Джон остается верен Империи, совершает рыцарские подвиги и возглавляет отражение агрессии.
Все это не так уж плохо в сравнении с фантазиями менее щепетильных американских авторов. Гордон узнаёт, что монархия в Империи — форма демократии. Наподобие современной Англии. Но никакие идеи, никакие моральные ценности народоправства не соприкасаются с приключениями Джона Гордона. Роман не зря назван «Звездные короли». Это типичный ковбойский вестерн на фантастическом пейзаже. Умеренное благородство сталкивается с неумеренным коварством и, разумеется, побеждает.
Но дело даже не в этом идеологическом стандарте. Дело в том, что автору и в голову не приходит, что мир может, что мир должен очень измениться. Любопытствующий диктатор вскользь спросил: « — На что был он похож, этот ваш век, когда люди даже не покидали еще маленькой Земли? Гордон пожал плечами. — По существу, разницы мало. Были войны и конфликты, снова и снова. Люди не очень меняются».
Как раз этой позицией роман Гамильтона типичен для основного потока англо-американской фантастики. Несколько лет назад американское издательство «Джон К. Уинстон» выпустило в «прославленной уинстоновской серии научной фантастики» ряд романов. Девять десятых «Завоевателей звезд» Б. Бова занимают межпланетные осады, ультиматумы, сражения. В «Людях, пропавших на Сатурне» Ф. Латэма экипаж космолета попадает в плен к жабообразным жителям Сатурна. В «Сыне звезд» Р. Ф. Джонса дружба между обитателями планет приводит Землю на край гибели. В "Таинственной установке* К. Райта пленник на некой планете предотвращает гибель Земли. В «Затерянной планете» П. Долласа — два мира на грани войны. «Вандалы в безвоздушном пространстве» Д. Ванса повествуют о космических пиратах. В «Мире, прижатом к стене» П. Кейпона инопланетяне нападают на Землю…
В Америке и Англии есть и другая фантастика. Ч. Оливер, Ф. Хойл, Ф. Пол и С. Корнблат, А. Азимов и особенно Р. Бредбери вызывают у читателя ужас и отвращение перед будущим, в котором по-прежнему царит закон капиталистических джунглей. Но англо-американская фантастика ничего не предлагает взамен. «Идиллии» космических колонизаторов сменяются ядерными побоищами.
В «Туманности Андромеды» звездные корабли бороздят бездну не ради войн. Земное человечество включилось в галактическую связь дружественных миров. Пока что Великое Кольцо охватывает ближний космос. Расширению содружества препятствуют огромные расстояния.
Это — почти неподвижности мука -
Мчаться куда-то со скоростью звука,
Зная прекрасно, что есть уже где-то
Некто,
летящий
со скоростью
света!
Но и со скоростью света не добраться до туманности Андромеды. За время полета, быть может, погаснет свет земного разума. И вот, чтобы протянуть руку братства тем, кто отделен миллионами парсеков, Мвен Мас с Реном Бозом ищут способ мгновенно преодолевать пространство — время. Подобный «сквозной» переход из одной точки мира в другую Стругацкие называют нуль-транспортировкой, другие — переходом в надпространство и т. д.
Некоторые считают эту фантастическую идею совершенно ненаучной, потому что «отсутствие пространства исключает материальность, ибо материя немыслима без протяженности, вне пространства». [287] На это можно было бы возразить, что пространство не есть одна только протяженность, но сторона (или функция) континуума (непрерывного единства) пространство — время. Если время при скоростях, близких скорости света, должно меняться (так называемый парадокс времени в теории относительности), то как же останется неизменной «протяженность»? Не искривляется ли пространство соответственно «сжатию» или «растяжению» времени? Пока что на этот вопрос экспериментального ответа нет. Точку перехода в гипотетическое искривленное пространство фантасты и называют нуль-пространством. Речь, как видим, не об абсолютном, математическом нуле, как понимают противники этой фантастической гипотезы.
Можно было бы сказать еще многое за и против нее, но механистичность приведенных возражений и без того очевидна. Можно было бы также перечислить немало примеров примитивного варьирования этой интересной фантастической идеи в качестве литературного приема, когда она превращается в сущую бессмыслицу (и в следующей главе мы об этом скажем). Но вернемся к «Туманности Андромеды». Здесь получение «канала» в пространстве — времени, вовсе не претендуя на строго научное обоснование, заставляет задуматься о справедливости бытового представления о пространстве как простой протяженности. И не как об отвлеченной научной задаче, но в связи с очень важными этическими проблемами коммунистического мира. У Ефремова «невозможная» фантастическая идея как бы символизирует необходимость пересмотра в будущем тех представлений о природе, которые ныне кажутся незыблемыми, если того потребуют грандиозные социальные цели человечества.
«Вы были на раскопках… — напоминает Мвен Мас Рену Бозу. — Разве миллиарды безвестных костяков в безвестных могилах не взывали к нам, не требовали и не укоряли?». [288] Как песок меж пальцев утекла их жизнь. Они рождались и умирали, испытывая мучительную медленность восхождения по исторической лестнице. Непреложность тягучих этапов социальной эволюции зависела и от невозможности ускорить физическое время. Не должен ли наступить час, когда умножение человеческого счастья будет ускорено за счет управления не только временем историческим, но и временем физическим? Бесчисленные поколения, удобрившие каждую пядь земли, «требуют раскрыть великую загадку времени, вступить в борьбу с ним! Победа над пространством и есть победа над временем» (51).
Таков этический и исторический, нравственный в самом высоком значении смысл эксперимента с нуль-пространством. В сущности, такова гуманистическая идея всей ефремовской космической эпопеи — от «Туманности Андромеды» до «Сердца Змеи» и недавно опубликованного романа «Час Быка».
Приветствуя или осуждая (и не всегда несправедливо) увлеченность фантастов космической тематикой, критика тем не менее почти не рассматривает космос как насущную жизненную проблему будущего. А ведь производство энергии на нашей планете, удваиваясь каждые 20 лет, через два-три столетия достигнет критического уровня. Дальнейшее наращивание мощностей может поставить под угрозу биосферу Земли (из-за перегрева атмосферы). Производство энергии застабилизировать нельзя, возражает советский астрофизик И. Шкловский некоторым зарубежным ученым: это чревато инволюцией цивилизаций. Выход в том, чтобы вынести энергомощности в ближний космос. (Хотя многие фантасты того и не сознают, космическая романтика в своей основе, как видим, весьма практична).
Это даст человечеству новые, но все-таки ограниченные возможности. В перспективе поэтому перестройка Солнечной системы. Чтобы полностью использовать лучистую энергию нашего светила, ученые предлагают окружить его сферическим экраном. Материал — размонтированные планеты. (Так называемый проект Дайсона). На внутренней поверхности экрана, обращенной к Солнцу, разместится бесчисленное человечество. Одновременно, стало быть, можно решить и проблему перенаселения планеты. Фантасты развивают эту грандиозную идею со времен Циолковского.
Если все эти прогнозы верны, космос потребует титанических усилий в течение тысячелетий, но и их, быть может, окажется недостаточно без помощи других цивилизаций. В статье с характерным названием «Множественность обитаемых миров и проблема установления контактов между ними» профессор Шкловский так представляет себе дальнейший ход событий: «Освоив свою планетную систему, высокоразвитая цивилизация начнет процесс диффузии к соседним звездам… Можно ожидать, что такой диффузный процесс, совершенный по единому плану… охватит всю Галактику». [289]
Ефремов вряд ли предполагал, что через какое-нибудь десятилетие Великое Кольцо получит теоретическое обоснование.
Великое Кольцо нашло отклик и в художественной фантастике. Писатель Г. Альтов полагает, что это «идея эффектная, но по философской своей сути геоцентричная»: [290] надо "не переговариваться, сидя на своих «островках, а объединяться в огромные звездные города». [291] Действительно, расстояния уже в сотни, а тем более в миллионы световых лет лишают смысла радиопереговоры: вопрос и ответ безнадежно устареют в пути. Но ведь Ефремов рисует первый этап: с начала Эры Кольца прошло всего несколько сот лет — в масштабах космоса время ничтожное. И ассоциация Кольца не только обменивается информацией. Звездолет «Тантра» под командой Эрга Ноора послан был установить, почему замолчала планета Зирда. Переход через нуль-пространство Мвен Мас и Рен Боз ищут для того, чтобы физически шагнуть в далекий мир туманности Андромеды.
