Дывлюсь я на нэбо Тай думку гадаю: Чому я... не лебедь, (Гы-гы-гы!) Чому не литаю?..

Кто, кто сказал, что и на том свете тоже скучно, господа?.. Ефрейтор Кочумаев разбудил нас в шестом часу утра. Он был на удивление трезв, а новости его были самые неутешительные. Пятнадцать минут назад умер в санчасти Ваня Блаженный. Полученное им на третьем посту пулевое ранение в рот оказалось смертельным. В отсутствие сбежавшего к противнику подполковника Копца санинструктор Бесмилляев и фельдшер Негожий сделали все, что могли: они загипсовали ногу, сломанную часовым при падении с вышки, ввели ему магнезию внутривенно и положили раненого под кварцевую лампу, где он и скончался, не приходя в сознание. -- Смерть героя была легкой, -- сказал батарейный писарь Женька Кочумай. -Умер он, улыбаясь. Я сам видел. Он всегда улыбался, наш бригадный свинарь. На гулянке, устроенной в честь его проводов в Армию, захмелевший дружок ахнул его по уху подвернувшейся под руку чугунной сковородкой. Ваня начал глохнуть. Уже на пятом месяце службы после каждой команды а мы стояли с ним в строю плечо к плечу, на самом что ни на есть правом фланге! -- после каждой команды он переспрашивал меня: "Чего-чего он сказал?!" А в кино с ним и вовсе было невозможно: однажды, после очередного неуместного вопроса я, не выдержав, рявкнул ему в ухо: "Смейся, елки зеленые!" И Ваня, один-единственный в зале, радостно захохотал, глядючи на экран, где Никита Сергеевич Хрущев агитировал колхозников произращивать кукурузу. Целый год из него пытались сделать классного радиста: с передачей на ключе еще кое-как получалось, а вот с приемом не заладилось. Улыбаясь, он, как зачарованный, сидел с наушниками на голове и с карандашом в руке, даже когда тренажер отключали. "Ты чего там слушаешь, Маркони?" -- как-то поинтересовался Боб, в прошлом моряк.

От рядового М. -- свидетелю и очевидцу В. Т.

Но здесь вновь все происшествие скрывается туманом, и что было потом решительно неизвестно. Н. В. Гоголь. "Нос"

