Глава 7

Докладная Берии

Помимо кабинетов в своих ведомствах, члены Политбюро имели тогда служебные апартаменты и в Кремле. Все они находились на втором этаже здания Совнаркома, там же, где кабинеты Сталина и Молотова, но в разных коридорах. Ближе всего к «хозяину» располагался Берия. Когда в середине октября 1941 года Наркоминдел эвакуировался в Куйбышев, куда были отправлены и все дипломатические представительства, Берия вылетел на Кавказ организовывать поставки нефтепродуктов для армии. На самом деле он, видимо, хотел переждать опасное время подальше от Москвы.

Вернувшись в столицу в первой декаде ноября 1941 года по вызову Молотова из Куйбышева, мы с Павловым обнаружили, что наша комната занята. Зато по-прежнему пустовал кабинет Берии в Кремле. Молотов предложил, чтобы мы временно разместились в этом кабинете.

Вызвали коменданта Кремля, который без особого энтузиазма выполнил распоряжение Молотова и открыл для нас пустующие апартаменты. Они имели совершенно нежилой вид. Всюду было прибрано, нигде ни папок, ни листка бумаги, как будто хозяин и не собирался сюда возвращаться. Но все телефоны работали, включая «кремлевку» и правительственную иногороднюю связь «ВЧ».

Когда мы остались одни, то не удержались от соблазна обследовать помещение, которое занимал всесильный шеф сталинской секретной службы.

Сначала посетитель входил в приемную, где сидела охрана. Справа дверь вела в секретариат, состоявший из двух сравнительно небольших комнат. Дверь слева открывалась в просторный зал заседаний с длинным столом. Затем шел собственно кабинет, к которому примыкала комната отдыха, и еще дальше — ванная и небольшой тамбурчик вроде кухни, где были раковина и газовая плитка. У Молотова помещение для отдыха было поскромнее, возможно, потому, что он, как и Сталин, да и большинство других членов Политбюро, имел квартиру поблизости в Кремле. Мне приходилось там бывать, когда нарком хворал и надо было доложить какой-то срочный вопрос. Квартиры, в которые вожди революции въехали после того, как советское правительство перебралось из Петрограда в Москву, были довольно невзрачные, с низкими потолками, маленькими комнатами, обставленными старой мебелью, оставшейся еще от дореволюционных времен. Тогда эти квартиры занимала прислуга, поддерживавшая на должном уровне царские апартаменты в Кремле и обслуживавшая семью самодержца во время ее редких наездов в первопрестольную столицу.

Молодые вожди революции были непритязательны, и их вполне устраивало жилье бывшей царской челяди.

Но Берия, переведенный в Москву из Тбилиси, не въехал в такую квартиру. Ходили слухи, будто он убедил Сталина, что ему, как шефу государственной безопасности, лучше находиться вне Кремля, чтобы в случае диверсии или восстания руководить спасением членов Политбюро. Так или иначе, «хозяин» разрешил ему занять особняк на углу улицы Качалова и Садового кольца. Создалась ситуация, когда главные вожди почти постоянно находились внутри Кремля, а Берия располагал определенной свободой и бесконтрольностью. Пользуясь этим, он держал специальную службу из доверенных людей, которые высматривали на улицах привлекательных молодых женщин и девушек. Его команда действовала совершенно бесцеремонно: машина останавливалась перед ничего не подозревавшей прохожей, офицер в форме госбезопасности любезно просил ее по важному делу сесть в машину, дверца захлопывалась — и очередная жертва бериевского сластолюбия вскоре оказывалась во внутреннем дворике особняка. Ее вводили в столовую, где предлагали угощения и напитки, а затем оставляли одну.

Недоумение жертвы длилось недолго. В комнате появлялся знакомый по портретам жабоподобный человек в пенсне и купальном халате. Он делал ей соответствующее предложение, а если она не соглашалась, то попросту насиловал. Офицер охраны, выпроваживавший ее из особняка, предупреждал, что за разглашение «тайны» она сама и ее семья будут сосланы в Сибирь.

И все молчали. Заговорили только после расстрела Берии.

В этой области Берия был своеобразный коллекционер. В его спальне обнаружили книгу учета с именами более пятисот женщин — его жертв.

Между прочим, Хрущев, когда умер Сталин, сразу узрел опасность в существовавшем «жилищном режиме» высшего руководства. В любой момент все они могли стать пленниками Берии за кремлевской стеной. И потому одним из первых актов Хрущева было постановление о выезде членов Политбюро из кремлевских квартир. Для них построили особняки на Ленинских горах. Но вскоре руководители предпочли выехать и оттуда. Пустующие особняки стояли как своеобразный памятник «исхода» вождей из Кремля.

При Сталине у наших высших руководителей жилищной проблемы не возникало. Квартиры в Кремле закреплялись за ними, пока они оставались на постах. Если же кто-то попадал у Сталина в немилость, то наличие московской квартиры теряло всякий смысл, ибо опальный руководитель сначала отправлялся в тюрьму, а вскоре и на тот свет. Одновременно и его семья переселялась в колымский лагерь.

В послесталинский период ситуация изменилась. Терявшего пост вождя больше не расстреливали. Но он должен был покинуть особняк на Ленинских горах. Тогда-то и возникла идея: создать специальное строительное управление, которое в наиболее привлекательных районах столицы возводило бы элитарные дома с роскошными квартирами, куда и въезжали все находившиеся на высоком посту вожди. В случае перехода на менее ответственную работу или ухода на пенсию им больше не нужно было выезжать из этих квартир, специально построенных по их запросам и вкусу.

Такова вкратце история жилищной проблемы вождей пролетарского государства.

Нам было не очень уютно в бериевском кремлевском кабинете. Единственное, что устраивало, — это ванная, где всегда текла горячая вода, и телефон «ВЧ». Нам нередко приходилось связываться с городом Куйбышевом, где оставались Вышинский, а также американский и английский отделы Наркоминдела, чтобы получить ту или иную справку. Иногда можно было позвонить и нашим женам, тоже остававшимся в Куйбышеве. Однажды во время такого разговора я почувствовал, что кто-то к нам подключился. Быстро попрощался с Галей и повесил трубку. Сразу же зазвонил телефон «ВЧ».

— Слушаю…

— Какое право вы имеете разговаривать по телефону Лаврентия Павловича? — раздался резкий голос.

— Кто говорит? Может, сперва поздороваемся?

— У меня нет времени разводить с вами любезности. Кто вам разрешил войти в этот кабинет? Кто вы такой? — угрожающе спросил голос.

Мне было не по себе. Но все же не хотелось смалодушничать, ведь я был тут на законном основании.

— Сначала скажите, кто вы такой и почему подключаетесь к правительственной связи?

— Говорит генерал Серов. Я ответственный за правительственную связь. А мне докладывают, что вы уже не первый раз пользуетесь правительственной связью для частных разговоров.

Я действительно пару раз звонил в Куйбышев по личным делам. Галя была на начальной стадии беременности. Должен был родиться мой старший сын Сергей. Галя очень плохо себя чувствовала. Я пытался достать для нее лекарства, а иногда с оказией и переслать продукты, какие удавалось купить. Сообщал, кто везет ей сверток, да и вообще справлялся о самочувствии. Такие разговоры занимали не больше пары минут, и я не видел в этом ничего предосудительного.

И вот опять, как некогда во Львове, у меня столкновение с генералом Серовым. Но он наверняка забыл обо мне. И я ответил:

— Здесь говорит Бережков. Мы с вами когда-то встречались во Львове, если помните. А работаю я в этом кабинете, в отсутствие товарища Берии, по распоряжению Вячеслава Михайловича, помощником которого являюсь. Как же вы не знаете об этом?

— Я сейчас в Куйбышеве и потому не в курсе дела, — растерянно произнес Серов и повесил трубку.

Думаю, однако, что он доложил Берии об этом инциденте и, если Молотов не согласовал с ним заранее вопрос о вселении нас в его кабинет, он нам это припомнит. И мы очень обрадовались, когда наконец получили свою комнату рядом с кабинетом Молотова.

Внешне Берия был со мной любезен — в тех редких случаях, когда мы с ним общались. На Тегеранской конференции в советскую делегацию официально входили только Сталин, Молотов и Ворошилов. Но с ними в советском посольстве находился также и Берия. Каждое утро, направляясь к зданию, где проходили пленарные заседания, я видел, как он объезжает территорию посольского парка в «бьюике» с затемненными стеклами, подняв воротник плаща и надвинув на лоб фетровую шляпу. Поблескивали только стекла пенсне. Как-то мы столкнулись с ним возле помещения охраны, рядом с которой находилась наша столовая. Он приветливо поздоровался, спросил про обстановку на конференции, а потом повторил примерно то же, что мне на днях при встрече военных экспертов сказал Ворошилов: я, мол, нравлюсь Сталину и мне следует воспользоваться его расположением в интересах моей карьеры. Я поблагодарил и ответил, что высоко ценю нынешнюю мою работу и не мечтаю ни о чем лучшем.

На банкетах в Кремле за столом обычно рассаживались в следующем порядке: посредине садился Сталин, по его правую руку — главный гость, затем переводчик и справа от него — Берия. Так я нередко оказывался рядом с шефом госбезопасности. Он почти не прикасался к еде. Но ему всегда ставили тарелку с маленькими красными перцами, которые он закидывал в рот один за другим, словно семечки. Однажды предложил мне такой перчик — и меня буквально обожгло, когда я прикоснулся к нему губами. Берия засмеялся и принялся настаивать, чтобы я проглотил. Пришлось сделать вид, что послушался. Затем незаметно выбросил под стол.

— Это очень полезно. Каждый мужчина должен ежедневно съедать тарелку такого перца, — назидательно поучал Берия.

Он также всякий раз спрашивал, почему я худой.

— Такова конституция моего организма, — отвечал я. Не мог же я сказать, что две сосиски в день, которые мы получали в столовой кремлевских курсантов, никак не могли прибавить мне веса.

Вообще же я чувствовал себя в присутствии Берии как-то неуютно. Ведь он мог в любой момент намекнуть Сталину, что я «слишком много знаю». В конце концов нечто подобное и произошло.

Как-то осенью 1944 года я докладывал Молотову телеграмму из Вашингтона. Нарком слушал, продолжая просматривать бумаги на столе. Потом поднял на меня пристальный взгляд и спросил:

— Что вы делали в 1934 году в польском консульстве в Киеве?

Я поначалу растерялся, недоумевая: к чему этот вопрос? Молотов не сводил с меня глаз. Я понимал: нужно немедленно ответить.

— В польском консульстве? — начал я вспоминать. — Действительно, мне приходилось там бывать. Тогда я работал гидом в «Интуристе» в Киеве. Туристы обычно возвращались домой через Польшу. Я собирал их паспорта и относил в консульство для получения транзитной визы…

— Это мы знаем, — сказал Молотов ледяным тоном. — Но посещение польского консульства, о котором идет речь, было не в туристский сезон, а позднее, осенью, и вошли вы туда не с парадного, а с черного хода. Что вы там делали?

Подумать только, ведь прошло десять лет. Киев за это время пережил оккупацию, тяжелые бои при его освобождении. Разрушен старый Крещатик, взорван Успенский собор в Лавре, сгорели бесценные произведения искусства, погибли тысячи киевлян. А какая-то бумажка, написанная тем, кто за мной тогда, в 1934 году, следил, уцелела и теперь становится опасной уликой.

— Я был там у моего приятеля. Он раньше работал шофером в «Интуристе», и обычно мы с ним возили экскурсантов по городу. Потом он перешел на работу в консульство, наверняка не без рекомендации соответствующих органов. Я случайно встретил его на улице, и он пригласил меня к себе в гараж. Мы там посидели, поболтали, выкурили по польской сигарете «Про Пат-рия», выпили немецкое пиво — вот и все…

Взгляд Молотова несколько потеплел, и он сказал:

— Принимаю ваше объяснение. Это Берия написал товарищу Сталину докладную о вашем посещении польского консульства. Можете идти.

Как будто мне повезло. Ведь я вполне мог быть объявлен «шпионом белополяков», пробравшимся в святая святых — в кабинет Сталина! Вспоминая сейчас об этом, думаю и о том, как тесен мир. Польским консулом на Украине был Бжезинский — отец известного американского советолога Збигнева Бжезинского, бывшего помощника президента Картера по национальной безопасности. Если бы тогда на меня завели дело и заставили «сознаться», получилось бы, что я завербован Бжезинским-старшим.

Впрочем, разговор с Молотовым не остался без последствий. Победными салютами завершался 1944 год. Мы уже жили в двухкомнатной квартире на улице Москвина, которую получили весной 1942 года, незадолго до рождения сына Сергея. Нам посчастливилось найти няньку, что было особенно важно для Гали, не желавшей бросать работу в ТАСС. Новый, 1945 год решили встретить дома. Собралось много друзей и сослуживцев, было шумно и весело. Гости начали расходиться только под утро.

1 января в секретариате наркома дежурил Павлов. Прямо от нас он отправился в Кремль. А у меня был выходной. Привели квартиру в порядок, пошли погулять, покатали Сергея на санках и рано легли спать. Около трех ночи, уже 2 января, зазвонил телефон. Молотов срочно вызывал меня в Кремль. Ничего не подозревая, я заказал машину и через несколько минут уже входил в наш секретариат. Поздравил присутствовавших с Новым годом и тут же заметил, что все они какие-то молчаливые и угрюмые. Хотел, как обычно, без предварительного доклада пройти к наркому, но Козырев попросил подождать и сам отправился в кабинет шефа. Все это казалось странным. Наконец Козырев вернулся и очень официально обратился ко мне:

— Товарищ Бережков, Вячеслав Михайлович вас ждет.

Почему-то все мне сразу показалось чужим. И большая приемная с длинным столом и рядами стульев, и кабинет наркома. Как будто я тут не бывал ежедневно прошедшие четыре года.

Молотов, как тогда, в 1940 году, когда я увидел его впервые, сидел склонившись над столом, освещенным лампой под зеленым абажуром.

Я остановился в нерешительности посреди комнаты.

Молотов поднял голову, пристально на меня посмотрел. Наконец прервал молчание:

— Подойдите ближе, садитесь.

Я опустился в кресло рядом с письменным столом, все еще теряясь в догадках: в чем я провинился? Но уже понимал: что-то стряслось.

— У вас нет новых сведений о родителях? — спросил Молотов.

— После поездки в Киев в ноябре сорок третьего я вам уже докладывал, что их там не нашел. Возможно, они погибли или их угнали нацисты в Германию, как это произошло со многими киевлянами. Никаких новых сведений мне получить не удалось.

— А вот Берия считает, что они сами ушли на Запад.

— У него есть доказательства?

— Он ссылается на своих информаторов. Берия представил товарищу Сталину записку, где снова ссылается на ваши контакты с польским консульством. В сочетании с исчезновением ваших родителей возникают, как он считает, новые обстоятельства, требующие дополнительного расследования. В этих условиях он ставит вопрос о нецелесообразности дальнейшего использования вас на нынешней работе…

Молотов сделал паузу, испытующе поглядывая на меня. Я сидел словно окаменевший. Нетрудно было понять, что означает бериевское «дополнительное расследование». Значит, моя карьера, о которой сам Берия советовал мне позаботиться, пользуясь расположением Сталина, теперь оказалась в его руках. Внезапно меня охватила апатия: будь что будет, бороться бессмысленно.

Тем временем Молотов продолжал:

— Мы советовались с товарищем Сталиным, как с вами поступить. Он тоже считает, что в создавшихся условиях вам нельзя оставаться здесь, у самой «верхушки». Вам сейчас же следует передать дела и ключ от сейфа Козыреву и Павлову. Оставайтесь дома, пока мы не решим ваш вопрос. Прощайте…

Все. Я вышел ощупью, как в тумане. Машинально открыл сейф, выложил на стол папки с бумагами, составил опись. Вместе с Козыревым и Павловым мы ее завизировали. Оба они сразу же, даже не попрощавшись, куда-то исчезли.

Я остался в комнате один. Сел на стул, пытаясь собраться с мыслями, которые разбегались как тараканы при яркой вспышке. Надел свою форменную шинель с генеральскими погонами советника Наркоминдела, серую папаху с кокардой и направился к выходу.

У Спасских ворот дежурный офицер, взяв мою голубую книжечку, позволявшую пройти в Кремль через любой вход, необычно долго смотрел на нее, а затем произнес:

— Приказано отобрать у вас пропуск…

Эти слова как бы окончательно захлопнули за мной дверь в прошлое.

Ничего не ответив, я вышел на Красную площадь и побрел без всякой цели по городу. Домой сразу вернуться не мог. Несколько часов, словно лунатик, шагал по пустынным улицам. Пришел, когда жена уже ушла на работу. Сергей спал, нянька хлопотала на кухне. Дома я не мог оставаться. Каждый день на несколько часов отправлялся бродить по городу. Целых две недели никаких известий. Недавних сослуживцев и многочисленных «приятелей» как ветром сдуло. Ночью ждал стука в дверь — ведь Берия обещал провести «расследование».

Наконец 17 января зазвонил телефон. Меня приглашали в редакцию журнала «Война и рабочий класс». Вздохнул с облегчением. С этим журналом и его работниками мне приходилось иметь дело. Молотов, будучи его фактическим редактором, поручал мне готовить материалы для редколлегии, просматривать статьи, передавать в редакцию поправки к гранкам и верстке. Хорошо знал я и заместителя редактора Льва Абрамовича Леонтьева, который осуществлял всю практическую работу в журнале.

Он очень радушно встретил меня, усадил в кресло за маленький столик в своем кабинете в Калашном переулке, где тогда помещалась редакция.

— Мы только что, — сказал он, — получили выписку из решения Секретариата ЦК, подписанного товарищем Сталиным. Там говорится, что вы освобождаетесь от обязанностей помощника наркома иностранных дел СССР в связи с переходом на работу в журнал «Война и рабочий класс». Собственно, я об этом решении знал раньше, но хотел дождаться официальной бумаги, прежде чем приглашать вас.

Я поблагодарил Льва Абрамовича за информацию и сказал, что, хотя не имею журналистского опыта, постараюсь по мере сил выполнять обязанности, которые мне будут поручены.

Леонтьев предупредил:

— Вячеслав Михайлович просил вам передать некоторые соображения. Он советует проявлять сдержанность в частных разговорах относительно вашей работы в Наркоминделе. Не распространяйтесь о том, какие функции вы выполняли у него в секретариате. Просто: работали в наркомате — и все. Избегайте контактов с иностранцами, с которыми общались по служебным делам. Если начнете публиковаться, пользуйтесь псевдонимом.

Мне стало ясно: давая эти рекомендации, Молотов спасает меня от Берии. Я должен быть по возможности незаметным, мое имя не должно появляться в печати, чтобы лишний раз не напоминать о неоконченном «расследовании».

— Теперь о вашей работе в редакции, — продолжал Леонтьев. — Состоялось решение об издании нашего журнала на английском и немецком языках, и Молотов предлагает вам д, ля начала заняться организацией этих изданий. Как вы на это смотрите?

— Что ж, это, пожалуй, ближе к моим возможностям. Принимаю предложение с благодарностью.

— Думаю, вам не следует уклоняться от того, чтобы понемногу пытаться выступать и в качестве автора… Конечно, под псевдонимом, — закончил нашу беседу Леонтьев.

Возвращаясь домой, я мысленно слал свою признательность Молотову. Он не часто заступался за кого-либо. Легко ставил свою визу на списках обреченных. Инициалы «В. М.» — Вячеслав Молотов — нередко сопровождались такой же визой «В. М.», имевшей зловещий смысл: «высшая мера», то есть расстрел. До меня четыре помощника Молотова погибли: троих расстреляли в застенках НКВД, четвертый, не вынеся пыток, бросился в шахту лифта на Лубянке. Молотов за них не заступился. Но меня он почему-то решил спасти, даже дав наставления на будущее. Думаю, что он к тому же договорился со Сталиным о том, чтобы под решением о моем переводе в журнал стояла подпись самого «вождя». Это, видимо, и преградило дорогу бериевскому «расследованию». Более того, вскоре после смерти Сталина и расстрела Берии, а к тому времени прошло десять лет, в течение которых он со мной ни разу не общался, Молотов вспомнил обо мне и снял с меня клеймо «неприкасаемого». Но в эти годы и сам он пережил момент, когда находился на волосок от гибели.

