IV. «Како подобает в дому Божием жити…»

«Церковь — это дом Божий», — любил повторять Владыка. И учил, как следует в этом доме жить…

1. О духовной сосредоточенности

Некоторые слова в наше время употребляются так часто, что первоначальный смысл их совершенно теряется. Одно из таких слов, понятий — духовность. Оно нередко употребляется в искаженном смысле. Так было в советское время, когда у нас «поднимали духовность», что выражалось в основном в создании ансамблей песни и пляски и немного — в литературе. А светоча подлинной русской духовности, Преподобного Серафима Саровского, и упомянуть было нельзя.

Духовность в православном понимании — это та высокая степень личного внутреннего развития, которая, принимая все, высшей ценностью считает вечную жизнь своей души в полном соответствии с волей Божией. Душа неизмерима никакими ценностями. Когда мы придем на суд к Богу, нас не спросят: «Сделал ли ты что–нибудь для спасения Каракумов или Аральского моря, или для орошения Афганистана?» Бог спросит, и мы обязаны будем ответить на вопрос: «Что ты сделал со своей совестью? Было ли так, что ты когда–нибудь ее не послушал? И сколько раз ты ее не слушал, сколько раз ею пренебрегал?»

Наш преподаватель Богословского института, о. Вениамин Платонов, говорил: «Человек существо очень сложное, и поэтому не всегда можно принять адекватное решение. Можно приспосабливаться всю жизнь, и пройдешь, и карьеру <348> сделаешь, как наши некоторые литературные герои. Но когда–то неизбежно наступает момент, когда нужно будет дать ответ».

Человек, созданный Богом, был бессмертен, у него была неограниченная свобода действия, но ему был дан закон, по которому он должен был жить. Этот закон не сковывал человека, но давал направление его деятельности. «Все мне позволительно, но не все полезно», — говорил апостол Павел. Принимая все, человек выбирает лучшее. Есть старая пословица: «Нравственность, которую надо защищать, не заслуживает того, чтоб ее защищали». Человек, который сидит под домашним арестом или в одиночной камере, никаких противоправных действий не совершает, но это не значит, что он стал нравственным. Духовный человек, конечно, воспримет классическую музыку, но эстраду — далеко не всю. Из литературы он примет не только Пушкина, но даже Маяковского, — однако вряд ли согласится держать у себя на полке Демьяна Бедного. Читать, конечно, надо не только Библию — надо уметь читать и светские книги. Русская культура, безусловно, духовна в своей основной компоненте. Наше общество до сих пор более духовно, чем то, что мне приходилось встречать в иных странах, хотя сейчас эта духовность и у нас тщательно вытравливается.

Отождествлять духовность с религиозностью — это тоже крен. Я бы сказал, что знак равенства можно поставить между понятиями «духовность» и «человечность». Одно из древних имен Бога — «Сила». У греков даже возглас есть перед Евхаристией, когда хлеб и вино уже находятся на престоле: «Дúнамис!» — «Сила!» Человек — проводник этой божественной силы в мире. Как камень — это твердое, огонь — это горячее, так человек — духовное существо, духовна сама человеческая субстанция. Весь мир вмещается в душе человека. Но если в нем нет духа — это уже не человек. Духовная сущность проявляется в человеке по–разному. Гнев и ненависть — это тоже проявления духовности, это не всегда плохо. «Ревность о Боге сжигает меня» — сказано в Писании.

<349> Когда человек выходит за рамки своего материального состава, он становится как бы равным Богу. Святитель Афанасий Александрийский сказал однажды, может быть, даже роковую для нас фразу: «Бог стал человеком, чтобы человек стал богом». В богословии есть термин «обожение» — т. е. не просто почитание Бога, но именно проникновение всего человеческого существа силой Божией. Человек создан по образу и подобию Божию. Образ — это то, что заложено в человеке: свобода, совесть, начатки вечной жизни. А подобие — это задача человека. Это неотъемлемый душевный мир. Первый этап восхождения к Богу — наслаждение красотой окружающего мира. Следующий — вúдение красоты духовной, прежде всего — красоты человеческой души. В кругах афонских старцев есть такое выражение: с Богом трудно. Бог заставляет работать всегда, мы все время должны быть в состоянии готовности, к которому призывает нас Христос.

Симеон Новый Богослов очень точно описал закон духовного делания. Бог всегда дает человеку «аванс». Первый опыт благодати всегда бывает радостным, светлым, но потом благодать отнимается и человек тоскует, пытаясь вернуть себе этот дар. Но для этого он уже должен приложить усилие, и Бог возвращает благодать, хотя и в меньшей степени. Так — как будто поднимаясь по лестнице, ступая вперед то одной, то другой ногой, человек постепенно восходит к Богу.

Путь восхождения к Богу — это самоограничение и молитва. Чем проще молитва, тем она действеннее. Поэтому и древние церковные писатели, и наши русские духовные наставники твердят о высоком значении краткой так называемой Иисусовой молитвы: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». Эта молитва создает тот внутренний духовный мир, который является выражением пути человека к Богу и привлекает в ответ божественную силу.

Помню экзамен в Богословском институте, еще в Новодевичьем монастыре. Патриарх очень любил посещать занятия, экзамены и в тот раз он посетил наш курс. <350> Видя, что народ интересный, с которым можно говорить, он спросил: «Скажите, что значит: Бог дает молитву молящемуся?». Отвечал тогда Паша Голубцов. Помню, наступило некоторое замешательство, однако Павел с честью вышел из этого испытания, Патриарх его одобрил. Потом мы, студенты, еще обсуждали этот вопрос между собой. Выражение это библейское, а сама фраза имеет два очень серьезных значения. Одно — выражено в молитве оптинских старцев и митрополита Филарета: «Ты сам во мне молись». — т. е. Бог внушает молящемуся наиболее полезную для него молитву, ту, которую Он готов исполнить, но молящийся сам должен об этом попросить. Другое значение — когда количество переходит в качество. Только молящийся может по–настоящему понять всю силу и глубину молитвенного делания. А это очень высокая школа. За многое мы не можем даже браться — это умная молитва. Помню, задал я вопрос одному старцу, а он ответил: «Об этом может говорить только тот, кто проходит умную молитву». Но молиться количественно может каждый. Вначале, конечно, всякое правило является принудительным: хочешь — не хочешь, а если завтра служить — читай. Нет сил — выпей чашку кофе. Помню, однажды мы говорили с Патриархом и он сказал: «Я всегда читаю утром, просто пораньше встаю». Я тогда сказал: «А мне утром очень трудно вставать раньше, я вычитываю с вечера» — но потом понял, что он был прав: вечером уже устаешь, а на свежую голову молиться лучше.

Был такой замечательный иерарх — архиепископ Филарет Рижский. Как–то раз он сказал: «А я правило вообще не читаю». Я, иподьякон, услышав это, чуть в обморок не упал: как же так, такой хороший архиерей и вдруг — правило не читает! А он продолжал: «Я прихожу в свою домовую церковь и сижу в кресле перед алтарем, пока не почувствую, что готов служить обедню». Сколько он так сидит — он мне не рассказывал, и что он при этом делает — тоже, — я уже и вникать перестал: получил — и успокоился. Но, во всяком случае, это внутреннее состояние — уже не необходимость, <351> а желание, и даже жажда молитвы, — как раз то, с чем священник должен подходить к литургии.

Христос в Евангелии говорит, что не надо молиться долго, — так, как делают фарисеи. Он учит обращаться к Богу проще, словами молитвы «Отче наш». Смысл этой молитвы в том, чтобы ощутить себя в единстве, в сыновстве по отношению к Богу. Мы Ему не чужие, не пришлые, мы Его дети, которым Он даст все необходимое и из которых создаст Свое Царство. Бог дал нам возможность быть его детьми. Этому и служат церковные таинства.