Ну что, поди, думал, уже и не напишу? Чего греха таить кое-какие предпосылки к этому были: дошло до того, что вчера среди бела дня с "коломбины" свинтили передние колеса. Бежал на обед -- были, а когда, налопавшись свининки, вернулся, их не стало, как Германской Демократической Республики. Да и вообще тут творится такое -- Шекспир бледнеет!.. Впрочем, об этом как-нибудь в другой раз, в иной, более располагающей к патетике, обстановке. А сейчас о земном, о нашем с тобой, Тюхин, самом насущном: о творчестве. Ты как там -- хорошо сидишь? Стул под тобой, часом, не ломаный? Ну, все одно -- возьмись, на всякий случай, за стол, а лучше за стеночку, а то еще, неровен час, упадешь. Романчик-то я, в некотором смысле, завершил ! И слово "Конец", как ведется, написал и "ай да, сукин сын!" воскликнул, только вот в пляс не пустился, да и то исключительно из опасения нарушить равновесие на лишившейся колес "коломбине"... Чувствуешь слог? Это все он -- мой роман о Зеленом Зюзике! А может и не о Зюзике, может, и вовсе не о нем, совершенно не о нем, правда, выяснилось это, Тюхин, в самый последний момент и так странно, так вопреки задуманному... Ну да -- все по порядку!.. Итак, мы остановились на том, что юный наш герой, по странному совпадению, тоже Тюхин, так и не повесился. Более того, -- он обрел друга, и такого, бля, задушевного, что хоть стой, хоть падай, а полежавши, поднимайся и тащись опять на чердак с веревочкой. То и дело часики на руке у Витюши чирикали и он слышал канифольный, за душу берущий голосок Зеленопупого Зануды: "Застегни пуговицу! У тебя пуговица на гимнастерке расстегнута!", или -- "Ты почему не отдал честь товарищу сержанту Филину? Это нарушение Устава! Немедленно вернись назад и отдай ему честь!", а то и того хлеще: "Ты не забыл с какой ноги нужно начинать движение в строю?.. Нет, назови конкретней! Я боюсь ты опять все перепутаешь!" А однажды после отбоя эти чокнутые часики щебетнули засыпающему Тюхину: "У тебя опять кака!" -- "Какая еще "кака"?!" -- подскочил Витюша. "Внимание, цитирую: "И был рассвет, как атомный удар..." "Как а..." Получается -- "кака". Неужели не слышишь? У тебя что, поэтический слух отсутствует?" -- "Доста-ал!" -зеленея от злобы, простонал Витюша и в сердцах засунул этого новоявленного Крыщука* в голубую пластмассовую мыльницу. Одним словом, дошло до того, что когда однажды солдатик открыл мыльницу и не обнаружил в ней часиков, он даже вроде как и обрадовался. "Ну что ж, значит, так надо, -- философски подумал рядовой Тюхин... Минуточку-минуточку! Да что же это я! Не Тюхин, а конечно же -- Эмский!.. "Ну что ж, значит так надо, -подумал рядовой Эмский, чуть было не ставший, по причине на глазах прогрессирующего авторского склероза, Тюхиным. -- Пропали и пропали. Мало ли! Вон из клуба беккеровский рояль пропал -- и ничего! И небо на землю не рухнуло, советская власть не кончилась!.." Впрочем, ровно через сутки часики обнаружились у Витюши под подушкой. После команды "подъем" он, зевая, сунул туда руку и аж вздрогнул, нащупав нечто круглое, шибанувшее его электрическим током. "Меня Шпырной украл! -- зашипел Зюзик на ухо солдатику. -- Это неслыханно! Надо немедленно доложить товарищу майору Лягунову!" -- "Ну уж ты это... Скажешь тоже", -- пробормотал Витюша, испуганно оглядываясь. Долго ли, коротко -- пришла, наконец, пора уезжать в строго засекреченный Тютюнор, на ракетные стрельбы. "Если отличусь, меня оттуда в отпуск пошлют", -размечтался Витюша. -- "В качестве свидетеля и очевидца?" -- восхищенно чирикал его задушевный друг. -- "В качестве отличника боевой и политической подготовки!" И вот однажды бригада погрузилась в эшелон и покатила на восток, в ту самую сторону, где по утрам всходило красно солнышко, куда улетел, панически нажимая на кнопки, небесный друг и товарищ (но не брат) Зеленого Зюзика по имени Марксэн. Без всяких происшествий, как будто ее и не было вовсе, миновали ГДР, потом, когда рано на рассвете в стенку телятника долбанул булыжник, бывалые солдаты воскликнули: "Ого! А вот уже и Польша!" Тут уж рядовой Эмский и вовсе перестал спать. Стоя на коленках на втором ярусе нар, он неотрывно глядел в отпахнутый наружу прямоугольной формы вентиляционный лючок теплушки, боясь прозевать свою любимую Россию. Родина началась рано-ранешенько сразу же после моста через знаменитую реку Буг. Первым, кого увидел Витюша, был небритый беззубый дедок с желтым флажком в руке и настежь распахнутой ширинкой. "Эй, дедуля, -- ласково окликнул рядовой Эмский, -- середыш-то застегни, простудишься!" На что дедок ему незлобливо ответствовал: "Ни фига, внучек, просморкаимси!.." И дивная эта фраза тотчас же аукнулась музыкой на мотив "Кирпичиков" в отзывчивом сердце Витюши. Сразу же после границы начались маневры. Сбивая со следу коварных агентов империалистических разведок, эшелон сначала свихнул на юг, к Одессе, потом среди ночи, круто вдруг сменив направление, рванул на север -- через Львов и Вильнюс, аж до самого Пскова, где, опять же под покровом темноты, взял наконец истинный курс -- на юго-восток, за Волгу, к стартовым площадкам самого засекреченного полигона в мире. Ехать пришлось, почитай, через всю страну. Стучали на стыках колеса, радостными возгласами встречали сослуживцы солдатика самых прекрасных девушек на свете, но Витюша в этих восторгах, увы, уже не участвовал. Черт его знает, как это произошло -- то ли съел что-то не то, то ли надуло злым ветром, но сразу же после Бреста все лицо Витюши обметала какая-то пузырчатая, гнойная, засыхающая струпьями, дрянь. Болячки невыносимо зудели. А тут еще, в довершение всего, прямо-таки нелегкая дернула солдатика обратиться в санчасть. "Эти инфехсий!" -- ужаснулся чучмек Бесмилляев и безжалостно, буквально с ног до головы, расписал Витюшу ляписом. Теперь уже днями и ночами Эмский пластом лежал на нарах. Высовываться в окошко не было никакого желания, особенно после того, как он услышал в свой адрес: "Девки! Глянь какой марсианин! Глянь какой зеленый, етитский корень!" -- "Ничего они не понимают, -- утешал его Зашифрованный Зюзик, -- зеленый цвет -- самый прекрасный, самый оптимистический свет во всем мироздании. А что касается твоего нового стихотворения, то в третьей строчке взамен слова Россия я бы рекомендовал тебе употребить словосочетание -- <<мое дорогое, вовеки незабвенное Отечество>>". "Ты чего, сдурел, что ли?! -- нервничал Витюша. -- Это же весь ритм нарушит! Это не по правилам!" -- "Ну и что, что не по правилам, -упорствовал Зюзик. -- Зато как хорошо!.." Миновали Тамбов. Долго вслед эшелону махал замасленной армейской шапкой демобилизованный солдат Дедулин, стоявший на крыше трактора. Когда он наконец скрылся из виду, Витюша вынул из кармана подаренную Дедулиным гайку и со слезами на глазах понюхал ее. "Ну чего ты ее все нюхаешь и нюхаешь? -- ревнуя, зашипели часики. -- Ну объясни мне, пожалуйста, чем она таким особенным пахнет!" И Витюша, уже с трудом сдерживаясь, скрипел зубами: "Тебе этого не понять!" Чаша терпенья переполнилась, когда подъезжали к Волге. "Ну, хорошо!" -- сказал Зюзик. -- "Если уж так хочешь, шут с тобой поступай в Литературный. Договоримся так: ты будешь творить, а я буду осенять тебя гениальными замыслами. То есть, я стану твоим творческим гением. Но только -- чур! -- не поэтическим!" -- "А каким же?!" -- подскочил Витюша. -- "Ты станешь единственным в мире теоретиком и практиком социалистического мфусианизма." -- "Что-о?!" -- взвился Витюша и на этот раз не только засунул этого засранца в мыльницу, но еще и завернул его в сопливый носовой платок, а мыльницу -- в полотенчико: это чтобы он там сидел, говнюк, и не вякал, елки зеленые! Больше никогда в жизни рядовому Эмскому так не спалось, как в том эшелоне. Не мешал даже чудовищно храпевший рядом Гриша Непришейкобылехвост. Снились несусветные, пугающе реалистические сны. Как-то однажды приснился большущий черный котяра Кузя с дырой во лбу, до странности напоминавшей дырку в его пятке, ту самую, что осталась после Митькиных манипуляций с пассатижами. Снилось гулявшее само по себе пальто о четырех пуговицах, с хлястиком. Пальто вынимало из кармана паспорт и декламировало: "Читайте, завидуйте, я гражданин Сове... Совершенно Секретного Союза Парадигм!" Снился стойкий коммунист Тюлькин, которого брал в плен не менее стойкий и советский (в душе) оловянный грузин Хвамылия. "Комар в жопу!" -- грозно кричал он, размахивая эмалированной кружкой с отбитыми краями. Часто снилась гражданка в смысле послеармейской неописуемо прекрасной жизни. Она была хоть и туманная, но зато с самыми большими в Ленинградской области грудями и могучими, как у Христины Адамовны, ручищами. Гражданка обнимала Витюшу самым крепким на свете объятием, причитая в голос: "Возвернулся, прынц датскый! А уж я-то ждала-ждала, уж я так-то ждала -изо...жданилася!" И солдатик, пугаясь, глядел снизу вверх и действительно видел над собой беломраморный бюст незабвенного идеолога. А однажды пригрезился Витюше совершенно ослепительный старшина батареи Сундуков. В адмиральском, с золотыми шевронами, кителе он стоял за штурвалом научно-фантастического летательного аппарата, по борту которого, то ли в качестве названия, то ли в качестве лозунга, было начертано: "Дембиль неизбежен!" Обнаружив Витюшу с высоты соколиного полета, Сундуков стремительно снизился и, тормознув, проскрежетал своими челябинскими челюстями: "Зу тубуй, рудувуй Мы, тфа нарада унэ учэредь!" Витюша вскрикнул и проснулся весь в поту, с бешено тарахтящим, как телеграфный ключ в руке лейтенанта Скворешкина, сердцем. Было темно. Страшно, с захлебами, всхрапывал Непришейкобылехвост. Витюша посмотрел на светящийся циферблат, поднес часики к уху -- уж не стоят ли? -- и вдруг услышал: "И ты знаешь, что этот мерзавец натворил?" "Кто?" "Твой Шпырной! Он -- испортил меня!" "Это как это?" -- удивился Витюша. "Я же говорил, говорил ему: не смей во мне ковыряться ножиком. Не послушал. Ковырнул! И вот результат: я никак не могу вспомнить каким образом осуществляется ретрансформация . В данном случае я имею в виду возвращение в исходное состояние!" "Из часиков -- в Зюзика?" "Ну не в старшину же Сундукова!" "А смог бы?" И тут началась такая истерика, что рядовой Эмский засунул чокнутые часики от греха подальше под подушку, а сам перевернулся на другой бок и еще крепче заснул. И вот ведь что удивительно: ему опять приснилась летающая тарелка. Только на этот раз уже не Сундуков, а он, Витюша, стоял за штурвалом боевой космической машины. И над головой сияло солнце, а внизу, золотясь куполами и шпилями, как в стихах Пушкина, красовался град Петров: Свердловская набережная, площадь Ленина, крейсер революции "Аврора", Кировский мост... Послушная рулю машина величаво проплывала над Невой и свежий, пахнущий корюшкой, ветер с Балтики шевелил Витюшины волосы. И от избытка чувств он на мотив песни "И по камешкам, по кирпичикам" пел: "Ни фига, Витек, просморкаемся! Еще целая жизнь впереди!" Слева по набережной, параллельно рифмуясь, -- АА ББ -- в четыре ряда двигался автотранспорт. Маленькие, еще меньше чем Зюзик, человечки торопились по своим делам. Один из них -- в военной форме, в фуражке, размахивая руками, как на митинге, свернул на площадь Декабристов. "Да ведь это же товарищ Фавианов, репетирующий поэта революции Маяковского!" -- запоздало обрадовался рулевой Тюхин -- "Как это тут, елки зеленые, чтобы это... чтобы повернуть назад?" И суетно желая пустить пыль в глаза бывшему однополчанину, ткнул наугад в одну из кнопок на пульте, и корабль, вздрогнув, метнулся вдруг по безумной параболе влево и вверх, и на страшной скорости врезался в купол Исаакиевского собора!.. И только золотая вспышка, только горький гаснущий голос: "Эх, рудувуй Мы, нэ сберег ты ввэрэнную мне буевую тэхнику!.." "А?.. Что?!.. Где это я?.." Разинув рот молчит Гриша. Ночной дождик стрекочет по крыше телятника. Внизу, в буржуйке рдеют торфяные брикеты (всю жизнь Эмского будет преследовать этот незабываемый нерусский запах). Гукает маневровыми неведомая станция. Внизу, под Витюшей, на первом ярусе, шепчутся: "Иди ты! Побожись!" "Честное ленинское! Да я только посмотреть, чего там чирикает. Я крышку ножичком поддел, а оно как засвиристит: "Прекратите, Роман Яковлевич, а то хуже будет!.." "Иди ты!" "Гадом буду!" "Ну а ты что?" "А я: сейчас-сейчас, уже прекращаю, а сам как поднажал! А оно как тряханет меня!.." "За грудки?!" "Током, балда!" "Иди ты!.." "Век дембиля не видать! У меня аж искры из глаз посыпались. А часики из рук -порх! И полетели... Сами летят, а ремешками, прямо как птица крыльями -мах-мах, мах-мах!.." "Да иди ты в баню -- врешь ты все!.. Э!.. Э!.. Ты уже до "фабрики" докурил, а ну дай сюда! Во, змей! Я тут уши развесил, а он, знай себе, курит и курит..." "Вот и оно мне, это когда я еще ножичком не ковырял: "Не докуривайте до фильтра, Роман Яковлевич, в фильтре все элементы скапливаются..." "Иди ты!.." Рядовой Эмский терпеливо подождал, пока Шпырной со Шпортюком не улеглись, и слез с нар. Эшелон стоял на запасных между двумя составами. Ночь пахла мазутом, соленой рыбой, едким, отдающим химией дымом эшелонных буржуек, большой рекой и еще чем-то, тоже химическим, но таким тревожно знакомым, почти родным, что у Витюши защемило в груди. Послышались тяжелые, по мокрому гравию, шаги, что-то железное тюкнуло по железу, шаги смолкли, еще несколько раз тюкнуло. "Обходчик", -- догадался Витюша и высунул голову под маленький ночной дождь. -- Что за станция? -- тихо, чтобы не разбудить товарищей, спросил он. -- Областной город Эмск, -- окая, ответил человек в брезентовом плаще с капюшоном. Сердце у Витюши Эмского встрепыхнулось: -- Эмск!.. Не, правда Эмск? -- Мы люди нешуточные. Обходчик достал из кармана брезентухи мятую пачку "севера" и угостил солдатика. -- Спички есть? Эх, и спичек у солдатика не было. Трепещущий в ладонях огненный мотылек взлетел к Витюшиному лицу. -- Эва! -- вскрикнул путеец испуганно. -- Это че у тебя? Болезнь, что ли, какая? Воспаление? -- Проказа, -- сказал Витюша. Как ни странно, ответ успокоил железнодорожника. -- А-а!.. Ну это от нервов, это пройдет. Ты, служивый, вот что, ты мочой пробовал? Попробуй. Рекомендую. Откуда путь держите? Витюша ответил ему, что из Парадигмы Мфуси и в свою очередь поинтересовался, когда дадут отправление. -- А кто же вас, вояк, знает, -- зевнул путевой обходчик. -- Вы ведь "литерные". Может утром, может к обеду, а может и вовсе через десять минут... Они еще немного поговорили о политике, о погоде, о вагоне-рефрижераторе, от которого невыносимо смердело тухлой рыбой. Папироски докурились. "Ну, бывай!" -- сказал солдатику путеец и пошел дальше, потюкивая молоточком, изо всех сил напуская на себя увесистость и солидность, хотя на лицо ему, невропатологу сраному, салаге наглому, было от силы семнадцать, ну, разве что с хвостиком. Гукал маневровый. Диспетчер по громкой связи просил какого-то Петрова позвонить Сидорову. Ночь пахла Эмским заводом синтетического спирта, в просторечье -"синтяшкой" и это был тот самый запах, что так разбередил Витюшину душу. Здесь, в Эмске, жила его родная сестра. Сюда он приехал погостить на недельку, сдав экзамены на аттестат зрелости, да так и застрял на целых семь месяцев: по блату сменив питерскую прописку на местную, пошел на завод щелочных или, как он сам говорил, сволочных аккумуляторов, учеником слесаря, точил пуансоны, сверлил дырки в матрицах, чуть не вступил в комсомол, чуть не напечатался в областной газете, -- и все потому лишь только, что на городском пляже влюбился второй раз в жизни роковой любовью в маленькую, но тем не менее на пять лет его старшую, библиотекаршу. Ах, что это был за роман, что за роман, о, что за роман!.. Впрочем, об этом как-нибудь в другой раз, в какой-нибудь другой, совсем-совсем другой книге, милые мои, дорогие, все на свете понимающие!.. И тут Витюша вздохнул так громко, что аж застонал. Часики на руке стрекотнули. -- Он совершенно прав, -- чирикнул Зюзик, -- у тебя все, друг мой, исключительно