Оспаривая Ерфемова, Альтов, в сущности, дополняет его идею. Есть предположение, что особенность группирования звезд в центре Галактики может быть следствием разумного вмешательства. Карликовые звезды вроде нашего Солнца (т. е., вероятно, имеющие биогенные планеты) в отличие от одиноких гигантов группируются в так называемые шаровые скопления. Альтов считает, что это и есть звездные города.
Но он утверждает далее, что «столичным» сверхцивилизациям в центре Галактики, поглощенным перестройкой мироздания, нет дела до нашей захолустной звездочки где-то на краю Галактического колеса и они попросту не станут искать с нами связи. Потому-де нам самим придется двинуть Солнечную систему к их шаровым скоплениям, а ефремовская идея насчет переговоров обрекает на пассивное ожидание. Альтов предлагает идти в гости, не справившись по телефону, существуют ли хозяева…
Смысл Великого Кольца не в переговорах, а в том, что расширение масштабов освоения мира неизбежно перерастает в более высокое объединение людей, в более высокую мораль и гуманизм. И, наоборот, подобно тому как закапсулирование цивилизации на своей планете чревато инволюцией (Шкловский), общность разумных существ не может остаться общностью, не распространяясь на все разумные миры. Более развитая цивилизация не может не заботиться о менее развитой уже хотя бы как о своем резерве. Технологический фактор диффузии разума в космос неотделим от идеологического. «Туманность Андромеды» внушает именно эту мысль. Ее находим и у других авторов. В повести Г. Мартынова «Наследство фаэтонцев» (1960) гибнущая планета Солнечной системы позаботилась сообщить землянам о постигшей ее катастрофе. Продолжая в романе «Гость из бездны» (1962) эту историю, Мартынов рассказал, как Земля впоследствии помогла собратьям вернуться к родному Солнцу.
Альтов — очень противоречивый полемист. Возражая Ефремову, он в то же время отлично формулирует туже самую идею (которая восходит к Циолковскому и более ранним предшественникам): «Рисуя будущее, — пишет он, — романисты стремяться угадать детали — одежду, быт, технику. А какое это, в конце концов, имеет значение? Главное — знать цель существования будущего общества. Мы ясно видим цели на ближайшие десятки лет. Но необходима еще и дальняя цель — на тысячи лет вперед. „Высшая цель бытия“. Смысл долгой жизни человечества. Это очень важно, потому что великая энергия рождается только для великой цели». [292]
Физическое сближение миров, конечно, только часть великой цели. Даже безмерное могущество над природой, которое даст разуму межпланетное единение, тоже не вся цель. Самое главное — стремление разума к бессмертию или точнее к практически сколь угодно долгой жизни. Биогенная эра отдельной планеты, даже расширенная за счет освоения своей солнечной системы, имеет начало и конец. Выход в ближний космос может отсрочить, но не исключает конец планетного разума. Лишь в лавинообразном распространении по Вселенной разум может противостоять ее бесконечности, столь же неизбежно гасящей жизнь в одном конце, сколь закономерно она зажигает ее в другом. Вот почему наши предполагаемые братья по разуму не меньше нас должны быть заинтересованы в объединении.
В этом, в сущности, смысл прозрения Циолковского о неизбежности космоса для зрелого человечества, и в этом философская и морально-этическая, преемственность между гуманизмом его космической концепции и коммунизмом Великого Кольца. Только коммунистическому разуму дана будет бесконечность мироздания и только в гигантском его пространстве он обретет поистине бесконечный расцвет. Вот почему тема Космос и Коммунизм — не преходящая дань времени. Советский научно-фантастический роман о высшей ступени коммунизма неизбежно должен был включить и высшую, коммунистическую цель освоения космоса. Он зажег тему века великой общечеловеческой целью.
Экипаж звездолета «Лебедь» навсегда уносит в бездну Вселенной кровью сердца писаную мудрость древних майя: «Ты, который позднее явишь здесь свое лицо! Если твой ум разумеет, ты спросишь: кто мы? Кто мы? Спроси зарю, спроси лес, спроси волну, спроси бурю, спроси любовь. Спроси землю, землю страдания и землю любимую. Кто мы? Мы — земля!» (128). Разум, поднимаясь к бесконечному расширению своего мира, навечно сбережет тепло материнской планеты. Такова диалектика двойного чувства родины у ефремовских космопроходцев, по существу, — диалектика мировоззрения автора.
Ефремов не узкий геоцентрист, каким его хотят представить оппоненты, но и не беспредметный галактоценрист, какими выступают иные из них. В его концепции жизни — разума — коммунизма Земля и космос нераздельны. Нас интересует высшее звено этой цепи — разум коммунистический. Но прежде присмотримся к низшему звену — самой жизни.
Существуют две противоположные точки зрения на природу наших гипотетических братьев по разуму. Одни считают, что жизнь возможна в любых, даже неорганических формах, отсюда величайшее многообразие (если не бесконечность) и самая причудливая морфология разумных существ (даже — веществ). Другие рассматривают возможные варианты жизни в пределах «форм существования белковых тел» (Ф. Энгельс), но не сходятся на морфологии жизни разумной. Некоторые фантасты допускают, например, даже мыслящие мхи. Можно придумать все что угодно, даже кристаллическую жизнь, но тогда нам нечего сказать о вероятности такого вымысла.
Фантастика может идти и вненаучным путем. Ефремов, однако, ставит целью «подчинить свою фантазию строгим рамкам законов» природы («Сердце Змеи»). [293] Он судит о внеземной жизни лишь по нашему внутрипланетному опыту. Но ведь и его противники — «галактоцентристы» тоже в глаза не видели мыслящих океанов или какого-нибудь коллективного разума вроде муравьиного сообщества.
Пок неизвестна небелковая жизнь, и Ефремов ее не рассматривает, хотя и не отрицает. Это резко сужает принцип многообразия жизни, но зато безбрежная стихия догадок вводится в достоверное русло. Уязвимое в ефремовской концепции относится к ограниченности нашего знания, а не однобокой интерпретации. Далее мы увидим к тому же, что принятое Ефремовым ограничение имеет и более глубокий, методологический смысл.
Наука пока располагает доказательствами лишь в пользу того, что только человек выделен был из широкого спектра жизни, чтобы пройти узким коридором к разуму. Гуманоидный облик земного разума не случаен. Ефремов считает, что в сходных с земными условиях для развития большого мозга требуются «мощные органы чувств, и из них наиболее — зрение, зрение двуглазное, стереоскопическое, могущее охватить пространство… голова должна находиться на переднем конце тела, несущем органы чувств, которые, опять-таки, должны быть в наибольшей близости к мозгу для экономии в передаче раздражения. Далее, мыслящее существо должно хорошо передвигаться, иметь сложные конечности, способные выполнять работу, ибо только… через трудовые навыки происходит осмысливание окружающего мира и превращение животного в человека. При этом размеры мыслящего существа не могут быть маленькими, потому что в маленьком организме не имеется условий для развития мощного мозга, нет нужных запасов энергии. Вдобавок маленькое животное слишком зависит от пустяковых случайностей на поверхности планеты». [294]
В полемическом рассказе «Большой день на планете Чунгр» (1962) А. Глебов спорит с Ефремовым устами марсианского ученого-муравья: можно ли без смеха слышать, что природа не могла создать ничего более совершенного, чем писатель Ефремов! Ведь, скажем, два глаза человека выполняют задачу стереоскопического видения хуже, чем три глаза муравья. Но известно, что третий «глаз» муравья — тепловой рецептор, а не орган зрения. Хитиновый панцирь насекомого не содержит нервных «датчиков», а у теплокровных они во множестве рассеяны по телу, дублируют и взаимозаменяют друг друга. Повреждение одного не ведет особь к гибели.
Противники точки зрения Ефремова выдвигают подчас очень остроумные альтернативы. [295] Но они игнорируют то обстоятельство, что множество животных лишены универсальной приспособленности человека к среде. А ведь это — важнейшая предпосылка не только устойчивой жизнеспособности, но и дальнейшего совершенствования.