Когда священник встает перед престолом, это можно сравнить с началом битвы: сила на силу, сила духовности — против той злобной силы, которая идет на нас. Поэтому, если у священника на душе неспокойно, если его духовный мир нарушен, то он, можно сказать, разоружен. Умерший в схиме монах Нектарий (Овчинников), Николай Александрович, известный хирург, который в юности был алтарником у моего отца и другом моих старших братьев, — мне говорил мне, когда уже стал священником, что ему было бы легче провести полторы смены за операционным столом, чем отслужить одну литургию.

Дьявол слабее Бога, но его тактика — раздробить, размельчить внутреннее состояние человека. Поэтому если читаешь молитву — заключай ум в слова молитвы, и не отвлекайся, не блуждай мыслями. Точно так же и в миру: слушаешь лекцию — слушай, а не мечтай о вещах более приятных. Всякая небрежность, разболтанность — и в работе, и в одежде — это умаление духовной сущности. Добродетель целомудрия, которая очень ценится в Церкви — это не столько сохранение девичьей чистоты или юношеской свежести — это именно целеустремленность, целенаправленность, цельность личности. Целомудренный человек не разменивает себя на мишуру.

Какие средства для духовного восхождения? Средств много, но смысл один — преодоление «плюрализма». Жизнь наша многообразна: делаешь одно, думаешь другое, отвечаешь третье. Быть совершенным во всех сферах деятельности — удел единиц. Поэтому человек, который концентрирует свои <352> силы в одном направлении, достигает большего. Очень важна цельность, сосредоточенность внутренних усилий.

Вследствие проступка первых людей история пошла развиваться не по первоначально задуманному плану, а по боковым путям. Смысл пришествия Христа и Его искупительной жертвы — восстановление единства всей твари.

Каждая личность — это частица огромной массы. В прошлые годы я своим студентам, а потом даже и на телевидении, читал рассказ Чехова «Студент». Описывается обычный, весьма тривиальный сюжет, как студент семинарии, приехавший на пасхальные каникулы, ранней весной в сырой апрельский вечер ведет разговор у костра с бедными женщинами — о Пасхе, об Иисусе Христе, о страданиях, которые Бог принял за весь мир. И студент понимает, что вся история человечества — единая цепь, и стоит тронуть только одно звено, как отзовется вся последовательная цепочка.

В свое время, в период прохождения рубежа между дореволюционной и послереволюционной Россией был в Москве такой епископ Анастасий [151] — очень яркий проповедник. Впоследствии он, к сожалению, уклонился в обновленчество, но тогда, после революции, к нему в храм сходилось множество людей — послушать его острую речь. Однажды, обращаясь к народу, который стоял в храме, он сказал: «Вот вы критикуете монахов. А знаете, чем монах отличается от всех вас, здесь стоящих? Он хотя бы один раз — но хотел быть лучше. А вы?» Это, конечно, полемический, риторический прием, который не всегда может быть применен, но действительно: монах — это тот, кто однажды хотел стать не таким, как вся биологически существующая масса, а сосредоточить все свои силы на одной важной цели — достижении одного высшего состояния.

Высшая монашеская ценность — невозмутимый покой, но монах никогда не утвердится в ней, пока не скажет: «В мире только двое — я и Бог». Монашество — это школа созидания собственной личности. Монах уходит от мира, чтобы в тишине, в уединении созидать самого себя. Уединение человеку необходимо. В одном древнем патерике описывается, такая история. Жили три монаха. Монастырская <353> жизнь их не удовлетворяла. Они были строгими подвижниками, выполняли весь устав, но этого им было мало. И они договорились: разойтись и через некоторое время встретиться. Назначили срок и место — ту же хижину, в которой они были. Прошло время и они вновь собрались вместе. Один говорит: «Меня всегда угнетала мысль о болезнях человека. Я решил посвятить себя служению больным. Я ушел в город, ухаживал за больными. Я не боялся прокаженных, я шел к холерным и чумным, но сколько я ни работал, я не нашел в себе покоя, потому что болезни все больше и больше увеличивались». Другой говорит: «Меня угнетала мысль о человеческих ссорах, и я пошел мирить людей. Я тоже поселился в городе. Я ходил по базарной площади, мирил спорящих, я входил в семьи и мирил между собой родных, но сколько я ни мирил, я вижу, что это невозможно. Я пришел в состояние огромной внутренней усталости, я не знаю, что мне делать». А третий взял котелок, сходил к ручью, зачерпнул воду, поставил и молчит. Смотрят друзья в котелок: мутная вода, глинистая, соринки плавают. Смотрят — и тоже молчат. Через некоторое время соринки пристали к краям котелка, муть осела на дно и в зеркальной поверхности каждый увидел свое отражение. И тогда третий сказал: «А я, братья, ушел в пустыню и там увидел свое лицо».

Идея монашества зародилась очень давно, еще в библейские времена, когда человек, желавший очищения, принимал на себя обет назорейства. После сорокодневного поста назорей приходил к священнику в Иерусалимский храм, там сбривал весь волосяной покров, который сжигали — как знак полного очищения (волосы, кстати, очень накапливают информацию), и после этого приступал к своей повседневной жизни. Так поступали и апостолы, путешествующие по странам Средиземноморья, так поступали люди и уже в нашу, христианскую эру. Но это не удовлетворяло тех, кто искал особого самоуглубления. Уже во втором веке в Палестине возникли так называемые «воски», а в третьем веке в Египте зародилось собственно монашество. Оно пришло и к нам. Наш первый монах, преподобный Антоний Киево–Печерский прошел школу на Святой Горе, <354> а затем перенес эти традиции в Россию. Ярким примером такого подвижничества был Преподобный Сергий. Он ушел в дебри Радонежских лесов, чтобы в уединении преодолеть в себе те слабости, которые сопутствуют жизни человека. Так поступали и многие другие. Но удел монашества всегда трагичен тем, что человек, уходящий от мира, не остается в уединении долго. Мир идет к нему в поисках той тишины и глубины, которую тот нашел для себя. Таким образом, монашество становится уже социальным служением. Преподобный Иосиф Волоцкий, по–видимому, посмотрел более прямолинейно: если все равно от мира уйти не удастся, то, может быть, монаху идти в мир и пытаться преобразовать его? Что он и сделал.

2. О служении священника

В том, что говорил Владыка о служении священника, скамзывался его огромный личный пастырский опыт…

Если на Западе издавна сложился тип практического, деятельного церковного служения, то в нашей Церкви социальная служба все же больше была службой внутренней, духовной. В советское время, когда Церковь была ограничена в общественной деятельности, может быть, особенно высветилась основная миссия священника: быть молитвенником. Но этот тип священника–молитвенника складывался в России на протяжении многих и многих веков, — этому способствовали исторические условия. Эпохи гонений на Церковь бывали и до 1917 г. — достаточно вспомнить Синодальный период. Синод был частью государственного аппарата — со всеми вытекающими отсюда последствиями — поэтому интересами Церкви зачастую жертвовали в угоду государственной политике — далеко не всегда разумной. Духовенству — от причетника до архиерея — предписывалось множество разных ограничений, за соблюдением которых следил церковно–административный аппарат. В семинарской среде бытовала старая дореволюционная шутка, весьма точно характеризующая Синодальную эпоху: Consistoria — <355> poporum et diaconorum obdiratio est [152]. Уделом низшего слоя духовенства была беспросветная бедность, но и жизнь архиереев из–за множества разного рода этикетных ограничений была ужасна. Можно даже сказать, что революция дала архиереям свободу. Характерный пример: рассказ Чехова «Архиерей» — грустная и психологически достоверная история. Говорили, что в начале века Синод всерьез обсуждал вопрос, прилично ли архиерею ездить на моторе. [153] Полагалось ездить только в карете шестеркой. О. Иеремия рассказывал историю про одного архиерея из бедной семьи. Человек он был неглупый и довольно самокритичный. Жил один в огромном доме, ему прислуживал келейник. Однажды в какой–то праздник сидел он один за накрытым столом: серебряная посуда, дорогая рыба. Встал из–за стола, подошел к зеркалу, посмотрел на свои толстые щеки, хлопнул себя по <356> одной щеке, по другой: «Эх, Ванька, Ванька, до чего же ты дошел!» И снова вернулся за стол.