все на нервной почве. Главное спокойствие. Три глубоких вдоха и выдоха, счет про себя от тринадцати до ноля и наоборот... -- Ты бы мне лучше подсказал, как от болячек избавиться. -- Зачем? -- Кто ж меня с такой мордой в отпуск пустит?.. -- Морда как морда, -- недовольно пробурчали часики. -- Но раз уж ты настаиваешь, я подумаю. Как там у вас в народных мудростях: ум хорошо... -- А когда его нет -- еще лучше, -- грустно досказал Витюша и полез на нары, припомнив еще одну, куда более подходящую к случаю поговорку: утро вечера мудреней, елки зеленые... Разбудили его топот, голоса, звяканье посуды. По междупутью бегали дневальные с бачками. -- Слезай рубать, а то "моряком" останешься: сегодня макароны, -- по-дружески предупредил Колюня Пушкарев. Витюша, зевая, вынул из вещьмешка свою персональную -- и тоже от Дедулина -ложку, на выпуклой части которой, той самой, чем щелкают салагам по задницам, было аккуратно выколото: "Ищи, сука, мясо!" -- Витюша достал свою личную, алюминиевую ложку, он высунул голову в оконце -- на кого это там разорался Филин? -- да так и замер с изготовленным для очередного зевка ртом. За путями, метрах в четырехстах, ежели напрямки и наискосок через пустырь, он увидел тот самый двухэтажный с голубятней на крыше дом, в котором прожил целых семь месяцев -- вдали от родителей, вдали от Питера, Господи, вдали от всего, что было -- и это выяснилось только здесь, в разлуке! -- так любимого и дорогого, что Витюша с тоски чуть было не женился, нет не на библиотекарше, совсем-совсем на другой, но это опять же совершенно из иной оперы!.. Дом был так близок, что называется -- рукой подать, что Витюша даже ущипнул себя за руку. Но это был никакой не сон, просто, пока он спал, ушел состав с астраханской тухлятиной и открылся, елки, такой вид под гору, да еще с рекой, широченной, как море, вдали, открылся такой, бля, вид, что у Витюши Эмского прямо аж дух перехватило, а сердце затарахтело, как телеграфный аппарат СТ-35: внимание всем членам и органам! быть готовыми к очередному чрезвычайному происшествию! И ЧП не заставило себя ждать! В 8.15 по местному времени Витюша еще рубал макароны с тушенкой, в 8.16, даже не доев, он вдруг хлопнул крышкой от солдатского котелка об пол, отчаянно воскликнул: "А-а, да чего уж там!", -- выпрыгнул из вагона и, чуть не сбив с ног товарища старшего лейтенанта Бдеева, сломя голову помчался прочь! Ему кричали, его пытались остановить (сержант Филин) с помощью подножки, но рядовой Эмский был неудержим. Лягнув сержанта, он кубарем скатился под откос и, петляя как опившийся химией заяц, скрылся за штабелями старых шпал. Даже много-много лет спустя, когда память обрела свойственную возрасту дальнозоркость, случившееся в Эмске вспоминалось Витюше, как-то смутно, с известной долей недоверия полно, да было ли, может, и впрямь примерещилось? В памяти всплывали мчащиеся навстречу будяки, колючая проволока, которую он перемахнул, как Брумель, перекидным способом, кювет, асфальтовая, вся в выбоинах, родная Железнодорожная улица, неизвестно откуда возникший вдруг впереди патруль. Вместо того, чтобы кинуться куда-нибудь в сторону, Витюша, с перепугу, что ли, выхватил из кармана дедулинскую гайку и, дико завопив: "Курваблясуканафиг, ур-ра-аа!..", кинулся на совершенно не ожидавших такого поворота событий патрульных, страшный, весь в ляписе, с зажатой в кулаке боевой, типа РГД гранатой, с выдернутой чекой. Так во всяком случае утверждал в рапорте начальник патруля капитан Кипятильников, метнувшееся в сторону белое, в бурых от крови заклеечках, лицо которого, его, искаженный криком "лажи-ись!", рот запомнились Витюше на всю оставшуюся вечность, как бы в подтверждение подлинности происшедшего. От неизбежного трибунала его спасла явная несуразность некоторых деталей рапорта. В нем, например, утверждалось, что перепрыгнув через капитана неизвестный нарушитель в форме солдата Советской Армии, вторым прыжком якобы перескочил через виадук, чему свидетелями стали два других патрульных: ефрейтор Шибиздяк и рядовой Чмунин. Но в том-то и фокус, что этот совершенно фантастический прыжок Витюше тоже запомнился ! В памяти запечатлелся замедленный, как при цейтраферной съемке, взлет на высоту птичьего полета, огромная, во весь распах, река, с далеким, как детство, Энском на другом берегу. Витюша увидел здание военно-морского училища, степную дорогу в авиагородок, по которой он два года ходил в свою первую в жизни школу, кладбище самолетов, где он, будучи всего-то первоклашкой, уже мотал уроки, где один-одинешенек обретался однажды, когда его побили детдомовцы, две недели подряд, с какой-то недетской изворотливостью обманывая и родителей, и учительницу разом -- о, уж не здесь ли, не здесь зародилась эта его неизлечимая, на всю судьбу страсть к сочинительству? -- откуда таскал домой свинченные с самолетных панелей приборы и радиодетали, те самые, что чуть не погубили Витюшиного отца, когда поздней осенью 49-го, в половине четвертого ночи, в их фанерную дверь постучали. Витюша поклясться был готов, что пока летел над виадуком, вспомнил все свое детство, а когда мягко, как во сне, приземлился у самой бани, забыл все на свете, включая воинскую присягу, потому что окно на втором этаже следующего дома было настежь открыто и слышно было, как шкворчит на плите масло, как пахнет на всю улицу, да что там на всю улицу! -- на весь мир -- самыми вкусными во всей Вселенной, почти такими же, как мамины, пирожками "с-луком-с-яйцами". Эмский нажал на звонок, дверь тотчас же отворилась, сестра, не узнав, охнула, потом все-таки узнала и опять охнула, махнула полотенцем и снова охнула: "Ты что -- дезертировал?!" Витюша плел ей какую-то околесицу про военную тайну, давясь, пил непонятно откуда взявшуюся водку -- один стакан, за ним, не закусывая, второй, третий... "Да ты хоть пирожок-то возьми!" -- заплакала сестра и, спохватившись, набила ему пирожками целую авоську. "Целу. Бегую!" -выпалил солдатик и, торопливо чмокнув сестру в щеку, понесся обратно. Впрочем, несся ли он сам, или его несли, это осталось загадкой на всю жизнь. Доподлинно известно лишь одно: в свой телятник Витюша влезал уже на ходу, а когда наконец был втащен Митькой и Бобом, пустился, пьяная скотина, вприсядку, выкрикивая: "А вот пырожкы дома-а-ши-ни-я! С пылу, бля, с жару, со слуком сы яй... сыми, кото... котырые тожу учавс-вствуют, но ни вхо...жи!"... Увы, увы!.. ...И приснился Горбачев, и был он уже другой, новый, без родимых пятен социализма. "Мы, рядовой Мы, в этой ихней системе ценностей не значимся. Так шо имейте это в виду!.." Однако в виду находился он опять недолго и был отправлен по этапу -- причем без суда следствия -- на Канарские острова... А когда Витюша очнулся, степь уже вовсю трясла цветами, как цыганка юбкой! О, это была совершенно фантастическая, от горизонта до горизонта алая от маков и тюльпанов, до разрыва сердца любимая степь его детства! Цветы, как живые, шевелили на ветру лепестками и Витюше все казалсь, что это никакие не цветы, а вселенский слет трепетнокрылых бабочек, и стоит всхрапнуть Грише погромче или, не дай Бог, проявить свою способность Колюне -- и эта немыслимая красота испуганно вспорхнет и, опалив небо, улетит в какую-нибудь уму непостижимую Перипатетику... Высунув голову на вольную волю, рядовой Эмский улыбался, как Ваня Блаженный. Его отросшие аж на три пальца уже волосы -- в марте по приказу т. Бдеева он подстригся наголо -- трепал ветер, щекотно тилипались на лице засыхающие струпья и слезы, слезы счастья невозбранно и совершенно беспрепятственно катились из Витюшиных по-монгольски узких с похмелья глаз. "Это неслыханно! Ты спалил себе всю слизистую! Ты деградируешь! Ты не бережешь самое дорогое на свете..." -- голос у Задушевного Зюзика был не на шутку взволнованный, канифольно-звонкий. "Что?.. что, ты говоришь, самое дорогое?! -- улыбаясь, рассеянно переспрашивал солдатик. "Здо-ро-вье!" И Витюша, жадно ловя ноздрями, ах, такие запахи, что голова шла кругом, не переставая улыбаться, шептал: "Эх, ничего ты не понимаешь... Ничегошеньки..." А когда стемнело, за эшелоном вприприжку покатилась серебряная, как юбилейный рубль, степная Луна. Лицо у нее было пятнистое, как у солдатика, а на обратной стороне, как на ложке, было выколото: "Из всех форм рабства худшей является армия. Антуан де Сент-Экзюпери". Разбудил зов, нежный, чуть слышный сквозь Гришины всхлипы и стоны: -- Солдатик, а солдатик, встань-проснись, выгляни в окошечко!.. Повинуясь, Витюша встал на карачки и высунулся, и увидел ту, о которой мечтал всю свою двадцатилетнюю жизнь, по-блоковски смутно прекрасную: темные глаза, черные брови, чувственные, чуть насмешливые губы, и все это в обрамлении строгого, по-монашески повязанного платка. И голос, голос!.. О!.. -- Так вот ты какой, суженый мой, завещанный! -- сказала Она тихо, проникновенно, с таким теплым придыхом, что у Эмского волосы зашевелились, как это всегда бывало с ним в судьбоносные мгновения. -- Ты это... ты кто? -- безнадежно глупея, прошептал он и Та, что с укоризной покачала головой в точно таком же, только забранном колючей проволокой, оконце точно такого же -- "для перевозки людей и животных" -- вагона, грустно ответила: -- Неужто не узнал?! Эх ты, а еще, поди, стихи пишешь? Ведь правда пишешь? -- Пишу! -- прошелестел Витюша, как завороженный. -- Пишешь, и не узнал... Ах, да что же они, ироды, сотворили с тобой, что содеяли!.. -- Это инфекция, это пройдет, незаразное это... Она тихо рассмеялась: -- Ты это про что, про пежины про свои? Нет, пегенький ты мой, заразы я уже не боюсь, не страшна нам с тобой никакая зараза, золотой мой, серебряный, ляпис-лазурью, как фарфоровый чайничек, тронутый!.. Тебе сколько пахать-то осталось? -- Полтора года, -- прошептал Витюша. -- Вот видишь -- полтора... А мне -- четыре... Ждать будешь? -- Буду! -- выдохнул солдатик. -- Ну, конечно, будешь, а куда ж ты денешься... Может, сейчас скажешь, как меня зовут? -- Вера?.. Надежда?.. -- Витюша громко сглотнул, -- Лю... любовь?.. -- Эх, Витюша, Витюша! -- "Откуда она узнала, ведь я же не говорил?" -встрепыхнулось сердце солдатика. -- А чего ж тут хитрого? Твое имя, молодой-красивый, у тебя на лбу написано. Хочешь, я тебе всю правду скажу? -- Это как это? И она опять тихо-тихо, чтобы не разбудить товарок, рассмеялась: -- Ой какой стригунок!.. У тебя девушка-то была? -- Была, -- вздохнул Витюша, и подумал, и еще раз вздохнул, две даже... -- Значит, одна да была... А сколько еще будет, и-и!.. Сто любовей у тебя будет, жеребчик ты мой, и все до единой несчастливые, но зато, Витюша, такие... такие неповторимые, что ни словом сказать, ни пером опи... Ты, кстати, мочой свои болячки пробовал? Попробуй, помогает... А еще у тебя, ненаглядный ты мой, одна на всю жизнь грусть-тоска, но зато такая... такая счастливая, такая всеобщая!.. -- Поэзия? -- Ну вот, а еще говорят, Армия дураками делает! Она, касатик! И все беды-несчастья твои, Витюша, все до единой пройдут, отвалятся, как струпья с лица, ты только не изменяй себе, продолжай... писать против ветра. И еще люби, и надейся, и верь... А то, что имя мое не угадал... -- А я угадал, -- сказал Витюша, -- тебя ведь Музой зовут, правда? -- А ты догадливый, -- грустно вздохнула его ночная собеседница. -- Как пишется в одной книжке: "Эх и догадал же тебя, черт..." И тут повеяло степной полынью. Вякнул сонный тепловоз. Долгая железная судорога, грохоча сцепками, пробежала по соседнему составу. -- Ну что, счастье мое неописуемое, хорошо я тебе погадала? А раз хорошо -позолоти ручку, не будь жмотом... И Витюша Эмский, солдат второго года службы, совершенно не отдавая отчета в том, что он делает, как зачарованный снял со своей руки золотые волшебные часики иностранной фирмы "роллекс" с красной центральной секундной стрелочкой и, размахнувшись, -- часики при этом испуганно чирикнули: "Ты что, совсем сдурел, что ли?" -- размахнувшись кинул их ночной колдунье с подозрительно цыганским именем Муза, и та, злодейка, хохотнув, ловко поймала Витюшино сокровище на лету: -- Не поминай лихом, красавец! Пиши до востребования. Муза меня зовут. Арфистка я!.. А может, это только послышалось Витюше, может, и не "арфистка" она сказала, а, что ближе к истине, -- Аферистка. Но это уже были детали. Вторая судорога громом пробежала по вагонам соседнего поезда, мироздание дернулось, поехало куда-то влево относительно оси времен, пронзившей насквозь несчастное сердце солдатика. И когда, точно дверь в иной, совсем иной мир, отпахнулась вдруг лунная, с немыслимо-серебряным соленым озером на горизонте, степь, когда в ноздри смаху, заставив зажмуриться, ударил пыльный, тщетно пытающийся нагнать последний вагон, ветер запоздалого сожаления, солдатик сглотнул комок и, неизвестно чему улыбаясь, прошептал: -- И все равно, все равно -- хорошо, елки зеленые!.. Конец. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И вот, Тюхин, когда я написал это последнее, не оставляющее накаких надежд на продолжение, слово, меня точно током ударило: Господи, так это что -- все?! Минуточку-минуточку, а как же Тютюнор? -- степные, со стартовыми возвысьями космические дали, палаточный городок, полынные закаты, шальной, вздымающий с коек возглас -- "Пошла, пошла, родимая!" и, вместо ожидаемое межконтинентальной, она, наша Христина Адамовна, величаво движущаяся к персональному сортирчику на фоне златомедно-багряного, как лицо некоего бесмилляевского пращура, заката... Ах, да Бог с ним, в конце-концов, с полигоном, от которого, по слухам, одно "тю-тю" сегодня и осталось -- но Зюзик, но злополучный роман о нем, в сюжетных ходах которого я мечтал запутаться, как Лаокоон в змеях? "Зачем, о зачем я отдал самые удивительные во Вселенной часики первой встречной уголовнице, пусть даже незаурядной?" -- схватившись за голову, отчаянно воскликнул я. И тут я уронил голову на рукопись последней страницы и, как-то совершенно неожиданно для себя, к тому же заметь, Тюхин, на боевом дежурстве, чего, как ты помнишь, со мной никогда не случалось, -- заснул!.. Приснилась мне летающая тарелка над сгоревшим Домом писателей на Шпалерной (бывш. Воинова). На штурманском мостике корабля, скрестивши руки на груди, подобно капитану Немо, стоял Сундуков-Ослепительный в белом адмиральском мундире. Подойдя ближе к пожарищу, я, набравшись мужества, задал ему этот свой вечный проклятый вопрос: "Зачем и почему?", на что отважный старшина, сверкнув стальными зубами, рек: "Значыть, так нада!"... Космический гравидискоид, полыхнувши дюзами, умчал сражаться за вечный мир во всем мире, а я, Тюхин, зажмурившись от нестерпимого озарения, понял вдруг все. Я понял, минхерц, что мой, столь внезапно оборвавшийся роман, -- не более чем интродукция , то бишь -- вступление. Что рондо-каприччиозо -- впереди! Что дело вовсе не в Зюзике, и уж тем паче не в часиках, в которые он столь хитроумно трансформировался, а в той самой тарелке, с которой он по нечаянности упал, и которая усквозила, благодаря небезысвестному тебе самодезинтегранту Марксэну Вовкину-Морковкину в некий страшноватый, параллельный, а может и того круче -- перпендикулярный мир! Я понял, друг мой, что роман продолжается , только уж в ином, совершенно в ином качестве! И черт с ней, с очаровательной мошенницей, -- пусть радуется внезапно свалившемуся в ее цыганскую ладошку прибытку. Бог с ним, с Эмским, в его судьбе ничегошеньки уже не поправить. А вот что касается старшины Батареи Управления Вселенной товарища Сундукова, Ионы Варфоломеевича, то ему, Тюхин, выпала иная карта: не знаю когда, как, где, но он просто обязан оказаться за штурвалом боевого космического корабля, он должен , взревев всеми дюзами, умчать в Парадигму Четвертой Пуговицы, где ждет его новая служба, новая ослепительная жизнь, новые героические свершения!.. И если ты, мудила, так ничего и не поняв, все-таки воскликнешь, схватившись за голову: "Но почему, почему?..", я тебе, Тюхин, грустно улыбнувшись, опять же отвечу: "Да потому, что так надо, золотой мой, серебряный!.."