«Всякое другое мыслящее существо, — говорит Ефремов, — должно обладать чертами строения, сходными с человеческими» (459). Как видим, ефремовская концепция не сводится к примитивному тождеству с человеком. Речь лишь об общих рамках, в них морфология разумного существа довольно широко варьируется. «Между враждебными жизни силами космоса, — поясняет Ефремов, — есть лишь узкие коридоры, которые использует жизнь, и эти коридоры строго определяют ее облик» (459). В «Сердце Змеи» эта мысль выражена так: «Только низшие формы жизни очень разнобразны; чем выше, тем они более похожи друг на друга». [296]
Эту точку зрения разделяет и сходно аргументирует американский фантаст Ч. Оливер. [297] Один из крупнейших астрофизиков нашего времени, автор оригинальной космогонической теории и тоже писатель-фантаст Ф. Хойл в 1964 г. в своих научно-популярных лекциях «Человек и Вселенная. О людях и Галактиках» отстаивал идею, тождественную Великому Кольцу. Он тоже считает, что в сходных условиях мыслящие формы жизни должны быть сходны.
Сторонники какой-нибудь мыслящей плесени скажут: в бесконечности космоса все может быть иначе. Но Земля ведь тоже часть космоса, а она свидетельствует, что даже расходящиеся ветви эволюции «вверху», в своих высших формах, обнаруживают подобие. Еще А. Богданов, врач по образованию, объясняя человекоподобие своих марсиан, обращал внимание на поразительное сходство устройства глаза спрута и человека — высших представителей абсолютно разных ветвей животного мира. Сходство тем удивительней, что происхождение органов зрения у головоногих, естественно, совершенно иное, «настолько иное, что даже соответственные слои тканей зрительного аппарата расположены у них в обратном порядке…». [298] Сила приспособляемости вгоняет эволюцию в сходные формы. Вот почему Ефремов убежден в человекоподобии инопланетян.
Скажут: пусть так, но какое это дает преимущество художнику? Разве на примере нуль-пространства Ефремов не продемонстрировал, сколь важна свобода фантастического воображения? Совершенно верно: в иных случаях необходима замена буквальной научной правды правдоподобием. Но в других столь же плодотворно строгое следование правде. Нет единого рецепта для любой темы. И, в частности, потому, что фантазия зависит не только от внутренних законов научного материала, абстрагированных от человека, но и от художественно-гуманистической задачи искусства. Своеобразие же фантастики Ефремова в том, что и этический и эстетический критерий человека, и фантастическое правдоподобие у него не оторваны от научной правды, но являются ее развитием. Разрыв здесь чреват серьезными просчетами, хотя они и не всегда на поверхности.
В «Солярисе» С. Лема океан чужой планеты являет собой ее гигантский мозг — истинный кладезь загадок для ученых. В странном его поведении прорисовывается жуткая доброта — если не бесчеловечная, то надчеловеческая. Сам, изучая внутренний мир своих исследователей, одиноких на чужой планете, океан-мозг материализует и присылает им в «живом» виде их самые мучительные воспоминания. Одному из землян он материализовал давно и трагически покончившую с собой возлюбленную. Во всем живая — и все-таки муляж, она в конце концов убеждается, что ее никогда не полюбят человеческой любовью, как любили подлинную Хари. И вновь уходит из жизни. Но любили ли Хари, если та по воскрешении снова предпочла смерть?
Под текстом, глухо, — трагедия полумуляжа, который не захотел смириться со своей неполноценностью. Трагедия, несомненно, гуманистическая, и она обусловлена правдоподобной фантастической посылкой. Но в целом гуманизм повести противоречив.
Ведь на поверхности — доброта мозга, равная бесчеловечному любопытству одиночки. И примечательно, что Лем здесь во всем логичен, исключая, однако, первоначальную фантастическую посылку. Жуткая «доброта» мозга-океана естественна для разума, который развился, не зная никого, кроме себя. Но такой монстр даже предположительно, фантастически немыслим. Для высокого развития интеллекта (а может быть, и для любого интеллектуального уровня) необходимо разнообразие среды. Разумные реакции дельфинов, возможно, застыли в силу сравнительного однообразия водной стихии. Для мозга же — океана средой является он сам, т. е. величайшее, чудовищное однообразие. Это и определяет внесоциальность его морали, но это-то и невозможно, ибо мораль — непременно социальна, результат общения. Воображение фантаста, покинув коридор, по которому природа поднимается от энтропии к человеку и, стало быть, к человечности, породило очень абстрактную психологическую игру.
Во всяком случае, для Ефремова эта тонкая ускользающая грань — между неодушевленной материей и человечным (а не только человеческим) духом необычайно важна.
В «Сердце Змеи» Ефремов не по произволу выбрал фторуглеродный вариант жизни. Фтор обеспечивает достаточно высокий энергетизм соединений, без чего невозможен обмен веществ. Но фтор — и менее распространенный элемент, чем кислород. Фторная жизнь поэтому должна быть более редкой. Отсюда коллизия одиночества «фторного» человечества. И отсюда же прекрасный порыв героини «Сердца Змеи»: она подала мысль заменить путем воздействия на наследственность фторную основу кислородной. Чтобы «фторные» имели счастье дышать с братьями по разуму одним воздухом. Интересная биохимическая гипотеза здесь внутренне заключает гуманистичный психологизм, а может быть, как раз гуманистический замысел и привел к правдоподобной фантастической посылке.
В принципе допускают замещение в молекуле белка одних элементов другими. При этом организм должен приобрести необычайные свойства. В одном из рассказов А. Днепрова углерод замещен кремнием. Пища — тоже преобразованная органика, «кремниевые» растения и животные. Варварская переделка людей была произведена недобитыми фашистами с тем, чтобы превратить несчастных в послушное и неуязвимое орудие. Тело «кремниевых», плотное как камень, не берут пули. Ненавидя преступных хозяев, они вынуждены рабски повиноваться. Ведь даже жажду они могут утолить лишь едкой щелочью и в обычных условиях обречены на гибель.
Ефремов столь же логично развертывает психологические коллизии из своей биохимической посылки. Даже детали внешности, отличающие чужих от землян, восходят к химизму их природы и различию условий на их планете. Противники ефремовского «геоцентризма», изобретая самые химерические формы жизни, мало заботятся об этом внутреннем соответствии системы образов естественнонаучному постулату. И дело не только в том, что такое соответствие — залог художественной цельности. Самое существенное, что естественнонаучная точка зрения Ефремова и его единомышленников-"геоцентристов" развертывается в гуманистической системе идей. В «Сердце Змеи» различие подобного и подобие биологически различного разума объединено человечностью чувств. Абсолютное же несходство может дать пищу только рассудку. Фантастические посылки Ефремова и Днепрова, так сказать, внутренне эмоциональны и гуманистичны, здесь драма и трагедия — эти сильнейшие пружины искусства — таятся в исходной фантастической идее.
При столкновении же абсолютно чуждых форм жизни вообще трудно нащупать какое-то социальное взаимодействие и такой важный в искусстве путь от головы к сердцу. Хищность кристаллических чудовищ в повести Гамильтона «Сокровище громовой луны» можно объяснить характерным для американской фантастики мотивом непримиримой борьбы за существование. Но и у советского фантаста В. Савченко, далекого от идеологии «джунглей», встреча людей с механическими разумными ракетками в рассказе «Вторая экспедиция на Странную планету» сведена всего-навсего к распознаванию разумных проявлений в том, что сперва показалось машиной.
В повести «Баллада о звездах» Альтов и Журавлева ставят под сомнение Великое Кольцо, ибо, говорят они, «связь между мирами — это не только технические трудности, как думал романист»: «очень нелегко найти какие-то точки соприкосновения» [299] с иным разумом. Герой «Баллады» стоял рядом с чужим существом, они разговаривали — и не понимали друг друга. Из того, что инопланетяне внешне напоминали людей, он сделал вывод, что их духовный мир «повторяет то, что характерно для человека. Это была ошибка». [300] Авторы этой ошибки, однако, сами Альтов с Журавлевой. Мысль Ефремова совсем другая. В «Сердце Змеи» он писал: «Не может быть никаких „иных“, совсем непохожих мышлений», потому что «мышление следует законам мироздания, которые едины повсюду» (246). Не вследствие физического подобия разумных существ, но в силу отражения в любом сознании единых законов природы.
И это не единственный промах авторов «Баллады». Трогательно изобразив непонимание между землянином и «прозрачными», они под конец показали, что чужие все-таки… поняли. И даже условились о помощи, несмотря на то, что кровавые страницы нашей истории, увиденные на киноэкране, не вязались в их сознании с мирными намерениями посланца Земли. У «прозрачных» не только те же руки, ноги, голова, зрение, но и грусть и радость человеческие. Разве что в шахматы играют лучше да чувства изощренней. Выдвинув свое, «оригинальное»: совсем не такие, Альтов с Журавлевой все-таки пришли к «рутинному», ефремовскому: почти такие. Не помогла и ссылка на высказывание В. И. Ленина в воспоминаниях А. Е. Магарама. Ленин говорит о различии восприятия в специфических условиях иных планет: «Возможно, что… разумные существа воспринимают мир другими чувствами». [301] А у авторов «Баллады о звездах» это превратилось в различное понимание мира. «Чуть-чуть» иначе.