Полина жива!

С Иваном Михайловичем Майским, который в годы войны был советским послом в Лондоне, мы встретились в последний раз незадолго до его смерти. Он почти все время проводил на своей академической даче в Моженке, под Москвой.

Я приехал к нему в теплый летний день. Дом стоял в глубине сада, очень ухоженного, с яркими клумбами и кустами цветущих роз. Тишина нарушалась лишь слабым жужжанием пчел, перелетавших от цветка к цветку, и отдаленным постукиванием дятла в ветках высокой сосны.

Майский сидел на открытой веранде в кресле-коляске, держа в руках какой-то толстый фолиант. Ноги прикрывал пестрый шотландский плед. Нам принесли чай с малиновым вареньем. Майский сам разлил заварку в чашечки из тончайшего фарфора, положил на блюдечки варенье.

Обычно наша беседа начиналась с воспоминаний о далеких днях войны. Я впервые с ним познакомился на Ярославском вокзале, когда он вместе с британским министром иностранных дел Антони Иденом во второй половине декабря 1941 года приехал в Москву. Они летели из Шотландии до Архангельска, а затем поездом добирались к месту назначения. Незадолго до того нашей первой крупной победой завершилась Московская битва. Но вокруг столицы по-прежнему активно действовала гитлеровская «люфтваффе». Иден и Майский были одеты в белые полушубки с огромными воротниками и в меховые шапки. Зима в тот год стояла суровая, чему и соответствовала экипировка, которой они Обзавелись перед выездом из Лондона. Потом мы много раз встречались с Майским — во время приездов к нам Черчилля, на Московской конференции трех министров иностранных дел осенью 1943 года и позже, когда Майский вернулся из Англии и получил пост заместителя министра иностранных дел. Но затем я ушел из МИД. Майский же оказался в застенках Лубянки.

— Это было— ужасно, — делился воспоминаниями Иван Михайлович с легким налетом отчужденности. — Меня допрашивал сам Берия. Бил цепью и плеткой. Требовал, чтобы я сознался, что все время работал на Интеллидженс сервис. И я в конце концов признал, что давно стал английским шпионом. Думал, что если не расстреляют, то сошлют и оставят в покое. Но меня продолжали держать в подвалах Лубянки. Не прекращались и допросы. Из них я вскоре понял, что речь, собственно, шла не только обо мне, что Берия подбирался к Молотову…

Уже в конце 40-х годов позиции Молотова пошатнулись. Его заменил на посту министра иностранных дел Вышинский. Была арестована жена Молотова — Полина Жемчужина, ведавшая парфюмерной промышленностью и много сделавшая, чтобы советский слабый пол обрел наконец женственность. Ходили слухи, будто Жемчужина — израильская шпионка. После установления дипломатических отношений с государством Израиль, в создании которого Советский Союз принимал активное участие, послом в Москву была назначена Голда Меир. Оказалось, что они с Полиной когда-то учились вместе в гимназии и, естественно, встретились в Москве как старые подруги. Часто ходили друг к другу пить чай, много времени проводили вместе. Это дало повод Берии убедить Сталина в том, что Полина Жемчужина с давних пор работает на сионистов. И хотя Молотов все еще оставался членом Политбюро, его супруга, которую он, несомненно, любил, оказалась в подвале Лубянки. Насколько известно. Молотов все же отважился спросить Сталина, почему Полину арестовали. И получил полушутливый ответ:

— Понятия не имею, Вячеслав, они и моих всех родственников пересажали…

Действительно, почти все родственники первой жены Сталина — Сванидзе и второй жены — Аллилуевой либо сидели в тюрьме, либо были расстреляны. Молотову нечего было ответить на эту «шутку» всесильного «вождя». Тем более что у нашего президента Калинина и у главного помощника «хозяина» — Поскребышева жены тоже сидели в тюрьмах. Потом Молотов рассказывал, что когда встречал в кремлевском коридоре Берию, тот, поравнявшись, шептал ему на ухо:

— Полина еще жива…

Молотов мог положиться на достоверность этой информации: ведь его любимая жена находилась в бериевском застенке! И еще Молотов вспоминал, как счастлив он был, когда сразу же после смерти Сталина Берия любезно доставил ему Полину. Тогда же в апартаменты Берии привели из камеры и Майского. На столе стояли ваза с фруктами, бутылка грузинского вина и бокалы. Лаврентий Павлович был сама любезность.

— Иван Михайлович, — обратился он к подследственному. — Что это вы наговорили на себя напраслину? Какой же вы шпион? Это же чепуха…

Майский ничего не знал о происшедших переменах. Он решил, что это очередной иезуитский подвох сталинского сатрапа. Подумал: если скажет, что не шпион, наверняка снова начнут бить.

— Нет, Лаврентий Павлович, я шпион, меня завербовали англичане, это точно…

— Да бросьте вы эти глупости, Иван Михайлович! Никакой вы не шпион. Вас оклеветали. Мы сейчас разобрались. Провокаторы будут наказаны. А вы можете отправляться прямо домой.

Майский не верил своим ушам. Что же произошло в нашей стране? Или он его испытывает и сейчас начнет издеваться?

В кабинет вошел офицер, разложил перед подследственным одежду, отобранную перед отправкой в камеру.

Берия проводил Майского в комнату отдыха переодеться.

— Ну вот и все, — сказал он, протягивая руку Майскому. — Простите уж великодушно, произошло недоразумение. Внизу вас ждет машина… Проводите, — бросил он офицеру.

В короткий промежуток между смертью Сталина и его собственным арестом Берия разыгрывал разоблачителя, обвиняя своих же подручных в злоупотреблениях, превышении власти, зверском обращении с заключенными. Выгораживая себя, он поспешно арестовал и расстрелял начальника следственной части НКВД Рюмина и других заплечных дел мастеров.

Но тогда, раньше, и Майский и Полина были нужны, чтобы состряпать «дело Молотова — английского шпиона». Из рассказов Майского о допросах, которым его подвергал Берия, вырисовывается следующая версия:

Молотова якобы завербовали англичане во время его поездки весной 1942 года в Лондон и Вашингтон. В качестве переводчика его сопровождал Павлов. Находились с ним и офицеры охраны. На наскоро переоборудованном советском бомбардировщике дальнего действия они долетели до Северной Шотландии. Затем специальным ночным экспрессом ехали из Глазго в Лондон. На аэродроме советскую делегацию, носившую из соображений безопасности кодовое название «миссия мистера Брауна», встречал Антони Иден. Он же сопровождал гостей до британской столицы. У Молотова, как и у Идена, был свой вагон-салон. В нем, помимо гостиной и просторного купе для министра, имелось еще два спальных отделения — переводчика и охраны.

Поздно ночью в салон Молотова вошел Иден в сопровождении своего переводчика. Постучал в купе наркома, дверь открылась, и они оба вошли внутрь.

В то время у нас существовало строгое предписание: переговоры с иностранцами любого лица, вплоть до члена Политбюро, должны были проходить в присутствии по крайней мере одного, а лучше двух советских «свидетелей». Таким «свидетелем» обычно служил переводчик. Но в данном случае Молотов оставался с глазу на глаз с Иденом и его переводчиком в течение почти часа. О чем они беседовали? Не иначе как «сговаривались». Это обстоятельство было тогда же зафиксировано кем-то из сопровождавших Молотова. До поры до времени соответствующая докладная лежала в бериевском досье. Теперь она служила одним из «доказательств» того, что именно в ту ночь Иден завербовал Молотова, ставшего таким образом ценнейшим агентом Интеллидженс сервис. Ведь только «доверительностью» разговора, состоявшегося тогда в купе ночного экспресса, можно объяснить грубое нарушение Молотовым строжайшего предписания Сталина — не находиться с иностранцами один на один.

Молотов на протяжении многих лет являлся вторым человеком в стране, пользовался у аппарата авторитетом. Хотя Сталин давно не считался с мнением своего окружения, тут ему пришлось как-то подготовить общественное мнение. Арест жены что-то значил, но был все же не очень убедителен, поскольку и другие жены сидели в тюрьмах. Поэтому он систематически на протяжении последних лет старался дискредитировать Молотова. На пленумах ЦК и в более узком кругу он говорил об «ошибках» Молотова, о его неспособности противостоять нажиму империалистических сил, о его «капитуляции» перед Западом. Одновременно он постепенно отодвигал Молотова на задний план, вывел из состава Политбюро. Казалось, все подготовлено к последнему удару — аресту и объявлению некогда ближайшего соратника шпионом и врагом народа со всеми вытекающими отсюда последствиями. Смерть Сталина помешала нанести этот удар.

Проводя последние годы жизни на даче в Жуковке, под Москвой, Молотов, уже вдовец, в своей компании неизменно произносил три тоста: «За товарища Сталина! За Полину! За коммунизм!»

На вопрос: «Как же так, Вячеслав Михайлович, ведь Сталин арестовал Полину и вас самого едва не погубил?» — столь же неизменно следовал ответ: «Сталин был великий человек…»

«Новое время»

К марту 1945 года удалось подобрать переводчиков и контрольных редакторов. Началась подготовка к выпуску первых номеров английского и немецкого изданий журнала «Война и рабочий класс». Вскоре было принято решение издавать журнал также на французском языке. Я стал редактором английского и немецкого изданий, но мое знание французского было недостаточным, чтобы отвечать за качество и аутентичность перевода. Поисками подходящей кандидатуры пришлось заниматься мне. В МИД порекомендовали Чегодаеву, работавшую до войны в советском посольстве во Франции и отлично владевшую французским языком.

После победы над Германией и окончания войны в Европе название нашего журнала устарело. Обложка со словами «Война и рабочий класс» никак не соответствовала начавшемуся мирному периоду. Леонтьев предложил нам всем подумать о новом названии.

Вскоре образовался целый перечень различных вариантов. В результате обсуждения кое-что было отсеяно, и в итоге появился список, который Леонтьев переслал Молотову, а тот отправил Сталину для окончательного решения.

Надо сказать, что наши идеи вращались в довольно узком кругу названий, лежавших на поверхности. Список содержал такие варианты: «Мир и рабочий класс», «Международная жизнь», «Международное обозрение», «Перископ международных событий», «Мировая орбита», «Политика и жизнь» и т. д. Мы ждали ответа недели две. Приближалась дата выпуска очередного номера, и все в редакции нервничали, сознавая неловкость сохранения старого названия после окончания войны.

Но вот у нас в Калашном переулке (в этом особняке затем обосновалось посольство Японии) появился фельдъегерь. Он доставил большой красный пакет с пятью сургучными печатями. Мы поняли — это из секретариата Сталина. Расписавшись в получении пакета, Леонтьев разрезал конверт и извлек листок с нашими предложениями. Он был перечеркнут крест-накрест знакомым мне толстым синим карандашом. В правом нижнем углу размашистыми буквами стояло: «Новое время» и инициалы «И. С.». Ни один из наших вариантов не устроил «вождя», и он дал журналу свое название.

Вопрос был решен. Но Леонтьева выбор «хозяина» изрядно смутил. Тогда у многих еще было свежо воспоминание о дореволюционной, крайне реакционной газете «Новое время», издававшейся черносотенцем Сувориным. С ней очень зло полемизировал Ленин, обзывая ее последними словами. Владимир Ильич, как известно, вообще не скупился на резкие эпитеты и ярлыки в полемике с оппонентами. Одно время у нас в Москве корреспондентом американского еженедельника «Тайм» был журналист русского происхождения Амфитеатров. Как-то, придя ко мне, он с гордостью сказал о том, что его деда часто упоминал в своих работах Ленин. Я потом полюбопытствовал, просмотрев в Собрании сочинений страницы, где упоминался предок американского журналиста. Оказалось, что Ленин называл его не иначе как «проститутка Амфитеатров». Многие из статей этого автора, вызвавших полемический запал Ильича, печатались в «Новом времени». Но особенно нашего шефа смутило то, что редактором суворинского листка был его однофамилец — Леонтьев.

Мы уже заказали проект новой обложки для русского, английского и немецкого изданий, а Льва Абрамовича все еще обуревали сомнения. Перечить Сталину он не мог, но не мог и оставить при себе мысль о неуместной аналогии. А вдруг потом, когда выйдет номер и кто-то обратит внимание «хозяина» на возникшую неловкость, тот гневно обрушится на редакцию, почему, мол, не предупредили.

После мучительных колебаний Леонтьев все же решился обратиться к Сталину. Технически это было просто, поскольку в редакции имелась кремлевская «вертушка». Когда звонил этот аппарат, Сталин обычно сам снимал трубку. Но потревожить вождя, да еще поставить под сомнение его решение — нелегкая задача!

Сталин выслушал соображения Леонтьева, некоторое время молчал, затем сказал:

— Ну что ж, тогда было одно новое время, теперь другое. Война кончилась нашей победой. Враги повержены. Вокруг нас — друзья. Настали новые времена…

И повесил трубку.

Сомнения Леонтьева улетучились.

Действительно ли Сталин в тот момент верил, что наступила новая эра, что отношения сотрудничества с западными державами удастся сохранить, что и внутри страны больше не будут охотиться за «врагами», что для Советского Союза и для всего мира настали лучшие времена? Огромные пространства страны лежали в руинах. Миллионы людей ютились в землянках, не имея самого необходимого. Еще предстояло выполнить обещание и присоединиться к войне против Японии. Но это мыслилось как короткая кампания. Главное же состояло в скорейшем создании человеческих условий жизни для населения, в восстановлении разрушенного. Возможно, тогда Сталин еще верил, что нам помогут американцы. Может, и он был готов умерить свои аппетиты, пойти на компромисс? Ведь пришедший недавно в Белый дом Трумэн уверял, что намерен продолжать линию Рузвельта в международных делах.

Кто повинен в том, что отношения между недавними союзниками обострились? Некоторые западные исследователи считают, что все руководители трех главных держав антигитлеровской коалиции в равной степени не были заинтересованы в продолжении союзнических отношений. Мне представляется, что сразу же после окончания войны советское руководство стремилось сохранить атмосферу доверительности, хотя в ряде случаев своими же действиями подрывало ее. Тут сказались подозрительность Сталина, его склонность к мышлению категориями «прошлой войны», навязчивая идея создания вокруг СССР пояса из государств с режимами, на которые он мог полностью положиться.

Все это, конечно, вызвало соответствующую реакцию в США и Англии. Но и там не очень заботились о сохранении благоприятного климата. Грубые выпады Трумэна в беседе с Молотовым, направлявшимся в СанФранциско для подписания Устава ООН, дали Сталину основание считать, что новая администрация США отходит от рузвельтовского курса. Позднее, в Потсдаме, попытка Трумэна шантажировать СССР атомной бомбой создала в Москве ощущение серьезной угрозы. Отсюда действия Сталина, интерпретировавшиеся на Западе как советская угроза. Началось обострение конфронтации, развертывание «холодной войны». Возникла опасность ее перерастания в «горячую».

В Соединенных Штатах развернулась кампания против коммунизма. В Советском Союзе на нее ответили не менее ожесточенной кампанией против империализма. Обе стороны готовили к столкновению свое население, которое все еще сохраняло чувство взаимной симпатии, возникшее в годы совместной борьбы против общего врата. Именно тогда, во второй половине 40-х годов, у нас инспирировали «борьбу с космополитизмом» и с «преклонением перед иностранщиной». Она, как мне представляется, преследовала две цели: ожесточить народ против «нового агрессора» в лице США и воссоздать внутри страны атмосферу страха.

Думаю, что Сталина преследовал «призрак декабристов». В Отечественной войне 1812 года сотни тысяч русских офицеров и солдат дошли до Парижа. По пути они познакомились с жизнью различных народов Западной Европы, с условиями, резко отличавшимися от крепостнического строя России. Даже в посленаполеоновской Франции веял дух свободы, равенства, братства, который жадно впитывали русские люди и который они принесли с собой в Петербург. И спустя несколько лет произошло восстание декабристов на Сенатской площади.

Теперь миллионные советские армии дошли до Берлина, Вены, Праги, Будапешта, прошли через территории многих западноевропейских государств. Они увидели, что даже после пяти лет разрушительной войны и гитлеровской оккупации жизнь там оказалась совсем не такой беспросветной, как рисовала наша пропаганда, что в массе население жило лучше, чем советский человек. Не только в Восточной Пруссии, но и в Чехии, Словакии, Венгрии в погребах крестьянских хозяйств висели окорока, колбасы, сыры. Обо всем этом давно забыли колхозники, оказавшиеся в условиях сталинского государственного крепостничества. И «вождя народов» беспокоило, что же будет, когда эта масса, которую он почти двадцать лет держал в изоляции и неведении, теперь вернется домой и начнет сравнивать?

Заботило его и другое. На войне многие освободились от комплекса неполноценности, от привитого им аппаратом рефлекса ждать указаний сверху. Даже простой солдат из чувства самосохранения должен был нередко принимать сам решения и действовать по обстановке. Это граничило с чувством свободы, которое Сталин всегда стремился вытравить у своих подданных. Привело это и к избавлению от страха. Но ведь система, созданная Сталиным, держалась в значительной степени на страхе. Следовательно, возникает угроза системе. Необходимо ее спасать.

Началось охаивание всего «иностранного», вплоть до переименования знаменитой еще в старой России «французской булки» в «городскую булку» и популярного ленинградского кафе «Норд» — в «Север». Во всем должен был быть «наш приоритет», а там, где его не было, все следовало решительно отвергнуть. Генетика и кибернетика объявлялись «буржуазными лженауками».

Того, кто осмеливался положительно отозваться о каком-либо западном открытии, клеймили как «безродного космополита», пресмыкающегося перед «иностранщиной». Разжигалась подозрительность к тем, кто оказался на оккупированных гитлеровцами территориях. Специальный пункт был введен в анкеты. Как будто люди сами предпочли остаться под немцами и потому виноваты именно они, а не советские вожди, обещавшие громить агрессора на его же территории, а потом допустившие ситуацию, при которой Красная Армия откатилась к Волге и предгорьям Кавказа. Десятки тысяч пленных, также считавшихся повинными в том, что по воле «вождя» уже в первые дни войны им не позволили своевременно отступить и они попали в котлы, были сосланы в лагеря. Возобновились произвольные аресты, заводились «дела» на ни в чем не повинных людей, начиная с «ленинградского дела» и кончая делом «врачей-отравителей».

Сталин мог быть доволен. Он снова держал страну в страхе. Но это его достижение обернулось против него самого. Когда его настиг удар, некому было помочь ему. Всех своих лечащих врачей он упрятал в тюрьму.

Смерть Сталина

Мы, молодые люди моего поколения, не знали о злодеяниях Сталина. Напротив, считали его мудрым, справедливым, заботливым, хотя и строгим отцом народов нашей страны. Почему же мы должны были его бояться? Мы его боготворили, преклонялись перед ним. Быть с ним рядом воспринималось как величайшее счастье, как честь, получив которую ты чувствуешь себя в неоплатном долгу. Для меня возможность переводить его слова была проявлением высокого доверия, наполнявшего меня чувством гордости и огромной ответственности. Хотелось так сделать свою работу, чтобы он остался доволен. Его одобрительная улыбка стоила для нас многого. И то, что случилось когда-то с моим отцом, я относил не к Сталину, а к дурным людям, пробравшимся в его окружение. Ведь именно Сталин своей статьей «Головокружение от успехов» пытался приостановить вакханалию насильственной коллективизации. Он не колеблясь убирал и казнил тех, кто нарушал «социалистическую законность». Ягода, Ежов и другие палачи поплатились жизнью за свои черные дела. Беспощадно наказывал он и тех, кто отступал от ленинских предначертаний или извращал их.