Глава десятая

Началось!..

Весть об аресте товарищей потрясла меня до глубины души. Ни секунды не медля, я бросился на выручку. Осеняемый всевозможными небесными проявлениями, энергично, как капитан Фавианов, жестикулирующий, я стремительно приближался к эпицентру беспорядков и беззакония, каковым, по моему разумению, стал Христиночкин пищеблок. Именно оттуда, а еще точнее -- с третьего этажа, где размещалась офицерская гостиница, -- исходило все то злое и самоей природе Армии противное, что, подобно проникающей радиации, поразило все клеточки, все фибры нашего, дотоле здорового, воинского формирования. Источником беды стал поселившийся в 13-м номере Рихард Иоганнович Зорькин, под внешне безобидной личиной которого, скрывался тот -- а в этом у меня уже не было ни малейшего сомнения! -- кого на Руси испокон не рекомендовалось поминать на ночь -- аксютка, лукавый, немытик, отяпа, шут, шайтан, хохлик и т. д. и т. п., а называя вещи своими именами, что, собственно говоря, я и пытаюсь делать на протяжении всего этого совершенно непечатного, по меркам милых моему сердцу 60-х годов, повествования, - обыкновенный черт , друзья мои, что и подтверждали его вполне характерные деяния и речи. Если уж быть до конца откровенным, эта мысль пришла мне в голову еще там, на углу Красной Конницы и Суворовского, когда этот тип впервые проявился во всем своем провиденциалистском великолепии: ну кто, кроме черта, мог угадать во мне, представителе самой никчемной на свете профессии, столь сногсшибательное, а подчас и попросту убийственное, с обывательской точки зрения, будущее? Полной уверенности, разумеется, не было. Смущало отсутствие кое-какой атрибутики, в частности, рогов, хвоста и копыт, но уже здесь, на "коломбине", я, поразмыслив, пришел к выводу, что сие не более чем очередная уловка врага человеческого, способность которого ко всякого рода кунштюкам и метаморфозам была, как известно, поистине неистощимой. Всю жизнь мне покоя не давал один дурацкий, на первый взгляд, вопрос: а куда они, собственно, подевались -- все эти рогатые, хвостатые и копытные? По какой причине сгинули именно после 17-го, когда для них, казалось бы, только и открылись самые что ни на есть заманчивые перспективы? Нет, друзья мои, я не о чертях в фигуральном смысле, не о достоевском бесовье, не об Ардальонах Борисычах Передоновых, я об отродье дьявольском в его классическом гоголевском образе, о том, кого поминаю, прости Господи, каждый Божий день, крестясь и шепча: "и избави нас от лукавого..." Так вот, бесценные мои, поначалу неувязочка сия -- что за притча, были, и на тебе -- нету! -- поначалу она страсть как веселила меня: эй, окаяшечка, коли жив, подай брату Тюхину знак, просигналь, вражина, хвостом, процокай копытечком. Увы, увы, -- у меня и в мыслях тогда, в ту веселую пору, не было, что слово материально в самом прямом, так сказать, марксистском смысле этого понятия. И вот, когда после очередного загула, стало уж вовсе не до веселья, когда заполночь в углу комнаты медленно, как на фотоснимке, проявилось нечто такое шерставое , со светящимися, как у Зюзика, глазищами, когда оно, понимающе подмигнув мне, провещало человеческим голосом: "Ну что, большевичок, опять назюзюкался?" -- вот тут-то до меня впервые и дошло, что никуда они, проклятущие, и не пропадали: нюхни поглубже -и шабанет в нос козлом, приглядись ко тьме повнимательней -- и он тут же, стервец, оскалится, сделает тебе козу чертячьими рожками! Внимание, Враг рядом, друзья мои, бодрый, вечно юный, всегда готовый, как пионер, на любые, даже самые невероятные воплощения, он здесь, среди нас, Тюхиных, в очередной раз пустившихся упоенно претворять в жизнь сатанинский план тотальной самодезинтеграции!.. О, в каких только видах не являлась мне эта нечисть в больнице Скворцова-Степанова! Дошло до того, что черт принял образ созвучного ему по фамилии депутата, да еще христианской ориентации! Он забрался в мою бутылку из-под кефира и ни в какую не хотел вылезать, как я его не вытряхивал. Именно там, в бутылке, в ее тепличном, обладающем неизученными еще свойствами резонанса, нутре, выведав самые сокровенные мои замыслы, этот инфернальный политикан до деталей продумал операцию под кодовым названием "Низвержение Тюхина". Он, гад, методично запугивал меня голосами из водопроводного крана. Он внушил мне роковую мысль выдуть с похмелюги пол-фауста шампанского. Он же и предстал передо мной в виде некоего, неизвестно откуда взявшегося на нашем этаже, чеченца с таблеточками, каковые самым фатальным образом повлияли на меня, помешав вовремя разглядеть в ничем не примечательном слепце-провиденциалисте коварного, зоркого, ничем не гнушающегося врага!.. Только здесь, на "коломбине" в ее ночной, бутылочно-резонирующей тишине я наконец-то понял, где зарыта собака. И если я только догадаться мог, кто спер боеголовку, колеса и черные очки, то касательно владельца последних, фигурирующего на этих страницах под псевдонимом Рихарда Иоганновича Соркина, никаких иллюзий у меня уже не было. Это ведь именно он, господа, сбрив для маскировки свою мерзкую троцкистско-бухаринскую бородку и оставив одни лишь патриотические усики, фигурировал (и победил, победил!) на последних выборах. В ужасе, дабы оповестить и предостеречь, я, едва лишь догадавшись об этом, попытался связаться с Москвой, но увы, увы -- связи по-прежнему так и не было... Вот такие невеселые мысли посетили меня по дороге к пищеблоку. Размахивая руками, я до такой степени увлекся, что даже не заметил товарища старшего лейтенанта Бдеева, стоявшего рядом с гуашной, на фанерном щите, надписью: "Мускул свой, дыханье и тело тренируй с пользой для военного дела!" Я уже почти свернул за угол, но тут вдогонку прозвучал до боли родной -- у меня от него аж мурашки по спине побежали! -- голос: -- Харо-ош! Ах, до чего харо-ош! Ноги длинные, глаза так и сверкают, ничего по сторонам не видят!.. -- Виноват! -- запоздало козырнул я. -- Задумался!.. -- Думать надо раньше было, рядовой М., когда вы с дерева падали! Товарищ Бдеев, по всей видимости только что выписавшийся из санчасти, со странной, не предвещающей ничего хорошего улыбочкой, смотрел на меня. Трехмесячный курс интенсивной терапии благотворно повлиял на моего незабвенного замполита: снявший гипс, почти избавившийся от возникшего в результате черепно-мозговой травмы косоглазия, он стоял передо мной в халате и в тапочках, поигрывая пояском. Лицо у товарища старшего лейтенанта было интенсивно румяное, губы пунцовые, в ухе у него красовалась неуставная, но очень хорошо контрастировавшая с первой сединой на висках, большая алая клипса. -- И вы что же, шалунишка вы этакий, вы думаете, я забыл о вас? -- с глубокой укоризной в голосе, покачал головой замполит. -- О нет, ошибаетесь! Три месяца подряд долгими бессонными ночами я только и мечтал об этой встрече... -- Вы имеете в виду сатисфакцию? -- голос мой дрогнул, сердце сжалось. -- Я имею в виду свою потребность в немедленном и безусловном удовлетворении! -- отчеканил товарищ старший лейтенант и щека у него задергалась. Я что-то там пролепетал ему про чудовищную занятость: боевое дежурство, роман, общественные нагрузки, я попросил его повременить хотя бы недельку, пока положение в части не стабилизируется, но мой визави, к несчастью, был непреклонен: -- Я требую полного и безоговорочного удовлетворения! -- Дергаясь теперь уже всем телом, вскричал товарищ замполит. -- Жду вас в пятницу, без тринадцати тринадцать, в известном вам месте: на чердаке казармы! И это уже не просьба, это -- приказание! Слышите, рядовой?! Щелкнув шпорами, я вытянулся в струнку: -- Яволь, майн херр гауптман! Нехитрая лесть -- я повысил его в звании на одну звездочку несколько разрядила сгустившуюся было атмосферу. Тик у товарища старшего лейтенанта прекратился. Он опять заулыбался, заиграл поясочком. -- Как относительно оружия, секундантов? -- поинтересовался я. -- Секундантов? -- не переставая улыбаться, удивился товарищ Бдеев. -- Вы должно быть имеете в виду свидетелей и очевидцев? Но зачем же, к чему этот неуместный эксгибиционизм, друг мой?.. Я смешался, не находя что ответить, разинул рот, а он, придерживая полы халата двумя пальчиками, кружась и напевая, устремился на спортивную площадку, скорее всего с целью физической тренировки своего совершенно несостоятельного, как утверждала Виолетточка, мускула. В офицерском кафе было непривычно людно. За столиками, с чувством распевая "Подмосковные вечера", восседали хорошо позавтракавшие салаги. Некоторые из них, завидя меня, повскакивали с мест. -- А у нас теперь демократия! -- радостно сообщил мне рядовой Гусман. -Претворяем в жизнь ваши ценные указания, дорогой господин Тюхин! На завтра намечена переоценка фондов спецхранилища и приватизация продовольственного склада. Компотику не желаете? Мне было не до компотика. -- Где начальство? -- хмуро спросил я. -- Начальство?! Это вы что-то путаете, господин Тюхин. Всех начальников Христина Адамовна отменила первым же указом. -- А вторым? -- А вторым она присвоила себе высшее на свете звание -- Мать. Так что теперь наша дорогая и любимая Христина Адамовна Лыбедь -- Мать Полка, а мы, все, как один, ее самые родные дети!.. Отцов-командиров я обнаружил в подсобке. Трое из четверых, сидевших за служебным, покрытым вылесевшей клеенкой, столиком товарищи Фавианов, Скворешкин и Сундуков были совершенно трезвы, четвертый -- товарищ Лягунов, Василий Максимович был пьян, как надувшийся браги колхозный конь. Он то и дело встряхивал свисавшей на лоб сивой челкой и весело ржал, сверкая золотой, в правом верхнем углу челюсти, фиксой. Когда я приблизился, товарищ майор, всхрапнув, восколикнул: -- И-и-го-го-го-го-го-гой! Кровь отхлынула от лица моего! Будучи от природы человеком крайне щепетильным и самолюбивым, я, Тюхин, в одном из своих совсем недавних воплощений 100%-й ашкенази, был кровно оскорблен этой, унижающей мою национальную гордость, кличкой и хотя в своей нынешней, тюхинской, ипостаси я был существом до мозга костей русским, а стало быть этих самых финкельштейнов время от времени на дух не переносил, подобного рода выпад -- это ж надо же: "гой"! -- я оставить без ответа не мог. По инерции, я хотел было, подобно товарищу старшему лейтенанту, потребовать немедленной сатисфакции, но, на мое счастье, пьяный лошак Василий Максимович, в очередной раз всхрапнув, уронил свое офицерское достоинство прямо в тарелку с солдатской "кирзой" и смолк. Я медленно сосчитал в уме на церковнославянском от одного до тридцати и наоборот, и категорически потребовал у этих незадачливых путчистов освободить из-под стражи моих арестованных товарищей. Товарищи Фавианов, Скворешкин и Сундуков грустно переглянулись. И тут за спиной раздался вздох, от которого шевельнулись мои пресловутые, Тюхин, пейсы: -- Это кто же у нас тут права-то качает?! Это что же это за плевака прямо-таки в душу мою материнскую плюет?! -- вопросила Христина Адамовна глубоким грудным голосом. Я хотел было прояснить ситуацию, я уже сказал было "а...", но она шлепнула меня по затылку своей нежной рученькой, да так, что я едва успел поймать на лету злосчастную пластмассовую челюсть. Христинолюбивое воинство в соседнем зале разразилось дружными аплодисментами. -- Отставить разговорчики! -- гаркнула Мать Полка. -- Эвона куда загнул: "арестованные товарищи"! Азиятский верблюд твоим говнюкам товарищ! Перепилися тута, как цуцики, переблевались, Виолетточку, подругу мою сердечную, чуть не трахнули, чести девичьей чуть не лишили! В чулане я их, безобразников, заперла ой да на протрезвление. А ты, Тюхин, раз уж такой умный нашелси, на-кося бери ключи, иди выпущай своих пачкунов, и чтобы духу ихнего туточки больше не было!.. Сопровождаемый тягостными взорами трех бывших своих военачальников, я, как оплеванный, потащился к запертой на большой висячий замок двери морозильной камеры. Даже сейчас, по прошествии времени, не могу без содрогания вспоминать эти роковые мгновения. Дабы избежать возможных кривотолков, привожу текст случайно сохранившегося у меня официального документа. "Матушке Христине Адамовне от раба Божия Тюхина, отставного генералиссимуса РАПОПОРТ Сего дня, числа коего не знаю и знать не хочу, я, раб Божий Тюхин, будучи послан с ключами и подошед к дверям, всунул оный инструмент в отверстие, каковой в отличие от некоторых иных предметов, участвующих в актах, благополучно вхож был и, достигнув упора, произвел подобающий эффект путем неоднократных нажатий и интенсивных поворотов. Не токмо душа, но и плоть моя вострепетала от счастия, когда препона отверзлась и очам моим явлена была заветная тьма, хранительница неизъяснимых восторгов и поистине гастрономических наслаждений. "Эй вы, лямурьянцы, где вы тут?" -- голосом, полным дружелюбия, окликнул я. Увы мне, увы! Вместо чаемых Филина, Шпорного, Шпортюка, с леденящими душу криками, на волю вырвались два диких, четвероногих, безумно вытаращивших лемурьи свои глаза, демона! Все в ссадинах, перьях и экскрециях с ног и до голов включительно, они, опрокинув меня, с диавольской быстротой кинулись к служебному выходу, совершенно не обращая внимания на мои горестные к ним призывы. Вслед за оными, заставив меня онеметь от неописуемого ужаса, из тьмы кромешной выметнулась тварь пернатая, бесшумная, ночная! "У-ху-ху хубля!" -- выкрикнул крылан и скрылся, испещрив меня пометом, своим напоминая мне полетом пропащий Рекрутского дельтаплан..." Дальше меня, к сожалению, понесло, что к вечеру приняло характер стихотворной, усугубленной наложившимся на нее внезапным запоем, горячки. О, как бы мне хотелось сказать вам, дорогие читатели, что все изложенное в этом бредовом рапорте, не более, чем плод поэтического воображения, на худой конец -- не слишком удачная шутка моих допившихся до чертиков сослуживцев. К несчастью, действительность, до сих пор преследующая меня ночными кошмарами, оказалась еще страшнее. Филин, Шпырной и Шпортюк не только с воплями вырвались на свободу, но и, ни на секунду не останавливаясь, совершенно необъяснимым образом миновав КПП, скрылись в неизвестном направлении, причем дезертирство это было совершено столь дерзко и умело, что не только командование, но и я, автор, пребываю в полнейшей неизвестности относительно их нынешнего местопребывания. Случившееся до такой степени ошеломило меня, что я вернулся в подсобку лишь часа через полтора, поддерживаемый под руку сердобольной Виолетточкой. -- Наши здесь н-не пробегали? -- с трудом выговорил я, и покачнулся, и чуть не повалив их обеих -- начальницу пищеблока и ее сотрудницу -- хохотнул. -- Без паники, девоньки, это возрастное... -- Ваших всех, как ветром сдуло, -- поднимая меня за шиворот на ноги, сухо заметила Христина Адамовна. -- А ежели ты, говно собачье, имеешь в виду фрица Гришку, то этого сухофрукта я действительно заарестовала. И вот что я тебе скажу, Тюхин: не наш это, ой не наш человек! Цена ему -- три копейки, пятачок в базарный день, а убытку -- на весь наш бабий капитал, не считая затрат на лечение. И кабы не моя широкая славянская душа, я б этому черту безрогому эскалопа с подливой шиш бы предложила, на-кося выкуси, сказала бы я ему по-нашему, по-русски! Но будучи всенародно избрана на высочайший руководящий пост и руководствуясь принципами, я тебе, Тюхин, даю последнюю возможность накормить преступного подельника жареной свининкой, а от себя лично шлю этому кастрату компотику с бромбахером! Тут я аж поперхнулся, а она так врезала мне по спине, что я мгновенно протрезвел и уже через минуту-другую поспешал с подносом на гауптвахту: раз-два, раз-два, раз-два!.. Винегретик заказывали? Ах, не заказывали -плюсуем еще полтинник. Итого с вас двенадцать долларов восемьдесят семь центов, сэр!.. По меньшей мере странная картина предстала очам моим на гарнизонной гауптвахте. Железная дверь одной из ее камер, предназначенных, как правило, для смертников, была гостеприимно распахнута, изнутри ее раздавался козлячий хохоток моего ненавистного, приговоренного Христиной Адамовной к расстрелу, сообщника. -- Ой ты, гибель, гибель! Гибель юбер аллес!.. -- гадким голосом напевал Рихард Иоганнович. Я вошел, и, от изумления, поднос чуть не выпал из рук моих. Совершенно обнаженный -- в одной шляпе на голое тело незадачливый слепец-провиденциалист и несостоявшийся властелин мира сидел на нарах, скрестив ноги по-турецки. Напротив него с колодой в руках расположился на табуретке рядовой Гибель, бывший, по всей видимости, выводящим. -- Еще одну, -- подмигнув мне, сказал Рихард Иоганнович. Гибель сдал. -- Хватит. Себе. Мой лучший ученик перевернул карту. Это был бубновый туз. -- Очко! -- сказал он. Рихард Иоганнович со вздохом снял шляпу. -- Чертовски талантливый юноша, Тюхин. Вы не находите? Я и глазом не успел моргнуть, как этот старый идиот продул моему салаге и эскалоп, и кружку с фирменным напитком. Радостно улыбаясь, рядовой Гибель удалился и мы с Рихардом Иоганновичем остались с глазу на глаз. Камера, в которой моему злосчастному товарищу предстояло провести последнюю перед расстрелом ночь, была на редкость неуютная, давящая на психику всей тяжестью нависшего над головой сводчатого потолка. -- Поди кошмары мучают? -- посочувствовал я. -- Какие там кошмары, минхерц! -- махнул рукой Рихард Иоганнович. -- Сегодня, поверите ли, глаз не мог сомкнуть. -- Подлюка-совесть? -- Экий вы!.. М-ме.. Храп, Тюхин. Тут дневальный всю ночь такие фиоритуры выдавал! Стены... м-ме... дрожали. -- Это Непришейкобылехвост! -- уверенно сказал я. И хотя подобные сведения вряд ли могли пригодиться приговоренному к смерти, поведал Рихарду Иоганновичу, как в эшелоне, по дороге в Тютюнор, нейтрализовал рыкающего хохла с помощью двух тюбиков "поморина". Эта операция производилась путем вставления данных предметов сангигиены в обе ноздри храпящего и одновременного, резкого на них (имеются в виду тюбики) надавливания. Затем, когда задыхающийся широко разевал рот, надо было -- опять же резко и синхронно -- выжать в него всю оставшуюся зубную пасту. -- И что, и больше не храпел? Я вспомнил Гринины шальные, по-мфусиански вытаращенные во тьме вагонной глазищи, и сказал: -- В моем присутствии -- никогда! -- Однако! -- подивился Рихард Иоганнович. Он встал, принялся разгуливать по камере, заложив руки за спину, весь какой-то нескладный, сутулый, мослатый, удручающе обыкновенный -- какой-то шрам от аппендицита, три пулевых, от Даздрапермы Венедиктовны, отметины, и ни хвоста, ни копыт, ни дьявольских стигм -- все, все, как у людей, и даже ногти на ногах, и те -- месяца три, как не стрижены. Он все ходил, ходил, отрешенный какой-то, небритый, необихоженный, такой, знаете, как пенсионер в бане. И мне вдруг стало так стыдно, я вдруг так опять пожалел его, прости Господи, так проникся -- ну какой, какой там к ляду аксютка, какой там шут, какой отяпа! -- что аж слезы у меня выступили на глазах. -- Чертовски хочется жить! -- задумчиво бросил на ходу мой обреченный товарищ. -- Страдать, бороться, не делать по утрам зарядки, не верить первым, как правило, обманчивым... м-ме... впечатлениям... мять цветы, целовать... м-ме... товарищей по партии, слушать нечеловеческую музыку, ваши, с позволения сказать, стихи... Вы романец-то свой закончили? И когда он, обдав козлиным духом давно немытого тела, присел рядом, я вытер слезы, и вздохнул, и, отодвинувшись, прошептал: -- И закончил, и сжечь уже успел... -- И что, и сгорело? -- Еще как. За милую душу, -- сказал я. -- Одна сказочка от всей эпопеи и осталась, да и та -- в памяти. Хотите расскажу?.. -- Нуте-с, нуте-с! -- оживился приговоренный. Армейская сказочка Тюхина (Эмского) В некотором тоталитарном царстве, в незапямятном уже государстве служил солдат-первогодок по имени Витюша. Эх, и все бы ничего, да время от времени нападала на солдатика такая тоска, что хоть иди на чердак, да вешайся! И тогда, повесив буйную голову, шел он в гальюн, присаживался там на корточки и впадал в такую задумчивость, что хоть пали над ухом из пистолета фронтовой марки "ТюТю". И вот однажды, очнувшись, увидел Витюша перед собой совершенно ему незнакомого, усатого такого, старослужащего солдата с красными пехотными погонами на плечах и большущим, чуть ли не в метр длиной, немецким батоном под мышкой. -- Ну, чего задумался, задумчивый? -- ласково улыбнувшись Витюше, спросил неведомо откуда взявшийся дядечка-ефрейтор. -- Стишки, поди, сочиняешь в одиночестве?.. Булочки хочешь? -- А то нет! -- прошептал пораженный величиной его усищ солдатик-первогодок. -- Вона как... Эх ведь... Н-да!!. -- посочувствовал усатый пехотинец и, переложив батон из-под правой своей подмышки под левую, поменял Витюшину новенькую, только что полученную им у старшины Сундукова зимнюю шапку на свою старую-престарую. -- Эх ты, горюшко государственное! -- вздохнул дядечка-ефрейтор, и отщипнул от батона и сунул шматок в широко от изумления раззявленный Витюшин рот. Кормилец удалялся вразвалочку, не торопясь. Его большущая, пахнущая чужим пехотным потом, шапка с каждым жевком -- а солдатик вместо того, чтобы подхватиться, позвать на помощь товарищей, не удержавшись, заработал-таки молодыми своими челюстями -- нахлобучивалась все глубже и глубже, все глубже, глубже и глубже, пока наконец совсем не закрыла круглые, как пуговицы от маршальского мундира, Витюшины глаза... Мы долго сидели молча. Было тихо, только ложечка дребезжала в тонком, из офицерской кухни, стакане с подстаканником. -- Опять трясет, -- глядя сквозь стену, сказал наконец Рихард Иоганнович. -Ну, Тюхин, не сказочки же вы мне пришли рассказывать. А ну-ка выкладывайте, что там еще стряслось!.. -- А человеколюбие, а эскалоп с компотом?! Впрочем... впрочем, вы правы, непостижимый вы мой... -- А главное, безрогий и бесхвостый!.. Эх, Тюхин, Тюхин, ну что -- все еще в сомнении? Поди, в сатанинский чин меня уже произвели?! А я вот он, весь на виду. Да разве ж черти такие?! Тьфу-тьфу на них!.. -- Ну а кто же вы тогда, если не черт? Ведь не Рихард же Иоганнович! -- И не Рихард Иоганнович, и не Зорькин, и не Соркин, и уж тем более -- не Сорокин... -- Но кто же, кто?.. Мой собеседник невесело усмехнулся: -- Извечный советский вопрос: кто вы, доктор Зорге?.. Вы что, действительно до сих пор не поняли кто я?.. Ай, Тюхин, Тюхин, Тюхин, а еще инженер человеческих душ!.. Ах, вы не технарь, вы гуманитарий!.. Двойка, все равно -- двойка вам с минусом, как любил говаривать наш общий товарищ Кондратий Комиссаров. Кондратия-то помните? Не забыли, как его перекосило по вашей писательской милости? Я молчал, потупившись. Сказать мне было решительно нечего. А тут он и вовсе добил меня. -- Так, говорите, в виде филина этот ваш сержантик из чулана вылетел? У меня даже спина похолодела: откуда, откуда он мог узнать о том, что только еще вертелось на языке моем?! Я поежился. -- Ай, да успокойтесь, уверяю вас: никакой такой... м-ме... мистики, -- словно читая мои мысли, сказал этот голый мистификатор. -- Мне про это ваше ЧП еще час назад Гибель все уши прожужжал... А пропо: вы зачем это, геноссе, задурили головы этим мальцам? И нашли же ведь чем дурить-то: либерализм, приоритет прав личности!.. Вот погодите, ужо будет вам приоритет!.. -- А вам? Вы-то, похоже, первый по списку... -- Похожесть, Тюхин, она штука... м-ме... обманчивая, ой какая обманчивая! Вот вы свининку-то, небось, в отличие от меня, идиота старого, ели?.. Ну, сознайтесь, ели? А?.. -- Ну ел... Все ели. -- "Все", -- передразнил Рихард Иоганнович, да так нехорошо, так гаденько, что у меня аж под ложечкой засосало -- томительно, тоскливо. -- Экий вы... заединщик! Тьфу, глаза бы мои на вас не глядели. А ведь с виду, вроде, человек как человек... -- Вы чего, чего это? -- оторопело пробормотал я. -- А то, Тюхин, что съели вы не свинью, а своего героического командира -товарища подполковника Хапова, Афанасия Петровича!.. Я помертвел от ужаса: -- Это как это?!