Тезис о непонимании взят был из допущения, что развитие разума на каждой планете идет «своими путями». [302] Ефремов же полагает, что, несмотря на другие формы эволюции, разум, чем глубже он осваивает законы природы и общества, тем ближе — именно через эти законы — любому другому разуму. На низшей ступени инопланетные логики могут расходиться, на высшей же «никакого непонимания между мыслящими существами быть не может» (246), потому что «мысль, где бы она ни появлялась, неизбежно будет иметь в своей основе математическую и диалектическую логику» (246), везде единую в силу единства законов мироздания.
«Там равна сила естества», — говорил еще М. Ломоносов (в оде «Вечернее размышление о божием величестве»). Сперва эта идея имела буквально геоцентрический и антропоцентрический смысл — когда весь мир представляли подобием расположенного в центре «домашнего очага» человечества. Ефремов, однако, не Вселенную рассматривает через призму уникального феномена человека, но в человеке и человечестве отмечает универсально вселенский феномен разума. Преодоление наивного геоцентризма — это включение нас — с нашей логикой и моралью — во всеобщий закон мироздания.
Законы Вселенной проявляются в нашем мире точно так же, как и в незнакомых мирах. Вот почему по духовному облику земного человечества мы можем делать достаточно достоверные предположения о другом разуме. Что касается морали (и нравственности, и этики), все дело здесь в уровне социального сознания, а не в оттенках, создаваемых «расовыми» особенностями. Планетные морали поднимаются к галактической, подобно тому как в своей социальной эволюции национальные сознания сливаются в общечеловеческое. У разумной жизни просто нет иного пути духовного развития, иной путь — инволюция.
Начиная с «Великой Дуги» Ефремов не устает повторять, что разум поднимается к высшему расцвету, лишь преодолевая разобщенность. История человечества — история борьбы за объединение людей и народов. В человеке и человечестве, по-видимому, многое случайно для космоса. Но это — не случайное, это — неумолимый закон целесообразности. Не благие пожелания, не отвлеченные моральные ценности, но железная жизненная необходимость заставила земной разум проделать мучительный путь к социалистическому строю. Разум, как известно, — явление непременно общественное. Общество же, как показывает эволюция независимо развивавшихся земных цивилизаций, везде проходит сходные фазы. «Возможна, — говорит Ефремов, — некая аналогия в становлении высших форм жизни и высших форм общества. Человек мог развиваться лишь в сравнительно стабильных… условиях окружающей природы… Так и высшая форма общества, которая смогла победить космос, строить звездолеты, проникнуть в бездонные глубины пространства, смогла все это дать только после всепланетной стабилизации… и уж, конечно, без катастрофических войн капитализма» (253).
Вот почему в космосе вероятней встреча не с чикагским гангстером, не с пентагоновским маньяком, а с существом объединенного мира. Вот почему и оттуда, из Неведомого, и отсюда, с нашей Земли, устремятся навстречу друг другу подобные не только способностью мыслить, но и мыслящие, вероятней всего, по-коммунистически.
Правда, в «Туманности Андромеды» упоминается о случаях зверского употребления высших достижений культуры, о трагедии планеты Зирда в результате неосторожных опытов с расщепляющимися материалами. В «Сердце Змеи» упоминается о противоречии, когда людям уже открылось могущество овладения материей и космосом, но сознание еще отстает. В повести «Звездный человек» (1957) А. Полещук, объясняя появление космического авантюриста, напоминает о фашистах, тоже совмещавших высокую технику с низменной моралью. Г. Мартынов в «Гианэе» (1965) рассказывает о попытке уничтожить человечество с целью колонизировать Землю, а у С. Снегова в романе «Люди как боги» (1966 — 1967) вся Галактика ополчается против агрессивной цивилизации.
Тем не менее Ефремов и другие советские фантасты единодушны в том, что космический агрессор может быть разве что изгоем, отщепенцем, патологическим исключением. Примечательно, что Снегов объясняет агрессивность «зловредов» не извечной природой разума, а тем, что могущество цивилизации возросло на разбое и угнетении. Но здесь же таился и ее закат. Логика борьбы поставила «зловредов» перед выбором: либо иной путь развития, либо самоуничтожение. Объединенные миры во главе с коммунистической Землей не ограничиваются военной победой: они решают оздоровить саму основу агрессивной цивилизации.
О будущем братстве миров мечтали многие, начиная с Фламмариона и Брюсова. Циолковский полагал, что оно начнется с объединения своей планеты. Ефремов внес в эти мечты и гипотезы научное коммунистическое содержание. Автор «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» далек от того, чтобы наделять жителей других планет моралью своего общества, как делают англо-американские фантасты. Для него мораль Великого Кольца — целесообразность, к которой неизбежно приходит любая разумная жизнь.
Ефремов выступает не как доктринер-моралист, а как ученый. С одной стороны, он обосновывает межпланетное взаимопонимание и сотрудничество Одомашним" опытом человечеств, с другой — подкрепляет этот домысел аналогией с закономерностями естествознания, а они — всеобщи для Вселенной. Богданов в «Красной звезде». Толстой в «Аэлите» и многие современные советские фантасты решают проблему жизни — разума — общества, опираясь на отдельные элементы диалектического и исторического материализма. Ефремов впервые в мировой фантастике попытался объединить социальный подход с естественнонаучным, впервые обосновывает коммунистический дух будущего межпланетного братства миров на стыке законов социальной жизни с законами природы. Великое Кольцо является дальнейшим развитием идей Циолковского прежде всего в этом, гносеологическом смысле. В нем нет разрыва между «низом» и «верхом», диалектикой биологической жизни и общественной моралью.
Ефремов вовсе не пытается, как это нередко бывает, свести многосложные социальные явления к элементарным законам природы. Но он нащупывает аналогии и диалектический переход между наиболее общими законами социальной жизни и наиболее общими законами жизни биологической. Сила ефремовской фантастики в том, что эта интеграция вносит в его концепцию определенность как «вверху», так и «внизу». Не может быть никаких «иных» мышлений, абсолютно недоступных нашей логике, потому что любое сознание везде отражает законы природы. Но если так, то на высшей ступени любой отличающийся от нас разум не может не быть гуманным, иначе он уничтожит себя.
Эта определенность очень важна. В наше время релятивистские принципы естествознания случайно или умышленно, стихийно или сознательно распространяют порой на историю, на моральные и этические критерии, расшатывая тем самым идеал гуманизма и оптимизма.
У Ч. Оливера, солидарного с Ефремовым «внизу», в целесообразности человекоподобия разумных существ, тем не менее отсутствует какое бы то ни было взаимопритяжение инопланетных цивилизаций. В его романе «Ветер времени», опубликованном в один год с «Туманностью Андромеды», инопланетяне при всей их гуманности остаются социально чужими человеку — равнодушными к судьбе человечества. Они не находят ничего лучше, как вновь заснуть в своем тайном убежище, чтобы дождаться, когда земная техника сможет им дать звездолет (их собственный разрушен), и они вернутся домой. Каждый за себя, один бог за всех…
Повесть «Сердце Змеи» была перепечатана в американском сборнике советской фантастики с предисловием А. Азимова. Известный американский ученый и писатель останавливается на полемике советского автора с рассказом американца М. Лейнстера «Первый контакт»: "Ефремов повторяет содержание в некоторых деталях. Основная часть рассказа — встреча человеческих существ на космическом корабле с инопланетными существами. У американцев (в рассказе Лейнстера, — А. Б.) из взаимного недоверия (с чужими, — А. Б.) получается пат", [303] т. е. безвыходное положение. Решение находят «в психологии хитрой бизнесменской практики»: чтобы не уничтожить друг друга, американцы обменялись с чужими кораблями и оружием.
Это — типично. В своем обзоре англо-американской фантастики английский писатель К. Эмис отмечает, что считается само собой разумеющимся право космических «исследователей» устраивать фактории везде, где бы они ни пожелали [304].