Однако именно этот нелегкий период дал нам образцы той высокой духовности, которая нас питает и которая не превзойдена до сих пор. Восстанавливался древний обычай монастырского уклада — старчество, когда молодой человек, вступая в монашеское братство, под руководством опытного наставника проходил духовное воспитание (это система, в которой совершенствуются духовные силы человека). Подвигом молитвенного столпничества прославился преподобный Серафим Саровский.

«Всероссийским молитвенником» назывался святой праведный Иоанн Кронштадский. Сохранилось предание о том, как он, молодой священник, только что получивший приход, возвращался с требы. Ему встретилась заплаканная женщина, которая говорила, что у нее горе и просила его молиться. О. Иоанн стал оправдываться, что, дескать, он и молиться–то не умеет. И тогда женщина с возмущением сказала: «Как же так, ведь Вы же священник!» Он устыдился своей нерешительности, пришел домой и начал молиться. Только так он стал тем, чем стал. [154] В Москве тоже были свои молитвенники — например, о. Алексей Мечев. Когда к оптинским старцам москвичи приезжали за советом, те говорили: «Что вы едете к нам, когда у вас есть Алексей!» Вспоминаю одного батюшку, — о. Иоанна, который служил в Филипповском переулке на Иерусалимском подворье в пору моей юности: до войны и после войны. Он казался немного блаженным, проходя по церкви, одних благословлял <357> не глядя, других как будто выбирал. У него было какое–то особое, непосредственное отношение к Богу. Бывало, идет литургия, народу — человек 10–15, церковь маленькая (я там очень любил стоять в углу). Он молится, возглашает ектенью: «Еще молимся о милости жизни нашея, мире, здравии, спасении… Господи! У Дарьи–то опять дочь заболела!…» Более того — «Иже херувимы тайно образующе… Господи, да помяни Ты их!»

Подвиг молитвенного делания на самом деле является не менее общественным, чем работа по организации приютов или уход за больными. Помню, я был уже епископом, занимался издательским делом — но еще в Новодевичьем монастыре. Встречает меня как–то раз один мой бывший ученик, кандидат богословия, берет благословение, а потом говорит: «Владыка, что же вы с нами сделали!» Господи! Что я мог такое сделать? — недоумеваю я. «Вы в календаре напечатали молитву Амвросия Медиоланского. Так меня алтарница теперь каждое утро спрашивает: «А вы молитву Амвросия Медиоланского читали?» — Он о ней раньше и не слышал! А между тем вся она проникнута пастырским духом: «Приношу бо Господи, аще изволиши милостиво презрети, скорби людей, плененных воздыхания, страдания убогих, нужды путешествующих, немощных скорби, старых немощи, рыдания младенец, обеты дев, молитвы вдов и сирот умиления. Ты бо милуеши нас всех и ничтоже от Тебе созданных презираеши. Помяни, кий есть состав наш, яко Ты Отец наш еси, не прогневайся зело и утробы щедрот Твоих не затвори от нас, Господи!… Молим Тя, Отче Святый, о душах верных преставльшихся, яко да будет им во избавление, спасение, отраду, и вечное веселие, сие великое благочестия таинство. Господи Боже мой, буди им днесь всецелое и совершенное утешение, от Тебе хлеба истиннаго, живаго, с небесе сшедшаго, и дающаго живот мирови, от плоти Твоея святыя, Агнца нескверна, вземлющаго грехи мира. Напой их потоком благости Твоея, от прободеннаго Твоего ребра на Кресте истекшим, да тем возвеселени, радуются во хвале и славе Твоей святей…» Когда священник <358> внимательно читает эти молитвы, он настраивается на особое мироощущение: в сознании стирается грань между прошлым, настоящим и будущим, осознается то существенное единство мироздания, в котором каждое счастье есть общее счастье, каждая беда есть общая беда. Апостол Павел прекрасно сформулировал это в послании к коринфским христианам: мы — Тело Христово, когда страдает один член, страдают и другие члены, и даже малое становится целым в общем единстве. В нашей славянской традиции — семейной и церковной — очень высока память рода. Славянской душе свойственно просить у Господа вечной жизни не только для тех, на кого простирается наша память — до прабабушек, прадедушек, но и для всех: родных и неродных, славян и не славян, православных и не православных. Ведь все предстоят пред Господом. И широта славянской доброжелательности простирается на всех.

После революции это направление, своего рода школа, получило свое оправдание. Наших московских священников — известных и малоизвестных — отличала удивительная способность этой пастырской молитвы. Именно она давала ту силу, которая сохранила Церковь тогда, когда она находилась под угрозой полного уничтожения. Социальное служение очень зыбко. Изменилась политическая или даже материальная ситуация — и ничего уже не сделаешь. А навык молитвы — это то, что неизменно и что переходит в жизнь вечную.

Каждое богослужение — это не просто выполнение устава, это каждый раз новое творение. Был в Москве церковный чтец — Дометий Петрович. Он был лишен гражданских прав, жить ему было негде, поэтому он жил в церковном подвале, одновременно выполняя обязанности истопника. В церкви он был псаломщиком и страшно переживал, что церковный устав соблюдается не полностью. После службы он брал все свои книжки, спускался в подвал и там начинал все вычитывать заново — со всеми антифонами, стихирами, канонами.

<359> Я помню, как собирались наши старые батюшки, дьяконы, псаломщики и начинали между собой разговор, не глядя ни в Типикон, ни в богослужебные указания: «А если так, а если предпразднество после попразднества, а если еще соединение, да третья неделя Поста — это можно, это нельзя…». Для них это была жизнь. «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше». Поэтому и каждое богослужение их было самостоятельным, законченным творением. Им, конечно надо было и налоги платить, и семью кормить, но главное содержание их жизни составляла служба. Один такой священник впоследствии вспоминал: «Какая раньше была духовная жизнь! Во время шестопсалмия, бывало, столько было разговоров, духовных бесед!»

Всякое нарушение церковного благолепия или сокращение службы такие священники воспринимали болезненно. Хотя, конечно, и это бывало. Об этом есть старый, еще дореволюционный анекдот. Один священник говорит псаломщику: «Федотыч, меня в консисторию вызывают, так что ты уж поубористей». — «Хорошо, батюшка!» — И начинает: «Благословенно царство! Аминь. Буди имя Господне благословенно отныне и до века». Все. Кончил. — «Ты что, Федотыч?» — «Простите, батюшка, короче не могу!» А вот случай из более близкого времени. В храме ждали приезда архиерея. Все суетились, настоятель волновался. Зашел он на клирос и спрашивает: «А кто у нас часы чесать будет?» — это у него от волнения язык заплетался. Однако, часто, к сожалению, так и получается, что часы у нас не читают, а «чешут». Эти пороки нашей среде свойственны оттого, что мы не знаем, что такое красота молитвы. А вот если мы будем сначала себя принуждать, потом хотеть, потом жаждать молитвы — это будет тот подвиг, ради которого Бог послал нас на землю.

Литургика — очень трудная наука, я хорошо это знаю — сам ее года два или три преподавал. Даже мог без подготовки читать Великопостный канон. А покойный Патриарх говорил: «Все очень просто: один раз выучить — и на всю жизнь». Так он говорил, когда мы удивлялись, как это он на память произносит троицкий отпуст.