Так думали тогда миллионы и миллионы советских людей. И я был одним из них, по счастливой случайности получившим редкую возможность бывать рядом с «вождем».

В военные годы, когда меня часто вызывали к Сталину, количество репрессий значительно сократилось. Очень редко кто-либо исчезал из тех, кого я знал лично. Потери и лишения, тех страшных лет сплотили людей, цементировали их преданность Родине, делу социализма. Казалось, что прошлое, в котором вокруг виделись враги и вредители, никогда не вернется. Новые аресты и процессы конца 40-х годов представлялись чем-то иррациональным, непонятным. Не верилось, что снова появились враги. Ведь мы победили. Советский строй выстоял. Чудовищная военная машина Гитлера не смогла сокрушить его. Кто же теперь будет пытаться вести подрывную работу? В этом нет никакого смысла.

Именно тогда у многих, в том числе и у меня, начали закрадываться сомнения. Где-то что-то не так. Кто-то хочет нас снова столкнуть к междуусобице. Кто-то, но конечно же не Сталин — генералиссимус, Верховный главнокомандующий, «вождь народов», находящийся на вершине успехов и славы!..

Смерть Сталина я пережил особенно тяжело. Ведь он для меня был не только руководителем нашей страны, верным учеником Ленина, создателем всего того, чем мы жили в довоенные, военные и послевоенные годы. Я был один из тех немногих, кто знал его лично, сидел рядом с ним, вслушивался в каждое его слово, старался передать его мысль собеседнику со всеми ее оттенками и интонациями. Я уже не сокрушался о том, что был им отвергнут. Что могло это значить по сравнению с невосполнимой утратой, которую понесли наш народ, все человечество! Не печалился и о том, что не заслужил его привязанности, хотя и не подозревал, что у этого одинокого и болезненно подозрительного человека вообще не было привязанности даже к своим близким, к своим сыновьям. Мы все тогда считали себя его осиротевшими детьми. Я верил, что вечно буду хранить, как дорогую реликвию, запечатлевшийся в моем сознании образ полубога, оказавшего некогда мне великую честь тем, что я мог порой находиться около него на протяжении четырех, промелькнувших как одно мгновение, лет…

XX съезд КПСС нанес этим представлениям удар огромной силы. Поначалу, услышав текст «секретной речи» Хрущева, я не хотел верить тому, что там говорилось. Но, вникая в подробности, перебирая в уме леденящие душу свидетельства жертв сталинских репрессий, я чувствовал себя жестоко обманутым своим низвергнутым кумиром.

XXII съезд партии мною уже был воспринят более спокойно и трезво: мы все — партия, советский народ — оказались жертвой чудовищного обмана и мистификации. Объект обожествления не оправдал доверия наивного народа, поверившего в несбыточную мечту. Когда позднее я принялся за свои воспоминания о том, свидетелем чего был в годы войны, я старался дать по возможности объективную картину всего, что видел и слышал: без излишних эмоций, придерживаясь фактов, как я их понимал.

Теперь, когда на нас обрушился новый шквал разоблачений сталинских зверств, когда открываются все новые преступления созданной им системы против народов не только нашей, но и других стран, мне представляется важным, осуждая и клеймя кровавые дела сталинской эпохи, не отказываться от объективного рассказа о пережитом…

По моим наблюдениям, далеко не только Берия проявлял патологическую необузданность по отношению к женскому полу. На этой почве произошло и первое падение Деканозова. Уже после войны он соблазнил девушку, оказавшуюся дочерью высокопоставленного деятеля, вхожего к Молотову. На этот раз Сталин не вступился за своего протеже. Деканозов получил партийное взыскание и был уволен из Наркоминдела.

Однако, как у нас всегда происходит с «номенклатурой», ему не дали низко пасть: он получил пост одного из заместителей председателя Радиокомитета. А вскоре начался новый подъем. Один из дружков — Меркулов, начальник Главного управления советского имущества за границей (ГУСИМЗ) — сделал Деканозова своим первым заместителем. ГУСИМЗ не только управлял огромным трофейным имуществом, попавшим к нам после войны, но и фактически поощрял организованный грабеж в странах Восточной Европы. Оттуда вывозили целые особняки и дворцы для большого начальства и высшего военного командования. Их разбирали на блоки, а потом собирали в подмосковных поместьях. Об автомобилях, скульптурах, картинах и говорить нечего. Их вывозили целыми эшелонами. Именно отсюда берут начало некоторые «частные коллекции», появившиеся у иных «пролетарских» чиновников после войны. Деятельность ГУСИМЗ тоже бросила семена, из которых появились ростки последующих катаклизмов в Восточной Европе.

Но ГУСИМЗ был не последней ступенькой в карьере Деканозова. Сразу же после смерти Сталина Берия назначил его председателем КГБ Грузии. Там, в Тбилиси, летом 1953 года он и был арестован одновременно с другими участниками бериевской группы, в которую входил и продвинувший Деканозова Меркулов. Всех их судил особый военный трибунал и приговорил к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение в декабре того же года.

Разбирательство этого дела было закрытым, и мы до сих пор не знаем никаких подробностей и существа обвинений, предъявленных подсудимым. Говорили, что Деканозов якобы занимался по поручению Берии формированием групп «боевиков» и отправлял их тайно в Москву для участия в государственном перевороте, подготовляемом Берией. В своих воспоминаниях Хрущев пишет:

«К 50-м годам у меня сложилось впечатление, что, когда умрет Сталин, нужно сделать все возможное, чтобы не допустить Берию занять ведущее положение в партии, потому что тогда конец партии. Я даже считал, что это могло привести к потере завоеваний революции, что он повернет развитие в стране не по социалистическому пути, а по капиталистическому».

Вслед за арестом Берии ходили слухи, что он намеревался распустить колхозы и создать индивидуальные фермерские хозяйства. Заговорщикам будто бы инкриминировали и то, что они выступали за создание в СССР рыночного хозяйства и организацию совместно с капиталистическими фирмами смешанных предприятий. Берия, который родился в деревне Мерхиули, недалеко от Сухуми, покровительствовал этому городу, начал там строительство новой роскошной набережной и увеселительных заведений на «горке Сталина». Все это, как утверждали, делалось для того, чтобы превратить бухту Сухуми в «Абхазскую Ниццу», в «Кавказскую Ривьеру», «запродав» ее иностранному капиталу для строительства международных отелей и игорных домов. В секретном письме ЦК по «делу Берии», которое зачитывали на закрытых собраниях членам партии, сообщалось, что Берия хотел вывести советские войска из Австрии и нормализовать отношения с Югославией, тайно послав к Тито своего эмиссара.

Тогда, в 1953 году, все это изображалось как страшная крамола, приверженцы которой заслуживали смертной казни.

Но уже в 1955 году был подписан государственный договор с Австрией, и оттуда ушли все иностранные войска, включая и советские. В том же году Хрущев сам отправился к Тито и заявил, что спровоцированный Сталиным разрыв с Югославией был ошибкой.

Вообще многое из того, в чем, по слухам, обвиняли заговорщиков, сейчас звучит совсем по-иному. Получается, что был шанс воссоздать у нас еще сорок лет назад фермерское хозяйство! Может, это избавило бы нас, по крайней мере, от одной проблемы — продовольственной. Взявшись вести нашу страну по социалистическому пути и обещав обогнать Америку, Хрущев лишил советских крестьян даже того мизерного хозяйства, которое сохранилось при Сталине.

Конечно, Берия был кровавым палачом, отвратительным садистом, насильником и развратником. Но ведь, как мы теперь знаем, и руки других советских руководителей обагрены кровью многих невинных жертв. До Берии были и Ягода, и Ежов, и тысячи тех, кто не колеблясь расстреливал ни в чем не повинных людей, кто с садистским наслаждением мучил в следственных изоляторах и лагерях строгого режима миллионы жертв сталинских репрессий. Поэтому следовало бы раскрыть протоколы бериевского процесса, чтобы узнать, была ли то верхушечная борьба за власть или к ней примешивались принципиальные расхождения относительно путей развития нашей страны.

Командировка в Вену

Оглядываясь на первоначальный период моего пребывания в редакции «Нового времени», должен признать, что в целом работа была интересная. Вскоре меня ввели в состав редколлегии и назначили ответственным секретарем редакции. Иностранные издания получили новых редакторов, и я осуществлял лишь общее наблюдение за ними. Функции ответственного секретаря охватывали широкий круг вопросов — чисто журналистских, издательских, хозяйственных, кадровых, финансовых. В материальном отношении также было грех жаловаться. Публикации авторских материалов приносили гонорар в дополнение к заработной плате.

В издательстве «Молодая гвардия» в 1947 году вышла первая моя книга «Обманутое поколение» — исследование о положении английской молодежи. Мы очень тогда сочувствовали трудной доле британских юношей и девушек, не задумываясь над тем, что в действительности оказались обманутыми несколько наших поколений, которым на протяжении всей их жизни внушали, что пройдут две-три пятилетки и наступит счастливая жизнь для всех, что далеко позади останутся капиталистические страны.

Теперь мы видим, что сами оказались у разбитого корыта. Но тогда я очень гордился своей первой большой работой, которая была переведена на английский язык.

Редакцию прикрепили к какой-то элитарной продуктовой базе, и заказы, которые полагались каждому члену редколлегии, были разнообразны и высококачественны. В этом отношении в журнале мне было значительно лучше, чем в секретариате Молотова. Но я не испытывал удовлетворения. Во мне были живы воспоминания о прошлом, о причастности, хотя и косвенной, к большой политике, когда принимались политические решения на высочайшем государственном уровне, и, не скрою, об особом ощущении близости к «вождям» — Сталину и Молотову. Каждую ночь меня одолевали болезненно манящие, но чаще кошмарные видения, где светлое причудливо переплеталось с ужасом падения в мрачную бездну. В бессонные ночи снова и снова в мозгу прокручивались неповторимые мгновения нервного подъема перед каждым вызовом к «вождю». Словно наяву передо мной уходил куда-то в туман заветный коридор, ведущий в его апартаменты. Вот я прохожу мимо постового, отдающего мне честь. Вот и дверь, у которой, как обычно, дремлет генерал Власик. Я открываю ее, но она не поддается. Власик поднимается во весь свой рост, отстраняет меня рукой. Откуда-то из далеких глубин слышится: «Вам туда запрещено!» Пол подо мной разверзается, я лечу в пропасть… Так ночь за ночью повторяются разные вариации «изгнания из рая».

Многолетняя привычка работать всю ночь до утра не позволяет мне уйти домой вовремя. Когда все покидают редакцию, я остаюсь в своем кабинете, читаю информационный бюллетень ТАСС, американские и английские газеты, получаемые редакцией. Мелькающие там имена политических деятелей США и Англии так мне знакомы, что тут же, словно живые, встают перед моим мысленным взором, постоянно напоминая о том, что меня выбросили из их круга. Казалось бы, надо отшвырнуть эти газеты, не видеть их, но как к зудящей ране рука все же тянется к ним. Недавние коллеги по МИД, те, кого я принимал, когда они робкими новичками делали свои первые шаги в дипломатической карьере, становятся генконсулами, посланниками, послами, а для меня этот путь навсегда закрыт! Они все тут же отвернулись от меня. В радостный День Победы ни один не навестил, не позвонил. А еще недавно все наперебой звали в гости… 9 мая 1945 года только два сослуживца по флоту заглянули в редакцию с бутылкой шампанского, и мы отправились на Красную площадь, заполненную ликующей толпой.

Особенно тяжело я переживал, читая сообщения с Ялтинской конференции. Казалось, еще вчера все ее участники были рядом со мной. Вместе с ними я должен был отправиться в Крым, войти в Ливадийский дворец, переводить беседы Сталина с Рузвельтом и Черчиллем. За четыре года я привык, что всегда был в таких случаях нужен. Было до слез обидно, даже оскорбительно. Что такое переводчик? Без него участники переговоров словно глухонемые. Он нужен, необходим, незаменим. Но вот я вижу, что нужен он только как профессионал, специалист, но вовсе не как личность. Человек исчезает, но профессионал остается, уже в оболочке другого человека. Прежнего как не бывало, и ничего особенного не произошло.

Умом я это понимал, но примириться никак не мог. Бередя рану, рассуждал: я ведь был не только переводчиком, но и помощником министра иностранных дел. Однако и в этой своей функции мало что значил, хотя четко и добросовестно выполнял свои обязанности. Я тогда переоценивал себя, полагая, что обладал какими-то особыми способностями и потому меня не должны были так просто вышвырнуть. Я помнил высказывание «великого вождя», что «кадры решают все», но ведь была и другая его сентенция: «незаменимых людей нет». Выбрасывали на «свалку истории» и ликвидировали физически более способных и необходимых стране людей, чем я. Спасибо, что остался жив и получил неплохую работу! Но внутри продолжал глодать червь гордыни. Казалось, что жизнь кончилась. Все тело ныло, чаще и чаще накатывал липкий туман апатии. В свои тридцать лет я ощущал себя старым и немощным.

Мои ночные бдения осложнили семейную жизнь. Рождение второго сына в 1947 году не спасло наш брак, неумолимо скатывавшийся к разводу. Потом — увлечение, граничившее с безумием и сопровождавшееся дикими сценами ревности, примирения и разрыва. Но эти душевные травмы вылечили от ипохондрии и приглушили тоску по «утерянному раю».

Когда в марте 1953 года умер Сталин, я оплакивал его, как и миллионы советских людей, но уже без чувства незаслуженно отверженного.

Вскоре после расстрела Берии, в начале апреля 1954 года, в моей холостяцкой комнате раздался телефонный звонок. Козырев, голоса которого я не слышал целых десять лет, сказал как ни в чем не бывало:

— Вас срочно приглашает к себе Вячеслав Михайлович…

После смерти «вождя» Молотов, жизнь которого еще недавно висела на волоске, снова стал членом Политбюро, первым заместителем Председателя Совета Министров СССР и министром иностранных дел. Председателем Совмина назначили Маленкова, его вторым замом — Берию, получившего также пост министра внутренних дел, Хрущеву поручили функции секретаря ЦК партии, которые в те дни считались не столь уж важными.

За последние, годы в Москве возвели несколько, напоминавших башни Кремля, высотных зданий, очень нравившихся Сталину. В одном из них, на Смоленской площади, разместился МИД. Пропуск для меня лежал у дежурного при главном входе. Охваченный волнением, недоумевая по поводу причины внезапного вызова к министру, поднялся я на седьмой этаж, где находился его секретариат. Хорошо, думал я, что министерство переехало с Кузнецкого и что Молотов примет меня не в таком знакомом кабинете в Кремле. А то вновь защемит сердце. Здесь же, на Смоленской, все чужое.

Когда я вошел в секретариат, Козырев сказал, чтобы я прямо направлялся в кабинет, где меня ждет министр.

Молотов остался сидеть за письменным столом, приветствовал меня кивком и пригласил сесть в кресло напротив. Все это выглядело точно так, как было в те четыре года, когда я у него работал. Будто и не минуло с тех пор десятилетия. Я как бы видел его только вчера или даже сегодня утром. Он не спрашивал ни о моем самочувствии, ни о том, как я жил все эти годы, а сразу перешел к делу:

— Завтра в Вене открывается сессия Всемирного Совета Мира. Мы хотим направить вас туда с поручением. Насколько известно, там будет бывший канцлер Германии времен Веймарской республики Йозеф Вирт. Вам надо с ним познакомиться. Лучше всего поехать в качестве корреспондента «Нового времени» для освещения работы сессии. В этом качестве вы и представитесь Вирту. Попросите у него интервью для журнала о движении в защиту мира. Но нас интересует другое. Мы заняты переоценкой международной ситуации. Есть ощущение изоляции, в которой мы оказались. Надо что-то предпринять, чтобы из нее выбраться. Представляется важным выработать и новую европейскую политику. Вирт, который еще в период Рапалло, в 1922 году, позитивно относился к сотрудничеству Германии с Советской Россией, может высказать интересные соображения о том, как нам ныне подойти к европейской проблеме, в частности выработать новый подход к Западной Германии. Надеюсь, вы понимаете, что мы имеем в виду?

— Да. Постараюсь выполнить ваше задание…

Слушая Молотова, я думал: вот снова начинается какой-то поворот в моей судьбе. Конечно же он мог дать это поручение любому сотруднику МИД, но почему-то решил вызвать меня. Может, потому, что я имел еще довоенный опыт общения с немцами? Последние годы Молотов был отстранен от внешнеполитических дел и от мидовского аппарата. А меня знал лично. Потому и дал столь деликатное поручение. Меня особенно поразило то, что оно было связано с выездом за границу. Правда, в Австрии тогда стояли советские войска, но там были также американские, английские и французские части, а в Вене между четырьмя зонами оккупации не существовало никаких барьеров. Попавший в Австрию человек мог податься в любом направлении, включая и западное. В те времена такая поездка за рубеж, особенно учитывая мою специфическую ситуацию, являлась особым знаком доверия. И вот теперь его оказывал мне Молотов, не видевший меня много лет. Это, как и то, что он фактически спас меня от рук Берии в 1945 году, казалось мне невероятным и несвойственным такому, в общем-то безжалостному человеку, гордившемуся своей непоколебимой «твердокаменностью». Он никогда не был сентиментален. Но, может быть, все же подумал, что настала пора исправить допущенную в отношении меня несправедливость? Может, он теперь смягчился из-за несправедливости, совершенной по отношению к нему и его жене?

— Вирт, разумеется, не должен знать, что вы имеете поручение правительства, — пояснил Молотов. — Намекните просто, что в Москве влиятельные люди хотели бы знать его мнение, к которому отнесутся с уважением. Когда вернетесь, представьте мне подробный отчет. Сейчас вам выдадут специальное удостоверение, действительное для поездки в Австрию. Завтра утром вылетаете. Гостиница в Вене вам заказана. Желаю успеха.

— Спасибо за доверие, — произнес я по укоренившейся у нас привычке за все благодарить партию, даже когда она — что бывало крайне редко — просто искупала свой грех.

Как все же наша система иной раз способна срабатывать с молниеносной быстротой! Едва я вышел из кабинета Молотова, как Козырев вручил мне бордовую книжечку с моей фотографией, гербовой печатью и выездной визой. Оказалось, что все эти годы в секретариате хранилось мое личное дело, где было подколото несколько фото. Одновременно я получил и авиабилет.

Самолет отправлялся из аэропорта Внуково в семь утра. Я даже не успел предупредить редакцию. Но Леонтьев, как потом выяснилось, знал обо всем от Молотова.

В аэропорту Вены меня встречал представитель посольства, предупрежденный шифровкой о моем приезде. Разместился я в отеле «Империал», конфискованном командованием Советской Армии и управлявшемся, хотя и с грехом пополам, хозяйственной частью. За годы оккупации некогда роскошная гостиница пришла в весьма плачевное состояние. Один из двух лифтов не действовал, комнаты убирались нерегулярно, в раковине и ванне — рыжие потеки от неисправных кранов. Ресторан и кафе не работали, даже негде было согреть воды для чая. Но мне казалось, что все это мелочи жизни. Главное — я, после десяти невыездных лет, оказался в Вене, да еще с важным правительственным поручением.

Вечером явился на открытие сессии Всемирного Совета Мира. В кулуарах уже толпилось много участников, гостей и журналистов. Разносился аромат свежесваренного кофе, дорогих сигар и каких-то головокружительных духов. Потом я узнал, что это неведомые тогда у нас «Шанель–5». В движении за мир участвовали в те годы широко известные политические деятели, ученые, писатели. Я встретил там Бертрана Рассела, Жолио-Кюри, Илью Эренбурга и конечно же Йозефа Вирта. Решил не спешить и преждевременно не навязываться со своим интервью, а сперва освоиться в малознакомой обстановке и установить контакт с возможно большим числом участников сессии.