От рядового М. -- незаурядному Тюхину

И тут уместно вспомнить, что разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной. В. Набоков "Н. Гоголь"

Майн либер фройнд! Кем я только ни был в этой пропащей жизни моей: маменькиным сыночком, вредителем, вундеркиндом, оболтусом, песочинской шпаной, слесарем, лириком, злостным нарушителем воинской дисциплины, вечным студентом, референтом, лауреатом, делегатом, другом и братом, консультантом за штатом, профессионалом, любителем, растлителем, просто блядуном, мракобесом, антисоветчиком, горьким пьяницей, пациентом, подсудимым, шизиком, снова пациентом, сильной личностью, гражданственным поэтом, патриотом, подписантом, демократом, оппозиционером, и снова, в который уж раз, делириком, -- о кем, кем я только ни побывал, прости Господи, но людоедом, антропофагом!? О-о!.. Потрясение мое было столь велико, что я, забыв прошлые обиды, кинулся в санчасть. Смертельно перепугавшийся Бесмилляев крикнул на помощь Негожего. Вели они себя как-то очень уж странно: даже не попытались мне сделать "пирисидури", отводили глаза, краснели, прятали руки за спину, украдкой переглядывались. В конце концов мне стало так тошно, что я выскочил на свежий воздух и там, под сиренью, сунув два пальца в рот, мучительно облегчился. А когда я поднял голову, он уже был там, наверху. В напяленной поперек пилотке, как всегда сонный, до пупа расстегнутый, по розовому небу шел Шутиков с трубой. Выйдя на самую средину, он привычно, как спозаранок на плацу, облизал обветренные сквозняком вечности губы и вскинул свою златую архангельскую трубу. "Вот, вот оно -- сейчас начнется!" -- пронзило меня. Ноги непроизвольно подкосились, я упал на колени и, нащупав на груди марксэновский крестик, облегченно перевел дух и поднес сложенные в щепоть пальцы ко лбу. Душа моя замерла: о сейчас, сейчас!.. А между тем голова Шутикова по-мфусиански запрокинулась, щеки надулись, он даже привстал на носки, всего себя отдавая звуку, но как раз звука-то и не было, точь-в-точь, как в нашем солдатском клубе почти на каждом сеансе. Ни единой нотки не донеслось с горных высей до тюхинского слуха моего. Я точно оглох, как тогда, в Тютюноре, где подполковник Копец, заподозрив в моих струпьях малярию, обкормил меня несусветной хиной... Горькая, невыносимо, как лекарство, горькая догадка шевельнулась в душе моей: но ведь это же... это же опять нога... все тот же -- мираж!.. фантом, иллюзия, фата-моргана, Господи!.. Нету, да, похоже, и не было его никогда -- этого надоблачного Шутикова. Примерещился, привиделся, как черт в углу комнаты. Как приблазнилась мне вся моя, во вдохновенных привставаниях на цыпочки, так называемая жизнь -- с гонорарами, бабами, персоналками, стихами, писательской поликлиникой... Не было никакой такой жизни, милостивые государи! Имела место одна здоровенная, с белесыми, как у товарища Хапова, ресницами, все норовившая подметнуться мне под ноги, свинья. И уж коли оказалась она съеденной по неведенью, то моя ли, о моя ли в том вина, милые мои, дорогие, хорошие!? И тут я зажмурился, и перекрестился, и прошептал: -- И даже если это так, тогда тем паче, Господи!.. И вот, Тюхин, я, как тот герой Достоевского (помнишь безымянного, смешного, возомнившего, будто он и впрямь смог совратить кого-то, человека?), как тот недостоверный, совершенно нерусский чудик, я встал и пошел, пошел... Только, увы, не к обиженной девочке, Тюхин. Поглядывая на быстро опустевшие небеса, я потащился все к той же Христине Адамовне, вернуть поднос, но, разумеется, нарвался на Виолетточку, опять всю заплаканную, с которой, чего уж греха таить, тайком встречался и до этого. Пили ректификат, пели дуэтом "Живет моя отрада..." Гнусно, горько и гнусно, Тюхин!.. "Эка невидаль -- Хапов!" -- сняв свои бинокуляры, шептала мне на ухо Виолетточка. -- "У нас генерал-лейтенанта, депутата Верховного Совета, члена ЦК так сожрали -- костей не осталось! Одна посмертная записка..." -- "Предсмертная", -- прошептал я, сглатывая. -- "Ай, да какая разница, козлик?!" А действительно -- какая?.. Короче, когда я на цыпочках, с сапогами в руках, крался из подсобки, нелегкая меня дернула заглянуть в кафе. За столиком у окна, по странному стечению, за тем же, за которым сидели мы с Рихардом Иоганновичем, я увидел одинокого, отрешенно загрустившего о чем-то высоком, несказуемом, товарища старшину Сундукова. Я надел сапоги, застегнул все пуговицы на гимнастерке и, стараясь держаться по стойке "смирно", приблизился. Несмотря на трехметровое почти расстояние, старшина тревожно повел носом и, вздрогнув при виде меня, угрюмо вздохнул: -- Ну, шу утсвэчиваешь, садысь, раз прышул. Я каким-то чудом не сел мимо стула. Иона Варфоломеевич был, по своему обыкновению, трезв и в фуражке. Его стальные, в полуотвисшей челюсти, зубы ослепительно -- дважды в день он их чистил асидолом и полировал бархоточкой -- поблескивали. Его глаза мерцали, розовые небесные сполохи таинственно отражались в них. Тюхин, ты ведь меня, гада, знаешь. Еще мгновение назад у меня, Тюхин, и в мыслях ничего не было, и вдруг, точно там, внутри, щелкнула некая секретная клавиша, я весь как бы разом преобразился и, глядя ему прямо в бородавку, светлыми, как в молодости, глазами, сказал: -- Эх, да чего уж теперь-то!.. Ваше сиятельство, увы мне, увы: не сберег я вверенной вам боевой техники, не выполнил вашего боевого задания! -- Сия... Кукы... Утставыть! -- дико озираясь, прошипел товарищ старшина. -Гувуры чутка, члэнураздэльна: кукую такую тэхнику? -- Тарелку! -- уронил я голову на грудь. Деликатно прикрывая рот ладошкой, я, как на парткомиссии, рассказал Сундукову все: и про гипергравидископ, и про Даздраперму Венедиктовну, про Мандулу, про Кузявкина, про кровожадную Феликс-птицу, им, старшиной, героически побежденную, про битву под Кингисеппом, про мой плен, ну и под конец -- про нее, про мою непростительную, приведшую к аварийной ситуации на боевом корабле, халатность, и по мере того, как я рассказывал, волнуясь и всплескивая дурацкими своими руками, глаза у товарища Сундукова лезли все выше и выше, пока не заползли аж под самую фуражку, и Бог знает, чем бы все это кончилось, потому как я приступил к самому главному, к инциденту с куполом Исаакия во всех подробностях, но тут дверь за моей спиной шарахнула так, что штукатурка с потолка посыпалась, я оглянулся и, ужаснувшись, увидел ее -- Христину Адамовну Лыбедь -- величественную, пунцовую от гнева, держащую двумя пальцами мои, впопыхах забытые у Виолетточки, кальсоны. -- Я кому говорила -- не морочь девке голову, кому, спрашиваю: Лумумбе? козлу твоему лощеному?! Извините, Иона Варфоломеевич, не об вас в виду имеется, к вам мы с полным нашим почтением!.. И ведь откуда что берется: свиду тощий, соплей перешибешь, а ведь такая чума -- до потери сознательности подруженьку довел, лежит, как зарезанная... -- Все еще лежит? -- подхватился было я. -- Сидеть!.. И ведь как, чем -- вот что любопытно! У тебя там что, молоток отбойный, что ли?! Чаю налить? -- уже из-за буфетной стойки сердито спросила она. -- Лучше бы компотику, -- украдкой переводя дух, сказал я. -- "Компо-отику!"... Вона ведь, как они, говноеды, наглеют, когда с ними по-человечески!.. А молочка от бешеной коровки не хошь?! И Христина Адамовна шваркнула в сердцах полотенчиком об прилавок. -- Ишь, разлетались тут!.. Двенадцатая! -- В каком смысле? -- не понял я. -- Муха, говорю, двенадцатая. Вот так бы и тебя, пакостника, шоб мокрого места не осталось: невеста сбесилась, женишок по его милости и вовсе чокнулся. Ведь до чего дошло, Иона Варфоломеевич: вчера у меня из сумочки помаду увел!.. -- Упьять! -- аж закачался товарищ старшина Сундуков. Христина Адамовна, горестно насупившись, принялась протирать бокалы, а я, облегченно вздохнув -- ну, вроде как и вовсе пронесло! -- перевел взор на моего потрясенного собеседника. Глаза его, хоть и вернулись на лоб, но были они такие измученные, такие чужие, точно побывали в гостях у незабвенного товарища Афедронова. -- Эх! -- простонал товарищ старшина, и сдвинул фуражку на затылок, и расправил аржаные свои усищи, вместо которых у меня лично, сколько я ни пытался, вырастало что-то совершенно неприличное, и скрежетнул челюстями, и сжал кулаки, как великий академик Павлов на картине Серова, и снова простонал. -- Эх!.. Эх, кукая жэнщина, рудувуй Мы, нэ жэнщина, а вудурудная бумба! -- Да уж, -- поежился я, -- ввинтишь детонатор, так ведь так жахнет!.. А вы, товарищ старшина, вы это, влюбились, что ли? -- Хужэ! -- выдохнул Сундуков. -- Я с ей хучу в развэдку пуйти! -- Ну, зачем же так далеко, ведите ее лучше ко мне на "коломбину"... -- Тэбэ бы усе шутучкы, а я сурьезна... Слушай, -- прошептал он, -- ты, рудувуй Мы, грамутный, у тьебья дэсять классув убрузувания, ну скажы ты мнэ: шу, шу мнэ, старшынэ Сундукуву, дэлать в такуй дыспозыции? -- "Шу, шу..." -- я взял его стакан и понюхал. Пахло компотом, самым обыкновенным, без бромбахера. -- Да ведь что тут такого особого придумаешь -трахнуть ее нужно, да и дело с концом!.. Товарищ старшина Сундуков аж посинел. Челюсть у него отпала, глаза помутились: -- Ее?! Хрыстыну Удамувну?! -- Ну так а кого же еще?! Больше, вроде как, и некого. Виолетточка... -- Утставыть, Виулэтточку! -- прошипел Сундуков. -- Тогда по-нашему, по-мужски. Так, мол, бляха муха, и так: приглашаю вас сегодня же вечером, в 23.00 по среднеевропейскому времени прогуляться по штурмовой полосе... -- Зачэм? -- насторожился старшина. -- Да ведь там же -- "коломбина". -- Кукая тукая кулумбына? -- Радиостанция наша, дежурная, елки зеленые! -- А прычем здэсь наша буевая засэкрэченная рудыустанцыя?! Ну о чем еще с этим куском можно было разговаривать?! -- Ну, вообщем, дело хозяйское, -- сказал я и, придвинув к себе его макароны, ковырнул вилкой. Харч был уже холодный, да еще, похоже, на комбижире. Вот этим самым комбижиром я тогда, в юности, и сгубил себе брюхо, жаря по ночам все на той же "коломбине" черняшку на противне, пропади она пропадом! А какая изжога с нее была, помнишь, Тюхин?.. Короче, то ли макарончики, то ли Виолетточка в себя пришла, меня вспомнила, только икнулось мне, дорогой друг и верный товарищ. А потом еще разок, еще... И тут он, макаронник чертов, обдернув китель, встал вдруг из-за стола, как проклятьем заклейменный, встал и, побледнев, вдруг пошел к буфету. Эх, Тюхин, Тюхин! Вот, говорят: трагедия, Шекспир, Корнель, Всеволод Вишневский. Смотрел. Читал. Но когда вспоминаю ту сцену в офицерском кафе родной воинской части п/п 13-13, единственным свидетелем и очевидцем которой стал я -- рядовой М., грустная улыбка трогает губы мои, я встаю на табуретку и, открыв ночную форточку, кричу: "Не видали вы настоящих трагедий, господа!.. Как поняли меня? Прием." И часами стою, вслушиваясь, в ответные выстрелы редких бандитских разборок. О, каким временам, каким характерам были современниками мы, Тюхин! Как герой на дзот, шел товарищ старшина на буфет. С каждым шагом все бледнее становилось его простое, с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, его курнявое, усатое, высоколобое, но не в твоем интеллектуально-поганеньком, Тюхин, а в самом высоком, самом трагическом, как Лобное место, смысле, лицо! И вот что характерно, по мере приближения Сундукова, другое заинтересованное лицо, то, к которому старшина приближался, волшебно преображалось! Показная суровость Христины Адамовны ("Куда прешь, не видишь -- обеденный перерыв?!") сменилась сначала недоумением, потом недоверием -- да неужто решился-таки?! -потом поистине девичьей -- ах какой румянец вспорхнул на ее щеки! -растерянностью, и наконец первомайским кумачом радости и надежды озарилась она -- Мать Полка, бесценная кормилица наша и, как это ни дико звучит, самая обыкновенная, всегда готовая к счастью, советская наша женщина!.. Когда старшина припал грудью к амбразуре, она уже была как символ грядущего неиссякаемого плодородия -- крупная, расцветающая ожиданием, готовая к немедленной и безоговорочной капитуляции... И вот, друг мой, когда он, казалось, уже наступил всеобщий, как говорили наши предки, апотеоз, старшина Сундуков как-то не по-военному замешкался, полез в карман за платком, при этом монеточка у него выпала на пол (помнишь, помнишь ту монеточку , ах Тюхин, Тюхин?..), старшина, тяжело сопя, принялся долго и кропотливо промокать свой непомерный лоб, а когда по-саперному обстоятельно завершил это дело, Христина Адамовна, матушка наша, не выдержав, выдохнула: -- Ну!.. И тут, Тюхин, он решился и, скрежетнув зубами, как танковыми траками, хрипло, но вполне отчетливо выпалил: -- Сука! Даже если бы грянул гром с нашего немого, как довоенный киноэкран, неба, пусть даже ядерный, елки зеленые, я бы, Тюхин, вряд ли ужаснулся сильнее, чем в ту роковую минуту! Никогда в жизни не видел, чтобы цвет лица у женщины менялся бы столь мгновенно и необратимо! -- А ну... а ну-кося повтори! -- прошептала Христина Адамовна, белая, как порошок, которым травят тараканов, работники общепита всего нашего необъятного, многострадального отечества. -- С-сука! -- еще громче, еще отчетливей отчеканил отважный старшина. Возмездие воспоследовало молниеносно! Я, Тюхин, и глазом не успел моргнуть, как Иона Варфоломеевич, будущий адмирал-старшина Миротворческих Сил Мироздания (МСМ), всплеснув руками, рухнул на спину, поверженный ее сокрушительным, прямым правым в лоб!.. Старшинская фуражка, вихляя, подкатилась по паркету к моим ногам. Пользуясь тем, что Христина Адамовна, зарыдав, уронила груди на прилавок, я, как на фронте, как под Кингисеппом, выволок потерявшего сознание товарища на свежий воздух, в заросли дикорастущей крапивы. Товарищ старшина был плох. Его помутившиеся, стального цвета, глаза не узнавали меня. -- Ты хту?.. Хту ты?.. -- вздрагивая, шептал он. -- Свой я, Тюхин моя фамилия, -- бережно надевая фуражку на его нечеловечески огромную, 64-го размера, лысину, -- успокаивал я. Помните, мы еще с вами у Даздрапермы Венедиктовны служили? -- У Даздраспэр... У-у!.. -- взор его мученически тускнел. -- Эту ты?.. Ты-и?! Ты зачэм мнэ в супуг нассал?.. -- А вы? Вы-то ее зачем так? Ну да, ну -- еще одна даздраперма, каких свет не видывал, но чтобы женщине, Матери, чтобы прямо в лицо?! -- Тук я жэ для тьебя, укуяннугу, суку, суку туматнугу хутел спрусить!.. Ты ж, пруклятущщый, ыкать начал... -- Суку?! То есть, в смысле, -- соку?! -- потрясенно прошептал я, -- так вот оно что... Эх!.. Вот вы, оказывается, какой!.. Полный раскаяния, я прижал к груди его большую благородную голову. Пытаясь хоть как-то, хоть чем-то утешить тяжело травмированного товарища, я на ухо, шепотом рассказал ему то, о чем никому, -- ты слышишь, Тюхин, -- никому и никогда , ну, кроме, разве что тебя да Витьки Эмского, не рассказывал, я поведал товарищу старшине о той страшной, непоправимой трагедии, которая приключилась со мной давным-давно, на заре, как говорится, туманной юности, когда черт меня занес в Эмск, на завод сволочных аккумуляторов. "Были мы тогда молоды и влюблены ничуть вас не менее, -- горько улыбаясь, сказал я. -- Она была такая маленькая, в изящных таких, с золотыми дужками, очечках, библиотекарша, о моя первая в жизни, моя незабвенная!.." Помнишь, Тюхин, темный кинозал заводского клуба, твой неумелый, неловкий, самый первый, а потому самый до гроба памятный, поцелуй. Она перепугалась: ах, у меня же помада! Она полезла в миниатюрную такую, почти игрушечную сумочку за платочком и -- будь они прокляты, Тюхин, как вспомню -- сердце обливается кровью! -- на пол посыпались несчастные монетки нашей бедной, стыдливой молодости. Эмский засуетился, нечеловечески искривясь, нагнулся в тесное, темнеющее междурядье. Он нащупал уже одну, потом другую монетку и тут... О!.. О, если бы это был только сон, всего лишь -- кошмарный, всю жизнь преследующий сон! Но, увы -- не пережизнишь, не заспишь, не выдашь действительное за желаемое! В миг, когда ты, Тюхин, сопя, попытался подцепить ногтями третью, раздался негромкий такой, но вполне отчетливый звук, из рода тех, которые Колюня Пушкарев (Артиллерист) умел издавать в любое время и при любых, даже самых невероятных обстоятельствах. Готовый провалиться сквозь пол, ты, Тюхин, в ужасе замер, прислушиваясь к той, как назло, поистине гробовой тишине, которая воцарилась в зале по ходу фильма. Панически сознавая, что такая страусиная позиция не выход из положения, Витюша, скрипнув стулом, пошевелился, смелея, шевельнулся еще разок, кашлянул, и когда, казалось, несчастье развеялось уже -- Господи, да каких только звуков не раздается во тьме культпросветучреждения?! -- когда Эмский осторожно, боясь спугнуть робкую надежду, распрямился, какой-то глазастый гад через проход -- и как их, таких сволочей, земля носит! -- убийственно громко, членораздельно произнес: -- Эй, пердун, вон еще гривенник!.. О-о!.. Уж не в этот ли роковой миг надломилась наша злосчастная жизнь, Тюхин?!