Азимов сомневается, чтобы рассказы сборника были типичны: их могли специально подобрать, чтобы «смутить нас и ослабить нашу волю». Тем не менее произведение Ефремова заставило его усомниться в создаваемом реакцией мифе, что советские люди «питаются идеями всеобщей ненависти». Азимов так излагает идею «Сердца Змеи»: «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то все хорошее и благородное в человеке будет развиваться и люди будут жить в любви и согласии. А, с другой стороны, Ефремов подчеркивает, что такое счастье невозможно при капитализме».
Азимов прав, отмечая действенность контраста этих. как он их называет, гамбитов: «если коммунизм будет продолжаться» и «если капитализм будет продолжаться» В фантастических решениях обнажается весьма реальная сущность противоположных доктрин. Этически Азимов сочувствует Ефремову, но вместе с тем ставит оба «если» на одну доску — на уровень умозрительной игры. Шахматная терминология как бы уравнивает оба гамбита. Мол, и благородный ефремовский, и низменный лейнстеровский — одинаково игра ума. Между тем бизнесменский пат у Лейнстера не только аморален, но и прагматичен, т. е. в конечном счете научно необоснован. Может ли существовать в далеком будущем строй, который уже сегодня обречен?
С другой стороны, в основе обратного ефремовского решения коллизии «Первого контакта» не только иной этический идеал, но и противоположная гносеологическая позиция. Герои «Сердца Змеи» надеются, что встреча в космосе будет дружественной, не по безотчетной доверчивости, но потому, что убеждены — на высшей ступени разум гуманен, и эта убежденность тщательно обоснована. Буржуазные фантасты переносят в космос техасские нравы не только в силу реакционной установки, но и потому, что мыслят капитализм и все связанное с ним вечным, и напрасно было бы искать здесь научных аргументов.
Даже когда буржуазные литераторы пытаются смотреть в будущее оптимистически, они не предлагают ничего, кроме субъективной веры. Заканчивая цитированное выше предисловие, Азимов выражает надежду: «Я хочу верить, что советские граждане в самом деле желали бы видеть пришествие царства любви… Если бы только мы могли верить в то, что они хотят этого, и сами бы они поверили в то, что и мы хотим того же самого…». Чарльз Чаплин, касаясь альтернативы, которая сложилась для человека, расщепившего атом: либо самоуничтожение, либо самообуздание, писал в автобиографии: «… я верю, что альтруизм в конце концов возобладает и добрая воля человечества восторжествует». [305] Эти слова могут быть девизом движения за мир. Но что значит верить — в наше время? Для интеллигентного человека? Ученого?
Люди остро нуждаются в оптимизме. Но человечество сегодня слишком много знает, чтобы его устроил прекраснодушный, волюнтаристский оптимизм, ему надо утвердить свой оптимизм убежденностью, объективным знанием противоречивых тенденций нашей эпохи. Это единственно приемлемая точка зрения.
Американскому писателю П. Андерсону, специализирующемуся на исторической фантастике, принадлежит рассказ «Прогресс». В нем изображена примитивная жизнь остатков человечества несколько столетий спустя после сокрушительной атомной войны. В статье «Будущее, его провозвестники и лжепророки» («Коммунист», 1964, № 2) Е. Брандис и В. Дмитревский отметили, что мрачная концепция рассказа перекликается с пессимизмом буржуазных философов, проповедующих бессилие человека перед якобы неопределенным (и неопределимым!) ходом истории. В журнале «Fantasy and Science Fiction», напечатавшем подборку откликов американских фантастов на эту статью, Андерсон возразил: «Прогресс» — рассказ оптимистический, ибо «внушает ту мысль, что человек может пережить почти все, даже атомную войну, и вновь построить свое счастье». [306]
Показателен этот «оптимизм» посредством пессимизма, перекликающийся, кстати сказать, с псевдореволюционной оценкой оружия массового уничтожения как бумажного тигра. Для Андерсона, как и для Мао Цзе-дуна (которого писатель ставит на одну доску с К. Марксом и В. И. Лениным), не существует вопроса, во имя чего человеку надо пережить всеобщее уничтожение. Для него фатально равнозначны оба гамбита: «если атомная война будет» и «если атомной войны не будет». Подобно тому, как для Азимова тезис: «если коммунизм будет продолжаться» равноправен (с точки зрения игры ума) антитезису: «если капитализм будет продолжаться».
Разумеется, Андерсон приводит другое объяснение: «Наша научная фантастика, не ограниченная никакой догмой, говорит о многих мыслимых ситуациях, иные из которых приятны, иные нет. Какого-либо другого идеологического смысла наша фантастика не имеет».
Но этот— то смысл и существен: здесь и появляется «научный» релятивизм в оценке исторических тенденций.
Андерсон не согласен с «марксистской догмой», что история носит «определенный характер» (будто она сама этого не доказала!) и что «в будущем она пойдет по одному пути», т. е. к коммунизму. На словах — свобода от догм, на деле, в выборе фантастической ситуации, — догма фатализма (в этом мы убедимся и в главе о повести А. и Б. Стругацких «Трудно быть богом»). На словах Андерсон «искренне надеется», что атомной войны не будет, на деле все-таки рисует ее возможные последствия, а не возможность устранения.
Примечательна одна полемическая обмолвка. Андерсон сожалеет, что марксизм-ленинизм в своем историческом детерминизме якобы догматизировал "теорию, гипотезу или благочестивое пожелание совершенствования человеческого рода". Можно было бы не придираться к этой небрежности, если бы уравнивание коммунистической доктрины с прекраснодушным провиденциализмом не было оборотной стороной попыток дискредитировать научный фундамент коммунистического учения о революционном преобразовании мира во имя человека. Приспешник Б. Голдуотера черносотенец Т. Мольнар призывает вообще разделаться с научной теорией, потому что она «является, по сути дела, позвоночником утопизма, а точнее мысли о том, что человечество должно… полностью взять под контроль свою судьбу». [307] В этой философии проступает отчетливая политическая программа: «Наука ослабляет человека, обещая ему всяческие утопии, как марксизм, в котором основным тезисом является борьба с отчуждением, дабы вырвать человеческую судьбу из рук слепого случая». [308] Ясно, о каком ослаблении идет речь.
Андерсон, который на словах отмежевывается от подобных «ястребов», на деле, в своей фантастике, превращает человечество в игрушку случая и после этого утверждает, что его фатализм и есть научная позиция. Социолог Э. Араб-Оглы приводит в статье о современной фантастике любопытное заявление писателя С. Сприля: «Американские промышленные тресты, лаборатории и управления национальной обороны находятся в постоянной и интимной связи с элитой научно-фантастической литературы». [309] Как видим, эта связь может быть весьма тонкой.
Наивный примитив так называемой космической оперы, — фантастического жанра, в свое время унаследовавшего идеологическую миссию колониального и полицейского романа, — сегодня теряет кредит в растущих образованных слоях общества. Фантастику сейчас пишут ученые. Для интеллигенции. Значительную часть читателей американских научно-фантастических журналов составляют люди с высшим образованием. [310] Многие из них — решительные противники американского милитаризма. Этой аудитории режет слух трубный клич космических флибустьеров. Нынче фантастика в Америке предпочитает нашептывать. К той мысли, что в космосе, как и на Земле, в будущем, как сегодня и вчера, неизбежны войны и социальное неравенство, читателя приучают исподволь. Используют зыбкость границ между фантазией научной и ненаучной, подменяют отчетливую тенденцию неопределенностью, полуправдой, умолчанием, прячут реакционность в якобы объективной равнозначности оптимистических и пессимистических вариантов будущего, с «научным» беспристрастием разыгрывают произвольные гамбиты на «шахматной доске» истории. Гносеология, теория познания превращается в игру ума, где господствуют релятивизм и прагматизм.
Вот почему приобретает такую ценность тенденциозная определенность ефремовской концепции жизни — разума — общества.
Вторая мировая война укрепила социалистический лагерь. В то же время человечество оказалось перед ядерной угрозой. Задача писателя, взявшегося показать, что коммунизм придет, несмотря на опасность ядерной катастрофы, стала гораздо сложней. О. Хаксли в предсмертной антиутопии «Остров» утверждал, что коммунизму так или иначе суждено захлебнуться во враждебном океане. Ч. Оливер в своем в общем-то гуманистическом романе «Ветер времени» не верит, что человечество избежит самоуничтожения. Тысячу с лишним населенных планет обследовали пришельцы с чужой звездной системы, и везде одна картина. Оливер передает свое интуитивное ощущение опасности, висящей над нашей Землей. Вопрос, однако, в том, есть ли объективные факторы, которые позволили бы преодолеть эту опасность.