Встретил я здесь и популярного в то время драматурга Александра Корнейчука, с которым был знаком еще по Киеву. С начала войны он был фронтовым корреспондентом, но часто приезжал в Москву, поскольку его жена, польская писательница Ванда Василевская, входила в состав Польского комитета освобождения. Это была крупная, уже немолодая женщина, носившая полувоенную форму, кавалерийские галифе и высокие сапоги. Корнейчук казался рядом с ней миниатюрным и очень юным. По фронтам в свое время гуляла частушка:

Пришла телеграмма резкая, В штабе испуганы слегка — Едет Ванда Василевская, Она же — муж Корнейчука…

К концу войны Александра Корнейчука назначили заместителем наркома иностранных дел по проблемам славянских стран, и я часто видел его, когда он приходил в кабинет Молотова для участия в заседании коллегии Наркоминдела. Обычно он занимал место у края длинного стола и по большей части молчал. А Молотов с хитрой усмешкой приговаривал:

— Вот Корнейчук сидит здесь, наблюдает, а потом и вставит нас в комедию…

В Вене в первой и во второй половине дня проходили заседания, а вечером предлагалась культурная программа. Представители муниципальных властей пригласили нас в Венскую оперу на «Похищение из Сераля» Моцарта, на концерт произведений Иоганна Штрауса, а также в политическое кабаре. Мне запомнилась одна из разыгрывавшихся там миниатюр: посреди сцены на венском стуле сидел актер, одетый в своеобразную форму — левая нога была в красноармейской зеленоватой брючине, заправленной в кирзовый сапог, правая — в американском ботинке и штанине гольф. Половина груди, погон и рука — английские, другая половина — французская. Австриец в альпийской шапочке вбегал на сцену и что-то выкрикивал, на что реагировала только одна часть тела, скажем, советская нога, вся же фигура продолжала неподвижно сидеть на стуле. Затем повторялась такая же история с американской ногой, с французской, английской рукой. Части тела двигались по отдельности, но солдат в четырех униформах оставался на месте. Наконец, вбежавший в очередной раз отчаявшийся австриец заорал во все горло: «Китайцы идут!» И тогда сидевший на стуле вскочил и под смех и аплодисменты публики скрылся за кулисами. Все, разумеется, прекрасно понимали намек на стремление австрийцев поскорее избавиться от четырехсторонней оккупации.

Журналистов, аккредитованных при Совете Мира, пригласил как-то к себе в резиденцию советский политический комиссар на просмотр документального фильма о взятии Берлина. В перерыве был устроен небольшой прием с охлажденной водкой и разнообразными закусками. Официант в смокинге разносил напитки. Я взглянул на него и опешил от неожиданности. То был Лакомов — повар посла Деканозова в Берлине до войны. Мы обрадовались этой встрече, обнялись и облобызались. Ведь мы не виделись тринадцать лет! Вспомнили, как уже после гитлеровского вторжения, будучи интернированы в здании посольства СССР в Берлине в конце июня 1941 года, мы с Лакомовым устраивали завтрак для обер-лейтенанта СС Хейнемана, который помог мне с Сашей Коротковым выехать за пределы посольства для встречи с антифашистским подпольем.

Йозеф Вирт сразу же откликнулся на мою просьбу дать интервью для журнала «Новое время». Мы встретились в отеле «Амбасадор», где он остановился. — Здесь, в отличие от нашего «Империала», царил образцовый порядок, поддерживаемый австрийским персоналом. Все сверкало, вестибюль украшали ковры и экзотические растения, у лифта наготове застыл одетый в гостиничную форму бой. Он доставил меня на нужный этаж в бесшумном скоростном лифте. Вообще австрийцы за несколько послевоенных лет сумели устроить у себя нормальную жизнь. В красиво оформленных магазинах покупателя радовало обилие продуктов и товаров. Публика в кафе и на улицах одета со вкусом, хотя и несколько экстравагантно. Повсюду много цветов. Автомашин еще мало, но город заполонили ставшие модными сравнительно дешевые мотороллеры. Юноши и примостившиеся за их спинами девушки с развевающимися по ветру волосами стали своеобразным украшением Вены.

Был солнечный безоблачный день. Сквозь открытое окно в номере Вирта виднелась пестрая крыша собора Св. Стефана. Любезный хозяин заказал кофе, и мы расположились в плетеных креслах у низкого круглого столика. Сначала беседа вращалась вокруг венской сессии Всемирного Совета Мира. Вирт много говорил о значении борьбы за мир и участия в ней хорошо известных деятелей. Вместе с тем он высказал сожаление, что движение не приняло массового характера. Вот почему руководители государств могут игнорировать призывы к разоружению и продолжать гонку вооружений. Важную роль тут может сыграть пресса, но пока она скорее искажает, чем разъясняет цели движения за мир. Вирт считает, что международная обстановка сейчас сложная, что «холодная война» сковала Европу, которая все еще не оправилась от Второй мировой войны. Тут-то мне и было уместно задать главные вопросы.

— Думаю, — сказал Йозеф Вирт, — что одна из главных европейских проблем — это германская проблема. Сейчас существуют две Германии, и я полагаю, что Вашингтон не примет никаких ваших предложений о конфедерации или какой-либо иной форме союза германских государств. Соединенные Штаты крепко держат в своих руках западную часть страны и не выпустят ее. У вас в настоящее время очень скверные отношения с Бонном. Ваша пропаганда изображает Аденауэра милитаристом и чуть ли не неофашистом. Это неверно по существу и лишь осложняет дело. В действительности Аденауэр, будучи сам в прошлом жертвой нацистских преследований, далеко не столь однозначная фигура. Он, конечно, антикоммунист, но в то же время он по-своему патриот Германии. В какой-то мере он тяготится американской «дружбой» и хотел бы завязать диалог с Москвой. Но должна быть и с вашей стороны готовность к этому…

— Что же, по вашему мнению, господин канцлер, нам следует предпринять?

— В советских руках имеются важные козыри. Прежде всего, это сотни тысяч военнопленных, судьба которых волнует всех немцев. Немалое значение представляет собой и вопрос о могилах германских солдат, павших на советской территории. Разумеется, он скорее носит символический характер. Многие захоронения давно сровнялись с землей. Но какой-то жест в этом отношении очень важен для Аденауэра в моральном плане. Наконец, проблема второй Германии, которую в Бонне по-прежнему рассматривают как советскую зону оккупации. Тут и вопросы объединения семей, имущественные претензии и прочее. Думаю, что вам надо прощупать возможности налаживания отношений с Западной Германией. Начать с обсуждения вопроса о возвращении военнопленных. Параллельно рассмотреть проблемы об установлении дипломатических отношений между Москвой и Бонном. Полагаю, что, когда в ходе предварительных контактов дело продвинется, Аденаэур будет готов посетить Москву, что явится важной акцией и в практическом, и в символическом плане.

Мне показались все эти соображения вполне резонными. Например, решение проблемы военнопленных давно назрело. Прошло более десяти лет с момента их пленения. Со многими из них мне последнее время приходилось встречаться. В поселке Павшино, под Москвой, были организованы мастерские, где работали немецкие военнопленные, имевшие различные гражданские специальности: портные, столяры, слесари. В разных учреждениях, в том числе и у нас в редакции, раздавали талоны, по которым в этих мастерских можно было многое заказать. Некоторые покупали там даже целые кухонные или столовые мебельные гарнитуры, предметы сантехники, резьбу по дереву. Мне сшили пару костюмов, причем очень качественно. Во время примерок мы беседовали с моим закройщиком по-немецки и, пожалуй, даже подружились с ним.

В общем, жилось этим пленным тогда неплохо. Работали они по специальности и, казалось, с вдохновением. Их поселок из небольших коттеджей был прекрасно ухожен, с клубом, спортивными площадками, клумбами, с обсаженными молодыми деревцами дорожками, посыпанными желтым песочком. По сравнению с бесчеловечными условиями советских военнопленных в годы войны в Германии тут была просто райская жизнь. Но все же после столь долгого пленения их неудержимо тянуло на родину, и это чувство можно было понять.

— А каково, господин Вирт, ваше мнение о европейской политике Советского Союза?

— Здесь тоже вам надо прорвать кольцо изоляции и враждебности. Образ врага за послевоенные годы глубоко проник в сознание миллионов людей на Западе. Надо постараться показать и подтвердить соответствующими действиями, что Советский Союз не представляет угрозы для Западной Европы. Прежде всего надо решить вопрос о выводе всех оккупационных войск из Австрии. Важно также восстановить механизм консультаций министров иностранных дел держав-победительниц. Хотя Индокитай находится далеко, урегулирование в этом регионе будет способствовать успеху курса на нормализацию обстановки в Европе. Французы там завязли и хотят, по возможности не потеряв лица, выбраться из Индокитая. Тут могут помочь ваши друзья-китайцы. Лучше всего было бы организовать какое-то международное совещание по Индокитаю. Такая встреча была бы важна и в плане осуществления контакта между ведущими политическими деятелями крупнейших держав. Словом, многие проблемы сейчас ждут советских инициатив.

Я получил целый набор рекомендаций. Мне было что доложить Молотову. Но хотелось поговорить с Виртом как со свидетелем важных событий прошлого. Передо мной находилась сама История! Рапалло… Весна 1922 года, Чичерин с полномочиями, подписанными Лениным, ведет в Италии переговоры с руководителями Антанты. Союзники требуют от Советской России, которую они все еще официально не признают, уплаты долгов царского и Временного правительств. Только после этого может идти речь о признании. Чичерин решительно отказывается удовлетворить эти требования. За спиной переговорщиков маячит тень побежденной Германии. Официальные и неофициальные контакты поддерживают между собой ведущие политики — премьер Англии Ллойд Джордж, министр иностранных дел Франции Барту, германский канцлер Вирт, министр иностранных дел Германии Ратенау. Ведет неофициальные переговоры и Чичерин, свободно владеющий английским, французским, немецким и итальянским языками. Западные державы Хотят удержать Советскую Россию в изоляции. Но Чичерину удается осуществить прорыв. Он делает немцам, которых Англия и Франция держат в черном теле, заманчивые предложения. Заведующий восточными делами министерства иностранных дел Германии Мальцан уговаривает Ратенау принять советские предложения, Вирт тоже соглашается с ними. 16 апреля 1922 года Рапалльский договор подписан. Дипломатические и консульские отношения между Германией и Советской Россией немедленно возобновляются.

Я спрашиваю Вирта, как же тогда это все произошло.

— Сложилась действительно драматическая ситуация. Обо всем договорились в течение одной ночи и до рассвета подписали договор. Он имел эффект разорвавшейся бомбы. Англичане и французы были возмущены, требовали отмены соглашения. Наше положение тоже оказалось не из легких. Президент Эберт склонялся к соглашению с западными союзниками, и нам стоило немалого труда его переубедить. Но в целом это был хороший, правильный договор, облегчивший положение Германии.

— Вас, господин канцлер, очень уважают у нас в стране именно в связи с вашей ролью в заключении Ра-палльского договора.

— Что ж, я признателен за ёто.

Мы распрощались, и я отправился в «Империал», чтобы подробно записать состоявшуюся беседу.

На следующий день после возвращения в Москву доложил Молотову о встрече с Йозефом Виртом и передал ему запись беседы.

Бегло пробежав ее, Молотов сказал:

— Вижу, что вы неплохо справились с заданием. Каковы ваши планы? Может, хотите вернуться в министерство?

Я не был уверен, что получу такое предложение. Но на всякий случай все же его обдумал. Журналистская работа теперь меня уже вполне устраивала. Тут была куда большая свобода, чем в МИД, большая самостоятельность и возможность проявлять инициативу. И что бы мне ни предложили, в материальном отношении в редакции было несравненно лучше. Да и возвращаться к старому после многолетней опалы не так-то приятно. Я поблагодарил за предложение и сказал, что хотел бы остаться в журналистике.

— Ваше право решать, — не настаивал Молотов.

Мне нужно было опубликовать в журнале репортаж о венской сессии Всемирного Совета Мира и об интервью с Виртом. Но до сих пор я печатался под псевдонимом, а в Вену ездил и представился Вирту под своей настоящей фамилией. Пришлось спросить Молотова, как поступить.

— Можете пользоваться своим именем, — твердо сказал он. — Необходимость в псевдониме отпала.

Молотов больше не опасался за меня. Берия был расстрелян. Все же Молотов, зная повадки наших бюрократов, счел нужным еще некоторое время меня опекать: включил в состав корреспондентской группы на Женевском совещании по Индокитаю 1954 года и на встрече в верхах в Женеве летом 1955 года, а также в семерку советских журналистов, совершивших, впервые после начала «холодной войны», турне по Соединенным Штатам осенью 1955 года.

Дальше все пошло само собой.

Что же касается рекомендаций Вирта, то многое из того, о чем он говорил, вскоре реализовалось. В 1954 году в Берлине состоялась встреча министров иностранных дел великих держав, летом того же года — конференция по Индокитаю, в 1955 году — договор с Австрией и вывод с ее территории оккупационных войск. Затем приезд Аденауэра в Москву, установление дипломатических отношений между СССР и ФРГ и возвращение немецких военнопленных на родину…

В Пекине

Работа по созданию иностранных изданий журнала «Война и рабочий класс» началась с поиска квалифицированных переводчиков. В Москве имелось тогда два учреждения, где сотрудничали лучшие переводческие кадры: Издательство иностранной литературы, переименованное впоследствии в «Прогресс», и редакция газеты «Московские новости». Рус9кий вариант этой газеты печатался лишь в нескольких экземплярах, чтобы начальство в Агитпропе ЦК могло следить за содержанием публикаций. Мало кто знал, что такой вариант вообще существует. О газете говорили просто — «Moscow News», полагая, что она выходит только на английском языке. Главным редактором газеты был Бородин, к которому я и обратился за консультацией.

Специфика периодического печатного органа оказалась для меня поначалу дремучим лесом. Благожелательное отношение Бородина и его сотрудников, их готовность помочь мне разобраться в тонкостях нового для меня дела привели к тому, что я на протяжении нескольких недель фактически стажировался в «Moscow News». Мне это было особенно удобно, поскольку редакция газеты помещалась в том же здании на улице Москвина, где и моя квартира.

Мы очень сдружились с Бородиным. Для меня общение с ним стало особенно поучительным и интересным после того, как я узнал, что он тот самый Бородин, имя которого часто появлялось на страницах мировой прессы в конце 30-х — начале 40-х годов. Тогда он был нашим советником при правительстве Чан Кайши в Китае, сыграл важную роль в улаживании конфликтов между Коммунистической партией Китая и гоминьданом и в организации их совместных действий против японских захватчиков. Когда после оккупации японцами значительной части китайской территории правительство страны перебралось в Чунцин, Бородин отправился туда же. Его резиденция находилась рядом с представительством КПК, которое возглавлял Чжоу Эньлай.

Бородин много рассказывал мне об этом человеке, характеризуя его как очень талантливого политика, интеллигентного руководителя, рассудительного, спокойного, но вместе с тем твердого и настойчивого. От Бородина я узнал подробности нашумевшего в свое время «Сианьского инцидента», где два китайских генерала-милитариста — Чжан Сюэлян и Ян Хучэн, пригласив для переговоров в свой штаб Чан Кайши, арестовали его и готовились убить. Руководство компартии понимало, что распря внутри гоминьдана приведет к ослаблению антияпонской борьбы, и хотя коммунисты немало пострадали от рук гоминьдановцев, они не считали возможным допустить ликвидацию признанного лидера страны. Уладить это деликатное дело поручили Чжоу Эньлаю.

Пока Чан Кайши находился под арестом в соседней комнате, Чжоу Эньлай вел многочасовую беседу с генералами, убеждая их не осуществлять свой кровавый замысел и освободить пленника во имя блага Китая. В конце концов генералы согласились отпустить Чан Кайши.

Бородин рассказывал много разных историй о Китае, привив мне интерес к этой стране, в которой я до того не бывал. Но наше общение было внезапно прервано. Зайдя как-то в «Moscow News», я Бородина не застал. Мне сказали, что уже несколько дней он не приходил на работу, возможно, захворал. Через неделю стало известно, что Бородин арестован. Его объявили японским шпионом — и он исчез.

Много лет спустя я оказался в Китае по журналистским делам. Наряду с другими городами побывал в Чунцине. Там сохраняются, как своеобразные музеи, штаб-квартиры Чжоу Эньлая и Бородина. На стенах развешаны фотографии, на столах и этажерках предметы обихода и утварь, которыми они пользовались. Тут же в металлической рамке портрет Бородина в гимнастерке с открытым воротом — мужественное лицо с улыбающимися, чуть прищуренными глазами. Таким он и мне запомнился — преданный делу борец, один из многих, загубленных сталинскими палачами.

Побывал я и в Сиани. Инцидент с Чан Кайши произошел, собственно, не в самом городе, а примерно в сорока километрах от него, в местечке, где находится целебный источник Хуаци. Во времена Танской династии, более тысячи лет назад, тут, на склоне горы Ли-шань, был экзотический парк, а у самого источника высился дворец императора Мин Хуана, где жила его наложница Ян Гуйфэй — одна из пяти знаменитых красавиц древнего Китая. Рядом с уцелевшей до наших дней беседкой Ян Гуйфэй находится павильон, в котором остановился Чан Кайши. Здесь его решили арестовать ночью генералы-милитаристы. Телохранители премьера пытались оказать сопротивление. Началась перестрелка. Услышав шум, Чан Кайши выпрыгнул в окно. Он пытался взобраться на скалу, но застрял в расселине. Тут его и схватили.

Прилетев из Москвы в Пекин в начале 1957 года в качестве корреспондента журнала «Новое время», я сразу же обратился в министерство иностранных дел с просьбой помочь мне получить интервью у одного из китайских руководителей. Рассчитывать на встречу с Мао Цзэдуном я, конечно, не мог и потому упомянул в своем письме Чжоу Эньлая, Лю Шаоци и маршала Чжу Дэ. Отослав письмо, отправился в поездку по стране. После посещения Чунцина, воскресившего в памяти беседы с Бородиным, очень захотелось встретиться с Чжоу Эньлаем. Но, вернувшись в Пекин, узнал, что никакого ответа на мою просьбу не поступило. Перед поездкой в Маньчжурию решил провести несколько дней в столице и заказал у администратора отеля на один из вечеров два билета (для себя и переводчика) в китайскую оперу.

Зал, как обычно, был заполнен до отказа. Перед началом спектакля билетеры в белых халатах разливали в кружки зрителей горячий зеленый чай из огромных оцинкованных чайников. Наши места были в пятом ряду с правого края. Но я заметил, что одно кресло, самое последнее справа от меня, пустует. Свет погас, и зал лишь тускло освещался огнями рампы. В этот момент какой-то китаец занял место рядом со мной. Я лишь разглядел, что он, как и вся публика в театре, одет в синий полувоенного покроя френч, такую же кепку и тряпичные туфли. Поднялся занавес, лица зрителей осветились. Скосив глаз, я увидел, что рядом со мной человек, очень похожий на Чжоу Эньлая. Не может быть, подумал я, ведь тогда бы весь театр всполошился. Начались бы аплодисменты, выкрики. Да и как он мог так запросто появиться в театре — без охраны и не в особой ложе, а среди простой публики? Все же нагнулся к переводчику, сидевшему слева, и спросил, что за человек рядом со мной. Он тут же ответил:

— Это Чжоу Эньлай.