<360> Священник — как солдат. Я всегда говорю, что все люди — работают, и только духовенство и военные — служат. Священник не принадлежит самому себе. Не случайно еще давным–давно сложилась поговорка, которую я знаю не из книжки, а слышал из живых уст: что священник «не доспи, не дообедай, знай, крести, да исповедай». Наш отец говорил, что в доме священника дверь не должна стоять на петлях.

Митрополит Питирим (Свиридов) в войну, будучи священником, с разрешения командования, следовал с частями наших войск. «Бывало, — рассказывал он, — на одном конце села еще бой идет, а я на другом уже начинаю службу». В основном, конечно, он совершал панихиды, причащал умирающих.

Как–то раз служили мы заупокойную литию о погибших воинах. Отслужили, и пошли, я выхожу последним. Подходят ко мне наши богомолки: «Владыка, что же, а записочки читать будут?» Что было делать? — «Благословен Бог наш. Еще молимся о упокоении усопших раб Твоих…»

Когда я был еще начинающим архиереем, заболел один мой священник. Я приехал к нему служить, а он встречает меня согнувшись — у него была тяжелая грыжа. «Ну, ладно, отец! — говорю, — Ты иди, болей, а я за тебя буду служить». Отслужил, как полагается, всенощную, наутро — обедню, потом — требы. Как сейчас помню: было тринадцать молебнов и семь акафистов. Отслужил и их — было уже три часа, четвертый, из меня уже дух вон, и вдруг — подходит одна прихожанка — была такая «Лена слепая», и говорит: «Владыка, а что же ты мне «Семистрельной» акафист не отслужил?» — «Да какой тебе еще акафист, побойся Бога! Сколько же можно?!!» — «Ты мне это не говори, я за двенадцать верст сюда шла!» — Ну что же? И опять: «Благословен Бог наш…»

Есть здесь, конечно, и оборотная сторона, о которой, может быть, и не очень хотелось бы говорить, но — это тоже реальность. Вот, к примеру, такой эпизод. О. Петр Сахаров, последний настоятель храма Василия Блаженного, служит литургию. Год — 1944. Он почти не может ходить. Величины <361> он необъятной — декомпенсация — но при этом почти ежедневное богослужение. Он стоит, опираясь на престол и когда произносит возглас «Мир всем», делает это, оборачиваясь через плечо. Ноги у него все распухли, он не может ходить в сапогах и носит какие–то тряпочные тапочки. «Батюшка, — обращается к нему служительница Матрена Андреевна. — Крестины принесли!» — «Господи! Какие тебе крестины? Да гони ты их!» Перед престолом сказал! Но что еще он мог сказать, когда его уже ноги не держали?

Крестины и исповедь — самые тяжелые требы. Мне как–то в Караганде довелось крестить сразу около пятидесяти младенцев — от одно–двух–месячных до трех–четырехлетних. И все по сорокаградусной жаре. Помещение маленькое, дышать нечем. Один, помню, вцепился мне в бороду — ручонки маленькие, не отдерешь. Когда я закончил — все, что было на мне, и богослужебное и личное пришлось повесить сушиться, — все было мокрое насквозь.

В довоенные годы «на Елоховке» — как тогда говорили — был отец дьякон. Дьякон он был хороший, но очень хотел быть священником и добился своего, настоял, чтобы его рукоположили. О. Николай Колчицкий уговорил Блаженнейшего — митрополита Сергия. Специального священнического образования у дьякона не было, и первым делом он был направлен на исповедь. Надо сказать, исповедовать ему тоже очень хотелось. Он первым приехал в алтарь, первым взял маленькое евангелие, крест и пошел к аналою. Вдруг через некоторое время возвращается он в алтарь совершенно изменившийся в лице. Положил крест и евангелие на место, сел, охватив голову руками и упершись локтями в колени, и, раскачиваясь, стал причитать: «Если бы я знал, я бы никогда не пошел в священники!»

В сороковые годы был случай. Некая дама прислала в патриархию жалобу на молодого священника. Дело было так. Она пришла на исповедь, и он задал ей вопрос: «Ну, что каетесь в своих грехах?» — «А у меня нет грехов!» — заявила она. «Ну, как же так? У всех есть грехи!» — «Ну и пусть, у всех. А у меня нет». — «Может, постов не соблюдаете?» — «Соблюдаю». — «Соседей, может быть, обижаете?» — <362> «Соседей? Вот еще!» — «Ну, может быть, помыслы бывают?» — «Помыслы?! Нахал!!!» И тотчас направила письмо митрополиту Ленинградскому. А у меня однажды подходит к причастию старушка — лет девяноста. Спрашиваю имя. «Девица Евдокия» — шамкает она.

Неожиданности вообще подстерегают священнослужителя на каждом шагу. Вот трагикомический эпизод суровых военных лет, который передавали почти как анекдот: протодьякон приходит утром в храм и шепелявым голосом обращается к священнику: «Батюфка, профтите, шлужить не могу. Крыфа челюшть утаффила…» — Он, как водится, на ночь вынул вставную челюсть, а голодная крыса на нее польстилась.

Много сюрпризов преподносят дети. Владыка Донат Калужский и Боровский [155] рассказал один случай, который мне потом очень помог. Причащал он однажды, — и вдруг маленькая девчушка бросает ему в чашу двугривенный. Что тут делать? Он, конечно, все исполнил, как надо. А потом и у меня был такой же случай. Подходит девчушка лет семи, причастилась, и тянет ручонку в чашу монетку бросить. Я скорее чашу к себе прижал, бородой прикрыл — не успела. Это бабки их приводят причащаться, дают монетку и говорят: «Сладенького дадут, — отдай денежку». А они маленькие, не понимают, что имелось ввиду, когда второй раз дают и уже не сладенького, а разбавленного бледно–розового.

Как–то к одному батюшке бабка принесла причащать ребенка. Ребенок капризничает, отворачивается. Батюшка стал ругаться: «Вот, ведь, наверное, накормила его с утра — <363> он и не хочет!» — «Да нет, как же, как же, батюшка!» — отпирается бабка. «Прямо уж! — и, обращаясь к ребенку — Чем тебя бабушка кормила?» — «Касей!» — отвечает тот. Детей, конечно, надо постепенно приучать причащаться натощак, но это не самое принципиальное. И никогда нельзя причащать насильно — это может навсегда оттолкнуть от Церкви. Я последнее время даже ругаться стал на родителей, если ребенок капризничает: приучите сначала, давайте сладкое с ложечки, а потом приносите.

Дети вообще ужасные предатели. Помню, году в 1937–м или скорее, в 1936–м сидим мы за столом — гости, но все свои. Идет разговор о царе, о революции. Разумеется, тихонько, почти шепотом — ведь тогда всего боялись. И вдруг один из маленьких племянников объявляет: «А я царя видел!» На него зашикали: да, мол, в книжке, на картинке, сказка о царе Салтане. А он еще громче: «Нет, настоящего, он мне вкусное давал!» Ничего себе, поправился! Еще лучше сказал. Все, конечно, поняли, что он имел в виду.

Вспоминаю случай военного времени. Церковь была очень бедной, в качестве ладана использовали не пойми что. А священник в проповеди вдохновенно говорит: «Наша молитва как благоуханный кадильный дым будет возноситься пред Господом». И вдруг — тоненький детский голосок: «Бабушка, а чем это так плохо пахнет?»

У детей очень непосредственное восприятие веры и Церкви. Сестра Александра Владимировна рассказывала то, что слышала сама: в церкви стоит маленький мальчик и молится вслух: «Господи! Помилуй маму, помилуй папу, помилуй бабушку! А Гришку не помилуй: он дерется!»