Советские фантасты стоят на той точке зрения, что космические цивилизации, овладевая гигантскими разрушительными силами, видимо, везде проходят кризисную точку. «Если в этот момент сознание мыслящих существ не на высоте, — говорит герой романа Казанцева „Льды возвращаются“, — они могут погубить себя. Но это так же исключительно редко в истории развития Разума Вселенной, как редко самоубийство среди людей». [311]
Мы уже говорили, что Ефремов не ограничивается эмоциональным оптимизмом. Он убедительно обосновывает свою концепцию будущего, интегрируя земные факторы и космические гипотезы. Разум, говорит он, победит безумие потому, что сознание общности судьбы на планете побеждало в неисчислимых тысячелетиях войн и антагонизма между людьми (дилогия «Великая дуга»); потому, что коллективизм разумных существ — закономерность не только внутрипланетная, но и вселенская («Туманность Андромеды»); потому, наконец, что гуманистическая мораль — вершина той логики разума, которая едина повсюду («Сердце 3меи»).
Ефремов так бросает луч своей фантазии в космическую даль, что, отразившись от безмерно далеких галактик, он ярко освещает землю у нас под ногами. Утверждение гуманного разума здесь, на нашей Земле, окрыляет надеждой, что предстоящая встреча с иной цивилизацией будет началом нового, галактического братства. А с другой стороны: если мы окружены мирами, неизбежно идущими к внутреннему согласию, и если мы — закономерная часть Вселенной, нет оснований считать, что наша Земля станет трагическим исключением. Если люди сделают все от них зависящее.
Ефремов не убаюкивает, нет. Трагической судьбой планеты Зирда он и предупреждает. Но он и утверждает, что нет фатальной неизбежности, что мы в ракетно-атомный век не зря возлагаем столько надежд на человеческий разум.
В «Туманности Андромеды» наметилась методологическая интеграция предупреждающей и утверждающей утопии (которую Ефремов осуществит и в идейно-жанровой структуре своей новой книги «Час Быка», 1969). Пафос ефремовской фантастики в этом смысле двуедин: писатель вселяет надежду, не тая опасности, и предупреждает, взывая к надежде и мечте. В своих фантастических идеях, частных и общих, конкретных и абстрактных, Ефремов удивительно чувствует диалектику человеческой природы, от индивида до общества. Критерий человека — неизменный внутренний ориентир его фантазии.
Герои «Туманности Андромеды» вызвали самые противоречивые толки. Одним понравилось в этой книге «отношение людей будущего к творческому труду, к обществу и друг к другу» (авиаконструктор О. Антонов), другие как раз это сочли наименее удачным. В самом деле: могут ли захватить воображение персонажи, которых нечетко различаешь, характеры мало индивидуализированные, личности суховатые и рационалистичные? Всё это как будто в самом деле присуще ефремовским героям. Но — в ином качестве и в другом смысле.
Вспомним, что научная фантастика взывает к иной — более рационалистичной, чем бытовая художественная литература, сфере воображения; что эстетика фантастической идеи как бы преобладает над художественной формой и поэтому образ в фантастике «суше» и «скелетней» (с точки зрения обычной художественности). Герой научной фантастики в принципе не может быть измерен жизненной полнотой бытового изображения.
Герой научно-фантастического романа, так сказать, сверхромантичен: его «одна страсть» (в отличие от сложносплетения многих душевных свойств бытового персонажа) заострена, к тому же обстоятельствами, более исключительными, чем в обычной романтике. И ни эта «одна страсть» не дает материала для многогранной обрисовки, ни обстоятельства не позволяют детализировать изгибы души. Ведь обстановка, в которой действует герой научной фантастики, требует не столько страсти, эмоций, сколько идей, интеллекта. Мужество решений звездолетчика — в мышлении ученого. Характер развертывается в «приключениях мысли», а даже эмоционально окрашенная мысль не так индивидуальна, как чувство.
Как говорит писатель Альтов, герой научной фантастики «светит по принципу Луны — отраженным светом стоящих за этим героем идей… В реалистическом романе можно сочно написать героя — и он будет жить. А в романе фантастическом самое блестящее реалистическое описание еще не делает героя — героем» (из письма Е. Брандису). Подразумевается не нравственная величина персонажа, а выпуклость изображения. Если подсчитать, продолжает Альтов, число «строк, отданных раскрытию характера и обрисовке Мвена Маса, то — уверен — Мвен окажется позади Дар Ветра и всех суперкрасавиц. Но спросите… у 10 человек: кто им запомнился в этом романе? И минимум 8 человек назовут прежде всего Мвена Маса. За ним — чрезвычайно интересные идеи. „Я поэт, тем и интересен“. Герой фантастического романа „тем и интересен“, что светит (или не светит — и тогда не интересен) фантастическими идеями».
Дело, конечно, не в числе строк, а в качестве, но вот это-то качество и создается прежде всего изяществом, оригинальностью и человечностью фантастических идей, ('стоящих за спиной" героя. Отберите, говорит Альтов, у капитана Немо его «Наутилус» — и он потеряет девять десятых своего обаяния. Потому что чудесный корабль как техническая мысль неотделим от социального протеста, от трагического одиночества и всей романтичной личности этого борца за свободу. Вот в каком смысле «отражаемая» героем фантастическая идея — опорный момент его художественно-психологической характеристики. Персонаж всегда выступает в свете ее эстетического, философского и т. д. контекста, а этот последний — сплошь и рядом научный (или квазинаучный) тезис, т. е. обособлен от личности героя. Здесь дело и в стилистике (научная лексика менее индивидуальна, чем бытовая), и в композиции (переадресовка изложения фантастической идеи герою или автору мало что меняет в ней самой), и во всем, из чего состоит художественная ткань.
С ефремовским Мвеном Масом, например, связана центральная гипотеза «Туманности Андромеды» — Великое Кольцо, вобравшая многие другие космогонические и социально-этические идеи писателя. Неодолимое пространство препятствует расширению галактического братства. Мвену Масу мучительно ждать, пока наука постепенно, шаг за шагом подойдет к проблеме пространства, и он решается на опасный эксперимент. Попытка пробить мгновенный канал к братьям в туманности Андромеды повлекла человеческие жертвы, тем не менее Мотивы эксперимента не только благородны, но и высокогуманны.
Фантастическая идея нуль-пространства освещает Мвена Маса и как человека, причем человека именно той далекой эпохи — очень близкого нам и все же очень непохожего. Вокруг нее завязывается сложный узел моральных проблем. Пур Хисс расценил нетерпеливость Мвена как низменное желание обессмертить себя; сам же виновник отправляется в добровольное изгнание на Остров Забвения и т. д. Отсюда возникает фантастическая идея другого плана: "Мы, — говорит Мвен Mac, — по-прежнему живем на цепи разума (подразумевая, очевидно, что эта цепь не удержала, а скорее толкнула его на опасный опыт, — А. Б.), — интеллектуальная сторона у нас ушла вперед, а эмоциональная отстала… О ней надо позаботиться, чтобы не ей требовалась цепь разума, а подчас разуму — ее цепь". Мощный интеллект потребовал «могучего тела, полного жизненной энергии, но это же тело порождает сильные эмоции» (79). Так возникает противоречие, и оно дает новый толчок развитию человека. Дело не только в воспитании чувств, но и в каком-то более тонком взаимодействии эмоций с рассудком. Необходимо будет, полагает Ефремов, поднять разум чувств до высоты интеллекта, возможно, — вернуться (на новом, конечно, уровне) к синкретическому восприятию мира, которое было свойственно нашим предкам.
Психологический контекст романа переходит в фантастическую идею и наоборот.
Люди у Ефремова несколько рационалистичны не только потому, что автор не преодолел элементов научного стиля, перенасытил характеристики логизмом понятий, язык героев — терминами, но и потому, что без всего этого просто было не обойтись. Сами люди другие — и потому фантаст должен был писать их иной кистью.
Представление героев «Туманности Андромеды» об идеальной личности более глубокое и требовательное, чем у нас. Они приветливы и в то же время сдержанно-рассудочны, — видимо, оттого, что сознают недостаточную по сравнению с идеалом культуру своего духа. Они как бы выверяют свой внутренний мир, прежде чем обнаружить его перед другими. "Заведующий внешними станциями (Дар Ветер, — А. Б.) ничем не выразил своих переживаний — считалось неприличным обнаруживать их в его годы" (13). А его молодой помощник «порозовел от усилий оставаться бесстрастным. Он с юношеским пылом сочувствовал своему начальнику, быть может, сознавая, что сам когда-то пройдет через радости и горе большой работы и большой ответственности» (13).