Я был потрясен. Зрители с напряженным вниманием следили за интригой на сцене. Их нисколько не отвлекало присутствие Председателя Государственного совета страны, знаменитого и популярного вождя еще молодой китайской революции. Их внимание поглотили борьба Царя обезьян с чудовищем, любовь девушки по имени Персиковый цвет к простому парню, похищение ее разбойниками. А я рассеянно взирал на акробатические трюки актеров, думая о том, что означает присутствие рядом со мной китайского лидера. Смогу ли я поговорить с ним? Останется ли он здесь во время антракта или так же исчезнет в полумраке, как и появился?

Занавес опустился, зажегся свет. Обычно в китайских театрах нет вестибюлей. В антракте публика выходит прямо на улицу. Зал стал быстро пустеть. Никто даже не обернулся в нашу сторону. У меня снова мелькнула мысль: его никто не узнал! Чжоу Эньлай остался на своем месте. Я был весь в напряжении. Как с ним заговорить? С чего начать?

Не успел я решиться, как он обратился ко мне на хорошем английском языке:

— Откуда вы пожаловали в нашу страну?

Конечно же он знал обо мне все. Ведь я заранее заказал билеты в отеле, и если он оказался рядом, то уж наверняка не случайно. Но и ему надо было с чего-то начать беседу. К тому времени я уже был заместителем главного редактора журнала и приехал в командировку в Китай на полгода как специальный корреспондент. Так я и представился Чжоу Эньлаю.

— А кто у вас сейчас главный редактор?

Я ответил, что недавно на этот пост назначен Леонтьев, который до того, с момента основания журнала, являлся заместителем главного редактора.

— Лев Леонтьев, известный экономист. Я его хорошо знаю. Когда-то прослушал его лекции в Москве в Институте народов Востока. Передайте ему мой привет и наилучшие пожелания.

— Обязательно. Благодарю.

— А вы не знаете, что произошло с Бородиным? Где он сейчас?

Я ожидал этого вопроса, но все же вздрогнул, когда он его задал. Знает ли Чжоу Эньлай о его трагической судьбе? Я рассказал о наших встречах с Бородиным в редакции «Moscow News», о его воспоминаниях о работе в Чунцине, о том, что он говорил мне в связи с «Сианьским инцидентом».

— Да, тогда было трудное время. Если бы они убили Чан Кайши, в Китае снова началась бы междуусобица. И этим воспользовались бы японцы. И для нашей компартии сложилась бы неблагоприятная обстановка… Что же все-таки произошло с Бородиным?

— Я точно не знаю. Он исчез, как и многие другие, в середине сороковых годов.

— Жаль, очень жаль Бородина. Прекрасный был человек, верный друг, настоящий коммунист. Мы с ним не раз попадали в сложные ситуации. Бесстрашный был человек, сильный характер…

Сколько же прекрасных людей, сильных характеров перемолола сталинская мясорубка! Мы проговорили до конца антракта. Но и после второго действия Чжоу Эньлай не ушел. Стал рассказывать о том, как трудно строить новую жизнь в Китае.

— У нас, — сказал он, — были в разное время местные «венгерские события»… В Ухани, Сиани, Чэнду возникли серьезные беспорядки, в которых участвовали не только буржуазные элементы, но и рабочие, крестьяне. Мы, конечно, с этим сами справились. Но одной силой проблемы не решить. Надо серьезно проанализировать, почему такое происходит — и в Венгрии, и в Польше, и в Восточной Германии, и у нас в Китае. Что-то не в порядке во взаимоотношениях между руководителями и руководимыми, возникают противоречия внутри общества — между партией и народом и внутри самой партии…

Чжоу Эньлай сказал, что обсуждал этот вопрос с побывавшей недавно в Китае советской делегацией в составе Ворошилова и Рашидова.

— Но они, — продолжал ой, — отнеслись к этому легко. «У вас в Запретном городе, как и у нас вокруг Кремля, высокие стены», — сказал Ворошилов. А я ответил, что эти же стены не спасли китайского императора. Мы все должны подумать, как действовать, чтобы в народе не было недовольства.

Премьер поинтересовался, где я успел побывать в Китае и какие вообще у меня пожелания. Я сказал, что после поездки на северо-восток, где я намерен посетить Дальний и Порт-Артур, хотел бы побывать на юге, в провинции Юннань и на острове Хайнань. Интересно было бы также съездить в Ланьчжоу, где развивается китайская атомная энергетика. Но заметил, что, кажется, во все эти места неохотно пускают иностранцев.

— Я поинтересуюсь вашим маршрутом. Думаю, что ваши пожелания можно удовлетворить.

И действительно, он сдержал слово. Никаких проблем в дальнейшей поездке по стране у меня не было.

После окончания третьего и последнего акта зажегся свет, но никто из зрителей не шевельнулся.

Чжоу Эньлай поднялся, пожал мне руку, пожелал приятного пребывания на китайской земле и вышел из зала. Только теперь зрители как бы очнулись и стали покидать театр. Они все знали, видели, как мы оба антракта проговорили, но никто не подал виду, никто ни знаком, ни возгласом не помешал нашей беседе.

Мне объяснили, что Чжоу Эньлай часто посещает оперу, садится в партере среди публики, и пекинцы к этому привыкли. Но для меня, знавшего наши порядки, все это казалось невероятным. Если Сталин или Молотов собирался посетить театр, то билеты туда заранее распределялись среди благонадежной публики. Подъезжали они к особому подъезду, поднимались на специальном лифте. Ложу, которую они занимали, так задрапировывали, чтобы их, если они того желали, не могли видеть из зала. Рядом с ложей в небольшом холле их ждали закуски, сладости и напитки. И никакого общения с публикой, даже избранной, у них не бывало. А кругом сновали офицеры охраны в форме и в штатском.

Меня несколько смущало, что у Чжоу Эньлая не было видно охраны. Наверняка ребята из службы безопасности находились где-то поблизости. Но они держали себя так, что их абсолютно не было заметно.

На следующий день мне сообщили из отдела печати МИД, что интервью для журнала даст маршал Чжу Дэ. Тем самым намекнули, что беседа с Чжоу Эньлаем носила доверительный характер.

Все же меня сверлило любопытство: зачем вообще он устроил эту встречу? Некоторые местные китаеведы объясняли, что, поскольку в моем списке на первом месте стояло имя премьера, он решил компенсировать свой отказ своеобразной китайской вежливостью. Возможно, так оно и было. Но мне думается, не хотел ли Чжоу Эньлай тем самым как-то выразить чувство уважения к своему другу и соратнику Бородину?

После возвращения из Китая, где пробыл почти полгода, я, договорившись с главным редактором Леонтьевым, с утра до позднего вечера сидел, запершись в своем кабинете, и отстукивал на пишущей машинке путевые очерки.

Как-то, выйдя из кабинета, чтобы наполнить термос кипятком, я столкнулся в коридоре с молоденькой девушкой. Поразительно красивая, высокая, стройная, со спадающими на плечи волнистыми каштановыми волосами, она сразу же привлекла мое внимание. Я никогда раньше не видел ее в редакции. Поздоровавшись, прошел мимо и, придерживаясь правила никогда не смотреть женщине вслед, направился к титану, всегда наполненному горячей водой. Однако, пройдя шагов десять, все же не удержался и обернулся. В то же мгновение обернулась и таинственная незнакомка. На какую-то секунду наши взгляды встретились.

Мне, разумеется, не стоило труда выяснить, что заинтересовавшая меня девушка в мое отсутствие поступила к нам корректором. Потом, закончив свои очерки, я уехал в командировку в Англию. Затем — на Брюссельскую всемирную выставку 1958 года. Но взгляд, которым мы с ней обменялись, сопровождал меня повсюду.

В начале 60-х — ей тогда исполнилось 25 лет — Лера (она и теперь не любит, чтобы ее называли Валерией Михайловной) переехала ко мне. В 1966 году мы поженились, а вскоре у нас родился сын Андрей.

«Сто цветов»

В то время в Китае был с большой помпой объявлен новый курс Мао: «Пусть цветут сто цветов». Как нередко бывало и в других починах «великого кормчего», здесь также подразумевалась ссылка на исторический прецедент: некогда в древности один из китайских императоров, поощряя разнообразие в искусстве, литературе, поэзии, живописи, назвал свое правление «цветением ста цветов». И вот теперь, вскоре после венгерского восстания 1956 года, Мао решил провозгласить в красном Китае «свободу творчества». Это казалось неверным, и, естественно, что, находясь в Китае, я интересовался, как практически претворяется в жизнь это новшество, неслыханное в других странах, где у власти находились коммунисты.

В министерстве информации высокопоставленные чиновники уверяли меня, что все обстоит как нельзя лучше. Среди творческих работников царит, дескать, небывалый подъем. Появились новые литературные произведения, идут политические дискуссии, готовятся новые сатирические фильмы — словом, все цветет и этому все радуются.

В это же время газета «Женьминьжибао» регулярно публиковала аналитические статьи о взаимоотношениях между руководителями и руководимыми, которые у нас, в Москве, назвали бы по меньшей мере «сомнительными». Тем не менее «Правда» время от времени перепечатывала их со ссылкой на то или иное китайское издание.

Из бесед в Пекине с писателями, журналистами, художниками, профессорами университетов у меня сложилось впечатление, что в их творческую лабораторию не вмешивается никакой «агитпроп» и что они могут свободно выражать свои нетрадиционные взгляды.

В ходе официального интервью, которое мне дал маршал Чжу Дэ, я постарался выяснить, насколько серьезным является провозглашенный курс на свободу творчества. Маршал, считавшийся президентом Китайской Народной Республики, не только подтвердил незыблемость этого оригинального начинания Мао, но и взялся обосновывать его необходимость. Сославшись на венгерские события, он заявил, что правящие партии в социалистических странах обязаны сделать вывод из того факта, что многие трудящиеся Венгрии поддержали восставших. Это означает, продолжал Чжу Дэ, что в чем-то оказались серьезно затронуты коренные интересы рабочего класса страны. Следовательно, коммунистические партии, представляющие рабочий класс, должны посмотреть, какие ошибки они допустили, и постараться сделать соответствующие выводы.

— Мы не намерены, — заключил маршал Чжу Дэ, — давать рекомендации братским компартиям. Но для себя сделали выводы и наметили ряд мер, частично уже воплощающихся в курсе «Пусть цветут сто цветов».

Во время моей длительной поездки по Китаю я по всюду интересовался, как за пределами столицы осуществляется формула «ста цветов», и неизменно получал ответ, близкий к тому, что услышал при встрече с маршалом Чжу Дэ. По-видимому, провинциальные власти были соответствующим образом проинструктированы и отлично знали, что следует отвечать зарубежным посетителям. Естественно, что я спросил об этом «новом курсе» и Чжоу Эньлая. Он утверждал, что речь идет о серьезном политическом эксперименте, который рассчитан на длительный срок. А затем, так же как и маршал Чжу Дэ, охарактеризовал лозунг «Пусть цветут сто цветов» как одно из мероприятий, подсказанных венгерскими событиями.

Путешествуя по Китаю почти на протяжении полугола, я каждые две недели отправлял в свой журнал очередной путевой очерк. И поскольку «Новое время», из-за специфики этого издания, было свободно от предварительной цензуры, мои статьи сразу же ставились в номер и выходили в свет. Был опубликован и мой очерк о «ста цветах», который сразу же привлек пристальное внимание зарубежных корреспондентов, тем более что никакой другой орган советской печати эту тему не затрагивал.

Казалось, можно было радоваться такому журналистскому успеху. Но не тут-то было. Стоило мне появиться в Москве, как последовал вызов в ЦК КПСС к тогдашнему секретарю Центрального Комитета по пропаганде Екатерине Фурцевой.

С места в карьер она принялась отчитывать меня за «грубую политическую ошибку».

— Как вы могли, — бушевала она, — написать такую вредную статью? Что за сто цветов вы обнаружили в Китае? Слыхали ли вы о чем-то подобном у нас или в других социалистических странах? И как редакция, не посоветовавшись с нами, могла напечатать столь порочный материал?

— Но товарищ Фурцева, позвольте мне объяснить…

— Какие могут быть объяснения? Вы что, до сих пор не осознали своей ошибки?..

— Дело в том, — попытался я наконец вставить слово, — что о курсе «Пусть цветут сто цветов» я получил информацию и в министерстве культуры Китая, и в центральном комитете КПК, и даже лично из уст маршала Чжу Дэ и товарища Чжоу Эньлая. Повсюду мне разъясняли, что речь идет о серьезном политическом мероприятии. Я полагал, что в Москве об этом известно…

— В Москве известно, но совсем о другом, — возразила Фурцева уже более спокойным тоном. — Китайские товарищи, еще до провозглашения этого курса, информировали нас секретным письмом о целях данного мероприятия. Формула «Пусть цветут сто цветов» рассчитана на то, чтобы выявить противников народной власти, а затем лишить их возможности тормозить социалистическое развитие в Китае. Вы же повели себя не как зрелый политик, а как наивный человек. Мы вам делаем серьезное предупреждение и надеемся, что вы сделаете соответствующие выводы на будущее. До свидания…

Аудиенция закончилась. С моей стороны не было смысла вдаваться в дальнейшие пояснения. Да от меня их и не ждали. И без того все было ясно. Жаль только стало тех китайских творческих работников, что поверили приманке о «ста цветах», превратив себя в беззащитную мишень маоистов.

Вскоре нагрянула пресловутая «культурная революция» и 99 цветов было скошено…

Остался один, все тот же, коммунистический, цветочек.

Упомянутые выше очерки, вошли в дальнейшем в мою книгу «От Сунгари до Тропика Рака». Очерка о «ста цветах» в ней, разумеется, не оказалось…

Встреча с Нельсоном Рокфеллером

С представителем этой знаменитой семьи, ставшей символом американского капитализма, я познакомился в 1944 году, когда впервые попал в Соединенные Штаты. Летом того года в столичном поместье Думбартон-Окс проходила конференция трех великих держав Антигитлеровской коалиции: Советского Союза, США и Великобритании. На ней вырабатывался проект Устава международной организации безопосности — будущей Организации Объединенных Наций.

Я был секретарем советской делегации, возглавлявшейся послом Андреем Громыко. Мы работали в тесном контакте с секретарями американской и английской делегаций — Алджиром Хисом и Глэдвином Джеббом. Поскольку на конференции, среди множества вопросов, обсуждалась также проблема участия в будущей организации латиноамериканских стран, в частности Аргентины, на некоторых заседаниях присутствовал Нельсон Рокфеллер, занимавший пост помощника президента Рузвельта по Центральной и Южной Америке.

Работа конференции была весьма напряженной. Однако в воскресные дни хозяева обычно устраивали нам интересные экскурсии и развлечения. Как-то в субботу, перед закрытием заседания, глава делегации США, заместитель Госсекретаря Эдвард Стеттиниус, объявил, что в этот уик-энд семья Рокфеллеров приглашает участников конференции посетить Нью-Йорк.

— В 6 часов вечера, — сказал Стеттиниус, — я жду вас всех в аэропорту…

Солнце еще не село, когда мы поднялись в воздух. Летели на низкой высоте, и внизу можно было разглядеть огромный индустриальный район, тянувшийся от Балтимора до Нью-Йорка: здесь ковалось оружие победы над общим врагом. Спустя час приземлились в аэропорту Ла Гардия. Разместили нас в отеле «Уолдорф Астория», самом фешенебельном тогда в Нью-Йорке.

Едва расположились в номерах, как получили приглашение Стеттиниуса на ужин в огромном гостиничном ресторане «Старлайт Руф» («Звездная крыша»). Где-то в глубине зала играл оркестр, и певица темпераментно исполняла модную тогда песенку «Беса ме муччо»…

Ужин был изысканный, но на этом программа вечера не закончилась.

В 11 ночи Стеттиниус вновь появился в отеле и пригласил нас в клуб «Даймонд Хорзшу» («Бриллиантовая подкова»). Небольшой, обитый красным бархатом с золотой отделкой зал имел просторную сцену, где шло пестрое, порой довольно фривольное представление. Наш хозяин, видимо, был тут завсегдатаем. Во всяком случае, его отлично знали и портье, и метрдотель, и официанты. Мы засиделись в клубе далеко за полночь.

Следующий день был заполнен осмотром города: Эмпайр стейтс билдинг, Уолл-стрит, нью-йорская Биржа, музеи. Вечером мы отправились на Пятую авеню в огромный комплекс небоскребов Рокфеллер-Сентр, где были гостями уже знакомого нам Нельсона. В большом зале с высоченным потолком, помимо наших делегаций, было немало высокопоставленных гостей-американцев.

Хозяин задерживался. Тем временем распорядитель пригласил нас к бару с множеством напитков. Обстановка была непринужденной, только официанты в ливреях сохраняли торжественную осанку. Внезапно распорядитель, несколько раз громко хлопнув в ладоши, объявил:

Дамы и господа! Я имею честь представить вам Нельсона Рокфеллера-Нельсон, вошедший в зал легкой походкой, выглядел весьма своеобразно: рыжеватая шевелюра, довольно резкие черты загорелого лица, чем-то напоминающего облик северо-американского индейца. Отвесив общий поклон, он пожал руку главам делегаций, перебросившись с ними несколькими словами, а затем подошел к Стеттиниусу и стал с ним о чем-то беседовать.

Одет Нельсон Рокфеллер был довольно небрежно: темно-коричневый пиджак сидел на нем мешковато, к брюкам, заметно вытянутым на коленях, давно не прикасался утюг. Однако его самого это явно не смущало. Держался он совершенно свободно, зато многие из присутствовавших американцев проявлял» к нему всяческие знаки внимания.

Подойдя к Нельсону, я поблагодарил за приглашение познакомиться с Нью-Йорком и попросил рассказать, что представляет собой Рокфеллер-Сентр. Он предложил подняться на крышу небоскреба, чтобы получить полное представление о масштабах этого уникального комплекса. Оказывается, в его сооружении Нельсон принимал непосредственное участие.

— Это первое серьезное поручение, которое я получил от отца, — сказал Нельсон, когда мы направлялись к лифту. — К строительству 70-этажного небоскреба приступили в начале 30-х годов, когда я достиг 24 лет. Я, правда, уже имел некоторый опыт в области крупного строительства, но тут была своя сложность: здание возводилось в центре города с интенсивным движением. Наша семья приобрела этот участок на Манхэттене, но за его пределы мы не могли выходить. Вся проезжая часть вокруг строительной площадки, даже тротуар, должна была оставаться свободной для пешеходов и транспорта. Необходимые материалы и металлоконструкции перевозились по ночам. Строительство все же закончили вовремя, и в первом же сезоне мюзик-холл «Радио-Сити» принял зрителей.

Выйдя из лифта, мы пошли по длинному коридору. Нельсон открыл металлическую дверь и поднялся впереди меня по крутой железной лестнице на плоскую крышу небоскреба. Я подошел к самому краю и остановился у парапета. Зрелище отсюда открывалось фантастическое. Внизу лежал огромный, сверкающий всеми огнями радуги город. Воздух был прозрачный, и можно было видеть, как в ущельях улиц двигались желтые и красные огоньки автомобилей. Слева поблескивал в призрачном лунном свете вычурный шпиль вытянутого, как игла, здания «Крайслера», а впереди в темно-синем небе поднималась громада Эмпайр стейтсбилдинг. Дальше, между серебряными лентами Гудзона и Ист-Ривер, извивался огненный Бродвей, в конце которого виднелись силуэты старых небоскребов Уолл-стрита. Они щетинились на фоне лунной дорожки, блестевшей в Атлантическом океане…

Погуляв некоторое время по крыше, спустились вниз. В лифте я задал наконец Нельсону интриговавший меня вопрос: почему он, такой состоятельный человек, одет столь небрежно?