Окончание предшествующего

-- Возможно, эта мысль покажется вам смехотворной, но единственное оружие против чумы -- это честность. -- А что такое честность? -- спросил Рамбер, совсем иным, серьезным тоном. А. Камю. "Чума"

Это, как в том анекдоте, друг мой: не брало, не брало, и вдруг взяло -- взяло часы, пальто с хлястиком, жену, жизнь. Мутноглазое, как всегда у нас с тобой, нежданное-негаданное вдохновение запойно сгробастало меня за грудки и взасос, заставив зажмуриться, чвякнуло прямо в губы... Вторую часть своего послания к тебе пишу аж три недели спустя. Рука дрожит, во рту сухо, а в сердце такая пустота, словно и не сердце это, Тюхин, а вакуумная бомба. Впрочем, все по порядку. Хотя бы по возможности, с соблюдением хронологии, поскольку воспоминания этих безумных дней имеют вид того самого ХБ, в котором я висел на дереве: сплошные дыры, прожоги, лакуны , как любят выражаться голоса, звучащие из мыльниц. Не далее, как вчера, я приложил к уху свою голубую, пластмассовую и вдруг, вместо шума прибоя, услышал сердитое, критическое: "Нич-чего не понимаю!"... Ну да ладно, все-таки попробуем разобраться. Итак, Виолетточка. Помню, хорошо помню, Тюхин, как эта жучка приперлась ко мне на станцию с целой канистрой бромбахера, да еще с такими новостями, что я только крякал да, ошалело моргая, занюхивал рукавом гимнастерочки. Ну, во-первых, как и следовало ожидать, этого черта в депутатском обличии так и не шлепнули. Не выходя из камеры, он умудрился взбунтовать гарнизон, точнее сказать, некоторую, наиболее несознательную его часть, распространив с помощью Гибеля, совершенно уж ни в какие ворота не лезущую, парашу о том, Афанасий Петрович Хапов, которого мы якобы царство ему небесное! -- съели, был болен СПИДом!.. Напуганные моими новеллами салаги, разоружив караул, двинулись на санчасть, где под угрозой расстрела потребовали у Бесмилляева с Негожим немедленной вакцинации. Два этих олуха, тоже с перепугу, нашпиговали восставших морфием, после чего те, горланя "Вещего Олега", арестовали все наше доблестное начальство, попытались правда, безуспешно -- надругаться над Христиной Адамовной, отменили погоны, ордена, воинские звания, деление на молодых, черпаков и старослужащих и, в довершение всего, провозгласили гарнизон суверенной либерально-демократической республикой Ивано-Блаженией, в честь героически погибшего в борьбе за ее свободу и независимость гражданина Блаженного И. И., нашего с тобой, Тюхин, дорогого, хранившегося (до приезда следователей из армейской прокуратуры) у Христины Адамовны в холодильнике, Ванюши. На первом же, после переворота, митинге все тот же Гибель предложил преобразовать в Пантеон Героя спецхранилище, в котором при прежнем, тоталитарном режиме от народа прятали то ли ядерные боеголовки, то ли спецтопливо. Предполагалось с воинскими почестями и салютом перенести туда священные останки для вечного хранения. Немного забегая вперед, должен сообщить тебе, друг мой, что когда холодильник вскрыли, Вани в нем, к нашему всеобщему ужасу, не обнаружилось. Надо ли говорить о том, какие леденящие кровь подозрения зароились в наших умах? Впрочем, это было уже позднее, после митинга. И даже не этого, а другого, еще более возмутительного... О!.. Тринадцать... двенадцать... одиннадцать... Спокойно, еще спокойнее!.. Помню, Тюхин, смутно, фрагментами, но помню, как, подбадривая себя нечленораздельными возгласами, бежал по штурмовой полосе. Помню то и дело возникавшие на пути препятствия: бревна, ямы с водой, заборы, колючую, натянутую на высоте 25 --30 сантиметров над поверхностью, проволоку... Помню, как кольнул штыком в брюхо, непонятно как попавшего в эту повесть А. Ф. Дронова... Проглотилова помню. Выскочив из бурьяна с бутылкой бензина, он заорал: "Видал, как полыхнуло?! А еще говорили -- не загорится! У нас, реалистов, все под руками горит!.." Помню, впервые заметил вдруг до чего же наши казармы походят на бараки Удельнинской психушки -- такие же одинаковые, трехэтажные... Бесконечно долго я полз по-пластунски через стадион, боясь лишь одного -- не пули, не мины -- а одного-единственного: опоздать к... ах, если уж не к началу, то хотя бы -- к шапочному разбору (шапочку-то у меня, как ты помнишь...). О, как я торопился, как я спешил, друг Тряпичкин, и, конечно же, опять... опоздал, как опаздывал всегда, во всем, всю свою бегущую за поездом жизнь, Тюхин!.. В памяти ярко запечатлелось низкое, стремящееся, как лоб старшины под фуражку, небо, похожие на морщины, поперечно багровые облака, едва ли не задевавшие за коньки крыш, за нацеленную в зенит, похожую на мужской орган, кощунственно лишенный своей самой важной, самой боевой части, межгалактическую нашу ракету. Именно с нее, с пусковой установки, забравшись на кабину тягача, и произносил свою историческую речь мой так называемый ученик Гибель. Собственно, никакой такой речи я уже не застал. С трудом протиснувшись в передовые ряды, я, к немалому для себя неудовольствию, столкнулся буквально лицом к лицу с Рихардом Иоганновичем. Пришлось изображать бурную радость, терпеть его объятия, иудины поцелуи. Слава Богу, прозвучала фраза, заставившая нас с Ричардом Ивановичем, дружно ахнув, уставиться друг на друга. "Я вас освобожу от химеры Устава!" -- самым серьезным образом заявил с импровизированной трибуны мой драгоценный ученичок. "А еще говорят -- не та пошла молодежь!" -- покачал головой мой неразлучный спутник. -- "Нет, Тюхин, это вам не какой-нибудь там... м-ме... Вольдемар Вольфрамович, это, батенька, уже -- Гиб-бель-с!.." О, эту сцену нужно было видеть! Бывший мой напарник по мытью полов стоял на кабине "урагана", выбросив вперед сжатую в кулак правую руку. Был он монументален, простоволос, в расстегнутой гимнастерке без погон с закатанными по локоть рукавами. На шее у Гибеля висел родимый "калашка", с примотанным синей изолентой запасным диском, из-за пояса торчала ручная граната. -- Так что же это такое -- подлинная демократия? -- высоким голосом вопросил он столпившихся, и сам же себе ответил: -- Прежде всего -- порядок, новый железный порядок, уважаемые дамы и господа! Кто способен навести порядок на обломках насквозь прогнившей, рухнувшей под напором событий системы? Только мы, молодые, не пораженные СПИДом коррупции и остеохондрозом чинопочитания, борцы за переоценку ценностей!.. -- Я же говорил вам, Тюхин, -- талант! -- ткнув меня локтем в бок, восхитился Григорий Иванович. -- Таким стоит только поднажать, и все затрещит по вшам... то есть, я хотел сказать по швам... Слушайте, так вас все-таки обрезали, или не обрезали?.. Испепелив его взором, я промолчал. На мое счастье этот долговязый баркашовец с закатанными рукавами предложил здесь же, не сходя с места, всем, как один, вступить в ряды Новой Железной Гвардии (НЖГ), формирующейся, разумеется, под его личным наблюдением и руководством. Всем незамедлительно вступившим Гибель пообещал выдать усиленный "сникерсами" паек из той гуманитарной помощи, которая, по его словам, не сегодня -- завтра должна быть сброшена на гарнизон с "геркулесов" наших новых союзников. -- Вот, -- сказал он, показывая в нашу с Рихардом Иоганновичем сторону, -господа иностранные военные советники могут подтвердить!.. -- Натюрлих! -- без тени улыбки на лице подтвердил мой сосед. После чего Гибель сообщил, что, помимо "сникерсов", в пакетах будут еще и "памперсы", а, возможно, и фьючерсы с тампаксами и, горячо призвав всех собравшихся еще теснее сплотиться вокруг нового, уже поддержанного всем прогрессивным мирозданием, руководства, предложил всем желающим сделать три шага вперед. Сволочь Рихард Иоганнович немедленно принялся протискиваться, таща меня за руку, но плохо же он, выходит, знал нас, Тюхин! Загулять, присочинить, проспать, сморозить что-нибудь этакое, от чего всю жизнь потом будут вставать дыбом волосы -- это да, это у нас, как говорится, не заржавеет! Но своих товарищей в беде мы с тобой, Тюхин, не бросали никогда, ни за какие, бля, ватрушки, даже если эти самые товарищи наши оставались убежденными марксистами, или, еще того хлеще, -- истинными левинцами . Короче, когда этот змей, пучась, зашипел: "Да ведь шлепнут же, ах ведь же... ш-шлепнут, дубина вы стоеросовая!..", -- я, вырвавшись, сказал ему, что за компанию и Сундуков удавится, и тогда он, плюнув, нырнул за кольцо оцепления и уже оттуда из-за спин молодцев с закатанными рукавами показал мне оскорбительный американский жест в виде устремленного в небо среднего пальца. И никто из наших -- слышишь, Тюхин -- никто! -- ни Гринька, ни Сибик, ни Могила -- а уж это еще те фрукты! -- никто из батареи не откликнулся на его сраный призыв. Потом был торжественный обед со спиртягой, и опять Гибель агитировал. Так вот, что я тебе скажу, Лициний ты мой несусветный, спиртягу мы -- не пропадать же добру -- вылакали, сухари съели, а вот те бумажечки, которые раздал его шустрый подручный были все до единой использованы в сортире по известному тебе назначению. По ассоциации -- о другой бумажечке. Дня три спустя, заглянув по пути в батарею (а я к этому времени уже окончательно обосновался в 13-м номере офицерской гостиницы), в кабинете товарища майора я увидел увлеченно копошащегося в бумагах нашего писаря ефрейтора Кочумаева. По склонности своей ко всяческого рода шуткам я, подкравшись на цыпочках, гаркнул: "Бат-рарэя сырр-рна!" На мгновение остолбенев, Женька вдруг выхватил из кармана гимнастерки некую бумаженцию и, скомкав, во мгновение ока съел ее. Когда Кочумай увидел перед собой не командира батареи, а меня, рядового М., он, с облегчением переведя дух, запил съеденное прямо из графина и показал мне свой легендарно длинный язык. "Синий или красный?" -- озабоченно спросил он у меня. Язык у Кочумая был синий. "Значит, это я Люськино письмо сожрал", -- сказал самый прожорливый человек в батарее, и вынул из другого кармана другую бумажку, и бережно расправил ее, и спросил: "Тебя записать?" -- "А кто еще записывался?" -спросил я. -- "Все!" -- ответил Кочумай. -- "Тогда и меня запиши", -- сказал я. Список был совершенно секретный, написанный красными чернилами. Только потом, уже после Ухода, я понял, что в нем были фамилии уходивших . Вспоминается еще, как талантливый ученичок мой скомандовал однажды своим архаровцам: "Р-разойдись!" И уж тут-то они и разошлись! Стреляя поверх голов из автоматов, салаги загнали батарею в клуб, где господин Гусман, нервно подергивая шеей, зачитал нам "Декларацию Новых Прав Нового Человека" своего собственного сочинения. Пока он зачитывал ее, в батарее шел обыск... Помню, как упал. Причем, совершенно почти трезвый. Стоял на плацу, пялясь в небо, и вдруг брюхо мне свело спазмом, голова закружилась, и я опрокинулся. Помню еще, как подумал, совсем-совсем как тогда, в молодости: "Это конец. Это -- рак!" Господи, ну конечно же, это была даже не падучая, как у одного известного тебе классика. Просто, как и всех остальных, начались заурядные голодные обмороки... Ради Бога, Тюхин, не ищи в этом письме какой-то зашифрованной логики, литературного подтекста. Эти дни я действительно помню крайне смутно, эпизодически. Ты ведь сам знаешь, когда я пишу стихи, я как запавшая клавиша. А тут еще Виолетточка, канистра с бромбахером. Помнишь, Тюхин, мы все недоумевали: и чего это товарищи офицеры все ходят и ходят в спецхранилище, а главное -- почему это товарища майора Лягунова постоянно выносят оттуда на носилках? Да потому что никаких боеголовок, никакого спецтоплива там и в помине, Тюхин, не было. Как показала салажья ревизия, в бетонном подземелье, в противоатомном бункере, хранилась вся наша бригадная, для промывания контактов, спиртяга -- одних опечатанных канистр насчитали около сотни. "Коломбина", как ты помнишь, стояла от склада неподалеку. В эти чумные дни я каждую ночь имел удовольствие слушать "Лили Марлен" и "Хорста Весселя" в хоровом исполнении. После таких концертов не надо было и двух пальцев в рот совать, Тюхин. Недели через полторы ко мне уже начал наведываться весь белый Ваня Блаженный с крыльями. Улыбаясь стеариновой своей улыбкой, он слушал куски из моей новой поэмы "Омшара". Как тебе известно, Тюхин, его мнением я особо дорожил: как-никак два курса педвуза. Помнишь, как Ванюша в свинарнике читал нам на память Ф. Вийона, О. Уайльда, П. Верлена, И. Блаженного... Вот то-то и оно, что стихи до добра не доводят... Во всяком случае поэтов. А однажды, проснувшись среди ночи в 13-м номере -- он был у нас на двоих с Рихардом Иоганновичем -- я увидел на его койке ту самую, недостающую часть мужского, извиняюсь, органа, в целях секретности называвшегося в нашей бригаде "изделием", мало того, что самую главную, самую существенную, но к тому же еще и с усами, поющую под гитару песни Розенбаума. Увидев, что я проснулся, часть тотчас же поднялась по тревоге и двинулась в район сосредоточения... Помню, однажды приспичило мне объясниться с Сундуковым. Я обнял его за совершенно необъятную талию и, рыдая, сознался, что совершенно не помню с какой целью налюрил в его хромовый совершенно новый сапог, ибо когда совершал этот поступок, находился в лунатическом состоянии, а следовательно вообще ничего не помню... Впрочем, у тебя, Тюхин, на этот счет, кажется, иное мнение. А Сундуков, при ближайшем рассмотрении, и вовсе оказался тополем. Не Эдуардом, а тем самым, на который я безуспешно пытался приспособить новую антенну. "Вот, -сказал я этому Неэдуарду, -- вот мы здесь с тобой секретничаем, а такое ощущение, будто подниму голову, а он там -- на ветке!.." -- "Кто?" -- ужаснулся мой коллега по перу. "Ах, да этот!" -- прошептал я, и действительно запрокинул буйную свою головушку, и увидел -- нет, ты не поверишь, Тюхин, -- я запрокинул свою недостающую часть и вдруг увидел круглые, по-лемурьи вытаращенные глазищи сбежавшего к противнику товарища подполковника Кикимонова! Не скрою, поначалу я подумал, что это всего лишь пьяная галлюцинация. "Чур, чур меня!" -- дико взмахнув руками, вскричал я и даже перекрестился на всякий случай! Но Кикимонов, увы, не исчез. Покачиваясь на ветру, он так и остался висеть на ветке с высунутым синим, как у писаря, съевшего письмо своей чувихи, языком... И ведь вот что характерно! Когда я поприжал Рихарда Иоанновича: "Так это что, так это вы все выдумали, выходит?! А ну, не брыкаться! А ну-ка тихо, тихо! У меня под Кингисеппом и не такие не рыпались!.. Так вы это что, оклеветали, получается, наших доблестных подполковников?!" -- когда я ему, гаду, выдал с заворотом руки за спину, он мигом присмирел, брякнулся на колени: "Да вы что, Тюхин! -- захрипел. -- Вы что шуток, что ли не понима-а-аете?!" И опять же -- нонсенс, любезный мой друг и брат! Хорошие шутки мы очень даже понимаем. Как-то на "коломбине", заклеив бумажечками очки у моей отключившейся кикиморы Виолетточки, я весело заорал: "Боевая трево-ога!" Эта кобра четырехглазая чуть не ополоумела. "Полундра, Тюхин! -- заголосила она. -Спирт, кажется, некачественный: я ослепла!" Но зато и отомстила она мне соответственно, о как она мне отомстила, Тюхин!.. В ночь на 19-е ноября, то бишь на День ракетных войск и артиллерии, ко мне на дежурную станцию пробрался Отец Долматий. Он попросил воды и долго сидел с недопитой кружкой в руках, глядя в пол и поглаживая грудь, там, где сердце. Лицо у него было пустое, почти уже мне незнакомое. Как в тот раз, в 72-м, когда мы с тобой, Тюхин, едва не опоздали на его похороны. Все это время я боялся заговорить с ним, а тут, как толкнуло меня что-то. -- Леня, -- тихо сказал я, -- а ты письма-то мои получал? Я ведь посылал -- и к тридцатилетию твоему, и еще через год: у меня командировка в Свердловск была, творческая... И тут он медленно, глоточками допил воду и, осторожно выдохнув, поставил кружку. -- А я был на твоем концерте, -- прошептал он. -- Я в зале сидел... -- Так чего же не подошел-то?! И он сказал тогда, сержант Долматов, командир моего отделения: -- А не знаю, Тюха. Ей Богу, не знаю. И ша! -- давай не будем об этом... Вообщем, хорошо мы с ним, елки зеленые, объяснились. А еще он сказал, что утром решили уходить. Как только рассветет -- да, да, голубчик, я не оговорился, у нас тут по утрам и вечерам стало проявляться что-то этакое, цвета спитого чая -- как только чуточку развиднеется, коменданты возьмут в ножи охрану, и мы двинемся с Богом... -- Куда? -- спросил я. -- Что значит "куда"?! -- взялся за грудь Леньчик, самый-самый из нас взрослый. -- К своим, елкины палы. А куда же еще, если не к своим ?.. Я проводил его аж до дырки в колючей проволоке: они, падлы, всю казарму опутали. Договорились на пол-пятого у КПП, и ты знаешь, я ведь даже не обнял его на прощанье... Когда вернулся на "коломбину", попрыгунья моя уже поджидала со свеженькими новостями. "Твоего Григория Игуановича высекли!" -- радостно сверкая очками, сообщила она. Вконец озверевшие с голодухи, так и не дождавшиеся гуманитарной помощи, гибелевские опричники выпороли моего соседа по номеру гибкой антенной Куликова! Тебе, Тюхин, думаю, не надо объяснять, какое удовольствие испытал наш общий знакомый! -- А ну цитату по поводу, папашка! Или -- слабо?! подначивая, вскричала моя очередная сожительница. Ничтожная, плохо же она знала нашего брата, Тюхин! Со слезами счастья на глазах я ответил ей из псалмов Давидовых: -- "Да обрящется рука Твоя всем врагам твоим, десница Твоя да обрящет вся ненавидящыя Тебе"!.. Короче, по этому поводу мы с Виолетточкой -- царствие ей небесное -- клюкнули. Я поставил будильник на четыре часа, и ведь вот в чем черный юмор: ровно в четыре мой никелированный петушок и прокукарекал, и если б я случайно не глянул на станционный хронометр... О, Тюхин, у этих наших с тобой шипуче-скрипучих тоже, как оказалось, имелся юмор: она ведь, гадюка, на целый час назад отвела стрелочки на будильнике!.. Господи, как я бежал, как бежал я, о как я бежал, Господи, Господи!.. Увы, ты и на этот раз не ошибся, проницательный брат мой и товарищ! -- они ушли, они только что -- и об этом свидетельствовали еще дымящиеся окурки, десятки, сотни окурков (они ждали, ждали меня, Тюхин!) -- они ждали и, так и не дождавшись, только что ушли... Выскочив за ворота КПП -- они были настежь распахнуты -- я увидел теряющуюся в тумане Зелауэрштрассе, до ушей моих с порывом ветра донеслась полковая музыка, обрывки нашей, батарейной:

Проща-ай, не горюй, Напра... слез не лей...

Ну, само собой, я кинулся вдогонку, хотя прекрасно сознавал всю бессмысленность этой затеи: ушедшее всегда невозвратно, даже если оно порывается назад. Задыхаясь, я добежал до вышки третьего -- того самого, на котором застрелился Ваня, -- поста и тут... и тут меня окликнули. На обочине сидел товарищ лейтенант Скворешкин -- совершенно седой, смертельно усталый, семидесятилетний. Он поднял на меня потухшие глаза. -- Ну вот, -- прохрипел он, -- я ж им говорил -- еще подождать надо... Ты беги, беги -- может, догонишь! -- А вы? Он только махнул рукой, попытался улыбнуться, но у него на это не хватило сил, как у Глеба Горбовского... (классик, блистательный бильярдист. -- Прим. автора ). -- А родителям-то, небось, так и не написал? -- на глазах угасая, прошептал он и вдруг застонал, повалился на жухлую, шелудивую травку. -- Воды, -- прохрипел он. Я заметался, потом вспомнил про колонку за автобусной остановкой, пока добежал, пока набрал воды в пилотку... Одним словом, когда я наконец-то вернулся, товарища лейтенанта Скворешкина, командира нашего радиовзвода уже не стало ... Вот так они и ушли, так и сгинули в этом проклятом, взявшем гарнизон в блокадное кольцо, тумане. Все, как один: Боб, сержант Долматов, Женька Кочумаев, Вовка Соболев, Валера Лепин, младший сержант Иванов, рядовой Ригин, Василь Васильевич Кочерга помнишь, как Кочумай записывал нас на вечер Дружбы, а Вася, хохол упрямый, набычился и сказал: "Воны моего батька вбылы, а я з ими дружыты буду?!" И еще один Васька, беленький такой, из Архангельска, забыл фамилию, и еще один Вовка, Голубов, и все его дружки -- Сибик, Могила, Кот, Герка Подойников... Ефрейтор Пушкарев, ефрейтор Непришейкобылехвост, рядовой Максимов, и еще один Максимов -- сержант, водила нашей "пылевлагонепроницаемой" Купырь, хлеборез Мыкола Семикоз, рядовой Тер-Акопян, рядовой Таги-Заде, сержант Каллас, старший сержант Зиедонис, старшина Межелайтис, рядовой Драч, рядовой Пойманов, рядовой Шевчук, старшина Трофимов, старший лейтенант Ларин, майор Логунов, майор Мыльников, полковник Федоров, наш батя, генерал-майор Прудников, начальник связи армии... Ты говоришь, их не было и быть не могло, а мне почему-то кажется -- были... А еще Володя Холоденко, Женя Соин, Коля Дмитриев, Борька Топчий -- все, все поименно -- даже этот говнюк Филин, все до единого сослуживцы мои, мои, Тюхин, товарищи до конца, до последнего вздоха, после которого с лица спадет наконец нечеловеческая, в гноящихся зеленых струпьях, личина, развеется гиблый туман, истают уродливые видения... Господи, спаси и помилуй нас, грешных!..

Глава тринадцатая

Черт все-таки появляется...