А вот случай, произошедшей в 50–е гг. в одной русско–американской семье. Маленькую девочку первый раз взяли в католическую церковь. Бабушка ее была православной и раньше прививала ей свои представления о Боге, а также о том, что хорошо, и что плохо. Вернувшись со службы, девочка категорически заявила, что больше в церковь не пойдет. Стали спрашивать, почему. «Там «Аллилуйя» поют!». «Аллилуйя» назывался популярный тогда фокстрот, а бабушка девочке уже внушила, что фокстрот — это плохо.

<364> Я в свое время рекомендовал своим студентам, будущим пастырям, прислушиваться к тому, что говорят в храме уборщицы, да и просто народ. Чего там только не услышишь! Свечку нельзя передавать через левое плечо — думают: раз плюем через левое плечо, значит что–то нечисто. В моей молодости ничего подобного не было: передавали свечу иконе или празднику, и все равно, как. Но эти суеверия, как микробы, вползают в жизнь Церкви — некоторые потом отмирают, другие так и остаются. С одним таким новым обычаем я яростно боролся и, кажется, победил: какие–то благочестивые дамы на возглас «Мир всем» стали складывать руки, как под благословение, а потом свои же руки целовать. Я на них обрушился в проповеди — раз, другой. Даже такой аргумент приводил: вы руки–то мыли, после того, как билет в трамвае брали? Кажется, подействовало.

Апокрифическое мышление присутствует в Церкви как элемент восполнения недостатка знаний. Чем выше духовное состояние человека, тем меньше он нуждается в этом восполнении. На низшей же ступени зарождаются всякие суеверия. Конечно, суеверия суевериям рознь. Вот, например, спрашивают: а что, если живого человека помянуть усопшим, грех ли это? Я говорю: все зависит от намерения. У Бога нет ни мертвых, ни живых. За службой поминают сначала за здравие, потом — за упокой. Но бывает, кто–нибудь просит: «Ой, батюшка, забыл живого!» Ну, что делать? Сказать: «Подождите, сейчас перейду на другое поле?» И поминаю с усопшими. Но о чем я прошу? Чтобы душа была в блаженном состоянии, чтоб не было тех бед, которые бывают у человека при жизни и после смерти остаются. В этом ничего страшного нет. А если преднамеренно подают записку за живого как за усопшего, считая, что так можно приворожить — это страшный грех. Вносить в церковь пороки жизни — это хула на Духа Святого.

Нередко люди подозревают в себе какое–то действие нечистой силы и идут на отчитку. Я, признаться, никогда этого не одобрял. Во время этих отчиток начинаются всякие ужасы и человеку может стать еще хуже, чем было раньше.

<365> Патриарх говорил, что император Николай Александрович болезненно морщился от одного упоминания слова «интеллигенция». Такое слово есть только в русском языке. Действительно, это очень сложный продукт своего времени. В интеллигенте соединяются высокий интеллект и — духовное содержание. Но, к сожалению, духовность наша интеллигенция нередко искала и ищет не там, где ее следовало искать. И сейчас все то же самое. Приходится слышать, как московская интеллигенция, точнее, ученые дамы в возбужденном состоянии продают квартиры, снимают с себя драгоценности и едут на Алтай ради какого–то Виссариона — «Христа» — бывшего работника правоохранительных органов. Я это воспринимал как дурной анекдот. Канатчикова дача, да и только. — Так ведь едут же! А все чего–нибудь особенного хочется.

Первые два три года нашей депутатской работы, все киоски в Кремле были завалены яркими книжками «Сознания Кришны». Ко мне подходили, спрашивали — стоит купить или не стоит, читать или не читать. Хорошо, хоть спрашивали! Недавно был в книжном магазине. Подходит ко мне молоденькая девочка, держит книгу «Евангелие от Толстого», спрашивает, брать или не брать. Я ответил: «Я бы воздержался». — Не взяла.

Центром подлинной духовной и исторической культуры может и должна стать приходская церковь. Помню, в семинарии самое первое задание нам дал очень опытный московский священник, который велел нам описать жизнь прихода: «Напишите, как вы себе ее представляете». Каждый написал, что думал. И одно из сочинений преподаватель даже понес к Патриарху: «Слушайте, какой человек малоподготовленный», — хотя тот студент как раз был хорошо подготовлен. Он написал, как устроен храм, как совершается богослужение, описал сопутствующие учреждения: площадку для детей, комнату матери и ребенка, даже вешалку для одежды, чтобы в дождливую погоду повесить плащ, а зимой — шубу, в которой тяжело стоять и молиться. Написал, какие цветы посажены возле храма, какой там разведен дендрарий. Ну, мы тогда, прочитав это сочинение, <366> конечно, недоумевали: «Как это можно, когда и выжить–то Церкви трудно?» Такая же реакция была и у наших преподавателей. А между тем именно это возможно и необходимо сейчас.

3. Об иконе

Лекции Владыки об иконописи и церковном пении также перемежались личными воспоминаниями…

Образность всегда сопутствует человеческому знанию. Поэтому с древнейших времен человек воплощал свои идеи, мысли, чувства в конкретных образах. Это такой же язык, как язык словесный. Совершенство достигалось постепенно — от древних начертаний на камне до высокой степени развития искусства. Мы изображаем или фотографируем предмет не для того, чтобы заменить реальность картинкой, а чтобы напомнить себе о том, что мы пережили. Помимо реалистического изображения действительности существуют и символы. Это видимые знаки, предназначенные для того, чтобы возбудить в душе новое переживание. Конечно, высокое духовное сознание, к примеру, египетских подвижников, которые рядом с собой ничего не имели кроме пещеры и полуистлевшего рубища на теле, не нуждалось в видимых образах. Но мы украшаем свое жилище и портретами близких людей, и изображениями пейзажей, потому что они поддерживают в нас то или иное чувство. Постепенно это чувство переносится на предмет. Только самый отъявленный, бессовестный человек может порвать портрет своей матери. Локон любимой девушки рыцари, да и просто солдаты уносили с собой на войну. Предмет, который нам дорог, мы окружаем почитанием, благоговением. Точно так же и с иконами. Икона — это не объект поклонения, это только видимый знак присутствия Бога и святых, «контактный» предмет. Кумир, в отличие от иконы, — это то, что подменяет сам объект поклонения.

Что такое икона? Это видимый образ, который одаренной рукой живописца перенесен на сырую штукатурку, <367> камень, дерево, полотно или бумагу. У поэта Надсона есть такие строки:

Но кто поймет, что не пустые звуки

Звучат в стихе неопытном моем,

Но каждый стих — дитя душевной муки,

Рожденное в раздумье роковом.

Икона — это тоже дитя душевных переживаний; художник вкладывает их в черты и линии. Икона скупа в изобразительных средствах. Ее тона — близкие, сочетающиеся по цвету. Пестрая икона — свидетельство некоей духовной деградации. В фильме Тарковского «Андрей Рублев» [156] есть очень точные слова, которые какой–то монах говорит, глядя на икону Феофана Грека: «Красота без пестроты». Кстати, моя личная выдумка, за которую кто–то, быть может, меня осудит, что наиболее близкий к иконописи вид изображения — это кинематограф. Действительно, кинематограф дает общий план, потом высвечивает лицо артиста или какую–то отдельную деталь. Иконопись применяла этот прием с незапамятных времен: чем важнее событие, тем крупнее изображение.

Помимо всего прочего, для верующего человека икона приобретает значение потому, что вокруг нее сосредоточивается его собственная душа. Существовали иконы мерные: когда рождался ребенок в семье, заказывалась икона его святого ровно в рост младенца. Я знаю людей совсем даже не религиозных, которые говорят: «А мы сохраняем икону нашей бабушки!»; «А мне досталась икона, с которой прадед был на войне!» В храме Илии Обыденного у Пречистенских <368> ворот есть икона, которую носил на груди генерал Бенигсен во время Бородинского сражения. Икона как бы вбирает в себя молитвы и чувства людей.