— Видите ли, — ответил Рокфеллер, — тот, у кого еще нет миллиона, должен, конечно, тщательно следить за своей внешностью. Тот же, у кого перевалило далеко за миллион, может себе позволить некоторую экстравагантность…

Когда мы вернулись в зал, распорядитель сразу же подошел к Рокфеллеру и спросил, можно ли начинать осмотр центра. Тот кивнул в знак согласия, и все мы отправились в студию «Радио-Сити». Сперва нам показали помещения, где находились звукооператоры, осветители и кинопроектор. Затем провели за кулисы, где к очередному сеансу готовился ансамбль красавиц—»рокетс». Ярко загримированные, они вблизи выглядели отнюдь не столь привлекательно, как из зрительного зала. Стеттиниус, исполнявший наряду с Рокфеллером роль хозяина, представил нам руководителя кордебалета, который оказался выходцем из Одессы и прекрасно говорил по-русски.

Осмотрев оборудование сцены, мы отправились на радиостанцию, ничем особенно не примечательную. Зато рядом находилось помещение, которое меня очень заинтересовало. Нельсон объяснил, что это — экспериментальная телевизионная студия. Мы прошли с ним за перегородку. Там стояла на столе квадратная коробка с тусклым стеклянным экраном. Нельсон нажал какую-то кнопку, и окно засветилось голубоватым сиянием. Спустя несколько секунд на этом таинственном экране появились фигуры, быстро принявшие четкие очертания. То были Стеттиниус и беседовавший с ним глава английской делегации Александр Кадоган. Посмотрев поверх перегородки, я увидел их в смежном помещении, причем все их движения воспроизводились экраном. Ничего подобного я до того не видел. Так начиналось телевидение, которое теперь стало обычной принадлежностью каждого дома.

В дальнейшем мы регулярно встречались с Нельсоном Рокфеллером, когда я приезжал в США.

Будучи губернатором штата Нью-Йорк, Нельсон нередко приглашал меня в свою резиденцию. Как-то спустя много лет после окончания войны, в яркий летний день мы сидели с ним после ленча на террасе его дома в Олбани за чашкой капуччино и вспоминали о прошлом. Я рассказал ему забавную историю, имевшую отношение к нашей делегации в Думбартон-Оксе. Тогда Сталин одним росчерком пера произвел одного из членов нашей делегации Родионова из «капитана» в «адмиралы». Дабы установить равновесие с высокими чинами американской делегации.

Нельсона очень позабавила эта история, — как свидетельство чудачеств «великого вождя народов».

Шло время. Отношения между нашими странами то ухудшались, то улучшались, но наши встречи с Нельсоном Рокфеллером, между которыми порой проходили годы, неизменно оставались ровными и корректными.

В результате Уотергейтского скандала президент Никсон вынужден был подать в отставку. В Белый дом въехал Джеральд Форд, а Нельсон Рокфеллер стал вице-президентом Соединенных Штатов. К тому времени я уже почти пять лет был главным редактором журнала «США — экономика, политика, идеология», издаваемого Институтом США и Канады Академии наук СССР, и мне часто приходилось бывать в Соединенных Штатах. Оказавшись осенью 1974 года в Вашингтоне, я долго колебался: позвонить ли Нельсону, как обычно, или не беспокоить вице-президента США. Спросил посла Добрынина. Тот сказал, что я сам должен решить, как поступить, но высказал убеждение, что вице-президент не найдет времени для встречи со мной.

Все же я позвонил, и на следующие утро получил известие, что Нельсон Рокфеллер примет меня в Экзекютив билдинг, рядом с Белым домом, в три часа пополудни.

Встреча, как и все прошлые, была непринужденной. Все же в начале состоялась официальная «фотосессия» (это фото с вице-президентом США мне было передано несколько позже в Москве американским посольством). Затем официант в парадной форме морского пехотинца подал нам чай с печеньем и по рюмочке ликера.

Разговор, как принято, начался с вопросов о взаимном самочувствии, потом обменялись московскими и вашингтонскими новостями. Неизбежно затронули тему войны во Вьетнаме, где американцы, по сути, признали свое поражение.

— Должен вам сказать, — подчеркнул Нельсон, — что мы твердо решили уйти из Вьетнама. Но давление, которое оказывает на Сайгон северо-вьетнамская армия, затрудняет нашу эвакуацию. Мы не намерены по этому поводу официально обращаться к советскому правительству.

Мы также стремимся избежать необходимости наносить мощные ответные удары, что может лишь затянуть военные действия. Но, зная вас давно, — подчеркнул Рокфеллер, — я хотел бы в приватном порядке передать в Москву пожелание, чтобы ваши ханойские друзья дали нам возможность провести упорядоченную эвакуацию нашего посольства и наших вьетнамских друзей и тем самым позволили бы нам достойно завершить вьетнамскую эпопею…

Проявив «дипломатическую» сдержанность, я сказал Нельсону, что прекрасно его понимаю, но, не имея прямой связи с правительством, постараюсь сделать лишь то, что смогу.

Мы еще немного поговорили о разном и распрощались…

Разумеется, в тот же день мой меморандум был отправлен шифром в Москву. Не знаю, в какой мере обращение Рокфеллера было реализовано и учли ли наши вьетнамские друзья его пожелание, но, так или иначе, американцы в конечном счете покинули Сайгон, и война во Вьетнаме закончилась.

С большой грустью некоторое время спустя воспринял я скорбную весть о скоропостижной кончине моего давнего хорошего друга Нельсона Рокфеллера…

Пророчество в Миннеаполисе

Для советского дипломата путешествовать в годы «холодной войны» по Соединенным Штатам было вовсе не простым делом, как, впрочем, и для американского дипломата по Советскому Союзу. Множество городов и районов было «закрыто», и даже поездка в «открытые» города требовала специального разрешения госдепартамента. Иной раз бывало так, что город считался «открытым», но все аэропорты вокруг него и все дороги, к нему ведущие, были «закрыты».

С подобной ситуацией я столкнулся, когда, работая первым секретарем посольства СССР в Вашингтоне, был приглашен летом 1979 года прочесть лекцию в университете Миннеаполиса. В госдепартаменте, получив мою заявку, установили, что, хотя Миннеаполис открыт для советских дипломатов, все дороги вокруг него, как и аэропорт, закрыты. Однако приглашающая сторона не хотела отменить мою лекцию и сама обратилась в госдепартамент с настойчивой просьбой найти какую-то возможность для моего приезда.

Как мне потом рассказали, представитель университета, прибывший в Вашингтон специально по этому делу, совместно с работником госдепа, разложив на столе карту и вооружившись лупой, в конце концов обнаружили, что красный кружок, которым обведен город Миннеаполис, не сомкнулся и в просвете проходит железнодорожная ветка. Возможно, то была просто оплошность цензора, который не довел кружочек до конца, но это позволило достичь договоренности о том, что я могу прибыть в Миннеаполис поездом. Правда, по этой заброшенной ветке пассажирский состав проходил от ближайшей к городу станции только раз в сутки, причем в 4 утра.

Мне пришлось лететь до «открытого» аэропорта города Рочестер, а затем на автомашине добираться до малюсенькой пустынной станции «Ред Уинг* и дожидаться там поезда.

Лекция моя прошла успешно, после чего я был приглашен на ужин с местной профессурой. За столом рядом со мной сидел средних лет господин восточного типа. Мы разговорились. Мой собеседник сообщил, что он афганец, получил высшее образование в США и преподает здесь юриспруденцию.

В это утро стало известно, что в Кабуле убит Тараки и что новым президентом Афганистана стал Амин. Естественно, что разговор с моим соседом по столу — его звали Ахмед — зашел об этих событиях.

— Я хорошо знаю Амина, — сказал мой собеседник. — Он тоже учился в Соединенных Штатах и был председателем афганской студенческой организации в Америке. Все мы знали о его связях с Центральным разведывательным управлением США…

Я поинтересовался, почему мой новый знакомый не вернулся в Афганистан после революции и прихода к власти Тараки.

— Мне предлагали пост министра юстиции. Но, будучи знаком с интригами верхушки нового руководства я отказался и решил пока что остаться в США.

— Мне нравился Тараки. Он, кажется, был видным ученым, жаль, что он погиб. Что же теперь будет?

— У меня нет сомнения в том, что Амин организовал это убийство, — сказал Ахмед. — Я готов предсказать, что теперь произойдет. Он вас втянет в войну в Афганистане.

— Каким образом и зачем нам это надо?

— А вы не думаете, что он имеет такое задание от ЦРУ? Сейчас Амин будет изображать из себя верного друга Москвы и убежденного последователя социалистической идеи. Он начнет ускоренные социальные преобразования в стране, которая живет по стародавним канонам и население которой находится под сильным влиянием исламских религиозных лидеров. Создание «колхозов», с экспроприацией поместий землевладельцев, которых большинство афганских крестьян считает своими благодетелями, ограничение религиозных свобод и даже преждевременная попытка изменить статус афганских женщин — все это вызовет сильное сопротивление. Возможно, что «реформы» Амина приведут к расколу в еще очень слабом административном аппарате страны. Начнутся аресты тех, кого Амин будет обвинять в «саботаже». Одновременно Амин попросит Москву переслать ему в помощь советников. Их появление из «страны безбожников» предоставит дополнительный повод для усиления борьбы против режима Амина. Тогда из Кабула последует к вам новый призыв: командировать военных экспертов, а затем и ввести советские войска. Вряд ли в Кремле вспомнят о злополучной английской попытке «покорения» Афганистана и о силе сопротивления афганского народа чужеземным поработителям. Ваши войска там вскоре окажутся почти наверняка, и вы получите в Афганистане свой многолетний кровавый Вьетнам. Представляете, какая радость будет в Белом доме. Риторика против «империи зла» получит неограниченные возможности…

На этот интересный анализ афганской ситуации я с дипломатической сдержанностью ответил, что, хотя прогноз Ахмеда звучит весьма пророчески, он вряд ли оправдается…

Однако, вернувшись в Вашингтон, я сразу же составил подробную записку о беседе с Ахмедом и доложил ее послу Анатолию Добрынину. Его реакция была весьма своеобразна:

— Как вы можете предлагать мне послать в Москву подобную чепуху, когда только вчера Леонид Ильич Брежнев принимал в Кремле Амина, обнял его и обещал ему всяческую помощь и поддержку в деле строительства социализма в Афганистане…

Подготовленная мною шифровка так и не была отправлена. Но если бы ее получили в Кремле — изменило бы это ход событий? При том дряхлом и некомпетентном руководстве, которое у нас тогда было, вряд ли кровавая афганская авантюра, начавшаяся в декабре 1979 года, могла быть остановлена…

Когда после окончания моей загранкомандировки в 1983 году я вернулся в Москву и, в числе прочего, рассказал об этом эпизоде директору Института США и Канады Георгию Арбатову, тот предложил мне составить подробную докладную записку для Андропова, который после смерти Брежнева стал Генеральным секретарем ЦК КПСС. Некоторое время спустя Арбатов сообщил мне, что Андропов счел эту информацию интересной и выразил сожаление, что она не была представлена в свое время.

Но я вновь задаюсь вопросом: изменила бы она что-нибудь? Ведь тогда не за Андроповым было последнее слово.

Рана, которая не заживает

«Жизнь прожить — не поле перейти!» — такова русская народная мудрость. У каждого были свои взлеты и падения, радости и горести. Чем длиннее жизненный путь, тем больше убеждаешься — после гладкого отрезка судьба неизменно принесет новые испытания.

Мне довелось пробыть на этом свете почти на протяжении всего нашего бурного и кровавого столетия. Сколько было пережито за это время! Но человеческая природа устроена так, что, оглядываясь на прошлое, прежде всего вспоминаешь яркие солнечные дни, хотя было немало бурь и гроз и небо заволакивали черные тучи. Как и многим моим современникам, мне суждено было не раз падать в пропасть, а затем как бы начинать жизнь сначала. И, оказывается, можно простить и забыть многое, найти в себе силы обрести равновесие. Есть, однако, раны, которые постоянно кровоточат, ибо нам не дано воскресить мертвых…

После того как я чудесным образом избежал пули грабителей в вашингтонском отеле «Хэй Адамс», фортуна, казалось, вновь улыбнулась нашей семье. Я продолжал дипломатическую работу в качестве первого секретаря посольства СССР в Соединенных Штатах, представляя Институт США и Канады Академии наук Советского Союза. Это открывало широкие возможности для деловых связей с научными кругами Америки. Меня часто приглашали американские коллеги из разных уголков страны выступить с лекцией или участвовать в научных конференциях и семинарах. Вместе с женой Валерией, или Лерой, как она предпочитает себя называть, мы побывали во многих штатах, завязали дружеские связи и, несмотря на эксцессы «холодной войны», всюду встречали симпатию и гостеприимство. Мы старались не пропускать концертов и новых театральных постановок в Центре Джона Кеннеди в Вашингтоне и в Линкольн-Сентре в Нью-Йорке, смотрели новые фильмы — в то время было немало выдающихся кинолент.

Андрей, наш единственный с Лерой сын, родившийся в 1967 году, учился в школе при посольстве, а свободное время проводил с соседскими ребятами — американцами. Наша квартира была не в посольском комплексе, отгороженном от внешнего мира стеной, а на зеленой окраине столицы, в Чэви-Чейзе, в американском доме. Общение с местными ребятами помогло Андрею быстро освоить язык страны. Но это общение имело и другие последствия. Мы, в частности, были несколько обеспокоены его пристрастием к рок-музыке, хотя, в общем, он вел себя так же, как и другие ребята в его возрасте. К Новому году мы подарили ему гитару, и вскоре он весьма прилично играл.

Рядом с нашим домом был небольшой парк, где по воскресеньям устраивались любительские концерты. Там Андрей познакомился с неким Сулханом, черноволосым, восточного типа молодым человеком лет двадцати пяти. Андрею тогда исполнилось шестнадцать, и Лера удивлялась, что может быть у них общего. Андрей объяснял дружбу с Сулханом их общим увлечением роком и обожанием тогдашнего кумира молодежи Мика Джеггера.

Однажды, это, помнится, было в начале августа 1983 года, я, как обычно, приехал около двенадцати дня домой поленчевать. Запарковал машину в подземном гараже, и, пока Лера накрывала стол, решил подняться на крышу, где находился плавательный бассейн. Надевая халат, услышал из соседней комнаты голос Андрея:

— Папа, дай мне ключи от машины. Я хочу взять кассету, которую оставил в ящике…

— Ключи на столике в передней. И приходи поскорей наверх, вместе поплаваем…

С крыши нашего 20-этажного дома открывался чудесный вид на город и поднимавшиеся у горизонта зеленые холмы. Вокруг бассейна были расставлены плетеные кресла и лежанки, плитки пола прикрывали пестрые резиновые коврики. Немного понежившись на солнце, поплавал в бассейне и, не дождавшись Андрея, спустился в квартиру.

— Почему же Андрей не поднялся ко мне? — спросил я Леру.

— А разве он был не с тобой? Сюда он не приходил. Сходи в гараж, он, видно, там слушает своего Мика Джеггера…

В гараже я не обнаружил машины там, где недавно ее запарковал. Может, Андрей, который уже немного научился водить, решил прокатиться и поставил машину на другом уровне? Обойдя все четыре гаражных этажа, я так его и не нашел.

Где же Андрей? Не случилось ли с ним что-либо недоброе? Ворота в гараж открывались автоматически, и, после того как машина въезжала, оставался промежуток, достаточный для злоумышленника, чтобы проскользнуть внутрь. Обнаружив подростка, он мог связать его и, затолкнув в багажник, выехать из гаража. Такие случаи бывали, но я не хотел думать о худшем. Вышел на улицу, обошел дом и еще несколько кварталов, но ни Андрея, ни машины нигде не было.

Вернувшись домой, спросил Леру — не объявился ли Андрей. Она была в полном отчаянии. Куда же он девался и где огромный «олдсмобил», купленный на средства Института США и Канады? Впрочем, машина полностью застрахована, и если она украдена, ее стоимость вернут.

Но главное, что, с Андреем?

Не притронувшись к еде, мы терялись в догадках. Принялись листать блокнот Андрея и наткнулись на телефон Сулхана. Может, он что-то знает? Набрав номер, услышал низкий голос:

— Говорит Сулхан..

— Прошу извинить за беспокойство. Это отец Андрея. Вы, случайно, его не видели недавно?

— Да, я его видел.

— Дело в том, что он куда-то исчез. Пропала и моя машина. Что с ним могло случиться?

— Я видел его сегодня. Он как будто собирался ехать в Нью-Йорк…

Что за ерунда! Мы только недавно все трое были в Нью-Йорке и я не планировал вновь туда ехать. Сказал об этом Сулхану.

— Может, Андрей фантазировал. Сожалею, но больше ничем не могу вам помочь…

Что, если Андрей вбил себе в голову, что сам сможет доехать до Нью-Йорка? Я слыхал, что Мик Джеггер дает там концерт. Но у Андрея нет водительских прав, он едва может управлять машиной и не в состоянии разобраться в сложном маршруте. Дороги между Вашингтоном и Нью-Йорком в основном платные. Откуда у него на это деньги?

После долгих раздумий решили не поднимать паники звонком в посольство, а сперва обратиться в местную полицию. Минут через десять появился дорожный инспектор. Я объяснил ситуацию, сказав, что, как это ни невероятно, Андрей сейчас может находиться на одной из автострад, ведущих в Нью-Йорк.

— Сколько ему лет? — спросил инспектор.

— Шестнадцать…

— О, ребята в этом возрасте откалывают и не такие вещи. У Них бродят порой в головах странные идеи. Не беспокойтесь, мы быстро найдем его. Вашу машину легко обнаружить, у вас дипломатический номер. За такими машинами наблюдают специальные патрули. Вы не успеете и оглянуться, как я доставлю сюда вашего беглеца…

Его уверенность нас ободрила. Действительно, не составит труда найти такую машину, как моя, да еще с подростком за рулем. Но прошел час, потом второй, а инспектор не звонил. Подождав еще час, я снова набрал номер полиции.

— Мы занимаемся вашим делом, — был ответ. — Не беспокойтесь, вас поставят в известность…

Лера совсем разнервничалась. Пришлось проинформировать нашего консула. Конечно, там будет переполох: пропал советский мальчик! Консул сказал, что немедленно приедет к нам. Просил не выходить из дому. Прошел еще час. По-видимому, начальство в посольстве обсуждало «инцидент» в семье Бережковых.

Наконец консул появился.

— Андрей вернулся? — спросил он бодро с порога.

Узнав, что Андрея все еще нет, он принялся успокаивать нас, приводя аналогичные случаи, закончившиеся благополучно. Лера рассказала о несколько странной дружбе Андрея с Сулханом, а также о том, что, по предположению последнего, Андрей мог отправиться на машине в Нью-Йорк.

— Давайте я поговорю с этим Сулханом, — предложил консул.

Я набрал знакомый номер. Ответил женский голос.

— Могу я поговорить с Сулханом?

— Сулхан здесь больше не живет, он вообще покинул страну. — И она повесила трубку.

— Все это очень странно, — принялся размышлять консул. — Если Сулхан действительно как-то связан с исчезновением Андрея, то дело принимает дурной оборот…

Мы и без него это понимали. Почему полиция до сих пор не могла установить, где Андрей? Почему не обнаружен автомобиль с дипломатическим номером? Или этот Сулхан какой-то гангстер, похитивший Андрея в качестве заложника и где-то спрятавший его и мою машину? А может, тут замешаны какие-то высшие силы?

Рабочий день в посольстве окончился. Консул еще побыл некоторое время с нами, а прощаясь, попросил сразу же позвонить ему домой, если что узнаем.

Мы остались одни в полном неведении. Я пытался, как мог, успокоить Леру, хотя понимал, что мы попали в беду. Все наши планы рушились.

Подходил к концу мой пятилетний срок работы в Америке. Андрей заканчивал восьмилетнюю посольскую школу и должен был пойти в девятый класс в Москве. Поскольку Институт США и Канады еще не подобрал мне замены, мы решили, что в конце августа Лера с Андреем отправятся в Москву, а я останусь в Вашингтоне ждать сменщика. Я уже заказал для них авиабилеты. Но теперь все это повисло в воздухе. Мы сидели молча в гостиной и ждали, не зная чего…

Около двух ночи раздался телефонный звонок.