Рядовой М. вернулся в часть совсем уже другим человеком. Хлопая форточками, по казарме гуляли сквозняки. Окна в ленкомнате были выбиты, исчез стоявший в углу гипсовый бюст вождя мирового пролетариата. На пол, на знаменитый клинический кафель коридора было больно смотреть, до такой невозможности он был исчиркан резиновыми подошвами. Витюша подошел к висевшему рядом с тумбочкой дневального зеркалу со звездой и красной надписью на стекле -- "Солдат, заправься!" Человек, который встретился с ним глазами, если и был похож на прежнего рядового М., то разве что чисто символически: из зазеркалья на Тюхина глянул стриженный наголо, от силы двадцатилетний, лопоухий салага, в чужих, с неправдоподобно широкими голенищами, сапогах, в длинной, как юбка, гимнастерке. Только вот глаза, глаза у молодого солдатика были такие пустые, такие старослужащие, что, вглядевшись в них пристальней, Тюхин вздрогнул. Витюша обошел все помещения в казарме, заглянул даже в гальюн, но никого, ни единой души не обнаружилось. Ушли, похоже, все. Он остановился перед стендом с батарейной стенгазетой "Прожекторист". Название было совсем не случайным. Сугубо секретная часть п/п 13-13 в целях маскировки и введения в заблуждение противника выдавала себя за прожекторную, впрочем, без особого успеха: когда колонна ехала по улицам маленького немецкого городка В., жители махали нам вслед руками, радостно крича: "Гроссе руссише ракетен пу-пу!" Ничего такого острого, режущего -- ни лезвия, ни перочинного ножичка, под рукой не оказалось. Он попробовал отколупнуть этот свой проклятый, позорный, всю последующую жизнь отравивший ему, стишок про ХХХ-й партийный съезд, но ничего, ничегошеньки из этой затеи не получилось. Отпечатанный на батарейной машинке, пожелтевший уже текст был приклеен намертво, на веки вечные... -- Тавро! -- отчаявшись, прошептал рядовой М. Кабинет комбата был открыт. На полу валялись приказы, на вешалке висели плащ и фуражка без вести пропавшего товарища майора (среди арестованных его не было), в распахнутом шкафу на полочке скучал одинокий граненый стакан, накрытый бутербродом, засохшим до такой степени, что сыр на нем походил на зеленый, загнутый пропеллером погон еще не принявшего присягу молодого воина. Рядом лежал завернутый зачем-то в мятый носовой платок пистолет "макарова". Рядовой М. уже выходил, но тут на глаза ему попался аппарат высокочастотной связи. Витюша снял трубку, приложил ее к уху, постучал по вилочкам и, чтобы хоть что-то сказать, ни с того ни с сего сказал вдруг: -- Алло, Мандула, ты слышишь меня? В трубке что-то хоркнуло, заторкотало и внезапно оттуда, из напичканного электроникой нутра, пугающе и громко, отчетливо раздалось: -- Шо?.. Але!.. Эй, хто там?.. Затаив дыхание, Витюша положил пластмассовое чудище на место. У него заколотилось сердце, заныл затылок, томительно засосало под ложечкой. -- Да ведь этого не может быть, я же... убил его! -- хватаясь за лоб, растерянно прошептал он, но тотчас же в душе рядового М. зазвучал неотвязный, козлячий тенорок противоречия: -- А что значит "убил". Вас вон, сокол мой ясный, всю жизнь только и убивали. Ну вот и убили, и что из этого?.. Не вы ли, минхерц, твердили где ни попадя, что смерти, мол нет?! Но коли ее нет для вас, почему она должна быть для того же Мандулы?.. Согласитесь -- нонсенс!.. А эта ваша в духе Ларошфуко максименция, как там бишь -- "Не отбросишь хвост..." -- Не откинешь копыта, так и не воскреснешь, -- вздохнул Витюша. -- Только вот копыта-то здесь причем?.. Он вышел в коридор. Из помещения радиовзвода пахнуло неистребимым, никаким сквознякам на свете не подвластным, армейским духом. Рядовой М. подошел к своей койке, единственной среди всех аккуратно заправленной, и достал из тумбочки библиотечного Маркса. Больше оттуда забирать было нечего. Бледный, с нитроглицерином под языком, он потащился зачем-то на чердак. Там было еще тоскливей, пахло пылью, сгинувшими куда-то голубями. В глубине чердака, на поперечной балке он нашел обрывок коаксиального кабеля. Товарищ старший лейтенант Бдеев возник из полутьмы как привидение. -- Ну наконец-то, -- шумно задышал он. -- Нехороший! Бяка, дрянь! Ты почему не пришел в ту пятницу?.. Я ждал, я так ждал!.. -- и с этими словами он выступил на свет от слухового окошка, странный какой-то: с накрашенными губами, с недельной, как у Б. Моисеева, щетиной на щеках, с клипсой в ухе, мало того -- в цветастом (Тюхин у Виолетточки такое видел) крепдешиновом платье, полу которого товарищ замполит кокетливо придерживал двумя пальцами. -- Это как, что это? -- пробормотал Тюхин. И в ответ, пахнув духами, шелестнуло: -- Это -- перестройка, шалунишка ты этакий!.. И тут этот несусветный педрила, упав на колени, пополз к нему, сияя подрисованными глазами и горячо шепча: -- Требую удовлетворения, ах немедленного!.. Нехороший, нехороший! Ноги длинные такие, взор убийственный!.. Ам, так бы и съел!.. -- Но-но! -- сказал Тюхин, брезгливо отстраняясь. -- Видали мы таких... И кто знает, чем бы все это кончилось: товарищ старший лейтенант, обхватив его ноги, быстро куснул Витюшу за коленку, кто знает, каким новым скандалом обернулось бы для Тюхина это чердачное безобразие, но тут, как это бывало почти всегда в самых безвыходных ситуациях его бурной жизни, -- кто-то Вышний, за все, вплоть до волоса, упавшего с его шальной головы, ответственный, ослепительно сверкнул над крышей чем-то не менее впечатляющим, чем, скажем, таинственно похищенная с их "изделия" боеголовка, промелькнула молния, грянул неслыханный, красного цвета, гром, такой близкий, что рядовой М., совершенно машинально, не отдавая ни малейшего отчета своим действиям, перекрестился, а когда тяжелые, как бумажные роли, раскаты стихли где-то далеко-далеко, чуть ли не за Польшей, он вместо товарища старшего лейтенанта Бдеева увидел вдруг перед собой большого пестрого петуха , с красным гребнем, с фасонистым, как у знаменитого в прошлом московского поэта, тоже, как известно, Петуха по гороскопу, хвостом и никелированными, звонкими, как Виолетточкин будильник, шпорами. Сердце Тюхина екнуло. -- Эй, как тебя? Цыпа-цыпа! -- предчувствуя непоправимое, прошептал он. Но тут эта новоявленная пташка с такими же злыми, бессмысленными, как у товарища замполита, глазками больно клюнула его -- точь-в-точь, как 93-й, петушиный год -- в доверчиво протянутую руку и, всплескивая крыльями, кудкудахтая, бросилась, падла, прочь. И не успел Витюша перевести дух, как снова загремело, только теперь уже не сверху, а снизу, и не одиночным, а очередью, да и нельзя сказать, чтобы уж очень громко. Рядовой М. подбежал к слуховому окошку, абсолютно не заботясь о маскировке, высунулся и увидел вдруг на плацу... а впрочем, ничего такого сверхъестественного он там не увидел. Просто-напросто ликующая группка гусей на руках несла в столовую Христину Адамовну Лыбедь, всю растрепанную, помятую, но счастливую! Эх, то ли зрение у Христины Адамовны оказалось нечеловечески пронзительным, то ли еще что, только она с высоты своего положения углядела-таки на крыше казармы неосторожного рядового М. -- Эй ты, сопля зеленая! -- встрепенувшись, заорала она. -- Ну у тебя и дружок, ну и подельничек! Я его, ирода, обстирала, отпоила, в постелю к себе положила, а он что?! Ты, Тюхин, вот что, ты этому нолю без палочки, -- тут несшие ее салаги восторженно загоготали, -- ты этому недоразумению в шляпе так и передай: попадется, я его с костями через мясорубку пропущу! Вот так и передай ему, интеллигенту сраному! Тюхин запоздало отпрянул, оступился, упал, ударившись об балку головой. -- Господи, -- простонал он: -- Ты же все можешь! Ну сделай же, сделай так, чтобы и это прошло !.. И он зажмурился... а когда снова открыл глаза, обнаружил себя в санчасти, на памятном до истомы, обтянутом дермантином, топчане, прямо под слепящей, беспощадной, как в фильмах про попавших в руки врага советских разведчиков, кварцевой лампой. Затылок мучительно ныл, во рту пекло. Тюхин застонал и тотчас же из тьмы выпали два таких уже родных лица, что ему стало еще хуже. -- Ти живой?.. Э, ти живой, или неживой? -- озабоченно припадая к его груди, вопросил санинструктор Бесмилляев. -- Э-э, шайтан, ти биледни такой, бели! Тибе пирисидури нада! Молчун Негожий -- за два с лишним года службы Тюхин не услышал от него ни единого человеческого слова -- сержант Негожий, поднеся ко рту здоровенный, багровый, как у Афедронова, кулак, одобрительно кашлянул. Халат у него был чем-то забрызган. Тюхин пригляделся, и в глазах у него опять поехало... После искусственного дыхания он все-таки очнулся, а когда его заставили выпить целый чайник марганцовки, он и вовсе пришел в себя. -- А вы, вы-то почему не ушли? -- с трудом приподнимаясь, спросил он. Бесмилляев с Негожим, отступив в тень, потупились. Тюхину стало не по себе, только теперь уже не от полученной на чердаке очередной травмы черепа. Он вдруг припомнил свое последнее свидание с двумя этими убийцами в белых халатах, их постоянные многозначительные переглядывания, недомолвки, покашливания. У Витюши как-то разом перестала болеть голова, зато заныло, как это всегда бывало при язвенных обострениях, плечо, засосало под ложечкой. "А вдруг они анализы из госпиталя получили?" -- как тогда, в юности, тоскливо подумал он. -- "Вдруг у меня все-таки... рак?.." -- Ну вот что, голубчики, -- взяв себя в руки, сказал он вслух. -- Давайте-ка выкладывайте все начистоту, а то хуже будет! И с этими словами рядовой М. вынул из кармана майорскую девятизарядную пукалку. Бесмилляев с Негожим раскололись сразу же. Вкратце дикая их история выглядела так. За день до злополучного митинга, того самого, на котором Рихард Иоганнович распустил провокационный слух о якобы имевшем место дезертирстве, товарищ подполковник Копец, вернувшись из спецхранилища, молча упал на пол. Глаза у него при этом закатились под лоб, а чудовищно опухшее лицо посинело. "Эти опихиль!" -- квалифицировал взволнованный Бесмилляев. Увы, увы! -- с начальником нашей медчасти случилось самое ужасное из всего, что только могло с ним произойти: он сам стал пациентом своего же собственного лечебного учреждения. Для начала его доблестные подчиненные попытались, как они выразились, запустить пульс с помощью электрошока, для чего неоднократно подводили к телу через посредство электрического провода электричество от электрической розетки. После каждого сеанса товарищ подполковник проявлял явные признаки жизни: моргал, энергично встряхивался, крякал, впрочем, признаки эти, к сожалению, с каждым разом проявлялись все слабей, все неотчетливей. "Эти -- упадик сил!" -- констатировал санинструктор Бесмилляев, после чего больного положили под капельницу и для подкрепления организма ввели ему через вену пятьсот кубиков мясного, как впоследствии выяснилось, зараженного вирусом СПИД бульона. Курс лечения закончился кварцевыми процедурами. После капельницы пациент окончательно успокоился и даже, как заявил все тот же Бесмилляев, "ширико зивнул" -- тут Негожий показал обеими руками широту этого фантастического зевка: "Во так вот!" товарищ Копец зевнул и, как это ни прискорбно, так и остался лежать с разинутым ртом, весь такой тихий и совершенно уже не похожий на себя. "Бели такой, биледни!" -- покачал головой сокрушенный санинструктор. И тут они, гады, подвели меня к кровати, к той самой, на которой недавно лежал тяжело травмированный товарищ Бдеев, они подвели меня к пустующему с виду ложу скорби и осторожно откинули одеяло. Никакого такого Копца я, то есть, пардон, Тюхин, а если еще точнее -- рядовой М. под одеялом не увидел. На простыне лежало судно. Большое. Белое. Но вовсе не какой-нибудь там поэтический "Теодор Нетте", а самое что ни на есть заурядное -- больничное эмалированное, какими Тюхину, да и мне тоже, не раз приходилось пользоваться в Лейпцигском госпитале после операции. -- И это что, это по-вашему товарищ Копец?! -- ахнул рядовой М. Трое суток подряд Тюхин пил без просыпу. В пьяном угаре возникали неопознанные летающие лица с широко разинутыми ртами. Голубая радиофицированная мыльница издавала интродукции и враждебные делу социализма голоса. На плацу вокруг обрезанной ракеты происходили фаллические оргии. Однажды, совершенно обезумев, Тюхин завопил с торжественной трибуны: "Это не они, это мы пришельцы, мы -лимонианцы и мфусиане!" По этому поводу было назначено импровизированное факельное шествие со специально для этого случая взятой напрокат у Хромого Пауля овчаркой (немецкой). Главного военного преступника Рихарда Иоганновича тщательно искали, но так, к сожалению, и не смогли найти. Зато в спецхранилище нашли еще три канистры, а чуть глубже под ними -- находка имела место в пожарном ящике с песком -- обнаружили сразу три партийных билета: товарища Хапова, товарища Кикимонова, товарища Копца, все с неуплаченными аж за год партвзносами. Ловили петуха. И хотя после реабилитации Христины Адамовны харч улучшился -опять, как по волшебству, появились макароны, тушенка, сосиски и даже (sic!) бифштексы с кровью , -- вышеупомянутого недожареного петуха ловили всем контингентом, но тоже без особого успеха. Христину Адамовну провозгласили Всеобщей Матушкой-Кормилицей. Однажды с пьяных глаз Тюхин полез на нее, но утром обнаружилось, что это вовсе не Матушка, а мешок с мукой, тоже неизвестно откуда взявшийся в чулане. По утрам вообще было так плохо, что и пробуждаться-то не хотелось. Но после завтрака уже пели хором, а к вечеру Тюхина так и подмывало сходить в санчасть и использовать находившегося там на излечении товарища Копца по его прямому назначению. Так продолжалось, повторяю, целых три дня. А впрочем, может, и больше, и все три месяца -- и все запоем, без продыху. Пил Тюхин всегда точно так же, как и писал -- вдохновенно. Вечером 14 декабря, когда совершенно очумевший Витюша высунул голову из окошка "коломбины" и попытался исполнить арию Риголетто, из дикого бурьяна, каковым поросла штурмовая полоса, высунулся долгожданный черт. Только на этот раз никакой не аллегорический, а самый натуральный: с мефистофельской бородкой, с рогами, с копытами и, что самое поразительное, с хвостом в виде шнура от батарейного утюга, украденного, как подозревали, все тем же Ромкой Шпырным. -- Ну-с, гражданин хороший, -- с укоризной сказал Тюхин, -- или вы тоже считаете, что там, в санчасти, Копец?.. -- А что же еще может быть после шоковой терапии? -- искренне удивился нечистый, немытик и одновременно аксютка. -- Да ведь только копец и получится, ваше высокопревосходительство!.. На этом Тюхин и вырубился... Была ночь. За фанерными стенами "коломбины" стенал норд-ост. -- Нет, голубчик, -- меняя рядовому М. компресс на лбу, выговаривал Рихард Иоганнович, -- так ведь... м-ме... и спятить недолго. Мыслимое ли дело -- три недели на кочерге?! Пластом лежавший на полу, бледный, как покойник, Тюхин слабо сопротивлялся: -- Я это... я однажды полтора года пил... -- Эх, и нашли же чем хвастаться! Тоже ведь, поди, до чертиков допились?.. Э-м-мме... А я опять, опять, минхерц, в опале! Тяготы подполья, ищейки, конспирация... -- Черный, как черт, слепец-провиденциалист, дохнув могилкой, склонился над Витюшей. -- Поверите ли: всю прошлую ночь провел в кочегарке, под угольными брикетами!.. Что творится, что творится, Тюхин, развал, анархия, вакханалия!.. Полный и безоговорочный, извините за выражение, бардак-с! -- Он заморгал. -- Ви-ижу! Третьим глазом вижу: не сегодня-завтра эти недоумки произведут ее в живые богини! Вот помяните мое слово, Тюхин: вы ей: "Матушка-Кормилица!..", а она, чертова перечница: "Нишкни, червь! Ты кто таков, чтобы меня, бессмертную, -- по матушке?! Зови меня отныне -- Христина Муттер Клапштос!.." Вы с ней, Тюхин, на бильярде не игрывали? И не вздумайте, не рекомендую, батенька, она ведь мне, мне, Григорию Ивановичу Зоргенфренду, четырежды носившему титул "Золотого кия Внутренних Органов", она мне, верите ли, три шара форы дает!.. Тягостно вздохнув, Зоркий еще ниже нагнулся над Тюхиным. -- Эка ведь вас, наказание вы мое, высушило! В чем только душа держится! Будете еще так пить?! И Тюхин, с трудом расцепивший зубы, смертельно бледный, похмельно трясущийся Тюхин, блуждая взором, мученически выстонал в ответ одно-единственное слово: -- Бу-уду!.. Как это ни странно, последним гадом Рихард Иоганнович все-таки не оказался: сам догадался поднести болящему граммулечку, да еще и уважительно чокнулся с ним. С неописуемыми страданиями, давясь, рядовой М. принял спасительную порцию. С минуту посидев на полу в полной неподвижности, он полез за куревом. Одну сигаретку Витюша сунул себе в рот, другую протянул благодетелю. Тот поблагодарствовал, но прикуривать не стал, сунул подарочек за ухо, про запас. -- Сами знаете, каково оно, когда снимут с довольствия, -- пояснил он. Мало-помалу Тюхин пришел в себя. Не удержавшись, он поведал Зоркому ужасающую историю злодейски залеченного товарища подполковника. -- Судно, говорите? -- надломив левую бровь, задумчиво произнес похожий на эфиопа оппозиционер. -- Да нет, Тюхин, два этих добрых молодца здесь совершенно не при чем. Сие трансмогрификация, сиречь -- очередное, хотя и, согласен, не вполне стандартное, проявление трансформа. Одни становятся птичками, другие -исходным материалом для эскалопа... Ну, а третьи... м-ме... а у третьих совсем иная планида, сокровище вы мое, дорогой вы мой трансформант из гражданского состояния в военное!.. -- А четвертые, почему же некоторых это и вовсе не затронуло? -- Так ведь тут, как с гипнозом, Тюхин: одни подвержены, другие -- не очень, чтобы сразу, а иным всякие там Чумаки, как горох об стенку... По этому поводу выпили еще. Поговорили о политике, заклеймили новые порядки. -- Слушайте, как вас там, -- воскликнул заметно оживившийся рядовой М., -- а хотите я вам свои новые стихи почитаю? Григорий Иоаннович растерянно захлопал глазами: -- Стихи?! Да вы что -- в таком вот... м-ме... состоянии и еще сочиняли?! -- А это уже как болезнь, -- отмахнулся Тюхин, -- неизлечимая. Меня ведь хоть за ноги подвесь, я все равно сочинять буду. -- Ну... если уж невмоготу... -- Поэма, -- ловя его на слове, объявил Тюхин, да так громко, что Ричарда Ивановича покоробило. -- Новая поэма под старым названием "Омшара". Нервных просим покинуть помещение! И рядовой М., предварительно закрыв на задвижечку "коломбину", достал из бардачка заветную тетрадку. Насчет "нервных" он, конечно, перехватил, но всем, кто стихами не шибко интересуется, с удовольствием рекомендуем пропустить к чертям собачьим эту, специально выделенную отдельной главой, так называемую "поэму". Право, ничего не потеряете, господа!..

Загрузка...