В домовой церкви Патриарха хранилась икона Спасителя, очень интересного письма: размытые краски и только очень объемно и глубоко выписаны глаза. Я, будучи юношей, заинтересовался и спросил о ней у Патриарха (это была его личная икона). Он, улыбнувшись, сказал: «Это особая икона». Оказалось, ранее она принадлежала преподобному Серафиму Вырицкому. Он одно время жил на окраине Ленинграда, и к нему с другого конца города приходил его друг, старичок–священник, преодолевая трудности передвижения в довоенном или даже военном Ленинграде. Этот старичок приезжал к своему другу, и они молча сидели перед этой иконой. А потом гость благодарил за приятную беседу и уходил пешком или добирался, каким мог, транспортом, к себе на другую окраину.

Я помню, жена генерала Игнатьева, женщина оригинальная, говорила: «Вот поэтому деревянных икон чудотворных гораздо больше, чем каменных: потому что дерево — пористое, наши молитвы в него проникают и так аккумулируются». Она не была богословом, но выразила это явление образно. Действительно, в иконе собирается информация. Сила Божия может, конечно, передаваться через разные каналы, можно просто сосредоточиться и получить от Бога знак «контакта», но все–таки больше этот контакт осуществляется в церкви. Перед иконой мы входим в себя, сосредоточиваемся, — она нам помогает, — если хотите, как хромому — костыли, или корсет — человеку с поврежденным позвоночником.

В икону, как говорят люди веры, нужно «ходить». Настоящую икону можно рассматривать часами. Не так давно побывал я в Ярославле. Там была экспозиция нескольких десятков икон Страшного Суда. Художники разных времен — до XVII в., и разных областей: ярославские, тверские, архангелогородские. Посмотрев эти иконы, я подумал: только ради того, чтобы взглянуть на несколько этих шедевров, можно пересечь океан!

<369> Постепенно уходя в содержание иконы, человек начинает и на свою жизнь смотреть глазами тех, кто изображен на ней. Не только мы смотрим на икону, но и икона смотрит на нас. Эта мысль была ключевой в замечательной работе академика Бориса Викторовича Раушенбаха [157] об иконе и обратной перспективе. Она была высказана уже тысячу лет назад, но он сформулировал законы того, как это происходит. В другой работе он приблизил пониманию современного человека догмат Троицы.

Какая мысль, какая идея заложена в икону? Икона — это окно в неземной мир, ведущий безмолвный разговор с человеческой душой, которая сосредоточена в молитве. Но это еще и разговор человека со своей совестью, которая у него веками воспитывалась на основе религиозного чувства и чувства собственной ответственности.

<370> Древняя византийская икона сурова и лаконична. У нашего преподобного Андрея Рублева мы тоже видим лаконичные рисунок и композицию, строгий, но вместе с тем мягкий взгляд с иконы, очень скупой декор. У Дионисия уже начинает срабатывать наша русская мягкость, появляются живые мимика и позы. Затем постепенно мельчает, дробится восприятие человеком духовного мира, дробное украшательство проникает и в живопись. Симон Ушаков насыщает иконы орнаментикой, красками. Это тоже высокое мастерство, но лаконичность, серьезность образа начинает понемногу размываться. В конце концов икона попадает под влияние искусства западного и мы имеем иконы, носящие в себе черты портрета.

Когда перед вами очень красивая икона — ею можно любоваться. А древнее правило гласит: на икону не засматривайся. Стой перед ней, но взглядом и мыслью не блуждай. В то же время преподобный Серафим говорил — если, конечно, собеседник был подготовленный: «Не смотрите на икону. Сосредоточьтесь, можете смотреть на свечу, а еще лучше — в пол».

Иконопись — это сложный процесс, включающий в себя не только работу художника. Прежде всего, надо выбрать дерево. На Востоке пишут на кипарисе. Кипарис по твердости приближается к камню, — очень тяжелое, вечное дерево. Мы пишем на липе — это дерево мягкое, теплое, хорошо поддающееся обработке. Не всегда можно найти доску нужной ширины, поэтому их склеивают и скрепляют шпонками. По шпонкам можно судить, какая икона какого времени, шпонка может быть рисунчатая или гладкая. На самой доске «выбирается» ковчег, то есть маленькое углубление. Когда дерево обработано, — а его долго выдерживают, сушат без доступа солнечных лучей, сквозняков, чтобы не было никаких трещин, — тогда на него рыбьим клеем наклеивают паволоку, то есть грубое льняное рядно, и по этой паволоке кладут левкас: истолченный мелко–мелко, до пыли, как зубной порошок или того мельче, мел, смешанный с разными составами, в основе которых лежит тот же рыбий клей. Этот <371> левкас наносится, долго высыхает, а потом его полируют костью. И поверхность получается, как кость — гладкая, белая, чуть желтоватая. Рисунок наносится сначала на лист бумаги, прокалывается иголкой, а потом лист накладывается на левкас и сверху присыпается толченым древесным углем. Потом уголь сдувают, лист снимают и остается тонкий–тонкий рисунок точками — так называемый припорох. Иногда по нему сразу пишут красками, чаще накладывают золотое покрытие. Золото может быть чистым, гладким, а может быть чеканенным, т. е. по нему идет чеканный рисунок. Пишут икону особыми красками. Иконописные краски — это растертые до состояния мелкой пыли минералы, полудрагоценные камни, которые замешиваются на яичном желтке. А потом икону поливают оливковым маслом, определенно сваренным, — олифой, и оставляют на месяц, на два, чтобы олифа «стала» и больше не прилипала к пальцам. Когда получится идеально–гладкая поверхность, икона поступает к заказчику.

По «спецзаказу» делают оклады и ризы. Ризы закрывают всю икону, оставляя только лик и руки. В XIX веке пошла манера рыночного производства икон. Делали шикарный оклад, а под него кое–как прописывали фигуру, а тщательно выписывали только лик и руки. А иной раз бывало и так: чиста доска, на которой только лик и руки, а сверху прихлопнуто богато украшенной ризой. Оклад в отличие от ризы, не закрывает икону, а только обрамляет ее.

Ювелирное искусство украшения окладов и риз — это такая сказка, которой можно только удивляться. Был в Москве такой Федор Яковлевич Мишуков — знаменитый художник–ювелир и реставратор. Мы с ним были друзья — если можно так сказать, поскольку он был лет на пятьдесят старше меня. Оказавшись впервые у него дома, я увидел икону в окладе удивительной работы. На нем были незабудки в натуральную величину, с пестиками. Сами цветки из серебра, покрытого голубой эмалью, а пестики из золота. «Как же можно сделать такой оклад?» — спросил я. — «Это можно сделать только раз в жизни и только для себя», — ответил он. В Историческом музее у него был отдельный <372> стенд с инструментами. Когда мы с ним приходили в музей, старейшие хранители сбегались, чтобы просто поклониться ему издали. Он преподавал в Строгановском училище ювелирное дело, у него были ученики. Внешне это был очень скромный, маленький, сухонький старичок, похожий на Николая Угодника. Помню великолепный эпизод. В Оружейной палате делали выставку посуды XVIII в. Пригласили и его, как знатока. «Ну как, Федор Яковлевич?» — «Хорошо, хорошо, очень хорошо! Только странно как–то: сосуд XVIII века, а автор–то жив!» — «Как так?!» — «А вот так!» Вызывают коменданта, снимают пломбу, открывают витрину. Федор Яковлевич берет сосуд в руки: «Да, это я делал. К 300–летию дома Романовых», — и показывает клеймо. Смотрят — действительно: ФЯМ.