— Я здесь, в вестибюле. Спустись, пожалуйста, ко мне, — услышал я знакомый голос.

— Это Андрей, — поспешил я объяснить Лере.

— Задай ему взбучку…

Андрей стоял посреди вестибюля какой-то растерянный и, как мне показалось, опухший.

— Машина у подъезда… Мне трудно въехать в гараж.

Мы вышли к «олдсмобилю». Все как будто было в порядке, но спидометр показывал, что за последние 12 часов был проделан путь в несколько сот миль. Я ни о чем не спрашивал Андрея, видя его жалкое состояние. Запарковав машину, поднялись в квартиру. Лера, позабыв про «взбучку», принялась целовать и обнимать сына. Он же стоял молча и безучастно. Я наконец спросил:

— Может, расскажешь, что с тобой произошло?

— Лучше завтра, дайте воды.

Он выпил залпом две большие кружки, вытер губы тыльной стороной ладони и еле выговорил:

— Я ужасно хочу спать.

Отправился в свою комнату, слегка покачиваясь, упал на кровать и, не раздеваясь, мгновенно уснул.

Мы, разумеется, не сомкнули глаз в ту ночь. Я позвонил консулу. Он тоже не спал. Одна его фраза меня резанула: «Будем надеяться, что этим все кончится…»

Утром, как я ни старался выведать у Андрея, что с ним произошло, он либо отмалчивался, либо уверял, что ничего не помнит. Лере и мне пора было отправляться на работу, но могли ли мы оставить Андрея одного? Пришлось взять его с собой. Препроводив сына в посольский буфет, я поднялся на второй этаж проинформировать Олега Соколова, поверенного в делах на время отсутствия посла Анатолия Добрынина, находившегося в Москве.

Олег тоже высказал сомнение насчет того, закончится ли на этом история с Андреем. Уж очень все странно. И знакомство с исчезнувшим Сулханом, и то, что полиция не смогла обнаружить мою машину, и странное поведение Андрея…

Мы решили на всякий случай ускорить его отъезд вместе с Лерой. К счастью, на следующий день был рейс «Аэрофлота» в Москву. Мы с Олегом были в дружеских отношениях, и я чувствовал, что он искренне хочет нам помочь в этой сложной ситуации.

Зазвонил телефон. Олег снял трубку, стал слушать, и я заметил, как меняется выражение его лица. Отвечал он междометиями и, положив трубку, молча посмотрел на меня с сочувствием:

— Это был наш общий друг Лесли Гэлб из вашингтонского бюро «Нью-Йорк тайме». Он только что получил копию письма Андрея, адресованного президенту Рейгану. Андрей просит убежища в Соединенных Штатах. Письмо будет опубликовано сегодня в вечернем выпуске газеты…

Я предчувствовал нечто недоброе, но такого удара никак не ожидал. То был наиболее острый период «холодной войны», когда нашу страну Рейган клеймил как «империю зла». И вдруг сын советского дипломата, пусть даже подросток, просит у президента США политического убежища! То была находка для воителей «холодной войны»! Я никак не мог поверить, что это правда. Но почему Андрей мне ничего не сказал?

Быть может, это просто провокация? Но, конечно, шум теперь будет невероятный. Внезапно мой сын становится предметом скандальной сенсации, а в таких случаю истерия американских средств массовой информации не знает предела…

Олег прервал мои горькие размышления:

— Думаю, будет лучше, если ваша семья сейчас же переедет в посольский жилой комплекс. В ваш дом в Чэви-Чейзе скоро нагрянут журналисты и некоторые лица в штатском…

Мой мозг все еще не мог охватить последствий того, что с нами произошло. Как бы в тумане, спустился я в буфет, где Андрей спокойно потягивал кока-колу. Трудно было не обрушиться на него с резкостями, но я сдержался. Я должен быть спокоен, чтобы все выяснить до конца. Прежде всего надо было заехать за Лерой в бюро АПН, где она работала в журнале «Совьет лайф». Затем поспешить домой, собрать самое необходимое и перебраться в посольский комплекс.

Мы пошли с Андреем к машине. Стараясь быть спокойным, я спросил:

— Ты действительно написал Рейгану? Скажи правду.

— Я не помню. Но я в самом деле хотел остаться в Америке. Мне не нравится жизнь в Москве. Здесь гораздо интересней.

— Где же ты пропадал прошлую ночь?

— Поехал на машине в Нью-Йорк, хотел обратиться в миссию США при ООН. Взял у мамы под матрацем деньги для оплаты «толов» на дорогах и мостах. Фактически весь путь меня сопровождали патрульные автомашины. Полицейские улыбались мне, махали рукой и ни разу не остановили.

— Ты думаешь, они что-то знали о твоих планах?

— Возможно. Но в Нью-Йорке они куда-то делись, а я заблудился, испугался и решил вернуться домой.

— Зачем тебе все это понадобилось? Ты мог бы дома окончить школу, поступить в институт, получить образование. А потом приехал бы сюда работать.

— А кто меня сюда пустит? Это был мой единственный шанс!

— Кому ты здесь нужен, без образования, без квалификации? У них тут своих безработных хватает.

— Я бы попробовал. Либо добился бы успеха, либо погиб… Это лучше, чем прозябать дома. Тебе по: зло, что ты мог приехать сюда. У меня такой удачи не будет!

— А ты подумал о маме и обо мне?

— Подумал, потому и вернулся…

Что я мог ему сказать? Наша семейная драма была по сути драмой расколотого мира, порождением эксцессов «холодной войны». В соревновании с гигантским экономическим потенциалом США жизнь в нашей стране становилась все труднее. Мы люди старшего поколения, пережившие тяжелейшие годы, готовы были терпеть и дальше, придерживаясь известной британской формулы: «Права или не права — это моя страна». Однако даже мы, в кругу верных друзей, предпочтительно где-либо на открытом воздухе, сокрушались по поводу того, что наши руководители думали не о своем народе, а о своем благополучии и устройстве своих сынков, дочек и даже внуков. Состав нашего посольства в Вашингтоне наглядно это иллюстрировал. Тогда время для нас еще не пришло говорить обо всем этом открыто, и мы мирились с тем, что приходилось принимать черное за белое, особенно находясь за границей.

Гораздо трудней это давалось молодым людям. Им внушали со школьной скамьи, что надо говорить правду. Но они слышали одно, а видели другое.

У Андрея отвращение ко лжи и лицемерию было особенно острым.

Когда в посольской школе восьмиклассникам предложили нарисовать картинку, посвященную борьбе СССР за мир, Андрей изобразил советские танки в Афганистане, а на задание показать жизнь на родине отреагировал таким рисунком: стол покрыт газетой «Правда» и на ней бутылка водки.

Директор школы, который к каждому революционному празднику сочинял стихи с дифирамбами родине, а заодно и послу Анатолию Добрынину, был возмущен рисунками Андрея и всякий раз вызывал меня для объяснений. Я пытался урезонить сына, но безуспешно.

— Папа, — отвечал он, — но ведь это правда. А нам говорят в школе, что надо быть правдивыми…

Заехав за Лерой, мы дома упаковали нужные вещи и отправились в посольский комплекс, где нам временно предоставили квартиру. Написанное от руки послание Андрея, как и предупреждал Лесли Гэбл, появилось в тот же вечер в «Нью-Йорк тайме», а наутро в «Вашингтон пост» и в других американских газетах по всей стране. Подпись почему-то была не «Бережков», а «Берж-ков». Я показал газету Андрею:

— Посмотри внимательно, это ты писал?

На этот раз он не отпирался.

— А почему фамилия написана неправильно?

— Я волновался и ошибся…

— Давай сядем и спокойно поговорим, — предложил я, понимая, что, если буду с ним груб, он снова замкнется.

Надо было принимать какое-то решение. Но прежде всего следовало отговорить Андрея от его затеи остаться в Америке и получить от него твердое обещание вернуться с нами в Москву. Только после этого я мог бы предложить руководству посольства план действий. Я выдвину разные варианты. Андрей молчал, хотя слушал внимательно.

— Учти, — предупредил я. — Мы можем выйти из этой ситуации достойно, если договоримся с тобой обо всех подробностях И если ты будешь держать слово, что бы ни произошло.

— Согласен…

— Отлично! Подумай как следует, завтра договоримся. А сейчас иди спать.

Мы вовремя покинули квартиру в Чэви-Чейзе. Наш сосед по дому, представитель агентства «Новости», сообщил, что и в вестибюле на нижнем этаже, и в коридоре, ведущем в нашу квартиру, толпятся репортеры и телевизионщики, ожидая нашего появления. Если бы мы оказались там, мне пришлось бы отвечать на их вопросы, не имея представления о том, как мы выберемся из сложившейся ситуации. Важнейшей задачей было решить для нас самих, как поступить, если американские власти заблокируют выезд Андрея. Что мы в таком случае сделаем? Уедем без него и оставим неоперившегося подростка одного в чужой стране, без средств к существованию? Или останемся с ним и сами превратимся в «невозвращенцев»? Это ведь был 1983 год, задолго до начала «перестройки». Правда, с приходом Андропова, после смерти Брежнева, кое-что стало меняться в нашей стране. Но старые каноны в основном остались в силе. И тогда, пожалуй, ни Лера, ни я не были психологически готовы к такому шагу. К тому же два моих сына от первого брака находились в Москве. Мой старший сын — Сергей — работает в Министерстве иностранных дел. Что было бы с ним? У нас были в Москве многочисленные друзья. Не мог я не думать и о читателях моих книг, вышедших на многих языках народов СССР и в большинстве соцстран. Нет, мы не могли тогда остаться в США. Если бы Андрея задержали в Америке, мы с Лерой, скорее всего, вернулись бы в Москву одни. Теперь многие сочли бы такое решение бесчеловечным, но в то время, как и многие другие советские люди, мы были узниками доктрины.

Весь вечер программы новостей передавали как главное событие сообщение о письме «сына советского дипломата» президенту Рейгану с просьбой о предоставлении ему убежища в Соединенных Штатах и о том, что власти готовы удовлетворить его апелляцию. Были показаны фото Андрея и текст его письма с яркой заставкой, изображающей бегущего мальчика, преследуемого серпом и молотом.

Ряд моментов в этой истории выглядел весьма странно. Письмо было отправлено за день до его исчезновения. При гигантском объеме почты, поступающей ежедневно в Белый дом и в редакцию «Нью-Йорк тайме», как могли письма Андрея, менее чем за сутки, попасть адресатам, были прочитаны, доложены президенту Рейгану, а также подготовлены к опубликованию в газете? Кто доставил адресатам именно эти два письма? Кому и зачем это понадобилось? Для того чтобы дискредитировать отца Андрея? Но я занимал не такой уж высокий пост в посольстве СССР. Правда, как уже сказано выше, я много разъезжал по Соединенным Штатам, читал лекции в университетах и научных центрах, разъясняя позицию Москвы по тем или иным международным проблемам. Из моих книг многие знали, что в сороковые годы я был помощником министра иностранных дел СССР Молотова и личным переводчиком Сталина. А сын этого советского дипломата влюбился в американский образ жизни и не хочет возвращаться домой. Как же можно верить советским пропагандистам, если их собственные дети им не верят! На следующий день у нас с Андреем произошел серьезный разговор. Руководство посольства, особенно резидент КГБ, настаивали, чтобы Андрей опроверг аутентичность письма. Мне стоило большого труда убедить сына, что это необходимо сделать. Он согласился вернуться с нами в Москву. Прежде чем отправиться в посольство, я спросил его:

— Могу я быть уверен, что ты не подведешь?

— Да, папа, я обещал и сдержу слово.

Здесь я полагаю уместным привести выдержку из рассказа Андрея о событиях августа 1983 года, написанного им спустя 8 лет для «Вашингтон пост мэгэзин» (номер от 27 октября 1991 г.). Добравшись к ночи на машине до Нью-Йорка, он заблудился, очень испугался и решил вернуться домой.

«В моей голове путались мысли. Что я делаю? Я никого не знаю в этой стране. Что со мной будет? Найду ли я здесь работу? Где я буду жить? Я всегда жил с моими родителями. Они всегда мне помогали. Я никогда не был один в своей жизни. Мои родители — я так люблю их! Наши споры — они все такие глупые. В моей душе я люблю своих родителей больше всего на свете. Только сейчас, когда я остался один, я это ясно понимаю. Я без них не смогу жить. Почему я прежде всего не подумал о них? И что с ними случится? Они вернутся в Россию опозоренные. Все будут клеймить их. А как они будут жить без меня? Они тоже любят меня. Мой отец так много работает. Он старался облегчить мою жизнь. Он пытался помочь своей стране. Его лекции в Америке — это струйка света во мраке советской пропаганды. Он любит свою работу. Это его жизнь. А я все ему испорчу. Моя мама — что бы она ни говорила, как бы она меня ни ругала, как бы мы с ней ни спорили — она моя мама., Почему я не подумал обо всем этом раньше…

Я должен вернуться».

Эту выдержку я привел как свидетельство того, что еще до моих уговоров Андрей в глубине души жалел о своем опрометчивом поступке и для себя решил, что вернется с нами в Москву.

На совещании с высшими руководителями посольства мы подробно обсудили, какие шаги следует предпринять. Я предложил немедленно провести в жилом комплексе посольства пресс-конференцию с участием Андрея, который заявит, что намерен вместе с родителями вернуться домой. Это сразу разрядит атмосферу. Вслед за этим Лера с Андреем вылетят в Москву, а я останусь дожидаться смены. Главное — решить это дело как можно быстрей, пока не развернулась кампания в прессе.

Но мои коллеги меня не поддержали: «А если Андрей передумает и скажет, что хочет остаться в Америке, что тогда?» Я тщетно пытался их убедить, что этого не следует опасаться. Они решили перестраховаться и запросили Москву.

Очень некстати оказалось отсутствие посла Добрынина. Он, думаю, решил бы это дело на месте. Запрос же Москвы перенес нашу семейную проблему в сферу межгосударственных отношений двух сверхдержав, уже и без того втянутых в омут «холодной войны».

В итоге был упущен момент, когда незамедлительный отъезд Андрея мог закрыть инцидент. Ответ Москвы затянулся на несколько дней, а тем временем пропагандистская кампания вокруг письма Андрея развернулась в полную силу.

Над жилым посольским комплексом круглосуточно кружил вертолет, освещая сильным прожектором всю территорию. У ворот толпились журналисты и многочисленная публика. Напротив ворот был развернут огромный транспарант «Свободу Андрею». Через мегафоны выкрикивали это же требование. Теленовости начинали программу «делом Андрея». Советник президента Эдвин Мис объявил, что по распоряжению Рейгана закрыты границы США — мера беспрецедентная в истории страны. По вечерам все телеканалы передавали дискуссии солидных юристов, рассуждавших о том, какая кара ждет Андрея, если Америка позволит вывести его в Советский Союз. Держа в руках уголовный кодекс СССР, советолог Дмитрий Саймес, недавно переселившийся из Москвы в Вашингтон, утверждал, что не только Андрей, но вся семья Бережковых будет отправлена в сибирские лагеря.

И все это изо дня в день видел и слышал Андрей. Мне приходилось вновь и вновь его спрашивать, не поколебался ли он в своем решении вернуться домой. Но он держался крепко, говоря:

— Будь что будет, но я сдержу слово…

Я успокаивал его, уверяя, что ничего страшного не произойдет, хотя понимал, что не исключены всякие неприятности. Надо сказать, что американская кампания запугивания возымела действие на ряд сотрудников посольства. Кое-кто рекомендовал нам, вернувшись в Москву, сменить фамилию, переехать в провинциальный городок и вообще постараться никому не попадаться на глаза…

Через несколько дней госдепартамент, «по поручению президента», официально уведомил посольство, что иммиграционные власти США настаивают, чтобы Андрей был передан им для выяснения его намерений. Заявление представителя посольства о том, что Андрей хочет вернуться с родителями домой, не возымело действия. Власти решительно требовали его выдачи.

Наконец Москва согласилась на проведение пресс-конференции. После этого с госдепартаментом была достигнута договоренность, что, если Андрей подтвердит свое намерение вернуться на Родину, наша семья сможет сразу же покинуть США.

И вот в клубе посольства — множество журналистов. Среди них мой приятель Лесли Гэлб. Тут же представители советских газет, радио и телевидения. Проводит пресс-конференцию советник посольства Виктор Исаков. Андрей держался хорошо. На вопросы отвечал четко и коротко. Несколько раз повторил, что возвращается в Москву вместе с родителями.

Сразу же после пресс-конференции в сопровождении Олега Соколова и резидента КГБ, а так же двух помощников госсекретаря США и полицейского эскорта на мотоциклах мы направились в международный аэропорт им. Даллеса. По всему маршруту нам был дан зеленый свет. То и дело звучали пронзительные полицейские сирены.

Все балконы здания аэропорта заполнили журналисты, фото— и телерепортеры. Они явно ждали какой-то сенсации. Ждал нас уже полтора часа перед взлетной полосой и «Боинг–747» авиалинии TWA, летящий в Париж. Но мы не сразу попали на его борт.

После того как посольские коллеги с нами распрощались, помощник госсекретаря Ричард Бэрт провел нас с Андреем в красиво обставленную комнату, где находились три незнакомых джентльмена довольно мрачного вида. Нас пригласили сесть за стол напротив них. Задавал вопросы один. Двое других делали записи. Возможно, то были парапсихологи. Им, видимо, поручили проверить, не находится ли Андрей под воздействием каких-то препаратов и принял ли он сознательно решение покинуть США. Может, власти полагали, что столь торжественные, чуть ли не «президентские», проводы вскружат голову Андрею и он в последний момент вновь захочет остаться в Америке. Но и тут Андрей держался стойко, и вскоре нас препроводили в самолет.

Билеты нам и сопровождавшему нас до Москвы советскому вице-консулу были зарегистрированы в первом классе. Я опасался, как бы другие пассажиры из-за длительной задержки самолета не встретили нас враждебно. Но когда наша группа появилась в салоне, раздались дружные аплодисменты. Среди пассажиров было немало иностранцев, и они, как, впрочем, и большинство американцев, нам сочувствовали и симпатизировали: все-таки мы вышли победителями и добились возврата в лоно семьи. Приятным и весьма существенным был знак симпатии от капитана «боинга»: бутылка шампанского и банка черной икры.

Едва наш самолет поднялся в воздух, как мы с Андреем вновь попали в плотное кольцо журналистов. Оказалось, что и тут их было больше дюжины. На просьбы оставить нас в покое никто не обращал внимания. Андрея донимали вопросами, слепили вспышками фотоаппаратов. Наконец, сжалившись над нами, капитан корабля поручил стюардессам отгородить наши места пледами, словно ширмой.

В Париже мы должны были пересесть в самолет «Аэрофлота», летевшего прямым рейсом в Москву. Однако добраться до него в аэровокзале Бурже было не так-то просто. Тут тоже нас ждала толпа репортеров. Меня с Андреем пытались разъединить, и мы оказались далеко от Леры, которую сбили с ног. Она упала, и никто даже не помог ей подняться. Все устремились за Андреем, чтобы в последний момент оторвать его от семьи. Со всех сторон транспаранты: «Андрей, ты еще в Свободном Мире. Выбирай: Свобода или Сибирь». Никто не думал о родителях…

Добравшись до полупустого нашего самолета, Андрей расположился на трех сиденьях и проспал до Москвы.

В Шереметьеве, где также не обошлось без иностранных репортеров, нас встретили мой сын Сергей и наши друзья. Они благополучно доставили нас в нашу квартиру на Фрунзенской набережной. Еще некоторое время на Западе вокруг нашей семьи бушевали страсти, но вскоре внимание мировой прессы отвлекла гибель южнокорейского самолета KAL–007.