Молодой человек жалел ученого, вынужденного расстаться с работой, в которой смысл жизни. Но ведь жалость унижает заключенным в ней сомнением в способности человека преодолеть трудную полосу жизни. В таком сочувствии — доля заботы о себе (и со мной может случиться такое), а ведь глубочайший коллективизм проник в самые тонкие человеческие отношения. С отмиранием социального антагонизма изменится мироощущение и, так сказать, самоощущение личности.
Не принято, например, даже дать почувствовать другому, что восхищаются его личными качествами. Помощник Дар Ветра, преклоняющийся (по нашей терминологии) перед большим ученым, стоял тем не менее перед ним «в свободной позе, с гордой осанкой» (13). Здесь Ефремову, может быть, не хватило красок, но мысль сама по себе примечательна. Поза помощника Дар Ветра — это, употребляя выражение А. Толстого, «внутренний жест» психологии равенства, которая стала уже инстинктом. Люди будут в равной мере далеки и от самоутверждения, и от рабского желания стушеваться. Молодому человеку и в голову не придет, что его почитание может быть как-то внешне выражено, а если бы и пришло — Ветер его просто не понял бы. Для обоих слишком высока ценность личности, чтобы как-то оттенять разницу в положении друг друга.
Самолюбие перестанет быть движущей силой да и изменится по своей природе. Когда почти все будут одинаково сильны разумом и сотрутся различия между «высоким» и «низким» занятием, когда каждое дело станет одинаково почитаемым (ибо исчезнут непроизводительные профессии и всякий труд будет высокотворческим), «положение» будет зависеть только от целеустремленности личности, т. е. мерилом значительности человека станет в конечном счете его собственная духовная гармония.
Опрометчивость Мвена Маса формально поставила его недалеко от Бета Лона. Оба добивались открыть способ «внепространственного» преодоления пространства, оба стали виновниками человеческих жертв. Но если Бет Лон пренебрегал жизнями из холодной научной любознательности, то Мвен Мас одержим страстью завоевать пространство для человека. И общественность скорей склонна извинить проступок, руководимый благородными побуждениями, чем попытку Пур Хисса раскопать в действиях Мвена корыстное желание прославиться.
Как видим, психологическая канва романа вобрала целую систему социально-философских экстраполяций — фантастических прогнозов о типе личности и человеческих отношениях при коммунизме. Логизм этих прогнозов неизбежно сказался на художественной структуре психологического анализа. Когда Мвен Мас сопоставляет себя с Бетом Лоном, индивидуально окрашенное переживание сразу же уступает место полупублицистическому тезису автора: Мвен с горечью думал, «не принадлежит ли он к категории „быков“… „Бык“ — это сильный и энергичный, но совершенно безжалостный… человек» (92). Несчастья человечества в прошлом усугублялись "такими людьми, провозглашавшими себя в разных обличьях единственно знающими истину, считавшими себя вправе подавлять все несогласные с ними мнения, искоренять иные образы мышления и жизни. С тех пор человечество избегало малейшего признака абсолютности во мнениях, желаниях и вкусах и стало более всего опасаться «быков» (92).
Индивидуальные переживания развернуты через обобщение, и Ефремов как художник идет преимущественно этим дедуктивным путем.
Мвена толкнула на опрометчивый эксперимент кипучая африканская кровь. Наделяя героя повышенной эмоциональностью, автор развивает определенную социально-биологическую концепцию. Коммунистический мир, полагает Ефремов, свободно раскроет в индивидуальной личности психическую наследственность рас и народов. Эрг Hoop, как можно судить по фамилии, потомок норманнов — морских бродяг. Его профессия звездолетчика — и от природной жажды странствий, давшей так много человечеству в познании мира. Через профессию будущего и «вечную» национальную особенность Ефремов типизирует исторически преображенную благородную общечеловеческую потребность.
В противоположность Ноору заведующий станциями галактической связи Дар Ветер — человек Земли. (Между прочим, это различие создает дилемму для Веды Конг: она любила Эрга Ноора, но так и не смогла разделить его цыганской страсти к путешествиям). Спокойная выдержка обуздывает увлекающуюся натуру Ветра. В превосходном волевом сплаве этого героя Ефремов сосредоточил не только свой идеал гармонического душевного баланса, но в какой-то мере и свойства русского национального характера (Дар Ветер ведет родословную от русского народа), таящего под нордической холодностью южную пламенность. В красавице-танцовщице Чаре Нанди подчеркнут артистизм афро-индийских народов, и так далее.
Художественный принцип индивидуализации — типизации заключает в себе ефремовскую социально-биологическую концепцию человека. Галерея героев «Туманности Андромеды» как бы подсказывает возможный путь духовного расцвета человечества. Каждая раса, каждый народ отдадут Человеку будущего свое природное богатство, сотнями тысячелетий закрепленное в наследственности, стало быть, наиболее прочное и рациональное, — такова мысль Ефремова. Каждый тип в «Туманности Андромеды» — проекция в будущее какого-то национального качества, общечеловеческой склонности или идеи. Вот какой смысл укрупненности, обобщенности индивидуального в героях романа.
Принцип — отчетливо противоположный беляевскому. Александр Беляев старался подчеркнуть индивидуально-личное: на «таких личных элементах и держится вся ткань художественной характеристики, только в… смешении личного и „служебного“ и возможно придать реальный характер миру фантастическому». [312] Служебным Беляев называл отношение персонажа к научному материалу. Ему приходилось отстаивать личное у редакторов, вытравлявших «всякую» психологию, как им казалось, в пользу научного содержания. Однако уже он создавал лучшие свои образы не по принципу механической смеси, но органически сплавляя лично человеческое с научно-фантастической идеей. Жабры Ихтиандра — это и его душевная драма (оторванность человека-рыбы от людей). Трагедия отделенной от тела головы профессора Доуэля — последствие научной идеи.
Что же касается человека будущего, то Беляев ставил перед собой ограниченную задачу: больше художественную, чем идейную. Он хотел показать людей ближайшего завтра и справедливо полагал, что они «будут больше напоминать современников, чем людей будущего». [313] В одном романе он поставил целью показать многообразие их вкусов: никаких стандартов в быту; одни изображены любителями «ультрамодернизированной домашней обстановки — мебели и пр., другие — любителями старинной мебели». [314]
При самом беглом чтении романов 60-х годов о коммунизме (напомним хотя бы «Возвращение» А. и Б. Стругацких или «Люди как боги» С. Снегова) обнаруживаешь, что вкусы людей будущего стали крупней, что интересы сместились в более серьезную, более духовную сферу.
Произошло упрощение материальных бытовых потребностей (на примере которых Беляев пытался проследить расцвет индивидуальности) и, наоборот, усложнились и выросли духовные. Весь багаж ефремовского Дара Ветра при переезде на новое место умещается в небольшом ящике. Он слишком занят более важными вещами. Но самое главное: если каждый везде будет обеспечен всем необходимым, не обязательно художественно уникальным, но красивым своей рациональностью, то отпадет нужда обрастать излишним. Когда станут легкодоступны все художественные богатства человечества, отомрет потребность в домашнем музее, в «индивидуально» загроможденной квартире, подобной той, которой обременил своего героя Ян Ларри в повести «Страна счастливых». А ведь эта книга даже немножко аскетична на фоне других утопий 20 — 30-х годов.
С тех пор изменилось мироотношение человека. Расчетливей стало представление об изобилии. Чтобы материальных благ хватило на всех, их не следует транжирить на необязательные прихоти. Возможно, потребуется поэтому именно стандарт — в бытовом обиходе. Ефремов предусматривает целую эпоху Упрощения Вещей. А для украшения женщин драгоценные камни у него привозят даже с Венеры. Предмет расточительной роскоши стал символом тонкого чувства изящного. Потребность в красоте стала значить для людей слишком много, поэтому ее культивируют наряду с противоположной — скромностью в жилье, бытовой обстановке. В некоторых утопических романах 20-х годов предполагалась физическая и психическая нивелировка мужчин и женщин. Драгоценные фаанты на шее прекрасной Веды Конг — одна из многих деталей, которыми в «Туманности Андромеды» подчеркнута противоположная мысль: подлинное равенство с мужчиной в делах и трудах нисколько не помешает еще больше быть женщиной.