И сейчас есть мастера, следующие старой традиции. Помню, еще давно пришел ко мне на Погодинку молодой человек, художник–ювелир, показал несколько своих работ и сказал, что хочет делать вещи для Церкви. Я его раскритиковал в пух и прах. Он ушел и больше не появлялся. А несколько лет спустя дарит мне митрополит Филарет Минский панагию с изображением нашей чудотворной иконы «Взыскание погибших». Если не догадываться, что вещь заказана недавно — никогда не скажешь, что современная работа. Спрашиваю, откуда. А он называет фамилию того самого художника. Видно, прислушался к тому, что я ему говорил, урок пошел впрок.

История русской иконописи — это беспрерывный процесс творчества и уничтожения. Наша национальная трагедия в том, что Россия была деревянной страной. В огне пожарищ гибли терема и храмы, гибли в них и бесценные иконы.

Есть замечательные стихи нашего почти современного поэта Максимилиана Волошина — о Владимирской иконе Божией Матери:

Не на троне — на Ее руке,

Левой ручкой обнимая шею,

<373> Взор во взор, щекой припав к щеке,

Неотступно требует… Немею Нет ни сил ни слов на языке…

А Она в тревоге и печали

Через зыбь грядущего глядит

В мировые рдеющие дали,

Где закат пожарами повит…

Ряд преступлений над русской культурой совершила императрица Екатерина, — например, когда иконостас Владимирского собора заменила на модный в то время барочный. Живопись Андрея Рублева была почти уничтожена, кроме небольших кусочков в простенках. Так что уничтожение икон в революцию, это, к сожалению, не первый и не единственный случай в нашей культуре.

Мне приходилось встречать пожилых людей — высоких нравственных качеств! — которые с раскаянием вспоминали: «Что же мы делали тогда — в 20–е — 30–е гг.?! Что же мы делали?!! Мы отнимали у старушек иконы, рубили их топором и сжигали!» Это был какой–то страшный надлом души, безумие, охватившее тогда наш народ. Когда мы начинали нашу церковную работу, мы постоянно встречались с таким явлением, когда, к примеру, в деревне замечали дверь несколько необычной конструкции, и оказывалось, что это древняя икона, повернутая изображением внутрь, а шпонками — наружу. Древняя икона, может быть, XVII века! Или из храма выносили большую икону. По–хозяйски подходили: ну, куда ее? — А вот, на скотный двор, ворота сделать. Две большие иконы — как раз хорошие ворота, корова пройдет. Сам я видел: благочестивая женщина, очень хорошая, прикрывает крынки с молоком дощечкой. Очень удобно: плоская дощечка, чистенькая такая. «А что это?» — «Икона».

И это было общепринятое в массе явление! Во многих домах, правда, икону хранили где–нибудь в шкафу: на переднем плане — хрусталь, бутылки с вином, тут же — бутылки со святой водой, и где–нибудь на заднем плане — икона. Или в закрытом шкафу. Откроют, помолятся и закрывают снова.

<374> Конечно, в нашей церковной и научной среде икону ценили всегда. Но настоящий поворот начался, когда после войны в Германии вышла книга Конрада Онаша «Иконы». А потом и наш Солоухин появился. И тогда спохватились! Оказывается, икона — это величайшая ценность! С одной стороны отправлялись экспедиции московских, петербургских и других музейщиков спасать иконы из полуразрушенных домов в заброшенных деревнях. С другой стороны это явление перешло и в область криминала — начался грабеж, ажиотаж вокруг иконы. Малопрофессиональные охотники шарили в старых домах, где доживали свой век русские старообрядцы, оттуда мешками выносили иконы. Сейчас в любой лавчонке на Западе вы увидите русскую икону — она прямо–таки заполонила западный мир. Когда стал иссякать запас оригиналов, пустили в ход подделки.

Современные иконы, будучи в основном копиями, редко передают глубину оригинала. Конечно, нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Сколько певцов подражало Шаляпину, а повторить его все равно никто не мог. Однако я знаю две великолепных, исключительно точных копии: Владимирскую Богоматерь из Новодевичьего монастыря и Троицу Рублева из иконостаса Троицкого собора лавры, выполненные одним из Чуриковых. Это была знаменитая династия художников–реставраторов. А вот Корин был представителем совсем иного направления: он был прежде всего оригинальный художник, а не копиист.

К сожалению, иконы, и вообще священные предметы, нередко воспринимаются только как материальная ценность. Приходит ко мне однажды — еще в советское время — человек, развязный такой, раскрепощенный. И предлагает мне серебряный потир. Я говорю: «Торговать–то такими вещами не полагается!» — «А, ничего! — говорит он. — Но как хотите. Я вот думаю: может, мне ее себе оставить, для интерьера. Пепельница из нее хорошая получится!» — Тут у меня уже, что называется, взыграло: «Знаешь, бери деньги и уходи!» Через некоторое время пришел ко мне следователь, стал выяснять, кто чашу продал, кто купил. « А ведь это не полагается!» — говорит. «Знаю. Но делал так, — говорю, — и <375> буду делать!» — «Дайте нам ее!» — «Не дам. Чаша церковная, я ее немытыми руками не беру». Ну, как быть? Прислали мне фотографа, сфотографировали ее во всех проекциях, но, Слава Богу, не отобрали. Когда иконы и церковную утварь приобретают «для интерьера» — это находится где–то между невежеством и кощунством.

4. О церковном пении

Музыка, как в свое время говорили — это родная сестра религии. Русская культура с древних времен отличалась некоей особой солидностью, основательностью. Русским людям импонировала сила. Не случайно России любимым героем был Илья Муромец, который кого угодно — Соловья–разбойника или Змея Горыныча — мог привести к послушанию. Эта особенность отразилась и в церковной архитектуре, и в музыке. Очень интересна наша национальная черта: до революции в Успенском соборе Кремля разрешалось служить только духовенству, обладающему басом. В хоре были и басы, причем ужасные, глубокие, profondo, и тенора, и дисканты (хор был только мужской, дискантом пели мальчики) — но дьякон или священник мог быть только с басом. Почему? Потому что с Господом Богом нужно говорить солидно. Существовала даже такое шутливое определение, что такое семинарист: «Семинарист — это существо, поющее басом». На Западе — напротив, преобладающий голос в церковном пении — тенор.

Был в Москве замечательный протодьякон Андрей Шеховцов. Я был знаком с его сыном, Виктором Андреевичем. В его время была даже присказка такая, что в Москве три чуда: царь–колокол, царь–пушка и протодьякон Андрюшка. У него был настолько могучий бас, что когда он говорил, рядом гасли лампады и могли даже лопнуть стекла от вибрации. Рассказывают, что одна из британских принцесс решила послушать его голос, а когда он вышел и произнес свой <376> первый возглас, упала в обморок. Это действительно был богатырь.

Целую школу последователей оставил архидьякон Розов. Патриарх рассказывал, как он зашел однажды к Розову — я не знаю, были ли они в дружеских отношениях, но, значит, зайти к нему запросто Патриарх мог. Так вот, он зашел — а тот читает Евангелие к службе следующего дня. Патриарх удивился: «Неужели вы с листа прочитать не можете?» — «Могу, конечно, — ответил Розов, — но это получится, как все читают», — и продемонстрировал, как. А потом сказал: «А вот как надо!» — и прочитал по–своему.