Хотя к тому времени ситуация в Советском Союзе начала понемногу меняться к лучшему, я обнаружил, что мои книги «на всякий случай» убрали с полок библиотек и магазинов. Моя последняя рукопись была мне возвращена издательством. В новом телефильме о дипломатии военных лет, содержавшем обширное интервью со мной, срочно вырезали титры с моим именем. Осторожные люди выжидали, не зная, что же с нами произойдет.

Но подлинные друзья остались нам верны. Особенно помог Арбатов, имевший хорошие отношения с Андроповым, который был тогда руководителем нашей страны.

Вскоре меня вновь. назначили главным редактором журнала «США: экономика, политика, идеология». Мою рукопись попросили возвратить в издательство, и книга вышла. Весной 1985 года к власти пришел Горбачев, и народу наконец сообщили, что дела в нашей стране обстоят отнюдь не благополучно. Началась «перестройка».

В начале 1986 года меня направили в кратковременную командировку в США. То была полная реабилитация.

Андрей, окончив школу, поступил в Авиционно-Технологический институт. По его завершении в течение года работал лаборантом в Институте космических исследований. Но его тянуло к бизнесу, и он открыл свое дело. Вскоре Андрей женился, и летом 1990 года у него родился сын — Даниил. Некоторое время Андрей сотрудничал с американской нефтяной фирмой со штаб-квартирой в Хьюстоне, штат Техас, куда он несколько раз ездил в командировку.

В начале 1993 года Андрей стал вице-президентом смешанной Русско-Американской компании по продаже бурового оборудования. Он мечтал о большом успехе и как-то сказал мне, что теперь, когда он встал на ноги, я мог бы и не работать: жить спокойно на даче, читать исторические романы, что-нибудь писать не торопясь: он о нас с Лерой позаботится…

Но судьба распорядилась иначе. Андрей трагически погиб. Это случилось в роковом для нас месяце — августе — в 1993 году. 17 августа в его офисе в Москве пуля маньяка, выдававшего себя за друга, но ненавидевшего Андрея и завидовавшего ему, оборвала жизнь нашего сына. Андрею было всего 26 лет. В утешение нам остался его сын, наш внучек Даничка, которому тогда было только три года.

Благодарю судьбу, что имею двух сыновей от первого брака: Сергея и Алексея.

Сергей радует меня тем, что пошел по моим стопам: я был личным переводчиком Генерального секретаря ЦК КПСС Сталина, Сергей — переводчик Президента Российской Федерации Ельцина. А дочь Сергея, моя внучка Анастасия, — прекрасный синхронный переводчик, как и ее отец.

Алексей предпочел мою первую специальность — инженера. У него золотые руки. Он может смастерить все, что угодно. От него у меня внучка Катя и внук Петя.

Могила родителей

И чтобы расставить все точки над «И> — о судьбе отца с матерью. Все мои попытки разыскать родителей оказались тщетны. Семья Бережковых исчезла бесследно. Однако меня не покидало ощущение, что они живы. Я полагал, что если это так, то они должны были узнать обо мне из моих статей, нередко публиковавшихся в западной прессе, а также по книгам, многие из которых вышли за рубежом и рецензировались в периодической печати. Могли они увидеть меня и на телеэкранах в Англии, США, Германии, Франции и других странах. Почему же они никак не обнаруживают себя? Видимо, считают, что в условиях «холодной войны» и жестокой конфронтации лучше не общаться друг с другом, особенно в связи с моей работой вблизи Сталина. То, что мои родители могут быть живы, подтверждалось не только намерением Берии расследовать мое дело, но и тем, что с 1945 по 1954 год меня не выпускали за границу, а после моих командировок по личной рекомендации Молотова в Вену, Женеву и США в 1954–1955 годах отдел загранкадров ЦК КПСС снова закрыл мне путь на Запад и лишь изредка, по настоянию Микояна, приоткрывал для меня «железный занавес».

Между тем до меня время от времени доходили какие-то еле различимые сигналы, которые я воспринимал как весточки от родителей. Во время первой за десять лет поездки по Соединенным Штатам в 1955 году семерки советских писателей и журналистов, во главе с Борисом Полевым, каждый из них получал от американцев множество сувениров: книг, брошюр, открыток, путеводителей. Я не сразу обратил внимание на то, что среди альбомов о Калифорнии, доставленных мне в номер гостиницы «Амбасадор» Лос-Анджелесе, оказался томик немецкого писателя Карла Мая «Винетоу» — любимой книги моего детства об американских индейцах. Только позже я стал задавать себе вопрос: кто, как не самый близкий человек, мог послать мне эту книгу? А уже совсем недавно я узнал, что тогда мои мать и отец ежедневно приходили к отелю «Амбасадор», чтобы, затерявшись в толпе, неизменно окружавшей «красных журналистов», и надев черные очки — иначе я мог бы их узнать, — посмотреть, как их сын со своими коллегами садится в огромный лимузин. Что они при этом чувствовали, видя меня совсем рядом и страшась обнаружить себя!

Спустя несколько лет среди множества писем зарубежных читателей «Нового времени» оказалось письмо из Швейцарии от некой г-жи Нор. Она просила прислать ей кишу д-ра Каминского о физиатрических методах лечения. Я тут же вспомнил, что в 20-х годах Каминский был нашим семейным врачом. Именно он лечил меня в детстве с помощью водных процедур. Почему же какая-то дама из Швейцарии обратилась именно ко мне с подобной просьбой? Обратный адрес на конверте был: Луиза Перельс, женевский санаторий. Через нее меня просили послать книгу Каминского. Я выполнил эту просьбу, очень меня заинтриговавшую.

Прошло еще несколько лет, и снова из Женевы пришло письмо с тем же обратным адресом. На этот раз г-жа Нор, не называя меня по имени, приводила в своем письме множество эпизодов из моего детства. Их могла знать только моя мать. Находясь в 1966 году в командировке в Германии, я впервые решил отправить в Женеву письмо, в котором спрашивал г-жу Нор, откуда ей известны все эти подробности. Я просил ее также сообщить мне, знает ли она что-либо о моих родителях.

Очередное письмо, которое пришло спустя два года, содержало еще больше подробностей из тех далеких лет, но ответа на мои вопросы не было. Вскользь лишь упоминалось о намерении г-жи Нор провести лето 1969 года в Швейцарии и что ей можно по-прежнему писать по известному мне адресу.

В связи с предстоявшим в 1970 году 100-летием со дня рождения В. И. Ленина Союз журналистов СССР организовал несколько экскурсий в Швейцарию для посещения тех мест, где перед революцией 1917 года Ленин находился в эмиграции. В одну из таких групп записались и мы с женой.

Оказавшись в Женеве в начале лета 1969 года, мы при первой же возможности отправились в санаторий к Луизе Перельс, очень милой даме, с которой я мог разговаривать по-немецки. Она сказала, что г-жа Нор регулярно заходит к ней за почтой. Оставив Луизе адрес нашей гостиницы и попросив ее сообщить о нашем визите г-же Нор, мы присоединились к нашей группе и отправились по «ленинским местам».

На следующее утро, выйдя сразу после завтрака на улицу, мы встретили рядом со входом в гостиницу элегантно одетую, совершенно седую даму, в которой я не сразу узнал свою мать: 30 лет разлуки сильно изменили ее внешность. Встреча наша была очень эмоциональной, и некоторое время мы даже не могли разговаривать. Отправились все трое в какое-то кафе, где наконец обрели дар речи. Мама рассказала, что отец умер в конце 50-х годов, что сестра моя пропала без вести во время оккупации. Мама за прошедшие годы окончила специальные курсы и работала врачом-косметологом. Теперь на пенсии, и хотя не имеет солидного состояния, все же располагает средствами, позволяющими путешествовать, что стало ее страстью.

Мне было как-то неловко расспрашивать ее, почему она носит имя Нор, — полагал, что, возможно, она вышла замуж после смерти отца. Обстоятельств исчезновения моей сестры она также не разъяснила. У меня почему-то были сомнения насчет ее различных версий, но, чувствуя, что она считает нужным что-то скрывать, не углублялся в подробности. Попросту решил, начав писать эту книгу, вовсе не упоминать о сестре, чтобы, в случае, если она жива и имеет свою семью, не ставить ее в неловкое положение. Идеологическая конфронтация между коммунизмом и капитализмом заставляла проявлять осторожность, чтобы не подставить под удар своих близких. Для нас — родственники за рубежом, так же, как и для многих на Западе родственники в Советском Союзе, могли представить серьезную проблему.

Видя сдержанность матери, я также не спрашивал, с каким паспортом она разъезжает по белу свету. Полагал, что у нее какой-то документ, выдаваемый перемещенным лицам.

Возможно, мои родители сменили фамилию, стремясь обезопасить меня, зная, где я работаю. Потому-то и мои попытки разыскать их через Красный Крест ни к чему не привели. Однако вокруг них было немало людей, тоже оказавшихся на Западе, которые знали моего отца и могли раскрыть их «хитрость» бериевским агентам, что, видимо, и произошло. Думается, что, КГБ давно знало то, чего не ведал я.

Во время моих последующих поездок за границу мы еще несколько раз встречались с матерью. А затем опять от нее не было никаких весточек до начала 80-х годов.

Как-то, придя утром в редакцию, я обнаружил в столе в моем кабинете адресованный мне конверт. Секретарша объяснила, что его незадолго до моего прихода принес какой-то человек, не назвав своего имени. Вскрыв конверт, я извлек несколько небольших листков, исписанных ровным почерком моей матери. Охваченный волнением и недобрым предчувствием, я попросил секретаршу меня не беспокоить, запер изнутри дверь и стал читать:

«…Когда до тебя дойдет это послание, меня уже не будет в живых. Поэтому я могу теперь сообщить то, о чем не решалась рассказать раньше. Уехать на Запад нам помог Михель, твой старый школьный товарищ. Он стал офицером военно-морского флота Германии. Во время своего кратковременного отпуска он приехал разыскивать тебя. Мы ему сказали, что ты пропал без вести. Папа очень болел. Он еле ходил. Мы были на грани голода. Михель, видя, в каком состоянии твой отец, — он так страдал от постоянных сердечных приступов и тяжелых условий жизни, — предложил помочь нам перебраться к его матери в Зонтхофен, в Баварии. Вскоре Михель погиб на линкоре «Тирпиц», потопленном британской авиацией. Через некоторое время нам удалось не без сложностей приехать в США. Сперва очень бедствовали, но постепенно устроились, получили американское гражданство, купили домик в Калифорнии и там все время жили…»

Вот, оказывается, что моя мать так тщательно скрывала! То, что они стали американцами. В нынешнее время могут сказать: а что в этом особенного? Что в том, что у бывшего переводчика Сталина родители жили в США? Ведь дочь Сталина — Светлана — сама объявила, как она рада и горда, что получила гражданство Соединенных Штатов. А ее дочь, внучка Сталина, родилась американкой. Что в том, что сын Хрущева, Сергей, обосновался на постоянное жительство в США и что Люба Брежнева, племянница Леонида Ильича, обитает в Калифорнии, а Михаил Горбачев имеет свою резиденцию в Сан-Франциско?

Все это ныне представляется обыденным. А тогда, в сталинские времена, иметь родителей-американцев было равносильно смертному приговору. Да и в Соединенных Штатах, в период маккартизма, «охоты за ведьмами» и истеричного антикоммунизма, существование близких родственников в Советском Союзе могло оборвать карьеру многих американцев…

Упоминание в письме матери о том, что в последнее время они с отцом жили в Калифорнии, а также то, что томик Карла Мая мне был прислан в отель «Амбасадор», побудили меня искать их следы в районе Лос-Анджелеса.

В сентябре 1991 года меня пригласили преподавать в колледже Клермонта, небольшого университетского городка, расположенного близ Лос-Анджелеса. Весной 1992 года я поступил к поискам могилы моих родителей. Вскоре выяснил, что священник местной православной церкви их знал и что они похоронены на Ингельвудском кладбище в центре Лос-Анджелеса. Теперь было нетрудно найти могилу. Их останки покоятся под гранитной плитой на зеленом холме под вековой сосной. Здесь окончился их долгий скорбный путь. Я принес на могилу белые хризантемы и увидел рядом с плитой букет свежих роз.

Кто положил их здесь, кто заботится о могиле? В администрации кладбища мне дали телефон. Я позвонил. На другом конце провода оказалась моя сестра, которую я не видел и о которой ничего не знал на протяжении пятидесяти двух лет. У нее большая семья: дети, внуки, а теперь и правнучка. Эту семью тоже оберегала моя мать, выдумав историю о пропаже сестры без вести…

Сколько семей в наш жестокий, трагический, кровавый век оказались расколоты на части. Сколько близких и любящих сердец боялись обнаружить друг друга, опасаясь быть раздавленными идеологическими жерновами. И лишь немногим довелось испытать радость встречи после долгой разлуки…

Посткриптум

Мое повествование началось с периода, когда в ужасах кровавой гражданской войны, в обстановке разрухи, голода и страшных народных лишений происходило становление советского общества. Я заканчиваю его, наблюдая развал и исчезновение государства, в котором прошла моя жизнь.

На протяжении трех четвертей века СССР оказывал решающее влияние на глобальное развитие, вызывая в окружающем мире целую гамму чувств — от восхищения дерзостью жителей одной шестой суши, возомнивших себя способными построить «идеальное общество» и показать всем пример достойный подражания, до осуждения, отвержения и полного неприятия самой идеи, лежащей в основе этого небывалого эксперимента, осуществленного «кремлевскими мечтателями» на живом теле народа.

Гибель советской власти так же потрясла мир в наши дни, как и ее рождение в начале века. И так же сопровождается страданиями народов как бывшего Советского Союза, так и стран, которых соблазнила или которым навязала Москва порочную «модель социализма».

Нищета, отчаяние, потеря веры в «светлое будущее», опустошенность, безнадежность и страх, наполняющие души, — все это вырывается наружу в разных уголках бывшего СССР в страшном облике насилия и грозит превратиться во всеобщую братоубийственную гражданскую войну.

Как тогда — семьдесят с лишним лет назад — «дети Красного Октября» уповали на заморскую тушенку и консервированное молоко, которые раздавала в несчастной России «Американская администрация помощи голодающим», так и теперь нашим людям приходится все еще надеяться на помощь с Запада.

После провалившегося августовского путча 1991 года, инициаторы которого хотели «укрепить идеи Октября» танками, заполнившими улицы Москвы, произошел стремительный распад Советского Союза, в конце декабря 1991 года прекратившего свое существование. Ничего подобного еще совсем недавно никто не мог даже предположить. Но ведь столь же стремительно наступила в 1917 году и гибель Российской царской империи. Факторы, приведшие ее к краху, и причины нынешнего развала Советского Союза различны. Но есть тут и нечто общее: государственное образование, опирающееся на силу и страх, на репрессии и лживую пропаганду, не выдерживает внутренней напряженности, едва исчезает боязнь, а правда становится доступной простым людям.

Все это еще раз подтверждает истину, что стабильность любого государства достигается не действиями репрессивного аппарата, каким бы изощренным он ни был. Не обеспечивается стабильность и одной лишь военной мощью. Прочность любой государственной системы прежде всего основывается на степени общественного согласия. Такого согласия ни в царской России, ни в коммунистическом СССР не было, во всяком случае в последние десятилетия существования советской власти. И когда старые структуры стали рушиться, не оказалось ничего, что смогло бы скрепить искусственное образование.

Оглядываясь на прожитое, на исторические события и чудовищные катаклизмы уходящего столетия, свидетелем и участником которых мне довелось быть, я никак не могу поверить, что дожил до конца противоречивой и во многом поразительной «советской эпохи», эпохи, которая, несомненно, войдет в историю человечества как еще одна дерзкая, но неудавшаяся попытка построить справедливое общество. За эту идею, вольно или невольно, отдали жизнь миллионы людей. Но как сказал некогда Оскар Уайльд, если человек отдал жизнь за идею, это вовсе не означает, что он погиб за правое дело.

Наш опыт сопровождался страшными жертвами, разрушениями, физическими и духовными, неимоверными страданиями и утратами. Но вместе с тем мы были полны надежд, веры, энтузиазма, жертвенности в своем стремлении создать «лучшее будущее» — не для себя, а для грядущих поколений.

А ведь в нашей жизни было достигнуто и кое-что важное: при всей неустроенности, просчетах и ошибках была ликвидирована неграмотность десятков миллионов людей, введено всеобщее обучение, бесплатное высшее образование, медицинская помощь, а некогда отсталые народы царских окраин приобщились к достижениям национальной и мировой культуры.

Наши жертвы не были напрасны. Общественное развитие не остановится на «развитой технологии», «информационном обществе» и прочих достижениях современного капитализма. Передовые умы будут и впредь стремиться к совершенствованию жизни. И опыт нашей страны, наши успехи и неудачи могут послужить ориентирами на пути человечества в будущее.

Создание на развалинах царизма новой общественной системы потребовало невообразимых жертв. Осколки империи оказывали тогда вооруженное сопротивление новой власти. Также и теперь старые командно-административные структуры и их носители старались удушить ростки новой жизни. Их подрывные действия в значительной степени привели к неудаче горбачевской перестройки, обусловили личную драму реформатора и его уход с политической сцены. Тем не менее Горбачев занял прочное место в истории.

Если нарождающаяся демократия в России и в других государствах бывшего СССР погибнет, то это будет величайшей трагедией не только для нашего народа, но и для всего мира. Остается надеяться, что развитые страны не повторят ошибок начала века, когда они после Февральской революции 1917 года способствовали гибели русской демократии, вынуждая Временное правительство продолжать бойню в Первой мировой войне, вместо того чтобы сразу же помочь голодающей и изнуренной поражениями на фронте стране.

Ныне, как и тогда, высокомерные амбиции Запада могут подвергнуть риску хрупкую российскую демократию. Бездумное продвижение НАТО к границам России дает пищу национализму и милитаризму, находящим поддержку среди обнищавших масс.

Болезненный переход к рыночной экономике уже породил в нашей стране многие уродливые явления — рост преступности и алкоголизма, ужасающий разрыв между кучкой сверхбогатых и десятками миллионов, оказавшихся на грани нищеты, небывалую коррупцию и фаворитизм.

Если правительства развитых стран будут и дальше безучастно взирать или ограничиваться выражением словесных симпатий по поводу драмы, переживаемой новой Россией, которую они снова предпочитают рассматривать как их сырьевой придаток, то они могут серьезно просчитаться. Последствия, при наличии в России ядерного оружия и атомных электростанций, могут быть куда более страшными, чем гражданская война и интервенция 1918–1921 годов.

Хочется верить, что народам нашей страны, да и других стран, не придется заплатить столь страшную цену за то неизведанное, что грядет на смену исчезнувшему Советскому Союзу.

Мне было полтора года, когда рухнула царская империя. Моему внуку — Данику — тоже исполнилось полтора года, когда развалилась советская империя. Не дай Бог ему пережить то, через что было суждено пройти моему поколению.


В.Бережков

Валентин БЕРЕЖКОВ (р. 1916) — единственный, пожалуй, из живущих ныне на земле людей, о ком можно сказать: он работал со Сталиным, Молотовым, Микояном, знал Берия, встречался с Гитлером и Риббентропом, Рузвельтом и Черчиллем, Мао Цзедуном и Чжоу Эньлаем, со многими другими мировыми лидерами, оставившими глубокий след в летописи уходящего столетия.

Около четырех лет в самый экстремальный период истории СССР В.Бережков был личным переводчиком Сталина, участвовал в этом качестве в ключевых переговорах глав государств Антигитлеровской коалиции, не раз оказывался свидетелем доверительных бесед «вождя всех народов» с людьми из его ближайшего окружения, был посвящен в информацию высшей степени секретности.

Загрузка...