Рационалистические и чуть ли не скуповатые, герои «Туманности Андромеды» на самом деле — проекция в будущее той диалектики души, которую в зародыше наблюдал еще Беляев: «Эта глубина переживаний и вместе с тем способность быстро переключить свое внимание на другое, сосредоточить все свои душевные силы на одном предмете…». [315] Ефремову удалось спроецировать эту диалектику в будущее, потому что за десятилетия она вызрела, и читатель больше подготовлен воспринять ее. Беляева беспокоило ведь, что человек будущего, «с огромным самообладанием, умением сдерживать себя», может показаться читателю «бесчувственным, бездушным, холодным, не вызывающим симпатий». [316]
Беляев унаследовал жюль-верновский принцип: наделять героев «немногими, иногда двумя-тремя черточками (будь то рассеянность, вспыльчивость, флегматичность и т. п.)». [317] Для Ефремова этот путь был непригоден. Он не знал, какой будет через тысячу лет флегматичность, сохранится ли рассеянность и т. д. Он вообще отказался брать прототипом живой индивидуальный характер. Он пошел не по пути «упрощения» реальной человеческой индивидуальности, а путем научного конструирования новых человеческих типов.
В качестве «индивидуальных» черточек своих героев автор «Туманности Андромеды» предлагает нам грани своей концепции человека. Почти каждая существенная индивидуальная деталь олицетворяет то или иное предположение о человеке будущего. В галерее ефремовских типов как бы рассредоточен комплекс научно отобранных душевных и физических свойств, которые, по мнению автора, осуществятся в далеком завтра. В качестве индивидуального выступают, таким образом, элементы «стоящей за героем» социально-фантастической идеи или, наоборот, та или иная мысль о человеке будущего превращается в индивидуальную характеристику персонажа. Образ человека у Ефремова научно достоверней, а потому и социально содержательней.
Вот в каком смысле ефремовские герои светят отраженным светом фантастических идей и как в них осуществляется предложенная Альтовым «формула» персонажа фантастического романа: «плюс свет отраженных идей». «Свет идеи» разлит во всей художественно-психологической структуре образа. Вот в каком отношении образ человека в «Туманности Андромеды» — больше идея типа, чем художественный тип. Подобно другим элементам формы в современной фантастике, при изображении человека принцип бытовой реалистической литературы «жизнь в форме жизни» модифицируется как «мысль в форме мысли».
Образ человека будущего не исчерпывает проблему героя научной фантастики, но является ключевым, поскольку вся научная фантастика в той или иной мере устремлена в будущее. Научно организованный мир коммунизма будет миром ученых. Не случайно человек науки — самое типичное лицо советского фантастического романа. Академик Н. Семенов писал: «В условиях социалистического общества работа ученого наиболее близко подходит к тому виду труда, который будет характерен для труда всех людей при коммунизме. Ведь труд ученого является источником наслаждения. Каждый ученый стремится максимально „дать по способностям“. Истинного ученого его труд привлекает сам по себе — вне зависимости от вознаграждения» [318] и т. д. Образы героев «Туманности Андромеды» — проекция в будущее этой реальности.
Пройдет время, и ефремовская концепция человека будущего устареет. Но время не отменит главного — переданной в романе мысли о движении, развитии идеала человека. Вот это движение и вливает жизненность в ефремовские «схемы».
Схематические персонажи старых романов о будущем проигрывали в сопоставлении с героями реалистического романа не столько бледностью изображения, сколько доктринерской застылостью вложенного в них идеала. Человек будущего рисовался в соответствии с чаяниями современников. А ведь сами чаянья менялись в изменяющемся мире. В середине XX в. скорость перемен невероятно возросла. Это даже дало повод утверждать, что научная фантастика не «отражает будущее», а просто "повторяет в особой форме то же самое настоящее". [319] Т. е., перефразируя известную ошибочную формулу, любое предвиденье — не более чем опрокинутая в будущее современность. И поэтому, «когда писателя критикуют за то, что так, как у него, никогда не будет, эта критика не по адресу». [320]
Этот отказ от критерия фантазии совершенно неоснователен. Если невозможно в самом деле определить будущее — как то, чего еще не было — то ведь как раз научная фантазия должна отразить в представлениях людей реальные тенденции жизни. И беда не в том, что мы в чем-то ошибемся. Гораздо хуже, когда нас заранее отграничивают механической канонизацией настоящего. Тогда действительно не приходится говорить о сколько-нибудь достоверном прогнозировании. Одно дело, когда А. Беляеву не удался облик человека будущего, и другое, когда Стругацкие принципиально переносят в XXII век нашего современника, никак не обосновывая, почему, собственно, сохранятся, пусть и в недалеком будущем, те или иные наши «милые слабости» (впрочем, порой вовсе не такие уж милые). Разве прием повторения настоящего не влечет концепцию круговращения жизни?
Мы стоим на том, что обязаны усовершенствовать этот мир для человека. Разумеется, никакое гениальное воображение не способно в точности угадать, как будет на самом деле. Но диалектически мыслящий фантаст может и должен дать почувствовать неизбежность эволюции идеала. Вот это ощущение и необычайно важно в «Туманности Андромеды». Оно уже нравственно настраивает на то, что мир не идет по кругу (вспомним «Королевский парк» Куприна), но поднимается по спирали. О спирали диалектического развития говорят в «Празднике Весны» Олигера. У Ефремова идея развития и возвышения жизни реализована в концепции человека. И эта концепция начисто лишена идиллического прекраснодушия, тень которого можно заметить и на иных утопических страницах братьев Стругацких, писателей в общем-то мало сентиментальных. В «Туманности Андромеды» появилась — впервые, вероятно, в советской социальной фантастике — суровая аскетическая интонация, и она в известном смысле программна.
Утопический роман как часть социалистической литературы видел в науке и технике средство облегчить общественно обязательный труд, чтобы личность могла свободно развиваться. Общественное производство рассматривалось как антитеза индивиду, ибо проклятье механического труда в самом деле было препятствием на пути возвращения человека к своей человеческой сущности. Занятия науками и искусствами, в которых совершенствуется личность, предусматривались факультативно, в дополнение к производству. Когда же стало ясно, что наука превращается в непосредственно производительную силу и что в будущем большинство населения, вероятно, займется научно-творческим трудом, общественный труд стал мыслиться и главным полем совершенствования человека. Тенденция научно-технического прогресса как бы пошла навстречу устремлению индивида. Но это отнюдь не приблизило воспетое утопистами идиллическое существование. Напротив, идеал стал драматичней и суровей.
Наука (и это можно сказать о любом большом творчестве), по словам И. П. Павлова, требует от человека всей жизни. Напряженное творчество не позволяет безнаказанно выключаться. Предельная сосредоточенность и известная специализация — реальная перспектива нашего будущего. На место предполагавшегося старой утопией сведения к минимуму общественно обязательного труда выдвигается противоположный идеал — максималистская потребность в неустанном горении.
Но эта потребность столько же исходит от общества, сколько и от самой личности. Общество будет ожидать от каждого подвижничества, ибо от горения творческой мысли непосредственно будет зависеть сумма благ (и не только материальных). Но и каждого будет удовлетворять только подвиг творчества, ибо в нем человек будет становиться Человеком. Современная специализация — это не замыкание в узких рамках, но работа над единой проблемой нескольких наук. Овладение несколькими профессиями потребует интеграции знаний. Прежде же разносторонность человека предусматривалась лишь с точки зрения внутренних интересов личности. Теперь вырисовывается перспектива включения индивидуального расцвета человека в объективную закономерность прогресса.
Ефремов показывает, что все это дастся не легко и просто. За радость творчества, за духовный свой расцвет большие ученые платят у него коротким веком. Никакое искусство медицины не убережет их от самосожжения. Как видим, даже удовлетворение самой благородной потребности может создать драматическую ситуацию. Не все смогут выдержать напряженную жизнь большого мира. Временно отходит от своей работы Дар Ветер. Для слабых отведен Остров Забвения. Сюда удаляется Мвен Мас. Ведь он тоже проявил слабость. Прогресс цивилизации предъявляет людям такие высокие интеллектуально-нравственные и физические требования, что это, возможно, поведет к перестройке нашей биологической природы. Ефремов — энтузиаст этой идеи. Но он предупреждает, что не все дары прогресса человек примет, чтобы остаться человеком.
Пересоздавая мир согласно своему идеалу, мы Поднимаем и сам идеал. Мы вливаем в него новое содержание, но и сберегаем нечто неизменное. В ефремовской концепции человека с большой убедительностью выступает диалектика вечного обновления неизменно гуманистической цели коммунизма.