Записи, конечно, практически не могут передать всех особенностей его служения. Несовершенная техника скрадывала нюансы, а кроме того, не позволяла записать большой хор. Но можно представить, какое впечатление он производил в Успенском соборе или Храме Христа Спасителя: огромная фигура, копна роскошных, пышных волос и — наполняющий огромное помещение мощнейший голос…

Был спор, следует ли петь тихо или громко. Николай Васильевич Матвеев, регент церкви Всех скорбящих радости, говорил, что надо петь громко, как душа поет, «белым звуком», без обертонов. Но такое пение может быть доведено до абсурда. Пример тому — хор Пятницкого. [158]

Интерес к древнерусской музыке пробудился еще в конце XIX века. Первым был протоиерей Металлов, написавший работу по исследованию знаков нотации. Ведь пятилинейный нотный стан — это явление очень молодое, до этого по <377> тексту писали отдельные значки, которые имели очень интересные эмоциональные названия и показывали, как пропеть слог — торжественно или скромно, медленно или быстро, с акцентом или скользящим глиссандо. Наименование знаков говорит не столько о высоте звука, сколько о его характере: голубчик борзый, голубчик с заковыкой, стрела громозрачная, стрела громосветлая. Древняя нотация указывала направление голосоведения, а формой его был речитатив с протяжным произнесением гласных звуков. В нем передавалось внутреннее состояние переживаний человека: от высокого вдохновения и духовного веселья, до скорбных мотивов покаяния, но никогда не отчаяния. Плач о грехах выступает как одна из высоких степеней внутреннего духовного совершенства: это всегда печаль светлая, печаль, исполненная надежды. Древние напевы, как и текст, подготавливают человека к выходу в иную область бытия. Культура пения в России была высокой, потому что хоры, прежде всего, передавали текст — современные хоры его очень «мнут».

Церковная музыка пришла к нам из древней Финикии. Особый гармонический строй — диатонический лад был украшен в Византии мелодикой европейской и пришел к нам. Отличительная особенность древнерусского пения — спокойствие, самоуглубленность и преобладание акцентов на тексте. С конца XVII в. и особенно в XVIII в. к нам вторглось западное, возрожденческое, ренессансное пение. Наши замечательные композиторы и музыканты — такие как Бортнянский, Кастальский, Рахманинов усвоили его и сумели придать ему национальные черты. Сейчас в наших храмах преобладает полифония. Мы уже отвыкли от древнерусских напевов, хотя сейчас интерес к ним растет, и это радует: они создают внутреннюю гармонию души, — там, где музыка построена на авторских эмоциональных всплесках, на молитвенный лад настроиться очень трудно. Мы все находимся под постоянным воздействием внешней среды и нашего внутреннего дисгармонического состояния, которое рождается из несоответствия возможности и желания. Значение церковной музыки <378> определяется тем, насколько она соответствует чувству сосредоточенности, ответственности, внутреннего собирания человека.

5. О чудесах

Чудесам Владыка давал замечательное «компьютерное» объяснение: «Мир — система. Чудо — устранение ошибки в системе». И приводил примеры из своего личного — и чужого опыта…

Когда меня спрашивают о том, бывают ли чудеса, я говорю, что вся наша жизнь — чудо, и главное чудо — то, что мы этого не понимаем. Увидеть в своей жизни знаки Божьего благоволения может каждый — конечно, в том числе и я.

Было время, когда я совмещал две должности: проректора Академии и семинарии и главного редактора Издательского отдела. Мой рабочий день начинался в семь часов утра в Лавре. Я делал все, что полагалось по моей проректорской должности и ехал в Москву. В пять заканчивал работу там и снова ехал в Лавру — так что ритм жизни был очень напряженный. Однажды по дороге в Лавру мы чуть было не погибли и только явное чудо спасло нам жизнь. Это было около поселка Лоза под Загорском. Когда мы обходили грузовик, на встречной полосе оказался скоростной автобус из Ярославля. Картина была страшная: метель, гололед, в нескольких метрах впереди уже ничего не видно, и в сплошном потоке снега на нас летит это чудовище. Шофер Валерий только свистнул сквозь зубы и круто взял направо. Мы на полном ходу полетели было в кювет — и вдруг почувствовали, что под колесами что–то застучало. Оказалось, въехали по мостику в калитку дома. Потом, весной, когда сошел снег, я увидел, что вдоль дороги тянулся двухметровый кювет, который пересекала узкая дорожка, шириной метра в два с половиной. И надо же было, чтобы мы попали именно на нее, сворачивая на полной скорости под углом 90 градусов!

Могу вспомнить другой случай. Зима 1942 г. Эвакуированная семья живет в маленьком продуваемом домике, последнее полено спалили, и чем топить завтра — неизвестно, <379> в домишке холод, — это было буквально через дорогу, не больше 50 метров от того дома, где жил в эвакуации я. И вот, мать, закутав детей во все тряпочки, какие у них были, не спит, молится святителю Николаю Чудотворцу и думает: «Что делать? Что делать? Как завтра ребят поднять? как их проводить в школу и чем накормить?» И вдруг — резкий удар в стену дома. Ну, кто это мог быть? Видимо, разбойник. Она перекрестилась, легла спать, в конце концов, уснула, а утром — не может открыть дверь. С большим напряжением все–таки отодвинула ее и видит: лежит здоровенное бревно, которого ей до лета хватит. Мы, мальчишки–тимуровцы, тогда брали под защиту эвакуированных, помогали, если нужна была физическая помощь — в частности, пилили это самое бревно. Откуда было ему взяться? Дорога проходит метрах в десяти от дома, никаких санных следов на снегу нет — тоже эпизод без комментариев.

Сергей Павлович Королев был верующим человеком. Я могу это подтвердить, потому что близкие мне люди работали с ним. И мне много рассказывали о тех внутренних переживаниях, которые он имел, находясь в лагере. Он вспоминал, например, как возвращался из заключения, и, бредя по дороге, испытывал единственное желание: съесть кусок хлеба. Вдруг на дороге он увидел целую коврижку. Никаких комментариев к этому дать не могу.

Верующими были многие великие русские ученые. Например, Игорь Иванович Сикорский — известный изобретатель вертолета. На своей первой модели он еще в студенческие годы поднялся в воздух и упал, — к счастью, не разбился насмерть. После революции он вынужден был эмигрировать в Америку. Это был человек глубоко религиозный. Когда его хоронили, случилось так, что два пролетавших в этот момент самолета начертили в небе огромный крест — прямо над местом погребения.

Недавно в консерватории был пожар. Передали по телевидению, что может погибнуть бесценный орган. Я знаю, что люди церковные встали на молитву. И наутро сообщают: орган цел, и библиотека не пострадала. Разве это не чудо?

<380> Сейчас мы переживаем период обильного мироточения — от крестов, икон, не только писанных на доске, но даже и фотографий. Вдруг маленький листочек фотобумаги начинает покрываться как бы росой, а потом она стекает струйками. Все это какие–то особые знаки, которые заставляют нас задуматься о том, кто мы сами и какова наша роль в этом мире. Обычно они предшествуют каким–то событиям, побуждают усилить молитву.

В храме Иоанна Воина в центральной части есть храмовая икона, перед которой все молятся — перед самым иконостасом. А повторение этого изображения — тоже старого письма, но гораздо моложе, и его, как менее ценное, выставили на паперть. И вдруг — лет десять тому назад, по этой иконе за стеклом побежала струйка. На моей памяти — впервые. Первая мысль, конечно — конденсация, перепад температуры. Но настоятель отнесся к этому внимательно. Нет, это не вода, — но и не масло, какая–то особая консистенция. Через какое–то время снова появилась струйка и некоторое время икона мироточила, потом эти истечения прекратились.

На Западе есть несколько таких русских мироточивых икон, их перевозят из страны в страну. Я их самих не видел, но мне давали ватку, пропитанную этой жидкостью. На нее можно нажать — и с нее капает жидкость. Потом — особенно если в доме неблагочестивая жизнь — ватка высыхает, а в какой–то момент — опять наполняется жидкостью. Мне рассказывал один священник, как они на приходе ждали мироточивую икону. Он согнал массу людей: вот, приедет, будет чудо, будем молиться. И никакого чуда не было — икона была сухая. И он понял, что «пересолил» пропагандой. А на обратном пути, когда икону снова завезли к нему, было тихо, народу было уже совсем мало — и икона мироточила так, что жидкость стекала по аналою, даже пелена промокла.

Все эти феноменальные явления имеют один смысл: пробудить нравственное состояние человека.

<381>

Загрузка...